XXII

Широнин оставил взвод у железнодорожного переезда, а сам пошел к станционным зданиям. Прежде чем окончательно решить, где именно отрывать окопы, хотел тщательно изучить прилегающий к переезду участок.

Беспаловка была обычной пригородной станцией. Вокзал из четырех-пяти комнат, небольшой пакгауз, будка для кипятка, сарайчик пожарного депо. Сейчас все лежало в развалинах. Только перрон на диво уцелел, прямо хоть занимайся на этом гладком бетонном плаце строевой подготовкой. Вокруг же все разрушено, сожжено. На остатках почерневших, обугленных стен кое-где сохранились наполовину облупленные, покрытые веселой голубой эмалью таблички: «Вхід», «Каса» и табличка с незнакомым Широнину словом «Окріп»[2].

Вначале Петру Николаевичу показалось заманчивым сделать опорным пунктом обороны эти руины. Но тут же он отказался от этой мысли. Со станции невозможно держать под прицельным огнем автоматов железнодорожный переезд. Да и не ясно ли, что в случае чего станционные здания станут первым легко различимым объектом и для вражеской бомбежки, и для артиллерийского огня.

— А вот домик вблизи сада Петру Николаевичу понравился.

Можно было предполагать, что здесь в свое время находилась метеорологическая станция. Во дворе сохранились все те нехитрые приспособления, которыми пользовался кружок юннатов и в кирсовской школе. Дождемер, шест с флюгером, чтобы определять направление ветра, другая высокая жердь с укрепленным наверху обручем, стоя под которым хорошо было наблюдать за направлением движения облаков.

Правда, от самого домика тоже остались только четыре стены, но внутри имелся наполовину прикрытый досками подвал, а главное, что привлекло Широнина, — домик находился в створе невысокого каменного заборчика, который тянулся меж садом и шоссе, и этот заборчик просматривался отсюда с обеих сторон.

Широнин вернулся к переезду, подозвал к себе командиров отделений.

— Окапываться будем здесь, — заговорил он, указывая рукой на обочины шоссе. — Ты, Седых, со своими людьми держись поближе к насыпи. Твои ориентиры — вот тот куст; отделению Вернигоры окопаться наискосок от кювета, Болтушкин — на левом фланге, вот за тем домиком… Пару окопов в полный рост отрыть и перед домиком, остальные подальше.

— Ясно, товарищ гвардии лейтенант!

— Ориентиры вижу.

— Есть, товарищ лейтенант! — один за другим откликались командиры отделений.

— И вот что еще: предупредите всех, чтобы понапрасну на снегу не толклись.

Широнин опасался, что бойцы наследят вокруг, втопчут в грязь снег, и без того лежавший леденистым голубовато-серым студнем, и тем самым демаскируют позицию взвода. Но этого последнего предупреждения можно бы и не делать. Мартовское солнце уже исподтишка хозяйничало на пригревах. На откосе железнодорожного полотна оно обнажило просмоленные, блестевшие шпалы, кучу шлака, когда-то давно выброшенного из паровозной топки, растопило снег над охапкой перекати-поля, и его ежастые шары покачивались на тоненьких ножках, точно раздумывая: сорваться ли с места и перемерить озорными скачками степь сейчас или дождаться такого ветра, чтобы взметнуться под самые облака. Прибавлялось черноты и на гребнях придорожных канав, на буграх да и на ровном поле.

Вернигора разметил в стороне от кювета окопы для своих бойцов и теперь сам, поплевав на широкие ладони, с силой налег ногой на штык большой саперной лопаты, выворотил первый пудовый ком мокрой земли. На ее срезе вылупилась какая-то крохотная зеленая личинка.

— Перезимувала? — дружелюбно удивился Вернигора и срезал еще бо́льший пласт.

— Ну, хлопцы, весенние полевые работы начались.

— Да уж, видать, начались. Трактора аж гудят, — в тон Вернигоре откликнулся Букаев, кивая в сторону горизонта.

