Ранним утром взорвался только что разожженный третий горн, и погиб на работе хороший человек.
На другой день пришли в больницу товарищи, принесли венок, красные флаги. И под печальную музыку проводили они гроб на далекое кладбище.
Очень сильно плакали и жена и сестра. Плакал и Кирюшка — сын этого человека.
Тут и так столько горя, что не перескажешь, а тут еще прохватило на похоронах Кирюшку ветром — закашлял он, поднялась температура, и было с ним много хлопот целых три дня и две ночи.
А на третью ночь утих кашель, заснул Кирюшка спокойнее и видел такой сон: приснилось ему широкое поле, прыгали по этому солнечному полю веселые зайцы, и очень звонко распевали в кустах разноцветные птицы. Одни птицы были совсем незнакомые, а две птицы были совсем знакомые. Это толстая черная ворона и хитрая серая галка, за которыми часто охотился Кирюшка возле помойной ямы, близ заводской ограды.
«Кар! — закричала хитрая остроглазая галка, поспешно взлетая с нижних ветвей на верхние сучья. — Карр… берегитесь! Это идет опасный человек, Кирюшка с рогаткой в руках и с камнями в кармане».
И, услышав такое тревожное карканье, разом умолкли испуганные птицы, скрылись в норах трусливые зайцы, а толстая, заспанная ворона в страхе взметнулась к небу и улетела прочь.
«Неправда, — рассмеялся Кирюшка. — Давно уже сломалась рогатка, и давно уже разорвала и сожрала резинку от рогатки наша хромоногая собака Жарька».
Вот какой сон увидел Кирюшка. А так как во сне он что-то шептал и улыбался, то мать подошла к нему и положила руку на его все еще горячую голову.
— Мама? — спросил тогда, открывая глаза, улыбнувшийся Кирюшка. — Знаешь что, мама, давай и мы с тобой поедем тоже в широкое поле.
— Поедем! Поедем!.. Спи, Кирюшка, — торопливо ответила мать и тихонько потянулась к столику с градусником.
Еще через три дня как будто бы поправился Кирюшка. А пока он лежал в постели, совсем покривилась и завалилась снежная гора на площадке у второго корпуса, высохли тротуары. А это значило, что была зима и прошла зима.
Собрали и Кирюшку на улицу. Вышел он за ворота, и прямо ему под ноги выскочила хромоногая собака Жарька. В другое время он припомнил бы ей, как жрать резинку от рогатки, а сейчас ничего не сказал. Погладил он прожорливую Жарьку, и пошли они дальше вместе.
Встретили заводской грузовик, на котором еще недавно ездил Кирюшка с отцом на базу за сортовым железом. Остановился Кирюшка и долго смотрел грузовику вслед. Хороший грузовик!
Встретили высокого рябого кузнеца Матвея, который приходил с женой под Новый год в гости. Ел у них пирог и пил с отцом пиво. Постоял Кирюшка, посмотрел ему вслед: хороший кузнец Матвей Миронович!
И дошли они с Жарькой до проходной будки завода.
— Заходи, Кирюшка, — позвал его старый табельщик. — Заходи, милый! Сейчас кипяток принесу, чай попьем. Посиди минутку, а я сейчас вернусь.
Зашел Кирюшка в будку, а за ним потихоньку и Жарька. Сел Кирюшка у печки на толстую прокопченную лавку. В печке потрескивал огонь. В будке было жарко. Снял он шапку и задумался.
«Динь-дон!.. Динь-дон!» — услышал Кирюшка среди заводского шума далекие знакомые перезвоны. — «Динь-дон! Дзаг-бах! Буух-уух!»
— Тише, — строго сказал тогда неспокойной Жарьке побледневший Кирюшка. — Ляжь, проклятая собака! Слышишь, как наша кузница работает.
И оба замолчали, прислушиваясь, как звенели наковальни и первого и второго горна, как лязгало сбрасываемое с вагонеток железо и тяжело ухал могучий паровой молот, тот самый, вблизи которого совсем еще недавно так неожиданно погиб Кирюшкин отец.
Кирюшка опустил голову и вспомнил: много яркого, гудящего огня, раскаленные брызги, кожаный фартук, железные щипцы, влажное закопченное лицо и веселый окрик отца: «Эй, берегись! Прожжешь пальто — задам трепку!» Это было в прошлом году, в такой же веселый день, когда купили ему, Кирюшке, вот это, теперь уже потрепанное пальтишко. Это было перед хорошим праздником 1 Мая, на который так дружно вышли они с отцом из дома в светлое раннее утро.
И мать завернула им тогда по куску пирога — один отцу, другой Кирюшке.
Когда старик табельщик вошел с горячим чайником, он увидел, что Кирюшка лежит на лавке, уткнувшись лбом в стену, а хромая собака Жарька, жалобно повизгивая, тычется глупой мордой в его спину и тихонько помахивает куцым хвостом.
И ночью с Кирюшкой опять было что-то неладное. Жару не было, но бредил он и бормотал всякую бессмыслицу. То ему снилось, что из-за дыма и огня надвигается проклятый паровой молот и стучит в ворота своим железным кулаком. То, перепутав все на свете, видел он, как в широком поле поют на деревьях веселые зайцы и скачут по норам трусливые птицы.
Вот тогда-то всем — и матери и соседям — показалось, что Кирюшка крепко болен.
С раннего утра побежала мать и в завком и к директору, а в полдень прислали Кирюшке какого-то незнакомого, не заводского доктора.
Доктор этот сел возле Кирюшкиной кровати и стал расспрашивать про то да про се, как будто приехал он вовсе не по делу. Даже про хромоногую Жарьку спросил и тоже смеялся, когда узнал, что эта несчастная Жарька сожрала резинку от Кирюшкиной рогатки.
Потом он попросил Кирюшку закрыть и открыть глаза. Потом стукнул по Кирюшкиному колену резиновым молоточком. Потом встал и ушел с матерью на кухню.
А о чем они там, на кухне, разговаривали, этого Кирюшка не слышал.
На следующий день высокого рябого кузнеца Матвея позвали в завком. И Матвей, догадавшийся, зачем это его зовут, нахмурился. Однако решил про себя: раз уж так, то пускай будет так.
В завкоме, кроме самого председателя Бутакова, сидел еще кто-то маленький, рыжебородый, обрызганный засохшей грязью и сильно пахнувший махоркой.
— Давайте, давайте, давайте! — с отчаянием говорил рыжебородый, торопливо и недоверчиво поглядывая на Бутакова.
— Дадим, дадим, дадим! — с досадой отвечал Бутаков. — Сказано тебе, что дадим. Бригада собрана, инструмент выделен, вся задержка была за бригадиром. А ты думаешь, это легко. Дурака послать — сами ругаться будете, а толковые люди и у нас не без счета. Назначили было мы вам бригадира, да ведь сам слыхал — убило человека в кузнице.
— Нам же сеять! — скороговоркой твердил рыжебородый. — Ведь мы на вас, как на каменную гору. Дорогие вы мои, у вас одного человека убило, а вы через это всех нас как есть поубиваете.
— Полно городить, — уже дружелюбно ответил Бутаков. — Сами знаем, что сеять… Да вот тебе и новый бригадир идет, — сказал он, показывая на остановившегося у двери кузнеца Матвея. И, оборотившись к Матвею, он сказал не очень-то веселым голосом: — Так ты, брат, того… Не сердись… Придется все-таки тебе ехать. Как ни крути, как ни верти, а больше некого. А дела у них, как я вижу, и на самом деле плоховатые.
— Дела то есть вовсе никудышные! — заерзав по табуретке, весело закричал рыжебородый. — Один слесарь жениться уехал. У двух машин гусеницы сорваны. У «клетрака» какая-то штуковина треснула. Председатель сам не свой — корова сдохла. А конторщик запил и все одно заладил: «Хочу, говорит, в монахи идти». Я его стыжу: «Куда тебе, пьяная морда, в монахи? Тебе надо в ГПУ, а не в монахи». А ему хоть бы что. «Я, говорит, не царь, не вор и не разбойник, и в ГПУ мне делать нечего. А вот отработаю свой контракт и пойду куда глаза глядят правду искать». Ну, что ты с таким человеком делать будешь?
— Сам ты кто? — спросил Матвей, с любопытством оглядывая этого тщедушного говорливого человечка.
— А я тамошний, — охотно ответил рыжебородый. — Тамошний мужик — колхозник. А сейчас я на тракторной базе вроде как бы завхоз. Настоящего-то завхоза у них нет пока, — добавил он со вздохом. — Настоящего-то как раз под крещенье районная милиция по какому-то делу забрала, так и до сей поры все еще не выпускают. Давайте! Давайте! Давайте! — опять заторопился он, ерзая по табурету. — Давайте, старший бригадир… Сделайте хорошее дело. Выезжайте завтра вечером!
— К завтрему не справимся, — ответил Матвей. — Инструмент проверить надо, запаковать тоже, самим собраться. Послезавтрего как раз в аккурат.
И точно, были уже сумерки следующего дня, когда Матвей, забив последний гвоздь и затянув последний шпагат поверх упаковочной рогожи, выходил из ворот завода.
Он был сердит, потому что хотел есть, но знал, что дома ничего не приготовлено, так как жена, Варвара, обозлившись на его неожиданный отъезд, еще с утра уехала к матери и пообещала вернуться только завтра.
Он поколебался, не зайти ли закусить в соседнюю пивную, но пожалел денег и хмуро повернул к дому.
Возле угла он встретился с Кирюшкиной матерью.
— Ты куда, Матвей? — тихо спросила она, задерживая его руку.
— Домой, Катя, поесть охота. Варвара-то моя совсем одурела. Тут собираться надо, то да се, а она рассердилась да к теще и уехала.
— Матвей… — не сразу сказала Катерина, шагая с ним рядом. — Что это люди говорят… Как это так ни с того ни с сего и вдруг взорвалось? Я и сама не пойму. Как это десять лет не взрывалось и вдруг взорвалось?
— Не знаю я, Катя. Там инженеры смотрели… Комиссия. Может быть, с углем что-нибудь попало… может быть, среди старого железа. Помнишь, как Парашкиного мальчишку убило. Нашел он в огороде какую-то балбешку, стал расковыривать, а она как ахнет!
— Матвей! Ты завтра уезжаешь? Надолго?
— Вечером, Катя. Надолго… На всю весну.
— Возьми с собой Кирюшку, — дрогнувшим голосом неожиданно попросила Катерина, и холодными влажными пальцами она крепко сжала кисть его загрубелой руки.
— Что ты, Катя, городишь! — воскликнул Матвей, заглядывая в ее заплаканное, осунувшееся лицо. — Куда я его возьму? Что я с ним делать буду?
— А ты ничего не делай. Ты просто возьми. Он уже большой — девять лет… Вот доктор говорит: «Сейчас же подальше уберите его от квартиры, от завода. Лучше в деревню… в поле. Там обживется, позабудет…» А куда в поле? В какое поле, когда я сама всю жизнь возле города и завода. Возьми, Матвей. Одёжа у него есть, ботинки я с утра новые куплю, у нас как раз дают по талону. Ну что тебе не взять? Жалко мальчишку. Помнишь, как я… когда Николай, когда ты… помнишь, когда вы из солдат… больные, рваные…
Высокий рябой кузнец остановился, и казалось, что под напором этих горячих, бессвязных слов он даже покачнулся.
— Катя, — растерянно ответил он. — Да ты постой… Как же это так сразу? Это дело такое… Подумать надо… Да возьму, возьму! — совсем растерявшись, заговорил он, неловко поддерживая ее за руку. — Экая ты, право. Ну что ты?.. Сказал — возьму, значит, возьму… Доктор! — со спокойной досадой продолжал он немного спустя. — Тоже! Нет чтобы человеку микстуру или порошок. А он — в деревню… В поле… Он, доктор-то, думает, что нынче в поле спокой. Нынче нигде нет спокоя.
— Он, может быть, лучше знает, — робко возразила Кирюшкина мать. И, обрадованная, благодарная, она настойчиво тянула Матвея за рукав: — Заходи, Матвей! Ну, пожалуйста, заходи. Я самовар взгрею. Картошка в духовке стоит. Селедку очищу.
— И то разве зайти, — согласился Матвей. И опять, вспомнив про свое, он рассердился: — Вот дура баба Варвара! И скажи, какой характер! Мужика в дорогу собирать, а она — на́ тебе!.. К теще!
Вот так и случилось, что послали Кирюшку в широкое поле.
Багаж был сдан, места в вагоне заняты, и до отхода поезда оставалось совсем немного, а одного бригадника все еще не было.
— Кирюшка! — несколько раз говорил обеспокоенный Матвей, разбирая и рассовывая вещи. — Выдь на площадку, посмотри, не идет ли этот балда Шарабашкин. Он, может быть, номер вагона позабыл.
— Пройдет по составу и найдет, — отвечал слесарь Федор Калганов. — Что он — дите, что ли?
— Выйди, Кирюшка, — через несколько минут опять приказывал Матвей. — Да смотри от вагона не отходи — отстанешь… Не сломается… Пусть бегает, — кивая головой в сторону уходящего Кирюшки и вытирая платком рябой мокрый лоб, объяснил Матвей. — Боюсь, не заревел бы. А так: туда, сюда — глядишь, и некогда.
Ударил второй звонок, и запыхавшийся, взволнованный Кирюшка протискался в вагон.
— Нету Шарабашкина. Я и вперед смотрел и назад. Нигде нет.
— Может быть, хватил он немного лишнего на проводах? — осторожно предположил второй слесарь, Дитятин, который давно уже молча сидел в углу, сонно похлопывая глазами.
— Непьющий. Не как некоторые, — коротко ответил Матвей, искоса поглядывая на осоловевшего Дитятина.
— Наверно, дома замешкался, — успокоил Федор Калганов. — Ну, догонит со следующим поездом!
Вагоны застучали. Кирюшка сразу же взобрался на верхнюю полку и вытянул голову к окну.
