Дом был самым последним в городе. Дальше начиналось поле, где ничего не успели построить, — нейтральная полоса ничьей земли, еще не городской, но уже давным-давно и не деревенской. Поле поросло одним бурьяном, потому что этим летом ему предстояло принять великую муку приобщения к цивилизации, и было жалко отдавать на растерзание бесчисленным колесам, гусеницам, ковшам и просто лопатам даже такую немудреную травку, как донник или сурепка. Природа откупалась бурьяном.
На той стороне поля виднелись теплицы или, вернее, то, что ими когда-то было. Опекавший их совхоз получил новые угодья и, хозяйственно вынув застекленные рамы, отбыл в неизвестном направлении, а они остались, словно костяки гигантских сельдей, пропуская сквозь свои подрагивающие ребра раздольный загородный ветер.
По ночам в поле было совсем темно. Зато возле самого дома на него ложились незыблемые световые квадраты попеременно зажигающихся и угасающих окон. Но сверху, с высоты девятого этажа, этой освещенной полоски видно не было, и по ночам Артему казалось, что где-то там, в непроглядной мгле, небо накоротко замыкается на землю, и черный сполох этого замыкания стоячей волной замирает над миром, пока лезвие первого луча снова не разомкнет их, словно створки раковины.
А иногда, когда бывало совсем худо, возникало ощущение абсолютной утраты пространства там, за окном, и не было не только земли и неба — не было ничего, просто первобытный хаос, не разделенный на твердь и хлябь. Сегодня Артему было худо именно в такой степени.
В квартиру он вошел тихо, словно мог кого-то разбудить. Но будить было некого, и, досадуя на никчемную свою осторожность, он демонстративно громко потопал на кухню и грохнул возле холодильника сумку и сетку с консервами. Поддернув брюки на коленях, присел и начал меланхолично переправлять банки, пакеты и свертки в белое, замшелое изморозью нутро. Если уж ты такой кретин, что при всем своем желании не можешь промоделировать простейшую семейную жизнь, то твоих ребят это не должно касаться. Завтра новоселье, и они соберутся на твою прекрасную-распрекрасную квартиру. А ты принимай. И рожу делай соответственную, благодушную. В сторону дам — особливо. Вот и абрикосовый компот на тот же предмет. Ах, смотрите, он догадался купить для нас абрикосы! Ах, льдинка в сиропе! Темка, ты молоток, даром что похож на Алена Делона! — И дамы, сажая липкие кляксы на декольте, примутся опохмеляться абрикосовым компотом.
И тогда свои ребята поймут, как ему худо.
«Темка, — скажут свои ребята, — ты отупевший буржуй. Ну разве можно в такой прекрасной-распрекрасной квартире существовать в одиночку? У тебя налицо аперитив и горошек, — скажут начитанные ребята, — но решительно не хватает Зизи. Слава богу, это поправимо. Смотри, сколько прекрасных дам (это над банкой с абрикосовым компотом). Выбирай любую!»
А может, и вправду выбрать? Ведь ни одна не откажется… Баста. Хватит с него.
Артем захлопнул холодильник и направился в комнату. Лампу он зажигать не стал, а подошел к окну, чуть мерцавшему пепельным ночным светом. Неясное отражение собственного лица появилось на стекле, и Артем посмотрел на него с ненавистью.
Представьте себе, что рядом с вами живет молодой мужик, неотразимый, как Ален Делон. Но это еще можно представить. И каково ему живется — тоже вполне представимо. Но вся беда Артема заключалась в том, что он был гораздо красивее и Алена Делона, и вообще всех импортных кинозвезд мужского полу. Сравнение, конечно, не ахти, но что поделаешь — других эталонов на данный момент не имеется. Раньше, говорят, сравнивали с королями (см. Дюма). Сухощавый и темноволосый, он был исполнен истинно русской красоты в духе портретов Венецианова.
И благородная внешность в сочетании с именем создавали Артему такой комплекс неотразимости, что при самом горячем желании он не смог к своим двадцати четырем годам создать хоть мало-мальски устойчивую семью. Не везло человеку. Ну был бы хоть артистом или телевизионным диктором, на худой конец, — у них, вероятно, вырабатывается профессиональный иммунитет против разожженных примитивным любопытством взглядов. Но он был простым инженером и до сих пор не мог привыкнуть к тому, что на улице женщины систематически оборачиваются ему вслед.
В мутном отражении собственного лица отдельных черт нельзя было разобрать, но Артем смотрел на него с определенной ненавистью. Пока вдруг не понял, что при незажженном свете никакого, даже смутного отражения быть не может. Из черноты первозданного хаоса на него смотрело чужое неподвижное лицо.
Еще несколько секунд Артем не шевелился. Потом отчетливо осознал: перед ним, собственно говоря, не окно, а дверь, за которой на балконе и стоит незнакомец. Мысль о том, что это попросту вор, показалась нелепой — вор не стал бы так спокойно разглядывать хозяина квартиры через дверное стекло. Да и что взять у молодого специалиста, только что потратившего все свои сбережения на самую дешевенькую однокомнатную квартиру на последнем этаже?
А лицо все смотрело, не двигаясь, не мигая, не приближаясь. Артем решительно шагнул вперед. Протянул руки, нащупал дверные запоры и с трудом их повернул. Осевшая за зиму дверь натужно заскрипела, и Артем, поеживаясь от сильно ударившего в него ветра, ступил на балкон.
Смутное лицо, повисшее где-то сбоку, стало тихонько уплывать в темноту, перила балкона вспыхнули фосфорическим пламенем — и исчезли; Артем раскинул руки, прижимаясь к шероховатой кирпичной стене, но отыскивать за собой дверь было уже поздно, потому что вся темнота перед ним вдруг ожила, начала двигаться на него, словно громадный черный кот, и Артем чувствовал, как бесшумная необъятная лапа подцепила его, понесла, прижала к пушистому теплому брюху, и в этом щекочущем тепле он начал задыхаться, но ни бороться, ни даже кричать у него не было сил.
Дальше начался кошмар, удесятеренный бесконечностью. Артема переворачивало, мягко швыряло из стороны в сторону, но он никак не мог долететь ни до пола, ни до потолка — каждый раз упругий толчок воздуха изменял его движение, и он продолжал плыть, падать, парить, и самым мучительным было именно это отсутствие хоть какой-нибудь твердой почвы, за которую можно было бы зацепиться. Воздух был страшен своей густотой, он распирал изнутри тело, и Артем чувствовал себя глубоководной рыбой, брошенной в сосуд с дистиллированной водой. Жажды и голода он не ощущал, напротив — до самого горла он был переполнен чем-то пряным и приторным, и все это вместе: пространство вокруг него, воздух, насильственная еда — все было нечеловеческим, непредставимым, НЕ ТАКИМ. По всей вероятности, он поначалу находился в каком-то сне или беспамятстве; но все то, что окружало и переполняло его, было настолько мучительно для его тела, что он постоянно приходил в себя и, не в силах этого выдержать, снова терял сознание. И так без конца.
Щеку свело от холода, и он очнулся. «Ай-яй-яй, — подумал он, — вот как гибнут от переутомления молодые специалисты. Сидя на полу в кухне и обнимая холодильник».
Он рванул на себя ручку холодильника, взял бутылку еще не успевшего подморозиться пива. Рука дрожала так неуемно, что пришлось снова привалиться к холодильнику и держать бутылку обеими руками, как медвежата держат рожок с молоком. Пустую бутылку он автоматически переправил в сумку, задумчиво провел рукой по подбородку и… Рука его остановилась. Он тихонько провел по одной щеке, по другой — отросшая с утра щетина исчезла. М-да…
Артем поднялся и, цепляя ногу за ногу, словно с могучего перепоя, побрел в комнату, все еще недоуменно поглаживая подбородок. В комнате остановился и долго шарил по стене, отыскивая выключатель. На миг его взгляд задержался на пепельном, неясно проступающем квадрате окна. Какое-то жуткое воспоминание зашевелилось в нем, но так и не поднялось, не оформилось. Пальцы нащупали выключатель, раздался щелчок, и Артем сокрушенно понял, что наваждение — а может быть, и сумасшествие — продолжается.
На его тахте лежала маленькая женщина.
Она спала. Артем на цыпочках подошел к ней и тихонько, чтобы не разбудить, отодвинул стул и уселся на него верхом, положив на спинку непонятно каким образом побритый подбородок.
Женщина не шевелилась. Гибкое ее тело расположилось так, словно его бросили, и бросили весьма небрежно, как бросают вещь, о которой не надо заботиться. Ни один нормальный человек не стал бы спать в такой неудобной позе. Он бессознательно принял бы более удобное положение… И только тут до Артема дошло, что ей плохо и что ей надо помочь, и эта необходимость помощи была сейчас самым главным, и он бросился к ней и приподнял за тоненькие, до странности покатые плечи. На какую-то долю секунды он замер и ошеломленно глядел на эти плечи, потому что таких не существовало и не должно было существовать в природе, но потом перед ним всплыл акварельный портрет Натальи Гончаровой, и он, поневоле уверившись в правдоподобности этих плеч, отпустил их и, сколь мог поспешно, направился на кухню, за водой.
Но вода оказалась ни к чему, потому что он просто не знал, что с ней делать. Побрызгать на голову он постеснялся, влить в рот не было никакой возможности — губы незнакомки были плотно сжаты. Правда, литературные источники подсказывали, что в таких случаях зубы разжимают острием кинжала. Литература, черт ее дери! Но что делать сейчас, вот тут, с этим вот человеком, что делать? Кричать? Звать на помощь! Звать на помощь. Скорая помощь. О, черт, если бы хоть где-нибудь поблизости был работающий автомат! Но Артем точно знал, что поблизости его нет. И к тому же уйти, оставив ее тут? Одну? О, беспомощность двадцатичетырехлетнего современного цивилизованного человека! Равик подле умирающей Жоан. Роберт Локамп и Патриция Хольман. Этот — как там у Хэма? — и евоная Кэтрин. Литература, литература, литература…
И тут он увидел, как оживают ее глаза. Пока еще не ресницы, а только глаза под выпуклыми веками; потом дошла очередь и до ресниц, но они были слишком велики и тяжелы, чтобы приоткрыться. «Ну же, — торопил он ее, — ну же, ну», — словно в том, что она откроет глаза, было спасенье от всех сегодняшних бед, от всего сегодняшнего неправдоподобия. Женщина была самым невероятным из всего, что приключилось за этот окаянный вечер, и не ее появление, а именно она сама, ни на кого не похожая, НЕ ТАКАЯ. В чем это выражалось, Артем понять не успел, потому что он увидел ее глаза.
— Фу, — сказал он облегченно и присел на край тахты, — а я-то…
Но она уже вскидывала руки, закрывая свое лицо, и в тесном промежутке между ладонями и губами уже бился отчаянный, почти детский крик: «Но, но, но, но, но!..» Он схватил ее за руки — крик уже переполнял комнату, отражался от стен, звучал со всех сторон. И потом оборвался. «О, черт, — яростно подумал Артем, — опять! И руки ледяные и какие-то бесплотные, словно лягушачьи лапки». Не вставая, он потянулся и выдернул из стенного шкафа шерстяное одеяло. Вот так. И давно надо было. Он закутал ее плечи, лилейные плечи Натальи Николавны. Ну где сейчас найдешь женщину, которая падала бы в обморок при виде красивого мужика? Исключено.
Он наклонился над ней, пристально вглядываясь в ее лицо; потом откинулся назад и тихонечко присвистнул. «Вот-те на», — сказал он себе, — перед ним-таки лежала красавица с растрепанною роскошною косою и длинными, как стрелы, ресницами. И как там дальше у Николая Васильевича относительно нагих белых рук. Как же это сразу не бросилось ему в глаза? Наверное, сбил с толку отпечаток долгого, непереставаемого страдания на удивительном этом лице. И потом, сам факт появления этой женщины… только женщины ли? Он снова вгляделся. И чуть было снова не присвистнул. Ей было никак не больше пятнадцати, совсем девчонка, школьница, наверное. Школьница? Виева ведьма, вот она кто. Или агент «Интеллидженс сервис». Ведь кричала же с перепугу «Но, но!». Не русская, значит. А может, эстонка или латышка? Там тоже белокурые, и красавицы…
Виева ведьма — она же агент «Интеллидженс сервис» — тихонечко всхлипнула во сне. Артем поправил одеяло. Несчастный замученный подкидыш, нивесть откуда взявшийся. Пригрелась, как мышонок на ладошке, и спит. Горячим бы чаем ее напоить.
Артем поднялся и, все еще чувствуя какую-то ватную неуверенность в ногах, побрел на кухню. После всей этой гофманиады чего-то здорово хотелось — не то есть, не то пить, не то распахнуть окно и свеситься с подоконника. Остановившись на простейшем варианте, он полез в холодильник. Черт с ними, с гостями, хватит им. В крайнем случае завтра утром можно будет сгонять в гастроном, Он вытащил ветчину, масло, абрикосовый компот — чтобы нагрелся, не давать же ей, такой умученной, прямо из холодильника. А дамы завтрашние обойдутся.
Он нехотя поел и стал подумывать, как бы устроиться на ночлег. Раскладушкой он еще не обзавелся, хотя давно собирался это сделать на предмет укладывания засидевшихся и не имеющих на такси гостей. Конечно, тахта была достаточно широкой для двоих, но черт ее знает, эту непрошенную, она, кажется, с предрассудками. По всей вероятности, не побывала еще на студенческой стройке или на картошке, где спят вповалку. Придется укладываться на полу. Он направился в комнату и остановился на пороге, потому что с тахты на него глядели немигающие, расширенные ужасом глаза. Сделай он еще хоть шаг — и опять раздастся этот режущий, звенящий крик.
Артем прислонился к косяку. Как это ни тяжело, но надо было договариваться. В конце концов в каждой школе изучают какой-нибудь иностранный язык. «Но». Она кричала «Но!».
— Ду ю спик инглиш?
Глаза даже не моргнули.
— Шпрехен зи дойч?
Ну, слава богу, а то он и сам в немецком не шел дальше этой фразы, слышанной где-то в кино. Но что же тогда оставалось? Он выразительно пожал плечами. Она долго смотрела на него из-под одеяла, потом неслышно что-то прошептала. Он подался вперед — глаза испуганно заморгали. Она повторила, но так быстро, что ему стало понятно единственное — она говорит по-французски. Тут у него не было в запасе даже дежурной фразы.
— Париж, — сказал он яростно. — Нотр-Дам, интернациональ, Метрополь, революсьон, марсельеза. Еще Генрих Четвертый. На этом мой словарный запас кончается, дальше придется объясняться мимикой. Марсель Марсо, понятно? Хотя объясняться будем завтра, сегодня только познакомимся, на всякий случай. Придется на манер дикарей тыкать друг в друга пальцами, вот так: Тарзан — Джейн, Джейн — Тарзан, помните такой эпизод?
«Ничего себе контакт двух эрудитов, — со злостью подумал он. — И это в эпоху космических полетов. Мало приятного остаться в памяти такой хорошенькой женщины круглым дураком».
— Меня зовут Артем, — сказал он. — Артем! — И для пущей убедительности постучал кулаком в грудь. «Как орангутанг», — подумал он сокрушенно.
— Меня зовут Дениз, — послышалось из-под одеяла. — Только я плохо говорю по-русски.
— О, господи, — у него гора упала с плеч, — вы говорите, как сам царь Соломон, как сам Цицерон, как сам доцент Васильев на лекции по международному положению. Только отложим переговоры до утра, а то у меня голова разламывается, да и у вас, я вижу, слипаются глаза. Спите спокойно, и да приснится вам ваш родной Таллин.
— Ma ville natale de Paris,[2] — тихо прошептала она.
— Париж, так Париж. — Артему было все равно, лишь бы поскорее вытянуть ноги. — Дело вкуса. Хотя, конечно, имеет смысл посмотреть во сне на то, что вряд ли увидишь в оригинале.
— Я оттуда родилась, — медленно проговорила Дениз, с видимым усилием подбирая слова. — Oh mon dieu, je confonds les mots les plus simples,[3] — прошептала она уже совсем тихо.
— …оттуда родом, — машинально поправил ее Артем. И тут только до него дошел смысл сказанного. — Ага, все-таки проклятый «сервис».
— Не понимаю… Сервис — зачем?
— Ничего, это я так. Есть хотите?
— Нет.
— Слишком поспешно для того, чтобы быть правдой. Сейчас я вам кое-что притащу.
Консервный нож куда-то запропастился, и Артем довольно долго провозился на кухне, открывая банку с абрикосами перочинным ножиком. Открыв, выплеснул содержимое банки в стеклянную селедочницу и понес к Дениз.
— Вот, — сказал он, подходя, но она уже протягивала руку, заслоняясь от него узкой, беззащитной ладошкой.
— О, черт! — он в сердцах поставил селедочницу на стул, оказавшийся между ним и тахтой. Розоватые глянцевые абрикосы с поросячьим самодовольством разлеглись в узкой посудине, красноречиво деля его собственную комнату на территорию Франции и СССР. — Впрочем, как вам будет угодно.
Он вытер лезвие ножика и попытался сложить его, но руки после давешнего наваждения еще подрагивали, и нож, так и не сложившись, выскользнул у Артема из рук и полетел вниз острием. Оба они видели, как лезвие блеснуло в воздухе узкой серебряной рыбкой, коснулось пола и… ушло в него. Целиком. Словно это был не паркет, а густой кисель или глинистый раствор. Едва уловимое кольцо побежало, расширяясь; его слабая тень скользнула под ботинки Артема — и все исчезло.
Артем ошеломленно глядел на пол, на то место, где произошло очередное чудо. Потом поднял голову и встретился глазами с Дениз. Они смотрели друг на друга так, словно каждый был самой настоящей нечистой силой в образе человеческом, они ненавидели сейчас друг друга за все бессмысленное неправдоподобие сегодняшнего вечера, за кошмар этих не нужных никому чудес, за их непрошенную встречу, и каждому казалось, что тот, другой, и есть виновник всего происходящего.
Артем опомнился первым. Все. Хватит с него этих фокусов, сыт по горло. Он рванулся в переднюю и сдернул с вешалки плащ. Он еще не знал, что будет делать — переночует у кого-нибудь из друзей, проболтается до утра по весенним стылым улицам или попросту найдет работающий автомат и заявит в соответствующие органы, — но терпеть такое издевательство над собственным рассудком он больше не мог.