Канонада, гремевшая с утра, приблизилась. Ее перекаты учащались. Западный небосклон порой усеивался облачками разрывов — стреляли зенитки, — порой же закрывался нарастающими снизу клубами дыма, и тогда очертания горизонта на глазах менялись и весь он словно бы колебался. Оттуда, со стороны Краснограда, все чаще проходили и к триста шестому километру, и к переезду, где окапывался первый взвод, колонны наших частей, артиллерийские и минометные батареи, обозы. Шла большая перегруппировка войск.

— Что там, сынки? Припекло, что ли? — разогнул спину и кинул проезжавшим батарейцам Андрей Аркадьевич, копавший окоп вблизи шоссейного кювета.

Расчет расположился на станинах 152-миллиметровой гаубицы и, будто бы накрепко к ней привязанный, оцепенел. Каждый, выбрав на неудобных сиденьях относительно удобное положение тела, старался не нарушить его и не обращал внимания на грязь, которая всплескивалась из-под колес, густо залепляла сапоги, шинель да и лицо. Реплика Скворцова не пробила пасмурного молчания, видимо, вконец истомившихся и в боях, и в дорогах артиллеристов. Лишь один из них глянул сверху вниз на стоявшего по пояс в земле Скворцова, строго прикрикнул:

— Копай, копай, папаша, поживей, не валандайся. Каждому своя задача.

— Глянь, какой начальник нашелся. Это я и без тебя знаю. Ты хоть шинель подбери… Рассупонился, как у тещи за оладьями.

Но артиллерист только дремотно прикрыл веки, не шевельнул и рукой, и угол шинельной полы поволокся дальше по дороге, к переезду.

Широнин, наблюдая за отходом частей, поторапливал взвод, чтобы до наступления сумерек отрыть хотя бы одиночные окопы. Кто знает, что принесет ночь и следующее за ней утро? А окапываться было нелегко. Набухший влагой суглинок налипал на лотки лопат, свинцово тяжелыми пластинами приставал к подошвам сапог, и не один уже солдат и про себя и вслух клял Гитлера и гитлеровцев, всех, кто их породил. Чертенков, который в иной обстановке справился бы с такой работой за четверть, ну от силы за полчаса, сейчас только сопел и медведем ворочался в наполовину отрытом окопе, поправляя его обваливающиеся стенки. Кирьянову, когда на заводе случалась авария, нипочем было простоять с молотком и зубилом в руках две смены, а сейчас даже он сбил ладони до сукровицы.

Больше всего пришлось потрудиться отделению Болтушкина, которое окапывалось неподалеку от пруда. Вначале лопаты, легко входили в верхний песчаный, еще не оттаявший грунт, но за ним оказалась заиленная земля — очевидно, в первые летние месяцы пруд разливался и здесь. Под ногами захлюпала жижа, которую впору выбрасывать не лопатой, а черпаком. Между тем окопы здесь были крайне нужны. А что, если гитлеровцы вознамерятся прорваться к переезду через сад?

Только когда стемнело, Широнин велел прекратить работу — она в основном была закончена, — выставил по сторонам шоссе боевое охранение, половину взвода отвел в подвальчик дома на отдых.

На неприметном, разложенном в яме костерике вскипятили чай.

А на шоссе не смолкали покрикивания ездовых, урчание моторов, и нет-нет да чья-либо фара брызгала светом, на миг выхватывая из ночи то шагающую колонну, то повозки обоза.

В подвальчике было темно и сыро. Пахло гниющим деревом, затхлыми бочками из-под солений. На не прикрытый досками пола угол набросили и прикрепили плащ-палатки, закурили, надышали, и в подвале потеплело от скучившихся, пропотевших в нелегком труде тел. Поблескивая цигарками, молча прислушивались к движению на шоссе.

— Вроде отходят наши, а? — несмело произнес чей-то малознакомый голос, наверное принадлежавший кому-либо из новеньких.

Этот вопрос — а по существу, утверждение — выразил давно зревшую у каждого догадку, ту догадку, о которой не хотелось и говорить, не то что отстаивать ее.

— Отходят, отходят!… — раздраженно передразнил Злобин. — Наконец-то понял, наконец-то разобрался!.. А что же, считаешь, как ты в армию пришел, так теперь прямиком и до Берлина?

