«Всему свое основание»… Уже этой тривиальной формулировки достаточно, чтобы навести на мысль о «восклицательном» характере этого принципа, о тождественности его крику, крику Разума в полном смысле слова. «Все» означает все, что происходит, — чего бы ни случалось. Все, что происходит, имеет основание!1 Понятно, что искомым основанием не является причина. Причина относится к тому же порядку, что и происходящее, — либо с тем, чтобы изменить некое положение вещей, либо чтобы произвести или уничтожить некую вещь. Но этот принцип требует, чтобы у всего, происходящего с некоей вещью, в том числе, с причинно-следственной связью, имелось какое-либо основание. Если мы назовем событием происходящее с вещью, независимо от того, претерпевает ли она его или производит, мы скажем, что достаточное основание есть нечто включающее в себя событие как один из своих предикатов: это концепт вещи, или понятие. «Предикаты, или события», — писал Лейбниц.2 Поэтому мы припоминаем ранее пройденный путь
— от инфлексии к включению. Инфлексия есть событие, происходящее на определенной линии или в определен-
1 Письмо к Арно, 14 июля 1686.
2
«Рассуждение о метафизике», § 14.
{71}
ной точке. Включение же есть предикация, вкладывающая инфлексию в концепт линии или точки, т. е. в иную тачку, которую мы назовем метафизической. Мы переходим от инфлексии к включению, как от события, происходящего с вещью, к предикату понятия или как от «видения» к «чтению»: то, что мы видим в вещи, мы прочитываем в ее концепте или в понятии о ней. Концепт напоминает подпись и замкнутость. Достаточное основание есть включение, т. е. тождественность события и его предиката. Достаточное основание говорит: «У всего есть свой концепт!» Метафизическая формулировка достаточного основания: «Всякая предикация имеет обоснование в природе вещей», а логическая формулировка: «Всякий предикат содержится в субъекте», так как субъект, или природа вещей, и есть понятие или концепт вещи. Хорошо известно, что барокко характеризуется своим concetto, — но лишь в той мере, в какой барочный кончетто противостоит классическому концепту. Также хорошо известно, что Лейбниц предложил новую теорию понятия, с помощью которой он преобразовал философию; но необходимо сказать, в чем эта новая теория, этот лейбницианский concetto состоит. То, что она противостоит «классической» теории понятия, как ее замыслил Декарт, лучше всех остальных текстов доказывает переписка Лейбница с картезианцем Де Вольдером. И, прежде всего, понятие не обладает простым логическим бытием, но является как бы метафизическом существом. Это не общее понятие и не универсалия, а индивид; он определяется не через атрибут, а через предикаты-события.
И все же, верно ли это для любого включения? Здесь-то мы и встречаемся с различием между двумя основными типами включения, или анализа, ибо анализ есть операция по обнаружению предиката в понятии, мыслимом как субъект, — или субъекта для события, мыслимого как предикат. Похоже, Лейбниц утверждает, что в случае с необходимыми суждениями или сущностными истинами («два плюс два — четыре») предикат включается в понятие эксплицитно, тогда как для случайно взятых существований («Адам грешит», «Цезарь перехо-
{72}
дит Рубикон») включение может быть лишь имплицитным или виртуальным. 3 Следует ли это понимать именно так, как порою предлагает Лейбниц: в одном случае анализ является конечным, а в другом — неопределенным? Но ведь кроме того, что мы пока не знаем в чем конкретно состоит концепт или субъект в каждом случае, мы еще подвергнемся опасности дважды исказить смысл, если отождествим понятие «эксплицитное» с конечным, а понятие «имплицитное или виртуальное» — с неопределенным. Было бы удивительно, если бы анализ сущностей оказался конечным — ведь они неотделимы от бесконечности самого Бога. Анализ же существований, в свою очередь, тоже неотделим от бесконечности мира, менее актуальной, чем любая другая бесконечность: если бы в мире существовало нечто неопределенное, Бог с этим не смирился бы, а, стало быть, узрел бы конец анализа — чего не происходит.4 Словом, мы уже не можем отождествлять упомянутое Лейбницем виртуальное с каким-то не актуальным неопределенным, как не можем мы и отождествить эксплицитное с конечным. Трудности приумножаются, если мы возьмем весьма важные тексты, где Лейбниц описывает имплицитное или виртуальное уже не как характерную черту включений существования, а именно как один из типов включений сущности: среди необходимых суждений имеются случаи эксплицитного включения («два плюс два — четыре») и случаи включения виртуального («всякое двенадцатиричное число является шестеричным»).5 Как будто даже все виды анализа — эксплицит-
3
Ср. «Рассуждение о метафизике», § 8 и 13.
4
«О свободе» (F, р. 180–181): «Бог один видит, разумеется, не окончательное решение, ибо конца этого нет, но связь между членами серии, как свертывание предиката в субъекте, ибо он видит всякую вещь, находящуюся в серии».
