Потапыч, хозяин Гореловской рощи, спал у себя в берлоге и видел третий сон, когда в дверь, хоть и негромко, но требовательно постучали. Медведь заворочался:
– Кого это еще там несет нелегкая. Если ты хозяин рощи, то тебе и ночью покоя нет.
Заскрипела кровать под грузным медвежьим телом, заскрипел осипший со сна голос:
– Кто это стучит там? Сон мой рушит? Завтра приходите.
– Завтра поздно будет, Потапыч, сегодня впусти.
Медведь узнал голос черепахи Кири-Бум и поднялся. Кому-нибудь другому он мог бы и не открыть в такой поздний час, а Кири-Бум – нельзя. Придумает сказку, на смех поднимет, опозорит. А позориться Поталыч не хотел, потому что знал: его имени не один день жить, хозяина рощи не забывают.
В берлогу войти Кири-Бум отказалась.
–– Душно у тебя. На завалинке посидим.
– Можно и на завалинке, – согласился Потапыч, а на язык так и просились слова: «Кто же перед зарей на завалинке сидит? Спать надо». Но подумал Потапыч: «Имени моему не один день жить, и я все снесу: и что с постели поднимают ни свет ни заря, и что зябнуть перед рассветом приходится, все вытерплю, но уберегу в чистоте его».
Сказал, поеживаясь:
– Слушаю тебя, Кири-Бум. Вижу: не просто так ты ко мне среди ночи пожаловала. Говори.
– А что ж тут говорить, сам видеть должен – умру я скоро.
– Аль заболела?
– Здорова пока, но годы поджали. Ровесницы мои давно в землю сошли. И я скоро лягу.
– Все мы не бессмертны. Вот я, хозяин рощи, а тоже умру когда-нибудь. Отстучит мое сердце и – конец.
– Ты вроде успокаиваешь меня, Потапыч. Не надо. Не за утехой шла я к тебе в эдакую даль. Не о себе думаю. Умереть я не боюсь. Я свое отжила. Но умру я, и умрут вместе со мной мои сказки.
«Туда им и дорога», – подумал Потапыч. Сказок черепахи он не любил: колючие они. И не про тебя вроде, а оглядываться заставляют: не смотрит ли на тебя кто с усмешкой.
– И чего ж ты хочешь? – спросил медведь.
– Мои сказки нужны роще, – сказала Кири-Бум – Вот и пришла я к тебе с просьбой: прикажи выбить их на березе. Ведь пока будет стоять береза, будут жить и мои сказки, а состарится – можно будет на молодое дерево переписать. И пока шумит Гореловская роща, будут жить и мои сказки.
Еще утром сегодня смотрел Потапыч на всех, с кем встречался в роще, и думал: «Умрете вы, и забудут вас, а меня будут помнить и после смерти – хозяина рощи не забывают».
И гордился Потапыч, что он не такой, как все. А услышал, что собирается черепаха записать свои сказки, и за сердце схватился:
«Э-эх, запишет черепаха сказки, и я уже ничем не буду отличаться от других: ведь их тоже помнить будут. Мне, чтобы в забытых не оказаться, нужно было стать хозяином рощи, а какому-нибудь Шакалу, чтобы прославиться, нужно всего лишь попасть в сказку черепахи Кири-Бум! Так не пойдет».
Потапыч вскочил и заходил по полянке.
– А почему ты думаешь, что твои сказки нужно записать?
– Потому что они добру учат.
– Не все. Ты иногда и чепуху рассказывала.
– Отберем лучшие. Почему, например, не записать мою сказку о Матрене?
– Так она же померла уже.
– А сказка о ней осталась. Помнишь ее? Нет? Ну так я могу напомнить, рассказать.
– Расскажи, послушаю, – сказал Потапыч, а про себя решил: «Буду хаять. Охаю покрепче две-три, увидит черепаха – плохие у нее сказки и, чтобы не позорить себя, откажется записывать их».
А черепаха уселась поудобнее на завалинке и, покачиваясь и поглядывая на помигивающие за ветвями деревьев звезды, певуче повела рассказ свой:
«Ничему не хотел учиться у медведицы Авдотьи медвежонок Ивашка. Бранит его, бывало, медведица:
– Лодырь ты, бездельник.
А Ивашка сердится:
– И как это ты все видишь? Это, наверное, потому, что я у тебя один.
И тут заболела медведица Авдотья и пригорюнилась – куда Ивашку девать. А соседка ее, медведица Матрена, и говорит:
– Давай его ко мне. У меня своих медвежат двое, а где двое, там третий не помешает.
Обрадовался Ивашка – среди Матрениных ребят его незаметно будет. Не делай ничего – и слова никто не скажет.
Переспали ночь. Собралась медведица завтраком медвежат кормить. Смотрит – ее Мишук и Машута заправили кровати, а Ивашка и не подумал. Как была она у него неприбрана с ночи, так и осталась.
Задумалась медведица: как быть ей. Как сказать Ивашке об этом? Пожурить? Еще обидится Ивашка. Скажет – если мать заболела, то уж и ругают меня.
И тогда кликнула медведица сына своего и ну его виноватить:
– Ты что же это, Мишка, как постель плохо убрал? Погляди, куда у тебя подушка углом смотрит?
– К окошку, – сжался медвежонок.
– А куда нужно, чтобы она глядела?
– К двери.
– Так что же, выходит, я тебя зря учила? Да я вот тебя сейчас ослушника за вихор. Убирай все сызнова.
Раза три пропотел Мишук, пока его мать бранила. Мишука перестала, Машуту начала:
– А у тебя, Машка, что это одеяло морщится? Разве я тебя так учила постель убирать? И не отвертывайся, в глаза гляди, бесстыдница.
