Старого Наполеона вынесли на руках и оставили на скамеечке возле дома. Он смотрел на закат и медленно покрывался печалью. «Я так одинок», — думал он, — «Никто меня не понимает. Сохну тут от тоски. Как увидят меня сейчас, как налетят отовсюду, так ведь и заклюют вовсе. Эх, жизнь! Говорили, что любят меня, уважают! А на самом деле что? Так и норовят съесть живьём! Нет! Не вернусь домой! Лучше здесь в одиночестве исчахну! Бедненький я, бедненький!»
Так думал Наполеон, пока к нему не подкрались. А тут ещё, как назло, у него от горя–печали бдительность притупилась, потопталась она, потерянная, и ушла. К тем, кто её способен оценить по достоинству! Она бы так и сказала Наполеону, если бы он хоть какое–то внимание ей уделил.
В общем, ушла бдительность, а подкравшиеся — тут же выскочили из засады и почти вежливо говорят ему:
— Руки вверх!
— Какие руки, ребята? У меня и ног–то нет!
— Как нет? Ты кто?
— Я? Наполеон.
— Бутерброд, что ли?
— Нет, пирожное.
— А–а–а! Вот оно что! Ну, мы тебя съедим.
— Не ешьте меня. Я старый.
— Так что ж ты тут тогда сидишь? Людей травить собрался? Как не стыдно. Постеснялся бы в таком–то возрасте!
— Мне грустно. Я печалью покрылся, разве не видите?
— Ого! И правда. Пойдём–ка мы лучше отсюда…
И тут они, действительно, ушли. Но если не везёт, то уж не везёт по–крупному. Только собрался старый Наполеон сохнуть, как на него начали падать крупные неприятности. А кому приятно, когда дождик капает? Совсем у Наполеона нервы сдали! Мякнуть начал и смываться. Сначала были крупные отдельные капли, а потом: как хлынуло, как понесло!.. Нет, не как из–под крана, а скорее, как из брандспойта.
Через несколько минут всё кончилось: и ливень, и Наполеон. И никто его не съел. И скамейка чистая. И тоска куда–то растворилась. Плывут ночные облачка по небу. Свежо. Хорошо.