Будь она хоть капельку не такой, у него не появилось бы мысли обвинить ее во всем происшедшем; но невероятная красота сама по себе делала ее причастной ко всей этой чертовщине. Он распахнул входную дверь, вылетел на лестничную площадку — и увидел вокруг себя серебряный сумеречный сад.
И тогда он успокоился. «Черт побери, — сказал он себе, — не каждый день удается посмотреть такой волшебный, цветной, широкоформатный, стереоскопический и стереофонический сон. Надо этим попользоваться. Попользуйся, брат мой. Нет, надо ж так — двух часов не проспать без цитаты из Хемингуэя». Это его совсем развеселило. Ну, что же, рассмотрим сон во всех подробностях.
Черные мультипликационные пирамидки деревьев, равномерно подклеенные к нижней кромке тусклого неживого неба; темная фольга прямых, словно рельсы, дорожек, а между ними — разливы светло-серых жемчужных цветов, казалось, не росших из земли, а перелившихся через край волшебного горшка, который вместо гриммовской манной каши варил, и варил, и варил бесконечную цветочную массу, пока она не переполнила игрушечный этот мир до такого близкого его конца.
И посреди этого сада, завороженного пепельным мерцающим полусветом, стойким отсутствием каких бы то ни было запахов и особенной, клейкой тишиной, как уже нечто совсем естественное возвышался маленький диснеевский домик. Неправильность формы позволяла угадывать в нем планировку однокомнатной квартиры; сложен он был из традиционного кирпича и накрыт двускатной крышей из соломы. Миленький такой шалаш. Трубы только не было, зато на входной двери трогательно белел квартирный номер. Артем тихо, чуть ли не на цыпочках пошел вокруг дома, все время плечом и ладонью касаясь шершавой стены — отойти даже на полшага было как-то боязно. Поворот — и под его пальцами зашуршали обои. Ну да, в этом месте должна была находиться великолепная квартира соседа Викентьича, беспалого мясника, уже успевшего повадиться к Артему за сигаретами. Но от нее осталась только шершавость унылых обоев, кое-где уже подранных матерым сторожевым кобелем.
А за следующим углом шли окна. Его окна — сперва кухонное, с перышками зеленого лука на подоконнике, а затем освещенное, сдвоенное с балконной дверью. Балкон лежал прямо на земле, и, ухватившись за его безобразненькие железные перильца, Артем вдруг отчетливо представил себе, что все наваждение мертвого сада вдруг исчезает, и почва расступается под ногами, восстанавливая прежнюю девятиэтажную пропасть между его балконом и настоящей землей. Страх перед этой воображаемой пустотой был так велик, что Артем чуть было не перемахнул через перила и не ворвался обратно в комнату через балконную дверь, — но через стекло была видна тахта и на ней — лежащая вниз лицом Дениз. «Но-но», — прикрикнул он на себя и, заставив оторваться от спасительных перил, рысцой промчался вдоль последней стенки и, ударившись всем корпусом о входную дверь, очутился в прихожей.
Дениз не шевельнулась, словно не слышала его шагов. Но пушистый ворс одеяла дышал ровно и нечасто, словно шерстка на спине у спящего котенка. Артем подошел к тахте и тяжело опустился на край.
— Я только что был там, — он ткнул большим пальцем в сторону окна. — Этакий Гефсиманский сад. Посреди сада — плешь, а на ней наша хибара. Хочешь взглянуть?
Она подняла голову, безучастно посмотрела в окно, потом едва слышно произнесла:
— Mais c'est égal,[4] — и снова опустила голову.
И тут он перепугался уже по-настоящему, как можно бояться не за себя, а за другого человека. Кем бы она ни была, но он-то был мужчиной, он был старшим и сильнейшим. Он не знал ни слова по-французски, но прекрасно ее понял — ей все равно, и в такой степени, что она не будет ни есть, ни пить, а свернется под одеялом в маленький холодный комочек, словно птенец, брошенный в гнезде, и очень даже просто помрет. А он так и не будет знать, что же с ней делать, тем более, что теперь не добежишь до автомата и не позвонишь в «неотложку», «скорую» или в соответствующие органы.
— Нет уж, — сказал он решительно, — придется тебе меня слушаться. Сейчас мы поужинаем.
Вода на кухне исправно шла — и горячая, и холодная. Газ исправно горел. Артем согрел чай, почти насильно напоил Дениз. Самому ему после всех этих открытий тоже ничего не хотелось, но положение старшего обязывало, и в качестве наглядного примера он с хорошо скрываемым отвращением запихнул в себя пару марокканских полнотелых сардинок. Совершив сей гастрономический подвиг, Артем почувствовал, что ни на что более он не способен.
— На моих часах половина одиннадцатого… А, черт! Стоят. Придется произвольно отсчитывать время. За окном непроглядная темень, ни огонька на горизонте, и вряд ли удастся что-нибудь выяснить. Посему на правах старшего откладываю все вопросы на завтра и приказываю всем спать. Я лично устал, как собака.
Он старательно запер двери и проверил окна, потом вытащил ящик с инструментами и нашел там маленький, недавно наточенный топорик. Не ахти какое оружие, но все-таки.
— Подвинься, — сказал он. Дениз отчаянно захлопала ресницами. — Подвинься, подвинься. Тебе же все равно.
Она испуганно прижалась к стене. Артем сунул топорик под подушку и блаженно вытянулся подле Дениз.
— Есть у нас такая миленькая приспособленческая пословица, — пробормотал он, закрывая глаза, — «С милым рай и в шалаше». Не слыхала? — Подушка под щекой шевельнулась — Дениз не то кивнула, не то покачала головой. — Так вот, рай налицо, шалаш тоже вполне комфортабельный, тебе остается только вообразить, что я — искомый «милый». — Дениз снова испуганно дернулась, но дальше отодвигаться было уже некуда. — Да не бойся ты, глупенькая, я же сказал — вообрази. А шалаш у меня европейский — «с ванной, гостиной, фонтаном и садом…» как там дальше?.. «фонтаном и садом… только смотрите, чтобы не было рядом…» А знаешь, что во всей этой петрушке самое страшное? — Дениз затаила дыхание. — Мне кажется, что мы здесь совсем одни…
Он проснулся.
Было до изумления легко. Воздух щекотал изнутри при каждом вдохе; руки, поднятые для того, чтобы закинуть их за голову и потянуться, взлетели сами собой, словно к каждой было привязано по десятку разноцветных воздушных шариков. И вообще все было — лучше некуда, трын-трава и море по колено. А если что и не так, то только для того, чтобы преодолеть, превозмочь, переделать, перестроить. И достичь.
Состояние легкого опьянения. Осторожно, Темка. Пока ты спая, с тобой что-то сделали. А может, не с тобой, а со всем тем, что тебя окружает. С воздухом, например.
Артем нашарил в кармане примятый за ночь коробок, чиркнул спичкой. Вспышка была несколько ярче, чем следовало ожидать.
А может, показалось? Он чиркнул еще и тут только вспомнил про Дениз. Вот осел, напугаю ведь спящего человека.
Он осторожно спустил ноги с тахты, встал и, чуть не приплясывая — впрочем, это получалось само собой, а не от избытка радости, — выбрался в прихожую. Ладно, для первого раза определим, где мы сейчас находимся. Он распахнул дверь и вышел в сад. Веселье, неестественное, пришедшее извне, оставалось, но уверенность неуклонно улетучивалась. Да, действительно, где мы находимся? В голову лезла всякая бианковская ерунда вроде лишайников, которые обязаны произрастать только на северной стороне дерева, или муравейника, который, напротив, предпочитает южную сторону. Ни муравейников, ни лишайников в райском саду не имелось. Утренний рассветный сумрак стремительно таял, но нигде в равномерных просветах между деревьями не проступало ни мутного пятнышка прячущегося солнца, ни розоватого блика зари. Небо было затянуто легкими, но необыкновенно низкими облаками, они висели неподвижно и за деревьями спускались до самой земли. Казалось, сад с крошечным домиком посередине был покрыт непрозрачным студенистым колпаком. Ни шороха, ни ветерка.
Он вернулся.
— Вставай, — он присел на край тахты, положил руку на одеяло, где угадывалось узенькое, покатое плечо. — Вставай, Наталья Николавна. Не вздумай только пугаться, как давеча.
Она обернула к нему свое лицо, подрагивающее незабытым вчерашним ужасом, и ему вдруг стало страшно, как может быть страшно только в детстве, когда встречаешь наяву что-то такое, чего никак не может быть, чего НЕ БЫВАЕТ — словно это волк, словно Вий, словно Кащей Бессмертный.
Вот так поразило его нечеловеческое, принадлежащее не природе, а живописи — ее лицо.
— Проспали, — сказал он нарочито громко, разрушая наваждение ее немерцающей, застывшей красы. — По звездам надо было определяться. Север, юг и все такое. Сейчас туман. — Она смотрела на него, видимо, не понимая, что он говорит, и он также не слышал и не понимал собственных слов. — Туман. Облака совсем над головой. За деревьями они легли на землю. Только туман и посередине этого тумана мы. Ты и я.
Он отгораживался от нее словами, словно стоило ему замолчать — и он остался бы беззащитным перед бесовской силищей нерукотворной ее красоты.
— Да вставай же ты, — закричал он с отчаянием, — вставай, навязалась ты на мою голову…
Она послушно поднялась и пошла в ванную, ступая боязливо и легко, словно пол, так загадочно поглотивший вчера злополучный ножик, мог снова расступиться. На пороге она застыла, удивленно прислушиваясь, но не к внешним звукам, потому что кругом была прежняя стойкая тишина, а к чему-то своему, подкожному, шевелящемуся внутри.
— Странно, — сказала она спокойно, — я вся… légère, легкая. Мне нужно только отдохнуть…
Она не договорила, словно не могла еще определить, что же она сможет после того, как отдохнет.
— И что тогда? — почему-то шепотом спросил Артем.
— Тогда я смогу летать.
— Да, — сказал он, — да… — и даже про себя, не вслух, он не усомнился в том, что она это действительно сможет.
И он представил себе, как она выходит на балкон, наклоняется вниз, через перила… А, черт, он же забыл, что теперь балкон лежит прямо на земле. Но все равно, все равно. Она встанет на перила, подпрыгнет и, даже не взмахнув руками, начнет легко подыматься вверх, к студенистому серому колоколу, накрывающему весь сад. Контуры ее тела станут смутными, размытыми; вот она…
Хлопнула дверь — Дениз исчезла в ванной.
Артем шумно выдохнул воздух и встряхнулся, словно селезень, вылезший из пруда. Положительно, пока он смотрит на Дениз, в голову лезет самая настоящая чушь. Дремучая чушь, как говаривал Гораций. Оказаться нивесть где, черт знает с кем и — уж совершенно непонятно — для чего, и с утра пораньше пялить глаза на эту куколку… Тьфу. Значит, так: быстро закусить, собраться и идти на разведку. В конце концов не на десятки же километров тянется этот райский сад. Где-то он должен кончиться. Дойти до этого конца, а там будет видно, что дальше.
— Ты готова? — спросил он появившуюся Дениз. — Садись, ешь. Сейчас ты останешься тут, а я хоть немного осмотрю окрестности.
Она отчаянно затрясла головой.
— Ты слушай, когда тебе говорят. Если бы тебя хотели отсюда украсть… Да не делай ты такие страшные глаза! Пойми, раз уж нас с тобой посадили в этот персональный шалашик, значит, кому-то надо, чтобы мы тут сидели вдвоем. И если бы с тобой хотели что-нибудь сделать, то, поверь, что у них было на это и время, и возможность. Так что сиди тут и никуда от дома не отходи. Топорик на тахте, на всякий случай. И не раскисай.
Он хотел дружески похлопать ее по плечу, чтоб действительно не раскисла, но вовремя остановился. Черт побери, он совсем забыл, что у нее плечи, которые не созданы для того, чтобы по ним дружески похлопывать. Совсем для другого были эти плечи…
Фу, нечистая сила. Пришлось опять встряхнуться.
— Держи хвост морковкой, Наталья Николавна, — сказал он неестественно бодрым голосом и шагнул за порог.
Прямо от порога веером разбегались дорожки — добрая дюжина, не меньше. Итак, выберем простейший вариант — идти прямо, чтобы домик все время оставался за спиной.
Он прошел несколько шагов и понял, что идти прямо невозможно. Дорожка змеилась, причудливо меняя направление, и терялась среди бесшумной громады высоченных кустов, намертво переплетшихся между трехпалыми, с добрую куриную лапу, колючками. Артем невольно обернулся — соломенная крыша домика уже не просматривалась за поворотом. Хорошо бы капроновую лесочку или на худой конец элементарную катушку десятого номера, комбинат «Красная нить», длина 200 метров. И чтобы Дениз держала ее за кончик, а-ля критская Ариаша.
Он представил себе эту картину со стороны: верзила (метр восемьдесят четыре) на капроновом поводке, словно комнатный песик. Да мы, кажется, трусим? Он решительно зашагал вперед. Узенькая тропочка все петляла, выскальзывая из-под ног; она была усыпана крупным, словно хорошо прожаренная греча, красноватым песком. Артем все не мог понять, что же необычного, НЕ ТАКОГО в этом песке, потом понял: на нем не остается следов. Никаких. Чтобы убедиться в своих наблюдениях, он присел и пальцем вывел большое каллиграфическое «Д». Пока подымал руку — все исчезло, словно было написано на воде. Ни рытвинки, ни бороздки.
Только красный прожорливый песок, в котором можно исчезнуть без следа.
Он побежал назад. Поворот. Еще поворот. Врезался в цепкий, нависающий над тропочкой куст. Выдрался. С мясом. Снова побежал. Скорее. Только скорее. Споткнулся. Корень. Черт, какой корень? Не было никаких корней. И деревьев этих до сих пор не было. Совершенно точно не было. Где-то он свернул. Не заметил, что тропочка разветвляется. Назад!
Назад. А сколько это надо — назад? Он бежит уже больше километра, и никаких развилок, и ничего похожего на прежнюю тропинку. Чаща кругом. Зачем он повернул? Чего испугался? Пройти бы еще немного, ну пес с ними, с деревьями, может, они и были. Он сейчас уже выходил бы к дому. Назад!
Назад. Деревьев все больше и больше. Спокойно. И не бежать. А то и так уже мучительно хочется пить. Идти спокойно. Спокойно идти назад. Вот так. Он уже полчаса идет назад. В который раз он уже поворачивает назад. И где вообще его дом? Сколько раз за это утро он поворачивал? Хоть бы какой-нибудь, самый паршивенький ориентир. О солнце он даже и не мечтал. По солнышку, по солнышку, по травке луговой… Дымчатое брюхо серого мышастого неба провисало над самыми верхушками деревьев. Он медленно побрел вперед. Вперед? Если бы он был в этом уверен…
Прошло около часа, пока он не вспомнил, что надо просто влезть на дерево и оглядеться. «Беспомощность цивилизованного хлюпика», — еще раз с ожесточением подумал он.
Он выбрал то, что показалось ему повыше остальных, продрался к нему через чащу кустов и сбросил ботинки. Ствол был гладким, добраться до нижних ветвей оказалось чертовски трудно. Но дальше пошло легче, и возле самой вершины Артем высунул голову из ветвей и посмотрел вниз.
То, что называется «девственным лесом». Море зелени, удивительно однотонной зелени, ни пятнышка хоть немного другого оттенка. Словно весь этот лес поливали с вертолета ядовито-изумрудным купоросом. Если бы не тропинка, аккуратно посыпанная крупнозернистым железистым песком, он сказал бы, что в этих краях еще не ступала нога человека.
А точно ли внизу есть тропинка? Его нисколько не удивило, если б и она исчезла. Но тропинка оказалась на месте, и, спрыгнув на нее, Артем снова не мог определить, с какой же стороны он подошел к этому дереву. А не все ли равно? Оставалось идти, куда глаза глядят. Или вообще никуда не идти. Что толку метаться взад и вперед, если сезам закрылся, навсегда замкнув поляну, подернутую легкой накипью пепельно-серых цветов? Какие новые неестественные красоты уготованы ему на том или другом конце этой тропинки, и главное — с какой целью? С того проклятого вечера — он уже не смел сказать себе: вчерашнего вечера, — когда он с грохотом опустил на пол сумку и сетку с консервами в своей милой новенькой квартире, кто-то упорно и методически измывался над его здравым рассудком. Кажется, в одном из концлагерей пытались установить, сколько времени может выдержать человек в разреженном воздухе. Или на морозе.
Не ставят ли над ним какой-то чудовищный опыт, определяя, сколько чудес может вынести обыкновенный человеческий мозг? А если это так, то кем же была Дениз — сообщницей или подопытным белым мышонком?
Как ни странно, но мысль о Дениз не воскресила в его памяти ее лица. Неопределенные воспоминания о чем-то красивом, и только. Да полно, что в ней было особенного? Он с трудом заставил себя припомнить каждую отдельную ее черту — губы, брови, волосы. Все прекрасно, спору нет, но сплошь и рядом такие же вот совершенные составляющие слагались в абсолютно невыразительные, плоские лица. Ничего особенного, и если ему суждено никогда больше ее не увидеть, то сильного разочарования он не испытает. А уж искать — и подавно. По доброй воле и своими ногами он с места не двинется. Если кому-то надо — пусть его несут. Хоть волоком, хоть по воздуху. Он плюхнулся на дорожку, взрывая ботинками песок, и в тот же момент услышал близкий, зовущий вскрик: «А-а!». Кричала Дениз, и не в полный голос, как от боли или от страха, а чуть недоуменно, вопрошающе, словно «где ты?».
И снова — «А-а!», и теперь это был уже страх.
Он вскочил и, ни о чем не думая, ринулся прямо в заросли, на этот голос. И когда, вконец ободранный, он выбрался на полянку, домик стоял в каких-нибудь десяти шагах от него, и на пороге, поджав под себя ноги и рассыпав на коленях серые цветы, в буколической позе сидела Дениз. Он прекрасно понимал, что вся эта картина чересчур смахивает на рождественскую открытку из старинного бабкиного альбома, не хватает только воркующих голубей, и одновременно с трезвым этим сознанием чувствовал, как сейчас он схватит ее — только хрупкие лопатки чуть шевельнутся под его ладонями — и вот так, с согнутыми коленками и цветами в подоле, прижмет к себе… какой-то шаг оставался до нее, когда он справился с этим наваждением. Немного помедлил, переводя дыхание, потом сделал этот последний шаг и, поддернув брюки на коленях привычным жестом, присел перед ней на корточки.
