Касыда о влюбленном караванщике. Ночь пятая

«Далее путники шли по такой же гладкой и торной, как и прежде, однако куда более извилистой дороге. Бортовой камень был неровный, дикий; вместо крашенных поперечными белыми полосками столбиков над обрывами, топями и другими неприятными местами высокую насыпь окаймляли валуны, бледно-серые и угольно-черные вперемежку. «Камень белый — камень черный, много выпил я вина», озорно пелось в душе Камиля под вольный степной ветер, что наносил запахи полыни и бессмертника, меда и большой воды. Великая Река вольно несла свои воды. Одним берегом повторяя изгибы дороги, она потеряла другой, оставила в необозримой дали. Здесь начиналось царство камышей, империя лилий, белых, желтых и цвета огня, княжество розоватых лотосов. Цветы подступали к самой насыпи, но не могли взобраться на сухую, крепкую гальку и уступали место цветущей и плодоносящей колючке. Варда, а за нею и люди передвигались от одной стороны шоссе к другой зигзагом — набивали животы пресноватой сладостью черной ягоды, слепленной из крупиц. Ослы, знатоки чертополоха, поиском пренебрегали, зато усердно тыкались носами в кулак или горсть того, кто собирал ягоду вручную.

— Твою любимую землянику ты тоже здесь найдешь, Арфист, — весело говорил Древесный Мастер. — А чуть подальше, на горных склонах, — виноград. Сок у него золотистый и сладкий, как сикера; он не так уж хорош для вина, весь хмель в нем — не от бродила, а от солнца.

— Здесь, должно быть, тепло и тучная земля, если растет лоза, — ответил Барух.

— Мой город стоит в самом устье, а мы близко к нему. В дельте оседают весь ил и вся грязь, которую несет река. Удивительная штука: дай им перегореть и переверни — получишь доброе. А поселение я спроектировал без особых вычур. В Венеции бывал? Там то же самое, только в тысячу раз красивее. У нас Река вовсю архитектурой распоряжается: паводки каждую весну.

— Паводки? — переспросил Камиль.

— Это когда от тающих снегов и дождей воды в притоках и самой Реке становится так много, что она сносит дома и мосты.

— Какое расточительство, Камилл! У нас дожди бывают раз в году, и воды никогда не было в достатке. Когда ее много, она становится буйной и непокорной. Вот в Магрибе она разрушила плотину, которая держала ее в хранилище много веков, и ушла навсегда.

— Разве магрибинцы не знали, что нельзя держать воду в плену? И воду, и зверей, и птиц, — добавил Камилл, наблюдая, как зачарованно его брат следит за пролетом огромных бело-розовых фламинго и пеликанов, похожих на ожившие цветы.

На очередном витке дорога отошла от гор и поднялась на опоры, пропуская реку под собой. Теперь уже нигде не было и следа земных насаждений, будто их смыло распростершейся водой; да и самой земли не стало — она слилась с небом. Биккху жадно впивал ноздрями крепкий, влажный ветер, лицо его сделалось мокрым, дерзким и совcем юным.

— Солью пахнет. Я однажды был у моря, в мангровых зарослях, но там вода тяжелей и пахнет тухлым. Люди не хотели там жить — боялись гнилой лихорадки, — сказал он. — А здесь дух чистый. Барух, ты долго жил в Венедиксе?

— Пока не прознали, что я иудей. Пришлось переехать в Россию, в Санкт-Петербург. Я читал, что он тоже весь в каналах, а оказалось, что хоть это и правда, но там почти нет воды. Пресную заперли и пустили по узким протокам, под узкими мостиками и между гранитных парапетов, а соленую морскую отяжелили тюремной крепостью. Поэтому вода там все время бунтует и затопляет город. Я пробыл в нем до первого в том веке наводнения. Чуть не потонул. Хотя, строго говоря, бесповоротно умереть не мог — хоронить было некому. Ни друзей, ни близких. Жаль.

— Зачем же тебе умирать в в чужих людях? — удивился Камилл. — Вернись на свою землю, укрась ее и возроди, сделай достойной вечности, и тогда вместе приложитесь к народу своему.

— Я ведь уже возвращался, не забывай.

— Да, я знаю. Ты попал в тайник времени, тупик мироздания. Время там застыло, убито. И это не мое… не истинное время. Оно конец всего, который предсказан, все витки истории собираются в нем, сколько бы спектаклей ни сыграла она с нами, сколько бы наших одежд и своих декораций ни сменила.

— Удивительные и мало правдоподобные вещи говоришь ты, Мастер. Моя память чувствует, что это так и есть, что многое повторяется, но не может ни вместить, ни выразить…

— Я тоже не могу выразить в ваших понятиях — вон Биккху воспринял это как идею перевоплощения, греки — повторения. Но натолкнуть на мысль, способствовать пониманию — это я в силах.

— …Ибо память моя о странствиях то возгорается, то погасает; из нее выпали целые страницы. Иногда мне кажется, что я — вся иудейская история и Бог пишет ее, выбрасывая случайное и спрямляя лишние петли, рисуя спираль. Кругами идет наша летопись: от Завета и послушания до предательства и гибели. Сама порождает свой конец — это и есть Суд, Мастер? — который влечет за собой, снова и снова, — безрадостное начало. Стать стрелой, что устремится вовне…

— А тебе не приходило в голову, Барух, как можно вырваться из спирали, из бесконечного Колеса перерождений? — вмешался в разговор Субхути.

— Разве что как ты сам: идти от рождения к смерти и от смерти к новому рождению, не погружаясь полностью ни в одно, ни в другое?

— Нет, — снова заговорил Камилл. — У нас всех — свободная воля; она похожа на ветер, а не на смерч, вьющийся вокруг себя самого, на стрелу из лука, а не на бумеранг — кривую палку, которая возвращается к пославшему ее. Нужно совершить с ее помощью некий поступок, подобного которому еще не было на витках истории. Свой личный поступок, а не такой, что рождает в тебе инерция Колеса.

— Брат, закон Колеса — это Майя? — спросил Камиль, сам не зная почему.

— Нет. Майя — костюмы и декорации представления, условия игры в шахтрандж, если это тебе понятнее. Случайности бытия, которые мы принимаем за непреложность. Сущность же бытия — одна во всех его повторениях. Знаешь, это и не стрела, скорее — упругий клинок, свернутый в кольцо и стремящийся развернуться. Клинок, подобный твоему дедовскому мечу, извилистому и прямому одновременно.

— Кажется, я понял, о чем ты, только не знаю, что это такое, — задумчиво произнес Камиль.

— И вовремя. Потому что вот он — мой город!

Город Камилла распустился на стебле дороги — прямого пути, уходящего в речное море — и производил удивительное впечатление. Река здесь почти остановилась в своем течении и как бы распалась на прядки. Деревянные мостки улиц расходились веером, повторяя рисунок протоков. Дома стояли близ них привольно. Были они глинобитные, с глазастым рисунком в красно-зелено-желто-синих, на редкость чистых тонах, или резные деревянные, а то и похожие на плетеную корзинку. Иные домики имели вместо стен легкие щиты, которые отодвигались целиком, открывая всё обиталище от пола до потолка. Крыши — покатые, почти все из травы, лежащей волосок к волоску, но бывали и из черепицы.

Все огороженные строения — дома, сарайчики, конуры для задумчивых лохматых собак — были поставлены на сваи, вода нередко плескалась в днища домов и бросала отблески в щели пола. Заборы были из прутьев или саженые — кустарник с ярко-алыми сладкими ягодами: низкие, чтобы и видеть соседа, и обозначить свою территорию — не слишком навязчиво, но твердо. На створках дощатых ворот — делящийся пополам рисунок или деревянное узорочье: солнце с лучами, птица, кораблик с парусом. Часто от ворот или калитки отходил причал, стояли на приколе, покачивались от шлепков воды в борт остойчивые лодки с бортами, раздутыми от здешнего рыбного изобилия. С причалов и лодок женщины стирали белье, подоткнув юбки: белые икры сверкали на солнце, белые зубы — тоже. При виде необычной группы всё спешно приводилось к благочинному знаменателю: подолы опускались, как сценический занавес, на лицо в пожарном порядке натягивался платок, глаза и губы принимали постно-благопристойное выражение, и только белье терли о рубель, выжимали и колотили вальком с удесятеренным азартом — не поймешь, от всего сердца или в сердцах.

По другой стороне улицы тяжелым галопом проскакали всадники в высоких сапогах и штанах из кожи; длинные волосы и широкие рубахи стлались по ветру. Кони были высоки в холке, мускулисты и толстоноги.

— Молодежь развлекается, а то першероны застоялись, — усмехнулся Камилл. — Тут на конях не гарцуют, а возят и пашут; в прошлый мой визит они и до рыси не снисходили, не то что до галопа.

Детки — тут были и юноши, и девушки, почти неотличимые друг от друга по причине сходства занятия — замахали руками, приветствуя караван. Держались они свободнее и радушней среднего поколения. Их жеребцы тоже заржали. Дюльдюль кокетливо потупилась и отвернулась, Варда приняла особо горделивую позу — она тоже почувствовала себя дамой. Вообще-то было не очень многолюдно: основной народ на работах, объяснил Камилл.

Поперек улицы-канала проплыла собака, выставив наружу часть лба, глаза и черный нос: на ее загривке восседала важная кошка, брезгливо подняв мокрую лапку. Величавый старик на паре увязанных бревен, толкаясь шестом, поплыл наискось через свою озерную усадьбу, причалил к высокому, узкому строению легко узнаваемого типа и в нем заперся.

— Пес гребет до будки, старец до нужника, — пояснил со смехом Майсара. — Веселая жизнь! Куда им воды столько?

— Еще не то будет, — ответил Мастер. — Дальше тут море, водная пустыня. Верфь, где строят корабли. Ну, это дело хоть важное, но завтрашнее, а нынче вы — мои гости.

Домик Камилла стоял на отшибе и от этого казался не таким водоплавающим, как остальные. Вид у него был проще простого — «ни резьбы, ни узора, ни глянца», как сказал бы поэт, ни дверей, ни окон — высокие щиты свободно ходили в пазах и пропускали любой шаловливый ветер. Вне дома росли деревья, стоявшие на корнях, как на ходулях, — весной вода, похоже, вовсю старалась их подмыть. Внутри были всего-навсего четыре светлых и довольно хлипких стены, изрисованных черными значками и лаконичными набросками романтических пейзажей (горы, причудливо изогнутые деревья, водопады), и золотистый свод пышной крутой крыши, с которой вода — при всем здешнем ее изобилии — могла стекать беспрепятственно. Во время любого дождя внутрь не попадало ни капли, похвастался Камилл, даром что это такая же пшеничная солома, как и везде. К тому же она съедобная. Снял, смолотил и лепешек напек. Мебель же здешняя — циновки из тростника, толстые и упругие.

— Ну и хижина у тебя! — удивился Майсара. — В бурю, наверное, ходуном ходит.

Так, конечно, и есть, подумал Камиль. И именно это создает в ней тот особенный уют, к которому житель пустыни привыкает в своей палатке, туго растянутой, распластанной по земле, пришпиленной крепкими кольями. От порывистого ветра она вся трясется, но ограждает тебя своей тонкой скорлупой не хуже глинобитного дома. Чуточка страха даже веселит, придает азарт — ну как вывернет шест, выбирайся потом наружу прибивать камнем, борись с непогодой один на один! Тем же, кто слушает злой хамсин сидя за стенами каменной крепости, он внушает ужас не своим воем, а своей отдаленностью.

— Вот, размещайтесь, — бодро сказал хозяин. — До ветру ходить туда, где ветер, спать и сидеть на циновках — пол отменный: гладкий, прохладный, жара не донимает. Кормиться… да, Майсара, что там Варда?

— Всё молоко выжрали, одному Ибн Лабуну осталось. Что в ее тюках — неприкосновенный запас, — проворчал тот. — Малыш растет, ему усиленное питание требуется. Вот разве рыбки поудить. Она у тебя в городе как, идет на серебряный крючок и золотую блесну?

— Без них — куда охотнее. Ты сходи, поговори с людьми. Они ведь видели, что я приехал.

Майсара удалился.

— Сразу видно, ты без семьи живешь, оттого и бродяга, — нравоучительно сказал Барух. — У нас в Иудее раньше считалось, что раввин должен быть женат, иначе он поросль без корней. Ни жить, ни учить. И сам пропадешь, и ученики, и друзья твои…

— Зато в моем доме светом лампадки можно закусить, — усмехнулся Мастер, — и тем, что комары ручные. Хоть на свет летят, но меня и моих гостей не жалят.

— Пищат зато противно, — проворчал Барух. В отсутствие Майсары он отчасти перенял его взгляд на окружающее. — Если бы не то, что начинает темнеть, лучше бы сидеть без твоего светильника.

То была высокая глиняная ваза с широкими прорезями в стенках, которую хозяин достал из ниши в стене и водрузил в центре круга, составленного сидящими. Тихий, нежный аромат исходил от тонкой свечи, и крошечное розоватое пламя металось в вазе, как крыло бабочки.

— Дом у тебя, однако, на диво основательный, — продолжал Барух. — Жердочка с жердочкой, как лист с листом, перешептываются.

— Зато фундамент крепкий. Стены оторвутся — будет к чему приделывать.

— Плотник без дома — хуже, чем сапожник без сапог. Построить некому?

— Так я раз десять строил: выдумывал идеальный дом, в каком и мне будет жить приятно, и ученикам привольно. Жить бы да жить — а тут меня прямо подмывает уйти в летние бега. Я ведь по натуре homo viator, человек странствующий. Бродяга, ты верно подметил, Арфист. Уходя, оставляю тем, кто в нем и так живет, — слушатели мои ведь живут подолгу, семью, бывает, заводят; новопоселенцы обязательно заявляются к генеральному архитектору с визитом вежливости и заводят дружбу. Возвращаюсь — а в доме уже вовсю население расплодилось. Одним словом, стоят те мои дома. хорошеют, обустраиваются — и таких полгорода набралось. Я этот свой нарочно сколотил на живую нитку, чтобы никому, кроме меня, интересно не было. Не для укоренения, чтобы и мне не обрастать имуществом. Это дом-палатка. Вы что думаете — его каждый раз по-новому собирают к очередному моему приезду, чувствуют, когда примерно понадобится. Дом — чистая доска: приходя, пишу внутри новые письмена. Дом — будто мысль: что ни день, облекаю ее в новые одежды. Истинный дом Странника должен быть всегда в движении — неважно, изнутри или снаружи, относительно чего и благодаря чему… Ибо то, что останавливается, делает это к своей смерти.

— Ты прав, — ответствовал Субхути. — Жизнь — вечное превращение. Однако остановка — еще не вполне смерть, скорее — иная форма той же жизни. Часы нашего тела начинают идти в обратном порядке, и мы нисходим к тому, что нас породило — к земле, перегною, праху. Однако перед тем, как телу распасться на частицы земли, нечто может войти в него и изменить, вплетаясь в его ткань. Это как движение маятника в иной плоскости и случается крайне редко.

— Если такое существование — тоже жизнь, то есть ли, по-твоему, смерть, Биккху?

— Есть. Она — вдох жизни, когда Владыка Пути вбирает в себя то, что порождено Путем — сразу или каждое создание в его срок — а потом выдыхает обновленным. Бытие дышит, втягивая в себя формы, переплавляя и вновь разбрасывая их в мир. Колесо горшечника крутится, и с него сходят новые вещи — но в то же время это вещи старые.

— Да, — добавил в его речь Барух, до того прислушивавшийся, свою цитату. — «Отворачиваешь лицо свое — смущаются… Раскрываешь руку — и оделяешь их благоволением…»

— Что же заставляет Горшечника безостановочно вертеть колесо? — задумчиво спросил Камиль, подперев рукой щеку. — Во имя чего волнуется его грудь и что за сила побуждает его к творчеству?

— То нам неизвестно, — ответил Биккху. — Кто человек, чтобы вопрошать Путь о его истоках?

