Таниос сказал мне: «Я познал женщину. На ее языке я не говорю, а она — на моем, но она всегда поджидает меня на верху лестницы.
Однажды я вернусь туда и постучусь в ее дверь, чтобы сказать, что мой корабль готовится отплыть».
А в это время в Фамагусте двое беглецов в страхе и раскаянии начинали новую жизнь, которой, однако, ведомы были и дерзость, и беспечность, и наслаждения.
Постоялый дворик уроженца Алеппо представлял собой нечто вроде хана — караван-сарая для проезжих торговцев: лабиринт лавчонок, террасок, шатких балюстрад, ветхих, весьма условно меблированных комнатушек, а вместе с тем это было далеко не самое негостеприимное местечко в городе. С балкона своей комнаты, расположенной на четвертом этаже, Гериос и Таниос могли наблюдать таможню, доки, корабли у причала, но вид на море оттуда не открывался.
В первые недели их мучил неотступный страх быть узнанными. Они носу не высовывали наружу с утра до вечера и только когда стемнеет выбирались — или вдвоем, или один Таниос, чтобы купить себе поесть с какого-нибудь аппетитно дымящегося лотка. Остальное время они проводили на балконе, сидя по-турецки, глазея на оживленную улицу, снующих туда-сюда носильщиков и путешественников и жуя коричневые плоды кипрской цератонии.
Порой взгляд Гериоса затуманивался, по щекам текли слезы. Но он молчал. Ни слова ни о своей загубленной жизни, ни об изгнании. В крайнем случае бормотал, вздыхая:
— Твоя мать! Я даже не простился с ней.
Или еще так:
— Ламиа! Мне больше никогда ее не увидеть!
Тогда Таниос обнимал его за плечи, чтобы услышать в ответ:
— Сын мой! Затем только и живу, чтобы видеть тебя, а то и глаз бы открывать не захотел!
Что касается самого преступления, ни Гериос о нем не говорил, ни Таниос. Разумеется, они постоянно о нем думали, и тот, и другой, о том единственном выстреле, о залитом кровью лице, об ошалевшей лошади, рванувшейся вперед, таща за собой мертвеца, потом о торопливом, до потери дыхания, бегстве в долину, к морю и за море. За те долгие молчаливые часы они снова и снова куда как ясно видели все это. Но какой-то смутный, тягостный страх мешал им об этом заговорить.
Да и никто другой при них об этом не упоминал. Они бежали так быстро, что до их слуха не донесся ни один из голосов, кричавших: «Патриарх мертв, Гериос убил его!», они даже колокольного звона не слышали. Они прошагали не оглядываясь, не встретив ни одной живой души аж до самого Бейрута. Новость туда еще не дошла. Солдаты не рыскали по порту, ища убийцу. И путешественники на корабле, толкуя о последних событиях, обсуждали военные действия на Евфрате и в горах Сирии, покушение на жизнь сторонников эмира в одном друзском селении, потом позицию, занятую ведущими державами. Но о патриархе никто и словом не обмолвился. А на Кипре беглецы зажили затворниками…
Избавленный от каких бы то ни было отголосков своего деяния Гериос по временам доходил до того, что готов был усомниться в его реальности. Немножко похоже, как если бы он уронил наземь и разбил глиняную крынку, но не услышал звона.
И вот именно эта нестерпимая глухая тишина стала выводить их из себя.
У Гериоса появились странности в поведении. Все чаще и чаще он принимался шевелить губами, словно ведя с кем-то долгий немой разговор. А порой из его уст вырывались отдельные слова, внятные для слуха, но бессвязные. Тогда он вздрагивал и, оглянувшись на Таниоса, произносил с жалкой улыбкой:
— Я уснул, вот и заговорил во сне.
Однако его глаза все время оставались открытыми.
Боясь, как бы он не впал в помешательство, молодой человек решил, что пора вытаскивать его с постоялого двора.
— Никому не удастся проведать, кто мы. И, как бы то ни было, мы находимся на земле Оттоманской империи, ведущей войну против нашего эмира. Зачем же нам скрываться?
Поначалу то были короткие прогулки, настороженные, с постоянной оглядкой. У них не было привычки бродить по улицам чужого города, ведь ни один из них в глаза не видал других мест, кроме Кфарийабды, Сахлейна и Дайруна. Гериос не мог отвыкнуть держать правую руку все время приподнятой, как будто он готовился коснуться ладонью лба, приветствуя встречных, а взглядом он, как метлой, обметал лица всех проходивших мимо.
Сам он несколько изменил внешность, с первого взгляда его было не узнать. За прошедшие недели он пренебрегал своей привычкой коротко подстригать бороду, а теперь решил ее сохранить. Таниос же между тем избавился от своей, а заодно и от сельского колпака, предпочитая обматывать голову платком из белого шелка, поскольку боялся, как бы седая шевелюра не выдала его. Оба купили себе камзолы с широкими рукавами, какие приняты среди торговцев.
Нужды в деньгах они не испытывали. В тот же момент, когда он взял ружье из замкового сундука, управитель прихватил и кошелек, некогда им туда припрятанный — собственные сбережения, ни пиастра сверх того. Он рассчитывал оставить кошелек жене и сыну, но впопыхах унес с собой, припрятав в одежде. Честно накопленные золотые, все до одного высокой пробы: менялы Фамагусты умиленно ласкали их пальцами, прежде чем выдать за каждый по полной пригоршне новеньких монет. Для Гериоса, трудолюбивого и не склонного к мотовству, этого хватило бы, чтобы прожить безбедно года два-три. Срок, позволяющий дождаться, когда откуда-нибудь забрезжит луч освобождения.
Их прогулки, что ни день, становились и длиннее, и беззаботней. Однажды утром они набрались такой дерзости, что зашли в кафе. Это местечко они приметили еще в первый день своего приезда на остров: там, внутри, люди так славно, от всего сердца веселились, что наши два беглеца вошли туда, втянув головы в плечи от смущения и зависти.
Кафе Фамагусты не имело никакой вывески, но его было видно издалека, даже с палуб кораблей. Его владелец, тучный весельчак грек по имени Элефтериос, восседал в дверях на плетеном стуле, вытянув ноги на мостовую. За спиной хозяина располагалось его основное орудие труда — жаровня, на которой постоянно дымились три-четыре кофейника и откуда он к тому же добывал огонек, чтобы разжигать наргиле. Ничего больше там не предлагали, разве что чистой воды, горло промочить. Если кто-нибудь желал отведать лакричного или тамарискового сиропа, ему приходилось звать уличного торговца, хозяин на это не обижался.
Клиенты сидели на табуретах, а завсегдатаи пользовались правом играть в тавлу, точь-в-точь так же, как это делали в Кфарийабде и вообще в Предгорье. Часто посетители играли на деньги, но монеты переходили из рук в руки, их никогда не выкладывали на стол.
В единственное кафе родного селения, то, что на Плитах, Гериос никогда не заходил, разве что, может быть, в отроческие годы, в любом случае лишь до поры, когда поступил на службу в замок. И тавла никогда его не интересовала, равно как и прочие азартные игры. Но в тот день они с Таниосом стали следить за партией, что разыгрывалась за соседним столом, да так увлеченно, что хозяин кафе принес им в четырехугольной коричневой коробке из потрескавшегося дерева точно такую же игру. И они принялись метать кости, шумно передвигать шашки по доске, щелкать по ней пальцами, браниться и обмениваться саркастическими замечаниями[5].
