— Я рад, что мы, наконец, можем поговорить. Мне надоели случайные встречи во время перемен, в столовой… я…
Взгляд Софии, видимо, смущает его: надо меньше показывать вид, что он ей неинтересен. Стал неинтересен.
— Как Тюмень?
— Я скучал.
— Вот как? По школе?
— По тебе.
— А у нас здесь не до скуки было. Ты слышал, вернулся Руслан? И потом где-то в Сирии погиб сын Анны Сергеевны, об этом просили не говорить, но весь город только это и делает.
— То есть ты не скучала?
София внимательно смотрит на ухоженного мальчика, от которого совсем скоро станет бесконечно далеко. Ответ складывается сам собой: «Нет», — затем идет добродушный смешок, на котором она тотчас прерывает себя и, посмурнев, начинает пролистывать меню.
Разговор не клеится, еще месяц назад она чувствовала себя с ним легко, теперь любая ее шутка воспринимается им как пренебрежение, она это чувствует, и значит — начинает следить за каждым словом, это утомляет Софию, загоняет в воображаемую комнату, где пахнет сыростью, и окна в ней заколочены щербатыми досками, со свилью. Сергей заказывает большую неаполитанскую пиццу на двоих, рассказывает о Неаполе, в котором он побывал прошлым летом вместе с родителями, о том, как было не подрался с цыганом, который приставал к ним, пока они сидели за столиком перед кафе, и вдруг по странной связи задает вопрос о Волобуевой.
— Как она провела каникулы? Говорят, связалась с кем-то из Раздольной?
София пожимает плечами, ей неприятно, что Сергей не прочь поговорить о пороках Волобуевой, как будто только она по дружбе может презирать ее и советовать завести ей постоянного «друга».
— Не знаю. Она гриппует уже который день.
— Уверена, что гриппует?
— Ты в чем-то ее подозреваешь? Может быть, ты разговаривал с Иванковой, и она тебе выдала все сплетни про Лену? Что же тогда ты не сидишь с ней в кафе сейчас, она, кажется, не против? Или, может быть, она прячется под столом? Эй, Маша, — София поднимает угол скатерти, — ты где? Где твой поганый рот?
Сергей усмехается, но сдержанно.
— Ты, видимо, забыла, что я тебя спас от нее. И твой рюкзак спас. Если тебе неприятно, я не буду повторять чужую болтовню. Просто мне действительно любопытно, что стряслось с Леной.
Галкообразная официантка принесла чай в прозрачном, французском чайнике. Сергей кивнул ей и закрыл свою чашку ладонью. Пальцы его гастрономичны, ногтями — сахарны. Вдруг он протягивает ей коробку, завернутую в шашечную, подарочную упаковку.
— Что это?
— Посмотри. Небольшой подарок. Я ведь так и не поздравил тебя с Новым годом.
Сергей с улыбкой кивает, подбадривает ее. София одним движением освобождает коробку от шершавой завязки, шуршит упаковкой, пытается выпростать из нее коробок поменьше, срывает крышку и достает небольшую черненую шкатулку с верхом, расписанным под жостовские узоры.
— Что это?
— Декупаж.
— Нет, я имею в виду, откуда она у тебя? Должно быть, она стоит целое состояние?
Сергей сдержанно мотает головой, его глаза отзывчиво блестят.
— Нет, я не могу ее принять.
— София, просто взгляни на крышку, — он касается ее рук, забирает шкатулку, отпирает ее, внутренности ее похожи на простудный зев, — вот белый лебедь на озере, а вот огромная тень на воде. От него. Озеро названо в честь Девы Марии — матери Христа. И с ним связана одна очень проникновенная легенда.
— То есть она сделана под заказ?
Сергей кивает. София касается шкатулки, она холодная, безжизненная, белый лебедь кажется меньше своей тени, сверху на крышке застыли незаходимые Солнце и Луна, а меж ними улыбается то ли Илия с огненной бородой, то ли сам Господь Бог. Жилистая женщина приносит пиццу, заваленную оливами и половинами помидоров черри, и ставит ее на середину стола. Сергей, не замечая ее, говорит:
— У всего есть тень, даже у самой прекрасной птицы, даже у той птицы, которая всегда находится в полете. Но для всех нас, как и для этой лебеди, которая напоминает мне почему-то тебя, есть тихая заводь, где тень и тело, ее отбрасывающее, становятся одним целым. Все вокруг пытаются найти это чудесное озеро, озеро, которое упраздняет двойственность этого мира. Понимаешь меня?
— Звучит… романтично.
— Нет, я еще не закончил. И тысячи-тысячи людей путешествуют по миру в поисках этого озера, но нигде им не удается отыскать это озеро, потому что оно находится вот здесь, — он, вытянув манжеты, касается ладонью своей груди, — в душѐ, и озеро это состоит из слез, пота и наших грез, понимаешь?
София едва кивает ему, ей снова становится неловко, как будто она что-то обещала ему, когда познакомилась с ним тогда — почти тысячелетие назад — в школьном коридоре, запрокидывая голову, чтобы вытекающая из носа кровь не запачкала ей футболку. Но что мешает ей любить его? Почему не взять его за руку? Глаза в глаза — сказать, что она понимает его, что они будут счастливы, что никто и ничто, особенно Иванкова, не помешают им, вот оно счастье — стоит только протянуть руку… и отражение в воде распадается и множится. Поздно, Сергей, поздно для побасенок, ты неплохой человек, но она к тебе ничего не чувствует вопреки собственному желанию любить.
— Я не могу ее взять.
— Это от всего сердца, София. Ни к чему не обязывающий подарок. Под серьги, бусы, кольца, обыкновенный тюменский сувенир.
В его глазах появляется жалобность, она видит, что наедине с ней, пытаясь сказать что-то о своих чувствах, он скукоживается, делается просительным и непутевым, как промокашка первоклассника. Насколько Абра мужественней и чувственней его, хотя вживую она его ни разу не видела, но одних слов ей достаточно. Шкатулка стоит посередине стола, тень лебедя черна и ужасна, в молчании они ножами на раздельных тарелках режут куски пиццы. Слышится хруст поджаристой корки, нож раздражительно громко касается фаянса. И вдруг Сергей решительно бросает приборы и начинает есть руками, задорно улыбается ей.
— София?
— Да?
— Чего ты вообще хочешь от жизни?
Кусок не лезет в горло, основа пиццы толстая, немного подгорелая, София полила его сверх меры теплым оливковым маслом из плетеной бутылки.
— Любишь ты расплывчатые вопросы, Сережа.
— И все-таки?
— С чего ты вообще взял, что меня или тебя ждет долгая и счастливая жизнь впереди?
— А если я скажу, что вижу будущее?
— Тогда я отвечу, что ты слеп.
— Слепота, говорят, — самый верный признак прорицательства.
— Может быть, остроумие поможет тебе сдать ЕГЭ по истории, но жизнь легкой уж точно не сделает.
Сергей замечает ее раздражительность, оставшееся время они говорят о школьных делах, о возвращении Руслана и назначении Щепки завучем вместо Анны Сергеевны. Как бы между делом Сергей бросает, что на днях застал ее отца за разговором со своим отцом, спрашивает, всё ли в семье у них хорошо. София оставляет вопрос без ответа, теребит нетерпеливо скатерть, улыбается и на всякое его замечание говорит под стать Волобуевой, что-то вроде: «Кавайно, кавайно». Одеваясь, она едва не оставляет шкатулку на столе, но Сергей берет ее, протягивает ей с таким щенячьим выражением глаз, что София просто не в силах ему отказать. В конце концов, это всего лишь шкатулка из яшмы, и протягивает ее всего лишь влюбленный в нее мальчик, которого она уже успела разлюбить.
По возвращении домой София снова застает отца на кухне: взъерошенные остатки волос на затылке, кобальтовая щетина на щеках. То и дело он снимает с переносицы очки, протирает их салфетками, бросает в переполненное ведро, стоящее рядом с надувным матрацем. Рукава его клетчатой рубахи закатаны, волосы на руках густо пожирают синие вены. София никогда не видела у него такой опустошенный взгляд.