— Любовь и жажда дарения, — ответил Барух. — Познающий хочет быть познанным.

— Любовь, — подтвердил Камилл. — Одна любовь, которая возвращается к себе, пройдя свой круг.

— И это всё? — разочарованно спросил юноша еще раз.

— Зачем ты говоришь о любви с таким пренебрежением, о Камиль, когда на тебе самом — оттиск металла ее печати? — на сей раз Арфист подхватил нить разговора как бы через силу. — Неужели ты не понял, на что любовь может подвигнуть человека: простая любовь — простого человека?

— О. Неужели ты знаешь по себе, Барух?

Иудей кивнул. На лицо его набежала тень:

— Когда Неемия обнес Иерусалим стеной каменной, а Эзра-первосвященник оградил стеной Закона, я был одним из колена Левиина, и у меня была златокожая рабыня-наложница. Я купил ее на рынке Вавилона задешево, потому что она не казалась никому зрелой женщиной, способной к деторождению и тяжелой семейной работе. Моя же супруга не могла иметь детей и никогда не терпела возле себя соперниц в этом деле. Но случилось так, что когда Эзра, разодравши не себе одежды, потребовал ото всех, чтобы удалили от себя жен-язычниц, моя маленькая Уаркха уже понесла дитя во чреве. По закону Моисееву я давно бы мог отослать от себя женщину, иссохшую, подобно пустынной колючке, от сварливости и неплодия, и взять в жены мою дикарочку. И сделал бы так — но она ведь никогда не захотела бы принять веру народа Адонаи. Нет, язычницей и многобожницей она не была, но иные миры, более древние, чем Земля Обетования, бродили в ее агатово-черных зрачках. Ее слушались все животные и все вещи в доме; шаги ее были неслышны и не пригибали травы, а тело не было подвержено телесным скорбям и поветриям. От нее кругами исходил покой… Даже моей жены он коснулся, хотя не вполне, как я узнал впоследствии.

Однако Эзра возопил, что у нас в доме поселилось нечестие и мы поклоняемся идолам. Их ни одного не было под нашей кровлей, просто Уаркха целовала цветы, и листья сикоморы гладили ее по щеке зелеными ладонями.

Тогда я вспомнил другую супругу былых времен, которая не захотела терпеть в своем доме соперницу на мужнином ложе и второго сына в мужниных объятиях. Совсем как моя законная, чьим гневным молчанием было подогрето усердие нашего ревнителя. И вспомнил другую рабыню, что скиталась по знойным пескам с пересохшим горлом и отчаянием в груди по вине той, старшей жены. И — не смог бросить мою вторую женщину. Я ушел от них ото всех — пускай меня проклянут! — и покинул служение в новом храме, выйдя с моей Уаркхой из ограды, которую сам и строил вокруг него. Путь нас двоих пролег через пустыню, лошади наши пали. Я нес ее на руках, когда она уже кусала губы от первых схваток. Тогда вдруг появились всадники на одногорбых верблюдах и отвезли нас в свое поселение. Там, внутри одной из черных палаток, на каком-то тряпье, брошенном прямо наземь, появился на свет мой первый и единственный сын, а его мать умерла от тяготы и зноя. Я оставил мальчика жене хозяина, чтобы она выкормила его вместе со своим младенцем, а сам ушел скитаться по всему свету. Не могло быть для меня возврата к убившим мою милую…

— Однако ты возвращался, — сказал Камиль.

— Возвращался — во все те дни, когда Земля Обетованная являла собой образ моей погубленной любви. Всегда и во веки веков — прах и пепел, и пагубное мерцание, насылаемые за грех; я не понимал, к концу или началу времен я вернулся.

— Не сам ли твой гнев стал кольцом и стеной вокруг твоей страны, Арфист? — подумал вслух Мастер.

— Кольцо времен… Конец его не есть ли всегда его начало? — отозвался Субхути на их речи. — В том начале моем я страстно жаждал прозрения и способа избавиться ото страданий, которые вездесущи, и долго умерщвлял в себе всё плотское. Тогда ко мне, почти гибнущему от голода, жажды и отчаяния, вызванного сознанием тщеты моих усилий, пришла крестьянская девушка. Кожа ее пахла жарким зверем, крупные зубы белы, а глаза, огромные, как у священной коровы, бездонны; и бездонна была ее кротость и доброта. Она почти силой заставила меня съесть принесенное ею — кислое и прохладное молоко буйволицы, пресный рис и дикий мед из дупла. Я поел, утешился и после еды и питья захотел также и ее саму. Бездумно и весело перечеркнул я свои упования ради живой жизни, ее прелести и аромата.

— И не раскаялся? — подозрительно спросил Барух.

— Что было в этом пользы! Хотя вначале — о, конечно. Я знал, что изменил Пути, желая спрямить его петлю и получить дары, для которых еще не созрел. Потому и пал. Когда мой Путь в конце концов вернул меня к себе, я счел поражением ту уступку своей животной природе. Да, до сегодняшнего дня я так и думал — поражением и стыдом. Но послушай, Барух: когда она ушла от меня наконец, моя возлюбленная и мать моего будущего мальчика, я увидел вещий сон, который запомнил.

Будто бы проходил я пустыней и видел, как женщина, несколько недель назад родившая ребенка в жалком шатре, бросив сына, металась в поисках воды, потому что сухи были бурдюки, в которых оставил ей запас тот, кто поселил ее здесь, вдали от гнева своей жены, и сухи груди ее, не могшие дать молока для дитяти. Когда она вернулась в полном отчаянии, сын ее сидел в озерце чистой воды, у родничка, который пробился через пол оттого, что он, плача, сучил ножками и разрыл песок. Он давно напился, а теперь шлепал по воде ладошками и смеялся радостно.

— Я слышал в детстве похожую историю о нашем священном источнике, — сказал Камиль.

- А вот чему я сам был свидетелем, — добавил его названный брат. — Тогда, в стране Сипангу, жил я в доме одного деревенского торговца. Как-то в нашу дверь постучали поздно вечером, когда совсем стемнело. Пришла молоденькая женщина, миловидная и в добротном по виду платье, и попросила продать на грош сладких тянучек. Я не захотел будить моего хозяина и обслужил ее сам. На второй и на третий день всё повторилось сначала. А на четвертый она подала мне в уплату сухой листок. «Что это значит? — спросил я. — Если ты бедна, скажи прямо, и мы поможем тебе задаром. Где твой дом?» Она не ответила и казалась очень смущенной и перепуганной. С тем и ушла. Я постеснялся за ней шпионить.

Утром мы с лавочником пошли по ее следам и — верите ли? — дошли до кладбища и уткнулись в свежий могильный холмик. Тут мой хозяин вспомнил, что месяцев девять назад, еще до моего появления, в нем похоронили юную женщину, умершую в дороге, положив ей в рот, по обычаю, три мелких монетки. Женщина эта была беременна. Мигом собрали людей и раскопали могилу: мать была мертва, а ребенок жив. И представьте, во рту у него была та последняя тянучка! Значит, она так любила свое дитя, что выносила и оберегла его и после своей смерти.

— Сомнительно мне, — покачал головой Субхути. — Сказку эту сочинили давно, хотя мало кто ее помнил в стране Ниппон, когда я туда приехал. Как же ты не угадал сразу обстоятельства той твоей ночной посетительницы, едва на нее глянув?

— Понимаешь, Биккху, угадал-то я куда больше, чем признался деревенским жителям. Еще на самой окраине деревни я услышал биение двух сердец — большого, пораженного неизлечимой болезнью, и маленького, едва народившегося. И понадобилось много терпения, красноречия и хитрости, чтобы убедить моих маловеров нарушить запрет и потревожить покойницу, уснувшую летаргическим сном.

— Но следы, как же следы? И могила была цела. Неужели ты, такой правдолюбец, подделал…

— Нет, конечно; ей не так трудно было оставить их самой, выбравшись с оборотной стороны пространства, когда она уже насовсем померла для этого света.

— Много мы наговорили друг другу сегодня, — сказал Барух, — но затейливей нас всех, пожалуй, ты, Мастер. Только мы рассказали о своих женщинах, а ты — ты нет. У тебя самого была когда-нибудь любимая?

Камилл уклончиво усмехнулся, как человек, которому неохота говорить зря, но и уйти от прямого ответа не представляется возможным.

— Субхути. Ты знавал кочевников-рома, ведь так? Они одной с тобой земли, но переняли многие иранские и туранские обычаи, пока изгнанниками шли через эти земли. Как-то ты проходил мимо их становища — по пути в Китай или в иное время, неважно, — и увидел девчонку лет девяти-десяти. Она лепила тесто на раскаленную внутреннюю поверхность земляной печи-тамдыра со сноровкой бывалой хозяйки, и ты залюбовался ею: у нее были мохнатые ресницы, брови как ласточкино крыло и крупные белые зубы, а сама она была черна, легка и певуча, будто кузнечик. Перехватив твой взгляд, она сняла готовую лепешку с самого верха стопки и, положив на широкий древесный лист, вручила тебе — легче пуха и нежнее поцелуя оказался ее огнедышащий подарок.

— Но, Камилл, так давно, — начал тот. Однако Мастер, не останавливаясь, продолжил:

— Барух. Помнишь, ты и твои колхидские приятели наезжали в горное селение — покупать некие особенные груши, которые только здесь и росли? На повороте узкой дороги стояла усадьба, и черноволосая молодуха показала вам дубовое корыто, долбленое из целого ствола, куда их стряхивали прямо с дерева — они были точно из камня! — и сказала: «Берите сколько угодно.» Ярко-зеленые бугристые плоды должны были улежаться недели через две-три, стать золотыми и полупрозрачными от медового сока. Походка юной женщины была горделива, в глазах было чаяние нового материнства; годовалый ребенок держался за юбку, а старший, лет пяти, следил за гостями с дружелюбной настороженностью. Отец его, будучи в отлучке, оставил вместо себя истинного хозяина и защитника.

— Правда, Камилл. Но я и сам еле то помню…

— Камиль, брат мой, — рука Мастера опустилась на тонкое плечо Водителя Караванов. — Помнишь, ты пас овец, живя в доме кормилицы, и они заблудились? Ты нашел их на удивление быстро, в маленьком поселении земледельцев, которые их переняли ради того, чтобы вернуть хозяину. У старухи во дворе ходили черные козы — из пуха таких делают войлок для ваших палаток. Было жарко, и тебе почему-то так захотелось козьего молока! Старуха видела, как ты облизнул губы…

— Старуха! Ее прямой стан был в два обхвата, а волосы вились стальной проволокой и были спутаны, как узор на ладно откованной сабле. Чумазые внуки ее дочерей и невесток с воплями носились по дворику и дергали меня за полы и волосы, вызывая на игру, только я не поддавался — у меня было тут дело.

— Старуха изловила козу с самым большим выменем, облила его водой и обтерла и, пока ты собирал своих блудных овец, подоила; а козлята и дети носились вокруг, едва не опрокидывая ведерко. Струйки звенели о его дно немудрящей музыкой, шипела и пузырилась шапка пены…

— Оно было совсем невкусное, это молоко! Но я выпил, не поморщившись. Старая женщина — я никогда не видел подобной. Она возвышалась точно плодоносная пальма, в ней была сила, и стойкость, и юмор, и она подарила мне сразу всё то, чего я был лишен по причине своего сиротства.

— Ну вот, я вам и рассказал, и напомнил. Все они и есть мои любимые.

— Камилл, но если ты такой старый, почему ты такой молодой, почти как я?

— Разве я один такой несуразный? Погляди на Субхути. На берегу моря он стал совсем юнцом, а веков ему немало. Или Барух. Он прошел не только через иудейскую — через всю земную историю, а на взгляд молодец молодцом. Так и я: родился в сердцевине времен, дошел до конца, а потом возвратился к началу.

— Как такое можно?

— Ну вот представь себе. Время — клубок. Тебе-то кажется, что оно растянуто в длину, но это просто мы так его читаем. Или еще так: мир, данный нам в наших ощущениях, — полый шар. Запусти в него, скажем, комара, и он будет летать, покуда живет. Ему будет казаться, что его метания — это вселенная, а на самом деле — просто ловушка, если глянуть снаружи. Можно из нее вырываться, приходить и уходить — если знаешь куда — только сие комару не по плечу.

— А кто может, Камилл?

— Тот, кто чувствует притяжение любви.

— Такой, как у тебя — ко всем женщинам Земли?

— И к женщинам, и к мужам, и к зверью всякому. И идет по путеводной нити.

— Удивительные вы люди, брат мой. Я хотел бы стать…

— Почему ты думаешь, что не стал уже? Только тебя надо разбудить.


— Ну вот, — победно ворвался Майсара. — Стоило им только сказать, что я от тебя, Камилл, — так всякого-разного надавали. Я даже запутался, как что готовят. Вот эту толстую белую рыбину вроде варят, красную так едят, она копченая, — а эти тощие хвостишки за один раз в рот кладут и жуют вместе с костями. Вот хлеб. Вот зелень. Эти уши из сырого теста надо в кипящую воду бросить и ждать, пока всплывут. Ягоды тоже имеются на сладкое — нарочно дали, чтоб косточками в цель плеваться, они круглые и увесистые. Я уже всего напробовался по завязку. Да вы, я смотрю, никакого интереса не проявляете. Не голодные, что ли?

— Мы сыты воспоминаниями о былых любовях, — ответил за всех Субхути.


Они, конечно, пожевали-таки кое-чего и заснули на том же полу, прижавшись для тепла друг к другу. Дом, полый и легкий, высушенный ярым солнцем, звенел от ветра.

— Как гитара, — полусонно пробормотал иудей. — Хотел бы я знать, каково тут, когда на ней разыгрываются симфонии!

А еще дом раскачивался, как верблюд-мехари, и убаюкивал; лежа на спине, легко представить, что он медленно движется и ты плывешь по морю песка, думал Камиль. И во сне, и наяву ты продолжаешь путешествовать, не прерывается твое странствие, поэтому и твой сон длится и когда ты открываешь глаза, только ты этого не замечаешь. Тянутся нити, соединяющие сон с явью, тело с его жильцом, обе половинки мироздания; и мы всегда потеряны и запутаны в них. Мы обречены на странствие, ибо нет у нас дома. Встречая любимых, думаем, что его обрели, но это не совсем так и совсем не так. Встречи с милой — у колодца. Встречи пастухов — у колодца. В центре мироздания вырыт колодец, это его ось: чистая вода стоит в нем вровень с краями. Все пути ведут к месту встречи караванов…

Камиль заснул.


И тотчас же проснулся оттого, что звал его чей-то звонкий, как бы ребячий голосок. Он отозвался, не голосом, а чем-то иным, и сразу же — не шестым, а неким седьмым чувством — понял, что его перенесло в мир, одновременно прозрачный, как весеннее утро, и непроницаемый, как броня. Карагачи смеялись в нем глянцевой листвой, нежно алел восток, и на сухую, трещиноватую почву пустыни пал розоватый отблеск.

Вокруг бродили козы — белые, с шелковистой шерстью. Вид у них был деловой, загадочный и слегка усталый, будто только из ночного, где пастухи разъезжали на них верхом по каким-то не совсем респектабельным делам.

За пределами этого хрустального мирка осталось всё: три пророка и Майсара, их животные, диковинные города, Река и вроде бы даже сам Путь, оставив по себе чувство ждущей пустоты. Мир этот, позвав Камиля, молчал, ожидая от него еще одного душевного движения: знака, вопроса, пароля или просто радости?

И конечно, тут был колодец, какой он придумал в своем полусне. Такой же, к каким он привык — низкий, круглый, заваленный тяжеленным камнем. Около него стояла длинная каменная колода на опорах: ее почему-то пододвинули совсем близко и приставили к верхнему краю.

Снова его позвали:

— Путник, не хочешь ли напиться?

Камиль оглянулся. При стаде, разумеется была и пастушка — девочка лет семи-восьми, в простенькой серой рубахе и шароварах, черные косички спрятаны под покрывало, чтобы голову не напекло. О лице из-за этого нельзя судить; вот ручки на виду, они слегка шершавы, а маленькие ступни — босые. Все двадцать ноготков любовно выкрашены хной.