Долго еще не кончался этот огромный город. Долго еще громыхали стрелки, мелькали семафоры, шумели паровозы, дымили заводские трубы.
Потом зачастили дачные поселки с зубчатыми желтыми платформами, но поезд с ревом проносился мимо них, потому что это был не дачный, а дальний поезд.
На какой-то большой станции принесли кипятку. Пить чай в качающемся вагоне Кирюшка не привык. То ему вода из кружки лезла на подбородок, то плескалась к носу. Но выпил он с удовольствием. Съел кусок сахару и толстую ватрушку с луком, из тех, что напекла ему на дорогу поднявшаяся еще спозаранку мать.
После этого он положил в изголовье сумку, укрылся пальтишком и притих.
Внизу Федор Калганов неторопливо доканчивал чайник. Слесарь Дитятин, который, вероятно, на проводах и сам перехватил лишнего, крепко спал, а Матвей читал газету.
— Что пишут? — спросил Федор, выплескивая остатки чая. — Я эти два дня со сборами и газеты не видел.
— Разное пишут, — ответил Матвей, подвигая остывшую кружку и отхватывая, как клещами, кусок сахару. — Опять же, Япония с Китаем воюет. В Германии тоже что-то неладно. А большая у них сила, в Германии, — добавил он, поднимая на Федора голубые удивленные глаза. — И что за сила? Их жмут, их давят, а они все свое.
— Кого это? — не понял Федор.
— Ну, кого? Коммунистов ихних, а то кого еще? Бо-оль-шая у них сила! — с уважением повторил Матвей, покачивая головой. — И когда это только набралась такая сила?
— Про паспорта ничего не пишут? — спросил Федор.
— Писали уже. Каждый день, что ли?
— Надо думать, днями и у нас на заводе выдавать начнут. Мы-то как, получим?
— Приедем и получим, — равнодушно ответил Матвей. — Нам этого дела дожидаться некогда.
Он расстегнул пояс, снял сапоги и, чтобы не украли, положил их за мешок под изголовье.
— Спит мальчонка? — спросил Федор.
— Спит, — ответил Матвей. И, как бы только что вспомнив, он добавил с удивлением и досадой: — Вот дура баба Катерина! Навязала человека на мою голову!
— Это верно, — равнодушно согласился Федор и, позевывая, спросил: — За харчи-то она тебе как? Высылать, что ли, будет?
Но такой вопрос не понравился Матвею. Даже при скудном пламени сальной свечки можно было видеть, как рябое открытое лицо его покраснело. Он пробормотал что-то неясное и заворочался, устраивая постель.
Устроившись, он встал, поправил съехавшую Кирюшкину голову, подоткнул ему под бок свисавший край пальтишка, потом лег и закурил.
Ранним утром высадились они на маленькой, пустынной станции. Кое-как успели свалить вещи и сгрузить багаж. Поезд двинулся дальше, а Матвей пошел узнавать, где остановились высланные за ними подводы. Ходил он недолго и вернулся сердитый, потому что подвод не оказалось, а до Малаховки оставалось целых восемнадцать километров. Решили ждать. Но случилось как-то, что вскоре всем стало хорошо и спокойно.
Вероятно, потому, что в маленьком помещении вокзала было почти пусто, и они широко, удобно расположились и пили чай в самом чистом и солнечном углу.
День наступал яркий, весенний. Куда ни взгляни — всюду волнистый простор, голубое небо, далекие холмы и рощи. А над всем этим властвовала такая непривычная для них тишина, что через распахнутую дверь слышно было журчанье бесчисленных ручьев и даже звонкие крики веселого петуха, доносившиеся из маленькой, точно игрушечной, деревушки.
Две подводы пришли уже после обеда.
— Что не ко времени? — спросил Матвей у седого старика, обутого в новые грязные сапоги и одетого в прожженную солдатскую шинель.
— Да ведь время-то нынче какое? — добродушно ответил старик, указывая на мокрые, запачканные голенища. — Время-то, сам видишь, какое. Распута!
— Завхоз ваш когда… вчера, что ли, приехал? — спросил Матвей.
— Это какой? — не понял старик. — Это дирехтор?
— Зачем директор! Не директор, а завхоз. Ну, маленький такой, борода рыжая.
— А-а! Этот вчера — это Калюкин. Он вчера, — непонятно улыбнувшись, ответил старик, — Семен Калюкин. Какой он завхоз! Так он у нас… актиф…
— Кто? — переспросил Матвей.
— Актиф, говорю, — повторил подводчик. — Это его у нас мужики прозвали — актиф да актиф.
— Почему же это актив? — опять переспросил не понявший Матвей.
— А этого я вам не могу сказать, — немного помолчав, серьезно ответил старик. — Это ему уже, верно, от бога. Карактер такой. А родители у него все спокойные были… Лошадей пойду покормлю, — добавил он, поворачиваясь к двери. — Тут-то пока пойдет сухо. А дальше, за Чарабаевским лесом, дорога круто тяжелая.
В первую телегу сели подводчик, Федор Калганов, Дитятин, а на вторую — Матвей и Кирюшка.
Только что тронулись, как из-за поворота со свистом вылетел пассажирский поезд.
— Стой! — крикнул Матвей. — Подержи-ка, Кирюшка, вожжи, а я сбегаю посмотрю: вдруг Шарабашкин подъехал.
Он прошел на платформу и остановился, вглядываясь вдоль по составу.
Слезли четверо. Слепой старик с хромой старухой, толстый мужик с узлом, которого тотчас же принялась ругать встречавшая его баба, да какой-то широкоплечий, в кожаной фуражке, с солдатским мешком за спиной. Шарабашкина не было.
— Вот балда! — выругался Матвей, забираясь на телегу. — На улице, что ли, его задавило?
И он сердито дернул вожжами, потому что первая подвода была уже далеко.
Отдохнувшие кони бойко рванули под гору, колеса зачвакали, разбрасывая грязь, и Кирюшка, который сидел на ящике спиной к Матвею, крепко ухватился за торчавший стоймя рогожный сверток.
— Матвей!.. Дядя Матвей! — закричал Кирюшка, толкая Матвея в спину и еще крепче цепляясь за рогожу. — Дядя Матвей! Да обернись ты… гляди-ка, кто-то нас догоняет!
Матвей обернулся. И точно, вслед за ними от вокзала прямо по грязи бежал человек, что-то крича и размахивая руками.
Матвей остановил коней и вскоре узнал в догонявшем того человека в кожаной фуражке, который только что слез с поезда.
— В Малаховку? — спросил, подбегая, запыхавшийся человек. — Ах, черти! Чуть было не отстал. — Он поспешно сбросил мешок, вскочил сам на телегу и спросил: — Это ты бригадир? Ну, здорово! Тебе от Бутакова записка. Заболел Шарабашкин, меня за него послали.
— Го-го! — загоготал Матвей. — Вот оно что! А я смотрю, кто это по грязи, как козел, скачет? Ах ты, Шарабашкин! Молодец Бутаков! Ну, теперь все хорошо… Трогаем!
Новому бригаднику было лет под пятьдесят. Кожаная фуражка была ему не впору: мала. От этого лысая голова его казалась еще круглее.
Но больше всего удивило Кирюшку то, что у бригадника была только одна бровь. Другой брови не было, и от этого лицо его казалось сбитым из двух разных половинок.
— С сыном едешь? — спросил бригадник, забирая у Матвея вожжи. — Сын-то ростом не в батьку… Н-н-о, хорошая! — задорно крикнул он, подстегивая шуструю буланую пристяжную. — Получай овсеца с другого конца! Тпру… дура!.. — озабоченно остановил он и, соскочив на землю, уверенно направился к лошадиной морде. — Как же это ты, бригадир, едешь, едешь, а у тебя вожжа под чересседельник пропущена?!
— Скажи ты! А мне и ни к чему! То-то, я смотрю, все вертится, проклятая, — оправдывался Матвей. И теперь уже совсем дружелюбно посмотрел на нового товарища, прикидывая, что с этим, вероятно, работа пойдет ладно.
Телега затарахтела дальше, а Кирюшка с еще большим любопытством и даже с уважением посмотрел на этого однобрового человека.
— Что смотришь? — спросил тот. — Али я знакомый?
— Отчего это? — нерешительно спросил Кирюшка, показывая на безбровый глаз.
— Это, брат, смолоду. Дитем еще был. Дед под горячую руку кипятком в лицо плеснул. Зачем, говорит, сел за стол, лба не перекрестивши. Спасибо еще, что глаз-то цел остался… Ну, хорошая! — задорно крикнул он буланой коняге. И, сжимая вожжи между коленей, он сказал, оборачиваясь к Кирюшке и подмигивая ему голым глазом: — Вот, брат, у нас какое в детстве бывало, — это тебе не с пионерами в барабан бить.
Ехали полем, ехали лесом. Перед самой Малаховкой дорога подняла круто в гору.
Первая подвода остановилась, поджидая отставшую вторую.
— Ну, доехали! — крикнул Матвею посиневший и продрогший Федор. — Все нутро растрясло. Куда останавливаться поедем?
— В контору поедем, там скажут. Далеко ли, старик, контора?
— Контора-то? Контора-то не больно далеко. Да кто его знает, не поздно ли в контору. Я лучше вас до Калюкина свезу. Он уже все объяснит вам — и куда и что.
— К Семену, что ли, или к Якову? — неожиданно спросил у подводчика подошедший новый бригадник.
— К Семену, к Семену, — подтвердил старик, поднимая удивленные глаза на спрашивавшего. — К Якову зачем же? То Яков — он ни к чему, — а то Семен… Александр Моисеевич! — протяжно заговорил вдруг старик, уставившись на нового человека. — Александр Моисеевич! Вас ли привел господь бог встретить?
— Бог не бог, а как видишь, — ответил бригадник, здороваясь с подводчиком. — А ты, дядя Пантелей, не стареешь и не молодеешь. Ну, к Калюкину так к Калюкину. Где он? Все там же, на Овражках?
— Нету, Александр Моисеевич: он да Григорий Путятин теперь в костюховском дому живут. Давно уже живут.
— А сам Костюх где?
— Костюх? — И старик еще с большим удивлением посмотрел на спрашивавшего. — Выслали Костюха, Александр Моисеевич, — задумчиво и протяжно добавил он. — Какой там Костюх! Да у нас за эти годы делов-то, делов-то сколько переделалось! Какой там Костюх! — повторил старик и, недоуменно улыбаясь, махнул рукой.
— Бывал ты, что ли, здесь? — спросил у нового товарища Матвей, когда зашагали они рядом с подводами вдоль села.
— Бывал ли? А ты у него спроси, — улыбнувшись, ответил бригадник, кивая на старика. — Вот что, бригадир, — сказал он, останавливаясь. — Вы прямо к Калюкину ступайте, а я тут к знакомым заверну. Все равно уже скоро ночь. А я вас завтра чуть свет разыщу, тогда и за работу.
— Здешний он, что ли? — спросил у старика Матвей, когда новый товарищ, круто свернув в проулок, исчез из виду.
— Александр Моисеевич? — спросил старик. — Ба-аль-шая голова! Это он наш колхоз собрал. Вон, видишь, как раз на горке домок с радиом: это раньше он здесь жил. Как же! — все так же задумчиво повторил старик. — Как же!.. Здешний! Первый наш председатель!
Матвей хотел было расспросить подробней, но тут подводы остановились у калюкинского дома, и удивленные бригадники увидели следующее.
Возле трех порожних подвод стояли два насупившихся подводчика и толстая баба, которая крепко держала в руках два больших, еще горячих каравая хлеба. А возле этой бабы сердито и беспомощно кружился и прыгал сам маленький рыжебородый Калюкин.
— Давай, Маша, давай! — быстро говорил он, пытаясь схватить каравай хлеба. — Давай, Маша! Видишь, людям некогда. Я тебе завтра чуть свет из пекарни такие же принесу.
— Не дам! — сурово и громко отвечала баба. — У меня хлеб сеяный, а ваш пекарь норовит с отрубями испечь; у меня хлеб как хлеб, а у него то с подгаром, то с закалом. У меня чистая мука, а ему недолго и песку в квашню подвалить. На черта мне сдался ваш пекарский хлеб!
— Ты бы хоть людей постыдилась, Маша! — завопил увидавший бригадников Калюкин. — Какой песок? И как тебе не совестно?.. Давай лучше, Маша, давай! Сама видишь, людям некогда.
Но тут толстая баба и сама заметила подъехавших незнакомых людей. Она сердито плюнула в сторону отскочившего Калюкина, с сердцем швырнула оба каравая в крайнюю подводу и быстро пошла в ворота, одергивая на ходу высоко подоткнутую юбку.
Обрадованный Калюкин закричал подводчикам, чтобы они поскорей уезжали, и побежал навстречу подъехавшим.
— Это ничего, — объяснил он, здороваясь с Матвеем. — Это Маша… Жена моя… Тут, знаете, хлеб в пекарне запоздал, а людям на станцию надо — бензин подвозим. Вот она, Маша, и сердится.
— Так ты хлеб у нее своровал, что ли? — рассмеялся догадавшийся Матвей.
— Зачем своровал? Взаймы взял, — обиделся Калюкин. — Завтра отдам. А это она врет, что с песком. И подумать только — сболтнет со зла такая дура, а там и пойдет: с песком да с песком. Заходите, заходите, заходите! — опять весело зачастил Калюкин. — Вот и хорошо, что приехали.
— Маша! — вскоре как ни в чем не бывало распоряжался он в избе. — Вздуй-ка, дорогая Маша, для гостей самовар.
— Самовар! — спокойно и укоризненно отвечала толстая баба. — И сколько раз я тебе говорила: отдай, Семен, в кузницу. Долго ли кран починить? А теперь — самовар! Эх, ты! — с досадой добавила она насмешливо и добродушно. — Эх, ты! И правда, что одно слово — актиф.
И, опять подтыкая юбку, она сердито закричала высокой чернобровой девке Любке, чтобы та вздула огонь и поставила чайник.