— Все хорошо, папа?
Отец не отвечает.
— Где мама?
По-прежнему никакого ответа.
— Папа! Что случилось? Говори сейчас же!
Только тогда он раскрывает рот — милый и плешивый отец.
— Говори тише, Софа, иначе разбудишь брата.
— Хорошо. Но где мама?
— Ты не замечала за ней ничего странного последние несколько месяцев? После смерти бабушки?
Упоминание бабушки изумляет ее, после похорон о ней негласно было принято молчать. Страх снова шевелится в ней не столько за маму, сколько теперь за отца. И она поражается этому страху, вернее, привычке чувствовать его незамедлительно, не разбирая, хотя через полторы недели ее не станет — и какое ей дело до этих запутавшихся людей, которые замалчивают свою любовь, гордятся непониманием друг друга?
— Я был неправ, Софа, — он присел на подоконник, раскрыл форточку, в его руке защелкала зажигалка, — я был неправ и перед твоей бабушкой, и перед мамой. Не потому что я связался с криптой, может быть, она поползет вверх, но мне без разницы, а потому что… я слабый человек. Помнишь наш разговор об обществе, в котором мы живем? — он затянулся, — ты была права, я не знаю, как жить, я никогда не задумывался над тем, как жить правильно, хотя бы поэтому я жил неправильно — так, как все. Нет, не уходи, послушай меня…
София не думала никуда уходить, она стояла перед ним, одетая в свитер с лосями, сжимала коробку со шкатулкой, и пыталась понять, что произошло, пока она была на свидании с Сергеем.
— Я продал всю крипту, я потерял половину своих денег, но я не мог больше ждать. Не мог ставить под удар нашу семью, понимаешь меня, Софа?
Был в нем какой-то неестественный надрыв, он говорил как по-заученному, изо рта доносился стойкий запах хмеля — неужели он мог быть собой только тогда, когда забывался в пиве или чем-то большем? Осознание того, что он пьян, вернуло ей чувство превосходства перед ним.
— А почему мамы нет дома?
— Софочка, — ее слух снова резануло, — если бы ты знала, какая гадкая вещь любовь, если бы ты только знала…
Он выкинул непотушенный окурок в форточку, из которой шел белый пар.
— Мама, не будет теперь жить с нами. У нее появилась другая семья.
Услышь она это накануне Нового года, она бы не поверила своим ушам, стала бы тотчас звонить маме на сотовый, упрашивала бы ее вернуться домой. Но теперь она была почти не удивлена, а если удивлена, то скорее собой, тем, что просмотрела крушение собственной семьи, а не тем, что оно вообще произошло. Но, может быть, теперь, когда она умрет и воскреснет, так будет правильнее: отец останется один на один со своим неразумием, Павел Игоревич поселится в новой семье, а мама, наконец, избавится от надоевшей ей дочери, которая толком не умела жить и толком не смогла умереть.
София сказала причитающиеся слова о том, что всё образуется, и оставила отца в одиночестве на кухне, потушив по его просьбе свет. Уходя, она обратила внимание на сверкающее морозом окно, на плешивую голову, застывшую во тьме, и белесый воздух, витавший над ней. Ей стало больно от несправедливости к собственному отцу, потому что она не смогла его утешить, приняла уход матери как должное, и вообще, что она за чудовище, раз самые близкие ей люди стали такими далеко-неродными? Может быть, если Абра окажется шарлатаном, будет правильно, если она умрет окончательно — без всякого воскресения? Тогда и тени не останется от нее, и необходимости искать озеро, которое соединит ее — маленькую девочку, не имеющую сердца, не любившую никого девственницу, — с правдой о самой себе, с признанием своей бесчувственности и черствости, неумением не столько сочувствовать, сколько нежеланием тратить на сочувствие свою душу.
Стянув юбку, лежа на постели, она гладит черную шкатулку и читает сообщения от Волобуевой: «Я просто не вдупляю, что показали анализы. Я такого нервяка словила, Софа, что просто туши свет. Никогда не занимайся сексом под колесами. Никогда. Иначе выйдет такая рыдальня, что поседеешь, или хуже того — залетишь. А ты? Чд? Встречалась с Серегой?». София оставляет ее сообщения без ответа. Вдруг Абра появляется в сети, набухают синие многоточия.
— Привет, София. Как ощущения?
— Ничего. А разве что-то поменялось с днем?
— Нет. И не поменяется, обратного пути нет, я просто думал, что ты мне хочешь что-нибудь сказать.
— О чем?
— О своей семье.
— Ничего.
— Твое право. Сегодня у тебя будет особенное задание. Ты должна придумать способ смерти, просто обозначить его словами, и, как водится, — загадать последнее желание. К нашему времени — к 4:20. Занятие не из приятных. Но ты знаешь, как поступить…
София подносит к лицу небольшое зеркальце, обклеенное с задней стороны синими китами, всматривается в него, убирает русые волосы со лба, пытается понять, красива ли она, и что такое красота: разве не производная от юности? Ее никто не любит, хотя она лежит здесь — в детском свитере, в нижнем белье — готовая к любви, призывающая любовь, но все, кто к ней хоть что-то испытывают, слабы — как ее отец или Сергей. Задумавшись, она оттягивает резинку с тазовой кости, прислушивается к звуку ее соударения с плотью и начинает набирать сообщение:
— Абра, я отвечу сейчас. За путями по дороге в Раздольную есть старая водонапорная башня, она достаточно высокая, и там почти не бывает людей. Мне кажется, высоты в ней будет достаточно, но… это не главное. Я хочу увидеть тебя перед тем, как спрыгну. Увидеть вживую. И сказать тебе, что я хотела сказать последний месяц. Лично. Это ничего не изменит. Но… пожалуйста, будь там.
Она испугалась написанного — не столько поспешности выбранной смерти, сколько неожиданности последнего желания. Абра набирал ответ в течение двух минут, но, когда пришло сообщение, в нем оказалось всего одно слово:
— Хорошо.
Что-то в Софии надорвалось: как будто граница, разделяющая ее внутренний мир и мир ее матери, отца и Волобуевой, внезапно рассыпалась. Поддавшись потоку несвязных впечатлений, София представила, как в башне видит Абру, он снимает маску петуха с лица, отстегивает тряпье с ног, отбрасывает прочь заржавевший щит — и вот перед ней предстает белокурый молодой человек, немного застенчивый, с жемчужными, мелкими зубами, как будто отделенными от улыбки. И она обнимает его и говорит, что жизнь до него была ничем, что жизнь после него будет ничем. И он прижимает ее к себе сильнее, и она чувствует что-то ногами — местом над коленями, и ей приятно, и страшно, и она готова… Трясение сотового отвлекает ее от грезы. Неужели это опять он? Нет, вместо Абры ей пишет Сергей. Она нехотя открывает сообщение. «Я так ничего и не смог сказать тебе о своих чувствах… пойми… это что-то, превосходящее меня, и я знаю, что ты испытываешь то же самое. Это как в „Чистом понедельнике“, ты — послушница, ты что-то большее, а я в смятении… не так… сбит с толку, растоптан, пожалуйста, я не могу без тебя жить». Ее взгляд безучастно падает на шкатулку, она оставляет сообщение без ответа и задумывается над тем, как завтра возвратить ее Сергею. Приходит второе сообщение. Он просит прощения за внезапный порыв, говорит, что это нечаянно «сорвалось с языка», что он неправ. Третье сообщение София оставила непрочитанным.
Когда София вернулась из душа, она уже знала, как передаст Сергею шкатулку: через Впадину — Агата все-таки ее должник, и потом она не будет задавать лишних вопросов. Ей стало жаль себя, и она ощутила озлобленность, как будто Сергей оскорбил ее своим признанием. С потолка раздался грохот, сверху жила семья пожарника с двумя детьми, и первой ее мыслью было: нашкодили дети. Затем послышалось размеренное трещание кровати, все более отчетливое и несомненное, как будто оно насильно вторгалось ей в слух, не оставляло никаких сомнений в том, что она слышит. Треск стал полниться женскими стонами. Тут же в голове возник образ Волобуевой, но София немедленно избавилась от него, представив на месте подруги под мужским телом мать. Значит, ради этого она ушла от них, значит, не смогла противостоять своей похоти, не оставила отцу ни малейшей возможности загладить вину за покупку валюты. Еще и еще. Стон делается нечеловечнее и похотливее. Вот она, ее мать, пожалуйста, но София не станет такой, если кого София и полюбит, то раз и навсегда. В горе и в радости. В рождении и смерти. Абра не предаст ее. Никогда. Раздался еле уловимый козлиный выдох, женский стон пресекся.