— Пожалуй, я не против.

— Тогда дай попить и моим козам, а то мне никак не отвалить камень — я маленькая и не очень сильная.

— Зачем же тебя такую одну отпускают пасти? — спросил он, трудясь над глыбой и одновременно пытаясь заглянуть под сень тяжелой покрышки.

— Все дети моей нянюшки и кормилицы пасут: чем я их лучше? А помощники вроде тебя всегда находятся, только позови.

(Издалека же ты меня вызвала, подумал он про себя. Наверное, сама не понимаешь, откуда, и я тоже не знаю.)

— Кормилица, значит. А родители есть у тебя?

— В Городе Мира — есть. Отец мой имеет прозвище Аль-Сиддик — Правдивый, потому что он не умеет обманывать, а мама Зулейха — самая красивая в мире.

Он улыбнулся:

— Так всегда бывает. А ты сама красивая?

— Рано хвастаться. Вот вырасту — увидишь, — деловито отрезала она. — Ну старайся же, овцы давно пить хотят.

В ее тоне звучала властность ребенка, которому никогда не отказывают в просьбах, если они насущны, и поэтому не возникает никакой почвы для капризов. Вдвоем они. уперев в камень рычаг — лежащую тут же палку — освободили колодец от замка и заглянули туда. Глубоко внизу блеснуло чистое полнолуние влаги.

— Ой, как далеко стала. Источник тут — подземная река, а она своенравная, вечно блуждает и меняет русло. Такого, правда, нету, чтобы совсем высыхала. Ты умеешь подманивать воду?

— Разве что кувшином или ведерком на цепи или кожаном ремне, а этого здесь не видать.

— Ну-у, так неинтересно. Знаешь, давай споем песенку Хозяину Чистой Воды. Я умею, у нас все в роду умеют. А ты?

— Нет.

— Хочешь, научу?

Девочка взяла его за руку и наклонилась над краем, ткань сдвинулась с кос на затылок. Профиль ее был тонок и изящен, ресницы загнуты над темно-карими глазами, губы чуть оттопырены, как лепестки юной розы. Тягучая мелодия, которую она завела, была полна прохлады и печали, тихие переливы звучали так, как звучит потаенный родник. Камиль пытался подпеть, но робко — боялся испортить красоту.

Вода внезапно дрогнула и начала подыматься кверху, вскипая ледяными брызгами, — пока не стала вровень с краями и не хлынула в поилку. Пили козы. Двое детей, одному было двадцать, другой — восемь, из горсти умывались ею и плескали друг в друга. На вкус она была как виноградный сок из давильни, пока тот не перебродил.

— Вот теперь я точно знаю, что ты и поешь красиво, и сама красивая, — сказал Камиль. — Не скучно тебе тут с одними козами?

— Ты не видел нашей жизни — зачем говоришь? Тут отдают детей в Степь, чтобы они знали: на земле есть не только дома, улицы и каналы, а всё вот это, — она взмахнула руками. — В городе никак не научишься тому, что вода — драгоценность, а те, кто дает мясо — живые.

— Умница ты. Хочешь, я познакомлю тебя с моими друзьями? — Камиль подумал о них и почувствовал, как его потянуло за пределы этого мирка.

Девочка покачала головой:

— Не надо. У них свой путь, у меня свой. Прощай: я погоню стадо дальше.

— Я увижу тебя еще раз?

— Да, но только не скоро. Пока рядом с тобой нет места для меня. Пройдет время — много времени. Тебя посетят заботы, ты родишь детей от твоей красивой жены, будешь участвовать в кровавых сражениях, таких, о которых мы здесь знаем только понаслышке; виски и борода твои поседеют, а ты всё жди… жди…

Она махнула рукой, подняла с земли свой пастушеский посох.

— Как имя твое? — крикнул вослед Камиль.

— Айше, — ответила она, не оборачиваясь. «Если бы она обернулась, я бы вмиг умер,» — подумал он.

И проснулся — посреди ночи, когда еще не развиднелось за щелями тонких стен. Слышно было, как ослы наружи вздыхали, придремывая, Варда пожевывала то ли траву, то ли колючку, Ибн Лабун совсем по-мужски поварчивал, уткнувшись в материнский бок. «Всё спокойно, всё как надо», — подумал Камиль.


Утром этого мира, когда Странники умывались из кувшина и завтракали, удивлялся Майсара:

— Хозяин, чего ты улыбаешься, как дурень, и не ешь ничего толком? Или случилась с тобой очередная нелепица?

— Не приставай к нему, — сказал Камилл. — Он попробовал несозревший плод с дерева своего будущего.

— Ты уходил из нашей Майи в иную, — заметил Субхути с легкой укоризной. — Не очень это было по-дружески с твоей стороны.

А Барух, ничего не сказал — только усмехнулся по-новому и взял беззвучный аккорд на своей молчаливой арфе.


Часом позже они стояли у плоского, слегка заболоченного лимана. Мечевидные листья торчали из какой-то буроватой колосящейся травы. Они держались крепко, хотя ветер раскачивал вокруг них тонкую поросль на кочках. Столбы комаров роились над поверхностью вод, роясь и вздымаясь к небесам, и была их такая прорва и таких чисто по-бабски злых, что не кусались они здесь, по всей вероятности, из одного лишь междусобойного соперничества, которое поглощало все их силы. Кое-кого они в былые времена, однако, обглодали начисто: чуть дальше по берегу лежал кверху хребтиной дубовый остов то ли карбаса, то ли баркаса.

— Ну и верфь соорудили — на самой топкой топи, — с легким презрением сказал Майсара. — Сколько мест изъездил, а никогда такого не видал.

— Плоскодонки для рыбной ловли, может быть, и стоит делать на плоском месте, — со скептическим раздумьем добавил Арфист. — Или тихоходные баржи, скажем. Чтобы сразу на соответствующую им влагу спускать.

Утром Камилл, которого они четверо негласно признали старшим над собою, объявил, что поскольку сухое место кончилось, огибать земную ширь им придется по морю.

— А корабль будет? — поинтересовался Камиль. — Это не пустяк — на него подрядиться, а золота у нас немного, сам знаешь.

— У меня здесь не только дом, братья, но и прогулочная яхта, — с шутливой важностью произнес Камилл. — Друзья построили: как у графа Монте… забыл. И даже еще получше. А монета у нас не в ходу, я уже предупреждал.

— Задаром, выходит? — удивился Майсара. — Щедрый у тебя народ.

У четверки возникла неясная надежда, что эта «яхта» будет попрочнее странноприимной хижины, однако полной уверенности в этом не было: отсюда и скептический настрой.

— Раз говорили — яхта, значит, должна быть яхта, это такое кривое и косое, то есть с косым парусом, — подбавил юмора Субхути. Он выглядел тут, на морском берегу, совсем мальчишкой, и настроение у него стало легкое. — Только может ли быть корабль в этом туманном мире? Вон какое покрывало стелется по воде: чуть подними взгляд — и уже не видно ни волны, ни неба, ни верха, ни низа.

И тут он замолчал — они все замолчали, — потому что корабль уже двигался им навстречу, распустив округлые от ветра паруса, и ничто не было ему помехой: он почти не погружался в белесоватое марево, и от этого казалось, что плывет он по небу. Был он невелик и изящен, крутобок, точно половинка грецкого ореха, и весь одет резьбой. Терпкий и свежий запах соли и йода зацепился за его изобильную оснастку: Барух, который немного смыслил в корабельном мастерстве, подумал, что она никакая не яхтовая, скорее как у бригантины, и как только это чудо не перевернется кверху килем.

— Он у нас неплохо вышел, — говорил между тем Древесный Мастер. — Своенравен немного, игрив — чистое дитя или девушка. Характер уже вовсю проявился, а зрелой воли пока нет. Такой материал дерево: вроде бы и мягкий, податливый, лепи и режь его как угодно. Только вдруг оказывается, что это «как угодно» само дерево и диктует. Пойдешь ему наперекор — создашь безобразие или вовсе обломишь. Усилия не приложишь — так и останется кургузой деревяшкой, Двоякое сырье: неясно, кто кем владеет, творец творением или творение творцом.

— Как же им управлять, твоим суденышком? — полюбопытствовал Камиль.

— Так оно ручное. Я его начинил всякой электроникой.

— Элек… Она ведь железная.

— Смотря какая. Я вам про железки для простоты объяснял. В моем городе материал не так тяготит мастера, как замысел, и в ход идет многое. Главное дело — внутри кораблика почти то, что у нас в голове, и работает похоже.

— Так он… оно… думает?

— Хм. Как по-твоему, Камиль, мы чем думаем? Мозгами или… Хотя это тебе пока непонятно. В общем, кораблик улавливает желание хозяина, а поступает, как хочется. Точно девушка. Не зря англичане называют корабль местоимением женского рода! Однако наперекор мне он никогда не поступит и быстро учится, потому что я его люблю — и он тоже начинает меня любить.

Кораблик тем временем подошел совсем близко, заполоскал парусом и повернулся боком, чтобы люди могли рассмотреть белую с золотом надпись.

Субхути, желая показать, какой он полиглот, прочел:

— «Стелла Мару». Звезда и Глаз. Только слово «Глаз» ты тоже написал по-латыни, а не иероглифом. Почему, Камилл?

— Потому что ты прочел не совсем так, Биккху. Надо — «Стелла Марис». Морская Звезда.

— Красивое имя, — Субхути не желал сдаваться. — Но тогда получается, что корабль у тебя незрячий — как он будет прозревать Путь через морской туман и соленые брызги?

— Так нарисуй его — и не знак, а сам этот глаз.

— Я сделаю его синим, с черными ресницами.

— Это ты прекрасно выдумал! У моей Звезды в самом деле были такие очи, они меняли цвет, как небо, в зависимости от настроения, но синий означал полноту любви.

История умалчивает то, как Странники загружались на корабль и откуда они взяли провизию и запас пресной воды — в сущности, эти технические подробности неинтересны. Разве не было у Мастера множества друзей в его собственном городе? И как устроили в трюме Варду, ее сына и верховых ослов, сделав им комфортные денники… И как сами расположились в легкой деревянной палатке, называемой «каюта», устланной коврами местного тканья — без ворса, но зато ярко-полосатыми, черно-бело-желто-зелено-розовыми, как тигр на цветочном лугу. Высокие оконные рамы насквозь просвистывал ветер, память Странников ночью всякий раз возвращала их на берег, откуда они отплыли, и снились им такие же необыкновенные сны, как и Камилю в его последнюю сухопутную ночь.

Трюм, тем не менее, заслужил особого упоминания. Денники, ящики и мешки с провиантом заняли в нем изрядную часть. Оставшееся пространcтво было вроде бы небольшим, но когда Росинант, внезапно решив показать свой характер, вздумал поразмяться, оставив за флагом Баруха и Майсару, которые кричали и топотали вослед по настилу, оно мигом раздалось до размеров хорошего караван-сарая.

На гвалт явились Камиль под руку с Мастером.

— Я же предупреждал — озорует она, — сказал Камилл. — Ну будет, Стелла, успокойся, незачем так расходиться. Загоняй этого гуляку в стойло. Если потакать всяким ишакам и лошакам, скоро не люди на них, а они на людей сядут. Вообще-то ты права — морская дорога длинная, а скакунов необходимо выгуливать, чтобы сохранили форму.

— Какая «Стелла» огромная, прямо город, — изумился Камиль. — Это ж мы ее не направим куда надо.

— Ерунда. всего-навсего тут свернутое пространство. Когда удобно — раскинется вдоль и поперек, когда надо — снова стиснется. Чего бояться? Арабы — прирожденные мореплаватели, это у них с молоком матери всосано. Они пустынножители, а пустыню, как и океан, не назовешь твердью.

— И руля я не увидел.

— Правильно. Стань на капитанский мостик — и «Стелла» будет знать, что ты командир. Куда ты захочешь — туда и пойдет и еще подcтрахуется от скал и подводных рифов. У нее глаза получше наших, видят на фарсах в темноту и на два фарсаха в глубину. Это помимо того ока, что Биккху ей пририсовывает.

Сам Субхути сидел за бортом в люльке и найденными на борту красками усердно малевал пониже названия огромный лазурный глаз с мудрым и лукавым выражением. Слова «STELLA MARIS» изогнулись над ним, как крутая бровь.

Работников и помощников было у Странников довольно, и всё равно — уминались и устраивались день и часть ночи. Отплыли наутро, в виду у половины городского населения. Солнце, едва взойдя на небо, заплескалось и раздробилось в дорожке, что шла за кормой, ветер оживил море, и крутобокий кораблик — морской конек — поскакал с волны на волну, неся в своей утробе неисчерпаемость бытия. Небо было ясное; громоздились на нем белоснежные крепости, еще не накопившие в себе громов и молний. На палубу летели шальные капли. Камиль облизал солоноватые губы:

— Сколько хвастовства у моря, брат мой. Шум, брызги, просторы — а для питья непригодно!

— Зачем это ему нужно, братишка? — отозвался Камилл. Оба стояли на носу, свесившись с узорных перилец. — Море и так внутри нас и нашего бытия. Оно солоно как кровь, а лучше сказать — кровь солона, как морская вода. Все мы вышли из моря, разве ты не слышал этого? Человек начался с соленой капли, что обросла костяком и плотью, а та прекрасная жизнь, над которой он возвышается, зародилась в глуби соленых вод и выплеснулась на полосу прибоя в пригоршне горькой влаги. Мы несем в себе Мировой Океан, который омывает сушу.

А сам Океан в это время беззлобно играл с кораблем, раскачивал его на длинной волне. День стоял теплый и ясный — блаженный день. Странники свыкались с обстановкой и нравом «Стеллы» — было ясно, что она определила себе целью пересечь большую воду и ни за какие команды от нее не отступится.

— И конечно, будем заходить на острова, — сказал Камилл. — Иначе какие мы искатели приключений?

— По-моему, мы так и ждем, когда они свалятся нам на голову, эти приключения! — проворчал Майсара. — А ведь как простенько и мило начиналось наше с Камилем странствие.

Собственно, его настроение было куда более благодушным, чем он хотел показать — ибо сразу же обнаружил поблизости от жилого помещения чистенькую кухню, по определению Камилла — «камбуз», где готовить еду было легче легкого: сама режет, сама чистит, сама жару поддает. И животным не нужно было задавать корма — он поступал по мере потребности, знай себе хрупай в уютной полутьме обширного трюма.

Ближе к вечеру, когда солнце стояло еще высоко, на горизонте встал первый остров: плоский и издали сияющий, как золотое блюдо. Когда кораблик стал вблизи и Странники спустили шлюпку, они увидели, что остров до самых краев зарос пшеницей. Колосья от спелости пригибались к воде и роняли в нее зерна, которые ниспадали с легким шорохом. Каждое было размером с крупную жемчужину. Шустрые, круглобокие грызуны: суслики, бурундуки, тушканчики, — споро растаскивали и раскатывали их по норкам, хоронили в землю. Деловитый писк, возня, постукивание сухих стеблей наполняли окрестность.

— И урожай же тут — скоро острова не хватит, — заметил Майсара. На его с Камилем родине засевались небольшие клочки вблизи гор, и здешнее расточительное великолепие потрясло его до самых печенок. — Земля аж изнемогает. Из любой норы весной целый сноп прорастет.

— Верно. Заполонило всю землю, — Мастер сложил узкие ладони ковшиком, и округлые золотые бусины ссыпались в него, мгновенно заполнив горсть. Поднес ко рту, надкусил одно. — А и сладка здешняя пшеница, братья мои! Жарить и то не обязательно: разотри в руках, сдуй шелуху и ешь.

Барух повторил его жест.

— Да, поистине сладкое зерно — точно сон о родине, Камилл.

— Ты верно понял. На твоей земле в годы первых судей росли именно такие злаки, и длилось это до тех пор, пока вы давали полям отдыхать от вас в седмицы и юбилейный год.