К собственному изумлению, они хохотали. А ведь не могли вспомнить, когда смеялись в последний раз.
Назавтра они пришли туда очень рано, чтобы занять тот же стол; и послезавтра все повторилось снова. Гериос, по-видимому, полностью излечился от меланхолии, воспрянул куда быстрее, чем мог рассчитывать Таниос. Он даже начал обзаводиться приятелями.
И вот однажды посреди партии, вызвавшей бурный спор, к ним подошел человек, извинился, что заговаривает так бесцеремонно, но дело в том, объяснил незнакомец, что он, подобно им, родом из Горного края и сразу узнал местный выговор. Он назвался Фахимом, в его лице, а главное, в форме усов сквозило некоторое сходство с шейхом. Его селение, добавил пришелец, зовется Барук, это в самом сердце страны друзов; те края славятся своей враждебностью к эмиру и его союзникам, но Гериос, все еще настороженный, представился под вымышленным именем и сказал, что он, мол, торговец шелком, здесь проездом вместе с сыном.
— Я, увы, не могу сказать о себе того же! Не знаю, сколько еще лет минует, прежде чем я смогу вернуться в родной край. Всю мою семью истребили, а дом сожгли. Я сам только чудом спасся. Нас обвинили в том, что мы устроили засаду на египтян. Моя семья была ни при чем, но дом наш, на беду, стоял у въезда в селение; трех моих братьев убили. Пока людоед жив, мне Предгорья не видать!
— Людоед?
— Ну да, эмир! Такое прозвание дали ему его противники, а вы разве не знали?
— Вы говорите, противники?
— Их сотни, христиан и друзов, они рассеяны повсюду. Они поклялись не знать отдыха, покуда не свалят его. — Туг он понизил голос. — Даже в окружении людоеда они есть, и в лоне его семьи. Они везде и действуют потаенно. Но скоро наступит утро, когда вы о них услышите, они восстанут с оружием в руках. И вот тогда я вернусь в страну.
— А что там слышно новенького? — помолчав, спросил Гериос.
— Убит один из ближайших советников людоеда, патриарх… но про это вы, конечно, уже знаете.
— До нас доходили разговоры об этом убийстве. Это, без сомнения, дело рук противников.
— Нет, это сделал управитель шейха Кфарийабды, некто Гериос. Как рассказывают, почтенный человек, но патриарх причинил ему зло. Они его до сих пор не поймали. Говорят, он скрывается в Египте, тамошние власти разыскивают его, чтобы выдать. Ему бы тоже не надо показываться в тех местах, пока жив людоед. Но я слишком разболтался, — спохватился тот человек, — да еще и прервал вашу партию. Продолжайте, прошу вас, а я потом сыграю против победителя. Не обольщайтесь, я опасен: в последний раз, когда я проиграл партию, я был еще желторотым юнцом.
Эта похвальба в духе поселян окончательно разрядила атмосферу, и Таниос, которому игра поднадоела, охотно уступил пришельцу свое место.
В тот самый день, пока Гериос бурно разыгрывал свои первые партии в тавлу с Фахимом, который вскоре станет его неразлучным другом, в жизни Таниоса произошел так называемый «случай с апельсинами», на который источники ссылаются лишь косвенно, хотя мне представляется, что он имел решающее значение для его дальнейшего пути и также, смею предположить, предопределил его загадочное исчезновение.
Стало быть, Таниос покинул обоих игроков и отправился в караван-сарай, намереваясь сделать кое-какие перестановки в своей комнате. Входя в дом, он открыл дверь и в проеме увидел женщину, судя по повадке, молодую, на ее голову было наброшено покрывало, край которого она загнула так, чтобы он скрывал нижнюю часть ее лица. Их взгляды встретились. Юноша вежливо улыбнулся, и ответная улыбка мелькнула в глазах незнакомки.
В левой руке женщина держала кувшин с водой, правой приподняла подол, чтобы не споткнуться, а на согнутом левом локте она несла полную Корзину апельсинов. Увидев, как неустойчиво она чувствует себя на лестнице, обремененная всеми этими предметами, Таниос подумал, что надо бы ей помочь. Однако он опасался, вдруг из-за какой-нибудь двери вылезет грозный муж, и ограничился тем, что стал следить за ней глазами.
Он добрался до четвертого этажа, а она продолжала подниматься. И тут один апельсин сорвался с края корзины, за ним второй, они покатились по лестнице. Женщина сделала вид, будто хочет остановиться, но ведь наклониться она не могла. В конце концов юноша подбежал и собрал апельсины. Она ему улыбнулась, однако не замедлила шаг. Таниос не мог взять в толк, потому ли она удаляется, что хочет избежать беседы с незнакомцем, или это приглашение следовать за ней. Охваченный сомнением, он пошел-таки следом, но робко и с некоторой тревогой. Так они поднялись на пятый этаж, потом на последний, шестой.
Наконец она остановилась перед дверью, опустила на землю корзину и кувшин, достала из-за корсажа ключ. Молодой человек держался в нескольких шагах позади нее, само собой, с апельсинами в руках, чтобы его намерения не внушали никакого сомнения. Она отворила дверь, собрала свой скарб, потом, входя, обернулась к нему и улыбнулась снова.
Дверь осталась открытой. Таниос приблизился. Незнакомка указала ему на корзину, которую она поставила на пол рядом с узеньким матрацем. И в то время, как он подошел, чтобы водворить плоды на их место, она, словно изнуренная усталостью, прислонилась спиной к двери, тем самым закрыв ее. Комната была тесная, без окон, если не считать слухового окошка у самого потолка, и почти пустая — ни стула, ни шкафа, никаких украшений.
По-прежнему ни слова не говоря, неизвестная жестом дала понять, что запыхалась. Взяв руку Таниоса, она прижала ее к своему сердцу. Ее гость напустил на себя серьезную мину, как будто удивляясь, что оно бьется так сильно, и оставил свою руку там, куда она ее положила. Она тоже не стала ее убирать. Наоборот, неуловимым движением дала ей проскользнуть под платье. От ее кожи исходил аромат плодовых деревьев, будто гуляешь по фруктовому саду в апреле.
Тогда Таниос набрался храбрости, тоже взял ее руку и в свой черед прижал к сердцу. Он покраснел от собственной дерзости, и она поняла, что для него это первый раз. Тогда она выпрямилась, сбросила платок, которым он обматывал свою голову, запустила пальцы в его преждевременно поседевшие волосы, несколько раз потрепала их и по-доброму рассмеялась. Потом прижала его голову к своей обнаженной груди.
Таниос понятия не имел, какие движения ему следует производить. Он был уверен, что его невежество дает о себе знать поминутно, и в том не ошибался. Но женщина с апельсинами не рассердилась на него за это. Она предупредительно отвечала лаской на каждый его промах.
Когда они оба сбросили одежды и остались нагими, она сперва задвинула щеколду двери, потом увлекла своего гостя на ложе, чтобы кончиками пальцев направить его на нежный путь наслаждения.