Спустя несколько минут кровать снова затрещала. Звуки были бугристы и обернуты шелком, к ним можно было прикоснуться пальцами, потереть кончиками их покровы. София вложила наушники в ушные раковины, знакомый рок заглушил звуки внешнего мира, и возбуждение от их узнаваемости разлилось по телу, как будто музыка вобрала в себя образы всех прежних Софий, которые с семи лет слушали эту музыку — ночью под одеялами, на даче под звездами, улавливали ее в парикмахерской или маршрутке. И вместо звуков — София не понимала, как именно, — в голове рождались воспоминания, неосознанные ощущения от них, самая малость, которая и чувством-то не была, а лишь еле уловимым настроением, что вопреки времени соединяло ее настоящую с тем, кем она была в прошлом.
Звуки сверху стали прорываться к ней — на этот раз землистые, как будто кто-то рыл землю лопатой над самым ухом. Заводился далекий плач из соседнего двора, и хоть у нее были закрыты глаза, она знала, что, стоит открыть их, как ничто не поменяется вокруг — станет только темнее. И она сжимала веки изо всех сил: только не открывать глаза, не открывать. Тук-тук-тук. И вдруг она поняла, где находится; и, распахнув глаза, она не стала видеть лучше, лишь запах мокроты вторгся в ноздри и звуки сверху стали громче, настоятельнее. Она размяла одеревеневшие руки, попыталась поднять их над собой, но вытянуть вверх их не получилось, пальцы наткнулись на что-то холодное, деревянное. Священнический голос раздался сверху и сбоку, затараторил дьячок. Псалтирь. Быть не может! Изогнувшись, София сорвала бумажный венчик с головы, не боясь теперь быть замеченной, подняла коленки, освободилась от застегнутых не ею туфлей.
Раздался плач, слышный даже отсюда, София боялась произнести: «Из-под земли», — и вдруг она вспомнила во сне, как лежала там наверху, изо всех сил боялась улыбнуться, и только однажды, когда вокруг никого больше не было, к ней подошел Павел Игоревич, стал шептать ей на ухо признание в любви. И она раскрыла глаза, увидела его вмиг расширившиеся зрачки, побелевшую кожу, и он тут же рухнул на землю перед гробом.
София стала кричать, все громче и громче, стала ворочаться в гробу, вспомнила из прочитанного, что воздуха ей хватит на несколько часов. Неужели она — воскресшая — вот так умрет?
Послышались звуки отворения камня, оказалось, что Софию не похоронили, а оставили в пещере, и вход в нее затворили огромным валуном. Свет ослепил ее, и, как только глаза к нему привыкли, София поняла, что перед ней в прозрачном хитоне стоит Иванкова и говорит, что она проспала сто лет, и в подтверждение своих слов указывает на росписи на потолке пещеры, где застыли незаходимые Солнце и Луна, точно сошедшие с подаренной Сергеем шкатулки. Но это не была обыкновенная роспись, вокруг улыбающегося Солнца крутились будто литые, окрашенные в желтый цвет извилистые лучи, Луна то и дело опускала и поднимала уголки рта и брови. Под ней в бездвижном беге перебирали ногами гончие, рак бил хвостом по воде, место же посреди ожившей фрески, которую должно было занимать озеро с лебедем, было вымарано подчистую.
Тело у Иванковой было некрасивое — под стать телу Волобуевой, которое она запомнила по женской раздевалке. Иванкова взяла ее за руку и повела по земле, всё вокруг стало преображенным, София наступала на снег босыми ногами и чувствовала влажное тепло от него, как будто наступала на разогретую банановую кожуру. Они вошли в город — их встретила правительница в окружении незнакомых лиц, одетых в японские средневековые одежды. Вдруг София поняла, что перед ней стоит ее бабушка. Но та отказывалась ее узнавать, она лишь допытывалась, кто София такая и почему ей было дозволено проспать сто лет в той пещере? Может быть, она искала жемчужину? «Кто ты такая, кто такая?», — повторяла умершая бабушка Софии, а она отвечала: «Я Софушка, почему ты не узнаешь меня?». И бабушка — лицо умиротворенное, точно в гробу, но помолодевшее со времени похорон — отвечала: «Царевна-лебедь, ты ушла искать жемчужину, но нашла лишь свою тень». Она повторяла это до тех пор, пока София не проснулась от толчка в грудь. С ужасом она поняла, что лежит голая, а над ней возвышается со своей тараканьей, рыжей улыбкой Руслан.
Он приказал ей немедленно одеваться, потому что сейчас придут другие. И София, как это бывает во сне, внезапно поняла, что они в Омске и что их преследуют, чтобы вернуть туда, откуда они совершили побег. Из утробы кита! Потому что их класс вместо выпускных экзаменов поголовно согласился на эксперимент по выживаемости внутри кашалота. Ворвань. Лицо Руслана было в этой слизи, на столе в граненом стакане стоял прокисший варенец. Город за окном был бесконечный и серый, отчего-то двери из их квартиры вели сразу в другие дома, а не на лестничные клетки. Коридор сменял коридор. Вдруг они оказались на почте, спрятались за огромными посылками, стоявшими на полках. Кто-то, кто пришел за ними, насвистывал что-то до боли знакомое, неопределимое. Руслан протянул ей письмо и сказал: «Передай ей, потом вернешься за мной», — а она уже загодя знала, что так и поступит; когда Руслан бросился с кулаками на преследователя, она воспользовалась замешательством и выбежала на улицу. С неба падал черный, похожий на жемчужины, град. Он бил по коже, мозгу, внутренностям, настоятельно звал ее издалека.
София проснулась со звоном будильника, и, восстановив в памяти этот сон, поняла, что сегодня впервые за последний месяц ей не пришлось вскакивать посреди ночи, этому обстоятельству она приписала и яркость сна, и чувство разбитости тела.
Снег громко хрустел под ногами, в переулках лопатами об асфальт шкрябали дворники, а София смотрела на застекленный киоск и вспоминала, что же она хотела купить по дороге в школу. Козырек киоска был завален снегом, на сумёте, лежавшем на щитке, виднелись следы от голубиных цевок, за стеклом — резинки для волос с алюминиевой наклепкой, коробки с магнитными шахматами, лото и домино, накопители в виде мультипликационных животных и непристойные журналы, которые она прежде находила у отца в бардачке. Женщины на них были полностью голыми, а их грудь прикрывали крупные, восьмиконечные голубые звезды.
Взглянув на пластилин, София как будто ощутила его кислый, искалеченный запах и вспомнила, что должна купить стирательную резинку: последнее время приходилось много рисовать. В слепое окно она протянула несколько стальных монет с гальваническим покрытием, затянутых патиной. В ответ костлявая рука выбросила ей два ластика, на обоих был нарисован мамонт, стирать его о ватман было мучительным удовольствием, будто в обмен на его уничтожение она удостоверялась в том, что рисунок, на который потрачен ластик, становится произведением искусства.
Волобуевой снова не было на уроках. На перемене после истории, на которой учитель рассказывал шутки о Брежневе, София подошла к Впадине и без всякого выражения попросила передать шкатулку, уложенную в поздравительный пакет, Сергею. Впадина посмотрела на нее своими воспаленными глазами: казалось, она либо оплакивала Гильзу загодя, либо готовилась к выпускным экзаменам.
— Сергею? У вас что-то…
София покачала головой.
— Хорошо, после биологии передам.
София внимательно посмотрела ей в глаза и прочитала в них что-то игриво-собачье, как будто ее просьба должна была стать началом большой и долгой дружбы. Это заискивающее выражение глаз было ей неприятно.