Они оба, мечтательно щурясь на горизонт, стояли по пояс в хлебах, наполненных вечерним светом, и держали друг друга за руки.

— Уд-Рест, один из островов блаженных у скандинавов, — говорил иудей. — На нем растут еще цветки Солнца, в человеческий рост, с прямым грубым стеблем и венцом ярко-желтых лепестков на голове, и синие-синие, пятилепестковые и с зубчатой коронкой, цветы владык-василевсов.

— В камбузе этом, — как бы между прочим заговорил Майсара, — веялка и зернотерка имеются. И даже малая пекарня, чтобы те, кто совсем заелся, могли печь себе свежий хлеб и пышные лепешки вместо сухарей и галет месячной давности.

Это был поклеп: корабельный хлеб в особых прозрачных завертках был свежий, как будто вчера испекли. Конечно, вчера — не сегодня…

— Трюм наш ведь бездонный, — прибавил Камиль.

Его брат обернулся с улыбкой:

— Что, думаете, как набрать зерна для нашего путешествия?

— Сил всё равно не хватит.

— Если захотели — то хватит, — азартно сказал Субхути. — Ведь не один я умею чертить пути в воздухе и командовать ветром. Попробуем?

Легко веющий бриз оборотился маленьким смерчем. Поле заколыхалось. Между смерчиком и палубой корабля дугой протянулось нечто радужно переливающееся — полукруг высоко изогнутого моста, торжественная арка, световод. Колосья вытянулись, обратились кверху; зерно, шелестя, втянулось в него и струей ниспало в открытый навстречу люк.

— Надеюсь, она догадается растянуть свое вместилище, — озабоченно сказал Майсара. — Животных как бы не засыпало: а то придется им проедать себе выход.

— Не беспокойся, она ведь умница, — Камиль, как и все Странники, не стоял изумленным столбом, а работал. Собирали зерно горстями в расставленную одежду и подкидывали навстречу живому смерчику. Постепенно они вошли в азарт и даже стали насвистывать какую-то немудрящую песню.

Грызуны от перепуга замерли; вытянулись столбиком у своих жилых нор и подземных закромов, глядя на пришлецов с немой укоризной.

— Жадюги, — рассмеялся Камилл. — Ведь у самих уже на две зимы и три лета натаскано. Верно я говорю, хвостатики?

Мышь-полевка, каряя и с темной полоской по хребту, взобралась по его джинсовой штанине и храбро уселась на подставленную ладонь, свесив хвост шлейфом, прихорашиваясь и поводя усами.

— Мыша, вас тут никто не обижает? И большие птицы не прилетают? Ах, никакие. Значит, бывают всё же, иначе б вы спросили, какие-такие птицы… Да нет, мне надо не какую попало, а самую-самую. Ну конечно, для вас они все огромные и страшные, все набивают зерном полный зоб и улетают. Но одна из них…

Тут Камилю, что стоял к нем всех ближе, почудилось, что среди этого шутливого монолога прозвучал крошечный голосок:

— Однажды весенней ночью на нас опустилась туча: она была белая-пребелая и сияла, как луна. Мы вышли из нор и стояли у них, как сегодня, готовые туда шмыгнуть при малейшей опасности, и нам было очень боязно. Только и хорошо вместе с этим: всё звенело внутри, как от радостного смеха, и казалось нам, что этот смех мы не можем в себя вместить, даже разделив. Мы ведь такие махонькие! А потом мы услышали что-то похожее на стрекот королевского оркестра из тысячи кузнечиков или на трели огромного жаворонка в поднебесье, и это, наоборот, вместило в мебя нас. И ослабло, отдалилось, улетучилось. Мы же сидели три дня и три ночи, будто зачарованные, и потом долго не было у нас аппетита ни на зеленые полочные колоски, ни на горох старого урожая, ни даже на луговую клубнику с бело-розовым бочком. Но была ли то птица, о которой ты спрашиваешь, мы не знаем.

— Спасибо, сударыня, — он поцеловал мышь в полосатую спинку и опустил наземь. — То была она, конечно. Ничего не поделаешь, и людям невозможно вместить ее в себя — только быть поглощенными…

— Неужели, Камилл, ты понимаешь язык зверей, как царь Сулайман ибн Дауд?

— Как сказать. Языков, и звериных, и человеческих, так много, что не охватишь. Но главный из них знаем и я, и ты, брат. Только тебя еще надо приучить к тому, что ты его знаешь.

* * *

…И снова расстилалось перед ними море — старый путь и вечно новый, существующий от века и обновляемый ежеминутно. Игра небесного света в мелких бурунчиках, колыбель земной жизни, влажная пустыня, где не остается следов — только струи запахов, по которым находят дорогу дельфины, рыбы и диковинные существа глубин. Ясность и покой кругами расходились от кораблика. Осадка «Стеллы» поуменьшилась, и не так легко она танцевала на волне, однако в ее движениях появилась особая грация и удовлетворенность, точно у женщины, почувствовавшей в себе счастливый плод брака.

Когда ветер дул навстречу и чуткие паруса спадали, «Стелла» виртуозно лавировала — крошечная ртутинка, прижатая воздухом к водяной стене, — жадно вбирала парусами попутный ветер, отдыхала в полнейший штиль, едва скользя по сонной морской глади. Арфа Баруха висела на гвозде, вколоченном в грот-мачту, нерешительно пробовала голос. Сам он, сидя на бухте троса, начищал свою неизменно ржавую шпагу в чаянии грядущих битв, глядел вдаль острым и пытливым взором вековечного бродяги. Море разглаживало горестные складки на лбу, смиряло мысли; сладость упокоения была в нем для Арфиста, тревога колыбели.

Субхути скрестил ноги на видавшей виды циновке, которую бросил поверх чистого палубного настила, медитировал, вперив очи то в тусклый солнечный диск за пеленой кружевных облаков, то в блистающую солнечную дорожку. Внезапно это надоедало ему, он вскакивал, потягиваясь всем исхудавшим и совсем отроческим своим телом, подбегал к вантам и карабкался по ним наверх, раскачивался на рее, точно обезьяна, тихонько смеялся — и снова проваливался в недеяние.

Камиль сидел в корзине впередсмотрящего: море совсем его заворожило. Глаза, привыкшие видеть поразительное многообразие страны песков, не усыплялись монотонностью Океана: его малые и великие тайны разверзались перед Водителем Караванов подобно восточной сказке, где сюжет вписан в сюжет и «китайские резные шарики» повествований тянутся как бусы, нанизанные на нить времени.

А Камилл почти всё время пребывал на высоком капитанском мостике — то ли в самом деле управлял своим детищем, то ли просто бездельничал с приятностью и пользой для натруженной души. Ничего иного не мог дать ему «Батюшка Океан» — ни покоя, ни отваги, ни мечты, ни сказки: это было рождено вместе с самим Древесным Мастером.

Варда, Ибн Лабун и трое ослов стояли внизу не только в сытости, но и в холе: шерсть их почему-то не требовала ни щетки, ни скребницы.

Итак, все Странники и их животные отдыхали, один Майсара в камбузе развивал кипучую деятельность. Эта моряцкая кухня не только сама варила, пекла и жарила, но сама же и прибирала за собой, однако ей нужно было обязательно подать идею, чтобы ухватиться и развить; аппетитных же идей у Майсары за время пеших странствий поднакопилось в большом избытке.


Другой блаженный остров появился на горизонте на следующее утро. Сначала он выступал неясной темной громадой с пологими склонами, но чем ближе, тем становился зеленей и нарядней. Вблизи это была круглая гора, вся в кудрявой и глянцеволистой шевелюре. Густо-розовое восходящее солнце сидело на ее маковке, точно шляпа, а склоны были изрезаны поперечными террасами, продольными рядами аккуратных кустов. Неяркая серо-белая каемка песчаного пляжа, поросшая низкими, увитыми хмелем деревцами, была здесь единственно ровным местом.

Шлюпка Странников тут не просто сама спустилась на лебедке в воду с ними, уже сидящими внутри, а спрыгнула и помчалась от кораблика по резвым волнешкам. Пристала к берегу и зацепилась причальным концом за большой камень.

— Кажется, она знает, что тут за страна, — улыбнулся Биккху.

— Наверное, ты ей подсказал, о Субхути? — с лукавством спросил его Камилл. — Ты ведь ездил сюда.

— Погоди! Этот остров…

— Остров Чая, конечно.

— Я медитировал — тогда я был еще стар, и кровь воина не давала мне достичь желанного покоя. Измучился и вместо просветления попал во тьму глубокого сна. А проснувшись, во гневе вырвал у себя ресницы, брови, бороду и волосы на голове. Вот отчего кожа на моей голове так девственно чиста и равномерно гладка, и вот почему я кажусь валуном, что обточило море, — жрец с улыбкой погладил себя по черепу. — Позже ученики мои разнесли по всему миру сплетню, что из моих волос, брошенных на землю, вырос куст, напиток из листьев которого помогает не спать во время молитвы. А еще он открывает в человеке глубинный родник духовной и телесной силы, просветляет дыхание, очищает мысль и служит защитой и лекарством от сотен болезней.

— Говорят еще, что ты сам и привез его в страны Чин и Ниппон, — вступил в разговор Барух. — Там церемонию его заварки и питья сделали предметом любования.

— Это снова мои ученики-монахи. Я был только здесь, на Острове: в другом моем сне, светлом и истинном. И пил чай.

— Я тоже пил, — кивнул Арфист. — Сначала в Китае, потом в стране синих монголов, которые делают на основе его сытную и вкусную похлебку, потом у восточных склавов, которые переняли у китайцев их особого вида сосуд для приготовления напитка и, переделав, сочли его символом своего образа жизни. Только русы почему-то до бесконечности мешают заваренный чай с водою и сластят: видно, сила его их страшит.

— Есть множество оригинальных способов заваривать чай, — в азартом перебил его Биккху, — и все они чем-то хороши. Кто добавляет сладости, кто жира, кто взбивает веничком в невкусную пену и рассуждает о красоте метелки, сосуда и чашек, кто настаивает до черноты и едкости дегтя, — но суть чая от всего того нимало не меняется. Он дарит духовную бодрость и воскрешает угасшую жизнь.

— Одного не надо из него никогда делать, — добавил Древесный Мастер. — Святыни. Всё-таки раз это напиток, то рано или поздно заваривать его придется.

Камиль удивленно прислушивался к беседе: к известным чудачествам своих спутников он привык, но описанные ими свойства чая его прямо-таки заворожили.

— Вот бы, Камилл, и у нас в Хиджазе был такой чай, — вздохнул он. — Я люблю думать во время между бодрствованием и сном, но пленка этого полусна так тонка.

— Будет. И кое-что еще сходное появится. Потомки тех коз, которых ты пас в детстве, помогут вам открыть питье, куда более ароматное и густое, чем чай, и так же просветляющее мысль, хотя оно будет совсем другим.

Беседуя, пятеро Странников приблизились к самой подошве Горы Чая и теперь видели на ее душистых склонах хлопотливые фигурки в чем-то светлом.

— Сборщицы, — объяснил Камилл. — Берут сверху самые нежные, новорожденные листочки; от них и польза самая большая, и вреда растению не причиняется.

На сборщицах были конические шляпы, гладкие и блестящие, и по ним бегали солнечные зайчики. Иной раз вся поверхность вспыхивала, как — рефлектор, сказали бы Арфист и Мастер. Высокие и длинные корзины были привешены у каждой к боку. Пальцы порхали над рядом кустов, как бабочки, и их плетенки с необыкновенной быстротой наполнялись. То одна, то другая сборщица делала знак соседке по междурядью, и они вдвоем, держа за ручки, оттаскивали полную до краев корзину вниз. Там корзину принимали в объятия фигурки еще поменьше и скопом отволакивали в сторону.

— Занятой народ, — кивнул на них Майсара. — Это ж детишки трудятся. А в нашу сторону и не глянут, даже не спросят, чего это мы сюда заявились.

— А что бы ты ответил, если спросили? — улыбнулся Камилл. — Что любопытство заело?

— Ну, я человек дела. Мог бы попросить чая на пробу, чтобы купить партию.

— Так он у них непродажный. Собирать его можно только до полудня, потому что на ярком солнце он грубеет, наливается темной и терпкой зеленью. Поэтому и рвут только те его листочки, что распустились с первыми лучами. Работа тонкая и спешная. Я, правда, не думаю, что они нас не заметили. Одна «Стелла» чего стоит. Но любопытствовать о цели приезда никогда не станут. Недобрый человек солжет, добрый сам скажет, если захочет.

Так они стояли и наблюдали. Работа долго еще не прекращалась, но чем выше по небу взбиралось солнце и чем белей становился его свет, тем больше работниц в свободных и тонких одеяниях собиралось на окраинах — запускали руки в груды зеленого листа, скручивали его в пальцах, оценивая. Дети, наоборот, заходили в ряды, цеплялись за борта плетенок или подлезали под узкое донце, пытаясь его облегчить или просто из игры и озорства.

— О чужеземцы, — вдруг послышались откуда-то снизу, будто в ответ на недовольство Майсары, тонкие и смешливые голоса. — Наши матери послали нас, чтобы попросить вас разделить с нами полдник.

То было двое детишек лет пяти-шести, мальчик и девочка: у обоих темно-каштановые волосики забраны на самой макушке в косицы, виски и лоб подбриты, от чего выражение мордашек стало забавно-удивленным.

Вокруг недлинной белой рубашки каждого обмотан пестрый плетеный поясок, а ноги обуты в сандалии с толстой подошвой. Это были явные близняшки, однако мужчина смотрел решительней, его сестра — более доверчиво. Узкие глаза обоих уставились на Баруха как на самого старшего.

— Мы это сделаем охотно, — сказал он, невольно улыбаясь навстречу лукавым рожицам. — Вот только не создадим ли мы помехи вашей работе хлопотами вокруг наших персон?

— Гость — никогда не помеха; только после сердцевины дня, когда чай убран в сушила, ему может быть оказана куда большая честь, чем в начале, полном заботы, — с важной миной сказал мальчик гладкую, заученную фразу и, не удержавшись, фыркнул.

— Наши отцы как раз в полдень присылают нам свежее молоко, простоквашу и сыр от своих стад. И хотя сегодня у них что-то не получилось, запасов у нас хватит на всех. Есть все время в одной и той же компании страх как скучно, правда? — с непосредственностью семейного баловня добавила девочка.

— Где же пасутся стада ваших отцов? — спросил Барух.

Она махнула рукой куда-то в сторону водного горизонта.

— Чудесные детишки, — говорил иудей немного погодя, поспешая за ними. — Почему я не завел себе нигде таких внуков? Да ведь у меня, с моим мафусаиловым веком, и дети-то генетически не могли появиться. Я ходил по земле и не видел на ней теплого угла для себя…

— Так ведь потому и замечательно быть Странником, что все места твои, и все дети — твои внуки. Стоит только изменить ракурс. И не мучаться поисками своего кровного сына от златокожей, — тихонько возразил Древесный Мастер.

Барух слегка вздрогнул.

— Брат, а, может быть, нехорошо, когда человек стремится отделить для себя клочок мироздания и отгородиться в нем вот это моя жена и дети, мой дом, мое селение, моя страна? — Камиль внезапно подумал это вслух и испугался.

— Чудак! Ведь все народы — кочевники, и ни у одного из них нет прирожденного владения ни на других людей, ни на землю, ни на отечество. Прежде чем отделить, надо завладеть, а прежде чем завладеть — дойти, — ответил ему брат.

Тут они в самом деле дошли.