— Ну, что? — спросил он ее. — Напугалась?
— Да, — с готовностью согласилась Дениз. — Вы так долго были dans се fourrè[5]…там, — она неопределенно махнула ладошкой. — Я хотела позвать…
Она запнулась и опустила голову. Смутное подозрение снова поднялось в нем: она не хотела отпускать его. Она держала его подле себя. Он ушел, и она тут же подняла переполох.
— Ну, да. — Артем пристально смотрел на нее. — Ты хотела позвать меня. Так что же?
— Я хотела позвать… и тут… Я забывала ваше имя.
Он приготовился не поверить ей. Что бы она ни сказала, он должен был ей не поверить.
Но эти слова, произнесенные с детской беспомощностью, странным образом совпали с его недавним состоянием. Ведь он сам только что не мог припомнить ее лица.
Он ожидал всего, только не этого.
— Артем
— Артем…
— Повтори еще.
— Мсье Артем.
— Ох, только без этих импортных обращений. Просто — Артем.
— Артем. Артем. Артем.
— Ну, вот и умница. Больше тебя ничего не тревожит?
— Я боюсь завтра… («Не лишено оснований, — подумал он, — я вот боюсь за сегодня») боюсь завтра проснуться — и вас нет. И нет память о вас. Ничего нет.
Артем посмотрел на нее ошеломленно, как на восьмое чудо света.
— Тебе же было все равно.
— Это пока вы рядом.
Вот тебе и на!
— Не бойся, больше я не буду тебя бросать. Это, конечно, была глупость, что я пошел один. Если бы ты не позвала меня… Почему ты не спрашиваешь, что я там увидел?
— А это мне все равно.
— Там только сад. Бесконечный одинаковый сад, и, уйдя от нашего домика, мы вряд ли сможем к нему вернуться.
— Зачем тогда уходить?
Он встал и молча прошел в дом. Хотелось бы обойтись без объяснений.
— Собирайся, — коротко велел он.
Дениз растерянно смотрела с порога, как он запихивает в спортивную сумку хлеб и консервы, сворачивает одеяло.
— Это тебе, — кинул он ей свой свитер. — Ночью будет холодно.
Он притворил за собой дверь и даже не оглянулся. Этот игрушечный шалашик не был его домом, чтобы жалеть о нем.
— Иди вперед, — он пропустил ее перед собой на узкой — двоим не разойтись — тропинке. — И пора, наконец, поговорить.
Она ничего не ответила.
— Ты кто такая?
Несколько шагов она прошла молча, словно обдумывая ответ, потом на ходу обернулась, и он увидел ее спокойное, прекрасное лицо. Я такая, какая есть, такой уродилась я. Опять литература.
— Ты русская? — глупый вопрос, русские лица такими не бывают.
— Мама.
— Ясно. Жертва дореволюционных миграций. Как Марина Влади.
— Нет. Последняя война.
— Угнали немцы? Тогда прости.
— Да. Отец и мама встретились в лагере и не смогли расстаться.
Ну, что же, если Дениз пошла в мать, то ее отца понять не трудно. Хотя это может быть всего лишь правдоподобной версией. Версией… А это уже из второсортной литературы. Да кому он нужен, едва оперившийся инженер? Смешно. Городить такой огород, перетаскивать его в эту мертвую долину, да еще подсаживать к нему эдакую фазанью курочку, несовершеннолетнюю Мату Хари?
Чушь, чушь собачья. Девчонка как девчонка, школьница, только чересчур смазливая школьница. Сзади на нее смотришь — и то оторопь берет. Ей бы в актрисы, за границей, говорят, сплошь и рядом не профессионалки. А может, эта — как раз профессиональная актриса? Давешний испуг, и визги, и бессильные, не свои руки? Если бы она была просто девчонкой — русской ли, француженкой, — давно должна была протянуть ноги от усталости. А эта идет. Спросить ее еще о чем-нибудь? Ответит. И когда родилась, и как зовут эту… как ее… консьержку, и каким камнем вымощен их дворик на улице… Улицу она тоже назовет. Спрашивать, чтобы не поверить?
А она все идет и идет, не оставляя следов на крупном, не хрустящем под ногами песке.
— Может, ты все-таки устала?
Она продолжает идти, не оборачиваясь. Ну, да, ведь он не имеет никаких прав на заботу о ней. Никаких прав, пока у нее есть хоть какие-нибудь силы. Когда силы кончатся, права возникнут сами собой. Права. Много прав. Право на заботу. Право на помощь. Право на…
Ох, черт, опять заносит.
— Может быть, я пойду первым?
Это чтобы не видеть ее перед собой. Но она снова не отвечает и продолжает бесшумно двигаться впереди по красной извилистой тропинке, на которой не остается никаких следов.
Они идут, идут, идут, и уже кружится голова от бесчисленных поворотов, и хочется упасть ничком и лежать, как лежала она, когда в первый раз он увидел ее на тахте в своей комнате. Лежать, как будто тебя бросили, и даже не пытаться изменить положение тела.
Дениз остановилась так внезапно, что Артем невольно сделал еще один шаг и обнял ее за плечи — тропинка сузилась настолько, что встать рядом не было возможности. Дениз подалась назад и запрокинула голову.
— Все, — выдохнула она. — Я кончилась. Все.
Он ждал, что так случится, но теперь вдруг растерялся.
— Еще немного, Дениз, — забормотал он, словно это немногое могло хоть что-нибудь изменить. — Может, впереди будет хотя бы поляна…
Они шли уже несколько часов, и никаких полян не было. Только стена колючих кустов и крупный песок тропинки.
— Я понесу тебя. Она замотала головой.
— Тогда что ты предлагаешь?
Плечи ее уходили из-под его ладоней; он сжимал их все крепче, но ничего не помогало — она исчезала, вытекала из его рук… Подхватить ее он успел. Поднял. Какое легкое тело, еще легче, чем он себе представлял. Ага, поймал он себя, а ты, оказывается, уже представлял ее у себя на руках. И когда только? Он старался идти широким, размеренным шагом. Как верблюд. А ведь легкость тела обманчива. Даже вот такое, почти невесомое, оно через двести шагов станет невыносимой тяжестью. Это он знал точно. Знал из той, позавчерашней жизни, что осталась по ту сторону от холодильника и сетки с консервами, брякнутыми об пол. Но вот кого он нес тогда? И не вспомнишь теперь, да и не важно это.
— Артем, — сказала она громко в самое ухо, — отпустите меня.
— Что это ты вдруг? — спросил он, осторожно переводя дыхание между словами. Разговаривать, когда несешь кого-нибудь на руках — это уже совсем пропащее дело.
— Отпустите меня. Совсем.
Артем молча шел вперед, стараясь прикрывать рукой ее голые коленки — чтобы не очень ободрать их о сизые лапчатые колючки, вылезшие чуть ли не на самую середину дорожки.
— Si vous ne me laissez pas partir aussitôt!..[6] — крикнула она высоким и злым голосом.
— Не кричи мне в ухо, — попросил Артем.
Она ткнулась носом ему в шею и примолкла.
— Погоди немного, может быть, мы найдем поляну.
И тогда за поворотом послушно появилась ровная плюшевая полянка.
Он присел и, все еще не отпуская Дениз, провел свободной рукой по траве — она оказалась легкой и сухой, словно сено.
— Ну вот, можно наконец и ноги протянуть.
Дениз промолчала. Он опустил ее на теплую траву, в которой не стрекотал ни один кузнечик, не копошился ни один жучок. Мертвый кустарник, мертвая поляна.
И вконец измученное, осунувшееся лицо Дениз. Вот это уже никак не может быть игрой. Даже если она когда-нибудь и станет знаменитой актрисой, то и тогда ей не удастся сыграть так правдоподобно.
А ведь забавно будет, если через десяток лет он узнает ее в очередной голливудской кинодиве и так небрежно бросит своим ребятам: «Ну и намучился я, когда пришлось эту мамзель тащить на руках — даром что одни мослы, хоть стюдень вари. Это тогда, когда мы заблудились в…»
Насчет мослов и стюдня — это наглый плагиат; услышал в кино по поводу Одри Хепберн и, придя в дикий восторг, взял на вооружение. А что касается «заблудились в…» — то сейчас это было проблемой номер один. Действительно — в Андах, Аппалачах, Бирме, Венесуэле, Герцеговине?.. Нужное подчеркнуть. Ха!
А что, если она знает? Застать ее врасплох: если не проговорится, то пусть хотя бы растеряется.
— Где мы находимся? — спросил он быстро.
— Вы спрашиваете меня?
Она не знала. Не могла она знать и так притворяться.
— Мы не в Европе. Она не возразила.
— Нас везли, и весьма продолжительное время. Мы не в Африке — здесь не жарко. Да и растительность средних широт. Дальше. К нам не проникает ни звуков, ни ветра. Значит, мы в маленькой долине, окруженной горами. Высокими горами. Есть ли такие горы в Австралии? По-моему, нет. Но мы не высоко в горах, иначе нам было бы трудно дышать. Логично? Теперь густая облачность указывает на близость воды. Вода рядом, и ее много. Может быть, это океан. Но таких безлюдных гор на побережье Азии я что-то не помню. Черт, а еще имел четверку по географии. Итак, остается Южная Америка — Анды. Ты очень устала?
Дениз молча покачала головой.
— Хорошо, если бы мы к вечеру дошли до этих гор. Долина должна быть крошечной, иначе мы ощущали бы ветер.
Ее рука машинально поднялась, пальцы зашевелились, словно ветер был чем-то осязаемым, что можно поймать. Рука упала.
Ах ты, черт, сентиментальность проклятая, дешевое рыцарство. Язык не поворачивается сказать: «Ну, пошли!» А ведь надо, надо! Не ждать же здесь, пока с тобой выкинут очередной фокус.
— Дениз… — это почти виновато.
— А?
— Идем, Дениз.
Она тихонечко вздохнула и поднялась.
Они так и шли до самой темноты — сперва Дениз медленно брела впереди, потом виновато оглядывалась, и Артем брал ее на руки. Потом им попадалась поляна, они лежали рядом и глядели друг на друга, потому что вверху было неподвижное, словно застывшее в какой-то момент падения небо, на которое смотреть было страшно.
Потом они подымались и шли дальше.
Темнота наступила внезапно, даже слишком внезапно, как будто кто-то ввел на полную катушку громадный реостат. Некоторое время они шли в темноте, но больше спасительных полян не появлялось.
— Ничего, — сказал Артем. — И это не самое страшное. Песок на дорожке совсем теплый.
Он стал расстегивать куртку, и тут впереди блеснул огонек. Они не побежали, и не потому, что Дениз едва передвигала ноги, — нет, в этот вечер у них еще сохранилась какая-то осторожность. Они бесшумно крались вперед, пока огонь не стал освещенным окном; цепляясь за перила крошечного палисадничка, Артем приподнялся и, прячась за косяком, заглянул внутрь.
Мятая тахта с клетчатым одеялом, пустая селедочница на стуле посреди комнаты, возле порога на полу — черный свитер, все-таки забытый Дениз.
Он оцепенело рассматривал все это, не понимая, не желая понять, что это тот самый дом, от которого они сегодня утром ушли, не оглядываясь, ушли прямо, оставляя его за спиной.
— Кто там? — робко спросила Дениз из-за его спины.
Если бы там кто-нибудь был!
— Никого, — сказал Артем, пропуская ее вперед. — Можешь никого не бояться.
Никого, только тот же дом, пустой, ожидающий их возвращения. Как капкан. Дверь за спиной захлопнулась, и Артем невольно протянул назад руку — попробовать, откроется ли она еще раз. Дверь мягко подалась. Вот, значит, как — капкан, из которого можно выйти. Сегодня утром они уже попробовали это сделать. Ну, что же — завтра попробуем еще раз.
— Ты только не засыпай, — сказал он Дениз, — я сейчас сварю кофе, а то завтра ты и вовсе с ног свалишься.
Но она уже лежала на тахте, совсем как вчера, словно она не сама легла, а ее бросили, как бросают платье. Он повернулся и на цыпочках, чтоб не разбудить, пошел на кухню. И там все было так, как вчера. Батон в полиэтиленовом мешке, груда консервных банок на дне холодильника. Даже абрикосы. Может, он их не открывал? Да нет, было такое дело, еще и нож… Нож лежал на столе. Перочинный нож за два рубля пятнадцать копеек. Тот самый. А кофе? И кофе в жестянке было ровно столько же, сколько вчера вечером.
Есть почему-то расхотелось.
Он вернулся в комнату, осторожно подвинул Дениз к стенке и улегся рядом. Она приоткрыла глаза.
— Между прочим, — сказал он шепотом, — мы действительно в райском саду. И холодильник в роли скатерти-самобранки.
Она чуть поморщилась — досадливо и безразлично.
— Нет… не сад, — пробормотала она, засыпая. — В саду цветы… А в райском… des pommiers, яблони….
Артем шумно фыркнул и тут же скосил глаза — нет, ничего, не проснулась. Усмехнулся уже беззвучно: «Господин учитель, мне бы ваши заботы». Яблонь ей не хватает. Тоже мне Ева. А Ева ли? Он всмотрелся в ее лицо. На кого она похожа? Каждая отдельная черта напоминает что-то, порой вполне определенное — плечи Натальи Гончаровой, волосы Екатерины Второй, подбородок Одри Хепберн… А сама-то — от горшка два вершка. Десятиклашка. Хотя Елене Прекрасной, когда ее Парис умыкал, было, говорят, десять лет. Джульетте — тринадцать. Ева тоже вряд ли была совершеннолетней, и уж тем более — красавицей. Вон у Жана Эффеля — первозданная дура, которой только дай дорваться до райской антоновки. Не с чего ей было стать такой вот, как эта. Господь бог, когда ее творил, не располагал никакими эталонами, а о промышленной эстетике он и представления не имел по серости своей. Кустарь-одиночка.
Десятки веков должны были пройти, чтобы могло уродиться на земле такое вот чудо. Уродиться-то оно уродилось, да вот на что? Ей-богу, лучше, если бы подкинули ему свою девчонку, он бы хоть знал, как с ней обращаться. Привил бы ей элементарные туристские навыки, чтобы через сотню шагов не просилась на руки, покрикивал бы, время от времени щелкал по носу — для поднятия духа. Топали бы они по этому паршивому раю, распевая не вполне допустимые для десятиклассниц песенки Высоцкого, а когда добрались бы до тех, кто все это устроил, можно было бы не бояться, даже если бы дошло до рукопашной. Своя девчонка не подведет.
А эта? И девчонкой-то ее неудобно называть. В старину говорили — лицо, выточенное из алебастра. Ощущение чего-то неземного от этого образа сохранилось, хотя для нашего брата алебастр — это нечто грязноватое и в бочках, братишки-строители бросают в эти бочки окурки и матерятся над ними.
И все-таки — выточенное из алебастра лицо, и никуда от этого не денешься. Капризная складочка в уголке рта. Яблонь ей не хватает.
А когда они наутро проснулись, было совсем светло и за окном пламенела огромная пятиугольная клумба, какие обычно украшают центральные площади провинциальных городков. Клумбу венчал фантастических размеров зеленый цветок.
Слева и справа от клумбы торчали две виноградные лозы, увешанные рыжими, как помидоры, яблоками.
— Подымайся, принцесса. — Артем старался говорить как можно веселее, чтобы она не заметила тревоги. — Тутошнего Мерлина дернула нелегкая исполнить твое желание. Пойдем взглянуть.
Держась за руки, они подошли к клумбе. Невиданный разгул красок, все оттенки алого и фиолетового, а цветы одинаковые — примитивные пять лепестков, крошечная бутылочка пестика и щетинка черных тычинок. Ботаническая схема. Он попытался припомнить деревья, виденные вчера, и с ужасом понял, что и это были не тополя или березы, а нечто среднее, безликое, мертвое в своей абсолютной правильности.
Но то, что они приняли за громадный светло-зеленый пион, вообще цветком не было.
В центре клумбы нагло утвердился громадный, пудовый кочан капусты.
— Артем, — проговорила Дениз, поднимая на него спокойные, совсем не испуганные глаза. — Мне страшно. Это сделать мог только… — она не стала подыскивать слово, а помахала растопыренными пальцами возле головы.
Артему и самому было страшно. Он давно уже догадался, что они находятся во власти какого-то безумного, всемогущего маньяка, и вопрос заключался теперь в том, как долго это безумие останется в рамках безопасного.
Артем наклонился к ней и быстро приложил палец к ее губам. Потом показал на уши и сделал неопределенный кругообразный жест, должный означать: уши могут быть везде.
Дениз поняла. Еще бы не понять: ведь то, что она пожелала вчера вечером, было произнесено чуть слышно, в подушку, и все-таки это было услышано.
Их слышат. И, может быть, даже видят. Дениз потянула Артема обратно, в дом. Они наскоро поели и собрались, не говоря ни слова. Вышли.
— Вчера мы пошли прямо, — нарушил молчание Артем. — Возьмем другое направление, хотя мне сдается, что домик стоит не на прежнем месте.
Он говорил вслух, потому что это было и так очевидно. Виноградные лозы с помидорообразными плодами вклинились в монотонную зелень кустарника, и дорожек было значительно меньше, чем вчера, — только три. Они выбрали ту, что уходила влево. Они шли медленно и отдыхали чаще, чем вчера, и все-таки уже к полудню стало ясно, что тащить Дениз дальше было бы просто бесчеловечно.
Плюшевая лужайка, испещренная радужными брызгами примитивных пятилепестковых цветов, была к их услугам. Артем вскрыл бессмертную банку с абрикосами, разложил бутерброды. Заставил Дениз поесть. Вообще он только и делал, что заставлял ее есть, идти, вставать, ложиться. Подчинялась она безропотно. Сейчас он вдруг понял, что это было неслыханным мужеством с ее стороны. Ведь ее, наверное, на руках носили. В буквальном смысле слова. С ложечки кормили. Не просто же так она выросла вот такой, ни на что не похожей. Принцесса. Принцесса Греза. А ведь точно. Врубель был лопух. Вот какая она, принцесса Греза. Совсем девочка и совсем женщина. Вконец изнеженная и бесконечно стойкая. До обалдения прекрасная и в своей чрезмерной красоте годная только на то, чтобы на нее смотреть во все глаза. И не больше.