В конце урока, продиктовав задание на будущую неделю, учительница попросила «Софию Игоревну Рубину, которая ведь выучила понятие конвергенции?» подняться на третий этаж в кабинет химии. София переглянулась со Впадиной, та еле заметно кивнула.
На лестнице София столкнулась с одиннадцатиклассником, с которым танцевала на новогоднем вечере. Он опустил глаза в пол, пройдя пару ступеней, она услышала за собой жидкий смешок его друзей.
Щепка — из-за временного отсутствия Анны Сергеевны ее сделали завучем, — сидела за своим столом в окружении выпускников под портретами Семенова, Менделеева и Ломоносова, и, вытянув руки перед собой, вслушивалась в окружающий ее щебет.
— Ирина Алексеевна, ну пожалуйста, послушайте, в следующий раз…
Такое ощущение, будто это было не множество голосов, а один голос, не множество тел, но одно тело со многими головами, и каждая лишь удостоверяла ее власть, говорила ей, что она теперь не Щепка, но целая Шпала, которая вправе нарушить жизненный ход этого молодого и крикливого тела. Увидев Софию, Щепка подобрела, сказала что-то о третьей четверти, о грехах, грехами она называла несданные домашние работы, и хлопнула несколько раз в ладоши, чтобы рассеять многоголовое наваждение. Когда они остались вдвоем, Щепка спросила ее скороговоркой:
— Ты сама не своя последний месяц, у тебя все хорошо, что семья?
— Все хорошо, Ирина Алексеевна.
— Я хотела сказать, что мы не сможем вместе с тобой готовиться ближайший месяц. Из-за событий, известных тебе, — Щепка горделиво вскинула голову на тонкой шее, — но это не значит, что ты можешь проиграть эту олимпиаду.
София постаралась придать осмысленность взгляду.
— Ты ведь не забыла о своем обещании выиграть городскую олимпиаду в этом году? И никаких нерешенных уравнений в этот раз. Посмотри на эти лица, сверху, — Щепка в иные, патетические мгновения становилась приверженцем культа великих людей, — у них тоже были тяготы в жизни, у них болела голова, не было настроения, их предавали друзья, но вместо того, чтобы опустить руки и смириться, они шли дальше и оставались в истории. Есть что-то большее, чем твои хотелки, Софа. Вот передо мной сейчас стояли ребята из одиннадцатого «Б», клянчили четверки за практическую работу, но знаешь что? — попроси у самого себя, сделай так, чтобы убедить самого себя, и тогда тебе дано будет.
София невольно сжала челюсти, отец тоже раньше учил ее жизни, а мама-то как любила это, и где они теперь? И где София сама окажется через неделю?
— Не для школы ты должна это сделать, не для меня, но прежде всего для себя. Ты — лучшая из моих учениц, Софа, я помню, как четыре года назад ты подошла ко мне после уроков и сказала, что хочешь делать людям добро, хочешь лечить их. Врач — лучшая из профессий, химия — вернейшая помощница врача. Так я тебе сказала. Неужели в тебе угасла искра доброты, София?
Это было выше ее терпения, она бы немедленно повернулась к ней спиной, если бы в класс не вбежали ученики младшей школы гурьбой, задевая портфелями спинки стульев, наотмашь. Они одновременно повернули головы на шум.
— Это что за безобразие!
— У нас тут урок, тетенька!
— Я не тетенька, я Ирина Алексеевна, и я ваш новый завуч, — сказала Щепка и с торжественным видом взглянула на Софию, София вымученно улыбнулась ей в ответ. Когда она выходила из класса, в коридоре изумленные школьники тихо перешептывались между собой.
Внизу живота кололо, надвигалось то, о чем она не могла говорить с матерью, что делало ее женщиной прежде, чем она стала ею, селедочный привкус, какое-то головокружение, запах копченой колбасы во рту. Ей казалось, тронь ее сейчас кто-нибудь, и он тут же почувствует омерзение, отшатнется в ужасе, после обеда оставалось досидеть всего лишь один урок — ОБЖ с Гильзой. Была в этом какая-то необязательность, так что впервые за месяц София задала себе вопрос: «С чего она вообще должна ходить в школу?».
И все-таки на урок она пришла — «на последний», решила про себя, села за пустую парту, и, как только захотела приподняться со стула, ощутила, что это дается ей с трудом. За спиной раздался лошадиный смех Иванковой, зашуршал шепот верных. София нашла в себе силы подняться, опершись на ладони, и отлепилась от стула: так и есть — жвачка, жеванная, смачная, розовая — в оконном отражении. Руки ощущали ее как чужеродный вырост на заднем кармане джинсов.
— Зачем? — вне себя от гнева прокричала София.
— Это ты мне, Софка? — отозвалась Иванкова.
— Тебе, тварь!
— Воу-воу-воу, — шепот верных пресекся, мальчишки с камчатки повернули головы, — полегче, дорогая. У нас в Сибири презумпция невиновности.
И в следующее мгновение София ощутила опустошающую ярость — и было две Софии — одна, набросившаяся на Иванкову со словами: «Что я вам всем сделала? Почему вы не оставите меня в покое?», — другая — с усмешкой наблюдавшая за действиями первой, не порицавшая их, но и не приветствовавшая. Вдруг вторая София увидела, как первая с силой залепила оторванную от джинсов жвачку Иванковой в волосы, та закричала в бешенстве: «Это тебе за Сергея, подстилка!» — и ударила ее по щеке. Что-то разразилось, распалось на части, кто-то стал тянуть обеих Софий за руки, брать под мышки, нашептывать слова успокоения, кажется, это был Руслан из сна, он говорил, что Сергей того не стоит, что мама уйдет от того и вернется к ним в семью. Боль вонзилась в коленку, огненной лисицей закружилась в нижней половине тела и вдруг первая София произнесла про себя: «Началось. Но ведь до них еще несколько дней!». И вторая мысль-молния: как хорошо, что она умрет и воскреснет чистой — и не нужно будет ничего претерпевать, и никого любить.
Она очнулась от запаха нашатырного спирта, собравшего воедино обе Софии. Гильза стал перед ней на одно колено и улыбнулся, как апостол-ключник. У доски нервозно перебирала волосы Иванкова, лицо ее раскраснелось, яростно вздувшиеся ноздри придавали ей очарование вольной, непокоренной кобылы.
— Сколько пальцев, сколько пальцев? — повторял Гильза и прятал в ржаные усы губы, как будто повторение вопроса было его козырной шуткой.
— Одиннадцать, — сказала София.
— Юморишь? Ценю-ценю. А теперь, дорогие дамы, скажите, что за кавалера вы не поделили?
В подсобке Гильзы Иванкова призналась, что это она налепила жвачку на стул, и попросила прощения у Софии, хотя тут же оговорилась, что думала, будто на том стуле должна сидеть Волобуева. София в ответ извинилась за свое поведение, и они обе пожали руки перед Гильзой, который шагал от одной к другой девушке и с видимым удовольствием обнимал их за плечи.
София разбитая, состоящая из тысяч осколков-дней, слепленных чужим воспоминанием, — пришла домой только в пятом часу. В прихожей стоял чемодан — не отца, на кухне перед сидевшим на табуретке Павлом Ивановичем на корточках расположилась мама. Она повернула к ней свою сухую голову и сказала с горечью:
— Здравствуй, дочка, ты думала, что я больше не вернусь домой?
6
В тот день в городе началась метель — и должна она была кончиться только после смерти и воскресения Софии.
Предыдущую неделю она не ходила в школу, до полудня лежала в кровати и рисовала синих китов, которые летали в красных от огней нефтехимического комбината небесах, потом выходила на улицу и шла к водонапорной башне. Мимо железнодорожных путей, вдоль крайней улицы предместья, что полнилась огромными гаражами с таинственными указателями: «Сход-развал», «Вулканизация». Ее удивляло, что она умрет, так и не узнав значения этих слов.