Женщины окружили их — все в чистом и светлом; шляпы они сняли, и лица их были обведены, как рамой, большим платком. От этого они казались молодыми и прекрасными. Гостей усадили в тень коренастого деревца. Здесь настланы были гладкие и блестящие циновки и растянуты поверх узорные светло-кремовые скатерти, шитые гладью. Девять цветов белого являли собой одежды и полотнища, и девятью девять цветов чая появилось на скатертях перед сотрапезниками: чая в фарфоровых круглых посудинах с носом, как у трубящего слоненка, совсем не страшного. Чай разливали в фарфоровые же звонкие стопки с двойными стенками, гладкой и узорчатой, — чтобы руку не обжечь. Напиток, от которого шел тонкий пар, был коричневый и нежно-зеленый, почти черный и бледно-соломенный, темно-красный, как рубин, и золотисто-желтый, как янтарь. Его цвет просвечивал сквозь стенки, аромат наполнял собой всю окрестность, вытесняя обычный воздух. Жар его освежал и прогонял духоту и зной, а теплота самым удивительным образом расширяла дыхание. От нежности его прошли истома и усталость, от терпкости сделался более острым взгляд, и в мире появились сотни оттенков цвета, вкуса и запаха, точно единый белый свет распался на полный спектр радужных цветов, оттенков и переходов.

— Какой напиток для водителя караванов, о брат мой! — то и дело восклицал Камиль.

— Погоди, и твоя земля родит не хуже, я ведь сулил тебе.

А потом, почти что нехотя, ибо волшебный чай едва не заменил им и еду, — они ели плотный, белый сыр, рассыпающийся на влажные крупицы, и кисловатое, нежно пузырящееся молоко розового и желтого цвета. Сыр пахнул молоком, молоко — земляникой и грушами.

— Кого они доят, здешние пастухи, интересно? — вслух размышлял Майсара. — Нашей Варде хоть мешками скармливай всякие фрукты-ягоды — не проймет. Еле-еле отдушка получится.

— Всё хорошо таким, как оно есть, — философски ответил Барух, нацеливаясь рукою на какие-то бледно-золотые стружки, что лежали кучкой на небольшом подносе. — Конечно, это масло, — добавил он с удовлетворением, — но совсем нежирное и во рту тает. Хлебушка бы им сюда, а то пища не слишком основательная.

В последнее время иудей заметно ожил, и возвышенное уныние стало покидать его на почаще и подольше.

— Я тоже подумал о хлебе, — кивнул Камилл. — Оставим женщинам немного нашего уд-рестского злака; он даже самосильно растет и множится, а в их руках даст урожай сам-тысячу.

Поели, ополоснули руки и лица в одном из многочисленных родников. За пшеницей был послан Майсара, а прочие Странники вошли в разговор с хозяйками.

— Где обитают ваши мужчины? — начал Биккху.

— На другом острове. Они навещают нас ради детей, — объяснила старшая из женщин. На вид ей было лет сорок, и волосы ее были темны. Старух же на Острове Горы вообще, кажется, не было. — Им скучно здесь. Они могли бы прожить рядом с нами гораздо большую жизнь, ведь чай дарует молодость телу, а спокойная жизнь — благодать душе. Но они любят бурную деятельность: скачки на лошадях, арканы, луки и стрелы, — и сманивают в нее наших сыновей, стоит им подрасти. Мы не противимся; здесь ничью волю не насилуют.

— Я полагал, что пастушеская жизнь скучна, однообразна и располагает к размышлениям, — удивился Субхути. — Потому и мечтал о ней, даже посох у меня такой, как у всех пастырей — с тяжелой загнутой рукоятью.

— Годится и овцу направить, подтянуть к собратьям поближе, и волка прогнать, — усмехнулся Мастер.

— Там не волки и даже не собаки, — бурно вмешалась молоденькая девушка. — Они были как мы…

— Да, я понял, — кивнул он. — И вашим пастухам приходится защищать уже не только стада и табуны. Поэтому они и перестали всякий день вас навещать?

— Да. Мы видимся, но реже и реже. Когда-то они приплывали на своих лодках каждый день по семеро, и жены не скучали без своих мужей и сынов, — вступила Старшая. — Потом по четверо, по трое, поодиночке, а нынче и совсем никого не видно по неделе.

— Но вы не бойтесь за них и за нас — они удержатся. Это воины! — с гордостью продолжила их молодая собеседница, когда замолкла ее мать.

«Какие они красивые, чистые и сильные, — подумал Камиль. — Я желал бы видеть всех наших женщин такими. Только я бы разрешил им носить гладкий цветной шелк, который струится и шелестит, и звонкие золотые бусы, серьги и браслеты, чтобы каждый их шаг овевался музыкой.»

— Прекрасные сборщицы чая, не видели ли вы здесь Белой Птицы и не откладывала ли она яйца на вершине вашего холма? — спросил Камилл.

— Нет, давно не видели. Она прилетает со стороны Острова Пастухов раз в году и на вершину не садится. Когда начинается первая летняя жара, Птица пролетает между солнцем и вершиной, накрывая наш остров тенью крыльев, и после этого чай зацветает. Мы обираем, сушим и храним тогда эти мелкие белые цветы, и чай из них — самый лучший.

— Я слышал о таком чае. Он нам и надобен. Не подарите ли немного сухих лепестков Странникам Океана?

— Мы хотели бы, чтобы все люди заваривали и пили наш чай, но цветы даем лишь тому, кто знает, что он такое по существу своему, — строго произнесла Старшая. — Их нельзя употреблять для забавы, как листья, иначе можно поплатиться очень дорого.

— И это я знаю. Отвар их может и убить, и воскресить, а иногда делает это одновременно, правда? — ответил Мастер. — Я однажды испытал его действие на себе, потому что я сродни всему растущему.

— Зачем тебе сейчас понадобился чай?

— Пока не знаю, но во вред или по легкомыслию я его не использую. Это я могу твердо обещать.

— Тот, кто заваривает или учит заваривать, рискует прежде всего собой, — предупредила она, — Ты и к этому готов?

— Я готов и к этому.

— Но даже этого мало. Известно ли тебе имя Белой Птицы, о которой ты узнавал?

— Оно из тех, что нельзя произнести губами и переложить в звук. Его не имеют права ни назвать, ни не называть. Оно созвучно с тем именем, что является сотым по счету, но между этими словами — зазор, в который бьет молния.

Женщина удивилась:

— Ты мудр и очень стар, если так рассуждаешь, а по виду совсем юнец. Хорошо, мы дадим тебе ларец с цветом чая, но соблюди три условия.

— Я слушаю и повинуюсь тебе.

— Вы посетите Остров Пастухов.

— Разумеется, — кивнул Камилл. — Туда ведет нас и наш путь.

— На твоем корабле осталась мать с детенышем — это не спутник для воинов, которыми вы теперь станете, и ее молоко отныне не ваш напиток — это питье мира, а вы выходите на дорогу войны.

— Хорошо, Варду мы вам отдадим, и тем более охотно, что она уже подвергалась опасности, а у вас того и гляди начнется нехватка молока.

— Чай мы даём в руки не тебе и не кому иному, а твоему брату — пусть он с ним не расстается до конца вашего пути и решит, когда надо будет заварить его.

— Я это сделаю, госпожа, только почему мне такая честь — не понимаю. Или ты видишь куда дальше всех нас? — ответил ей Камиль.

Странникам понадобилось время, чтобы переправить на берег Варду и Ибн Лабуна; потом несколько женщин отошли в деревню, что прилепилась к противоположному склону горы и была отсюда не видна, и принесли гладкий можжевеловый ящичек с крышкой. Камиль принял его на руки, да так и держал, пока они садились в лодку и грузились на борт «Стеллы».

— Жалко разлучаться с нашей Вардой, а уж с ребенком — тем более, — сказал Майсара. — И с третьей стороны, какой же мы тогда караван — без верблюдов?

— Хоть бы корабельная флотилия была. Цепочка торговых судов тоже именуется караваном, — пошутил Арфист. Он разглядывал ларец.

— Совсем простой работы. У нас был куда больше и украшен изображениями. Мы носили его на шестах перед войском. Там хранились наши святыни: позже он пропал или, что то же, был отнят от нас Адонаи за наши прегрешения. Но мы верим, что он вернется к нам в день последней битвы.

— Ничто не пропадает насовсем, — ответил Камилл. — Ни ковчег, ни человек, ни цель. Только наша битва не последняя, а этот чайный ящичек требует хотя бережного, но не благоговейного обращения.

Так они беседовали, а женщины, юные и пожилые, стояли на береговой полосе, смотрели на кораблик по имени «Стелла Марис», и их распущенные белые покрывала бились на ветру.


Вскоре после отплытия море вокруг «Стеллы» замерло и сделалось совсем недвижным; паруса заполоскали и поникли. Камилл сошел с палубы остановившегося кораблика, перегнулся за борт и прислушался к чему-то в глубине.

— Подводное течение, — догадался Барух. — Ты именно его хочешь услышать?

— Посреди моря тоже текут реки, — кивнул Мастер. — В этих застывших водах только они и могли бы еще двигаться и звучать под толщей волны. Но пока я ничего не могу поймать.

Камиль покинул свой высокий пост на верху мачты и по веревочной лестнице вантов слез на палубу, где собрались на совет остальные Странники. Вечер стоял ясный, солнце садилось не в облака, а в какую-то неразличимую хмарь: вроде и нет ничего, а свет расплывается и исчезает, не доходя до линии горизонта.

— Брат, слушай, — Камилл пододвинулся, взял его руку в обе свои. — Глубоко под водой не то колоколец бьется, как на шее мехари, не то струя из вымени его самки ударяет в серебряное ведерко — тихо, тихо. Так, как кровь пульсирует в кончиках пальцев, моих и твоих одинаково.

Один и тот же ритм живет под кожей океана и в глубине наших тел. Чувствуешь его?

— Я чувствую тепло твоих рук, брат.

— Слушай дальше.

Крошечный бубен отозвался в запястьях, дошел до локтя, перекинувшись на предплечье, ударил стрелой в сердце и иглами в виски — они оба, названные братья, стали биением одного сердца и звоном одного колокола. Тихое, как бы струнное гудение сплелось с этим звуком. Барух бы вспомнил орган в городе Реймсе — но это загудела, отзываясь, океанская глубь. И вдруг совсем близко послышалось упорное однотонное пение — двинулась, плеснула длинная морская волна, и на ее хребте чуть приподнялся кораблик; колыхнулся и прытко побежал по взволнованному морю.

— Мы вызвали к себе на помощь сильную подводную реку! — торжествующе сказал Древесный Мастер. — Теперь она будет нести нас и «Стеллу» к цели.


Странники разошлись на ночь по каютам. Остался один Субхути — была его очередь выступать на ночную вахту. За полночь его сменил Камиль. Он высыпался быстрей прочих: сказывалась не столько молодость — тут Биккху его перегнал — сколько близость к заветному ларчику. Однако и он придремал на капитанском месте, положась на разум корабля. На рассвете же, едва открыв глаза, он вскочил и даже крикнул от испуга: на «Стеллу» наплывала огромная скала, которая наклонилась вперед, грозя обрушиться. Мелкие камни беззвучно срывались с нее прямо в воду, немые чайки кружили над волнами.

Тут проснулись и сбежались все.

— Это и есть Остров Пастухов, да? — вскричал Майсара в непонятном возбуждении. — Нас притянуло? Скажите мне!

— Это очень похоже на Остров Пастухов, — раздумчиво начал говорить Камилл. — Руа… мне описывали его как обширное плато у горной цепи, что обрывается в море почти отвесно. Войти можно в бухту с изрезанными краями, узкую, как лезвие ножа. Дно там, однако, глубокое и чистое.

Течение, медленно кружа, обносило их вокруг острова, но ни прорехи не было в каменной стене. Сверху свисали ветви; диковинно извитые, тяжелые листья их были похожи на старинные монеты из серебра, покрытые налетом, или рассеченное на ленты опахало. Водопады без шума и плеска обрушивались на узкую прибрежную полосу и растворялись в море. Воздух пахнул душными тропиками.

Наконец, открылась бухта, но не тесной расщелиной, а почти озером. Сквозь серую кисею предутренней дымки виделись корабли, стоящие у причалов, яркие флаги трепетали по ветру, богатый и оживленный порт вставал за ними…

«Стелла Марис» замедлила ход.

— Подводная река не пускает, — озабоченно сказал Майсара. — Может быть, бросим якорь на рейде и лодкой доплывем, как всегда? Ну их, удобства!

— Помни, Майсара, у нашего корабля есть глаза, — веско произнес Биккху. — Даром я, что ли, рисовал самый красивый из них?

— Так разве они лучше моих видят?

— Я вам как раз это и говорил, а ты мне, похоже, не поверил, Майсара, — ответил ему Мастер. — Приборы…

— Твои приборы чувствуют правильно, — возразил Субхути, — но они слепы, как летучая мышь в подземелье. А мой Глаз в самом деле умеет видеть сквозь Майю. Майя написана поверх истинной жизни, как ремесленная подмалевка поверх картины великого живописца.

— Да-да, и повторяет настоящий Остров почти дословно, однако со смещением и кое-какими приманчивыми деталями. Порт, скажите на милость! Копия пиратской Тортуги! Увидя его, я окончательно понял, что дело неладно.

— Как же нам избавиться от неверного видения и долго ли оно протянется, Камилл? — потеребил Барух свою бородку.

— Хм. Говорят, подобное лечится подобным. Ты помнишь про свою арфу, заколдованную и немую… Немую, как и та картина, что перед нами?

Все внезапно услышали тот прежний органный звук, на он был громче, яснее, чище. Он повторился еще и еще. Необычайная мелодия полилась над островом. Там, где она протекала над струями и скалами, природа оживала и начинала играть: бликами на волне, купами мелких, но ярких цветов и листьев, которые вырывались из расщелин, дрожью эвкалиптовых ветвей. Видение бухты, города и судов ушло. От скального обрыва простирался склон, довольно пологий и поросший травой. Огромные камни скатились с него вниз в воду.

— Моя арфа обрела голос — впервые за многие века моих блужданий. И я даже не касался ее пальцами! — воскликнул Барух.

— И вовремя: она развеяла Остров Майи. Мы могли бы погибнуть, если бы понудили «Стеллу» идти среди рифов.

— Не так она проста, моя девчушка, — весело возразил Мастер. — С нее сталось бы и какую-нибудь хитрость придумать, если бы корабельщики заупрямились. Ну ладно, а теперь в самом деле поищем гавань и пастухов.

Было, однако, удивительным делом, что наши путешественники вообще их нашли. Берега естественной пристани, где, наконец, бросил якорь их кораблик, были пологи, растительность на них низка. Широчайшие естественные уступы вели к однотонно сереющему небу, переходя в цепи снежных гор со срезанными верхушками. Верхушки курились дымами, которые тянулись кверху столбом и растекались по плоскому куполу. Только одна вершина стояла без снежного плаща и дымного султана. Ее темная масса казалась головой, тогда как вытянутые вереницы ее соседок — руками, охватывающими равнину. А на плоской равнине, еле различимый посреди гигантских явлений природы, пасся пугливый скот и пребывали люди.

Они сбились на проплешине, точно неподвижные комки грязной шерсти: мелкие и более светлые — овцы и сторожевые собаки, темные и массивные — люди и кони. Дети прятались в середине стад, в кругу маток, под войлочными бурками отцов и старших братьев. Одни посохи торчали кверху — сухие древесные стволы без листьев, рога барана, вставшего на дыбы. Одежда, бесформенная и неуклюжая с виду, казалось, оберегала последние крохи жизни в телах. Все спали, и только один, видимо, сторож, поднял голову, чтобы встретиться глазами с прибывшими.

— Мир вам, люди! — поприветствовал их Древесный Мастер.

— И вам мир, — сторож выпрямился. Теперь только Странники увидели, насколько он был тощ. Щеки втянулись внутрь, глаза запали и погасли, и морщины струились по лицу подобно руслам иссохших ручьев. — Если может быть кому-нибудь мир на нашей земле.

— В чем же ваша беда? Что бы там ни было, она не в людях, ведь нас вы не опасаетесь.