Он скосил глаза и осторожно глянул вниз — принцесса Греза лежала на траве, свернувшись в маленький золотистый комочек, словно рыженькая морская свинка.
— Ну, что? — спросил он, наперед зная ответ. — Кончилась? Больше не можешь?
— Могу, — послышалось в ответ. — Но не хочу. Зачем идти? Ведь мы не придем… домой. И никогда.
— Но-но! — крикнул он, холодея от сознания ее правоты. — Ты это брось, принцесса… — Он нагнулся над ней и просунул руку под голову, где тепло ее волос было неотличимо от человечьей теплоты сухой шелковистой травы.
Уже привычным движением он поднял Дениз на руки.
— Зачем? — голос у нее был такой, словно было ей по крайней мере пятьдесят лет. — Я прошу, зачем? Останемся здесь.
— Ну, что же, — он медленно опустил ее, — попробуем остаться. Вечер уже недалеко.
Вечер наступил, и еще раньше, чем они ожидали, и когда стало совсем темно, в каких-нибудь тридцати шагах от них призрачно замаячило освещенное окно. Тот же дом, что и вчера, тот же дом и та же банка консервированных абрикосов на холодильнике, словно кусочек сала на крючке мышеловки.
Назавтра они снова пошли, на этот раз уже направо; через день они пошли назад, и еще несколько дней они пытались уйти от своего непрошенно возникавшего перед ними жилища, и каждый день к вечеру они находили освещенное окно и незапертую дверь. Места менялись. Капустные лужайки чередовались с помидорными грядками, берега ручьев с морской зеленой водой уступали место щербатым лазуритовым скалам, поросшим трехметровым вереском; но неизменным был домик, ожидавший их в конце дневного пути.
— Все, — сказал Артем наконец. — Завтра мы никуда не пойдем. Будем тупо сидеть и ждать, что с нами сделают.
Они прождали весь день, и самым страшным было то, что никто не пытался с ними ничего сделать. Они ждали, и ожидание становилось невыносимым.
И тогда Дениз нашла единственный выход.
— C'est assez! Довольно! Здесь все мертвое: трава, небо, мы… Nous sommes au fond.[7] Это наша судьба, понимаете, Артем? Судьба. Мы умрем. Но ждать… C'est insupportable,[8] понимаете? Я прошу, лучше сами! Разве нет?
Артем внимательно посмотрел на нее:
— Решительно сказано.
Он задумчиво почесал подбородок. Дениз, разумеется, брякнула это не от большого ума, а в силу истеричности женской своей натуры. И тем не менее — устами младенца…
А может, и вправду — маленький эксперимент, только немного мужества и выдержки со стороны этой принцессы. Цель? Вынудить противника обнаружить себя — когда он явно этого не желает; заставить его сделать выпад — когда он намерен только наблюдать. Эксперимент, конечно, белыми нитками шит, но ведь условный «противник» — совершенно очевидный псих, может, и сойдет.
— А не струсишь, принцесса?
Дениз вскинула подбородок — ни следов отчаянья, ни мелочной обидчивости — недетская спокойная готовность подчиниться его воле и разуму.
— Тогда так, — Артем взял со шкафа несколько старых газет, скомкал их и сложил на полу, возле входной двери.
— Нас затащили сюда, — продолжал он громко и демонстративно, — но, по-видимому, мы оказались ненужны. Возвращать нас не собираются. Я согласен с тобой — лучше сразу умереть, чем жить в неизвестности и безо всякой надежды на возвращение.
Он поджег бумагу и вернулся на тахту. Сел рядом с Дениз, взял ее руки в свои, чтобы не напугалась. Дениз глядела не на огонь, а на него, глаза были внимательные и ничуть не испуганные.
Газеты разгорались, первые высокие языки уже лизали дверной косяк. Что же, это изящный ход. Раз уж их притащили сюда, создали специально для них этот чертов павильон, кормят и поят да еще и стараются исполнять все разумные желания — значит, они кому-то очень нужны. Так вот пусть теперь этот «кто-то» принимает меры по спасению своих живых экспонатов.
В комнате неожиданно запахло паленым мясом, хотя ни дверь, ни стена упорно не хотели разгораться. По серой плоскости двери пробежала дрожь, словно дунули на поверхность лужи, а потом она потекла разом, как будто вся была сделана из одного куска масла. Тошнотворный сиреневый дым метнулся в образовавшийся проем, и в полумгле стремительно наступающего вечера они увидели четкую фигуру человека, стоявшего в конце дорожки.
Артем вскочил и, перепрыгнув через тлеющую груду бумаги, вылетел из домика и бросился навстречу незнакомцу. Только бы не исчез, только бы…
И тут же налетел на невидимую упругую стену. Прозрачная поверхность спружинила и отбросила его назад. На руках и лице остался клейкий, раздражающий налет, словно он врезался в тело огромной медузы. Артем невольно вскинул руки к лицу, чтобы стереть эту клейкую слизь, но ощущение оказалось обманчивым — кожа была суха. Стараясь освободиться от этого ощущения, Артем принялся тереть щеки и лоб, а когда отвел руку, то увидел, что незнакомец стоит уже в каком-нибудь шаге от него, по ту сторону прозрачной преграды.
Какую-то секунду они пристально смотрели друг на друга; ho незнакомец, по-видимому, уже хорошо изучил Артема, потому что в его глазах не промелькнуло ни тени скрытого любопытства; Артему, в свою очередь, разглядывать было нечего, так как лицо незнакомца представляло собой нечто среднее из всех обычных мужских лиц. Просто лицо. Как у анатомического муляжа.
Незнакомец шевельнул губами, и Артему показалось, что слова, удивительно правильно произносимые, звучат с какой-то задержкой по отношению к движению губ.
— Чего вам не хватает? — с расстановкой произнес незнакомец.
Артем шагнул вперед и оперся ладонями на клейкую поверхность разделявшей их стены.
— Мы хотим знать, где мы и у кого мы. Мы хотим знать, по какому праву вы похитили нас. Мы хотим знать, какого черта вам от нас нужно.
Незнакомец снова зашевелил губами.
— Завтра утром, на рассвете, — донеслось до Артема, — я буду говорить с тобой.
Стена замутилась, подернулась дрожью, как шкура потревоженного животного, стала совсем непрозрачной. Сзади послышались шаги — осторожно подходила Дениз.
— Видела? — Хотя, конечно, видела. — Мне кажется, что именно эта рожа появилась у меня за окном, чтобы выманить на балкон. А когда тебя умыкали, ты никого не заметила?
Дениз наморщила лобик:
— Я спала. Потом открыла глаза — я плыву… как сказать… вот так, между комнаты… Что, нет? Я плыву, все кругом чуть-чуть темно, и человек, я его не знаю, делает руками так… — Дениз выставила вперед ладошки и слегка помахала ими, как машут на облачко дыма. — Я плыву, быстрее, быстрее, словно я… как сказать… un duvet de peuplier,[9] дерево, нет — тополь, топольный — так? — а, одуванчик? — она с облегчением вздохнула. Когда ей приходилось составлять простую фразу, все шло гладко, и он даже удивлялся правильности ее речи, но стоило ей пуститься в подробности — начиналась такая смесь русского с нижнегароннским, что в ней безнадежно тонул всякий смысл. — Но там, дома, был другой человек. Друroe лицо… — она быстро глянула на Артема и старательно поправилась — Другая рожа. Как… консервная банка.
— Рожа. Ты делаешь поразительные успехи в русском языке. Впрочем, с кем поведешься… Что только скажут твои папа с мамой, когда ты возвратишься?
— Отец и мама переводят вашу прозу… как сказать… contemporaine, современную. Там и не такие слова… я когда-нибудь вам скажу. Все подряд, вы будете поправлять. Разве нет? А когда я вернусь…
Плечи у нее вдруг совсем опустились, она тихонечко повернулась и побрела к дому. На пороге остановилась и, не оборачиваясь, словно ее совершенно не заботило, услышит Артем или нет, шепотом, очень правильно выговаривая каждое слово, произнесла:
— Я знаю, что никогда не вернусь домой.
Артем скорее угадал, чем расслышал. Бедный маленький подкидыш, стоит к нему спиной и плачет молча, и только старается, чтобы не дрожали, не выдавали ее плечи.
Да не будь ты таким дубом, подойди, сделай что-нибудь, по головке погладь, что ли, — плачет ведь человек…
Подошел. Наклонился над нею.
— А если мы вернемся, — спросила Дениз, подымая на него сухие спокойные глаза, — разве вы не женитесь на мне и не возьмете меня с собой?
— О, господи, ну, конечно!
А что еще можно сказать в таком случае?
Дениз тихонечко посапывала, уткнувшись ему в левое плечо.
Надо было освободить руку с часами. Это ему удалось не сразу, потому что больше всего он не хотел бы разбудить Дениз. Разговор предстоял слишком серьезный, чтобы впутывать в него еще и этого ребенка. Ребенок чмокнул губами во сне и тихонечко пробормотал: «Артем…» М-да. Ведь не «мама», а «Артем». Может, это от постоянных дневных страхов, а может… Ладно. Не время об этом думать. Вот уже слабо проступали стрелки на часах, значит, через каких-нибудь пятнадцать минут мгновенно и неотвратимо рассветет. Надо идти. И постараться стать господином положения.
Артем на носках выбрался в прихожую, с сомнением оглядел брюки — все эти дни он спал, не раздеваясь, и это отложило прискорбный отпечаток на его костюм. Не хотелось, конечно, появляться перед представителем иностранной державы в таком непрезентабельном виде, но светало с каждой минутой, и не было речи о том, чтобы задерживаться для наведения лоска.
Он вышел из домика. Утра здесь не бывали свежими — как не было ни дневной жары, ни ночной прохлады. Широкая лужайка была пуста, и Артем медленно побрел между нахальными, аляповатыми клумбами, пока не дошел до кустов. И там, у дальнего поворота, невидимый из окон домика, уже поджидал его вчерашний незнакомец.
— Сядь, — велел он.
Артем покосился — слева от тропинки, действительно, появилась дерновая скамья. Артем сунул руки в карманы и вызывающе качнулся с пяток на носки и обратно. Надо сразу брать быка за рога. Так вот, распоряжаться здесь будет он и задавать вопросы будет тоже он.
— Подойдите ближе, — проговорил он тем тоном, каким обычно разговаривал в штабе народной дружины. — А теперь потрудитесь ответить: где мы находимся?
Незнакомец шевельнул губами, и до Артема явственно донеслось:
— Не на Земле.
Артем задумчиво потрогал подбородок, затем почему-то понюхал ладонь… Не на Земле. Все вопросы разом испарились. Не на Земле. С этим надо было свыкнуться, это надо было принять и переварить, а пока все остальное не имело никакого значения. Правда, в первый момент Артем чуть было не спросил: «А далеко ли до Земли?» — но вовремя понял, что вопрос глупый.
— Что же ты молчишь? — снова раздался приглушенный голос. — Я получил полномочия говорить с тобой и отвечать на любой из твоих вопросов.
— Мы не на Земле. — Артем только пожал плечами. — А все остальное — это плешь.
— Это что, идиома?
— Вот именно. Скажите хоть, зачем вы это сделали?
— Вы нужны нам.
— Мы? Я и Дениз?
— Ты и она.
— Два кролика, черненький и беленький… Кровь будете пить или как? Чего от вас ждать, когда вы чуть не убили ее, пока тащили сюда? Вы что, не нашли никого постарше? Зачем вам эта девчонка, я вас спрашиваю?
— Она уже дорога тебе?
— Вот! — Артем выразительно постучал по лбу и потом — по каблуку ботинка. — Корифеи инопланетной цивилизации… Другого вывода вы сделать не могли?
Незнакомец высокомерно промолчал.
— Так вот, на будущее примите, что подобные вопросы к делу не относятся и обсуждению не подлежат. Как у нас на Земле.
Что-то в лице незнакомца дрогнуло. Было ли это насмешливой гримасой? Этого Артем определить не успел.
— Так что же вам от нас надо, конкретно?
Незнакомец пожевал губами, и разрыв между их движением и возникновением звука еще больше увеличился.
— Когда-то мы были такими же, как вы. Теперь мы хотим знать в чем заключается различие между вами и нами.
Артем только пожал плечами:
— Вы прилетели на Землю на корабле, который нам и не снился. Вы смогли создать все это — крошечный квази-земельный рай с самым модерновым шалашом. Так неужели вы не могли сконструировать машину, которая вычислила бы разницу между вами и нами с точностью до одного атома?
— Простой количественный анализ нам ничего не давал. Необходимы были непосредственные наблюдения в условиях, максимально приближенных к естественным.
— И вы протянули руку и взяли нас, как взяли бы из террариума двух лягушат. Можете меня поздравить — я уже четко вижу разницу между вами и людьми Земли.
— Да? — сказал незнакомец, и тон его очень не понравился Артему. — Между прочим, я некоторое время провел вблизи вашей планеты и наблюдал за жизнью ее обитателей. Некоторые из этих наблюдений убедили меня в том, что перенос двух жителей Земли в условия, наиболее для них благоприятные, будет не самым антигуманным актом из всего, происходящего на вашей планете.
— Хороша же ваша цивилизация, если вы ориентируетесь на далеко не лучших представителей планеты, значительно отставшей от вас по уровню развития.
— Зачем ты пытаешься обвинить нас? Ведь если бы мы предложили тебе добровольно лететь сюда — если бы мы сказали тебе, что нам нужна твоя помощь, — разве ты отказался бы?
— Нет, разумеется. Но вы впутали в это дело Дениз…
Они быстро взглянули друг на друга.
— Круг разговора замкнулся, — заметил незнакомец. — Не хочешь ли спросить еще о чем-нибудь, прежде чем проснется твоя Дениз?
«Твоя Дениз». Тактичности у этого супермена хоть отбавляй.
— Да спрашивать еще можно было бы до бесконечности. Но на первый раз хватит. Мы ведь еще увидимся?
— Как ты пожелаешь.
— А если я-таки пожелаю, то как я смогу вас вызвать?
— Позови меня.
— Но вы мне не представились…
— Мое имя непроизносимо для твоего языка. Поэтому условимся, как тебе будет легче меня называть. Как на вашем языке обозначается существо, стоящее на более высоком уровне, чем человек?
Артем пожал плечами:
— Бог, наверное. Один, Зевс, Саваоф, Агуро-Мазда, Юпитер… Если вам действительно все равно, я буду звать вас Юп — это верховное божество у древних римлян.
А также человекообразная обезьяна у Жюль Верна, подумал он про себя.
Незнакомец важно склонил голову в знак согласия.
— Запас продуктов питания будет, как и прежде, обновляться ежедневно. Чего еще вам не хватает?
— Дела.
— О, мы только хотели дать вам отдохнуть после дороги. Чуть подальше по этой дорожке, в двух кабинах, вы найдете звукозаписывающие аппараты. Мы просили бы вас подробно диктовать все, что вам известно о жизни на Земле — прежде всего о себе самих, о семье, детстве, воспитании. Не пытайтесь что-либо систематизировать — диктуйте в том порядке, как вам будет легче вспоминать.
— А аппаратуры, записывающей мысли, у вас разве нет?
— Для инопланетных существ — нет.
— Что ж так слабо? Создайте. Построили же вы корабль.
— Этот корабль был создан много тысячелетий тому назад. Мы давно уже ничего не создаем…
Наступила тяжелая пауза. Понемногу становилось ясно, для чего этим «богам» потребовалось отыскивать различие между собой и нормальными людьми.
— Кажется, проснулась Дениз, — проговорил Артем. — До завтра, Юп.
— До завтра.
Прозрачная пленка, о которой до сих пор можно было догадаться только по приглушенности голоса Юпа, стала непрозрачной, лиловатой, лиловой, исчерна-лиловой — и растаяла. Дорожка была пуста.
Он пошел к домику, зная, что Дениз действительно проснулась, но не встает, а свернулась под клетчатым пледом в зябкий комочек и чутко прислушивается. Ей страшно — она одна. Когда он не видел ее перед собой, он мог думать о ней совершенно спокойно, как о девчонке-десятикласснице. Только очень красивой десятикласснице.
А потом он находил ее каждый раз совершенно не такой, какой помнил, и это выбивало его из колеи. Приходилось делать над собой усилие, чтобы выдавить какую-нибудь нейтральную фразу.
— Еще ты дремлешь, друг прелестный? Пора, красавица, проснись! — Дай бог, чтобы для нее, воспитанной на Лафонтене и Ростане, эти чудесные строки не прозвучали так нестерпимо банально, как для него самого.
Она смотрела на него, не мигая, как смотрят на чудо. Наверное, именно так он сам смотрел на нее в первый их вечер.
— Что с тобой? Тебя кто-нибудь напугал?
— Нет. Но я проснулась одна, и вдруг поняла, что вас никогда не было.
— А я есть. Вот беда-то!
— Не беда. Не надо так. Но я теперь должна снова привыкать к вам.
— Тогда начнем с завтрака. Потом приведем себя в порядок. Держала когда-нибудь утюг? Нет? Гм, это хуже. Придется мне все взять на себя: гладить, стирать, носик вытирать…
— Артем, что вы хотите от меня скрыть?
— Ровным счетом ничего. Просто у нас сегодня первый нормальный рабочий день. Садись ешь. Абрикосы тебе еще не осточер… Кхгм! Не поднадоели?
— Что буду делать я?
— То же, что и я — вспоминать и диктовать. Тому, кто пригласил — будем называть это так — нас сюда, требуются наши интимные воспоминания. Пеленки, детский сад, школа. Как у тебя там было с историей?
— Совсем неплохо.
— Ого, мы недурно друг друга дополняем. Так вот, в наше распоряжение предоставлены звукозаписывающие аппараты. Постараемся вспомнить, с чего начинала наша матушка-Земля. Издалека, и поподробнее. Хронология может быть примерной. И постарайся пока ограничиться древнейшими временами. О Карле Великом и Пипине Коротком тоже можно. И кто там еще был в это время в Англии? А, Тюдоры.
— Ох… — сказала Дениз.
— Не давись, я тебя предупредил. Это естественный средний уровень серого инженера. Слушай внимательно. О Бертольде Шварце уже не надо. Это им не интересно. Поняла меня?