Мысли о смерти почти не волновали ее, страх исчез, спокойствие приятия неизбежного — тоже, и вся она ушла в ожидание не столько смерти — в нее она почти не верила, — сколько встречи с Аброй. София загибала искромсанную сетку-рабицу, ступала на заледеневшую землю, покрытую снегом, и вспоминала увиденные за четверть часа лица — на обочине дороги, ведущей в Раздольную. Она знала точно: Абры среди них нет.
На красном кирпичном шатре водонапорной башни белыми кирпичами был выложен год строительства — 1948, с источенной, общипанной по краям восьмеркой, он же год основания города. София долго смотрела на порыжевшую башню, думала, сколько же в ней метров? Издали, с железнодорожного переезда она казалась совсем низкой, сойди с такой — и самое большее — отобьешь себе ноги, но, чем ближе София подходила к ней, тем выше становилась башня, и тем явственнее воскресал в ней страх перед смертью. Внутрь София не заходила, но от Волобуевой знала, что дверь на лестницу легко отпирается.
Круг вокруг башни — второй, и София возвращалась к дыре в заборе: через час мама должна была привести Павла Игоревича из детского сада, а через полтора — отсыпать ей бочковитые, похожие на засахаренных жуков, таблетки, которые София прятала в ящик стола. Они почти не разговаривали друг с другом, отец приходил поздно, сверкал новой оправой очков, провожал маму до выхода из подъезда и возвращался домой угрюмый, закоченевший в своей правоте. На следующий день повторялось то же самое. София знала: долго так продолжаться не может, рано или поздно мама переселится к «Таньке» с концами — вместе с Павлом Игоревичем.
С утра ее разбудил звонок Агаты, та уже несколько дней напрашивалась к ней в гости, а сегодня виновато призналась, что это Щепка уполномочила ее разузнать о здоровье Софии.
— Но это не главное… главное, главное, понимаешь…
В трубке раздались шмыгающие звуки, София едва сдержала предупредительный смешок.
— Что случилось, Агата?
— Он ушел от меня, понимаешь? Ушел. Сказал, что всё это было ошибкой.
София вздохнула с облегчением, последнее время она прониклась сочувствием к Свербицкой, и знать, что ее отношения с Гильзой закончились — было радостью; расскажи ей кто-нибудь, что в их школе учитель ОБЖ спит с ученицей, она бы в ужасе отшатнулась от рассказчика. Но стоило взглянуть на Впадину, на ее плоскую грудь, тонкие паучьи ноги, как предчувствие большого скандала оборачивалось мелким фарсом.
Успокоив Свербицкую, София зашла в приложение — пара сообщений от Волобуевой — та приглашала ее вечером зайти к ней и сыграть в «новую плойку», которую она выпросила у «родаков в честь выздоровления». София ничего не стала ей отвечать. Одно сообщение от Руслана — еще из вчерашней ночной переписки, он желал ей сладких снов, несколько десятков беспорядочных сообщений от Сергея — он умолял ее встретиться сегодня, говорил, что на все готов ради нее, лишь бы она приняла от него шкатулку с лебедем. И прочитанное в 4:20 утра сообщение от Абры, состоящее всего из одного слова: «Сегодня».
И слово это обострило ее восприятие, как будто водонапорная башня расправила свои кирпичные стены, армированные стальными прутьями, освободилась от приямков, сошла с места и очутилась во дворе ее дома. И сейчас она стоит там и машет ей, и гудит ветрами, и где-то заводится машинная сигнализация, и шторы покачиваются на сквозняке, и в голове одна мысль — как ответ на эту невозможность, на слово «сегодня», — неужели? Быть не может! Это происходит не со мной!
София посмотрела на себя в зеркало, выдавила с нажимом пасту из тюбика и принялась щеткой тереть зубы. Пенящаяся паста, которую она сплевывала в раковину, очень скоро стала розоватой. Васильковые глаза, синюшные круги под ними, болезненная красота — вот, что было в отражении, но почему она должна ее лишиться? Почему какой-то злой божок наказывает ее за бесчувственность, как будто это был ее собственный выбор — бесчувствие к мужчинам, от которых пахнет сырым валежником и белоголовником, которые хотят от нее того же, что от Волобуевой? Почему любовь сопряжена с ударением тел, почему Сергей хочет целовать ее, а не Иванкову, которая лучше ее лицом и телом, и куда, наконец, делась любовь ее родителей?
Единственное незамутненное чувство она испытывала к умершей бабушке. За год до смерти они вместе рассматривали альбом с репродукциями картин итальянских художников, София удивилась, увидев на странице мадонну Пармиджанино с лебединой шеей, и спросила бабушку, что не так с этим художником? «Почему сразу не так? — усмехнулась бабушка. — Настоящий художник всегда создает красоту из уродства — своего или чужого». Сейчас, глядя на грудь, изошедшую у сосков гусиной кожицей, она вспомнила эти слова.
Посреди комнаты стоял приведенный в порядок стол, в отдельную стопку были сложены рисунки китов, рядом — готовальня, жестяной пенал с твердыми карандашами внутри, пара стирательных резинок — прямоугольных и торпедовидных, — а посередине столешницы белел листок бумаги.
Нет, предсмертной записки не нужно. Это плохой знак. Она никому не желает зла, последние пятьдесят дней были ужасны, но в них была своя правота, как во всем том, что заставлял ее смотреть и слушать Абра. Если ей действительно суждено спрыгнуть с водонапорной башни — что же, она не станет никого винить в своей смерти. Мысль об оставлении письма, объясняющего уход из дома, она тоже отмела. Письмо прочитают и сразу же начнут искать ее, и непременно найдут, а найдя, похоронят под землей еще живую, чающую воскресения, и она умрет под землей во второй раз, если Абра не раскопает ее тело. Нет уж, пусть будет по словам его: тело останется в приямке башни.
Улица исходила бесноватой белизной. Казалось, беленое небо упало на черную землю и разорвало в клочья крылья своих обитателей — ангелов, и теперь как разошедшийся птичник на птицекомбинате, — взметывало перья окрест, похваляясь своей кровожадностью. Но кровожадность эта была благородная и грустная. Из скопища снежинок вырывался луковичный свет, как счищенная шелуха, он становился то пурпурным, то в порыве ветра — приглушенно-сиреневым. София не могла оторваться от этого зрелища. Ветер вновь переменился, и ей показалось, что снег идет вверх, и она вместе с городом, окруженным неразмыкаемым бором на пути к Стылому Океану, падает в небо. Все смешалось, и в этом буйстве, которое язык не поворачивался назвать метелью, казалось: Вселенная уменьшилась до отражения Софии в оконном стекле.
Время стекало со дня медленно — до часа заката — пяти часов — и встречи с Аброй оставалась целая вечность.
Почувствовав необходимость выговориться, она написала Волобуевой — та откликнулась тотчас же — сказала, что на физкультуру оставаться не будет, у нее освобождение, значит, дома она окажется около полудня. София в ответ набрала: да, она согласна «порубиться с ней в плойку». Ей просто нужно было увидеть кого-нибудь перед смертью, услышать что-то важное — и, хотя она не встречалась с Волобуевой уже две недели, она до сих пор чувствовала к ней пережиток дружества — привычку быть собой рядом с ней.
София вошла в комнату младшего брата, разобранный звездолет давно обратился в линкор — и линкор этот получил пробоину в правом борте. Повсюду были разбросаны игрушки: даже на Павле Игоревиче отразились невзгоды дома, он почувствовал, что может спокойно отлынивать от своих обязанностей. Глаза встретились с пустым взглядом большого плюшевого медведя — и София тут же поспешила выйти из комнаты.
В прихожей под линолеумом что-то затрещало, в голове ящерицей извилась мысль: а что если это он? Пришел за ней раньше времени, чтобы сказать, что она заслужила освобождение без смерти, что он любит ее давно и сильно — и что их жизнь будет не похожа на жизнь ее родителей? «Нелюбящий сам себя обрекает на казни», — так писал он неделю назад. Безропотное приятие его ума, нетерпеливое ожидание встречи с ним и изредка — раз в десятый — не доведенные до конца представления о смерти. То ей казалось, что она упадет в сугроб, который смягчит удар, и останется жива, то представлялось, что он подхватит ее за руку, а то — что на похоронах она услышит в заколоченном гробу, как запричитает ее мать, как встанет перед всеми на колени и скажет: «Я шлюха, я плохая мать, прости меня, Игорь, прости меня, Павел Игоревич…». И весь город загудит, и время застынет, и буран не прекратится никогда — и не потоп водный заполонит землю, но снежный вихрь — за нее — безвинно умершую Софию, за нее — лебедя и ее непокорную тень.