Уж она ее, уж она ее!
«У, – думает Ивашка, – у Мишука с Машутой все-таки заправлены койки, и то она их вон как куделит, а что же будет, когда до меня очередь дойдет?..»
Подбежал к своей кровати, заправил ее скорее, одеяло разгладил, чтобы ни одной морщинки не было. Подушку углом к двери поставил, сделал все, как надо.
Похвалила его медведица:
– Вот у кого учитесь постель убирать.
Стали за стол садиться. Смотрит медведица – ее Мишук и Машута умылись, а Ивашка и не подумал даже. Он у себя дома никогда не умывался.
– Все равно, – говорит, – к завтрему опять испачкаюсь, грязный буду. Зачем же тогда сегодня умываться?
И в гостях неумойкой за стол полез.
И задумалась медведица: как быть? Пристыдить Ивашку? Еще обидится. Скажет: если мать заболела, то уж и стыдят меня.
И напустилась тогда Матрена на сына своего:
– Что же это ты, Мишка, умылся как? Щеки потер, а под носом кто мыть будет? Разве я тебя так умывать ся учила?
– Нет, – сжался медвежонок.
– А что же ты позоришь меня перед гостем?
Уж она его, уж она его!
Раза три пропотел Мишук, пока его мать бранила. Побежал поскорее к умывальнику. А медведица дочь свою отчитывать принялась:
– А ты, Машка? Ты что же это – шею вымыла, а уши забыла? Я тебя разве так умываться учила?
Уж она ее, уж она ее!
«У, – думает Ивашка, – Мишук и Машута все-таки умылись, и то она их вон как бранит, а что же будет, когда она увидит, что я совсем неумытый за столом сижу…»
Вскочил скорее – и к умывальнику. Морду вымыл, уши, шею чисто-начисто продрал.
Похвалила его медведица:
– Учитесь у Ивашки, как умываться надо.
Так и повелось с той поры: увидит медведица у Ивашки непорядок какой, своих медвежат винить начинает, а Ивашка догадается и, пока до него очередь дойдет, приведет себя в порядок. Похваливает его Матрена. Ивашка тоже доволен.
– Хорошо, – говорит, – что я ей чужой: не сразу она меня замечает. Пока своих отбранит, меня уж и бранить не за что. Вот как…
Закончила черепаха рассказывать и спрашивает у Потапыча:
– Ну, а теперь скажи: разве недостойна Матрена, чтобы сказка о ней записана была.
И опять Потапыч виски зажал: как хитро спросила Кири-Бум. Скажи он: недостойна – расскажет об этом черепаха кому-нибудь и поползет по роще: Потапыч запретил записывать сказку о Матрене, а сказка хорошая. И все – конец доброму имени. Нет, в таком деле осторожнее надо быть.
Скрыл Потапыч тревогу свою, сказал:
– О Матрене записать можно. Она была доброй медведицей.
– У меня и о других медведях сказки есть. Можно рассказать, как медведь Лаврентий строил себе новую берлогу, а сын Афоня помогал ему, но помогал так хитро, что Лаврентию самому приходилось все делать. Я рассказывала об этом у сосны. Хочешь, еще расскажу.
Слушал Потапыч черепаху, ходил вдоль берлоги, тер виски ладонями, прикидывал в уме, как отговорить Кири-Бум, чтобы не записывала она свои сказки: вдруг обидит кого, ссора может выйти, а разбирать ему – Потапычу. А что, если ошибется он при этом и потеряет доброе имя?
«Эх, – думал Потапыч, глядя на черепаху. – И головенка-то с заячий кулак, а что придумала, даже моей большой голове больно».
– Ну, понравилась тебе моя сказка о Зайце?
Это спросила черепаха. Потапыч покашлял в кулак, сказал:
– Ничего, но колючая больно. Такую лучше не записывать. Обидеться может Михайло.
– Так это не о нем сказка.
– Я понимаю, но он обязательно обидится: задела.
– Можно другую рассказать…
Сидела черепаха Кири-Бум на завалинке, глядела на помигивающие сквозь ветви деревьев звезды, называла свои сказки о зайцах, а Потапыч ходил вдоль берлоги и поглаживал лапой грудь: саднило сердце, беду чуяло.
Не первый год Потапыч был хозяином рощи и знал: скажи он слово – и останутся незаписанными сказки черепахи. Но скажи он это слово, и поползет по роще:
– Потапыч запретил записывать сказки черепахи Кири-Бум, потому что правды боится.
И конец его доброму имени, а Потапычу хочется, чтобы осталось оно в памяти у всех незапятнанным. Потому и решил Потапыч: «Пусть записывает. Препятствовать ей не буду, но сказки ее процежу, самые безобидные оставлю, чтобы никто на меня не косился потом».
Решил так Потапыч, и сразу ему легко стало. И даже похвалил про себя черепаху: молодец Кири-Бум, что придумала записать свои сказки. Пока будут читать их, и его, Потапыча, добрым словом вспоминать будут. Кто, отобрал эти сказки? Потапыч. А кто разрешил записать их? Опять же он – Потапыч. И будут говорить все в роще:
– Добрым хозяином был Потапыч.
И сказал медведь черепахе:
– Убедила ты меня. Я согласен: надо записать твои сказки, пусть живут.
С блекнущего неба одна за другой скатывались звезды. Тьма редела. В рощу широко и властно входил рассвет. Потапыч поглядел на черепаху и сказал заботливо:
– Сквозит здесь. Идем в берлогу ко мне, а то еще продует тебя, расчихаешься.