— Да, — кивнула Дениз. — Я хорошо поняла. Их интересует только история?
— Собственно говоря, их интересует все. Но лучше начать с истории — это безобиднее. Что касается географии, то они, наверное, догадались сделать несколько снимков Земли, когда прилетали за нами…
Он запнулся, но было уже поздно. Надо было быть последней дурой, чтобы после этих слов не догадаться, что к чему. Но догадалась ли она?
Дениз сидела, не подымая головы.
— Посмотри на меня, Дениз. Пожалуйста. Дело в том, что мы не на Земле.
— Да, — ответила она спокойно, — да, здесь легко, слишком легко, летать можно…
Он ошеломленно уставился на нее.
— Ты что же… догадывалась? С самого начала? Но ты же ничего мне об этом не говорила…
— Тогда мне было все равно.
— А теперь?
— Мне и теперь все равно, где мы есть.
Она умудрялась так строить фразы и делать такие многозначительные паузы, что после каждой из них так и тянуло броситься к ее ногам, а-ля полковник Бурмин.
— Помой-ка посуду, — сказал Артем. — Нам пора на работу.
Крытые беседки, обвитые диким виноградником, уже поджидали их по обеим сторонам тропинки, на которой сегодня утром он разговаривал с Юпом. Внутри каждой беседки был установлен прибор, отдаленно напоминающий гелиевый течеискатель. Возле пульта — низкое вращающееся кресло и одноногий столик с неизменной банкой абрикосового компота и пачкой сухих галет.
«Просто счастье, — подумал Артем, устраиваясь в кресле, — что мне достался на воспитание такой мудрый ребенок. Заметить, что тут другая сила тяжести — надо же! Разница ведь едва уловимая. А это царственное спокойствие… Другая ревела бы день и ночь напролет, вспоминая маму, набережную Сены и голубей на площади… как там у Ремарка?.. на площади Согласия. А действительно, почему она ни разу не вспомнила о доме? Вернемся к предположению об «Интеллидженс сервис»… Чушь собачья. Я же не лез к ней с воспоминаниями о своей единственной тетушке Полине Глебовне, в самом деле! А если бы начал ей петь про гранитные набережные и полированные колонны Исаакия с осколочными щербинами — это был бы сплошной завал, непрошенная откровенность хуже незваного гостя. Так почему же то, что совершенно естественно для меня самого, кажется мне неестественным в ней? Может быть, это просто интуитивное желание найти в ней какую-то фальшь, за неимением других пороков — желание, диктуемое элементарным законом самосохранения… от чего? Ну-ну, признавайся, признавайся, никто не слышит, и эти машины не записывают мыслей — ведь ты боишься ее, правда?..»
Он давно знал, что это правда. И не ее он боялся — себя. Знал, что если начнет его заносить — тут уже трезвому инженерному разуму будет делать нечего. Потому он не позволял себе смотреть на Дениз иначе, как на девчонку-школьницу. Не время и не место. Делом надо заниматься, делом. Он наклонился над «течеискателем».
— Древнейшим очагом цивилизации на нашей планете был, по-моему, Египет, — начал он, и разноцветные лампочки суетливо замерцали на панели прибора. — Уже в пятом тысячелетии до новой эры… черт, как бы объяснить, что такое новая эра, не забираясь в историю христианства? Ну, ладно, о новой эре после. Высшим правящим лицом был в Древнем Египте фараон…
Единственными фараонами, которых он помнил, были Аменхотеп IV и Эхнатон. Правда, примешивалось сомнение, что это одно и то же лицо. И еще какой-то жрец Херихор. Ну, и естественно, Нефертити. А, так вот на кого похожа Дениз. Та же спокойная, непробужденная нежность, то же устремление всех черт от выреза верхней губы к вискам, словно по уже вылепленному лицу осторожно провели влажными ладонями, и оно навсегда сохранило это прикосновение сотворивших его рук…
— Правящих династий там насчитывалось что-то около двадцати, если не больше, — проговорил он, встряхиваясь. Лампочки снова забегали по пульту, словно только и дожидались звука его голоса. — Могущественной силой, противостоящей власти фараона, были жрецы…
В полдень к нему забежала Дениз.
— Я немножечко охрипла, — сообщила она. — А вы?
— Дошел до Эхнатона с Херихором.
На лице Дениз отразился неподдельный ужас:
— Это сразу, вместе, да? А вы не забыли сказать, что жена Эхнатона была королева… нет, не так — царица Савская?
Артем наклонил голову и посмотрел на серьезную рожицу Дениз. У него медленно возникало подозрение, что над ним издеваются.
— Между прочим, жены великих людей к истории не относятся и таковой не делают. Как и сами великие люди. Историю творит народ, пора бы помнить из школьной программы.
Дениз скорчила жалостливую гримасу:
— Бедная история! — она уселась на пороге, ноги наружу — свешиваются со ступенек, не доставая до земли, голова — в полоборота к Артему; киногеничный такой диалог с репликами через плечо. — Если бы история без женщин — какой ужас? Любое дело без женщин — обязательно гадость. Вот война. Вот пьяно… пьянство… Вот полиция. Вот политика…
— История и политика — вещи разные.
— Ну конечно! Политику делают мужчины, а историю… мужчины делают ее так, — Дениз плавно повела руками вперед, словно изображая медленно текущую реку; — а женщины… — она быстро закрутила кистями рук, как это делают, взбаламучивая воду.
— Ничего себе моделирование исторических процессов! Ну, а причем здесь царица Савская?
— Царица Савская не могла делать историю, у нее ноги были — о, плюш, как медвежонок. — Дениз оперлась руками о порог и, вытянув вперед маленькие свои ножки, сделала вполне приличный «угол». Спортом она занималась, это несомненно — отсюда и выносливость, а туфельки, на босу ногу и как только держатся — едва-едва кончики пальцев прикрывают — старые, видно, не очень-то сладко живется семейству средних переводчиков.
— Царица Савская, — продолжала щебетать Дениз, — никто не жена. Даже Соломона…
— Послушай-ка, а тебе никто не говорил, что ты похожа на Нефертити?
— О, конечно. Говорил. Мсье Левэн, вы его не знаете. Это сейчас говорят всем красивым женщинам.
Гм, сколько скромности — всем красивым женщинам!
— А Нефертити… — Дениз пожала плечами, — ничего, мол, особенного; сложила пальцы щепоточкой и провела вертикальную снизу вверх, словно ощупала тоненькую тростинку. — Сушеная рыбка… Вобель, что, не так?
— Вобла, — автоматически подсказал он,
— …плечи — о, так вот, прямо, полотенца сушить. А ноги? Так и так (в воздухе была нарисована кочерга) — вот тут — (скинута туфелька, на пороге — маленькая гибкая ступня, Дениз шлепает по ней ладошкой и потом показывает на пальцах нечто, протяженностью соответствующее сороковому размеру) — тут сухая, плоская деревян… деревяшка.
Просто беда с этими бабами — до чего развита элементарная пошлая зависть! Ведь только из пеленок, а уже шипит на ту, что царствовала три тысячи лет назад, и не потому, что та лучше, нет, как бы это ни звучало невероятно, — Дениз еще прекраснее, и страшно подумать, что дальше будет, годам к двадцати пяти; но сейчас ей нестерпимо завидно, потому что Нефертити знает весь мир, а ее — только папа с мамой и еще какой-то мсье Левэн.
— М-да, — произнес он вслух, — у меня вот к ней меньше неприязни и больше сострадания — Эхнатон-то, как-никак, ее бросил.
Дениз удивленно вскинула брови, она часто делала это, словно спрашивая: правильно я говорю? Вопросительные интонации возникали у нее слишком часто и неожиданно — где-нибудь посередине совершенно эпической фразы; она сомневалась в правильности своих слов и одновременно извинялась за возможную ошибку. Это получалось очень мило, но если бы она хоть немного хуже говорила по-русски — эти скачущие интонации делали бы ее речь абсолютно непознаваемой.
— Неприязнь? — удивление Дениз дошло, наконец, до выражения вслух. — Зачем? (Она всегда путала «почему» и «зачем».) Просто надо смотреть, думать. Вы смотрите… (Всегда ей не хватает слов, когда она начинает говорить быстро, и это — ладошка взад и вперед, словно пилочка, вдоль выреза платья — это, вероятно, значит «скульптурный портрет»), — а это неправда, так не бывает, не может быть — вообще, для всех, на самом деле… На самом деле надо смотреть des fresques, рисунки. Это — для всех, понимаете? Рисунки — просто женщина. А это — голова, все молятся, это для одного, понимаете, Артем? Для него. Для не Эхнатона. Нет? Это — Нефертити для одного, единственного…
Он даже не останавливал ее, хотя она уже дошла до предельной скорости, когда одно слово сменяет другое раньше, чем предыдущее, произнесенное полувопросительно, полураздраженно (господи, да как можно не понять таких простых вещей!), будет Артемом осмыслено, заменено другим, более подходящим, а главное, отыщется связь этого слова со всем предыдущим. Дениз продолжала щебетать, а он слушал ее и не мог надивиться — она говорила все это так горячо, словно это касалось ее лично и не было отделено от них тремя тысячелетиями.
«Вот это всплеск, — думал он. — А ведь, в сущности, «что ему Гекуба?» История несчастной жены фараона была им слышана десятки раз, и повторялась она с монотонным однообразием. Дело в том, что когда они с Фимкой Нейманом клеили каких-нибудь эрудированных девочек, которых надо было подавить своим интеллектом, Нейман заводил сагу о неверном фараоне, бросившем такую красавицу ради пышнобедрой густобровой Кайи, дешевой кокотки с Нильской набережной. Едва заслышав каноническое начало: «Кстати, о мужском постоянстве…» — Артем механически выключался, и вдохновенная неймановская брехня ни разу не дошла до его сердца и сознания. Девочкам, правда, хватало — ровно одной байки на двоих. Так продолжалось до начала прошлого года, когда вышел роман «Царь Эхнатон» и свел на нет новизну и сенсационность фимкиной байки. Но он не растерялся, раздобыл где-то очередную гипотезу о происхождении «Моны Лизы»: это-де автопортрет Леонардо в женском платье, и с помощью этой изысканной искусствоведческой утки продолжал поддерживать репутацию интеллектуала.
И вот теперь нескольких сбивчивых, торопливых слов Дениз оказалось достаточно, чтобы поднадоевшая уже всем история мятежного, но непоследовательного фараона и его неправдоподобно прекрасной супруги вдруг засветилась совершенно новыми красками и впервые стала понятной до конца.
Ну, конечно же, Нефертити не была, не могла быть такой, какой изобразил ее безвестный скульптор. Два скульптурных портрета — это та Нефертити, какой она была только для этого художника. А все остальные — да и сам фараон — видели длиннолицую немолодую мать шестерых детей с безобразным отвислым животом, какой изображена она на нескольких настенных рисунках.
— Что же, выходит, Эхнатон не знал, что его придворный скульптор, так сказать, лакирует действительность и изображает его законную половину в виде богини красоты?
— О, как можно: царь — не знал? Знал. Однажды. Пришел в мастерскую и увидел. И стал такой несчастный… несчастливый — так? — фараон. И все, что он делал… есть такие слова, сейчас, сейчас… О, пошло пеплом.
И пошло прахом все великое дело Эхнатона, ибо искал он ту Нефертити, которую удалось увидеть его придворному художнику, — и не мог найти. Где-то рядом прошла она, совсем близко от него, страстная и нежная, царственная, как никогда в юности, и юная, как никогда в зените своей царской власти. И удержал он свои войска, готовые ринуться в сокрушительный набег на сопредельные государства, и остановил он руку свою, готовую истребить под корень непокорных жрецов, позволил править вместо себя какому-то проходимцу из прежних любимчиков, и, весьма возможно, взял себе крутобедрую пышнобровую Кайю, и хорошо еще, если только одну. Вот как это было, и одна только Дениз догадалась, что все было именно так.
— Сколько тебе лет, Дениз?
— Шестнадцать. Столько, сколько было маме, когда она встретилась с моим отцом.
Такая постановка вопроса — вернее, ответа — как-то сразу его отрезвила.
— Ну, раз тебе только шестнадцать, то у тебя, как у несовершеннолетней, должен быть укороченный рабочий день. Посему отправляйся-ка домой и свари картошки, она в углу кухни, в коробке из-под торта. Не поленись почистить. А я еще подиктую.
Дениз царственно выплыла из беседки. Нефертити бы да ее плечи.
А через час она прибежала, даже не прибежала, а прискакала на одной ноге и с радостным визгом поволокла его в кухню; поначалу он никак не мог уяснить себе причину ее восторгов и лишь некоторое время спустя понял, что ведь это первая картошка, сваренная ею собственноручно. Дениз становилась маленькой хозяйкой, и Артем с отвращением поймал себя на попытке сравнить ее с Одри Хепберн из «Римских каникул», когда она в роли наследной принцессы неозначенной страны варит свою первую и последнюю в жизни собственноручную чашку кофе.
После обеда они снова разошлись по своим беседкам, а когда начало темнеть, Дениз на рабочем месте не оказалось — вероятно, ей уже надоело, и она решила воспользоваться своей привилегией несовершеннолетней. Артем нашел ее на тахте, с поджатыми ногами и иголкой в руках. Его единственная праздничная рубашка из индийского полотна, аккуратно четвертованная, была разложена на столе.
— Ты с ума сошла, Дениз. Что ты сделала с моей рубашкой?
— А? Вам жалко?
— Да нет, все-таки…
— Вы чересчур любопытны, — и принялась разрезать рукава на длинные полосы.
Она провозилась весь вечер, что-то напевая себе под нос. Наконец, торжествующе объявила:
— Конец!
— Премиленький сарафанчик. Узнаю в воланах собственные рукава. Надеюсь, ты не собираешься его сейчас, при мне, примерять?
Дениз покраснела.
— Ох, извини меня дурака. Наша полуденная беседа напомнила мне, что ты все-таки француженка.
— Я не вижу связи…
— У меня почему-то сложилось представление, что француженка обязательно должна говорить двусмысленности, раздеваться в присутствии посторонних мужчин, целоваться с первым встречным и на все отвечать неизменным «о-ля-ля!».
— Вы насмотрелись дешевых фильмов, — грустно констатировала Дениз. — Я даже не сержусь. Но если мы здесь будем жить… м-м… надолго, то я хотела бы иметь простыни. Это можно?
— Разумеется. А ты что, их тоже будешь резать?
— Зачем? Я буду спать. Провести целую неделю не раздеваясь… Мне просто стыдно.
— Ничего, можешь меня не стесняться.
— Мне стыдно перед собственным платьем. Оно есть мое единственное.
— А это, новое?
— Мой бог, это платье для ночи!
Теперь настала очередь смутиться Артему. Чтобы скрыть это, он ткнулся носом в шкаф.
— Держи наволочки… и это… и это… не надушено, ты уж извини… Я кретин! — радостно объявил он. — У меня же лежит Фимкин надувной матрац. Всю жизнь мечтал спать на балконе.
— Разве один — не страшно?
— Глупышка, нас тут берегут как зеницу ока. А дверь я закрою неплотно, если что — крикнешь меня.
Он вылез на балкон, и было слышно, как он там возится с матрацем и велосипедным насосом. Через некоторое время его окликнули.
— Что тебе, детка?
Дениз не ответила, и он догадался, что надо к ней подойти. Она уже устроилась на ночь, и Артем невольно улыбнулся, увидев свою рубашку, с отрезанными рукавами и воротом, непомерно широким для Дениз.
— Нефертити в мужской сорочке. Картина!
Она подняла на него глаза, не принимая его шутки:
— Доброй ночи.
— Спи, детка.
Он наклонился и поцеловал ее в лоб.
На балконе было совсем не холодно. Артем перекинул свои вещи через перила, блаженно вытянулся и стал глядеть вверх. Чернота подземелья нависла над ним.
— Юп! — позвал он шепотом.
Слева, за перилами, что-то мелькнуло.
— Вы довольны нами, Юп?
— Да, — так же тихо донеслось из темноты. — А вы?
— Вполне. Хотя вспоминать — это не такое уж легкое дело, как можно было ожидать.
— Ты жалуешься?
— Нет.
— Тебе еще что-нибудь нужно?
— Мне — нет. Но я боюсь, что для Дениз всего этого будет мало.
— Что же ей нужно еще?
— Игрушки.
— Хорошо.
Он заснул незаметно для самого себя и проснулся только тогда, когда рассвело. Он потихонечку оделся и перелез через перила на землю. Он уже собирался обогнуть дом и войти в него через дверь, чтобы таким образом бесшумно проникнуть на кухню, но в этот момент до него донесся приглушенный вскрик Дениз. Одним прыжком он перемахнул обратно через перила и ворвался в комнату.
Стопка плоских разноцветных коробок высилась от пола до самого потолка, а возле нее, голыми коленками на полу, стояла Дениз. Вся комната была затоплена какой-то золотистой пеной, и Дениз подымала эту пену и прижимала к своему лицу. При виде Артема она вскочила и, крикнув что-то на своем языке, подняла над головой столько этого прозрачного, пенного золота, сколько могло удержаться у нее на ладонях; потом она закружилась, и медовые невесомые струи с шелестом обвились вокруг нее. Артем подошел, потрогал пальцами — гибкая синтетическая пленка, усеянная бесчисленными блестящими пузырьками.
— Получила-таки игрушку, — добродушно проворчал он.
— Мой бог, игрушку! Вы знаете, что мне хочется сказать при виде всего этого?
— Знаю: о-ля-ля!
— Вот именно. О-ля-ля!
— Сказала бы лучше спасибо.
— О, это мне в голову не пришло. Я… un cochen de lait, свинка. Кто мне все это подарил?
— По всей вероятности, Юп.
— Откуда здесь негр?
— Почему — негр? Это — наш хозяин.
— Юп — имя для прислуги, а не для хозяина, разве нет? Но все равно. — Она бросилась к балконной двери, распахнула ее и крикнула:
— Мерси, мсье Юп!
— Ну, вот ты и ведешь себя, как француженка из дешевого фильма: вопишь «о-ля-ля!» и выбегаешь полураздетая на балкон.
Дениз только пожала плечами:
— А мсье Юп не очень стар?
— Кажется, не очень. Но хватит восторгов. Завтракать, и — на работу.