София одевалась очень медленно. Она как будто бы первый раз видела шкаф с одеждой, плакаты и рисунки, развешанные по стене: вот глиняные головы, вот таежный олень — по-прежнему лучший ее рисунок, который она сделала для бабушки. И все равно было в нем что-то пластмассовое, что-то напряженно-ненастоящее, как будто в ней самой был предел нелюбви, через который она не могла перейти, иначе бы она перестала быть собой.
Наверняка вот сюда, в эту комнату, поставят гроб и пригласят одноклассников, Сергей без стеснения будет плакать навзрыд, Впадина молча будет стоять перед шкафом и рассматривать разложенные на столе рисунки синих китов. В ней наверняка зашевелится подозрение, она расспросит отца о них, скажет Щепке, что, возможно, виной всему группы смерти. И так хороша будет эта мысль, что за нее сразу же все ухватятся. Во всем виноваты злоумышленники, что свергают с путей истины наших детей, это не мы лицемерны, это дети наши глупы и легко внушаемы.
Снежинки весело секли ей лицо, София полной грудью вдыхала резкий, морозный воздух, и ей казалось, что она никогда прежде так глубоко не дышала. Вот тропка, исхоженная мимо качелей, скамьи с буграми снега на досках, кое-где попадались собачьи следы и желтые провалы от струй: и такой отчетливой, такой полной впечатлений казалась дорога до дома Волобуевой, словно София шла не по городу, а по своему забытому детскому сну. Взгляд хватался за идущие дымы из выхлопных труб, за синие пятна стрекочущих в боярышнике сорок, за важных голубей, обихаживающих круглые люки, и воробьев, слетающихся стаями на сточный парок.
Даже запах в подъезде Волобуевой был не просто кисел, как прежде, а напоминал о шкафах в доме бабушки, о чем-то недосягаемом и навеки потерянном, как будто воспоминания целого рода воскресали в этих запахах, но что они значили, кто их воскрешал, София не знала и не могла знать.
— Ты чего рассиялась так? С Русланом-таки замутила? — с порога спросила Волобуева и улыбнулась своей толстой, настырной улыбкой.
София была готова простить ее за глупость и порочность, за выродившуюся их дружбу, сказать, что единственного ее возлюбленного зовут Йах, и сегодня она будет с ним, потому что ни Руслан, ни Сергей не жили две тысячи лет, и не обещали ей смерти и воскресения. Но Волобуева все равно бы ничего не поняла — ее лицо лоснилось в замызганном свете прихожей, за месяц она набрала вес, и прежние ямочки теперь оврагами врезались в ее щеки, когда она улыбалась.
Навстречу ей выбежал седой тибетский терьер по кличке Валентин, Волобуева зашикала на него, подцепив ногой за живот, убрала с прохода в прихожей аляповатой, как и всё в этом доме, полном достатка и безвкусицы. Вот зеркало, заставленное флаконами, частью обрушившимися, розовыми и сиреневыми, вот черные сапоги с высокими голенищами, обвившие поставец из красного дерева. Тут же — по пути в гостиную — секретер с распахнутыми дверцами, во внутренности которого было вглядываться столь же мучительно, как думать: «Почему богатство так отличается от умения распорядиться им?».
Сначала Софии было радостно видеть Волобуеву, но, пока та вытягивала из ящиков джойстики для приставки, разминала пухлые кресла, и походу рассказывала о сдаче крови, эта радость недоуменно улетучилась. Ей показалась странной мысль, что именно так она проводит последний день своей жизни — не совершает безумный поступок, не рисует самозабвенно китов, — а сидит перед Волобуевой, ждет, пока та запустит игру, и качанием головы отказывается от щербатой пиццы со скукожившимися кругами ананасов.
— Пять сек, Софа, пять сек, — приговаривала Волобуева, и София представила, как говорит ей, что сегодня она сбросится с водонапорной башни. Волобуева механически переспросит ее: «С заброшки?». София кивнет головой и примется ждать, но ничего не дождется, тогда она скажет, что последние два месяца она готовилась к смерти, хотя и не хотела умирать, просто всеобщая слепота и глухота… Волобуева перебьет ее и вставит свои пять копеек: «Да, учителя в школе совсем озверели. Особенно Щепка, ты видела, какие у нее ботфорты, это просто зашквар!». И все будет кончено.
— Ну, садись, чего залипаешь, Софа?
София устроилась сперва на кресле, затем сползла на ковер, опершись спиной о переднюю обвязку сиденья, Волобуева села рядом с ней.
— Ну, запускай!
Джойстик в руках был податливый, как глина, плечо Волобуевой было чувствовать брезгливо и странно, но затем, погрузившись в экран, София ощутила приятность этого прикосновения. Сочетание кнопок А, В и С, раз-другой-третий, и мир экранный и мир заброшенной водонапорной башни поменялись местами. Волобуева кричала: «Ты видела, как я ему втащила, Софка, видела?». И тот, чьими действиями управляла Елена, рассекал киркой череп восставшего из мертвых человека надвое, и повидлом брызгала кровь, сливовыми пастилками во вскрытом животе дрожали внутренности, и Волобуева истошно смеялась. А в том мире, который на этот час стал действительнее, чем мир здешний, мертвецы пребывали вновь и вновь из лесу, из города, стоило зазеваться, как они выскакивали из кукурузного поля, выползали из отверстых канализационных люков. И, пока прямая загрузки набухала красной чертой, София подумала, что и ее воскресение из мертвых будет таким же: она умрет, но не полностью, станет живым мертвецом в перевернувшемся, так не ставшем на место мире.
От игры их отвлек звонок матери Волобуевой, в прихожей затявкал Валентин.
— Всё, облом, родаки идут. Тихо там, Валя! — закричала Волобуева запертому в прихожей псу.
На пороге она спросила Софию:
— Ну что, доставило тебе?
— Да, хорошо, — ответила София и погладила по холке подбежавшего к ней терьера.
Когда случится то, что случится, Волобуева наверняка будет прокручивать в голове этот день, может быть, даже станет винить себя, воображать, что могла отговорить Софию от ее поступка, который сейчас после полуторачасовой игры казался недосягаемым. Голова была ватной, но выйдя на улицу, София почувствовала облегчение и представила, как сквозь густо валящий снег укладывает прохожих из пистолетов, пробивает шины стоящим подле машинам, разбивает оконные стекла.
В порыве затухающего возбуждения она взглянула на сотовый: два тридцать, до смерти оставалось два с половиной часа. Она повторяла: «Два тридцать, два тридцать, ровно половина времени», — и чем дольше она повторяла это про себя, тем отчетливее понимала, что не хочет умирать. Этот город, этот снег, который лепил из него двойника, ее отец, который страдал и которому она не могла помочь, потому что в глубине души ей приятно было его страдание… всё это… нет, она не хочет расставаться с ними. София сняла митенку, подставила ладонь под кружащиеся снежинки — «крупный снежный скот» — и ощутила их таяние на коже, как свои бесчисленные смерти.
Дома в прихожей ее ждала мама.
— Почему ты вышла из дома, да еще в метель? Может быть, ты притворяешься, что болеешь? — начала она с порога.
— Мне нужно было сходить к Елене за домашним заданием.
— Она, что, не могла тебе его скинуть по сети?
— Не могла.
Мама колючими глазами смотрит на то, как София снимает отороченные мехом полуботинки, расстегивает пуховик.
— Я оставила таблетки на столе.
— Спасибо.
— Я вижу, ты прибралась.
— Да.
— А еще я нашла вот это, — и в ее сухих руках появляются таблетки, которые она давала Софии последние дни, — что-нибудь хочешь сказать?