— Ты понял верно. Бед у нас две. Одна — обычная: птицы. Они свили гнезда на вершинах огнедышащих гор. Зимой, когда горы спят, их дым и тепло греют и оберегают яйца. Новые птенцы становятся на крыло и выходят из гнезд уже зрелыми, и тогда пылающее содержимое горных недр, раскаленный жидкий камень и кипящая грязь реками изливаются к их подножью, а птицы, старые и молодые, летят над валом и бьют всё, что в страхе бежит перед ним. Так бывает ранним летом, в заранее известные нашим мудрецам дни, и мы всегда успеваем укрыться. Однако тяжкое это время: оно стоит жизни самым слабым из наших скотов и многим старшим из людей укорачивает пребывание на этой земле.

— Вы хотели бы, чтобы птиц не стало? — спросил Барух.

— Как сказать, чужеземец. Зачем тогда будут дышать горы? Если они перестанут быть зимней колыбелью, напрасно будут раздувать в себе жар и испускать парящие дымы, внутри которых сердца зародышей растут и птенцы вылупляются вдесятеро скорее, — почему бы им навсегда не утихнуть? Они ведь утомляются, как любое живое существо. И некому тогда будет посыпать наши пастбища плодородной почвой, которая остается, когда сожжен камень и осел книзу пепел из горячих туч. Утихнет, прекратится и наша здешняя жизнь — а мы любим ее, как она ни опасна, и любим именно потому, что она такова.

— Тогда вторая ваша беда — худшая.

— Да. К нам повадились непонятные животные: свирепы, как одичалые псы, но клыки у них выше глаз, как у кабана, что водится в речных зарослях. Когти тупы и толсты — прямое подобие копыта, редкая шерсть так жестка, что не берет ее ни стрела, ни дротик. Обыкновенно они приходят ночью, но, хотя и не так часто, можно видеть их и днем. Режут овец и жеребят, душат собак и даже уносят самых маленьких наших сыновей, когда обнаглеют. Откуда они берутся и куда деваются — неведомо: нам никак не удается их выследить.

— Есть-то вы хотите? — вмешался Майсара.

— Нет, спасибо за твою заботу, — пастух ответил неким подобием улыбки. — Хотя мало нам в этом радости — мы отбиваем у наших врагов тела мертвых животных. Хуже другое: нам никак не удается выспаться. Свинопсы делаются хитрее день ото дня.

— И давно это с вами так? — поинтересовался Камиль.

— Полтора года. Мы скрывали это от наших женщин, что живут в другом месте, пока могли, не желая их беспокоить.

— А они всё-таки узнали. Мы приплыли с Острова Чая, о пастухи, и кое-что слышали от них.

— Конечно, мы ведь не смели больше брать у них детей. И они умеют провидеть.

— Вот так и длится ваша война без роздыха? — спросил Камиль.

— Нет, однажды пришло нам облегчение в самый крайний час. В прошлый прилет птиц была с ними одна белая, такая большая, что вся стая уместилась бы под одним ее крылом. Скоты испугались, провалились в свой мир и не появлялись в течение всего брачного времени. А потом горы наслали на нас только камнепад — выросшие птенцы, конечно, подбирали отставших овец перед отлетом с острова, но убытка мы почти не ощутили. Да, говорят, что Беляна тоже отложила яйцо в жерло Великой Горы, что не извергается и не дымит, а только греет: но оттуда еще никто не вылупился.

— Ты слышал, Камилл? Ведь ты ищешь Птицу. Мы непременно должны увидеть яйцо и узнать, что из него родится.

— Ты так думаешь? — Камилл стиснул его голову жаркими пальцами. — И что выйдет для тебя из этого видения и знания?

— Не пойму сам. Только тянет меня, как на то место, где я родился и где закопана моя пуповина.

Камиль помедлил и добавил, подумав:

— Конечно, мы бы могли проследить за врагами пастухов, только кажется мне, что ничего у нас не выйдет.

Его брат понимающе кивнул:

— Они появляются из другого мира. С другого острова. Так что ты прав, надо докончить то, что надлежит сделать тут, а потом уже искать остров оборотней. Я пойду с тобой — нам ведь велели не расставаться.

— И мы с Барухом, — сказал Биккху. — Вы друзья нам.

— И я, — вспомнил Майсара. — Хадиджа ведь поручила мне тебя, непутевого, хотя с тех пор много вышло такого, о чем и подумать немыслимо.

Какого мнения были об их совместном предприятии пастухи, показалось им неясным. Бывает, человек настолько устал и изверился, что с одинаковым равнодушием принимает любые усилия, подвигнутые к его спасению: даже явно бессмысленные и такие, чей смысл непонятен даже самим подвижникам. Всё же их оделили сыром и молоком. Мяса не осмелились ни предложить, ни попросить, ибо оно несло на себе слишком явные следы насилия.

Кораблик «Стелла» смирно стоял на приколе, издавая на этот раз хрустальные звуки своим новообретенным голосом — арфа по-прежнему висела на его главной мачте. Ослы, погрустневшие без компании, стояли внутри на приколе — брать их в горы поопасались, птицы еще заклюют или со склона свалятся. Пусть лучше «Стелла» за ними присмотрит.

И странники зашагали: Субхути — упругой походкой юноши-горца, помахивая своим посохом, опираться на который по-прежнему считал несовместимым с уставом Священной Рощи; Камиль — резво и пылко, точно жеребец, что почуял весну; Барух — распрямив плечи, не совсем ровной, но удивительно четкой была его железная поступь. Майсара перекатывался пыхтящим живым мячиком. Об одном Камилле, что шел замыкающим, нельзя было сказать ничего красочного: идет человек и идет себе, не горячась и не торопясь особо, зато и не уставая, легко балансирует на камнях, перепрыгивает через овражки и трещины в сухой земле, размахивая длинными руками, и слегка улыбается тому, что под ним нечто твердое и пока незыблемое. Всё же на корабле плавать не было у него привычки: продвигаться вперед он любил так, чтоб это осязаемо чувствовалось.

Лезть в гору им, по правде говоря, почти не пришлось. Возвышенности оказались изрезаны террасами, почти такими, как на «чайной горе», только куда сильнее заросшими. Плодородная почва то тут, то там виднелась из-за каменных глыб и шаров, что приволокли сюда потоки лавы и селя. Приходилось лавировать между ними почище их кораблика, с постоянным риском упасть, поцарапать щиколотку или сломать ногу. Чем выше и дальше поднимались Странники от мест бытования пастухов, тем жарче становилось: снизу земля согревалась и вздыхала, оживая, сверху пекло — серая мгла разошлась, наконец, и солнце засветило в прорехи со всею силой опаляющей своей любви. Путники сняли с себя одежду и закутали головы, благо их нагие торсы были покрыты загаром, как броней. А спустя какое-то время и разулись. Для Биккху разгуливать босиком, с сандалиями в заплечной котомке, вообще было делом привычным. Его дубленые ступни даже змея побоялась бы прокусить. То же с небольшой оговоркой относилось к арабам. Бледные ноги обоих оставшихся свидетельствовали о несколько большей причастности к цивилизации, но Камилла и Баруха попросту допекло: захотелось проветрить подошвы на теплом сквознячке.

Дивно плодородная земля всё гуще одевалась яркой травой и цветами, лозы вились по стволам низких кустов. Живность, по виду вполне безвредная, прыскала из-под ног в разные стороны, как брызги из луж.

— Горы-наседки, — рассуждал вслух Арфист, озирая заснеженные вершины в голубоватых потеках ледников. — Такого я не видел, хотя много природных чудес пропустил через себя. Ливневые леса, например: там растительность куда богаче, но уж и гадов всяких на каждой ветке и под любым камнем по десятку. Кратер Килиманджаро. Мы там еще до заповедника охотились вместе с масаи, ну и на нас кое-кто поохотился тоже. Атоллы — коралловое кольцо, брошенное в море. Там беда могла прийти и из внешней, и из внутренней воды. Но здесь я не чувствую никакой опасности, несмотря на рассказы местных жителей. А ты, Камилл?

Тот кивнул:

— Беда приходит из иного пространства. Если бы мудрейшие пастухи чувствовали ее так точно, как вылет птиц! Но пока здесь мирно. А уж что до растений — травная кухня и аптека. Золотой корень, смотри. Фейхоа. Аральник. Элеутерококк.

— Удивительно, как только тут эти хищные птицы гнездятся, если кругом сплошная полезность, — саркастически заметил Майсара. — Да, а почему они на нас не нападают? Хотя, наверное, попросту не сезон.

— Никто не называл их хищными, — возразил Камиль, — и никто не посылал нас вести с ними войну.

— Пастухам докучают и они.

— Мужчина, в отличие от женщины, должен уметь сражаться, — жестко сформулировал Барух. — А здесь мы вообще потому, что захотели сами. Не пастухи же нас погнали сюда?

— Нас вообще никто никуда не гнал, да еще в босом виде. Хотя, раз тут такая благость кругом, то и от шипов, поди, не нагноится.

Ехидство Майсары имело под собой реальную основу: хотя в детстве он и расхаживал зачастую босиком, но, в отличие от Камиля, скота не пас. Его, как любого потомственного интеллигентного раба, обучали в совершенстве владеть благородным оружием и каламом. Поэтому он сразу же засадил в большой палец левой ноги длинную и гладкую колючку и, не без труда ее вытащив, изобразил легкую хромоту.

— А ты не страдай напоказ, — ответил Арфист. — Оглядись кругом: где шипы, там и ягоды водятся. Вроде бы морошка или абрикосовая малина, хотя пресноватым вкусом больше куманику напоминает. Интересное дело, Мастер: обычно они не скрещиваются. Радиация?

Верхние ярусы гор казались голы и бесплодны даже там, где льды и снега расступались. Странники смотрели на них уже с вышины главного конуса, куда они забрались с нежданной для себя легкостью. В провалах и внутри жерл дым сгущался полосами, а жар заставлял воздух колебаться, но именно здесь — то тут, то там — были нагромождены кучи суковатых прутьев, вокруг обложенные для крепости булыжниками. Размером эти солидные сооружения были, пожалуй, с гнездо орла. Только яйца были другие: темно-бурые или иссиня-черные, они сливались с гнездом и почти не давали себя заметить, а заметив — пересчитать.

Совсем иное зрелище явила путникам вершина большой горы, коронованная щедрой и крупной зеленью. Склоны здесь извергли из себя совсем уж невиданное изобилие трав-гигантов и цветущих кустарников: страшно было ступить на ковер круглых бархатистых листьев размером с блюдо, раздвинуть коленом двухаршинные живые мечи, в сердце которых возносился скипетр, усаженный пурпурными колокольчиками каждый размером в твою пригоршню, вдохнуть аромат золотисто-желтой розы, что возвышалась всеми цветами и шипами далеко над головой. Твоя алая кровь поминутно грозила смешаться с зеленой кровью этого поднебесного сада, но почему-то такого не приключалось.

Гнездо Белой Птицы было устроено не сбоку горы и не на склоне кратера — всю стесанную вершину закрывал венец из цельных древесных стволов, что проросли ветвями и покрылись листвой, как ива на берегу озера. Ветви сплелись, образовав дуги. И там, полускрытое тенистой и влажной зеленью, возлежало одно-единственное яйцо, сияюще белое с голубым отсветом, овал удивительно совершенной формы. Радуга мельчайших капель одевала его своей игрой, оно походило на купол и на парус, и зеленые ладони, смыкаясь над ним сверху и снизу, не давали ему ни выпасть, ни улететь ввысь.

— Яйцо Птицы Рух, — зачарованно произнес Камиль. — Мне казалось, что это сказка.

— Красота, — подтвердил Майсара. — Э, да оно надтреснутое, поглядите! Испорченное, что ли?

Действительно, от более широкого конца тянулась еле заметная зигзагообразная полоска, похожая на след молнии.

— Что вы. Тогда бы потускнело, а здесь цвет прямо играет, — ответил им Мастер. — Просто скоро вылупится птенец. Это для него, конечно, скоро, а для нас — через месяц, а то и через год.

— Может, расколупать чуточку и заглянуть, — хищно поинтересовался Майсара. — Это ж такое сокровище — неописуемое!

— Ты что, убить его хочешь? Один мой приятель, тоже араб, Синдбад по имени, был свидетелем, как матросы с его корабля вот так же поинтересовались. Ну и никто, кроме него, увы, домой не вернулся, — возразил Барух. — Погибли от гнева Птицы.

— Не рассказывай страшилок, — остановил его Древесный Мастер. — Она-то не мстительна. Просто не стоит будить несозревшее дитя ради досужего любопытства. Чему должно наступить — наступит в свой черед. А пока — слышите? Это стучит его сердце.

Тупой ритмичный звук слился с могучей вибрацией изнутри вулкана. Вдруг пышный султан пара взмыл из-под яйца целым страусиным хвостом, издавая громкий, нестерпимо мелодичный свист.

— Ишь, охраняет, — уважительно заметил Майсара, отряхиваясь от брызг. — А красив, ничего не скажешь.

— Здесь всё прекрасно и невыносимо для человека, — отозвался Камиль. — Я думаю, нам пора уходить.

— Ты убедился в том, в чем хотел убедиться? — спросил его брат.

— Да. Оно зреет, яйцо, и его птенец будет шахом птиц, прогонит всех на свете хищников и покорит себе небо и землю.

— Так что мы сделали, в конце-то концов? — спросил Майсара.

— Ничто — и многое, — ответил Субхути. — Избежали убийства.

— Обрели уверенность в том, что наступит некий день, — вторил ему Барух.

— И просто увидели своими глазами прекрасное и понесем его с собой. Разве одного этого мало? — усмехнулся Камилл.

Они повернулись — с каким-то сладостным сожалением — и начали спускаться.


Пастухи ни о чем не спросили их, но Камиль негромко и со значением проговорил:

— Мы видели Яйцо. Вам недолго осталось терпеть.

Снова день за днем, ночь за ночью плыли Странники по застывшему Океану, оседлав могучий внутренний поток.

— Камилл, сколько островов мы миновали? — допытывался Водитель Караванов. — Четыре или только три? Тот, двойной Остров Птиц, его Майя и настоящий образ — как его посчитать?

— Как хочешь. Ведь если верить нашему другу Субхути, любая вещь вокруг есть Майя. Соединение случайных признаков. Зачем тебе?

— Да говорят, что в сказках всего бывает по три, семь или девять, а потом наступает благополучный исход.

— Успокойся. Наши приключения не подошли еще к концу, и мы пока не оживили море. Лучше поднимись на мачту, следи за горизонтом — течение должно привести нас к следующему в цепи островов. Они нанизаны на него, точно бусины на нитку.

В самом деле, новый остров не замедлил. Он лег перед носом «Стеллы», как округлая спина допотопного чудища, горбушка плесневелого каравая, — заросший сероватыми кустиками полыни, деревьями-кривульками, деревянными и глинобитными домами. Это было карикатурное подобие города Камилла: деревья почти не давали тени, вода реки текла обочь домов и была мутной, вместо каналов вдоль узких улочек текли ручьи жидкой грязи. Ею же были вымазаны заборы и стены: кое-где все археологические наслоения отлупились, и пролысины обнажали дранку, положенную крест-накрест, или паз, откуда нахально торчала пакля, тряпка или просто трава. Такая же гниль и ветхость была нахлобучена вместо крыши — раздерганная, будто в голодный год. Однако даже у сравнительно чистой соломы или сена вид был категорически несъедобный: серый и задымленный. И трава обочин, окаймившая срединную грязь, была какая-то неживая, и пыльные деревья будто насильно были выволочены из земли за вихор, и застыл на верху одного из крайних домов странно изогнутый, крашенный ржавым суриком флюгер, что давно показывал не ветер, а вселенскую сушь, тишь и гладь. Было тихо и безлюдно.

— Жаль, арфу на борту оставили — разбудить здешнее сонное королевство, — ехидно прошептал Барух.

— Тоже и ослов. Я так думаю, здешним обывателям их песнопение придется куда более ко двору, — с холодцой в голосе ответил ему Биккху. На этих словах он почему-то с силой воткнул посох в землю и огладил медную оковку рукояти.

— Бросьте, — вмешался Камилл. — Наше дело здесь — смотреть. Не думаю, чтобы понадобилось вмешаться.

Так дошли они до площади — или того, что могло быть ею названо.