Матвей и Кирюшка ночевали у Калюкина.
Перед тем как лечь спать, Матвей вспомнил о записке от Бутакова. Бутаков писал: «Посылаю тебе кузнеца из утильцеха — Александра Моисеевича Сулина. Работает он у нас недавно, но человек, кажется, толковый. Спасибо, что выручил и вызвался поехать взамен Шарабашкина».
Кирюшке постлали на сундуке, на печке. Сквозь окно виднелась лунная пустая улица. В темной избе пахло теплым хлебом, березовыми вениками. Где-то в головах стрекотал сверчок, а за стеною ворочалась и постукивала скотина.
Проснулся Кирюшка оттого, что в окошко громко застучали. Сквозь зеленое стекло он разглядел лошадиную морду и голову человека в мохнатой папахе.
Калюкин вышел. Вскоре Кирюшка увидел, как в избе напротив зажегся огонь, а по улице пробежали двое или трое.
— Уж не пожар ли? — с тревогой спросила толстая Калюкиха и, проворно соскочив с постели, вздула лампу.
Проснулся и Матвей. В сенях застучало — упала метла, и в избу вошел Калюкин.
— Вот беда, — заговорил он, поспешно натягивая сапоги. — Дай-ка, Маша, шапку. Вот беда, — объяснил он Матвею. — Возле Куракина — это восемь верст повыше по реке нашей, по Согве, — затор. Льду поперек набило — прорва. Вода вширь пошла. Спасибо еще, куракинский председатель нарочного верхового прислал.
— А вам что за беда? — спросил Матвей.
— А то беда: кабы не затор, то прошла бы вода мимо. А теперь вот-вот прорвет, и двинет вода поверх берегов. У нас этак уже годов шесть тому назад было.
— И что, затопит? — затягивая штаны, спросил Матвей.
— А то затопит, что как раз вашу кузницу затопит, да и амбары с зерном как бы не захватило.
Оба они, и Матвей и Калюкин, сейчас же ушли. Толстая Калюкиха вскоре погасила лампу. По улице пробежало еще несколько человек. Протарахтели колеса. И наконец, тяжело громыхая и заставив задрожать всю избу, протарахтел мимо трактор с прицепом. Потом все стихло.
Кирюшка уже почти засыпал, как услышал что-то такое, отчего он насторожился и повернул голову к окну. Кто-то быстро шел по улице, подпрыгивая и подпевая:
Тари-тира-та,
Всюду темнота;
Тари-тири-ри,
Ээй… смотри…
Голос напевавшего этот не ко времени веселый мотив был чист и звонок. И удивленный Кирюшка сразу же угадал, что поет это не взрослый, а кто-то из ребят — вероятно, мальчуган.
— Любка! А Любка! — сонным голосом позвала Калюкиха дочку. — А никак, это Фигуран?
— А то кто же? — равнодушно ответила девка. — Фигуран… Фигуран и есть.
— И скажи, что за паршивец! — зевая и почесываясь, удивилась Калюкиха. — Ни свет ни заря, а он вон что. Был бы отец, он бы показал ему хворостиной ти-ра-ра.
— Драли уже, да что толку-то, — неохотно ответила Любка. — Спите, маманя. Мне утром на скотном и за себя и за Соньку работать. Да и арифметику я нынче из-за гостей что-то вовсе плохо выучила.
Было уже солнечно, когда раскрасневшаяся у печки Калюкиха разбудила Кирюшку.
— Вставай, парнишка! — сказала она. — Сбегай к речке, спроси у мужиков, придут чай пить или нет. Я уж и так чайник два раза доливала.
Кирюшка оделся, сунул в карман теплую лепешку и выбежал во двор. Но во дворе, у самой калитки, стояла сильная черная собака. И, насторожив уши, она смотрела на него зелеными злыми глазами.
— Собачка… — робким и ласковым голосом позвал ее Кирюшка. — Собачка… Шарик… Уу, ты, моя хорошая!..
Собака стояла, не шелохнувшись, и не спускала глаз с незнакомого мальчугана.
— Собачка… — еще ласковее позвал струсивший Кирюшка. — Фю… фю… Хочешь, я тебе лепешечки дам. На, возьми!
Собака тихонько подошла, осторожно обнюхала кусок лепешки, и вдруг, вместо того чтобы сожрать кусок и дать Кирюшке дорогу, она с рычаньем отбросила лапой лепешку и злобно оскалила страшные белые зубы.
— Я тебя! Я тебя! Ах ты негодник! — распахивая окно, закричала на собаку Калюкиха. — Иди, сынок, не бойся. Ты только не кидай ему ничего. Его это в прошлом году чуть было не отравили; так он с той поры от чужих и крошки не возьмет.
«Вот проклятая собака! Это тебе не то что Жарька. Той что ни кинь, все сожрет», — подумал Кирюшка, проскочив сквозь калитку. Он сунул в рот оставшийся кусок лепешки и быстренько побежал под гору — туда, где чуть виднелись суетившиеся у берега люди.
Матвея он нашел у кузницы.
— Чай пить иди. Тетка зовет, — позвал его Кирюшка.
— Уйди, Кирька… зашибу, — ответил Матвей, нагибаясь и принимая на спину большой кузнечный мех.
Повертевшись около кузницы, Кирюшка пошел к амбару, где стояли подводы. Тут он наткнулся на Калюкина.
— Чай пить иди, твоя тетка зовет, — передал ему Кирюшка, — а то, говорит, она и так два раза чайник доливала.
— Ты куда кладешь? Ты как мешок кладешь? — бросаясь к телеге, писклявым голосом заорал Калюкин. — Клади дырой вверх. Куда зерно в грязь сыплешь!
И, сдернув с головы шапку, он поставил ее под желтую струйку высыпающегося из прорехи овса.
— Что за чай? — сердито ответил он Кирюшке. — Какой тут чай?!
Он обернулся, прикидывая, куда бы это высыпать из шапки овес, но в это время его крикнули, и, сунув шапку с зерном Кирюшке, он исчез среди народа, толпившегося у амбаров.
Кирюшка постоял, постоял, но вскоре стоять ему надоело, и он прошел на пригорок, где в толпе увидел ссутулившегося Федора Калганова.
Отсюда, с пригорка, хорошо было видно, как в четырех крайних избах поспешно выволакивали все пожитки.
Седая и очень кроткая с виду старуха тяжело поднималась в гору. В одной руке она бережно несла старую, разбитую икону, а другой цепко держала рыжего, злобно мяукавшего кота.
Позади старухи две бойкие девчонки тянули за рога упиравшуюся козу. А за ними, пушистой вербовой хворостиной подгоняя пару гусей, шагал уже знакомый Кирюшке подводчик дед Пантелей.
Поравнявшись с Федором, дед остановился и поздоровался.
— Твоя хата? — спросил Федор, показывая на самую крайнюю избенку. — А ведь недолго, пока и затопит.
— Затопит, — беззлобно согласился старик. — Нас это со старухой годов шесть назад уже топило. И как затопило — ночью. Сами еле выбрались. Лошадь вывести не успели. Телка пропала… Поросенок да две, что ли, курицы… Ариша, — виновато спросил он у отпустившей кота старухи, — что у нас тогда, две или три курицы потопло?
— Три курицы, старый дурак! — неожиданно очень злым голосом ответила старуха. — Три курицы да один петух, чтоб на твою голову хвороба села! Говорила я тебе, не трогай икону — сама сниму. Так нет. Полез. Разбил стекло, раскокал лампадку. Вот погоди… — злорадно пригрозила она, — погоди, снесет избу в реку — пойдешь по миру, тогда узнаешь, как за иконы браться.
— Все от бога, — смущенно пробормотал дед Пантелей, оборачиваясь к Федору. — А я что же…
— Зря сердишься, старая, — успокоил Федор. — Как так — по миру? Нынче нет такого закона, чтобы колхозник да вдруг — по миру!
— Я ведь тоже понимаю, что зря, — приободрившись от хорошего слова, заговорил старик. — Мне шестьдесят годов, а у меня семьдесят трудодней на колхоз выработано, да по ночам — сторожем — керосин при тракторах стерегу. Да у старухи восемнадцать дён — овец стерегла. А она, глупая баба, что понимает… Весна, — добавил он, улыбнувшись и показывая на голубой сверкающий горизонт. — И до чего же хорошее времечко это — весна!
— А никак, пошла.
— Пошла, пошла, — послышались вокруг Кирюшки озабоченные голоса.
И точно, из-за реки с раскиданными по ней островками дунул холодный ветер. Льду еще не было видно, но вода поперла с большой, все увеличивающейся силой.
В течение нескольких минут она заняла двор крайней избенки и, взметнув мусор, остатки дров и соломы, хлынула дальше, подбираясь к амбару, от которого только что отъехали последние, груженные зерном подводы.
— Кирюшка, — спросил потный и красный Матвей, — ты что это шапку держишь? А тебя Калюкин ищет.
— А зерно куда? — спросил Кирюшка. — Я, дядя Матвей, пересыплю зерно в карманы, а то у меня и так на холоду все руки занемели.
— Сыпь да беги скорей.
Набив зерном карманы, Кирюшка побежал разыскивать Калюкина. Но вскоре он остановился возле кучки мужиков, баб и ребятишек, обступивших какого-то лохматого и горбатого мальчугана.
Этот лохматый и горбатый, воткнув посреди круга кривую палку и притопывая возле нее, спокойно и гордо распевал такую песню:
Дело было на заре
У Семена во дворе,
Он лопатою копал,
Что-то по земле искал.
Дружный и непонятный для Кирюшки хохот раздался при этих словах вокруг певца. А он, спокойный и уверенный, прошелся с вывертом вокруг палки, топнул ногою, как заправский танцор, и продолжал:
Если б солнышко не грело,
Не просохла бы вода.
Отчего изба сгорела?…
…Тири-ри да тара-та.
И хотя опять Кирюшка не нашел в словах этой песни никакого смысла, кругом зашумели и засмеялись.
— Ишь ты! Фигуран фигуряет, — услышал Кирюшка снисходительно-насмешливый голос. — И скажи, что за человек!
Вспомнив ночной случай, Кирюшка с любопытством сунулся поближе. Но, не глядя под ноги, он споткнулся и упал, растянувшись почти посередине крута. При этом из всех карманов его потекло пересыпанное с Калюкиной шапки зерно.
— Вор, — спокойно и почти торжественно изрек Фигуран, показывая пальцем на смущенно поднявшегося Кирюшку. — Вор и расхититель колхозного имущества. Начнемте же, колхозники, суд над расхитителем.
Он подошел к Кирюшке и молча потянул его за рукав, вытаскивая на середину круга.
Но тут, не дожидаясь суда, испуганный и озлобленный Кирюшка рванул руку и со всего размаху съездил Фигурана кулаком по голове. Фигуран покачнулся. Он покачнулся и снова выпрямился, насколько позволял ему горб, и с молчаливым удивлением посмотрел на приготовившегося защищаться Кирюшку.
— Дерни ему палкой по башке.
— Ишь ты, какой выискался! — заорали вокруг Кирюшки незнакомые и поэтому враждебные к нему ребята.
Фигуран подумал, схватил за рукав одного из кричавших и, подтолкнув его к Кирюшке, сказал равнодушно:
— Дай ему за меня, Степашка. И бей в мою голову до самой смерти.
Услыхав такое, Кирюшка побелел, еще крепче сжал кулаки и губы; но теперь уже совсем непонятно было ему, отчего загоготали и засмеялись ребята.
— Лодку давай! — внезапно гаркнул от берега чей-то могучий встревоженный бас.
— Лодку давай!.. Лодку! — суматошно и визгливо заорали другие голоса.
— Льдом-то, льдом-то дернет, вот тебе и будет лодка….
— Эге-ей! — громко заорал бас, пытаясь перекричать шум ветра и треск надвигавшегося льда.
Почуяв что-то неладное, окружавшая Фигурана толпа кинулась к берегу. Сам не зная как, очутился на берегу и Кирюшка.
Сначала, еще не остыв от гнева и обиды, Кирюшка не мог ни рассмотреть, ни понять, почему тревога, шум и крики. Но вскоре понял и он.
С шумом и яростной быстротой вода заливала островки, подминая густой мелкий кустарник. Позади, сдерживая еще больший водяной вал, надвигалась широкая полоса льда.
И в это время по берегу одного из еще не затопленных островков со всех ног бежал захваченный врасплох человек.
Он бежал к мысу, по-видимому собираясь броситься отсюда в воду и переплыть протоку до подхода льда. Но, добежав до самой стрелки, он остановился, закрутился и вдруг совсем неожиданно кинулся в противоположную сторону, в тот проток, который был и бурливее и шире.
— Куда, черт? Куда, дурак? — заорал надрывающийся бас.
— Сдурел. А и есть сдурел, — заохали и заахали бабы. — Ему бы сюда кидаться, а он — вон что.
На короткое время голова пловца чуть видна была над водою. Потом она скрылась за кустарником острова.
С треском и хрустом лед прошел мимо бугра. Как ножом срезало плетень и баню. Ударив по углу, вышибло два бревна у амбара и выкинуло тяжелую сверкающую льдину к самой двери кузницы. Потом лед двинул дальше кромсать и рвать острова. А за ним хлынула мутная, пенистая вода.
Долго еще не расходились мужики, бабы и ребятишки. Долго всматривались они в опушку противоположного берега, однако незнакомого пловца уже нигде не было видно.
В этот день Кирюшка на улицу решил больше не выходить — опасался, как бы не поколотили.
Но и дома ему не было скучно. Изба была большая, наглухо перегороженная на две половины. В одной жил Калюкин, в другой — еще кто-то. За двором начинался вишневый сад. Туда можно было пройти и через ворота за сараем, и через маленькую ветхую калитку под темным навесом, возле входа в коровник.
В саду, кроме вишен, росла густая, пушистая верба. А в сторонке, за вербами, стояла пахнувшая смолою и дымом старая, черная баня.
Заглянул Кирюшка и в баню. Там было полутемно и сыро.