Они по-прежнему не произносили ни словечка, ни один из них не знал, на каком языке говорит другой, но они уснули так, будто стали единым телом. Окошко комнаты выходило на запад, и солнце теперь проникало через него квадратным лучом, в котором плясали пыльные нити. Проснувшись, Таниос все еще ощущал этот запах фруктовых садов, а под его правой щекой в нежной женской груди, медлительное и умиротворенное, билось сердце.
Волосы, больше не скрытые покрывалом, были рыжи, словно железистые почвы в окрестностях Дайруна. А кожа в розовых пятнышках. Только губы и соски были слегка коричневатыми.
Под его внимательным взглядом она открыла глаза, приподнялась и глянула на слуховое окошко, пытаясь определить, который час. Потом потянула к себе пояс Таниоса и, сопровождая этот жест улыбкой сожаления, постучала по нему пальцем в том месте, где были спрятаны деньги. Предполагая, что таков всегдашний порядок вещей, юноша развязал пояс и вопросительно взглянул на гостеприимную хозяйку. Она, выставив по три пальца на обеих руках, показала: шесть, и он дал ей серебряную монету в шесть пиастров.
Когда он оделся, она протянула ему апельсин. Он помотал головой, но она засунула апельсин ему в карман. Потом проводила его до двери, спрятавшись за створку в тот момент, когда он выходил, ведь она была голой.
Воротясь в свою комнату, он лег на спину и принялся подбрасывать и ловить апельсин, размышляя о чудесном только что пережитом событии. «Неужели мне нужно было отправиться в изгнание, безнадежно застрять в этом чужом городе, в этой гостинице и, увязавшись за незнакомкой, забраться на верхний этаж… неужели волны житейского моря должны были забросить меня в такую даль, чтобы я получил право на эти минуты счастья? Минуты столь насыщенные, как будто они и были целью и смыслом всего, что со мной случилось. И завершением всей авантюры. И моим искуплением».
Действующие лица, сыгравшие роль в его судьбе, чередой потянулись перед его умственным взором, и он надолго задержался на Асме. Он дивился тому, что со времени бегства так мало думал о ней. Разве не из-за нее произошло убийство, разве не она была причиной его изгнания? И однако же она исчезла из его мыслей, будто в люк провалилась. Конечно, их ребяческие шалости, все эти беглые прикосновения губ и пальцев, что тотчас отдергивались пугливо, словно улиткины рожки, их мимолетные встречи и взгляды, полные обещаний, — все это не походило на то предельное упоение, которое он познал теперь. Но в ту пору это было его счастьем. Может ли он признаться Гериосу, что уже и думать забыл о той девушке, из-за которой грозил покончить с собой, девушке, ради которой он довел его до убийства!
Он попытался объяснить это сам себе. Что делала Асма в последний раз, когда он ее видел, силой вломившись к ней в комнату? Готовилась принимать поздравления по случаю оглашения ее помолвки с Раадом. Конечно, девушка вынуждена подчиняться своему отцу. И все же — какая безропотная покорность!
К тому же она принялась вопить, когда Таниос вне себя примчался к ней. Если рассудить здраво, в этом он тоже не вправе упрекнуть ее. Какая девушка поступила бы иначе, если бы к ней так ворвались, когда она принимала ванну?
Но он не мог отделаться от этой картины: кричащая Асма, орава охранников, вбежавшая следом, Рукоз, хватающий его, чтобы вышвырнуть вон. Вот каким в последний миг запечатлелся в его душе образ той, кого он так любил. Тогда, объятый яростью, с раненым самолюбием, он думал лишь об одном: вернуть, любой ценой отобрать назад то, что у него предательски отняли; ныне, когда он видел вещи в не столь искаженном свете, мысль об Асме вызывала в его сердце прежде всего горечь. Подумать только, ради нее он разрушил свою жизнь и жизнь своих близких!
Может быть, его долг — попросить у Гериоса прощения? Нет, уж лучше пусть у него останется иллюзия, что преступление, им совершенное, было благородно и неизбежно.
На исходе того дня Гериос возвратился очень поздно. И лишь затем, чтобы поутру исчезнуть, чуть рассвело. Так оно с той поры и повелось. Таниос поглядывал на него, скрывая усмешку, как будто хотел сказать: «Ну вот, вместо того чтобы впасть в умопомешательство, ты теперь впадаешь в легкомыслие!»
На пороге пятидесятилетия, прожив весь век в хлопотливом подобострастии, отяготив свою совесть злодеянием, тяжким, как каменный утес, преследуемый, отверженный, проклятый, лишенный родного крова, управитель Гериос на заре каждого нового дня только и помышлял о том, как бы скорее удрать в греческое кафе и сразиться в трик-трак с товарищем по несчастью.
В замке ему доводилось играть в тавлу с шейхом, когда тому недоставало партнера и он призывал его; тогда он притворялся, будто такое времяпрепровождение его забавляет, и тщательно пекся о том, чтобы проиграть. Но в Фамагусте он был уже не тот. Преступление переродило его. Он развлекался в кафе, играл от всей души и наперекор бахвальству неразлучного Фахима чаще всего выигрывал. А если допускал какую-нибудь неосторожность, кости будто сами ему подыгрывали.
Эти двое приятелей были самыми шумными из посетителей кафе, порой вокруг них собирались небольшие толпы, и хозяин не скрывал, что он в восторге от такого оживления. Таниос больше не играл. Он оставался не более чем зрителем, ему это очень быстро надоедало, и он вставал, чтобы пройтись. Тогда Гериос пробовал его удержать:
— Твоя физиономия приносит мне удачу!
Но он все равно уходил.
Однажды октябрьским утром тем не менее уступил, присел снова. Не затем, чтобы добавить счастья своему отцу — много ли радости он ему принес за всю жизнь? — а потому, что к ним как раз подошел некто высокого роста, с тонкими усиками, одетый так, как одеваются важные лица в Горном крае. Образованный, если судить по чернильным пятнышкам на пальцах. Сказал, что зовут его Селим.
— Я как услышал ваш разговор, не смог удержаться, захотелось поприветствовать земляков. У себя в селении я целые дни провожу за игрой в тавлу, партия за партией, не отрываясь. Но еще больше удовольствия я получаю, наблюдая за игрой других, если они ничего не имеют против.
— Вы давно на Кипре? — осведомился Фахим.
— Я только позавчера прибыл. И мне здесь уже надоело.
— Вы пробудете с нами еще какое-то время?
— Это одному Богу известно. Надо уладить парочку дел…
— А как поживает наш Горный край?
— Если Господь не отвернется от нас, все в конце концов наладится.
Осторожный ответ. Слишком осторожный. Дальше этого беседа не пошла. Можно было возобновить игру. Гериосу требовалось выкинуть шесть-шесть. Он попросил Таниоса подуть на кости. Они покатились. Двойная шестерка!
— Клянусь бородой людоеда! — закричал Фахим.
Вышеупомянутого Селима, казалось, позабавила эта реплика.
— Я всякую божбу слыхал, но такой не знаю. Мне даже в голову не приходило, что у людоедов растет борода.
— У того, что живет во дворце Бейтеддина, борода имеется, и притом длинная!