— А когда будет… м-м… воскресенье?
— Считай сама, вчера был понедельник.
Дениз надула губки.
— Но, учитывая твой детский возраст и заботы по дому, я устанавливаю тебе рабочий день только до обеда.
— О-ля-ля! — закричала Дениз. — Да здравствует безработа!
— Во-первых, безработица. Во-вторых, только частичная, а в-третьих, ты с этим «о-ля-ля» уже пересаливаешь. Смотри, как бы я не поверил, что до сих пор ты притворялась, и только при виде этих тряпок стала сама собой.
Дениз шевельнула ноздрями, как маленькая антилопа, и сердито заявила:
— Я буду одеваться.
— Понятно. Это значит, что я должен варить кофе. Но учти, что с завтрашнего дня ты будешь делать это сама — не в целях ликвидации безработицы, а на предмет привития трудовых навыков.
За завтраком Артему пришло в голову захватить с собой в беседку стопку бумаги. Рисовал он недурно, и дело пошло веселее.
— Среди древних наскальных рисунков Центральной Африки встречалось изображение человека в прозрачном шлеме, см. рис. № 23. Правда, дальнейшие исследования показали, что это всего-навсего тыква, см. рис. № 24.
И все в таком роде.
А вечером, вернувшись в свой домик, он испытал легкое головокружение. Все стены, окна и двери были задрапированы серебристо-серыми, кремовыми и вишневыми тканями, на столе — хрустящее полотно, достойное банкета в Версале.
— Мсье Артем, я приглашаю вас на прощальний ужин в честь моего старого платья. Завтра я пойду на работу в туалете времен Империи.
— Тебе кто-нибудь говорил, что ты похожа на мадам Рекамье?
— Естественно. Все тот же мсье Левэн.
— Знаешь что, сварила бы лучше суп.
— А вы сердитесь, разве нет?
— Разве нет.
Она пожала плечами, потому что он действительно сердился.
— Лучше нарисуйте мне платье. В котором вы хотели бы меня видеть.
«Я хотел бы видеть тебя на Земле», — подумал он.
А потом она устраивалась на ночь, а он, сидя на кухонном столе, послушно набрасывал эскиз платья Натальи Гончаровой. Дениз позвала его.
— Что тебе, детка?
— Хочу сказать доброй ночи.
Ее постель была застелена черным шелком.
— Тебе что, кто-нибудь сказал, что ты похожа на Маргариту Валуа?
— Естественно. Все тот же…
— Мсье Левэн. Смотри, свалишься. Шелк-то скользкий.
— Доброй ночи.
— Желаю увидеть во сне мсье Левэна.
Он повернулся и пошел к балкону.
— Артем!
Пришлось вернуться.
— Доброй ночи, — повторила Дениз.
— Спи спокойно, детка.
Он наклонился и поцеловал ее.
Потом вышел в темноту и остановился, прислонившись к шершавой стене дома.
— Юп, — позвал он, — а сегодня вы довольны нами?
Наступила пауза. Артем уже решил, что ответа не последует, но тут рядом с ним прозвучало сухое и не совсем уверенное:
— Да.
Было так темно, что даже если бы Юп и стоял в двух шагах, как это можно было предположить по звуку, все равно рассмотреть выражение его лица было бы невозможно. Не было видно даже смутных очертаний его фигуры. Но он был рядом.
— Юп, ответьте мне, если можете: почему все-таки из миллионов людей Земли вы выбрали именно нас?
— Смотри, — послышалось в ответ, и тут же в каких-нибудь десяти шагах перед ним вспыхнул экран. Две неподвижные фигуры появились на нем, и Артему не надо было всматриваться, чтобы узнать себя и Дениз.
Когда, в какую счастливую минуту увидели их пришельцы такими? Оба бежали вперед, он — с теннисной ракеткой, она — придерживая на груди пушистый купальный халатик; сами того не зная, они бежали, чтобы встретиться друг с другом, и лучше бы кто-нибудь из них остановился в своем легком и бездумном беге, ибо этой встрече было суждено произойти не на Земле. Но они летели вперед, через все миры и пространства, и если бы Артем не был одним из них, он подтвердил бы, что выбор пришельцев правилен, потому что эти двое и есть самые прекрасные люди Земли.
— Так что же вы все-таки хотите от нас? — тихо спросил Артем.
— Будьте такими, какие вы есть, — был такой же тихий ответ.
Двое, бегущие к своей неизбежной встрече, неслышно растаяли в темноте. Артем протянул руку вдоль стены, нащупал дверь и толкнул ее.
Тусклые блики непогашенного где-то света едва проникали в комнату. Артем остановился над спящей Дениз. Как это страшно — черная постель. Чуть запрокинутое лицо, кажется, парит в пустоте и в любой миг может исчезнуть в ней. Сейчас я разбужу тебя, Дениз, но будет ли твое лицо таким, как в тот день, когда ты бежала, обеими руками удерживая разлетающийся халатик? Будешь ли ты так бежать мне навстречу, как бежала, еще не зная меня?
И тут ему показалось, что глаза Дениз открыты. Видит ли она его в темноте? Может быть, и нет; но она знает, что он здесь. «Зачем ты здесь, Артем?» — «Я видел нас обоих, я знаю теперь, что для меня можешь быть только ты, а для тебя — только я». — «А может, просто здесь никого нет, кроме меня?» — «Нет, Дениз». — «Этот райский сад, наш милый шалашик, и нет хотя бы телефона, чтобы перекинуться парой слов с друзьями?» — «Не знаю, Дениз». — «И я так близко, и никто не видит, не слышит, и завтра у меня даже не будет заплаканных глаз, потому что я сама каждый вечер зову тебя?» — «Не знаю, не знаю, Дениз…» — «И мне уже столько, сколько было моей матери, когда она встретилась с отцом; и мы уже смотрим друг на друга так долго, что ты уже не можешь просто так повернуться и уйти…»
Он стремительно наклонился над ней — и замер: глаза ее были закрыты. Хрупкое равновесие сна охраняло ее усталое лицо, и, казалось, достаточно одним прикосновением нарушить этот покой — и расколется мир.
Он закусил губы, чтобы его дыхание не коснулось ее. Только не проснись, Дениз, заклинаю тебя всем, что есть святого у тебя и меня, только не проснись в эту минуту!
Он осторожно выбрался из домика, обошел его и, перевалившись через перила балкона, плюхнулся на свой матрац. Будьте такими, какие вы есть, а! Сукин сын он есть. Так вот.
А утром, поднявшись, он не посмел войти в дом. Он боялся, что Дениз еще не проснулась, боялся ее спящего лица. Он бродил по хрустящим дорожкам, пока дверь домика не распахнулась и на пороге не показалась закутанная в белое Дениз.
— Ау, где вы! — крикнула она и помахала ему рукой. — Ванна свободна.
Он не двинулся с места.
И тогда она побежала к нему, придерживая на груди свою самодельную хламиду, и уже издалека он узнал это лицо, вчерашнее счастливое лицо, и понял, что какие бы стены он ни воздвиг между собой и Дениз, какие бы запреты он ни наложил на себя и на нее — все будет бесполезно.
Странные, сказочные дни наступили для них. Часы работы, неутомительной и порой даже забавной, пролетали незаметно; все же остальное время было заполнено одной Дениз. Знала и помнила она невероятно много, и каждый вечер, надев фантастический восточный наряд, она усаживалась на тахте, поджав ноги, и начинала так, как он ее научил: «Дошло до меня, о великий царь…» Дни Дениз. Дни, как соты, золотые и тяжелые своей переполненностью. Дни, бесшумно восходящие к ночи, к долгому шелесту причудливых нарядов, примеряемых перед сном, к бесконечной нежности, которую всю нужно было уместить в два коротеньких слова: «спи, детка», — но это не было еще концом дня.
Потому что самым последним было черное ночное небо, нависшее над балконом на расстоянии вытянутой руки, и — тихим шепотом, чтобы не услыхала засыпающая Дениз: «Вы довольны нами, Юп?» — и в ответ такое же тихое, чуточку неуверенное «да». И только с каждым днем все больше и больше пауза между вопросом и ответом.
И вот, наконец:
— Вы довольны нами, Юп?
Долгое, очень долгое молчание.
— Нет.
Давно уже надо было этого ожидать, но все равно как-то чертовски тоскливо, и не хотелось бы вдаваться в объяснения. Сами ведь виноваты. Из трех миллиардов людей выбрали две смазливые мордашки. Уперли бы двух каких-нибудь академиков, вот те и нарисовали бы им полную картину жизни на Земле.
— Слишком много хотите, — сухо проговорил Артем, закидывая руки за голову. — Школьная программа у меня давным-давно из головы вылетела, а что касается работы, то предприятие у меня закрытое, я вам о нем ничего рассказывать не собираюсь, хотя все его секреты, возможно, показались бы вам детским лепетом по сравнению с уровнем вашей техники. Ну а Дениз способна продемонстрировать вам моды всех времен и народов, но не более. Вы ошиблись с выбором, Юп, а теперь пытаетесь получить из морковки апельсиновый сок.
— Мы не ошибаемся, — был бесстрастный ответ. — Нам нужны были именно вы, и мы вас взяли.
— Черт вас подери, да по какому праву?
— Праву? — Голос умолк, словно Юп старался припомнить значение этого слова. — Право… Как будто обоснование нашего поступка может хоть что-то изменить в вашей судьбе. Но раз тебе кажется, что я должен оправдаться перед тобой, я сделаю это для тебя, и как можно убедительнее.
Голос его приблизился и звучал сверху, словно Юп стоял у самых перил балкона. Артем не удержался и тихонечко просунул руку между прутьями, но пальцы его наткнулись на привычную клейкую поверхность защитного колпака. Боится, гад. А может, и не гад, а просто другой состав атмосферы. Послушаем.
— Много десятков тысяч лет назад, — зазвучал из темноты голос Юпа, — мы были такими же, как вы. Впрочем, мы, вероятно, и тогда были мудрее и осторожнее вас. Мы достигли предела человеческих знаний — в нашем распоряжении были корабли, которые могли бы доставить нас в любую точку Галактики и даже за ее пределы. Мы сумели продлить свою жизнь на неограниченный срок, победив все болезни и даже старость, мы смогли… впрочем, ты даже не поймешь меня, если я буду дальше перечислять все то, что мы познали, открыли и сумели. Так вот, в своем жадном стремлении все увидеть, все понять и все познать мы прилетели однажды на третью планету одной непримечательной периферийной звезды. К нашему удивлению, мы нашли там условия, аналогичные нашим в момент появления на нашей планете разумного существа… И мы встретили такое первичное существо. Полуобезьяну. Дикаря. И с тех пор мы стали пристально следить за вашей планетой. Мы уничтожали диких зверей, грозящих первым человеческим стаям, мы учили ваших дикарей пользоваться огнем и орудиями труда, мы подарили им сведения, до которых они не смогли бы сами додуматься, и они начали развиваться быстрее, запоминая наши уроки и забывая нас самих. Мы помогали вам на заре вашего человечества, мы были вашими няньками и учителями… Ну что, тебя устраивает такое объяснение?
Артем только пожал плечами.
— Никакая кормилица, не говоря уже о няньках и учителях, не имеет права на свободу своего воспитанника. А что касается передачи знаний, то, судя по тому, как вы изволили обойтись со мной и Дениз, вы, вероятно, учили первобытных людей добру, справедливости и уважению к ближнему.
Бесстрастное лицо Юпа не выразило ни досады, ни смущения. Лишь снова зашевелились губы, и спустя секунду зазвучал его монотонный голос:
— Тогда я предложу тебе второй вариант. Мы нашли на вашей планете условия, в которых мог развиваться разум. Но разумного существа мы не нашли. И тогда группа наших людей… хотя бы беглецов, покинувших нашу планету по политическим соображениям, решила обосноваться на вашей Земле. К сожалению, они не рассчитали своих возможностей и через несколько поколений одичали. Четыре группы беглецов, прибывшие в разное время на вашу планету, создали четыре земные расы. Разве не правдоподобно?
— Но не более. И уж совершенно не объясняет, почему вы позволяете себе распоряжаться нами, как своей собственностью.
— Вы несколько раз пытались уйти из своего домика и каждый раз находили тот же самый дом, только на другом месте. И в конце концов вы перестали покидать его и остались в нем. Что ж, придется мне и на этот раз предлагать одну гипотезу за другой, пока ты не пожелаешь остановиться на какой-нибудь из них. Только теперь гипотезы будут разные, но все — на одном и том же месте. Вот тебе еще одна: мы не оставили на Земле людей. Но вернувшись на родину, мы предположили, что когда-нибудь нам могут понадобиться существа, подобные нам. Мы не могли предвидеть всего, что ждало нас в будущем, но нас грызла смутная тревога. Мы находились на вершине знаний и возможностей, и вдобавок мы были очень осторожны. И тогда мы создали биороботов, да, саморазвивающихся биороботов, взяв за основу ваших обезьян. Потому-то вы и не можете найти переходное звено между последней обезьяной и первым человеком. Мы высадили вас на каждом континенте в надежде, что выживет хотя бы одна группа. Выжили все. Выжили и развились. Развились и начали задавать себе вопрос: а для чего живет человек? Для чего существует все человечество? Разве нет?
Артем сделал неопределенный жест: в общем-то, да. Скрывать это не имело смысла.
— Так вот, — голос Юпа зазвучал патетически, — вы существуете только для того, чтобы мы в любой момент могли вернуться к своему прошлому, к своей молодости. Наше человечество одряхлело. Мы все знаем, все можем, но ничего не хотим. Кто бы мы ни были для вас — повитухи, стоявшие у вашей колыбели, старшие братья, отцы или даже боги, создавшие вас из праха, — мы сейчас требуем от вас только свое и, по сути, требуем немногого. Около ста миллиардов людей прошло по Земле, а мы взяли только двоих, тебя и Дениз. Это наше право. Богу богово!
— Но кесарю — только кесарево. И даже если принять, что вы боги, то, черт вас подери, боги, как вы дошли до такой жизни?
Некоторое время Юп молчал, потом послышалось что-то похожее на человеческий вздох.
— Мы очень берегли себя. Слишком берегли. И чтобы лучше беречь каждого человека, мы до предела ограничили рождаемость. Прошли десятки лет, сотни, и на нашей планете остались одни старики. Мы перестали летать в космос, спускаться в глубины океана и в кратеры вулканов. Мы так боялись за себя! Но одни за другим гибли наши товарищи, гибли из-за нелепых непредугадываемых случайностей. И тогда мы сделали последнюю ошибку: вместо того чтобы попытаться родить новое поколение — может быть, это нам бы и удалось, потому что наша медицина стояла, да и сейчас стоит, на очень высоком уровне, — мы решили восполнить недостаток людей путем создания подобных себе биороботов.
«Рожи, словно консервные банки», — вспомнились Артему слова Дениз.
— Прошли сотни и тысячи лет, и на всей планете остался всего лишь один человек, рожденный женщиной, — это я. Впрочем, я ли это? Мое тело многократно обновлялось и даже полностью заменялось, переносился только мозг. Внешне я точно такой, как и все жители нашей планеты. Но один чувствую, что мы гибнем. Огромных усилий стоило убедить моих товарищей (Артему показалось, что это слово он произнес с запинкой) послать к Земле последний уцелевший звездолет. Пользуясь своей способностью становиться невидимым — ты не поймешь, как мы этого достигли, — я провел возле Земли некоторое время, познакомился с ее прошлым и настоящим и главное — выбрал вас. Остальное тебе известно.
— М-да, — проговорил Артем. — В древности, говорят, некоторые полусумасшедшие цари пытались вернуть молодость, переливая себе кровь младенцев. Уж не таким ли способом вы собираетесь омолаживаться?
— Мы — люди, — высокомерно произнес Юп.
— Вы — консервные банки, извините. Мне, честное слово, жаль вас, и все, что только можно, мы для вас сделаем. Кесарю — кесарево. Спокойной ночи.
Юп не ответил. Обиделся и исчез. Хотя нет, обижаться он давно уже должен был разучиться. Просто счел разговор законченным. А ничего себе был разговор! Еще бы полчаса таких откровений, и можно было бы без какой-бы то ни было симуляции по праву вице-короля Индии требовать своего любимого слона.
Только бы Дениз ни о чем не узнала. Не на Земле — это еще полбеды. Но то, что не у людей… И тут он почувствовал, что балконная дверь медленно открывается. И не увидел, а догадался, что там, на полу, сидит Дениз, прислонившись к дверному косяку и обхватив коленки руками.
Надо что-то сказать, надо что-то соврать, чтобы успокоить, чтобы уснула, только быстро, ну же, ну, быстро используя свой богатый опыт, вспомни, что ты говорил тем, прежним, вспомни и повтори, и эта поверит, глупенькая еще, детеныш, только вспомни, вытащи из своей памяти такие слова, после которых ничего не страшно, после которых ни о чем другом уже просто не помнишь, ну, давай, дубина, давай…
— Дениз!..
Невидимая в темноте рука находит его лицо. Рука, легкая, точно маленькая летучая мышь. Что за ерунда — мышь. Откуда? А, окаменелый воздух фараоновой гробницы. И здесь такая же неподвижность. Крошечные сгустки серого небытия, оживающие от людского дыхания, от шороха человеческих губ. А это откуда, про сгустки? Вероятно, из самого детства, когда верил, что утром вся ночная темнота собирается в плафонах уличных фонарей и весь день прячется там, и если присмотреться, то видно, что внутри белых пломбирных шаров затаился студенистый тяжелый туман, и не дай бог такой шар сорвется, когда темнота вырвется наружу, словно джинн из бутылки в «Багдадском воре», и среди бела дня затопит город, как это бывает только вечером, когда фонари зажигают и темнота, испугавшись, сама вылетает на улицы… Господи, да о чем это он, о чем?