Сухая женщина смотрит на нее, в ее руках друг о друга ударяются белые сказочные бобы — такие в рот взять страшно, но все-таки она выдерживает ее взгляд, хотя прежняя, уличная растроганность чувств и обращается в домашнюю раздраженность.
— Послушай, дочка, если у тебя что-то случилось, и ты что-то хочешь сказать мне, я всё приму. Если это мальчик, то так и скажи, если что-то со школой, то и здесь я тебя пойму. Просто не молчи. Может быть, я плохая мать, ведь мы так редко остаемся с тобой наедине, но, пожалуйста, послушай меня. Я люблю, что бы ни случилось, я буду любить тебя…
Играет Моцарт из заднего кармана, мама с недоумением смотрит на сотовый, затем в глаза Софии, говорит ей: «Одну минуту», — и выходит в гостиную, затворив за собой дверь. Там она шепчется с тем, на кого она променяла дочь, причмокивает, а София смотрит на растекающуюся лужу от подошв полуботинок. Мама появляется в прихожей спустя минуту.
— Прости, пожалуйста, мне еще нужно забрать Павлика из сада, — говорит она, как будто это оправдание за то, что она ушла говорить со своим мужчиной в гостиную.
— Ничего, мама, все хорошо.
— Ты уверена… милая? — с нажимом выговаривает мама.
— Уверена.
— И что у тебя произошло — ты не скажешь?
— Просто мне нужно готовиться к олимпиаде по химии, а у меня нет сил…
— Ты моя умница, — мама прижимает ее к своему каменному телу, — я верю в тебя, отлеживайся, хорошо? Больше никуда сегодня не пойдешь?
— Никуда, мама, — и повторила с придыханием, — никуда.
Спустя полчаса мама отправилась за Павлом Игоревичем в детсад. София, сидя на кухне, приканчивала вилкой на блюде макароны, которые мама называла «пастой», ей вдруг стало тоскливо от того, что она не поговорит перед смертью с отцом, сейчас она особенно остро чувствовала желание сообщить ему нежность, но сердцем понимала, что и это будет напрасно. В десятый раз задала себе вопрос: «Зачем? Зачем она поступает так, как велит ей Абра?». И в который раз по-новому ответила на него: так было определено с похорон бабушки — бесконечностью недомолвок и событий.
Перед выходом на листке, заготовленном для предсмертной записки, она набросала тонким карандашом лебедя, а тень под ним обозначила дрожащим, штрихованным треугольником.
На лестничной площадке кнопка вызова лифта не работала. Про себя София прошептала: «Не ходи, это знак», — но, помедлив, лишь улыбнулась вырвавшемуся шепоту. Запахи подъезда были резки, вторгались в ноздри, будто тоже пытались отговорить ее. Этажом ниже она ощутила смрад волглого запаха от штукатурки, высохших плевков, душок из мусоропровода, чад потушенных окурков, размещенных в подложке на подоконнике, стойкий, рвотно-нафталиновый и в то же время неуловимый дух чужих квартир.
На первом этаже ей представилось, что за дверью притаился оживший мертвец, София осторожно потрогала тьму преддверья, оттолкнула от себя тяжесть металла — и вновь оказалась застигнутой метелью.
Метель неистовствовала, машины со смородиновыми огнями заднего хода, пробивавшимися сквозь снег, останавливались перед светофорами. Идти было тяжело, София подняла над головой руку. Воздух посерел, стал расхлябанным и рыхлым, и даже сквозь всеобщую белизну, опустившую небо на высоту ЛЭП, затемнявшую окрестные дома, чувствовалось приближение вечера.
Ключи в кармане Софии были как закоченевшая полевка. Сосны новостроенным желтым забором высились впереди, в этом бору проходили школьные занятия по физкультуре. Срывались шишки, гнулись стволы, но снег, падавший и падавший, будто от самой земли, делал эти звуки беспомощными — так лепетал Павел Игоревич во время ссор родителей.
И Софии представилось — вот она идет свой последний путь, несет в себе холодную жалость к мириадам умерших до нее существ — и этот путь наполнен высоким смыслом, потому что она первая за две тысячи лет воскреснет и станет жить среди людей, которые о смерти даже задуматься бояться. И будет учить их — без страха и веры, но с уверенностью и любопытством. И тогда люди отринут страх, и будут добровольно уходить из жизни, а, уходя, воскресать, — и больше ничья осознанная жизнь не прервется, потому что так хочет она, потому что имя ей София — мудрость Божия.
Наконец, показалась улица, за которой тянулись железнодорожные пути и кладбище, а дальше город обрывался. Вывески в метель стали не читаемы, и если бы всю предыдущую неделю София не гуляла здесь, то она бы не знала, в какой стороне стоит водонапорная башня. Даже на освобожденной от камер и пешеходных переходов дороге — машины, включив противотуманные фары и дальний свет, гуськом тянулись сквозь буран. Люди не попадались на глаза, черная собака, шерстяным клубком выкатившаяся из-за гаражей, подбежала к Софии, замахала хвостом и так же незаметно скрылась за сугробом, окруженным покрышками.
София опустила голову, поелозила руками по шапке и подняла капюшон, посмотрев вперед, она различила — как огромное распятие — очертания водонапорной башни. От отца она знала, что ее высота двадцать пять метров, много это или мало? Чтобы умереть — самое то, высота девятиэтажного дома, но отчего отсюда башня казалось такой низкой, будто облепивший ее снег погружал ее целиком в землю?
София с трудом отыскала дыру в рабице, отогнула сетку еще выше и, нырнув в нее, оказалась на территории упраздненного водозаборного узла. Она оглянулась вокруг — никого, никаких следов на снегу; «Должны быть, еще рано», — подумала она и прошла мимо одноэтажных строений с заваренными входными дверями — когда-то здесь работали люди, следившие за насосами, теперь это были домовины. По пути к башне в яме, заваленном снегом, она увидела ручки перевернутой тачки; с обрубленных труб водоподачи на стенах зданий свисали огромные, крючковатые, как сосновые сучья, сосульки. Ноги чувствовали стоптанную тропу по пути к башне, кто-то время от времени бывал здесь.
Вдруг Софию охватил страх, а что если вместо Абры она наткнется в башне на сбежавших зеков? — она помнила, что они приложили руку к возведению водонапорной башни после войны, — что если они сделают ей что-нибудь ужасное? Осознав страх, она заулыбалась, и ей тут же стало стыдно за редкость и нелепость своих чувств, которые в отличие от мыслей появлялись в ней всегда некстати и невпопад. Она собиралась умереть через полчаса, и все равно боялась тех, кто может причинить ей смерть.
К кирпичной стене башни был прислонен ржавый электросетевой шкаф, до дугового замка занесенный снегом, он будто бы вмерз в стену, а снежная шапка на нем никак не могла соединиться с сугробом.
София добралась до двери, толкнула ее изо всех сил, но дверь не подавалась. Как же так? Неужели кто-то запер ее? Опустив рукава до самых пальцев, она толкала и толкала стальную дверь, но она отзывалась лишь гулким, гхекающим звуком, как будто там — внутри башни, упав с лестницы, лежал старик-подранок, кряхтел и мешал зайти ей вовнутрь.
София снова испугалась — на этот раз того, что Абра, завидев ее издали у входа, не станет приближаться к ней. Проваливаясь в сугроб, София обошла вокруг башни, но нигде второй двери в нее не было, только высоко над ней — в два ее роста — вделанный в кирпич серел круглый блин нивелировки. Надпись из-за налипшего снега была недоступна глазу, лишь буквенное сочетание: «иверка», — и число семнадцать. Вновь оказавшись перед дверью, София выдохнула, с досады прислонилась к металлу, взялась за ручку, потрясла ее — и в отчаянии рванула на себя. Дверь легко подалась.
В башне было темно, приямок, где прежде стояли насосы, был завален мусором: опустошенные пачки сигарет, бутылки из-под пива, скомканная фольга из-под шоколада, разодранные надвое упаковки кондомов с зубчатыми краями. Глаза Софии скоро привыкли к полумраку, на противоположной от входа стене виднелись тумблеры без рычагов, под ними начиналась лестница, ведущая наверх.