— Наш эмир! — пробормотал Селим, явно оскорбленный.
Он тотчас встал, побледнев лицом, и поспешил откланяться.
— Похоже, мы его обидели, — заметил Гериос, глядя ему вслед.
— Это моя вина, — признался Фахим. — Не знаю, что на меня нашло, я себя вел, будто мы с тобой наедине. Отныне постараюсь держать язык за зубами.
В ближайшие дни Гериос и Фахим несколько раз встречали того человека в квартале, примыкающем к порту, они вежливо раскланивались с ним, и он отвечал на их приветствия, но издали, всего лишь едва заметным кивком. Таниосу даже почудилось, что однажды он видел его на лестнице их гостиницы, тот болтал с ее содержателем, уроженцем Алеппо.
Молодой человек встревожился, притом больше, чем двое старших. Этот Селим был, по всей вероятности, сторонником эмира. Если он выяснил, кто они на самом деле и почему оказались на Кипре, им больше нельзя быть уверенными в своей безопасности. Но Фахим успокоил его. «Как бы там ни было, мы на территории Оттоманской империи, и даже если этот человек вздумает нас очернить, ничего у него не выйдет. У его эмира не настолько длинные руки! Селим, услышав от меня слова, которые ему не понравились, стал нас избегать, вот и все. А если нам кажется, что он то и дело попадается нам на пути, так это потому, что все иноземные путешественники ходят по одним и тем же улицам».
Гериос дал себя убедить. У него не было ни малейшего желания загнанно метаться из одного порта в другой. «Я уеду отсюда не иначе как затем, чтобы снова увидеть мою жену и мой край», — говорил он.
Эта возможность с каждым днем представлялась все более реальной. Фахим, поддерживающий связь с противниками эмира, приносил все более отрадные вести. Власть захватчиков-египтян над Горным краем слабела, а сила их врагов росла. Восстание охватило целые области. К тому же распространился слух, что «людоед» серьезно болен; как-никак ему было семьдесят три года! «Недалек тот день, когда наше селение встретит нас как героев!»
В ожидании сего торжества оба приятеля продолжали метать кости в кафе Элефтериоса.
Таниос тоже был бы отнюдь не в восторге, если бы пришлось сменить место своего изгнания. Хотя он испытывал некоторое беспокойство, у него тем не менее был веский повод, чтобы продлевать свое пребывание в этом городе и в этом хане: женщина с апельсинами, а поскольку пора назвать ее имя, благо это, насколько мне известно, единственное имя, упомянутое в записях Надира, я его сообщаю: Тамар.
По-арабски это слово означает «плод», но это равным образом и одно из самых почитаемых в Грузии имен, ведь так зовут великую царицу этой страны. А если учесть, что та девушка не говорила ни по-арабски, ни по-турецки, да еще добавить, что на землях Оттоманской империи среди самых красивых женщин встречалось немало бывших рабынь-грузинок, сомнений более не остается.
Поначалу у Таниоса было всего лишь плотское влечение к этой продажной красавице с волосами апельсинового цвета. В свои восемнадцать, по-деревенски скованный, томимый чувством ущербности и, кроме любовной утраты, несущий в себе более давнюю рану, напуганный, разочарованный, он нашел в объятиях этой незнакомки… примерно то же, что дал ему этот незнакомый город, этот остров, такой близкий его родному краю и в то же время далекий от него: приют ожидания. Ожидания любви, возвращения домой, ожидания настоящей жизни.
То, что могло показаться мерзким в их связи — серебряная монета, — должно быть, напротив, придавало ему уверенности. Тому порукой следующая фраза из «Премудрости погонщика мулов»:
«Таниос говорил мне: за все наслаждения надо платить, не презирай тех, кто честно называет свою цену».
Обжегшись, он не желал больше ни давать, ни слушать обещаний, а заглядывать в будущее и того меньше. Брать, давать, уходить, потом забывать — он дал себе слово жить так. Но так получилось только в первый раз, да и то вполне ли? Он взял то, что дала ему незнакомка, он возвратил свой долг, и он ушел. Но забыть не сумел.
Таниос даже не хотел верить, что тела способны рождать страсть. Возможно, он рассчитывал, что нескольких серебряных монет хватит, чтобы ее погасить.
Поначалу он не чувствовал ничего, кроме банального желания попробовать тот же плод еще раз. Он подстерег ее на лестнице, увидев, пошел следом, несколько приотстав. Она ему улыбнулась и, войдя в свою комнату, оставила дверь открытой. В общем, прежний ритуал, только без апельсинов.
Потом они разыграли друг перед другом ту же пантомиму, повторяли все те же жесты, что в первый раз, когда они любили друг друга. Она была так же нежна, так же молчалива, и ее ладони пахли бергамотом, зреющим в укрытых от ветра садах. Но вот Таниос выговорил свое имя, указав пальцем на себя, а она поймала его за тот же палец и этим пальцем ткнула себя в лоб. «Тамар», — сказала она. Он несколько раз повторил это имя, гладя ее по волосам.
Потом он заговорил, так свободно, будто с той минуты, когда состоялось взаимное представление, эта возможность подразумевалась сама собой. Он рассказывал о своих страхах, о невзгодах, о своих мечтах уехать далеко-далеко, говорил, то негодуя, то увлекаясь, тем непринужденнее, что Тамар ни слова не понимала. Но она слушала, не проявляя признаков нетерпения. И даже реагировала, хотя в какой-то ослабленной манере: когда он смеялся, на ее губах проступала чуть заметная улыбка, когда орал и ругался, она слегка хмурила брови, а когда принимался колотить кулаками по полу и стене, ласково брала его за руки, словно разделяя его ярость. И все то время, пока продолжался его монолог, она смотрела ему в глаза, ободряюще кивала головой.
Однако же, когда он, собравшись уходить, вытащил из своего пояса монету в шесть пиастров, она взяла ее, не притворяясь, будто хочет отказаться, а потом, все еще нагая, проводила его до дверей.
Возвратясь к себе, он принялся обдумывать все, что сейчас наговорил. Оказалось, есть такие слова, такие чувства, каких он в себе не предполагал, и вот в присутствии этой женщины они всплыли на поверхность, а еще есть факты, которых он, кажется, и не замечал, осознал лишь теперь. Их первая встреча подарила ему — не думаю, что будет несправедливостью сказать так, — лишь ощущение телесной умиротворенности. Но после этой, второй встречи вновь обрела мир его душа.
Он, воображавший, что уже познал высшее наслаждение, ныне изведал, притом и плотью тоже, блаженство еще более захватывающее. Разумеется, он не смог бы так открыть свое сердце, если бы подруга могла понять его, во всяком случае, он не рассказал бы, как сделал теперь, ни об убийстве, что совершил Гериос, ни о причинах, толкнувших его на это, ни о пересудах, которыми было окружено его собственное рождение. Но теперь он сказал себе, что наступит день, когда он захочет снова заговорить с ней об этих вещах и расскажет ей все на языке, который она сможет понять.
Время, что он проводил без нее, теперь казалось пустым и тягучим. Осознав, насколько необходима стала ему ее близость, он испугался. Возможно ли, что он успел так привязаться к этой женщине? Помимо всего прочего, она ведь… он не желал произносить это слово, назойливо просившееся на язык, но, короче, она была тем, чем была, и он знал об этом!