У маленького закоптелого окошка в предбаннике пригретая сквозь стекло весенним солнцем тихо барахталась крупная лимонно-желтая бабочка.
Обрадованный Кирюшка вынес ее в сад, открыл ладонь, и бабочка тяжело вспорхнула, сверкая на солнце, как настоящая золотая. Но не успела она подняться над вишнями, как с пушистой вербы сорвались сразу две пичужки, и одна из них, ловко схватив летунью, проворно юркнула в кусты. Сначала Кирюшку очень огорчило это дело, и он схватил с земли камень. Но так как пичужка все равно уже исчезла, то он сердито швырнул камень в стайку воробьев и утешал себя тем, что эти бабочки жрут капусту, огурцы и еще что-то, и в прошлом году ему самому досталось при дележке вовсе червивое яблоко.
Уже к вечеру через сломанный забор Кирюшка выбрался на край неглубокого оврага. Внизу бурлил пенистый ручей. Рядом пролегала уже подсохшая дорога, и по ней бойко катила удаляющаяся от села подвода.
В стороне от дороги виднелась на опушке рощи одинокая церковь с маленькой колоколенкой.
«Почему там церковь? — удивился Кирюшка. — Ни села возле нее, ни поселка; даже домика сторожа и то что-то не видно. Вероятно, кладбище», — решил он. Но опять-таки и это показалось ему странным: для чего бы кладбищу быть так далеко.
Усталый Кирюшка присел на пенек и посмотрел на тот край поля, куда опускалось вечернее солнце.
И теперь отчего-то показалось ему широкое поле пустым и печальным, а красноватое солнце — тяжелым и холодным. Он покрепче запахнул пальтишко, съежился, задумался и притих.
«Отчего это бывает смерть? — глядя на покосившийся крест над колоколенкой и вспомнив отца, подумал Кирюшка. — Ну вот живет человек, живет, и что же от него после смерти останется? Ничего не останется».
И он стал припоминать.
Он вспомнил знакомого заводского кучера Семена Харламова, смерть которому пришла оттого, что треснули его в пьяной драке по голове пивной бутылкой.
Потом он вспомнил соседку по квартире — кривую, сердитую бабку Евдокию, смерть которой пришла ни от чего, а просто от старости.
Потом вспомнил монтера Николая Николаева, который погиб во время прошлогоднего наводнения, когда, бросившись в воду, он доплыл до столба и перекусил кусачками какие-то провода, чтобы не случилось какого-то замыкания и не испортилась какая-то нужная машина.
И, вспомнив, отчего пришли эти три знакомые ему смерти, Кирюшка задумался над тем, что же от каждой смерти осталось?
И тогда он вспомнил, что от кучера Харламова осталась в третьем корпусе свободная комната, куда тотчас же въехал бригадир-комсомолец Сиваков, который жил раньше в бараке.
От бабки Евдокии остался сын, рыжебородый мастер из котельного цеха, которому недавно подарили часы и бесплатный трамвайный билет через переднюю площадку.
От Николая Николаева остались та самая нужная машина да черноглазая трехлетняя девчонка Нинелька, которая на похоронах нисколько не плакала и свалила со стола красивый венок, притянув его за широкую красную ленту.
«А от отца что? Ну, я остался», — подумал Кирюшка.
И хотя это было бесспорно так, но этого показалось Кирюшке мало. И ему захотелось, чтобы от отца осталось еще что-то. И он чувствовал и знал, что осталось еще что-то нужное и важное. Но что именно, этого Кирюшка не знал и не мог сказать, потому что сквозь горе и слезы плохо тогда слышал и понял он, что говорили над могилой товарищи отца и ораторы.
Крупная слеза скользнула по его щеке. И, вероятно, Кирюшка опять, как в тот раз в проходной будке, горько и безудержно расплакался бы. Но тут из-за поворота послышался топот, и перед Кирюшкой оказался верховой.
— Эй ты, пионер! — гаркнул всадник запыхавшимся и сердитым басом. — Ты давно тут сидишь?
— Давно, — с удивлением, но без испуга ответил Кирюшка, узнавая в этом толстом рыжем человеке того самого, который так беспокоился на берегу и так громко орал, чтобы давали лодку.
— Не видал ты, не проезжала ли по этой дороге — чтобы у ней колеса посвернулись! — парная подводе?
— Проехала, — ответил Кирюшка.
— Лошади серые?
— Серые, — подтвердил Кирюшка. — Только давно проехала и, должно быть, теперь уже далеко.
— Вон они куда, — пробормотал рыжий и подстегнул коня. — Эй ты, пионер! — крикнул он, опять останавливаясь. — Поди сюда. Вот что: беги к Еремееву и скажи, что я поскакал догонять подводу на Куракино. Коли догоню в Куракине, то вернусь скоро, а коли не догоню в Куракине, то вернусь, когда догоню. Понял? Да смотри передай, а не то я рассержусь, — предупредил он, дергая повод и пускаясь вскачь.
Конь затопал, а Кирюшка, у которого разом вылетели все печальные мысли о кладбище и о смерти, остался в сильном недоумении.
Во-первых, он совсем не знал, кто такой этот Еремеев и где его искать.
Во-вторых, он не успел спросить, от кого надо передать.
А в-третьих, он же решил сегодня не выходить на улицу, опасаясь, как бы его не вздули за утрешнее. Он постоял, покрутился, но приказание рыжебородого было слишком твердым. Да и самому Кирюшке уже надоело торчать весь день в саду. И он решил выполнить поручение, но сначала забежать в избу и спросить у Калюкихи, кто же этот Еремеев и где он живет.
Но Калюкиха ушла к соседке, и дома он застал только Любку. Эта здоровенная Любка сидела у стола и, неуклюже ворочая карандашом по тетрадке, высчитывала вслух кормовые нормы на скотину.
— Значит, — бормотала она, — еще надо прибавить 19 килограммов отрубей, 7 килограммов жмыха… 19 да 7 — это будет… будет 26. Да 11 турнепсу, да 21 картофелю… Господи! Куда же это? Обожраться, что ли? 11 да 21 — это будет… 10 да 21 будет 31 да еще 1 — будет 32. И, значит, если теперь сложить 32 и 26…
— Любка, — перебил ее Кирюшка, увидав, что эта арифметика, кажется, затянется надолго. — Скажи мне, пожалуйста, где это у вас на селе живет такой человек — Еремеев?
— Отстань, — не глядя, ответила Любка. — 32 да 26… Вот еще, сбил только. Выдь пока, Кирюшка, побегай на улице.
— 32 да 26 — это будет 58,— подсказал ей Кирюшка. — Сейчас уйду. Ты только скажи, Любка.
— Ну, верно 58,— согласилась Любка. — Еремеев Михайло — это на Овражках. Старик такой… блажной. Он раньше в церкви псаломщиком был. Да как-то с колокольни пьяный свалился и с той поры вроде как бы не в своем уме.
— Любка, — постояв немного, спросил озадаченный Кирюшка, — а нет ли какого-нибудь другого, чтобы не с колокольни… и в своем уме?
— Такого другого нет, — коротко отрезала Любка. — Такой другой есть только Семен Павлович Еремеев. Так это не наш деревенский, а помощник директора тракторной станции.
— Вот он-то, должно быть, и нужен мне, — укоризненно сказал Кирюшка. — А ты мне какого-то — с колокольни. Эх, ты! А еще комсомолка. Любка, — продолжал он, — а ты не знаешь ли, кто это такой рыжий?
— Какой еще рыжий? — рассердилась Любка. — Уйди ты от меня или я сама за тобой дверь захлопну!
— Ну, какой? Рыжий, здоровый, верхом на лошади.
— Еще что… Рыжий! Мало ли у нас рыжих? Сел рыжий на лошадь, вот тебе и верхом. Слез — вот тебе и пешком. Тоже спрашивает, как дурак. А еще пионер.
«Ладно, корова, я тебе припомню», — подумал Кирюшка и выбежал во двор.
В конторе, кроме самого Еремеева, Кирюшка застал Матвея, Калюкина и Александра Моисеевича Сулина.
То и дело хлопала дверь: подходили всё новые и новые люди. Еремеев показывал, очевидно, только недавно полученную телеграмму.
Что было в той телеграмме, Кирюшка, конечно, не мог знать. Но он сразу же догадался, что телеграмма эта хорошая, веселая, потому что, прочитав ее, одни радостно восклицали: «Го!», другие: «Га!», а некоторые хотя и ничего не восклицали и даже начинали ругаться, что, дескать, давно бы пора, но Кирюшка видел, что рады они и сами не меньше других.
— Тебя зачем принесло? — спросил Матвей у Кирюшки.
— Рыжий прислал, — буркнул Кирюшка. И, протискавшись к столу, он слово в слово пересказал то, что ему было приказано.
— Молодец Бабурин! — похвалил рыжего Еремеев, и, обратившись к Матвею, он спросил: — А это кто? Твой сын, что ли?
— Та-к… племянник, — сурово соврал и тотчас покраснел Матвей, которому и неохота, да и не время сейчас было объяснять, как и почему попал с ним Кирюшка в деревню. И, приказав Кирюшке бежать домой, Матвей быстро перевел разговор на то, что для ремонта борон на складе нет двухдюймового железа, да и шинного тоже только-только на три дня работы.
— Читал телеграмму? — успокоил Еремеев. — Теперь все получим. Пошлем на приемку Калюкина, да ты и сам поезжай.
— Мне нельзя, — отказался Матвей, — мне кузню налаживать надо. Водой сегодня все переворотило.
— Ну, тогда пусть Сулин поедет. Он, говорят, человек здешний, бывалый. Его не проведешь.
— Меня не проведешь, — согласился Сулин. — А на приемке они, поди-ка, всю заваль всучить нам попробуют.
— Зачем заваль? — обиделся Калюкин. — Что же они, жулики, что ли?
— Кто сказал — жулики? — удивился Сулин. — А доведись до тебя, неужели ты бы им получше отдал, а себе похуже оставил?
— Я бы по совести, — убежденно ответил Калюкин. — Что у нас для государства, то и у них для того же.
— Конечно, если по совести!.. — усмехнулся Сулин. И, хлопнув Калюкина по плечу, он сказал добродушно и снисходительно: — Совесть что! Так… культурное слово. А вот насчет государства, это ты как раз в самую точку.
Когда Кирюшка выбежал на улицу, то крепко удивили его луна и звезды. Звезды — еще туда-сюда. Но такой большой, сверкающей луны в городе он не видал никогда.
Пока он раздумывал, как это так и почему, сам того не заметив, он очутился на незнакомой кривой уличке, возле шаткого мостика. Но ворочаться назад, в гору, ему не захотелось, и он пошел через мостик, рассчитывая свернуть где-нибудь влево.
Шел он не торопясь, на ходу заглядывая в незавешенные окна старых изб.
Через одно окно он мельком разглядел худую бабу, которая кормила толстого горластого дитенка.
В другой избе он увидел, как два бородатых мужика укоряют в чем-то один другого, а третий, лысый, пьет чай и читает газету.
Потом — седую бабку и пятнистого теленка.
Потом — красивую девку, которая сразу делала три дела: качала ногой люльку, вязала чулок и слушала через наушники радио.
Потом еще издалека услышал он рев и подивился на то, как сердитый дядёк дерет ремнем какого-то вертлявого черного парнишку.
И, вероятно, много еще интересного рассмотрел бы Кирюшка на своем пути, если бы кем-то ловко брошенный комок глины не угодил ему прямо в спину.
В страхе отпрыгнул Кирюшка, обернулся, но никого не заметил.
Он хотел было пуститься наутек, но здесь уличка кончалась тупиком. Справа зияли черные дыры проломанных заборов, торчал сарай без крыши и валялась телега без колес. Слева скрипела распахнутая калитка, за которой что-то мычало, что-то рычало, — в общем, плохо было дело… Второй ком глины шлепнулся о доски где-то совсем рядом, и Кирюшка понял, что неизвестный враг прячется в темной нише, у ворот, напротив.
Тогда, увидев, что деваться некуда, перепуганный Кирюшка схватил увесистый булыжник и изо всех сил запустил им в ворота. Потом ему попалась под руки мокрая чурка, потом суковатая палка — все это полетело туда же.
И почти тотчас же из темноты раздался жалобный вой. Очевидно, палка крепко ударила по невидимой цели.
Но этот вой еще больше испугал Кирюшку, особенно после того, как хлопнула дверь и кто-то, встревоженный ударом булыжника, грозно спросил, отчего стук и крик.
Тогда, не дожидаясь, как оно будет дальше, Кирюшка юркнул в дыру забора, и, спотыкаясь о кочки, цепляясь за колючки, он проворно полез куда-то в гору.
Кирюшка очутился на полянке, поперек которой стояла низкая изба; рядом с избой — двор, а за двором уже стучала колесами улица.
Запыхавшийся Кирюшка осмотрелся: нельзя ли как-нибудь выбраться на улицу, минуя чужую усадьбу? Но оказалось, что нельзя никак. Тогда, крадучись вдоль стены, Кирюшка направился через двор. Но едва он добрался до освещенного окошка, как впереди, за углом избы, что-то заскреблось, заворочалось.
— Собака! — ахнул Кирюшка и притих.
Так простоял он с минуту, не решаясь двинуться ни назад, ни вперед.
Он уже заглянул в окно, чтобы крикнуть на помощь хозяев, но не крикнул, так как увидел следующее.
На постели, широко раскинув руки, лежал могучий седой старик и храпел так, что слышно было даже через окошко. По-видимому, он был пьян.
За столом возле керосиновой лампы сидел горбатый Фигуран и что-то писал, время от времени искоса посматривая на старика.
Рядом с Фигураном лежали большой нож, сапожная колодка и точильный брусок.
Вдруг старик двинулся, заворочался и закашлял. Фигуран ловко сунул лист бумаги за пазуху и, схватив нож, зачиркал им о точило.
Старик откашлялся, грузно перевалился к стене и опять захрапел.