— Есть кто-нибудь здесь?
Голос ее метнулся вверх и где-то в середине башни остановился.
Лестница была с бетонными ступенями, края их не скрошились, перила чугунные и ржавые — без сохранившихся деревянных поручней, хотя, может быть, здесь их никогда и не было. Софии было приятно замечать, что она способна задумываться над устройством лестницы, как будто ее впечатлительность могла жить вне нее.
Миновав пролет, София вчиталась в надписи на стенах — на частью обвалившейся кирпичной кладке: «И для твоего блага боги пошли и разрушили Смерть, и убили Тьму. И я пришел, чтобы избавить тебя от зла, и потому я открою врата в каждое небо и представлю тебя Отцу твоему — и станешь ты перед ним в чистых одеждах». Шрифт убористый, готический: пахнуло близостью Абры. И задумавшись над этими словами, София вдруг почувствовала, что ее руки в митенках наконец-то отошли от холода: внутри башни, несмотря на то, что окна в ней были без стекол, — обыкновенные провалы в крошащихся, армированных прутьями, красных кирпичах, — было теплее, чем на улице. Снег залетал в окно, но не задерживался на ступенях, а устремлялся вниз — в приямок, от которого пахло сыростью и теми семьюдесятью годами, которые прошли со строительства башни и основания города.
Чем выше София поднималась, тем дольше она задерживалась у окон. Свистела метель, надрывалось небо, где-то за предместьем зажигали свои глаза жилые дома, а над ними красной вспышкой, делавшей буран празднично-рождественским, вспыхивал огонь с нефтехимического комбината. Школы отсюда не было видно, как и дома умершей бабушки.
Вниз, с помещения под баком, к приямку спускалась необрезанная запорная арматура. На ней кто-то сделал блестящие засечки.
Дыхание участилось, когда она вдруг приметила рисунок синего кита, а над ним — плыл белый лебедь — и тень его сливалась с китом. София поспешно отвернулась от них.
Мелькнула надпись: «Башня эта — чудо, ты явился в мир. Что ж, беги отсюда, пока полон сил».
А вот знак Абры — обнаженный мужчина с головой петуха и змеями вместо ног, вместо Горгоны на нарисованный углем щит прикреплен осколок зеркала. София посмотрелась в него и невольно убрала волосы со лба, прижатые вязанкой.
Покореженные счетчики, ставшие расходомеры. Шаги громом отдавались в ее ушах, как будто она шла по утробе животного, которого боялась разбудить.
Наконец, она оказалась в галерее под баком. Он был напрочь проржавевший, бурый, как усы Гильзы. С правой стороны показалась маленькая винтовая лестница, на баке выскоблено: «Дальше Смерть».
София не могла ни о чем думать, она обратилась в сплошное любопытство — и вся ее жизнь, такая бедная на чувства, вдруг заиграла полнотой, воспоминания стали необыкновенно выпуклы, казалось, что в таком состоянии можно пребывать вечно. Она стала непосредственно собой, как будто предыдущие шестнадцать лет были лишь приготовлением ко мгновению чистого созерцания, приятия себя такой, какой она была, и ей на пять-десять секунд показалось, что ей необязательно сейчас даже быть, чтобы быть собой. Как будто она была вне себя. Как будто она скорее была этим ржавым баком, чем Софией Рубиной или Леной Волобуевой. И это чувство собственной полноты и одновременно собственной неважности подкосило ей ноги, она оперлась на перила. Лестница, отлетая ветхой краской, заскрежетала и сдвинулась с места.
«Неужели сейчас?», — мелькнуло в голове, и от третьего за десять минут страха — она, преодолевая в прыжке четверть лестницы, быстро выскочила на крышу над баком. Небо опрокинулось на землю, поручней, отделяющих ее от падения, здесь не сохранилось, София отшатнулась к краю бака, внутри — ничего, только огромные скобы по его краям, на дне из снега выглядывают осколки кирпичей и щебень. Город отсюда казался поверженным метелью. Чтобы удостовериться в своем бытии, София выдохнула парок изо рта. Он был чахлым.
«Что же дальше?», — подумалось ей, и губы вопреки тихой мысли высказались вслух:
— Есть здесь кто-нибудь еще?
Хруст шагов за спиной. Нет-нет, никого здесь не может быть. Откуда? На баке — уютные заклепки — что узор на шоколадном торте.
— Есть здесь кто-нибудь? — повторился вопрос, и София, оборачиваясь, с ужасом поняла, что это не она задала его во второй раз.
Кутаясь в охровое утепленное пальто, перед ней стоял Сергей, он переминался с ноги на ногу, а на голове его была ушанка, не подходящая к образу, нос покраснел, глаза порхали белым, он явно дожидался ее здесь.
София вскрикнула, оправившись:
— Что ты здесь делаешь?
— Послушай меня… — стал умолять Сергей.
— Почему ты здесь?
— Ты ждала кого-то другого?
— Не твое дело. Просто нет слов, — София всплеснула руками — и что никогда прежде с ней не случалось — от досады зарычала. Метель ответила ей глухотой.
Сергей снял ушанку с головы, как-то расколото улыбнулся, бросил вниз ушанку с башни в белесую пустоту и спросил:
— Не узнаешь меня, София?
— Конечно, узнаю, ты же…
— Нет, ты не так меня узнаешь. — Метель разметала его пепельные волосы. — Ты узнаешь во мне кого-то еще, кроме меня?
Догадка блеснула в ее глазах.
— Ты следил за мной… нет, ты вскрыл мои пароли, вот почему ты здесь! Браво, браво, Сереженька!
Он затих, и, набухая, будто увеличиваясь в размерах от слова к слову, произнес:
— Я — мир от мира, что станет новым миром. Я — тьма, которая родила свет, я — тот предел, за которым начинается беспредельное. Я — сердце, что бьется раскаленным солнцем. Я знаю будущее и прошлое, которое снова станет будущим. Я — Абраксас Йах.
Молчание. В баке слышалось падение снега. Метель ослабла. Небо прильнуло серыми ушами к ним двоим.
— Ничего не скажешь?
— Зачем? Зачем был этот маскарад? — прошептала София.
— Просто я люблю тебя, а ты презирала меня незаслуженно. Ты полюбила Абру, а теперь оказалось, что твой возлюбленный — часть твоего нелюбимого. И неужели ты действительно думала, что я допущу твою смерть? Я? Допущу твою смерть?
— Ты больной. Просто больной.
Сергей сделал движение, София отшатнулась от него, он продолжал настигать ее, говоря, что любит ее, что они должны быть счастливы, что все было огромной и беспричинной шуткой, которая обернулась любовью к ней, и что игра не может быть выше жизни. Внезапно откуда-то снизу послышался шум, залаяли собаки (та черно-шерстяная, которую она видела по пути к башне), в сумеречное небо поднялся свет от фар, и кто-то закричал, как будто не им: «Оставайтесь на месте! Оставайтесь на месте!». И другие голоса-подголоски засипели: «Они наверху, наверху». И башня внезапно стала громкой, и весь водозаборный узел стал суетно-живым, так что Софии на мгновение показалось, что она сорвалась с башни, и все происходящее теперь — видение, которое она переживает, лежа и умирая в сугробе.
— Надо же, они все-таки нашли нас. Ну что, Софушка? Смерть и воскресение. Любовь и вечность, — Сергей протянул ей руку, — пойдешь со мной?
Она мотнула головой, попятилась, захрустела за спиной снегами.
— Чего ты боишься, Софушка? Ты боишься умереть? Или просто умереть со мной?
— Пожалуйста, нет-нет-нет…
— Какая жалость. Какой актер… Как ты вообще сможешь после такого жить? — И Сергей, распадаясь лицом, снег засекал его насмерть, весело распахнул пальто и ступил на край водонапорной башни.
И последнее, что помнила София перед тем, как пришла в себя в палате с треугольным, орхидеевым светом, тянущимся по полу от двери — красивого мальчика, бросающегося с башни головой вниз — как ныряльщик за жемчугом, как что-то бесчеловечное и уверенное в своей неколебимости, как Абраксас Йах, ее Создатель.