— Дениз…
Это было уже не детство, хотя нет, детство, конечно, только не самое-самое, когда фонари, а попозже, когда Лариска Салова, и только бы вспомнить, что он говорил тогда, хотя и вспоминать нечего, он сказал: «Я из твоего вшивого кадета рыбную котлету сделаю», — и она засмеялась, потому что это было так шикарно сказано, вшивый-то кадет был нахимовец, на голову выше, и пояс с бляхой, и она перестала смеяться, чтобы ему было удобнее поцеловать ее, и он сказал: «И Лымарю твоему я в рожу дам», — и снова поцеловал ее, и она сказала: «Бабушка мусор несет», — потому что это было в парадной, и он ответил: «Я твоей бабушке в стекло зафигалю», — и в третий раз поцеловал ее, а больше не стал, надоело, и вроде стало незачем…
— Дениз…
А вот это было уже совсем не детство, это было в самый последний раз, все расходились, а он мог остаться, так что ж ему было отказываться, он и остался, пьян был здорово, да и хозяйка была хороша, и она сказала: «Только не попорти мне джерси», и он молча раздел ее, и она то ли рассмотрела его получше, то ли решила поскромничать, только вдруг завела: «Ты у меня первый настоящий…» — «Ну-ну, не завирайся», — сказал он ей, и так было в последний раз.
— Дениз. Дениз. Дениз… — это как спасенье, как заклинание, как мелом на полу — круг, отсекающий все то, ЧТО было и КАК было.
— Я здесь, — прозвучал из темноты ее неправдоподобно спокойный голос — Протяни руку — я здесь.
У него захолонуло внутри от ее слов, простых и ничего не значащих в обычном номинальном значении, но сейчас обернувшихся к нему всей жуткой обнаженностью единственного своего смысла. И не он ей, а она ему первая предлагала единственное средство от страха перед окружившей их тупой и бессмертной нелюдью, и это «протяни руку» — первое, что она сказала ему как равная равному, значило только одно: «протяни руку и возьми».
Он медленно поднялся, царапая щеку о кирпичный наружный косяк, и переступил порог комнаты. Где-то внизу у его ног, сидела на полу невидимая Дениз.
Вот так. И не мучайся, все равно ведь это неизбежно. Быть тебе сукиным сыном. Судьба.
— Ты словно боишься! — проклятый голос, обиженный, совсем детский. — Никто же не видит. Темно.
Так бы и убил сейчас. На месте.
— Может быть, я для тебя недостаточно хороша? Мсье Левэн говорил…
— Замолчи!!!
Бесшумно шевельнулся воздух, и Артем угадал, как поднялась, выпрямившись и чуточку запрокинув голову, Дениз. Из темноты легкими толчками поднималось и долетало до его лица ее дыханье. Ближе протянутой руки была теперь она от него.
— Зачем — замолчи? Я люблю тебя, Артем. — Господи, да разве может быть, чтобы это «я люблю тебя» звучало так медленно, так правильно, так спокойно?
— Нет, Дениз, нет! Просто так вышло, что здесь только мы, ты и я, никого, кроме меня. Вот тебе и показалось… Почему бы и нет?
Девочки рассказывают, мама запрещает, мсье твой плешивый несет про Нефертити… В первый раз верят не только другим, Дениз. Верят себе. Что с первого взгляда и на всю жизнь. Вот и тебе кажется. Мсье для этой роли не подошел, стар, и девочки засмеют. А тут — молодой русский, и на совсем другой планете. О-ля-ля! Пока никто не видит…
— Здесь темно, я не могу тебя ударить.
— А хорошо бы. Я даже прощенья просить не буду. Это завтра. Когда я буду способен соображать, что я говорю.
— Ты говоришь и не слышишь? Каждое твое слово — как crapaud,[10] я не знаю по-русски, — холодное, противное, мокрое! Зачем так? Зачем? Зачем?
Дениз, горе ты мое горькое, — не «зачем», а «почему».
— Потому что не смей говорить: «Темно, и никто не видит». Не смей говорить: «Протяни руку». И не смей в этой темноте стоять так близко, что я действительно могу протянуть руку и взять.
Шорох шагов. Дальше. Еще дальше. Четыре шага темноты между ними. Одного его шага будет довольно, если сейчас позовет. Не смей звать меня, Дениз. Я люблю тебя. Где тебе знать, что любят именно так!
Тишина. Долгая тишина, в которой не спит и не уснет Дениз. Значит, еще не все. Еще подойти, отыскать в темноте спокойный лоб, и это — «спи, детка». Сможешь? Уже смогу.
А лицо мокрое. Все. Даже брови. И руки. Узкие холодные ладошки.
— Ну, что ты, глупенькая, что ты, солнышко мое, девочка моя, — все слова, все имена, только бы ласковые, а какие — неважно, важно — нежность в них, вся нежность белого света, нежность всех мужчин, целовавших женские лица от Нефертити до Аэлиты, — маленькая моя, рыженькая моя, единственная…
О, последовательность всех мужчин мира!
Уснула Дениз. Зацелованная, счастливая, и руку его продолжает сжимать, словно это любимая игрушка. Как мало тебе было надо — согреть, убаюкать. А туда же — «протяни руку и возьми». Глупенькая ты моя. А теперь спишь спокойно и только носом посапываешь — наревелась, а я просижу всю ночь здесь, на полу, как последний дурак, положив голову на край твоей постели, и только затем, чтобы увидеть твое лицо, когда начнет светать.
Видел бы Юп эту картину!
— Ну что, Юп, старая консервная банка, доволен ты нами сегодня? — Темнота. И совсем близкое, отчетливое:
— Да.
Был какой-то отрезок времени, когда Артем чуть было не рассмеялся. Бывает у человека такое состояние, когда первой реакцией на все является счастливый смех. Но так продолжалось всего несколько секунд. Потом — недоумение: неужели подслушивал? Скотина.
Он осторожно высвободил свою руку из ладошек Дениз и на цыпочках выскользнул из дома. Темень. Непроглядная, тяжелолиственная, августовская.
— Юп!
— Я слушаю тебя.
— Юп, вы… вы довольны нами сегодня?
— Да. Вы поняли, что от вас требуется, и я доволен.
— Вы слышали… все?
— Разумеется. С первого же момента вашего пребывания на нашей планете мы видели и слышали абсолютно все.
— Даже в темноте?
— Для нас не существует ни темноты, ни стен дома, ни вашей одежды. Мы видим все, что хотим.
Может ли двадцатичетырехлетний землянин дать в морду инопланетному подонку, пусть даже тысячелетнего возраста? Впрочем, они сами уже решили этот вопрос положительно, иначе сейчас между Юпом и Артемом не было бы защитной стенки, и тогда…
— Юп, но ты же человек, пусть они все — консервные банки, но ты?..
— Во-первых, не вполне строго называть меня человеком, ибо ты сам считаешь себя таковым, а мы стоим на слишком различных ступенях развития. Во-вторых… — бесстрастный машинный голос, и слово за словом капает на череп и расплывается по нему, не проникая, в глубину сознания и не обнаруживая своего сокровенного и старательно ускользающего смысла. — Во-вторых, разница в этих уровнях — в нашу пользу, за исключением одного-единственного вопроса. Информацию по этому вопросу мы и намерены получить от вас. Вы, наконец, поняли, что от вас требуется, и я доволен вами.
— Послушайте, Юп, вы можете простым русским языком объяснить мне, о чем идет речь? Я слушаю вас и не понимаю, мой человеческий разум не в состоянии проэкстраполировать вашу естественную — для вас — и, вероятно, очень простую мысль. Ну, о чем вы, о чем, о чем, черт вас подери?!
— Пожалуйста. Мы имеем множество самообновляющихся биороботов различных типов, причем одни копируют людей, другие много совершеннее их… И все-таки жизнь нашего человечества неуклонно стремится к закату. Развитие остановилось. Нам незачем больше развиваться. Ведь для этого нужно любить знание. Нам незачем больше лететь в космос. Для этого нужно любить звезды.
Мы практически бессмертны, нам не надо продолжать свой род, равно как и заботиться друг о друге. Каждый и так занят самим собой. Только собой. Ведь для того, чтобы помогать другому, нужно его любить. Но мы давным-давно утратили представление о том, что это такое. Мы забыли, как это — любить…
— А ты, ты сам, Юп?
— Это было так давно… Я не знаю, я не помню, любил ли я когда-нибудь…
— Но ты же хочешь им помочь, значит, не все потеряно, старина. Не понимаю только, что мы-то можем для тебя сделать?
— Я дал тебе райский сад, привычный, родной дом. Я дал тебе самую красивую девушку Земли. Вам все условия созданы. Любите друг друга!
Удар. В темноту. На голос. Упругая поверхность отбрасывает Артема обратно, на порог дома. Бессильная, дикая ярость…
— Если бы я с самого начала знал, что вам нужно, я бы предпочел сдохнуть под одной из ваших райских яблонь!
Постой, а Дениз? Никому не возбраняется подыхать под яблоней, но что она будет делать один на один с этими консервными банками? Об этом ты подумал? Одна она им будет не нужна, и… Здесь не хранят ненужные вещи. Информация ли, человек ли. Неэкономно. И снова невидимый звездолет помчится к Земле, чтобы подобрать еще одну пару молодых симпатичных кроликов, и — все условия созданы, любите друг друга!
Зверская эта затея пойдет по второму кругу…
— Почему ты молчишь? — раздается из темноты. — О чем ты думаешь?
Я думаю о том, что вы — машинная сволочь, бессмертные выродки, возомнившие себя богами и бессильные заставить меня делать то, что угодно вам. Одного вы добились — Дениз у меня вы все-таки отняли…
А перед глазами, как проклятие, как наваждение — белый купальный халатик.
Беспечная маленькая Дениз, упоенная неземными синтетическими тряпками. Нежная стремительная Дениз, бегущая ему навстречу по ненастоящим цветам их персонального рая.
Любите друг друга, вам все условия созданы!
А вы посмотрите?
…вы посмотрите.
— Ты не ответил. О чем ты думаешь?
Я думаю, не кончить ли эту комедию прямо сейчас, не сказать ли тебе на хорошем русском языке, что я о вас всех думаю, и не уйти ли в темноту, в лабиринт безвозвратных дорожек — уйти, чтобы с рассветом не увидеть пробуждающегося лица Дениз. Никогда больше не увидеть. А потом?
А потом — старый вариант: вы признаете эксперимент неудачным, и нет ни малейшей надежды на то, что в вас взыграют совесть и гуманизм. На Землю вы нас не вернете.
И так бессчетное количество выходов, и все ведут к одному: к еще одной паре кроликов, которая займет освободившееся место в райском саду.
В райском саду, из которого бесследно исчезнет Дениз…
— О чем ты думаешь?
— Я… я думаю о том, как мы будем счастливы в этом райском саду.
Эта ложь — цена тех нескольких дней, за которые необходимо найти какой-нибудь выход. Найти, прежде чем вы догадаетесь, что не будет вам ни богова, ни кесарева.
А легче всего оказалось обмануть Дениз.
— Дорогая, ты теперь моя невеста, и я должен заботиться о нашем будущем. Ты разумная девочка и понимаешь, что пожениться мы сможем только на Земле — если, естественно, ты сама не раздумаешь. Поэтому я должен как можно скорее сообщить нашим гостеприимным хозяевам все те сведения, которые их интересуют. Будь умницей и не мешай мне. Чем скорее я кончу, тем раньше мы вернемся домой.
— А мы вернемся?
Господи, Дениз, да если бы я смел спросить их об этом!
— Как ты можешь в этом сомневаться? Они же люди.
Она легко и беззаботно приняла его сдержанность, как принимают условия новой забавной игры. Если бы она знала, как он был благодарен ей за это согласие. Если бы она знала, как горька была ему легкость этого согласия!
И потом — каждая игра ограничена в своих временных пределах. Рано или поздно наступает момент, когда один из играющих говорит: «мне чурики» — и игра кончается.
На сколько же дней хватит этой игры, Дениз? Потому что время идет, а выхода — нет.
Нет выхода.
Дни, прозрачные и бесцветные, один меньше другого — словно стеклянные яички на бабкином комоде. Дни, мизерные и бессильные, каждый из которых мог бы уместиться в старушечьем кулачке. Проклятая литература, приучившая к феерическим деяниям земных суперменов, вырвавшихся на просторы космоса! Если бы кто-нибудь мог предположить, что первые люди, попавшие на другую планету, вовсе не будут образовывать Великие Кольца, лихо рубить пространственно-временные связи или во главе впавших в энтузиазм масс неотлагательно вершить гипертитанические преобразования…
Наверное, так и будет. Когда-нибудь. Не сейчас. Потому что сейчас единственное, что должен делать он, — это НИЧЕГО НЕ ДЕЛАТЬ.
И только чувствовать — ежеминутно, ежесекундно, — как все то, чего еще не было между ним и Дениз, становится тем, что никогда между ними не будет.
И дни, которые должны были принадлежать им вместе, принадлежали каждому в отдельности.
Знаешь ли, Дениз, что день вместе — это два дня? Мы чураемся прописных истин, мы высокомерно, по-щенячьи презираем цитаты классиков, вбитые в наши головы на ненавидимых уроках литературы. За эти цитаты заплачено сполна, чеки — четверки и пятерки в сданных на макулатуру дневниках, и мы квиты, мы вправе вышвыривать и вытравливать из своих голов все ясное и элементарное, не сдобренное мускусным душком парадоксальности. Попробуй сейчас сказать за столом, где собралось трепливое инженерье, что умирать надо агитационно. Или что самое дорогое у человека — это жизнь. Засмеют!
А ведь это так, Дениз, и самое дорогое у человека — это действительно жизнь. Только вот в чем подкачал классик: она дается не один раз. Потому что, если любишь, — проживаешь две жизни: за себя и за того, другого. Вот почему это так здорово, когда тебе повезет и ты no-настоящему полюбишь. Если бы я не встретил тебя, Дениз, я бы этого так никогда и не узнал, потому что до сих пор, выходит, все у меня было понарошке. От Лариски Саловой до той, в береженом джерси.
Так что же делать, что делать, чтобы вырваться из цепких лап этих, с позволения сказать, богов? Что делать, чтобы каждый мой день был твоим днем, чтобы каждый твой миг был моим мигом? Я ведь хочу так мало: просто быть вместе, до седых-преседых волос, как эти легендарные греки… как их? Мы еще потешались над ними… А, Филимон и Бовкида. Что мы понимали, сопляки, д'Артаньяны? Безнадежное щенячество, могущее длиться до самой старости, до потери способности чувствовать вообще, если не вмешивается что-то страшное, если не выдернут землю из-под ног, как сейчас, когда висишь в безвоздушном пространстве, и даже нельзя дергаться и разевать рот от ужаса — смотрят ведь!
А ведь все было, Дениз, все было, лежало у меня на ладони, все было, было, было…
Откинуться всем корпусом назад и — со всего размаха головой о мигающий пульт, чтобы вдребезги.
Да? А невидимый звездолет, снова бесшумно крадущийся к Земле? А еще двое заключенных в этом раю?
И потом, если эти двое, по незнанию ли, по недогадливости или даже просто потому, что наплевать, пусть смотрят — что если эти двое отдадут этим консервным банкам то, чего они добиваются? Если они покажут, если они научат этих дуболомов любить?
Смех сквозь слезы. Вот уж чего можно совсем не бояться. Уж если Юп ничего не помнит, об остальных консервных банках и беспокоиться нечего.
А может…
Воспоминания всплывают неожиданно, нередко против воли. А вдруг Юп все-таки вспомнит, как он был человеком? Вдруг он вспомнит, что это такое — любить?..
Может, это и есть тот единственный шанс на возвращение, который нужно было найти?
— Юп!
И впервые за все это время — никакого ответа.
— Юп! Ты слышишь меня? Юп!
Вот так. Заварил всю эту кашу, затеял этот гестаповский эксперимент, притащил их сюда — а теперь в кусты? Подонок.
— Юп!!!
А может, его просто не пускают сюда? Сказал же он в самый первый раз: «Я получил полномочия отвечать на любые твои вопросы». Или что-то в этом роде. Может быть, теперь его лишили этих полномочий? По случаю прекращения эксперимента, например.
Тогда не остается ни одного шанса. Что же дальше? Дальше — как ни смешно, но именно то, что хотел от них Юп: просто быть людьми. Оставаться людьми до самого конца. А в сущности, что он делал, кроме этого? Ничего. Просто был человеком. И все.
Но этого оказалось так мало.
— …я надоела, разве нет? Тридцать дней одна женщина рядом — тебе скучно, разве нет? Только не говори: ты невеста. Я невеста — о-ля-ля! Смотри сюда — мой туалет… под венок… Разве нет? Белое-белое. Снег. Мертвый снег. Я — невеста!
— Дениз, успокойся…
— Я — невеста деревянного… как сказать? Дерево, Пиноккьо. Но зачем так? Зачем?
— Ты хочешь сказать — почему? — А действительно, не все ли равно — несколькими часами раньше или позже их уберут отсюда… — Мы очень мало рассказывали друг другу о себе, о своем детстве. Но не так давно мне вдруг вспомнилась одна забавная вещь, и если хочешь, я расскажу тебе.
Ну вот — капризно скривила губы, боится, что это просто увертка, чтобы уйти от ответа.
— Я был совсем маленьким, когда мы с мамой уехали на лето куда-то в Прибалтику. Берег Балтийского моря, понимаешь? Так вот, в нашей комнате, которую мы сняли, висел на стене странный рисунок: загадочный лес — не настоящий лес, а такой, как в доброй — обязательно доброй, Дениз! — волшебной сказке. А в этом лесу — два старых мудрых короля с пепельными бородами и тусклыми коронами. И на ладонях у этих старцев лежит маленький сказочный мир. Ты понимаешь, Дениз? Целый мир, а может быть, только одно королевство. Крошечный, но самый настоящий город, а кругом лес — ниже новорожденной травки, а люди, наверное, такие малюсенькие, что разглядеть их могут только зоркие и добрые глаза мудрых королей. Осенью мы уехали, и я никогда больше не видел этого рисунка — это, конечно, была только репродукция; но все детство свое я мечтал о том, чтобы иметь такое же игрушечное королевство, крошечный живой мир, который можно рассматривать без конца, и никогда не надоест…
— А как называется? — неожиданно спросила Дениз.
— По-моему, «Сказка королей».
— И это тебя… грустит? — она засмеялась. — Тебе тоже нужна игрушка. Но это так просто. Надо просить мсье Юпа. Он подарит тебе сказку. Мы — два короля. Мсье Юп! Две бороды, две короны!
Глупенькая ты моя, ничего ты не поняла. Ведь это мы копошимся в игрушечном саду, но не на добрых руках лежит наш ненастоящий мирок.