Фигуран оглянулся, отложил нож, отодвинул брусок и опять вытащил бумагу.
На некоторое время оробевший Кирюшка забыл даже о собаке. Но тут за углом опять что-то заскреблось, заворочалось. Кирюшка съежился, сжался. И вдруг из-за поворота вместо собаки вышел косматый, рогатый козел и, остановившись перед Кирюшкой, противно замемякал: «Ме-а! М-я-я-а!»
— Ах, чтоб тебе пропасть! — рассердился Кирюшка. И, дав козлу пинка, он быстро проскочил через калитку на улицу.
Дома Матвей и Калюкин уже кончали ужинать.
— Ты откуда? — строго спросил Матвей у Кирюшки, который боком пробовал юркнуть за печку.
— Так мне же, дядя Матвей, мать сама наказывала, чтобы я не сидел дома, а больше гулял, — быстро вывернулся Кирюшка. — Вот я пошел гулять и все гуляю, гуляю. Даже надоело!
— Гулять тоже надо с толком, а не когда попало, — ответил Матвей и, подозрительно оглядев Кирюшку, спросил: — А отчего это у тебя пальто глиной заляпано и вроде как бы поперек рожи царапины?
— Пальто… Это оно просто так… А царапина? Царапина это оттого, что где-нибудь обцарапнулся, — поспешно объяснил Кирюшка и быстренько нырнул за печку раздеваться.
Его позвала Калюкиха и налила ему миску щей. Пока он хлебал, Матвей и Калюкин курили и разговаривали.
— Рядом кто живет? — спросил Матвей, показывая на толстую бревенчатую стену.
— Путятин Егор. Он — многосемейный. А там большие горницы, — ответил Калюкин. И, вспомнив что-то, он, подскочив к стене, постучал кулаком и закричал: — Егор, а Егор!
— Нету Егора, — чуть слышно ответил из-за стены бабий голос. — Тебе что?
— Он на третьем участке пашет, что ли?
— Нет, не на третьем, а на втором. На третьем Мишка Бессонов.
— Голову оторвать этому Мишке надо, — оборачиваясь к Матвею, сказал покрасневший Калюкин. — Я после обеда поехал на мельницу, в амбары зерно перегружать. Гляжу… мать честная!.. На пашне шесть огрехов насчитал. Да огрехи-то какие — борзой кобель не перескочит. Разве ж это работа?
— И что тебе, Семен? Больше других надо! — ворчливо вмешалась Калюкиха. — Чем чужие огрехи считать, ты бы лучше рассказал, как недавно два мешка овса своим керосинищем изгадил. Уж я и холодной водой мыла и теплой. Куда там! Свинья и та морду воротит.
— Я за тот овес, Маша, и сам болею, — смутился Калюкин. — Я за это своих последних полтора мешка в амбар свез. А так, как Мишка Бессонов пашет, это тоже не пахота… Бо-о-льшие горницы, — продолжая прерванный разговор, начал Калюкин. — Сам-то Костюх на той половине жил. А здесь сын его Василий.
— Богатый был Костюх?
— Надо думать, богатый. Конь-то, правду, у него один был, коровы две. Не любил он скотину, но торговал шибко. Хлебом торговал, кожи скупал. Он да еще тут один старик с ним в компании. Костюха-то выслали, а того старика оставили. У нас на Овражках живет, сапожничает.
На дворе сердито гавкнула собака, и кто-то зашаркал в сенцах, старательно вытирая ноги. Вошел дед Пантелей.
Еще у порога он снял было шапку, но, вспомнив, что иконы в избе нет, он нахлобучил опять шапку и добродушно погрозил пальцем ухмыльнувшейся девке Любке.
— Луна, — сказал дед Пантелей, указывая палкой на окошко. — Иду это я… смотрю, стоит поперек проулка корова. Чья же это, думаю, корова? Подошел, гляжу, а это Николихина корова. — Дед Пантелей опять снял шапку и неторопливо сел на лавку. — Зачем, сынок, звал? Чай пить али по делу?
— Какой тут, дедушка, чай? — сердито перебила Калюкиха. — Уж я ему сколько раз говорю: отдай, Семен, самовар в кузницу, долго ли кран починить? А он: ладно да ладно!
— Ты оставь, Маша! Сказал — отдам, значит, отдам. Человек по делу, а ты: самовар. Я тебе говорю, олова на ремонт нету, а ты: самовар… да самовар! — рассердился Калюкин, обувая сапог, докуривая цигарку и доставая с гвоздя лохматую баранью шапчонку. — Вот что, дедушка! Возьми с утра лошадь да съезди в Чарабаевскую рощу, лозы нарежь. У меня на складе двадцать бутылей-двухведерок, а оплетки нету. Потом как-нибудь сядешь да сплетешь мне для бутылей оплетки.
— Ладно, коли так, — согласился старик. — Нарядил бы ты со мною какого-нибудь парнишку. Вдвоем-то ловчей управимся.
— Пускай мальчонка с тобой поедет, — кивнув на осоловевшего Кирюшку, предложил Калюкин.
— И то дело, — согласился Матвей. — Катай завтра, Кирюшка, с дедом за лозой. Нечего тебе зря без дела шататься.
Вскоре дед Пантелей ушел. Вслед за ним, накидывая на ходу поддевку, направился и Калюкин.
— А ты куда? — окликнула его Калюкиха. — Спать-то когда придешь? Опять к полуночи?
— В школу, Маша… в школу. Там нынче второй бригады собрание; надо думать, директора ругать будут.
— Да тебе-то что? — почти жалобно спросила Калюкиха. — Кабы тебя ругали, а то директора.
— Как можно, Маша?.. Что ты! Раз я сейчас вроде как бы завхоз, значит, и мне тоже… значит, и я тоже, — уже захлопывая дверь, забормотал Калюкин. И слышно было, как он быстро протопал вниз по лесенке.
После того как уснул Кирюшка, лег и Матвей.
Но, несмотря на то что он встал до зари, ему не спалось, и он долго ворочался, припоминая все то, что случилось за сегодняшний день.
Тракторная станция, обслуживавшая Малаховский колхоз, была небольшая, только с осени выделенная от другой, крупной, Каштымовской МТС. И случилось так, что попали сюда тракторы потрепанные, разномастные, к тому же без запасных частей и почти без ремонтного инструмента.
Всю зиму просили, грозили, требовали. Но каштымовцы упирались. И только сегодня, как раз после того как проехал заезжавший по пути каштымовский директор, была из края получена телеграмма, в которой каштымовцам строго-настрого было приказано снабдить новую МТС запасными частями, материалами, инструментами.
И вот вдогонку за каштымовским директором поскакал секретарь ячейки Бабурин, тот самый рыжий верховой, который встретился Кирюшке на дороге.
«Надо Сулину сказать, чтобы он круглого железа побольше выбрал, — вспомнил Матвей. — Борон целая груда, а все зубья повырваны. Камни ими, что ли, ворочали?.. Он достанет, — думал Матвей. — Мужик, видать, толковый».
И уже совсем засыпая, Матвей вспомнил, что за всеми сегодняшними хлопотами он позабыл расспросить у Калюкина, как и почему уехал Сулин совсем из деревни.
В избу потихоньку вошла Любка и, не зажигая огня, стала раздеваться.
— Ты откуда? — спросила с кровати Калюкиха.
— В клубе была. Там сегодня кино, — закидывая на печь валенки и задергивая занавеску, ответила Любка.
— Отца видела?
— В школе он. Ругаются. Ему, маманя, Мишка Бессонов чуть в рожу не плюнул.
— И поделом! — с досадой откликнулась Калюкиха. — И скажи только, что за человек! В свое, не в свое дело — всюду ему сунуться нужно. Ты помяни мое слово, что когда-нибудь ему и вовсе шею наколотят.
— Так колотили уже, да что толку-то, — заваливаясь на скрипучую кровать, ответила Любка. И вдруг огрызнулась. — А за что колотить? За Мишку Бессонова? Этого Мишку у нас на прошлом собрании поделом в комсомол не приняли. Попробуй поколоти! Говорите вы, маманя, а что, сами не знаете!
Обиженная Калюкиха полежала, помолчала, но ей не лежалось и не молчалось. Она закряхтела, заворочалась и с хитростью спросила у притихшей Любки:
— А что, Любка, правда это бабы говорят, будто Мишка Бессонов собирается какую-то вашу комсомолку сватать?
— Спите, маманя! — уже грозно ответила Любка. — У вас бессонница, а у нас завтра на скотном ветеринарный осмотр будет. Инструктор, что ли, какой-то приехал.
Утром Кирюшка побежал к деду Пантелею.
После вчерашнего паводка возле избенки сверкали лужи. Проломанный плетень был смят и повален. Повсюду валялась щепа и торчали косматые охапки еще мокрой соломы.
Пригретые ясным солнышком, суетливо бродили по грязи хлопотливые куры. Из стойла высовывал морду добрый теленок, и даже злобный рыжий кот и тот, ласково жмурясь, тихо полз по крыше, подбираясь к стайке беспечно горланивших воробьев.
У крыльца седая и уже не сердитая бабка развешивала широкие дедовские штаны. А сам дед Пантелей кончал запрягать лошадь.
— Пришел, — улыбнулся дед Пантелей. — А я смотрю, что не идешь? Или, думаю, не придет, да нет, думаю, должно быть, придет. Погода-то нынче вон какая. Светлая. Ну садись. Как тебя звать-то?.. Кирилл?.. Залезай, Кирила, на телегу. Поехали…
И как только выехали в поле, пахнуло таким непривычным, невиданным простором, что Кирюшка сразу притих.
— Слышишь? — спросил дед, корявым пальцем указывая в небо. — Глянь-ка вон туда, под облако… Гурлы… Гурлы. Это дикие лебеди-кликуны потянули.
Задрав голову, долго смотрел Кирюшка, как высоко-высоко, под самыми облаками, вытянув прямые длинные шеи, плавно и стремительно летела стая больших белых птиц.
«Как же это так? — задумался Кирюшка. — Был завод, школа, отец, мать, знакомая улица, автобус № 5, трамвай № 17, — а сейчас никого рядом и ничего».
И потому, что рядом не сидел даже Матвей, который был все-таки свой, городской, Кирюшке вдруг как-то почудилось, что вот уже поехал и он не в Чарабаевскую рощу за ракитовой лозой, а тронулся в какой-то новый и далекий путь.
Тогда он сощурил заслезившиеся от солнца глаза, и стало ему грустновато.
«Эх, папка, папка! — укоризненно подумал Кирюшка. — И что тебе стоило немного, ну совсем немножечко подвинуться, а не стоять на том самом месте? И тогда пролетели бы разорванные кирпичи мимо или еще в кого-нибудь».
Он вздохнул. Но тотчас же вспомнил, что если бы отец не стоял на том самом месте, у парового молота, то там обязательно стоял бы кузнец Матвей.
И Кирюшке стало жалко Матвея, он сейчас же захотел, чтобы и Матвей тоже подвинулся.
Но если бы не стоял Матвей, то встал бы туда Иван Караулов, девчонка у которого, Катюшка, была веселая, черноволосая, и это ей он, Кирюшка, подарил однажды хорошее, но только немножко червивое яблоко.
Тогда ему стало жалко и отца, и Матвея, и Ивана, и еще кого-нибудь, кто обязательно стоял бы на этом месте, потому что это такое твердое место, где всегда кто-нибудь должен стоять. И, конечно, стоит кто-то уже и сейчас.
«Нельзя всем двигаться, — смутно решил Кирюшка. — И я бы тоже не подвинулся. Раз поставили — значит, стой!»
— Что, Кирила, задумался? — окрикнул дед Пантелей. — Вот она и Чарабаевская роща. Помещик тут раньше жил, Константин Ермолаевич Чарабаев. Гордый был человек… Сильный. Беда, сколько земли поднимал!
Это заинтересовало Кирюшку. Он и сам, бывало, в цирке видел, как поднимают гири, видел, как поднимают людей. А однажды видел даже, как один молодец взвалил себе на спину невысокую лошадку. Но, чтобы землю поднимали, этого он еще не видел никогда. Как ее поднимешь — в мешки насыпать, что ли?
— И сколько он поднимал? — осторожно спросил Кирюшка, недоверчиво посматривая на старика.
— А вот сколько. Вон, под солнышком, вроде как бы гору видишь? А теперь гляди дальше, за речку, туда, где наши трактора идут. А теперь глянь в ту сторону, до самого края, где чуть-чуть лес синеет. Это все его земля была. Но теперь повороти голову назад и смотри как раз от речки до того села… до Балаихи — это и был наш деревенский куток. Вот, брат Кирила… как тебя по батюшке-то величать, не знаю… так-то и жили.
Старик неожиданно рассмеялся, подстегнул конька, и телега весело вкатилась в Чарабаевскую рощу, из-за голых деревьев которой уже виднелись развалины старой барской усадьбы и невысокая церковка с покосившимся крестом, та самая, которую заметил Кирюшка еще вчера, перед закатом.
Прямо за одичалыми развалинами, цепляясь один к другому, раскинулись заглохшие и заболоченные пруды. По берегам густо разрослись вербы, ольха и ракитник.
Дед Пантелей дал и Кирюшке острый нож. Он показал, какая нужна лоза и как ее срезать, чтобы не обрезаться. А так как мудреного в этом было мало, то Кирюшка с азартом полез в самую гущу.
Через час работы на телеге лежала большая груда гибких пахучих прутьев.
— За глаза хватит. Довольно! — скомандовал раскрасневшемуся Кирюшке дед Пантелей. — Давай садись, отдохни. Да и я сяду, табачку закурю. А то на ходу курить тряско.
Но Кирюшке не сиделось. Пока старик поправлял воз, пока он свертывал да закуривал, Кирюшка шмыгнул на узенькую тропку и вскоре очутился перед развалинами чарабаевского имения.