Здесь царила обширная, по впечатлению — никогда не просыхающая лужа; ее тягучие волны наплескивали на заборы окрестных домов при малейшей попытке нарушить девство ее поверхности. Странники, которые давно уже брели по щиколотку в прохладной жиже, без страха свернули к ближайшему частоколу из бревен, грозно поставленных на попа, и оперлись на него спиной, наблюдая.

Тут зазвенело вроде бы бронзовое било — сначала мерно и глухо, потом с трезвонами и переливами. «Б-блин, блин», звякал основной голос, «Б-блинохват», отзывались подголоски. Откуда-то из параллельного, что ли, пространства на середину с плюхом приземлилось корыто на ножках, длинное, долбленое из целого полубревна, как дикарская лодка, красноватое и жирно глянцевое изнутри. Еще раз ударили звоны, и вдруг улицы и переулки закишели народом, выбегавшим из домов навстречу корыту. Оно стало стремительно наполняться едой и питьем самого, впрочем, изысканного вкуса и запаха: в фарфоровых блюдах и хрустальных кубках, узких матовых бутылях и крошечных серебряных судках с тонкой ручкой сбоку. Майсара ахнул, облизнулся и рванулся было тоже на площадь, но Барух, куда резче и злее, чем всегда, дернул его назад к забору.

— Нельзя. Стой смирно и гляди. Это не мираж, но куда опаснее. У вас, арабов, и на этот счет завелась сказка.

— Что, снова твой друг Синдбад? — уныло спросил Майсара.

Народец, округлые формы которого были облачены в пестрое и блестящее, обступил кормушку, давясь и толкаясь. Одежды покрылись свежим слоем грязи, но существам было всё равно. Ни огорчения, ни радости не отразилось на лицах, мясистых и невыразительных, которые носили некое клеймо порочного сходства: и ни мужчин, ни женщин, ни детей нельзя было различить в этой массе. Издавая нечленораздельные возгласы и повизгивая, все стали пожирать содержимое корыта, нагибаясь над ним и хватая прямо ртами. Руки у них не действовали: Странники с ужасом и омерзением отметили, что пальцы тварей как бы поддуты изнутри и растопырились от ожирения.

И еще с большим ужасом наши путники увидели, что, покончив с обыкновенной едой, жители грязевой деревни стали с хрустом пожирать посуду и утварь. А та еще прибывала: расшитые полотнища, золотые вазы, статуэтки, ювелирные украшения, картины на холсте и пергаменте, ковры, книги-кодексы и книги-свитки, бронзовые астролябии и стальные телескопы, некие плоские черно-серебристые коробочки и зеркальные диски с надписями и картинками на обороте.

— Поглощают разнообразную культурную и научную информацию, — с презрением сказал Камилл. — Ничего не давая взамен, кроме натуральных животных отходов.

Пожирая свою пищу, существа на глазах менялись. Спины сгорбились, рты выпятились вперед, лбы и подбородки исчезли, зубы вылезли за верхнюю губу, вывернулись наружу ноздри — они на глазах становились чудовищной смесью кабана, пса и обезьяны. Похрюкивая и подвывая, они докончили свой паек, вылизали дно и стенки до лоска и начали было плотоядно поглядывать друг на друга и на свидетелей их обжорства, как снова блямкнуло незримое ботало. Сразу их одолела дремота. Еле пошевеливаясь от ожирения, полуживотные повернули назад, к своим лежбищам. Корыто покачалось — и растаяло в изумленном воздухе.

— Вот видишь, Майсара, — подытожил Камилл, — что в конце концов ждет любого, кто соблазнится. Это ведь были люди, и не худшие в своем роде, — моряки, кругосветные путешественники, ученые, исследователи… да мало кто еще.

— Их съедят великаны, о Камилл? — с некоторым испугом спросил его брат. — Я тоже помню ту легенду.

— Ох, если бы так. Но нет. Ты заметил красноватый отлив и потеки на днище? Когда скоты совсем отупеют и станут ненасытны, их бросят кормить тем, что мы видели, и станут приучать к человечине. Сначала будут бросать куски ее им под рыло. Потом кстати позволят пожирать и друг друга, чтобы выявить самых сильных и бессовестных. Метод, опробованный на крысах… Они пройдут отбор и сами выйдут на охоту, чтобы добывать пропитание себе и тем, кто еще не прошел все круги. Первое называется «война», второе — «плен».

— Вот зачем им маленькие пастушата, — кивнул Биккху. — Съедят или уподобят.

— Потом их научат передвигаться по островам, а тем временем им подоспеет достойная смена.

— Кто научит, Камилл?

— Само Зло, которое розлито в мирах, подобных этому.

— Есть и еще такие миры?

— Да, братья.

— Почему бы не перебить скотов сейчас? — спросил иудей. — Субхути ты запретил. Но я-то никогда не принимал на себя обязанностей миротворца.

— Всему свое время, помнишь, как сказал Когелет? Мы ведь не раз читали эти слова в синагоге.


И снова они плыли. Постепенно поднялся резкий ветер, срывая клочья пены: стриг верхушки им же созданных волн, колыхал «Стеллу Марис», которая с трудом улавливала его своими парусами. Казалось, пассат хочет свернуть кораблик с его подводного пути. Над головой бродили сизые и вороные тучи; в глубине их зловеще алело, но они были молчаливы. Зато непрестанно звенела Барухова арфа, разгоняя копящиеся громы и молнии, и в голосе ее была торжественная печаль. Животные, которым передалось общее неприкаянное настроение, бродили по палубе, ластились к хозяевам, как собаки, и во взоре их светилась мировая скорбь. Росинант, было округлившийся, снова отощал и стал нервным, Дюльдюль немного погрубела, зато отрастила мышцы, а Хазар, чтобы не впасть в уныние окончательно, то и дело репетировал свой боевой клич — по счастью, в четверть голоса.

— Чуют запах битвы, — иронизировал Мастер. Шла ночная вахта, и тезки стояли у штурвала вместе.

— Потому ты и остановил тогда наших спутников, брат? Нам надо копить силы, — спросил Камиль.

— Не только потому. Что нам чести избивать неосмысленных, недавних жертв?

Водитель Караванов почуял на плече длиннопалую руку и вздохнул. Тьма кругом, тьма и безгласность: спит арфа, немые тучи над головой набухают дождем и бурей, ни луны, ни звезд наверху, только и есть в этом мире, что почти невидимое прикосновение друга.

… Наутро снова поток вынес перед ними остров — уныло плоский, только что не ниже уровня моря, оцепленный кругом рукотворной колючкой. Рассматривали его попервоначалу с палубы. По усыпанному щебнем периметру на скорости кружили огромные пегие животины отвратительного вида: то серые с буро-черными пятнами, то желтовато-белые в коричневую крапину. Они не были похожи ни на шакалов, ни на гиен, ни на обычных собак или свиней — но тем не менее, были и тем, и другим, и многим еще. Задницы их проросли хвостами, вдоль хребта встала дыбом клочковатая и жесткая шерсть, белесо-красные глазки были одновременно свински тупыми — и злобными, как у бешеного пса. Клыки в пасти так остро наточены, что посверкивали, как железные, передние лапы кончались когтями, задние — подобием раздвоенного копыта. Зловонная слюна капала наземь с высунутых языков, и смрад из пасти был достоин в равной степени помойки, хлева и густонаселенной курной избы.

— Как я понимаю, это предшественники наших вчерашних знакомцев, которые уже выросли и заматерели, — процедил Барух. — Что ты думаешь по этому поводу, Субхути?

— Я вижу здесь куда более достойное приложение для моего посоха, чем вчера, — хладнокровно ответил тот, и по его лицу юного аристократа пробежала гримаса. — Но мне нужен повод для насилия и вмешательства.

— Аллах! Да поглядите прямо перед собой — туда, за изгородь, — не выдержал Майсара. — Какого еще повода вам надобно?

За проволокой вплотную стояли люди. Полуголые, похожие на свою собственную тень, туго обтянутые своей сухой кожей и в клочьях сопревшей одежды. Со слабо мерцающим взглядом и выступившими скулами и ключицами. Среди них ясно выделялись ребятишки. Не только ростом — они смотрели куда более живо, глаза взрослых были уже обессмыслены страданием. Всех их было набито внутри так плотно, что и умирая, они не могли лечь наземь и стоя превращались в скелеты.

— Это те из пленников, кто с самого начала не был способен есть человечину, — полуспросил Камиль у брата.

А Камилл ничего не сказал, кроме одного:

— На этот раз наших скакунов берем с собой. Как я понял, они отнюдь не трусливого десятка.


Шлюпку бросили на мелководье и в два прыжка достигли береговой полосы. Еще задолго до этого круговое движение замедлилось, хотя и ненамного: свинопсы были подслеповаты. Зато теперь, непосредственно почуявши противника, они напрочь остановились и воззрились на Странников. Сзади набегали новые особи, грудясь на узкой твердой полосе перед отрядом, пока не сбились в один плотный зубастый ком, ощетинившийся шерстью. Мерзкий звук, долгий и скрипучий, режущий уши и утробный, нарастал внутри кома; пасти оскалились, уши прижались к черепу, клыки задрались наверх, как бивни, когти высунулись наружу из как бы кошачьих пазух на передних конечностях.

— Как называют твой меч, брат мой Камиль? — воскликнул вдруг Мастер, и его голос молнией пронесся сквозь вой и скрежет зубовный.

— Зульфикар — Рассыпающий Пламенные Искры! — крикнул Камиль в ответ.

— Так что же ты? Покажи им его огонь!

Чуть позади юного Караванщика Субхути, решившись раз и навсегда, перехватил покрепче свой посох, Барух, ни мига не промедлив, выхватил из ножен шпагу и пришпорил белого лошака. Майсара, положив на правое плечо саблю, левой похлопывал по спине удалого Хазара — вид у обоих был торжественный.

Камиль набрал в грудь побольше воздуха, сжал коленями бока Дюльдюль и поднял клинок над головой:

— Не подведи, красивая моя!

Увидя решимость чужаков, передние псокабаны развернулись строем и пошли на них. И уже накатывался первый вал, когда Зульфикар затрепетал в руке Камиля, посылая живое тепло в его руку: то ли Караванщик отдавал всего себя мечу и сражению, то ли сам клинок раскалялся и дрожал от нетерпения впиться в горло противнику. Пламя заструилось по извилистому лезвию. Камиль взмахнул им и резко опустил руку — клинок прошел через туловище ближайшего зверя почти без усилий, как будто был лучом света, и даже не замутился кровью. Тот упал, но сзади напирала новая волна. Точно крысы, подумал Камиль. Меч опускался и поднимался помимо его воли, чудища скатывались в морскую воду; по бокам Камиля стояли Странники и тоже разметывали толпу хищников. Свистела сабля Майсары, с тупым стуком посох обрушивался на чугунные черепа, беззвучно прореживало ряды жало шпаги.

А Мастер стоял позади их всех, безоружный. Лицо его окаменело и напряглось, вспухла и запульсировала на лбу темно-синяя жила, а глаза сияли так, что и самих Странников наполнило это свечение. «Как это я их всех вижу, — удивлялся Камиль, — то ли оборачиваюсь проверить тылы».

Ряды тварей, наконец, поредели, попятились в страхе. До них дошло, что уцелеть они не смогут, однако и деться было, похоже, некуда. И вот последний, девятый вал ринулся вперед, перекатился, погребая под собой и пришельцев, и их животных сразу: Майсару, Камиля и Биккху, Арфиста и Мастера — всех.

— Брат! Архитект! — отчаянно и пронзительно закричал из-под низу Камиль, чувствуя, что вот-вот они пропадут пропадом. Он чувствовал, как его мулица брыкается и лягается из лежачего положения, рядом так же молча боролись оба остальных скакуна — всем, кроме него, ужас сковал рты.

И тут отважная Дюльдюль заорала победной трубой, отчаянно и дерзновенно. Тогда, под Деревом, она проявила себя не совсем с лучшей стороны и жаждала как следует отыграться. Другие боевые скакуны тоже влили свои голоса в хор. Их рев нарастал, становился почти музыкальным, издали в него вступила арфа Баруха, и ее звон глушил уши, переходя с вибирующе низких на нестерпимо высокие тона. Свинособаки ощерились и еще больше прижали уши: кажется, им хотелось прикрыть их лапами, но тогда бы они остались почти что беззащитны перед железом. Наступательный азарт был потерян окончательно. Скоты в панике отхлынули, приподнялись над щебнем — и растворились в воздухе, лопаясь наподобие мыльных пузырей: с некоторой задумчивостью и пахучими брызгами.

Воители вставали на ноги, отряхивались, трясли гривами и выбивали шапки о колено. Все… кроме Мастера.


— Камилл! Мы победили! Слышишь, Архитект? — юноша тряс брата за плечо, пытаясь пробудить. Тот приоткрыл один глаз.

— Вот хорошо, молодцы… Я таки пробил тоннель… — пробормотал Камилл и замер окончательно.

— Он истратил себя без остатка ради того, чтобы нам победить, — скорбно произнес Барух над неподвижным телом. — И прилепился к народу нашему.

— Ушел дальше по своему пути, исчерпав все витки перерождений, — добавил Биккху со странной флегмой. Истонченное лицо его было неестественно спокойным, как у индуса на погребальном костре.

— Ну почему он не сражался обыкновенным образом? — с отчаянием спрашивал Майсара. — Зачем он безоружный ходил?

— Он сам был своим оружием, и куда более совершенным, чем мы полагали, — вполголоса обяснил Субхути. — Мы носим на себе знаки своей внутренней силы, а Мастер обходился и без этого. Ничтожны перед ним были любые клинки, стрелы и ружья!

— Что теперь делать-то? — рыдая, спросил Камиль.

— С ним — ничего. Перевезем на борт нашей «Стеллы». А тебе и всем нам предстоит еще немалая работа — нельзя бросать ее на полдороге. Мы истребили сторожей и мучителей, но за колючей проволокой остались живые люди.

— Если Зульфикар согласится разрезать колючку, они же сразу попадают — отучились держаться на своих ногах, — сказал Барух. — Я такое не однажды видел: пригоняют в лагерь вагоны, а в них народу стоймя напрессовано. Так и едут неделю, иногда больше, пока половина не перемрет, а остальных впору бульдозером выпихивать.

— Что верно, то верно, — подтвердил Майсара, понявший его только наполовину, — только я вам одно скажу: первый враг человека — голод. Вот что: ты, Камиль, режь ограду и вытаскивайте с Барухом этих доходяг на волю, а мы с Биккху отвезем Архитекта, в нашем камбузе мигом смелем зерно, замесим лепешки на голубой водице и притащим сюда.

— Привезите еще и мой ларчик, — попросил их Камиль. — Сдается мне, что самое для него теперь время. Женщины Острова Чайной Горы были провидицы и в том, что придется нам решать одним, без брата… И, быть может, осталось хоть немного Вардина молока, чтобы в него добавить?

— Тогда уж и мою арфу везите, — добавил Барух почти весело. — Изображу Орфея, великого музыканта, который мог своим пением и игрой даже камни двигать. Это чтобы нам всем спорее работалось.

Камилла укрыли Баруховым плащом и бережно перенесли в лодку. Все остальные трудились без остановки, даже ослы выстроились на мелководье живой цепью — передавали из шлюпки вещи и готовую снедь. Народ, подкрепив силы, немного приободрился и повеселел.


— Куда их всех денем, подумали? — спрашивал практичный Майсара.

— Перевезти на Остров Птиц, откуда украдены, — предложил было Барух.

— Думаешь, здесь нет иных уроженцев? И вообще, остров не безразмерный, да и мы на перевозки не нанимались.

— Зато у «Стеллы» всегда места довольно, особенно для доброго, — возразил Камиль. — Но вот думается мне, что нельзя нам поворачивать вспять. Течение не позволит, которое мы с братом…

Он замер на полуфразе — не только от того, что слишком свежим было чувство потери, но и просто потому, что чья-то маленькая ручка подергала его за полу рубахи.