Впрочем, когда любишь в первый раз, простительно быть дурой. Он вдруг вскинул голову и внимательно всмотрелся в ее лицо. Заплаканная осунувшаяся рожица, круги под глазами, да еще зелененькая оттого, что умудрилась облачиться в неимоверно алую, словно лоскут гриновского паруса, переливчатую тряпку.
— Рыбка-зеленушка…
Дернулся подбородок, глаза стали узенькими и гадкими:
— Еще одна сказка? Про рыбку?
Когда любишь в первый раз… А с чего это он взял, что она любит его? Ах, да — условия были созданы… И еще это спокойное, удивительно правильно выговоренное «Я люблю тебя» той ночью, последней; непонятно только — от любопытства или со страху? Да и он хорош — самонадеянный красавчик. Поверил.
Старинная сказка, ей тысяча лет: он любит ее, а она его — нет… А она его — нет. Опять литература.
А ведь ничего еще не потеряно, Дениз, и только подойти, и взять в руки твое лицо, и целовать, и тихонечко дуть на ресницы, и чуть слышно гладить начало волос на висках — и ведь будет все, ведь полюбишь, ведь никого еще не любила, не уйти тебе от этого, никуда не уйти, только и нужно-то — губы мои и лицо твое.
А у самого окна — небо, тускло-серое, словно огромный оловянный глаз.
Я люблю тебя, Дениз, я люблю тебя больше света белого, больше солнца красного. Я люблю тебя, но если бы у меня сейчас была граната, которой можно было бы взорвать к чертям собачьим весь этот мир, эту планету, я швырнул бы эту гранату нам под ноги, Дениз. Говорят, любовь — чувство созидающее. Есть такая прописная истина. Но сколько бы я сейчас отдал, чтобы моя любовь стала адским запалом, тысячекратной водородной бомбой, способной разнести в клочья всю эту сверхразумную цивилизацию! Я не знаю, гуманно это или не гуманно — уничтожить целое человечество, ибо разум землянина не в состоянии решать такую проблему, от такой проблемы разум землянина просто-напросто свихнется. Но за такую гранату, за такую бомбу я, не рассуждая и не мудрствуя, отдал бы свою жизнь. И твою жизнь, Дениз.
Потому что мир, разучившийся любить, не может, не смеет, не должен существовать во Вселенной!
Индикаторный пульт диктофона. Лампочки — плотно одна к другой, словно оловянные солдатики. Сколько их? Сто на сто, не меньше. На звук шагов они отозвались голубоватым мерцанием, словно язык синего тусклого пламени лизнул пульт. Вот так. И сиди здесь до самого конца, ибо есть в столь любимой твоей мировой литературе четкий такой штамп, что настоящий человек умирает на боевом посту. Или на рабочем месте, на худой конец. Агитационно.
А на самом деле — чтобы не видеть злое и равнодушное лицо.
— Лицо твое и губы мои…
Лампочки на пульте диктофона послушно мигнули. Синее, фиолетовое, лимонное.
Сколько еще бесконечных дней перед этим пультом, сколько еще лекций, рассказов, стихов, преданий, сколько еще просто вранья?
— У попа была собака.
Синее, фиолетовое, оранжевое.
Артем протянул руку и выдернул из гнезда одну лампочку. Бесцветный остренький колпачок, вроде тех, что идут на елочные гирлянды.
— И он ее-таки любил.
Лампочка в его руках мигнула лиловым, потом — изумрудным. Вот оно что, реагирует на звук. И обходится без питания. Артем обошел сзади коробку диктофона, отыскал дверцу, подвел ножом — распахнулась. А внутри — ничего.
Бутафория. «Вам нужно дело…» Примитивное приспособление, с помощью которого создавалась иллюзия занятости делом. Хватит с него дешевых иллюзий!
Тоненький удивленный звон. Осколки лампочек щекочут руки, даже не царапая кожу. А в дверях беседки — бесстрастный розовый лик анатомического муляжа. Явился-таки, гад. Явился как ни в чем не бывало.
А может, брякнуться перед ним на колени и плакать, просить, молить? Испокон веков боги любили, чтобы перед ними унижались, ползали на брюхе.
Ради Дениз можно вынести и это.
— Юп, я прошу тебя… У каждого эксперимента должны быть свои пределы. Границы разумного. Границы человечного. Вы же мудрые, добрые боги, Юп (ох!), и если в вас есть хоть капля благодарности за все, что мы для вас делали, — помогите нам вернуться домой.
Этого он боялся больше всего. Этой крошечной паузы…
— Ты просишь невозможного.
Стало даже как будто бы легче.
— Если вам необходим человек для дальнейших исследований — оставьте меня. Но верните на Землю Дениз.
— Вы получите все, что только сможете себе представить. Все, чего никогда не имели бы на Земле.
— Но здесь не будет Земли.
Юп не отвечал.
— Юп, я прошу тебя, поверь мне: у нас есть книги, Шекспир, Пушкин, Гёте…
— Информация неполная и в большинстве случаев заведомо ложная. Один эксперимент на живых людях даст нам больше, чем все литературные данные по вопросу человеческих эмоций. И потом не забывай, что я один доставил вас сюда, но не я один распоряжаюсь теперь вашей судьбой.
Не он один… Значит ли это, что будь на то только его воля — и он вернул бы их на Землю?
— Юп, старина, ты же был космолетчиком, ты должен помнить, что такое хотеть к себе домой. У тебя есть корабль, Юп. Насколько я понял, ты управляешь им один. Я прошу не о себе…
— Ты находишься на палубе этого корабля.
Артем судорожно раскрыл рот и хлебнул стерильного кондиционированного воздуха.
— Это прогулочная палуба нашего последнего космического корабля. Моего корабля. Как ты видишь, здесь можно создать любые условия, любую обстановку. Невозможно только одно: дойти до конца этого помещения, хотя оно сравнительно небольших размеров. Когда много веков тому назад этот корабль совершал регулярные рейсы к другим звездам, мы предпринимали целые путешествия… практически не сходя с места.
Ну, да, белка в колесе. А как это выполнено практически — «этого вы не поймете».
— Тысячи лет назад, когда цивилизация на Земле только еще зарождалась, состав наших атмосфер был почти одинаков. Мы не рассчитывали, что сейчас расхождение будет столь большим, что вас придется содержать в специальной барокамере. На корабле легко можно было создать любые необходимые условия, но на поверхности планеты пришлось бы возводить специальное здание с комплексом сложного оборудования.
Юп, видимо, замялся.
— Для вас, всемогущих, это было плевым делом, — не удержался Артем.
— Это было бы действительно несложно… но никто не захотел за него браться. Мы МОГЛИ — и НЕ ХОТЕЛИ. Мы разучились создавать, в лучшем случае мы могли только воспроизводить. Тогда я предложил оставить вас на корабле.
— Значит, мы в космосе? На орбите?
— Нет. Корабль, правда, не был приспособлен для посадки на поверхность планеты, но он ведь был нам больше не нужен, и я использовал самые мощные антигравитационные установки, чтобы опустить его на одном из безлюдных плоскогорий нашей планеты. Последний наш корабль встал на мертвый якорь.
Ау, где ты, находчивый супермен? Все условия созданы — ты на чужом корабле, остановка только за тем, чтобы проникнуть в рубку, за каких-нибудь пару часов постичь принцип управления, затем нажать кнопку — и ты летишь к Земле.
— А… если снова поднять его? — господи, каким идиотским, наверное, кажется ему этот вопрос!
— Поднять? Но мы не располагаем столь мощным антигравитатором, который смог бы вынести на орбиту такую массу.
— А стартовать с поверхности?
— Ты даже не представляешь себе, что говоришь. Старт звездолета крейсерского типа сорвет атмосферу с поверхности планеты и уничтожит на ней все живое.
Значит — все. Может быть, выход и есть, но чтобы найти его, надо быть не тупым заурядным инженером. Слесарю слесарево. Теперь одно — протянуть еще столько, сколько выдержит человеческий разум, а потом подохнуть, не агитационно — куда уж там! — а хотя бы пристойно.
И теперь уже можно не бояться второго невидимого корабля, хищно подбирающегося к Земле, и не мучиться за тех двоих, которым пришлось бы занять место в этом раю при повторении эксперимента.
Им выпало быть первыми — и последними. Знать бы это раньше! Он стоял, бездумно глядя перед собой, и только повторял: «Знать бы раньше…» Розовомордый бог, осененный ажурной арочкой беседки, казался ожившим рисунком старинного и очень примитивного итальянского мастера. Жили, впрочем, только губы — они забавно шевелились совершенно несинхронно звучанию слов, словно каждая фраза на пути от этих губ до ушей Артема проходила бесчисленные фильтры и поэтому безнадежно запаздывала.
— Постарайтесь начать вашу совместную жизнь… — благодушно бубнил Юп.
— Нам нечего начинать, — с трудом разжимая губы, проговорил Артем. — И вообще нам ничего не осталось. Разве что — терять. Губы на розовом лице замерли на полуслове.
— Нам осталось только терять… — повторил Артем. И тогда где-то совсем близко, возле самого его лица, прозвучал крик:
— Замолчи! — крик доносился отовсюду, словно кричали одновременно в каждое его ухо. — ВЕДЬ НЕ Я ОДИН СЛЫШУ ТЕБЯ!
Он смотрел на неподвижную маску лица, не понимая, что же такого страшного он произнес; но потом вдруг лицо исказилось, и в полной тишине зашевелились губы, бесшумно повторяя только что отзвучавшие слова.
Артем бросился к выходу. Фигура на пороге не шевельнулась, не отклонилась в сторону, и Артем, инстинктивно ожидавший встретить привычную клейкую преграду и так и не наткнувшийся на нее, по инерции проскочил сквозь Юпа, как пробегают через световой луч. Но ни раздумывать над этим, ни даже оглянуться он не смел. Он мчался к домику, зная, что своими словами, которым он не придал значения, он спустил какую-то адскую пружину. «Нам осталось…»
Дениз лежала ничком, и алые языки ее невесомых одежд, словно искусственное пламя бутафорского камина, колебались над ней. Руки, успевшие удивиться, — ладонями вверх.
«Нам осталось только терять…»
Если бы на лице ее отразилась хоть тень ужаса или страдания, он не посмел бы коснуться ее; но только удивление, терпеливое удивление и ожидание, словно к ней подплывало что-то медленнее и совсем не страшное.
Так вот оно что — бессмертные решили досмотреть спектакль до конца. И он сам подсказал им содержание последнего акта. Им было ровным счетом наплевать на то, что такое «любить». Но зато как интересно, наверное, показалось им, бессмертным, что это такое — «терять».
Что же они сделали с ней?
Он поднял ее на руки, перенес на тахту. Никаких следов. Мир, где все — «просто». Просто деревья, просто цветы, просто лица.
Просто смерть.
Нет, не просто. Смерть театрализованная, смерть на котурнах, в пурпурном синтетическом хитоне.
Артем достал нож и разрезал скользкий, точно рыбьи внутренности, алый шелк. Тихо, словно боясь разбудить, он раздевал Дениз, сбрасывая на пол обрывки ее фантастического наряда. Святотатство? Нет. Очищение.
Обыкновенная простыня с черным семизначным номером на уголке и земным запахом механической прачечной. Мама говорила, что тетю Пашу завернули в простыню и на маленьких саночках отвезли на Смоленское кладбище. Но ров был вырыт не на Смоленском, а чуть подальше, через речку, но у мамы уже не было сил идти туда, и она присела возле бывшей трамвайной остановки и сидела так, пока не подошел военный с такими же саночками, только у него было завернуто в хорошее одеяло, и он молча привязал мамины саночки к своим и тихо пошел через мост, и мама смотрела, пока он не прошел бывшее трамвайное кольцо, где начиналось еще одно кладбище, маленькое и, кажется, не православное, и ров был за этим вторым кладбищем, а потом мама спохватилась, что саночки она отдала напрасно, ведь оставались еще две сестры…
Он знал об этом понаслышке, как знают о тысячах распятых вдоль Аппиевой дороги, о десятках тысяч сожженных инквизицией, о сотнях тысяч замученных в концлагерях, о миллионах убитых на войне. Знал тем легким, забывчивым знанием современного молодого балбеса, которое позволяет не седеть от ужаса, не сходить с ума, не разбивать себе голову об стену.
Это были те минуты, когда он еще в состоянии был мыслить, мучиться, вспоминать — может быть, не минуты, а часы. Потому что когда он взял руки Дениз в свои, они были уже такими тяжелыми, словно несли на себе муку восьмидесяти миллиардов смертей, пережитых Землей.
Он попытался сложить эти руки на груди — они не сгибались.
И не стало ничего, кроме бесконечного ужаса перед этими негнущимися руками. Не было больше Дениз.
Не было Дениз.
Он целовал ее тело, как не целуют живых. Святотатство? А пусть это тысячи раз святотатство, да разве это может вообще быть чем-нибудь? Нет больше зла и добра, нет больше ночи и дня, нет ни тебя, ни меня.
Нет Дениз.
Он завернул ее тело, как девочки заворачивают кукол. Он взял ее на руки и вышел в ослепительное сияние дня, которое не сменилось сегодня ночной темнотой.
Купоросная зелень не колышимых ветром деревьев, петли узкой тропинки, плешины лилейных полян. Он уносил ее в чащу, как звери уносят добычу, но чащи не было, и некуда было скрыться от развратных мясистых роз, от воняющих амброй ручьев, от сахарной приторности беломраморных беседок. Он шел напролом, задыхаясь от непомерной тяжести, от слепой ярости, от бессилия найти в этом сверкающем, радужном мире хоть один темный уголок, в котором можно было бы укрыть Дениз.
Он уже перестал понимать, что творится вокруг, и только ноги, вязнущие по щиколотку, дали ему знать, что это уже не сад.
Кругом был песок. Изжелта-серый, тусклый. Бесконечный. Артем опустил свою ношу и несколько минут сидел, пытаясь унять дрожь обессилевших, ставших чужими рук. Потом, не подымаясь с колен, принялся разгребать песок. Тонкая струящаяся масса не слушалась, ссыпаясь обратно в узкую, продолговатую ямку. Еще немного. Вот и довольно.
Полные горсти песка. Огромные, тяжелые горсти. Его уже столько, что хватило бы на целый город, сказочный город с пирамидами и лабиринтами; щедрый город с куличами и караваями, расставленными прямо посреди улиц. На песочке у реки испекли мы пирожки… У реки, у реки… Прежде чем умереть от жажды, сходят с ума… испекли мы…
Он действительно умирал не от любви и не от горя — от этого умирают гораздо медленнее, — а от жажды, но не было на свете силы, которая заставила бы его принять хотя бы глоток воды от этого проклятого мира. На песочке у реки… Раскаленный песок набился под черепную коробку, и достаточно было крошечной, чуть шевельнувшейся мысли, чтобы острые горячие кристаллики впились в мозг, и тогда наступала краткая прохлада беспамятства. А потом снова небо, набухшее серым перегретым паром, и сыпучее изголовье, и спокойное лицо Дениз, обращенное к этому небу.
Проходили часы, и дни, и годы, а он не мог поднять две горсти песка, чтобы засыпать это лицо. Он лежал и смотрел, пока было сил смотреть, и ее смерть была его смертью. Это все, что досталось ему от Дениз.
А потом прошли тысячи лет, и не стало сил смотреть, и он не увидел, как справа и слева, круша этот игрушечный мир, вздыбились лиловые смерчи. И только грохот — пульсирующий, нарастающий и остающийся где-то позади — заставил его на мгновение прийти в себя, и он понял, что Юп, которому так и не дано было вспомнить, что значит «любить», вспомнил другое.
Он вспомнил, что значит «терять», и, движимый горестной и справедливой силой этой памяти, врубил смертоносные фотонные двигатели исполинского корабля, сметая со своей усталой планеты зажившихся бессмертных и всей мощью стартового удара воздавая им то, что они заслужили.
Первое, что он почувствовал, был ветер, настоящий, мокрый и хлесткий; потом — сырость земли, кое-где прикрытой померзшей куцей лебедой, и возле самой щеки — ледяная кафельная мозаика облицовочной плиты.
Артем приподнялся. Шагах в десяти высился его дом, невероятно громадный, уходящий своими антеннами в утреннее осеннее небо. Но дом уже не был последним в городе. Прямо под его окнами, нахально залезая на узенькую полоску газона, раскинулась строительная площадка, с непременными грудами битого кирпича, щебенки и песка, с заляпанными известью и обреченными на сожжение досками, с понурым экскаватором, издали похожим на динозавра с перебитой шеей, с провинциальным торчком уличного крана и пронзительной ржавой капелью.
Капли цокали о кусок жести, словно били серебряными копытцами, и Артем поднялся на ноги и с трудом двинулся на этот звук. Что-то странное с ним творилось, а что, он не мог понять и не мог бы даже связно описать свое состояние, потому что так бывало только в детстве, когда плачешь безудержно и долго-долго, так долго, что засыпаешь, а потом просыпаешься весь легкий и горький, и в первые мгновения не можешь вспомнить, о чем же ты плакал.
Он шел по кафельным осколкам, счастливый этим незнанием, этим отрешением от чего-то мучительного и чудом позабытого, шел и шептал: «Только бы не вспомнить, только бы не вспомнить»; но страх был напрасен, и все, что лежало между преддверьем весеннего праздника и этим вот сентябрьским утром, было заперто семью вратами и замкнуто семью замками, чтобы никакое усилие памяти не могло этого отомкнуть.
Он шел по кирпичной крошке, поддавая носком ботинка чертовы пальцы обломанных угольных электродов, оскальзываясь на льдинках еще не вставленного, но уже разбитого стекла, и каждый шаг по этому захламленному кусочку земли, рождающему дом, которому суждено будет на недолгое время стать последним в городе, — каждый такой шаг был новой бесконечностью, отделявшей его от мерного провала как будто бы навсегда исчезнувшего лета.
А потом он остановился.
Потому что там, за цокающим жестяным краном, был песок, тонкий, изжелта-серый, и сыпучий холмик, и спокойное лицо Дениз, обращенное к осеннему ленинградскому небу.
Цепкая боль памяти коснулась его, и стиснула, и сжимала все сильнее и сильнее, пока не стала такой нестерпимой, что дальше уже некуда, чтобы такой вот и остаться на всю его жизнь. И тогда он сказал:
— Спасибо, Юп.
Никто не ответил ему, и он понял, что последний из бессмертных воздал по справедливости и себе самому.