Тогда он стал подстерегать Тамар на лестнице, говоря себе, что пора застать ее в обществе других мужчин и образумиться. Но все в нем — и кровь, и душа — захлебнулось бы горечью, если бы он увидел, как она дарит другому такую же улыбку, какой улыбалась ему, и позволяет, чтобы шли за ней до дверей ее комнаты, чтобы грязная мужская рука ложилась ей на сердце. У нее наверняка были другие, много других — можно ли вообразить противное? — но Таниосу все не удавалось убедиться в этом воочию. К тому же Тамар поднималась по лестнице не так часто, как он предполагал; может быть, у нее был где-то другой дом, в котором она вела иную жизнь?
Быть может, именно потаенный отголосок тех дней замешательства и тревог хранит следующая страница сочинений Надира:
Женщина твоей мечты замужем за другим, но тот изгнал ее из своих снов.
Женщина твоей мечты — рабыня моряка. Он был пьян в день, когда купил ее на рынке в Арзруме, а когда он проспался, ее уже не было рядом.
Женщина твоей мечты — беглянка, подобная тебе, вы оба ищете прибежища друг в друге.
Его первые два посещения Тамар пришлись на часы сиесты, но однажды ночью Таниосу не спалось, и ему пришла мысль постучаться к ней. Безмятежный храп Гериоса придал ему решимости, он выскользнул из комнаты и в темноте прокрался по лестнице, цепляясь за балюстраду.
Два коротких удара, потом еще два, и дверь отворилась. Внутри не было света, и он не рассмотрел, с каким выражением лица его встретили. Но как только он произнес первое слово и пальцы их, встретившись, узнали друг друга, он со спокойным сердцем переступил порог.
Когда он хотел приласкать ее, она твердо отстранила его руки и быстро, крепко прижала юношу к себе, так что его голова прильнула к нежной выемке возле ее плеча.
Когда на рассвете он открыл глаза, Тамар сидела рядом и ждала его пробуждения. Ей надо было сказать ему многое. Вернее, только одно. То, что она попыталась выразить мимикой, прибегая к словам своего языка лишь затем, чтобы они помогли ей найти подходящие к случаю жесты. Казалось, она говорила: «Когда ты уедешь, я уеду с тобой. Как можно дальше. Если ты поплывешь на корабле, я тоже буду там. Ты хочешь этого?»
Таниос обещал ей, что когда-нибудь они уедут вместе. Была ли то учтивая отговорка? Возможно. Но в ту минуту, когда он ответил ей «да», он сказал это от всей своей души, души изгнанника. И, опустив руку на ее голову цвета апельсина, он дал клятву.
Они вновь сплелись в объятии. Потом он оторвался от нее, положил ей руки на плечи и, отодвинувшись, стал вглядываться в ее лицо. Ей было, наверное, столько же лет, сколько ему, но жизнь ее уже потрепала. Ее взгляд сочился отчаянием, и от этого она казалась бесповоротно голой, как будто никогда прежде так не обнажалась.
Ее красота была не такой совершенной, как он думал, когда она была для него всего лишь женщиной, будившей в нем мужские желания. Подбородок у нее был длинноват, а на щеке, снизу, — шрам. Таниос погладил ее удлиненный подбородок, потрогал шрам большим пальцем.
На глазах у нее выступили слезы счастья, как если бы, обнаружив ее несовершенства, он выразил этим свою нежность. И она сказала, опять скорее жестами, чем словами:
— Там, за морем, ты будешь моим мужчиной, а я — твоей женщиной.
И снова Таниос ответил «да», потом взял ее за руку и стал вместе с ней медленно обходить комнату, словно то был их венчальный обряд.
Сначала она с печальной усмешкой включилась в игру, потом высвободилась, в свой черед взяла молодого человека за руку и повела в угол комнаты, где ногтями отковырнула плитку пола, извлекла из тайника старинную оттоманскую табакерку и тихонько приподняла крышку. Там было несколько десятков золотых и серебряных монет, а еще серьги, браслеты… В платке с каемочкой отдельно хранились две монеты по шесть пиастров, которые дал ей Таниос за два первых посещения. Она показала их, потом, завернув в платочек, сунула к нему в карман, а табакерку закрыла и плитку водворила на место.
В ту минуту молодой человек и глазом не моргнул. Только оказавшись снова у себя в комнате, где все еще храпел Гериос, и заново восстановив в памяти эту сцену, он осознал, какое исключительное доверие только что оказала font-size: 87%;жизнь она отдала в руки незнакомца. Он был уверен, что она еще никогда так не поступала ни с одним мужчиной. Это тронуло его и польстило его самолюбию. Он дал себе слово, что не разочарует ее. Столько выстрадав оттого, что его предали, он никогда не станет предателем!
И тем не менее.
Когда в порту тебя ждал корабль, ты искал ее, чтоб сказать: «Прости!»
Но подруга твоя попрощаться с тобой отказалась.
Когда однажды утром ни свет ни заря кто-то забарабанил в дверь их комнаты, Гериос с Таниосом поначалу испугались. Но тотчас услышали знакомый голос Фахима:
— Когда вы узнаете, что привело меня сюда, вы уж не станете на меня сердиться!
— Говори!
— Людоед сдох!
Гериос сам не заметил, как вскочил, обеими руками вцепился в локти своего приятеля.
— Повтори, что ты сейчас сказал!
— Ты все прекрасно слышал: людоед сдох. Чудище больше не дышит, больше не пакостит, ему пустили кровь, и она пропитала его длинную бороду. Это произошло пять дней назад, а мне сообщили нынче ночью. Султан перешел в наступление, потеснил египетские войска, им пришлось убраться из Предгорья. Как только противники эмира узнали об этом, они тут же вцепились ему в глотку, прикончили самого и всех его присных и объявили всеобщую амнистию. Но, может быть, я был не прав, что разбудил вас из-за таких пустяков… Попробуйте опять мирно уснуть, я удаляюсь.
— Да постой же, присядь на минутку. Если все, что тебе рассказали, правда, стало быть, мы можем вернуться домой?
— Йаваш! Йаваш! (Спокойно!) Кто ж так, сломя голову, срывается с места? И нигде не сказано, что в ближайшие дни подвернется подходящее судно. Сейчас ноябрь месяц!
— Почти год с тех пор, как мы оказались на этом острове! — промолвил Гериос, охваченный внезапной усталостью и острым нетерпением. Вот уже год, как Ламиа в одиночестве.
— Пойдемте выпьем кофе, — предложил Фахим, — потом поболтаемся по гавани. А дальше видно будет.
В то утро они стали у грека первыми посетителями. На улице было свежо, земля отсырела, и они устроились внутри, поближе к жаровням. Гериос и Таниос заказали кофе с сахаром, Фахим предпочел несладкий. Дневной свет медленно заливал, переполнял улицы, вот и носильщики появились, с веревками, переброшенными через согбенные спины. Некоторые из них сначала, еще до первого куша, забредали к Элефтериосу за своей утренней чашкой кофе.