Это был ребенок из бывших пленников, такой щупленький, что в нем не поймешь ни пола, ни возраста, однако глаза на чумазом личике были уже вполне умные и задорные.

— Дядья, послушайте, что скажу. Этих свиноглавцев, когда они уходили на промысел, в воронку втягивало, а потом из нее выплевывало назад. Мы тоже пробовали удрать — не выходило. А теперь получится. Мы с братаном уже разведали. Земля там совсем провалилась, и гладкие стенки видать.

— Тоннель, — сообразил Барух. — Его последние слова…

— Да, это прямой выход. Ты думаешь, рискнем их отпустить в неизвестность? — спросил Субхути.

— Мы тоже уходим в неизвестное. Кроме того, ведь тот коридор — надежная работа моего брата, — сказал Камиль.

И его слова послужили решающим аргументом.

На эту ночь все Странники вернулись в каюту, кроме Камиля. Он решил, что останется на обе ночных смены.

— Вы все должны выспаться без помех, — объяснил он, — а я буду наблюдать звезды — как в них записан наш завтрашний путь.

(И сторожить моего брата, чтобы оказать ему последнюю честь, сказал он про себя. Астролог-то из меня, по правде, никакой.)

Его услышали и поняли верно. И вот настала эта ночь…


Из-под палубных досок слабо ржали Хазар и Дюльдюль, Росинант постукивал копытом о переборку; в обшивку корабля с тонким ласковым плеском били волны, и могучее подводное течение выгибалось кольцом, как игривый и ласковый зверь. От далеких островов наносило запах корицы и миндаля, роз и гвоздик, свежего хлеба и парного молока, терпкого чая и человеческого дыхания. Всё смешалось, и ничего не понять! Огромные, как белые хризантемы из того стихотворения о родине, что Субхути любил читать наизусть, цвели звезды на густо-синем бархате небес, и теплый ветер надувал паруса «Стеллы», увлекая ее по верному пути. Близ грота с арфой, завешенной черным, распростерлось большое тело Камилла, оно было тяжелое и негибкое, но почему-то жаркое, как ночь, которая их связала. «Я с тобой, брат», — внутри себя произнес Камиль и услышал ответ: «Я тоже. Не бойся ничего». «Мы разбудили Океан, верно?» — спросил Камиль. «Разбудили, — сказало ему нечто. — Зато сам ты спишь куда как крепко». «Неправда, я на вахте», — рассердился Камиль и проснулся.

Оказывается, разбудил его незнакомый свет, как будто вращался на небесах шар из маленьких зеркал и бросал вниз осколки радуги. Дюльдюль, несравненная мулица, трогала его изостренным копытцем за руку, ее шерсть тоже сияла. Камиль вскочил, не понимая, что происходит с ночью. Ибо все кругом пело: звезды и небо, и волны, и палуба, а грот-мачта и арфа на ней покрылись иголками цвета яркого индийского сапфира. Дюдьдюль тоже была наряжена не как всегда: от ее лопаток на аршин в длину простерлись голубые крылья наподобие стрекозиных, грива ниспадала вдоль шеи крутыми кольцами цвета спелого каштана, а лицо, белое и черноглазое, с союзными бровями и пухлым ротиком, иногда казалось ну совсем человеческим, хотя по большей части все-таки сильно отдавало лошадью. Собственно говоря, получалось так: если он думал об этом создании как о своей всегдашней четвероногой подружке, женское в ней расплывалось и уходило. Но стоило ему мысленно увлечься одухотворенностью общего выражения, как на секунду появлялось перед ним точное подобие гордой и страстной Хадиджи бинт Хувайлид в то единственное и неповторимое мгновение, когда она отпустила руку, соединившую половинки чадры у сочных алых губ. («По-моему, она тогда выбранила одного из слуг за нерасторопность, — подумал Камиль. — Уж в кокетстве ее не заподозришь».)

— Ты в самом деле моя Дюльдюль? — спросил он вслух. — Если да, то отчего ты так похожа на госпожу моего сердца и властительницу живота моего, а если нет, то почему при всех превращениях у тебя неизменно остаются длинные уши, которые растут выше лба, волнистый хвост, что достигает до бабок, и копыта, хотя и унизанные крупными самоцветами?

— О глупый мальчик, которому, тем не менее, суждено вырасти в наимудрейшего из смертных! — засмеялась она, как будто зазвенели в стеклянном бокале чистые льдинки. — Я ни то ни другое, а небесная кобылица Борак, то бишь «Молниеносная», и во мне соединились, сделавшись бессмертными, многие ценные свойства, рассыпанные по вашим трем досточтимым боевым скакунам.

— Как получилось, что ты говоришь, коли ты животное?

— Разве ты можешь судить верно о небесных обитателях, когда не видишь в истинном свете и большинства земных? Впрочем, последнее у тебя пройдет с возрастом. Одно скажу: мы, младшие братья и сестры, изъясняемся с помощью грубых звуков, а понимание старших идет от сердца к сердцу и от души к душе, как если бы они были одно. Но полно, что-то я с тобой заговорилась, а надобно исполнить поручение. Садись-ка на меня верхом и держись крепче, только, пожалуйста, не за крылья и не за уши, а хотя бы за гриву!

И они прянули вперед и ввысь прямо с палубы «Стеллы» и понеслись над морем… над облаками… между поющих звезд, похожих сразу на мохнатые цветы, новые монетки и на лукавые ребячьи рожицы… всё выше и выше. Сердце Камиля заходилось от восторга и стремительности их полета.

— Это мы в рай едем?

— Пока нет, увы: сколько в извозе ни работаю, а на самое высшее, девятое небо ход мне закрыт, — проржала Борак. — Заслужить требуется. Разве что ты походатайствуешь — тогда дело верное.

— Я бы с радостью. Только вот послушают там меня?

Она не ответила, потому что они оба то ли снизились, то ли, наоборот, воспарили куда-то в неведомую высь головоломным штопором, как ученый голубь; и в конце концов очутились они на улицах изумительного города из полупрозрачного зелено-золотистого камня. Двенадцать кованых ворот было во внешней стене — это Камиль угадал не считая — и в каждой из двенадцати арок горел гигантский самоцвет. Очертания внутренней архитектуры поминутно менялись, в существе своем оставаясь незыблемы. Мощь излучали они, надежность и тепло. Весь город был пропитан музыкой — стройные лады искрились и рассыпались, как звездная пыль и россыпи мелких бриллиантов. «Это Барух играет на своей арфе», — догадался Камиль. А сам Барух, нарядный, статный и величавый — никакой хромоты! — в самоцветном нагруднике до пят и в благородно-седой волнистой бороде до самого златотканого пояса, — лента на лбу, арфа в руках — уже стоял рядом с кобылицей.

— Привет и мир тебе, мой Водитель Караванов, — сказал он рокочуще.

— И тебе мир и привет. А Биккху тоже здесь?

— Он ожидает нас внутри храма, — ответствовал иудей. — И с ним третий из нас.

— Кто, Майсара? — говоря это, Камиль отчетливо понимал, что выставляет себя глупцом, но боялся истинным именем спугнуть радостную правду.

— Нет, конечно. Майсара из земных людей. Я говорю о твоем брате и почти тезке.

— Разве он не умер?

— А разве ты не знаешь, что смерть — просто нелепая выдумка?

Тут они останавливаются у стены Храма — это Храм Арфиста, хотя и не вполне тот, который был разрушен. У того не было золотого купола, похожего на яйцо Белой Птицы или на поддутый ветром парус, и не возносили его кверху тонкие, как тополь, башенки по четырем его углам.

— Вот мы и прибыли, — сказал Барух. — Сойди с кобылицы и привяжи ее за это кольцо.

Когда Камиль, слезая, для удобства поставил ногу на камень, в нем отпечатался его след.

— Это потому, что ты пока несешь в себе земную тяжесть, — объяснил Арфист. — Наш милый Майсара вообще бы по шею провалился и выпал наружу.

И тихо рассмеялся, как бывало.

А внутри Храма ждут их двое — Камилл — о Камилл! и Биккху, оба в развевающемся, и радужном, и поющем. Барух царствен; Субхути — воплощение божественного покоя; а Мастер так и лучится любовью.

— Возьми книгу у меня из рук и читай! — повелевает Барух.

— Но я не умею читать, — противится Камиль. (Я младший из вас, хочет он сказать — и понимает, что это не оправдание.)

— Читай, ты сможешь, — повторяет Камилл. — Ты всё сможешь, что предназначено тебе. Ты юн, но ты плод, ради которого растут ветви дерева и распускается его цветок.

Над ними сведен воедино Храм, и Храм этот создается тут же словами Камиля; Храм — они сами. Поют стены, повторяя слова Книги Мироздания, поют близость и дальность, широта и высота, поет всё пространство внутри и вовне — и это потому, что четверо нашли Путь, подчинились Пути, стали Путем. И их слитная радость вовеки не может пройти.


…Камиль очнулся и с перепугу схватился рукою за плащ Баруха: никого не было под ним, только остывающее тепло человеческой плоти, неясный аромат. Сам же Камилл сидел, прислонившись к соседней мачте, и вдыхал полной грудью йодистые морские благовония. Светлел горизонт, звезды гасли, как лампады, и усиливался попутный бриз.

— Брат, ты разве живой? Я тебя сейчас во сне видел!

— Ну и что теперь — коли снюсь, так сразу и помер?

На Камилле было не то переливчатое одеяние из Храма, но и не обычный синий парусиновый костюм, а что-то белое с узкой вышивкой по вороту, застежке и вдоль всего пояса: единственная неувязка во всем деле.

— И все наши Странники мне снились.

— Вот видишь, — сказал Камилл с шутливой нравоучительностью, — а они спят в каюте и, ручаюсь, живехоньки. Так что произошел не перенос на тот свет, а обычное раздвоение личности.

— Но ты-то не просто спал, а лежал как пласт!

— Точнее, как деревяшка. Что поделаешь, временно выдохся и решил поднакопить силы. Так мне, выходит, отдохнуть непозволительно? Довели, прямо довели!

Камиль подобрал ноги, обхватив колени руками, загляделся не стынущий, полупрозрачный месяц, на розовую пенку облаков.

— Что тогда было с нами? И Дюльдюль стала иной, и мы все. Ты не объяснишь, Архитект? Ты-то всегда хорошо понимаешь.

— Ну, всё, что пришло к тебе ночью, — только отзвук того, что сбудется. Чтобы ты не очень испугался, когда оно случится взаправду. На сон вообще многое можно свалить: необыкновенно — значит примерещилось. А, может статься, мерещится нам именно скука нашего всамделишного существования… Или, может быть, просто звезды в эту ночь были такие шальные, что пробрались в твои сны. Тогда тебе суждено начисто забыть свое сновидение. Но ты не забудешь, ручаюсь. И вот что. Заметь себе, что настоящая жизнь, не сон и не сон во сне, — невыразима. В ней нет ни меня, ни тебя; это лишь слова, которые делят единое, или знаки для передачи своего впечатления от него другим людям.

— Ох, как мудрено. В моем сне я был куда умнее, чем сейчас, когда у меня от дневного боя и ночного недосыпа всё в голове путается. Слушай, раз ты проснулся — можно, ты и по кораблю подежуришь? Совсем чуть осталось.

— Можно. Отдыхай, братик.

Уж как устроил Камилл — но никто из путешественников не удивился его воскрешению. Положим, все мы в том замечательном сне побывали, размышлял Камиль, а Майсара? Когда с ним-то договорились?

… И снова день и морской простор, ночь и морской простор. Соленая колыбель и брызги Океана на губах. Камиль пообвыкся за это время, будто век был корабельщиком, сидел на носу, пел на немудрящий мотив нескончаемые касыды, которые сам и слагал, признаваясь в любви широкому миру — слово, которое в одном из языков созвучно обозначению моря.

На приволье и в однообразии водных просторов мечталось о зыблющихся равнинах и холмах пустынь, о звенящих сухих травах степей, отраде зеленых оазисов. О Хадидже он не думал много — она стала частью его самого. В «воронье гнездо» по вантам лазил последнее время Субхути: от постоянной близости живой морской воды он стал похож «на своего собственного сына», как нередко пошучивал, и выглядел заправским юнгой.

Однако по-настоящему порога взрослости он таки не переступил, и угроза стать сосунком над ним не висела.

— Это потому, что мы далеко отошли и от устья, и от истока, между которыми пребывают все его возрасты, и плаваем в водном междуречье, — объяснял Камилл. — Вот пристанем к суше — будем снова искать начало Реки или сами его сотворим.

— Как и где?

— Увидишь.

Так беспечны стали они после недавней победы и так надежен казался им попутный ветер, что никто вроде бы и не заметил, когда теплая внутриводная река, что так верно их сопровождала, перестала их нести.

А днем позже нечто грозовое появилось в воздухе, до того беспечном, набухло черным дождем в тучах, и в водной толще возникло подспудное напряжение. Мощное, длинное и извилистое тело смутно просвечивало там, сгусток гремучей стихии.

— Левиафан или Раав, — говорил печально Барух. — Воплощение злобы Океана.

Ко всем подступила прежняя тревога. Один Камилл хоть и ходил озабоченный, но не тем ожиданием ключевой битвы, что овладевала ими на подступах к Острову Лагеря, а скорее желанием поставить точку в завершенном деле.

Где-то к полудню этого, как оказалось, последнего морского дня водная гладь вздыбилась, сморщилась, словно гигантская незримая рука ухватилась за поверхность и потянула кверху. Кораблик взлетел на вершину волны и развернулся носом к беде.

— Великий Морской Дракон ополчился на нас, — произнес Субхути со спокойным отчаянием.

Навстречу «Стелле» разинулась шиловатая каменная пасть. Целая флотилия могла бы разместиться там, как в заливе. Алый гребень вдоль хребта пропорол воду. Глаза, набрякшие лютым огнем, сверкали безмозглой свирепостью. Затем из глубей выпросталось замшелое тулово, похожее на горный кряж, новые волны ударили «Стеллу» с обоих бортов, однако она была увертлива и избежала самой гибельной атаки: с носа. Тут чудище заревело так, что уже и самому, наверное, не слыхать было собственного голоса. Но тогда закричал Камилл ото всей своей души, и сердца, и разума — так громко закричал, что зов его проник во все уголки Вселенной:

— Сестра! Сестра! Иди и помоги нам!

Сверху и со всех сторон сразу послышался рокот как бы чистого металла, рвущегося шелка небес, шелест осыпающихся с него светил. Огромная сияюще-белая пелена стремительно заволокла окоем, оттеснив тучи — точно единое крыло, в центре которого бился очаг сияния, — и спикировала вниз. Море зажглось до самого дна, где обнаружился разлом, пересекший его по косой линии от края до края. Сверкнули там, внизу, разноцветные коралловые города и дворцы. Прыснули в стороны нарядные и блестящие чешуей рыбы самого невероятного облика. Всколыхнулись лохматые кусты и пастбища придонных трав. Выстрелили клубом дыма, улепетывая подальше от фейерверка, осьминоги, кальмары и просто каракатицы. А Змей от невиданного им прежде света весь извился и закаменел в судороге, уронив голову на когтистые передние лапы и прикусив зубами хвост. Задние лапы, похожие на лопасти, гулко плеснули раз-другой и тоже замерли.

— Вот и конец, который венчает дело, — с облегчением заметил Древесный Мастер. — Я так и думал, что на сей раз обойдется и без нашего брата Странника. Вышел новый остров, седьмой по счету. Как Исландия.

— Скорее как тихоокеанский атолл, — поправил Арфист.

Белое крыло поднялось выше, унося на себе бессильно клубящуюся грозу, и теперь стало видно, что это все-таки птица — снежно-белая, с клювом и ногами светло-рубинового оттенка. Правда, очертания ее творил поднебесный ветер, словно она и сама была только облаком.

— Полетела за яйцом присмотреть, — свидетельствовал Камилл. — Что же, ее явление означает конец морского приключения, братья мои. Разве ты не чувствуешь поблизости большую землю, мой Водитель Караванов?»

Загрузка...