Одиноко и печально торчали потрескавшиеся стены. Повсюду валялись поросшие травой кирпичи. Тяжело бабахнувшись, лежала расколотая и наполовину вросшая в землю каменная колонна. Тут же, неподалеку, высилась уцелевшая колоколенка без колоколов и небольшая церковь с тяжелой дверью, на которой вместо замка был замотан узел ржавой проволоки.
Рядом с кучей муравейника валялась чья-то позеленевшая мраморная голова, но без уха, с отбитым кончиком носа. И по этой неживой голове тихо лазили только что выползшие после зимовки, еще полусонные муравьи.
Так же как путешественник, который задумчиво останавливается перед обломками древних гробниц, перед руинами средневековых башен, так и Кирюшка, который слыхал о помещиках только по рассказам, с молчаливым удивлением рассматривал остатки этой самой обыкновенной барской усадьбы: так вот где они жили!
Он постучал носком о выступ скользкого крылечка и провел пальцем по холодной истрескавшейся стене.
Заслышав шорох, он обернулся и невдалеке от себя увидел человека.
Человеку этому было лет под пятьдесят. Бородатый, ссутулившийся, с тяжелой дубинкой в руке, он стоял, прислонившись к стволу гнилой липы, и, по-видимому, уже давно наблюдал за Кирюшкой.
«Сторож», — подумал Кирюшка. Но так как он никуда не залез, ничего не украл, то безбоязненно посмотрел на незнакомого человека.
— Видать, нездешний парнишка? — негромко спросил человек, и, подойдя поближе, он сел на каменную ступеньку.
— Нездешний, — подтвердил Кирюшка. — Мы с дядей Матвеем из города приехали.
— В Малаховку, что ли? — И, не дожидаясь ответа, чернобородый неожиданно попросил: — А что, паренек, у тебя покурить нет ли?
— Так я еще малый! — с негодованием ответил покрасневший Кирюшка. — Разве же такие курят!
— Всякое бывает! Бывает нонче, что и такие. Кто вас разберет?
— Это только хулиганы курят, — убежденно возразил Кирюшка. — А разве я хулиган? — Он подумал, запнулся и уже с задором добавил: — Я пионер, а не хулиган. А правда, дядя, есть в нашей школе один, Павлушка Кукушкин, и стал он курить, а мы его взяли да из пионеров и выгнали.
Кирюшка остановился, ожидая, что за это толковое рассуждение незнакомец похвалит его или просто улыбнется.
Но угрюмый человек не похвалил и не улыбнулся. Внимательно посмотрел он на Кирюшку и не сказал ничего.
Это не понравилось Кирюшке, он захотел тотчас же отправиться восвояси, но все-таки задержался и услужливо предложил:
— А вы, дядя, пойдите со мною да у деда Пантелея попросите. Он тут, рядышком, возле лошади. Мы с ним лозу резать приезжали. Он как раз сидит возле телеги и курит.
— Это какой Пантелей? Малаховский? — быстро переспросил бородатый человек.
— Малаховский. Он живет да бабка, да больше у них никого нет. У них, дядя, вчера избу чуть-чуть льдом не сдернуло.
Бородатый постоял, по-видимому раздумывая, пойти или нет в ту сторону, откуда уже дед окликнул Кирюшку. Потом, не сказав ни слова, бородатый повернулся и быстро пошел через кусты в противоположную сторону.
«Тоже, курильщик!..» — подумал обиженный Кирюшка и вприпрыжку побежал к поджидавшему его деду Пантелею.
На обратном пути они встретили целый обоз. На передней подводе сидели Калюкин и Сулин.
— Нарезали? — еще издалека заорал Калюкин, увидав телегу с грудой лозы. — Ну давай, давай, дедушка, плети, поторапливайся.
— Все в аккурат будет, — не спеша ответил дед и, сняв шапку, поклонился Сулину. — Далеко ли, Александр Моисеевич, поехали?
— В Каштымово, старик. В Каштымово… — ответил Сулин и, подмигнув Кирюшке, спросил: — Что, брат, и ты трудодни зарабатываешь? Ну, работай, работай… Это тебе не с пионерами трубы трубить.
«И что тебе дались эти пионеры?» — подумал смутившийся Кирюшка. Но пока он искал, что ответить, кони дернули, и весь обоз со стуком и грохотом прокатил мимо.
— Вес-селый человек, — задумчиво пробормотал дед Пантелей. — Баа-льшая голова.
Справа, на залитых лугах, два рыбака ставили мережи. Лодчонка у них была маленькая, вертлявая, и Кирюшке казалось, что вот-вот она опрокинется.
— Ничего им не сделается, — объяснил дед Пантелей. — Это старик Сидор и Ермила хромой. Они сроду к воде привычные. Ермила-то вовсе без одной ноги. Ногу ему в солдатах оторвало. А как плавает! Одной ногой по воде тырк, тырк, тырк, да так затыркает, что иной и с двумя за ним не угонится.
— Дедушка? — спросил Кирюшка, вспомнив про вчерашнее. — А кого это на островке водой захватило? Он бежит, бежит, добежал, повертелся да как кинется, а лед хрр… хрр… А зачем он, дедушка, в ту сторону кинулся? Я бы в эту, а он в ту…
— А кто его знает? Ошалел, должно быть, человек. Я и сам не разберу: охотник — не охотник. Рыбу у нас там тоже не ловят. И жилья там никакого нет, только что оставался шалаш от покоса. Кто его знает? — отказался догадываться старик. — Кто-нибудь чужой, а не наш, деревенский.
Они подъезжали к Малаховке. С треском и лязгом навстречу выкатил трактор. Лошадка шевельнула ушами, скосила глаза и, раздувая ноздри, зафыркала.
— Здорово, дед Пантелей, счастливый человек! — озорно крикнул молодой кудрявый тракторист и крутанул рулем, уступая дорогу.
— Здорово, Михайло Бессонов, непутевая голова! — сердито ответил старик и стеганул заупрямившуюся лошадь, чтобы бежала быстрее.
— Это и есть Мишка Бессонов? — спросил Кирюшка, вспомнив вчерашние калюкинские ругательства.
— Он самый! — с сердцем ответил старик. — И всем бы хорош… И сам собой и в грамоте силен. А вот, пойди ты… Такой оголтелый! На рождество достал он где-то, пес его возьми, монашью рясу, нацепил под клобук волосы и приходит в избу. Стал у порога и славит: «Рождество твое, Христе боже наш, воссияй миру свет разума…» Ну, кончил славить. Поздравил с праздником… Я, конечно, и говорю старухе: проси к столу, как заведено, закусить, конечно… выпить. Выпил он стопку, выпил другую, поклонился, да и марш дальше. А потом, когда моя старуха узнала, так чуть меня со свету не сжила. А я-то при чем? Ну монах, думаю, и монах…
Но Кирюшка, которому очень понравилось такое забавное дело, громко рассмеялся. И вдруг ему показалось, что, может быть, этот Мишка Бессонов вовсе уж не такой плохой человек.
Улыбнулся и дед Пантелей. Он погрозил Кирюшке кнутовищем и, останавливая лошадь, сказал:
— Ну, я здесь отверну. А ты беги. Приходи в другой раз… корзины плесть научу. Да только смотри: в избу в шапке не заходи, а то у меня бабка беда какая строгая. Сразу выгонит.
По пути Кирюшка заглянул на скотный двор. Там, возле злого рогатого быка, он увидел Любку. Бык крутил мордой и пытался боднуть Любку, которая поливала его спину какой-то зеленой жижей и растирала жижу щеткой.
— Иди помогать. Подержи-ка ведро, — предложила Любка, и, ловко увернувшись, она крепко стукнула кулаком по могучей бычьей шее.
Но Кирюшка таких рогатых быков не любил. Он показал Любке язык и побежал домой, потому что очень захотелось ему поесть.
Только что завернул он за пожарный сарай, как увидел, что прямо навстречу катит Степашка — тот самый паренек, который вчера по приказанию Фигурана должен был бить его, Кирюшку, «до самой смерти».
Заметив Кирюшку, Степашка остановился. А Кирюшка с полного хода повернул обратно и, преследуемый победными криками Степашки, стремительно помчался куда глаза глядят.
Опомнился он только возле кузницы.
В непросохшей кузнице было чадно и дымно. Кроме Матвея, там работали еще двое.
— Что тебе? — спросил Матвей у Кирюшки, который потихоньку остановился в углу. — Иди, иди, тут тебе нечего толкаться.
Запыхавшийся Кирюшка стоял молча, и на глазах у него заблестели слезы.
— Что тебе? — уже мягче спросил Матвей. — Тебе доктор толком гулять велел, а ты… то ночью обляпанный да разодранный приперся, то в чаду да в дыму торчишь… Тоже, кузница!.. — с досадой добавил он, вытирая рукавом замазанный лоб. — В такой кузнице только при царе Дударе чертям вилы ковали.
— Мальчишка там, — негромко ответил Кирюшка. — я бегу домой, а он бежит навстречу и драть меня хочет.
— Это дело серьезное, — согласился Матвей.
И, кинув в горн железную полосу, он подошел к Кирюшке. — Большой мальчишка?
— Большой, дядя Матвей.
— А как большой?
Кирюшка запнулся.
— Ну, какой я, такой и он.
— Вот что, Кирилл, — сказал Матвей, провожая Кирюшку до двери, — ты мне голову не морочь. Я тебе в няньки не нанимался, да и ты не генеральское дите. У меня и без тебя дела много. Сам видишь… это что?
И Матвей показал туда, где возле стены лежала целая груда борон с вырванными зубьями, разбросанные плуги, диски, колесные шины и еще какие-то кривые, почерневшие железины.
— Беги, — приказал Матвей, — да скажи хозяйке, что обедать я только к ужину приду.
Кирюшка нахлобучил шапку и покорно побежал в гору. У пожарного сарая он остановился, настороженно оглядываясь по сторонам. Нечаянно обернулся он назад и тут увидел, что Матвей все еще стоит у двери дымной кузницы и пристально смотрит вдогонку.
Весело гикнул тогда Кирюшка и смело примчался к дому, где добрая Калюкиха навалила ему целую миску жареной картошки и налила в чашку холодного молока.
Днем Кирюшка соснул, а к вечеру, когда болтливая Калюкиха ушла к соседке, он достал чернила, бумагу и сел за письмо.
Письмо вышло бестолковое. Начал он с того, как влезли они в поезд. Но вскоре решил, что это не самое главное, и, не дожидаясь отправления поезда, он перескочил на малаховскую дорогу.
Однако путь в Малаховку от станции был не близкий, и, еще не доехав полпути, Кирюшка остановился посреди самой грязи и решил, что пусть дальше мать сама добирается как хочет. Потом он взялся описывать наводнение. Здесь дело пошло складно и споро.
Но тут, испугавшись курицы, которая сердито клюнула его в хвост, вертлявый серый котенок вскочил на стол и опрокинул чернильницу. Чернила залили и острова, и хату деда Пантелея, а вместе с ними и всю Кирюшкину охоту продолжать это неудачливое письмо.
Тогда он коротенько дописал: «До свиданья, дорогая мама. Крепко целую и кланяюсь, а скоро напишу еще».
Потом он запечатал конверт, сунул в карман и полез под стол за паршивым котенком, чтобы потыкать его мордой в пролитые чернила.
Из-под стола котенок шмыгнул под лавку. Из-под лавки скакнул за печку. Из-за печки — на печку. Но все равно не уйти бы ему от разгневанного Кирюшки, если бы в избу не забежала Любка.
Она крепко осадила Кирюшку, сбросила грязный кожух, сдернула с гвоздя чистую поддевку. И, наспех поправляя растрепанные косы, спросила, где мать.
— У соседей, — ответил Кирюшка и, надувшись, спросил: — Ты чего толкаешься? Думаешь, если здоровая, так и толкаться? Я вот скажу дяде Матвею, он тебя толкнет…
— А провались ты со своим дядей Матвеем! — огрызнулась Любка.
Зачерпнув воды, она быстро сполоснула испачканные кровью ладони, накинула поддевку и, хлопнув дверью, выскочила на улицу.
«Что это дядя Матвей долго не идет? — с тревогой подумал Кирюшка. — И Любка как ошалелая. Отчего это руки в крови? Бык ее забодал, что ли?»
Кирюшка покосился на темное окошко.
Небо в тучах. Ни вчерашних звезд, ни золотой луны не было.
«То ли дело в городе, — вспомнил Кирюшка. — Глянешь на улицу — фонари. Трамваи — трры-трыыы… Автобусы — буу…уу… А здесь темно, тихо… Хоть бы Калюкиха скорее пришла».
Хитро щурясь, с печки смотрел зеленоглазый котенок.
— Кисынька, кисынька, — жалобно поманил Кирюшка, которому очень захотелось, чтобы хоть котенок посидел с ним рядом.
Но котенок не шел. Должно быть, боялся, как бы не потыкали.
Тогда Кирюшка запустил в котенка валенком и тотчас же кинулся вытирать со стола чернила, потому что услышал приближающиеся голоса.
Вошли Калюкиха, Любка, а за ними Матвей.
Пока Матвей умывался, Любка рассказывала, и Кирюшка так ее понял:
Вышла Любка к околице, вдруг слышит — кто-то идет и охает. Подняла Любка палку и окликнула, кто такой охает? Смотрит, а это тракторист Мишка Бессонов. И голова у него вся в крови. Задрожала тогда Любка и спрашивает: «Что с тобой, Мишка? Или спьяну?» — «Нет, — говорит Мишка, — не спьяну. Беги, Любка, кликни народ. У амбара замок сбит. Два чувала зерна в грязи лежат. Да какой-то дьявол меня сзади камнем по башке двинул».
И сорвала тогда Любка платок, завязала Мишкину голову, а сама скорее побежала сзывать народ.
— Мишке-то к ночи какое у амбара дело было? — недоверчиво спросила Калюкиха, кидая на стол полкаравая хлеба и плюхая миску с пересохшей картошкой.