Вдруг в толпе прохожих мелькнуло знакомое лицо.
— Глядите, кто идет, — пробормотал Таниос.
— Давайте пригласим его, — сказал Фахим. — Позабавимся… Хведжа Селим, идите сюда, присоединяйтесь!
Тот приблизился, коснулся ладонью лба.
— Не желаете ли кофе?
— Мне нынче утром ничто в горло не лезет. Прошу прощения, мне надо идти.
— Сдается, вы чем-то озабочены.
— Видно, вы еще не знаете.
— Не знаем чего?
— Эмир, наш великий эмир скончался. Страна уж больше не оправится от этого удара. Они убили его, они объявили амнистию, скоро преступники будут как ни в чем не бывало разгуливать на свободе. Времена справедливости и порядка миновали. Теперь нас поглотит хаос, не останется ничего святого!
— Какое несчастье! — выговорил Фахим, едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть со смеху.
— Господь смилостивится над нами, — изрек Гериос неожиданно певучим голосом.
— Я должен был уехать сегодня утром, есть корабль, который идет в Латакию. Но теперь я в сомнении.
— Вы правы, спешить не стоит.
— Да, не стоит, — в раздумье протянул Селим. — Но погода вот-вот испортится, один Бог знает, когда я смогу найти другое судно.
И он, понурив голову, отправился своей дорогой, а Фахим между тем что было сил сжимал руки своих друзей:
— Держите меня, не то я начну хохотать прежде, чем он уберется!
Затем он встал.
— Не знаю, каковы ваши намерения, но я отправляюсь на этом судне, что уходит нынче утром. После того, что этот человек нам сейчас сказал и какую рожу скорчил, когда произнес слово «амнистия», у меня сомнений не осталось. Я доберусь до Латакии, пережду там день-другой, чтобы убедиться, вправду ли в Горном крае добрые новости, да и поспешу по той дороге, что ведет в мое селение. Думаю, что и вам надо поступить так же. У меня там есть друг, живет высоко в горах, он с радостью примет нас всех троих у себя!
Гериос более не колебался:
— Мы едем с тобой.
Перед его глазами в эту минуту сияли лицо Ламии и солнце родного селения. К тому же не исключено, что он боялся остаться на зиму в Фамагусте без своего товарища по развлечениям. Таниос испытывал более сложные чувства. Но ему, в его восемнадцать лет, не дано было принять окончательное решение.
Итак, они условились через час встретиться на пристани. Фахим обеспечит им места на корабле, а его друзья тем временем сбегают на постоялый двор, чтобы забрать свои вещи и рассчитаться с хозяином.
Скарба у них всего-то и было, что по легкому узелку на каждого, а оставшиеся деньги Гериос разделил пополам.
— Если я утону… — сказал он.
Однако грустным он не выглядел. И они направились к порту.
Не сделали и двадцати шагов, как Таниос встрепенулся, притворяясь, будто что-то забыл.
— Мне нужно на минутку сбегать в нашу комнату. Ты иди, я догоню.
Гериос открыл было рот, чтобы запротестовать, но парня уже и след простыл. Тогда он не спеша продолжил свой путь, по временам оборачиваясь назад.
Таниос взбежал по лестнице, перемахивая через две ступени, миновал четвертый этаж, запыхавшись, остановился на шестом и постучал в дверь. Два кратких удара, потом еще два. Одна из дверей отворилась. Но не та, не дверь Тамар. Чужие глаза уставились на него. И все-таки он постучал снова. Потом приложил ухо к прохладному дереву. Ни единого звука. Прильнул глазом к замочной скважине. Ни тени движения. С лестницы, их лестницы, он спускался медленно, волоча ноги от ступеньки к ступеньке, еще надеясь встретить здесь свою подругу.
Во дворе караван-сарая, возле лавчонок, в толпе покупателей он продолжал искать ее глазами. И на улице тоже. Но в то утро Тамар предпочла отсутствовать.
Таниос еще плелся нога за ногу, позабыв о времени, когда из гавани донесся вой сирены. Он бросился бежать. Ветер сорвал с него платок, которым он обматывал голову, пряча свои волосы юного старика. Он на лету поймал его, зажал в руке, говоря себе: после намотаю, потом, на корабле.
Перед сходнями Гериос с Фахимом, нетерпеливо переминаясь, махали ему. Селим тоже был там, в нескольких шагах от них, по-видимому, он таки решился ехать.
Пассажиры уже поднимались на судно. Там топталась толпа носильщиков, ворочая, иногда вдвоем или втроем, тяжеленные, опоясанные железными обручами сундуки.
Когда на борт второпях поднялись Фахим и Гериос, последний издали указал турецкому таможеннику на Таниоса и на его имя, проставленное в билете, чтобы юноше позволили последовать за ними, так как их успели отделить от него добрых два десятка новых пассажиров.
Едва лишь Гериос и Фахим успели взойти на борт судна, погрузка была прервана появлением целой шумной оравы. Прибыл богатый торговец, он примчался чуть ли не бегом, окруженный тучей слуг, которым походя раздавал распоряжения и сыпал бранью. Таможенник приказал остальным путешественникам расступиться.
Он обменялся с вновь прибывшим долгим поцелуем, они пошептались, потом оба принялись оглядывать окружавшую их толпу одинаково недоверчивым и презрительным взглядом. Казалось, их что-то забавляет. А между тем в сборище храбрых пассажиров, заранее обеспокоенных тем, как поведет себя ноябрьское море, не было ничего особенно комичного; если что и могло показаться смешным, так только соседство этого купца, который был пузатее, чем самый толстый из его кулей, и таможенника, маленького человечка, хрупкого и угловатого, с усами, загнутыми аж до ушей, и в громадном колпаке с пером. Но потешаться над этой парочкой никто из присутствующих не рискнул бы.
Остальным пассажирам пришлось ждать, пока торговец со всей свитой проследует по сходням, и лишь потом они смогли снова направить туда свои скромные стопы.
Когда пришел черед Таниоса, таможенник знаком велел ему еще подождать. Юноша решил, что тут дело в его юном возрасте, и стал пропускать вперед людей зрелых лет, оказавшихся позади него. Всех до последнего. Но таможенник снова преградил ему дорогу:
— Я тебе приказал ждать, вот и жди! Тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
Сзади напирали носильщики, и Таниос посторонился. Гериос и Фахим кричали ему с корабля, чтобы поторапливался, а он махал им в ответ, жестами объясняя, что ничего сделать не может, и скромно показывал на таможенника.
Вдруг Таниос увидел, что сходни убирают. У него вырвался крик, но турок преспокойно заявил:
— Поплывешь на следующем корабле.
Фахим с Гериосом жестикулировали что есть мочи, и молодой человек, указывая на них пальцем, на своем сомнительном турецком пытался объяснить, что там, на судне, его отец, что ему нет никакого смысла оставаться на суше. Таможенник не отвечал, он подозвал одного из своих людей, шепнул ему пару слов на ухо, и тот объяснил растерянному жалобщику по-арабски:
— Его благородие говорит, что если ты не перестанешь дерзить, тебя отлупят и посадят в тюрьму за оскорбление офицера армии султана. Зато если будешь послушным, ты свободно уедешь на следующем корабле и к тому же его благородие угостит тебя кофием у себя в кабинете.