— Да я ничего такого и не думал… Просто вижу, как дело оборачивается, ну и сказал, — смущенно стал оправдываться новичок.

— А как же оно для тебя оборачивается? — еще раздраженнее спросил Злобин. — Небось мозоли натер и теперь отдыхать неделю собрался. А свое-то дело знаешь?

— Знаю.

— Ну?

— Известно что… Стоять до последнего! — уже с искренней запальчивой обидой воскликнул тот же голос новенького.

Широнин, слышавший весь этот разговор, вмешался:

— Что ты, Злобин, на парня налетел? Глаза никому из нас закрывать не для чего. Война ведь… Сводку сегодня слушали?.. А парень, как видишь, и в самом деле свою задачу понимает, правильно сказал — стоять до последнего!

— Да я против него ничего не имею. Я только так, к слову заметил, — смутился теперь сам Злобин. — И сам давно вижу, что отходят.

Несколько минут молчали, попыхивали цигарками.

— Стоять до последнего! — вдруг задумчиво повторил слова парнишки Кирьянов. Огонек цигарки выхватил из темноты его круглые надбровные дуги, глубока запавшие, воспаленные глаза. — Как знать, где оно последнее, а где не последнее?..

— Где последнее? Когда ты чувствуешь, что уже определенно завтра тебя старшина из суточной ведомости вычеркнет, вот оно и есть последнее, — пошутил Вернигора.

— Ну, положим, в седьмой роте старшина, поговаривают, не спешит вычеркивать… По два-три дня еще в списке числит.

— Это совсем другое дело…

— Коль зашла речь об этом последнем, я так скажу, — послышался голос Нечипуренко. — Со мной самим было в начале войны в Белоруссии… Тоже вот так новичком выглядел и на все поплевывал сверху. Э, мол, погибать так погибать!.. Однажды на опушке ждали танковой атаки. Командир приказать отрыть окопы поглубже. Ну, а я лопатой ковыряю, а сам думаю: «Да что, в самом деле, мне от гитлеровцев прятаться, не зазорно ли?». Наполовину откопал и сижу. А когда двинулись на нас танки, один прямо на мой окоп навалился. Земля песчаная,, окоп в миг расползся. Да только сосна рядом росла. Корневища почву связали и сдержали. Так я потом, когда танк подбил, вылез из окопа и смотрю на эту сосенку как на самую разлюбимую, обнять даже захотелось. «Спасибо тебе, говорю, что мне, дураку, жизнь спасла. Вперед буду умнее…». И сколько же я после того дорог прошел, сколько гитлеровцев переколотил!

— А с одним так случилось, — заговорил из угла Букаев. — Вместе с напарником пошел он однажды под Сталинградом в разведку. Ну и попал в переплет. Стали их окружать. Напарник упал. Дело плохо. Куда ни сунься — гитлеровцы. Стал отстреливаться. Ну, думаю, — Букаев и не заметил, как с третьего лица перешел на первое, — оставлю последний патрон для себя, на крайний случай. Подбил еще четырех фашистов, и вот все — последний патрон. А они видят, что я перестал стрелять, обнаглели, уже не ползут, а во весть рост на меня. И впереди шагает в плаще один высокий такой, статный… Шагов десять остается ему до меня. И вдруг ветерок распахнул ему плащ, вижу — птица какая-то важная: грудь полна орденов, нашивок разных на мундире и не счесть. Эх, думаю, солдат-то перестрелял, а этот, главный, жив останется! И так ведь, скажите, нахально прет, даже зубы скалит, считает, что теперь и голыми руками можно меня взять. У меня холодный пот так и выступил. Что выбирать? Наверняка ведь в плен попаду… Черт с вами, решил, если и захватите живьем, все равно, пусть кожу с меня сдерут — ничего не скажу, а этого расфуфыренного гада убью. Выстрелил из последнего патрона, упал он. Ну, думаю, теперь все, прощевай, Иван Прокофьевич. И вдруг слышу: слева из-за развалин автомат застрочил, и оставшиеся немцы кто замертво наземь, а кто в бег. А это меня выручил напарник. Его-то, оказывается, не убило, а только оглушило. Очнулся и первым делом подумал обо мне. Спас, одним словом, вытащил с того света. Вот тут и размышляй, когда ж оно наступает, последнее?.. Пустил бы себе пулю в лоб — что толку!…

— Ах, хорош напарник, ах, хорош! — даже прицокнул языком Фаждеев.