— А он, маманя, с отцом вчера поругался. А сегодня, когда окончил норму, поехал на вчерашний участок — дай, думает, на самом деле посмотрю, неужели и правда, что шесть огрехов? Тут у него с трактором что-то случилось. Пока провозился, уже темно, а трактор ни тпру ни ну! Пошел Мишка пешком какой-то инструмент доставать. Проходит мимо амбара, а там вон что.
— «Ни тпру ни ну»! — передразнила Калюкиха. — Так и все у вас — ни тпру ни ну! А я вот думаю, как бы теперь отец в ответ не попал. Скажут то да се… да закрыл плохо, да замок худой…
Калюкиха помолчала, загремела по столу деревянными ложками и покосилась на Любку:
— А тебя, дуру, зачем к околице понесло? Или оттуда к дому ближе?
Но Любке не понравился такой вопрос. Любка сердито глянула на мать и, усаживаясь за стол, коротко отрезала:
— К болоту ходила — лягушек слушать. До соловьев-то, маманя, еще далеко.
Матвей молчал. Он нехотя ел картошку, и Кирюшке показалось, что он думает о чем-то своем.
Так оно и оказалось. Когда Любка исчезла, а Калюкиха вздула фонарь и пошла поить скотину, Матвей закурил и сел на край Кирюшкиной постели.
— Люди! — пробормотал он и крепко сплюнул в угол. Он повернулся к Кирюшке и спросил: — Это не ты, Кирилл, случайно, из амбара два чувала с зерном выволок?
— Нет, дядя Матвей!.. — испуганно отказался Кирюшка. — Я все время дома, я к матери письмо… я даже и не знаю, где амбар.
— Я и сам думаю, что не ты, — успокоил Матвей. — Вот подковные гвозди тоже… Как перетаскивались от воды, был мешочек, этак кило в пять. Искал, искал сегодня — нету мешочка. Вот, брат Кирилл! Доктор сказал, чтобы в поле… где покой. А сдается мне, что не туда мы с тобой заехали. Поле это — тут оно. А покоя я что-то мало вижу.
Матвей замолчал. Кирюшка молчал тоже. И вдруг показалось Кирюшке, что от Матвея чуть-чуть припахивает не то пивом, не то вином.
— А сегодня зашел я на базу, — продолжал Матвей. — Народ толкается не разбери-бери. Кто по делу, кто без дела. Вижу — умывальник. Снял я пиджак и умылся. Тут меня Федор окликнул. Подошел я к нему, поговорили. Вернулся, надел пиджак. Елки зеленые, что это карман легкий? Сунулся — бумажника нету. А в бумажнике билет профсоюзный да двадцать пять целковых денег. Вот тебе и широкое поле!
— Воры завелись, — сочувственно поддержал Кирюшка. — А ты бы, дядя Матвей, в милицию…
— Что милиция, — пробормотал Матвей. — Тут не в одной милиции дело.
Он бросил окурок в лохань и потрепал Кирюшку по плечу.
Это обрадовало Кирюшку. И ему тоже захотелось сделать Матвею что-нибудь хорошее.
— Дядя Матвей, — предложил он, — мне мать на дорогу пять рублей дала, да своих у меня рубль двадцать было. Ты возьми. На что они мне? А в город вернемся, тогда, может быть, отдашь.
Матвей встал и неожиданно рассмеялся.
— Спи, Кирюшка. Спасибо. — Он опять улыбнулся и посоветовал: — А мальчишек ты не бойся и не прячься. Кто прячется, тех всегда бьют. А ты сам напирай крепче. Все равно, мол, наша возьмет!
— Все равно наша возьмет! — на бегу размахивая палкой, гордо восклицал Кирюшка. — Врангеля разбили, Деникина разбили, Магнитострой построили, и еще кого-то разбили, и еще что-то построили. Так неужели же теперь бояться какого-то несчастного длинноухого Степашки!
Кирюшка бойко завернул к почтовому ящику и тут увидел Фигурана, который слюнявым пальцем заклеивал конверт.
Фигуран торопливо сунул письмо в щель и молча уставился на Кирюшку.
Это смутило Кирюшку. Он неловко затолкал письмо в щель и тоже остановился, не зная, как же теперь начать разговор.
— Что ты за человек? — совсем не обращая внимания на Кирюшкину палку, хладнокровно спросил Фигуран. — Вор ты или честный человек? По делу приехал или без дела? Умный ты или дурак? Говори смелее и не бойся.
Кирюшка обиделся:
— Разве дураки такие бывают? Это сам ты ночью как полоумный козел скачешь да орешь. Вот они какие бывают. А Степашке твоему дядя Матвей уши нарвет. Он кузнец. Он как грохнет кувалдой по наковальне, только огонь сверкнет. У меня отец тоже кузнецом был и мать — ударница. А у тебя отец кто? Пьяница! Сам я видел, как он пьяный ворочался. Я к тебе не лезу, и ты ко мне не лезь.
Фигуран дернул плечом, скривился и с издевкой спросил:
— Какой еще отец? Когда ты его видел? Да у меня и отца-то никогда не было.
— Так не бывает, — твердо возразил Кирюшка. — Бывает, что каких-нибудь дядей или тетей не бывает. А отец и мать у каждого человека обязательно бывают.
— Нет у меня отца, — упрямо повторил Фигуран и сплюнув на носок своего рыжего башмака, со злорадством добавил: — И отца нет и матери нет. А есть у меня только один дед, да и тот кулак.
— Значит, и сам ты кулак! — зло отрезал Кирюшка.
— Значит, и сам я кулак! — громко повторил Фигуран и, насвистывая какой-то несуразный, озорной мотив, отошел прочь.
Однако, когда за обедом Кирюшка рассказал о своей встрече, Калюкиха неожиданно вступилась за Фигурана:
— Врет он, какой там кулак! Мальчишке двенадцатый год, отец его пастухом был. Отца нет, мать в больнице лежит. Ну вот и закрутился. Дед этот, правда, раньше в кулаках ходил, а мальчишка горбатый, слабосильный, жрать надо. Вот он возле деда вроде как бы за работника и пристроился — колодки ему строгает, дратву сучит. Только дед он ему не родной.
— Он меня убить хотел, — пожаловался Кирюшка. — «Бейте его, говорит, до самой смерти».
— Что ты, что ты! — ахнула Калюкиха. — Ну и озорник! Да ты ему не верь, парнишка. Он такой выдумщик… Он здоровых мужиков иной раз так на смех поднимет, что дальше некуда. Всюду вертится, крутится. Чуть что заметит, раз-два — составит песню. А ее ребятишки перехватят… Глядишь, и нет человеку прохода… Ах ты негодник! — продолжала волноваться Калюкиха. — Нет, обязательно надо деду сказать. Пусть отдерет хорошенько. Убить… Разве же этакими словами шутят?
Сначала Кирюшка обрадовался. Но вдруг он заворочался, поперхнулся кашей и, запинаясь, отказался есть.
— Не надо деду… Вот еще! — Тут он покраснел еще больше, замотал головой и, отвернув лицо к окошку, сердито добавил: — Не надо деду…. Вот еще!.. Не хватало, чтобы за нас кулаки заступаться стали. — Он вытер рукавом показавшиеся от кашля слезы и виновато объяснил: — Что мне дед? Я и сам пионер. Он, Фигуран, горбатый, а у меня мускулы… во!..
Тут к воротам подкатила телега, и обрадованная Калюкиха бросилась к печке, потому что во двор вошел только что вернувшийся из Каштымова Калюкин.
Он был встревожен и неразговорчив.
Наскоро похлебав горячего, он отказался от гречневой каши и побежал разыскивать Мишку Бессонова.
Кирюшка был мастер. Он достал стамеску, ножик и принялся выстругивать водяную мельницу-вертушку. Мельница вышла что надо.
Он замел веником щепки, стружки и через дверку коровника, через вишневый сад, мимо старой бани, сквозь дыру забора выбрался к овражку, по которому протекал уже знакомый ему ручей.
Весело закрутилась и загудела Кирюшкина мельница. А Кирюшка-мельник притащил доску и стал налаживать плотину.
Скоро у него захолодали руки. Он натаскал сухих щепочек, немножко соломы, огляделся, достал спички и вздул костер.
Никогда раньше в городе не приходилось ему вздувать костер, и теперь Кирюшка рад был безмерно.
То он грел руки, то поправлял мельницу, то укреплял плотину, то рыскал, подбирая топливо.
Но вот костер зачадил, затих и затух. Бросившись на колени, Кирюшка изо всех сил принялся дуть на оставшиеся угольки. Лицо его разгорелось и рот был полон дыма, когда костер затрещал и пламя вспыхнуло снова. Кирюшка поднялся, протирая обкуренные дымом мокрые глаза. Тер он долго, и когда наконец глаза открылись, он увидел, что наверху овражка, рядом с дырой в заборе сада, стоит все тот же Фигуран и смотрит вниз, на Кирюшкину работу.
Фигуран постоял, ничего не сказал и юркнул в дыру калюкинского сада.
— Черт его туда понес! — выругался испуганный Кирюшка. — Уж конечно, ябедничать за костер побежал. То-то теперь Калюкиха ругаться будет. Да и Матвей опять рассердится.
Он затоптал костер, двинул ногой плотину так здорово, что с шумом рванувшаяся вода свалила мельницу и бурливый ручей, покачивая на гребнях пены, унес ее навеки от печального Кирюшки в неведомые реки и моря.
Вернулся домой Кирюшка не скоро — все боялся, как бы не заругали. Вошел он потихоньку и очень обрадовался, что ни самого Калюкина, ни Матвея не было дома.
Но Калюкиха спросила его, не промочил ли он ноги и не хочет ли хлеба с молоком. И это показалось Кирюшке странным, потому что никогда не бывает так, чтобы сначала давали поесть, а ругаться начинали потом, а всегда сначала отругают, а потом уже дают поесть.
«Значит, Фигуран не нажаловался. Молодец Фигуран!»— похвалил Кирюшка, позабыв о том, что только недавно он и сам наябедничал на Фигурана Калюкихе.
Было уже совсем темно. Мужики еще не приходили.
Вдруг черная собака во дворе громко зарычала и зазвенела цепью.
— Это кого еще несет? — с неудовольствием спросила прилегшая отдохнуть Калюкиха.
Собака залаяла еще громче, но с улицы в окошко никто не стучал и хозяев не вызывали.
— Кого еще принесло? — уже с тревогой пробормотала Калюкиха, соскакивая с постели и торопливо распахивая окошко во двор.
Во дворе, заливаясь озлобленным лаем, черная собака яростно рвалась с цепи, но не к улице, не к калитке, а в сторону темного сада.
Калюкиха прикрикнула на собаку и захлопнула окошко.
— Зря брешет. Должно быть, чужой пес в сад забежал. Летом — тогда мальчишки за вишнями лазят. А сейчас кому там надо?
Собака притихла. Калюкиха улеглась. Кирюшка спрятался на свое место, за печку. Вскоре пришли Матвей и Калюкин. Калюкин был веселее, чем за обедом.
— Все цело, — рассказывал он, — даже два порожних мешка в прибытке. Я эти мешки от грязи вымыл и высушил. Мешки крепкие, новые. Не иначе, как тоже где-либо сворованы.
— Воры-то не на примете? — спросил Матвей. — У меня на заводе папиросный окурок не пропадал. А тут… на-ка, бумажник сперли!
— Вот народ! Вот народишко! — рассердился Калюкин. — У своих прут, у чужих воруют. А не думаю я на наших… Обязательно это кто-либо из городских.
— Из каких городских? — не понял Матвей. — Городских-то у вас на селе, кроме нас, много ли?
— Что ты… Что вы! — смутился и обиделся Калюкин. — Разве я про таких? Я про тех, что когда стали у нас с трудоднями нажимать: кто, мол, не работает, тому и нет ничего, — так мало ли, думаешь, лодырей в город утекло. А в городе — сам знаешь… Туда он сунется, сюда. Там паек урвет, там спецовку, здесь задаток. А вот нынче, когда стали заводить паспорта, то и спрашивают: «Где работаешь? Сколько работаешь? Ах, и там и тут без году неделю?» Да как турнут их всех обратно, по домам. Москва, говорят, хотя город и богатый, а дармоедов крепко не любит… Разбуди-ка ты меня, Маша, пораньше, — попросил он Калюкиху. — Мне завтра опять в Каштымово. Там хлопот, надо думать, на целую неделю. А дорога плохая. Сегодня у Куракинской рощи два ямщика чуть в ручей не угодили.
— Сулин когда вернется? — спросил Матвей. — Мне без него не с руки. Вы бы его поскорей оттуда…
— Нельзя поскорей. Он человек хитрый, напористый, — быстро раздевшись и шмыгнув под одеяло, ответил Калюкин. — Дня через три, надо думать, вернется.
И Калюкин проворно повернулся к стене, укрылся с головой и почти тотчас же захрапел. В избу с корзиной вошел дед Пантелей.
— Спит, что ли? — спросил он, кивая бородой на Калюкина. — Ну пускай спит. Корзину я оставлю. Встанет, пусть посмотрит, такая ли. А то наплетешь, ан и задаром.
— Отдохни, — предложил Матвей, — садись, старик. Куда торопишься?
— Мне не время, — присаживаясь на лавку, ответил дед Пантелей. — Мне на караул идти. Ночью я керосин караулю. Паек мне за это, тридцать пять рублей да зимой тулуп с валенками. Посидишь в избушке, выйдешь — хорошо, тихо. Обошел — опять в избушку. Керосин — не хлеб: тут воров бояться нечего. Как затарахтят колеса, выйдешь к подводчикам: «Эй, ребята!.. Гляди, с куревом потише!» Те, конечно, цигарки в рукав, коней кнутом. А там кури в поле сколько душе мило. Я и сам раньше потихоньку этим делом баловался. Да как-то старуха табак нашла, чуть из хаты не выгнала. Крепко сердитая она в тот год ходила.
Дед Пантелей тихо рассмеялся и поднялся с лавки.
— А в нынешнем году подобрела она, что ли? — спросил улыбнувшийся Матвей.