Его благородие подтвердил это обещание улыбкой. Выбора у Таниоса оставалось куда как мало: сходни уже убрали. Ошеломленным Гериосу и Фахиму он послал последний прощальный жест, долженствующий означать «Увидимся позже!». Потом поплелся за отвратительным усатым недоростком, который приказал ему следовать за ним.
Дорогой он несколько раз останавливался, раздавал указания, осматривал ящики и тюки, выслушивал просьбы. Таниос то и дело оглядывался на корабль, смотрел, как он медленно удаляется, распустив паруса. Он еще раз махнул путешественникам рукой, но не знал, видят они его или уже нет.
Оказавшись наконец в кабинете таможенника, он получил объяснения, которых ждал. Всего, что сказал таможенник, он не разобрал — в пасторской школе Таниос изучал турецкий язык по книгам, но не настолько, чтобы поддерживать разговор. Тем не менее уловить главное ему удалось: дескать, торговец, которого они видели, один из самых богатых и влиятельных жителей острова, он до крайности суеверен, пуститься в плавание в обществе юнца с седой головой — это, он считает, верное кораблекрушение.
Тут таможенник покатился со смеху, как бы предлагая Таниосу вместе с ним насладиться забавной стороной происшествия.
— Дурацкие предрассудки, не правда ли? — подначивал его хозяин. Таниос посчитал, что выразить согласие было бы неосторожно. Поэтому он предпочел заметить:
— Ваше благородие поступили так, как считали уместным.
— Как бы там ни было, а предрассудки дурацкие, — настаивал тот.
Затем уточнил, что ему самому преждевременная седина кажется, напротив, самым что ни на есть счастливым предвестием. И, приблизившись к юноше, запустил сперва одну, потом и другую руку в его шевелюру, медленно, с нескрываемым удовольствием. После этого он его отпустил.
Выбравшись из лабиринта портовых построек, Таниос направился к содержателю постоялого двора, чтобы попросить его сдать комнату еще на несколько дней. Он рассказал ему о своем злоключении, которое тот в свою очередь нашел презабавным.
— Надеюсь, отец оставил тебе денег, чтобы мне заплатить.
Таниос уверенно похлопал по своему поясу.
— Тогда, — сказал хозяин гостиницы, — тебе остается лишь благословить Небеса за то, что ты застрял именно здесь, где сможешь возобновить кой-какие приятные знакомства…
Он захохотал грубым пиратским смехом, и Таниос понял, что его визиты на шестой этаж не остались незамеченными. Юноша потупил взгляд, давая себе слово повнимательней глядеть по сторонам, когда в следующий раз придет стучаться в дверь Тамар.
— Здесь ты уж точно позабавишься лучше, чем в твоем Горном крае, — напирал этот субъект все с тем же глумливым хохотом. — Там же все еще продолжают драться, разве не так? И ваш великий эмир, как всегда, любезничает с египетским пашой!
— Нет, — вразумил его молодой человек, — эмир убит, и войска паши ушли из Предгорья.
— Что ты плетешь?
— Это последние новости, мы их узнали сегодня утром, потому-то мой отец и вернулся на родину.
Таниос поднялся к себе в комнату и лег спать. Ночь была ему слишком коротка, он чувствовал потребность выспаться получше, и когда продрал глаза, было уже время завтрака. С балкона он приметил торговца-пирожника. Запах пирогов пробудил в нем голод. Он отыскал у себя в поясе нужную монетку, зажал ее в кулаке, чтобы не развязывать пояс на улице, и вышел.
Внизу лестницы ему повстречался хозяин гостиницы, который как раз собирался подняться к нему.
— Черт бы тебя побрал! Ты едва не втравил меня в скверную историю, я же имел глупость поверить твоим мальчишеским россказням!
Он объяснил, что знакомые офицеры-турки зашли повидать его, и он, думая доставить им удовольствие, поздравил их с победами, одержанными над египтянами. Но они это восприняли весьма недружелюбно.
— Еще немного, и они бы меня арестовали. Мне пришлось поклясться, что я не насмехался над ними. Потому что на самом деле ни о каких победах и речи нет, оттоманские войска только что потерпели новый разгром. А твой эмир не мертвее, чем ты да я.
— Может быть, эти офицеры еще не знают самых свежих новостей…
— Я говорил не только с офицерами, еще и с путешественниками, только что прибывшими из Бейрута. Или все эти люди сплошь лжецы и невежды, или…
«Или», — про себя повторил Таниос, и его вдруг затрясло. На ногах он устоял, но по всему телу пошла крупная дрожь, точно в припадке падучей.
Под именем Фахим, — гласит «Хроника горного селения», — скрывался Махмуд Бурас, один из самых ловких шпионов эмира. Он принадлежал к дивану глаз и ушей правителя, во главе коего стоял Селим Карамех, действовавший под своим настоящим именем. Хитрость, с помощью которой они заманили в страну убийцу патриарха, стала самым примечательным из их стратегических маневров.
Этот успех возвысил эмира в глазах местных жителей и даже египтян. Всем, кто утверждал, будто власть ускользает от него, его рука слабеет, старость уже берет над ним верх, он показал, что еще способен дотянуться своей мощной дланью за пределы Горного края, аж за море.
По прибытии в Латакию Гериос был взят под стражу солдатами египетской армии, затем отправлен в Бейтеддин и там повешен. Говорят, что перед лицом предательства и смерти он явил великое смирение.
Узнав, какая участь постигла его управителя, шейх Франсис тотчас отправился в Бейтеддин хлопотать об освобождении сына, шейха Раада. Его заставили, невзирая ни на ранг, ни на знатность рода, целый день протомиться в приемной вместе с простолюдинами. Эмир отказался принять его, но велел передать, что, если он придет завтра, сможет забрать своего сына с собой.
В назначенный час он подошел к дворцовым воротам, и двое солдат, выйдя навстречу, положили к его ногам бездыханное тело Раада. Он был повешен на заре того же дня, его шея была еще теплой.
Когда шейх Франсис, заливаясь слезами, явился в диван спросить, почему они так поступили, ему в ответ прозвучали следующие слова: «Наш эмир повелел, чтобы за это преступление понесли кару отец и сын. Теперь счет покрыт!»
Эту фразу произнес не кто иной, как хведжа Селим, а если верить автору «Хроники», шейх уже знал, какую роль сыграл этот человек в поимке Гериоса. И он якобы ответил ему:
— Коль скоро ты его охотничий пес, ступай и скажи своему эмиру, что если он хочет спать спокойно, лучше бы ему убить и меня тоже.
На что Селим преспокойно возразил:
— Я уже говорил ему это, но он пожелал, чтобы тебя отпустили с миром. А хозяин здесь — он…
— Я не знаю другого хозяина, кроме Господа!
Рассказывают, что шейх, выйдя из дворца, направился в старую церквушку в окрестностях Бейтеддина. И там, преклонив колена перед алтарем, сотворил следующую молитву:
— Господи, жизнь и ее услады более не имеют для меня никакой цены. Но не дай мне умереть, не отомстив!
Если Селим и Фахим были агентами эмира, то турецкий таможенник, богатый суеверный торговец и женщина с апельсинами, несомненно, являлись агентами Провидения.