Он сидел в углу подвальчика, поджав под себя ноги, как, наверное, привык сидеть в чайхане Ура-Тюбе, и крышку от котелка, в которой плескался горячий чай, держал снизу, кончиками пальцев, будто разузоренную пиалу. Уже и себя мог по праву считать бывалым солдатом Фаждеев, однако по-прежнему с заново пробуждающимся интересом слушал вот такие рассказы товарищей, вдумывался в жестокий опыт войны.

— Знамо хорош, — отозвался на восклицание Фаждеева Букаев и неожиданно простодушно рассмеялся. — Да только, признаюсь, друзья, я этого напарника и не знал. Судьба свела с ним только с утра, в тот день. Он — артиллерия, я — пехота. Успел лишь спросить, откуда родом. А он отшутился. «Я, говорит, издалека: девяносто верст от Рязани, триста от Казани…» Вот и все наше знакомство. И выходит, подумавши, что вроде бы сам народ мне на безыменную подмогу пришел…

Широнин, как и все, внимательно следил за неторопливым ходом мыслей Нечипуренко и Букаева. Эти мысли исподволь, но неуклонно вились, вились и подобрались к главному. Разве прежде всего отрешенности от себя ждет от них, солдат, война? Не наоборот ли? Не нравились Петру Николаевичу эти слова… Отрешенность… Самозабвение… Словно бы человек заранее склонил голову перед чем-то показавшимся неизбежным, неумолимым, позабыл о том, что в нем самом и вокруг него…

— Иван Прокофьевич к верной мысли подвел, товарищи, — заговорил Широнин. — Кто мы с вами такие? Вот здесь собрались, кто?..

Он спросил и умолк, думал, как всего проще передать то, что сейчас зрело в сердце.

В подвальчике было темно, и все же угадывались в этой темноте, в наступившей тишине ожидания обращенные к нему, на его вопрошающий голос, лица, угадывались глаза…

— Народ, — сказал Широнин. — От него наша жизнь, — раздумчиво продолжал он спустя минуту, — наша сила и все, чем мы славны, и для народа эта наша жизнь дорога́, как дорога́ матери ее родная кровинка. Ну а коль так, то и распоряжайся этой жизнью умеючи, благодарно, по совести, помни, что всегда сопутствует тебе доброе материнское слово… И когда ты видишь в бою, что уже ничего другого для Родины сделать не можешь, тогда… Ну, тогда не задумывайся, отдавай ее, жизнь. Вот что, по-моему, значит держаться до последнего.

…По узкому ходку, который был прорыт из подвала прямо под стенкой и заканчивался окопом, Петр Николаевич вышел наружу. К ночи начинало подмораживать. Широнин облокотился о берму, и под локтями стеклянно хрустнула тоненькая, недавно сбежавшаяся ледяная корка. Воздух посвежел, стал в вышине прозрачным. Но окрест лежала такая темнота, что Широнину, глянувшему на крупно проступившие звезды, на миг показалось, что они склонились не над степью, а над привычной ему тайгой Приуралья и он стоит в чаще, смотрит на них сквозь просветы меж пихтовыми кронами. И тут же это мимолетное ощущение рассеялось. Вдалеке стреляли зенитки. Многоцветный искристый ручей пересек у невидимого горизонта глазастое звездное небо, упал в темноту с глухим рокочущим шумом.

— Зимин! — наклонился к ходу в стене и позвал Широнин.

— Я, товарищ гвардии лейтенант.

— Давай-ка пройдемся по окопам.

Оба поднялись на бруствер и, тихо переговариваясь, зашагали к переезду.

Загрузка...