— Как не подобреть? И теперь год, да, гляди, не тот. На сытой жизни всяк подобреет. Хлеба заработали, свинью завели, козу. Старуха — а восемнадцать трудодней заработала. Жизнь теперь у нас кругом тихая, мирная.
— А замок у амбара отбили!.. Это что же, мирная?
— Что замок, — не задумываясь, ответил дед Пантелей, — так это озорство. Должно быть, парни спьяну покуражились. Кабы теперь голод! А то давай работай — пуза не нарастишь, а сыт, одет будешь… Так спроси, милый человек, про корзины. Я тогда скоренько наплету. Гривен, думаю, по семи положит. Семь на двадцать — это четырнадцать… Да козу продам, да еще как-нибудь — вот тебе и телка. Коза, сколько ее ни корми, все козой останется. А из телки, глядишь, и корова.
— Душевный старик, — сказала Калюкиха, когда дед Пантелей вышел. — Все-то ему хорошо, всему-то радуется. И то сказать, — заваливаясь в постель, добавила она, — работников у них нет: он да старуха. Мы-то еще, может, как-нибудь, а ему, если как бы по-старому, то одна дорога: срубил две клюки, сшил две сумы, да и пошел со старухой по миру… Вот чертова девка Любка! — неожиданно рассердилась Калюкиха. — И где-то ее каждый вечер носит?
— Дело молодое, пусть гуляет, — снимая сапог, объяснил Матвей.
— Замуж, боюсь, не выскочила бы, — помолчав немного, ответила Калюкиха.
— Ну и пусть выходит. Тебе-то что?
— Жалко, — созналась Калюкиха. — Кабы за хорошего человека, это еще туда-сюда. А то ведь сама атаманка да приведет еще, как это говорится, с черного крыльца веселого молодца! Куда я тогда с ними, с такими, денусь?
— Она девка толковая, — успокоил Матвей. И, раздумав ложиться, он опять обулся.
— Это что и говорить, — согласилась довольная Калюкиха. — Девка — огонь… Умница. На скотном дворе у нас — первая ударница.
Спать Матвею не хотелось никак. Он вышел на улицу и пошел наугад. Кое-где еще в окнах блестели огоньки. Где-то очень далеко играла гармошка. Лаяли собаки. А черное небо сверкало неисчислимым множеством удивительно ясных звезд.
Постепенно непонятное и беспокойное чувство глубже и крепче охватывало Матвея. Он растерянно высморкался, но это не помогло. Тогда он закурил, откашлялся, сплюнул, но и это не помогло тоже.
— С чего бы так? — удивился Матвей и, внимательно осматриваясь по сторонам, пошел дальше.
У пригорка, где чернели две корявые березы, он остановился. Гармоника играла тише. Собаки лаяли глуше. И только небо горело звездами все так же ярко.
Только тут Матвей вспомнил, что много лет назад, так же вот, при звездах, но и при винтовке, настороженно оглядываясь, шел он в разведку по чужому, незнакомому селу.
«Черт те что! А ведь долго просидел я в городе, — понял Матвей. — А в городе из-за фонарей звезды плохо видны».
Он зашагал дальше. Беспокойство прошло, но что-то осталось. И через минуту Матвей уже думал о том, что завтра же надо поговорить с председателем колхоза, который, с тех пор как сдохла у него корова, не то ослеп, не то сдурел, а только плохо что-то смотрит он по сторонам.
Когда Кирюшка продрал глаза, то увидел, что на столе лежит картофельная лепешка, коровий студень и печеная репа. Все это очень понравилось Кирюшке.
Поэтому он быстренько оделся, умылся и сел на лавку. Тут в окошко стукнула какая-то баба. Калюкиха отворила фортку. Что-то ей там сказали, и Калюкиха, накинув платок, кликнула Кирюшке, чтобы он подождал Любку, а сама пошла к соседке.
И это Кирюшке понравилось еще больше.
Для начала он решил съесть лепешку, потом репу, а самый вкусный студень оставить напоследок.
Он сидел перед столом, спиной к двери, и уже доканчивал лепешку, как в сенях послышались шаги.
«Любка идет», — подумал Кирюшка.
Он торопливо проглотил последний кусок и решил, перескочив через репу, приняться сразу же за студень, так как знал, что эта Любка и сама поесть не дура.
Он потянулся к миске, выбирая кусок получше. Выбрал, торопливо поддел ножом и потащил. Но трясущийся кусок, как нарочно, хлюпко шлепнулся на середину стола. Кирюшка виновато улыбнулся и увидел, что никакой Любки нет, а прямо у порога стоит и смотрит на него Фигуран.
И это уж совсем не понравилось Кирюшке.
— Тебе чего? — грозно крикнул испугавшийся Кирюшка, вообразив, что Фигуран нарочно прятался всю ночь в саду, поджидая, пока он, Кирюшка, останется один.
— Деньги подавай, — спокойно ответил Фигуран.
— Какие деньги? — с дрожью переспросил Кирюшка, решив, что этот проклятый Фигуран уже как-то успел разузнать про ту самую пятерку, которую подарила Кирюшке на дорогу мать.
— Четыре с полтиной за сапоги, вот какие, — невозмутимо продолжал Фигуран. — А то дед пьяный лежит: скажи, говорит, коли тебе не отдадут, то сам приду.
— Нет хозяев, — важно ответил успокоенный Кирюшка и потянулся к упавшему куску студня.
— А коли не ты хозяин, так зачем же орешь? «Чего тебе да чего?» Ладно, я подожду, — добавил Фигуран и сел за стол напротив Кирюшки.
Кирюшка отложил студень и молча принялся за репу. Фигуран тоже замолчал, и занятому едой Кирюшке было заметно, с каким аппетитом посматривал Фигуран на богатый Кирюшкин завтрак.
Вдруг Фигуран облокотился на стол и, глядя куда-то вкось, на вешалку, что ли, равнодушно сказал:
— А здорово ты тогда палкой Степашку свистнул. Уж он выл, выл! Да еще отец ему тычка дал. Вы, говорит, разбойники, все окна мне булыжниками повышибаете.
Кусок студня так и задрожал в Кирюшкиной руке. Недоверчиво, но радостно посмотрел он на Фигурана. Не врет ли? Но, по-видимому, Фигуран не врал.
— Так это… это разве был Степашка? — взволнованно и почти заискивающе спросил Кирюшка у Фигурана, который вдруг показался ему очень хорошим человеком на этом свете.
— А то кто же? — все так же бесстрастно продолжал Фигуран, лениво поднимая со стола кусочек студня и рассеянно запихивая его в рот. — Он самый и был. Он в тебя глиной — раз, раз… а ты как свистнул палкой, так прямо ему по шее. Сам приходил, жаловался: «Ох, говорит, и здорово!..» — Фигуран улыбнулся, подобрал еще крошку и насмешливо посоветовал: — А ты его не бойся. Он и сам тебя боится.
— Я и не боюсь, — твердо ответил Кирюшка. И, запнувшись, он предложил: — Если хочешь, ты тоже ешь студень. Мы немножко сами поедим, немножко и Любке оставим.
— И то разве съесть? — согласился Фигуран и жадно хапнул кусок пожирней и побольше.
Но Кирюшке теперь было все равно. Гордый своей неожиданной победой над Степашкой, он подобрел, заулыбался и охотно рассказал Фигурану почти всю свою жизнь.
Рассказывал он горячо, но бестолково. То про отца, то про собаку Жарьку, то про свой огромный завод, то про таинственный темный планетарий, где послушно движутся луна, солнце, кометы и звезды. Потом научил Фигурана, как можно пробраться без билета в кино. Потом рассказал про грозный октябрьский парад, где скакала на конях, гудела на аэропланах и гремела танками могучая Красная Армия. А кстати похвалился и тем, что видел он однажды настоящего, живого Ворошилова. И хотя тут Кирюшка приврал немного, потому что видел он Буденного, однако это уже не так важно, потому что Буденный хотя и не Ворошилов, но все равно… Пусть только попробуют нас тронуть! Он тогда — и Буденный им тоже… Ого-го!
— Студень-то мы весь сожрали, — неожиданно перебил Фигуран. — Вот придет Калюкиха, она теперь задаст.
Раскрасневшийся Кирюшка замолчал. Действительно, ни лепешки, ни репы, ни студня на столе не было. Он смутился, почувствовал, что нечаянно получилось оно как-то не так. Но горевать было уже поздно. Он сдвинул брови, подумал и вполголоса предложил:
— А ты беги пока, Фигуран, будто ты еще не приходил. А я крошки на пол покидаю и сам пойду на двор играть. Она придет, а я скажу: «Не знаю… Должно быть, это ваша кошка сожрала».
— Кошки такой студень не жрут. Собака — та еще сожрет, а кошкам он ни к чему.
— Вкусный ведь, — недоверчиво возразил Кирюшка. — Там и кожа и мясо.
— Там перцу напихано, чесноку да луку. Разве же это кошачье? Ты уж лучше сиди и не ври… А вон и Калюкиха идет.
Но, к счастью, Калюкиха была чем-то расстроена. Она сердито сунула Фигурану четыре с полтиной, схватила ведро и вышла во двор.
Воспользовавшись этим, Кирюшка кое-как накинул пальтишко и вслед за Фигураном выскочил на улицу. Здесь они оба остановились.
Теперь оставалось или идти вместе, или расставаться. Кирюшке хотелось вместе. Фигуран молчал.
Кирюшка сунул в карман руку и нащупал там два куска сахару. Он положил сахар на ладонь и протянул Фигурану, чтобы тот выбрал сам.
Не раздумывая, Фигуран схватил кусок побольше, сунул его за щеку и нахмурился.
— Ты добрый, только ты дурак! — сердито пробормотал он. И не успел еще Кирюшка обидеться, как Фигуран решительно дернул его за рукав: — Пойдем. Я только забегу, деду деньги отдам. А там прихватим еще кого-нибудь и айда в Чарабаевскую рощу — на льдинах кататься.
Кривыми уличками, через чужие дворы, через разгороженные сады они быстро добежали до того самого домика, возле которого очутился Кирюшка после ночного боя.
— Подожди, — приказал Фигуран. — Я скоренько.
Кирюшка остановился. Теперь он увидел, что изба эта вовсе не такая маленькая, какой показалась ему ночью. Изба была узкая, но длинная, перегороженная на две половины. Окна второй половины были наглухо забиты, а дверь, выходившая к саду, крест-накрест заколочена трухлявыми досками.
Кирюшка постоял, посмотрел на голубей, которые суетливо ворковали у края проломанной крыши. Поймал черную муху, выползшую погреться на солнце. Подразнил прутиком толстого гуся, который важно шел вперевалку, как какой-нибудь генерал или царь, а Фигурана все не было.
«И чего копается?» — нетерпеливо подумал Кирюшка.
Он зашел во двор и заглянул в окошко. И тут он увидел вот что: опять, как и в прошлый раз, лежал на кровати могучий пьяный старик. У изголовья стояла табуретка. На табуретке — стопка, пустая бутылка и огрызок огурца.
Вдруг дверь из сеней отворилась, и очень осторожно вошел Фигуран. Он нес целый огурец и две бутылки: пустую и почти полную. Потихоньку поставил Фигуран на табуретку пустую бутылку, положил рядом огурец, потом отлил немного водки из полной бутылки в пустую, откусил кусок огурца и, заткнув пробкой остаток водки, понес ее обратно.
Ничего не понял из всего этого Кирюшка, но ему показалось, что самое лучшее будет убраться от окошка подальше.
Вскоре выскочил и Фигуран. Молча, но весело махнул он Кирюшке. Опять через мостики, овражки, сады — и ребята остановились перед воротами, за которыми слышалось какое-то похлопыванье.
— Погоди! — сказал Фигуран и приткнулся глазом к щелке. — Ага!.. Тут он. Ну ладно!..
Лицо Фигурана сразу сделалось серьезным… пожалуй, даже торжественным Он выставил ногу вперед, поднял голову и громко запел:
Степашка, Степашка,
проклятый человек!..
Степашка, Степашка,
проклятый человек!
Хлопанье во дворе сразу прекратилось. Фигуран замолчал тоже. Кирюшка двинулся было посмотреть в щелку, но Фигуран потихоньку оттолкнул его за уступ.
Во дворе опять захлопали.
— Степашка, Степашка, проклятый человек! — снова громко и торжественно запел Фигуран.
— Ну, что тебе? — послышался из-за ворот жалобный и негодующий отклик.
Фигуран молчал.
— Ну, что тебе? — завопил из-за ворот тот же голос. И кто-то быстро побежал к калитке.
— Чего дома сидишь? Выдь на минуту, — позвал Фигуран.
За воротами помолчали.
— Выдь, говорю, на минуту. Дело есть.
— Да!.. А ты опять чего-нибудь…
— Чего опять? Чего, чего?.. «Чего-нибудь»! — передразнил Фигуран. — Выдь, говорю. На бугре ребята дожидаются. Айда в Чарабаевскую рощу — на льдинах кататься.
— Я бы пошел, — высовываясь из калитки, заныл Степашка, — да меня мать перины выбивать заставила.
— А ты залетай в избу да и заори: «Маманька, маманька, я уже все выбил, больше не выбивается». Да что с тобой разговаривать? Не хочешь, и без тебя пойдем.
Но Степашка никуда не стал залетать. Он кинулся во двор, схватил висевшее у крыльца пальтишко, прошмыгнул под окошком, выскочил на улицу и прямо столкнулся с Кирюшкой.
— Стойте! — грозно приказал Фигуран. — Нынче драки не будет. Нынче будет игра.
Кирюшка посмотрел на Степашку, Степашка на Кирюшку, и оба нахмурились.
Но так как Фигуран уже тронулся, то раздумывать было некогда. И оба они, суровые, непреклонные, гордо понеслись рысью в гору.
По пути встретили какого-то длинноносого Саньку, потом толстого Павлушку, потом еще сразу трех, потом еще сразу четырех. И целой ватагой пронеслись в поле.