Но сам Таниос в те тревожные дни не думал ни о себе, ни о смерти, назначившей ему свидание, на которое он не поспел. Он еще пытался убедить себя, что ему не солгали, что «людоед» все же убит и эта новость не замедлит распространиться. Он говорил себе: Фахим, вне всякого сомнения, принадлежит к тайной сети оппозиционеров, ему могли сообщить сведения, которые дойдут до обычных людей не раньше завтрашнего дня, а то и будущей недели.
Тогда он пускался бродить: заглядывал в кафе Элефтериоса и на базары, на пристани и в портовые таверны, пытаясь по выговору или по внешним приметам распознать людей из Горного края или с побережья — моряков, негоциантов, путешественников. Но не нашлось никого, кто смог бы его успокоить.
Вечером он поднялся в свою комнату, чтобы провести всю ночь на балконе. Глядя, как гаснут огни Фамагусты, один за другим, до последнего. Слушая гул морских валов и топот солдат из военного патруля. Потом, на заре, когда на улицах стали мелькать, подобно теням, первые прохожие, он забылся, прислонившись лбом к балюстраде, усыпленный городскими шумами. Так и дремал, пока солнце на полдороге к зениту не стало жечь ему глаза. Тогда он поднялся — с едким жжением в желудке, с болью от согбенного положения в спине, готовый возобновить свои поиски.
В то самое мгновение, когда он выходил с постоялого двора, в глаза ему бросилась карета, украшенная британским флагом. Он бросился к ней, крича на языке, который некогда учил:
— Сэр, сэр, мне надо поговорить с вами!
Экипаж остановился, из-за шторки показалась недоуменная физиономия пассажира:
— Вы британский подданный?
Произношение, усвоенное Таниосом, позволяло предположить это, но его одежда говорила о другом. Как бы то ни было, проезжий, по-видимому, был расположен выслушать его, и юноша спросил, известно ли ему о важных событиях, которые произошли в Предгорье.
Пока он говорил, этот человек разглядывал его. И когда он закончил, тот вместо ответа торжествующе возвестил:
— Меня зовут Овсепян, я переводчик британского консула. А вы, вы наверняка Таниос.
Он дал своему юному собеседнику время, потребное для того, чтобы вытаращить глаза от удивления.
— Есть человек, который вас разыскивает, Таниос. Он сообщил в консульство ваши приметы. Это один пастор.
— Преподобный Столтон? Где он? Я так хочу его увидеть!
— К несчастью, вчера он как раз уехал, сел на корабль, идущий в Лимасол.
Из записок преподобного Джереми Столтона: «Окончательные итоги истекшего 1839 года»:
«Я предполагал в ноябре месяце отправиться в Константинополь, чтобы обсудить с нашим послом лордом Понсонби свое решение временно закрыть школу, которое я принял из-за возрастающей напряженности, наблюдаемой во всем Горном крае, а в Сахлейне особенно…
И вот в последние недели, предшествовавшие отъезду, до меня донеслось отдаленное эхо пересудов, согласно которым Таниос и его отец бежали на Кипр. Тогда я спросил себя, не следует ли мне по пути навестить этот остров.
Мои колебания были весьма основательны. С одной стороны, являясь посланцем реформистской церкви, я не желал проявлять ни малейшего потворства в отношении убийцы католического патриарха. Но с другой — не мог же я примириться с тем, что самый блестящий из моих учеников, самый одаренный и преданный, тот, что стал для миссис Столтон и для меня самого чуть ли не приемным сыном, окончит свои дни в петле, не совершив никакого преступления, если не считать таковым сыновнее сочувствие к своему заблудшему родителю.
Итак, я принял решение сделать этот крюк и посетить Кипр с единственной целью отделить судьбу юноши от участи его отца. Не ведал я, что замысел сей в это самое время осуществлялся благодаря мудрому вмешательству Всемогущего, притом без помощи такого ничтожного посредника, как я.
По некоторой наивности (за нее я теперь краснею, но пусть мне послужит извинением моя великая надежда) я был убежден, что стоит лишь прибыть на остров да поспрашивать у людей, правильно ставя вопросы, и я за несколько часов отыщу моего воспитанника. Ведь у него есть характерная примета, по которой его легко опознать, — преждевременно поседевшие волосы, и, как мне говорили, неудачная, но предусмотрительная мысль выкрасить их ему в голову не приходила. А стало быть, я смогу напасть на его след.
В действительности все оказалось сложнее. Остров большой — раз в сорок просторнее Мальты, которая мне знакома куда лучше, — и гаваней на нем много. К тому же, едва начав задавать вопросы направо и налево, я с испугом осознал, что невольно навлекаю опасность на своего протеже. Ведь не я один его разыскивал и, преуспев в своем расследовании, я, может статься, облегчу задачу тем, кто хочет погубить его.
Когда прошло два дня, я смирился и доверил эту деликатную миссию чрезвычайно ловкому человеку, армянину-переводчику нашего консульства мистеру Овсепяну, а сам продолжил свое путешествие.
Уже на следующий день после моего отъезда Таниос был обнаружен — не в Лимасоле, где я его искал, а в Фамагусте. Мистер Овсепян посоветовал ему не покидать постоялого двора, где он устроился, и обещал послать мне весть о нем. Спустя три недели мне ее действительно сообщил секретарь лорда Понсонби…»
Хотя встреча с переводчиком позволяла восстановить дружбу, драгоценную для Таниоса, это нимало не успокоило его в отношении главного: последних новостей с родины. Эмир, по всей видимости, был живехонек. Народное недовольство, конечно, распространялось, поговаривали о волнениях в Горном крае, к тому же великие державы, и, в частности, Англия, Австрия и Россия, вели переговоры о том, как наилучшим образом поддержать султана против интриг его египетского соперника, уже и военная интервенция не исключалась, то есть дела, без сомнения, шли в том направлении, какое было бы желательно для несчастного Гериоса. Но никаких потрясений, ничего такого, что могло бы оправдать его возвращение, не было и в помине.
Таниос снова и снова перебирал в памяти их разговоры с Фахимом, с Селимом, вслушивался в фразы, что звучали тогда, припоминал выражения лиц, и все это теперь открывалось ему в ином свете. Потом представлял Гериоса: как, прибыв в порт, он попадает в руки солдат, осознает истинное положение вещей, и вот он закован, избит, унижен, его волокут на виселицу, он подставляет свою шею палачу, а потом чуть заметно покачивается на утреннем ветерке.
Когда этот образ отчетливо представал перед ним, Таниос чувствовал себя безмерно виноватым. Если бы не его капризы, его ослепление, и угрозы покончить с собой, управитель никогда бы не стал убийцей. «Как я смогу теперь посмотреть в глаза матери, как вынести пересуды соседей?» Тогда он думал об отъезде: уехать далеко, как можно дальше.
Но тут же опоминался, вновь думал о Гериосе, видел его испуганные глаза, какими они были в день убийства патриарха, и представлял себе, что таким же взглядом он смотрел на веревку, так же ужаснулся, узнав о предательстве. И Таниос опять, как тогда, обращаясь к нему, шептал: «Отец!»