5 Ср. «О свободе» (р. 183), но также и «О принципе разума» (С, р. 11), «Необходимые и случайные истины» (С, р. 17–18), а также Фрагмент X (GPh, VII, р. 300). В этих текстах Лейбниц ссылается на аналогичные арифметические примеры и употребляет синонимичные термины («latebat» — «скрывался» или «tecte» — «скрытно», так же, как и «virtual iter» — «виртуально». Кутюра, следовательно, имел основания утверждать: «Необходимые истины являются тождествами, одни — эксплицитно, другие — виртуально или имплицитно» (La logique de Leibniz, Olms, p. 206).
{73}
ного или имплицитного — охватывают только сущностные суждения, тогда как суждения существования в предельных случаях от анализа ускользают.
Первая наша задача состоит в определении сущностей. Однако мы не можем сделать этого, не зная, что I такое определение, — так что рискуем исходить из уже поддающихся определению сущностей, ничего не зная о том, что они допускают. Определение постулирует тождественность одного члена (определяемого), по меньшей мере, двум другим (определяющим или основаниям). Возможна замена определения на определяемое, и эта замена представляет собой взаимное включение: например, я определяю 3 через 2 и 1. Тем временем, мы должны сделать несколько замечаний. Во-первых: речь идет о реальных или генетических определениях, демонстрирующих возможность определяемого: мы определяем 3 не через 1, 1 и 1 и не через 8 — 5, но посредством первых чисел, которые включаются в 3 и включают 3. Во-вторых: подобные определения никоим образом не действуют через родовые понятия и различия, а также не требуют, чтобы у понятия были содержание или объем, отвлеченный или обобщенный характер, — каковые, к тому же, отсылают к номинальным определениям. В-третьих: доказательство можно определить как цепочку определений, т. е. как последовательность взаимных включений: именно так мы доказываем, что «2 плюс 2 = 4».6 И, наконец, мы предчувствуем, что хотя антецедентность, которую уже Аристотель называл «до и после», и не принадлежит здесь к порядку времени, она все же является сложным понятием: определяющие или основания должны предшествовать определяемому, коль скоро они детерминируют его возможность, но все это — «в потенции», а не «актуально»; актуализация предполагала бы, наоборот,
6 «Новые опыты», IV, гл. 7, § 10.
{74}
антецедентность определяемого. Из этого и получается взаимное включение и отсутствие всяких временных отношений.
А если так, то само собой разумеется, что если мы проследуем по атемпоральной последовательности определений к ее истокам — от определения к определению — мы доберемся до неопределимого, т. е. до определяющих, представляющих собой окончательные основания и не поддающихся определению. С тех пор, как мы решили оперировать реальными определениями, вопрос о том, почему не следует придерживаться неопределенности, теряет всякий смысл: неопределенное даст и может давать лишь номинальные определения. Если бы мы с самого начала знали, что такое реальное определение, нам следовало бы начать именно с неопределимого. Но мы добрались до неопределимого через посредство реальных определений и обнаружили, что неопределимые понятия являются абсолютно первыми в ряду «до и после»: это «изначальные простые понятия». Продвигаясь от определения к определению (демонстрация), в итоге можно отправляться только от неопределимых членов, входящих в первичные определения. Эти неопределимые, очевидно, в отличие от определений, представляют собой не взаимные включения, а самовключения: это Самотождественности в чистом виде, каждая из которых включает в себя саму себя и только саму себя, так как каждая может быть тождественной только самой себе. Лейбниц устремляет тождественность в бесконечность: Самотождественное есть как бы самополагание бесконечного, без чего тождественность оставалась бы гипотетичной (если А существует, следовательно, А есть А)…
Этой своеобразной трактовки тождественности уже достаточно, чтобы продемонстрировать, что Лейбниц создал весьма специфичную, по сути — барочную концепцию принципов. На этот счет ряд тонких замечаний сделал Ортега-и-Гассет: с одной стороны, Лейбниц любит принципы, и это, несомненно, единственный философ, изобретавший их непрестанно, — он изобретал их с удовольствием и энтузиазмом и бряцал ими, будто
{75}
оружием; но, с другой, — он с принципами играет, приумножает их формулировки, варьирует их взаимоотношения и непрерывно желает их «доказать», как если бы, несмотря на большую к ним любовь, он относился бы к ним без особого уважения.7 Дело здесь в том, что принципы Лейбница
— это не пустые универсальные формы и, вдобавок, не гипостазисы и не эманации, творящие из себя существа. Но они детерминируют классы существ. Если принципы представляются нам чем-то вроде криков, то объясняется это тем, что каждый из них оповещает о присутствии некоего класса существ, испускающих эти крики и узнающих друг друга по специфическому крику. В этом смысле невозможно поверить, будто принцип тождественности не позволяет нам ничего узнать, — даже если он и не дает нам углубиться в это познание. Принцип тождественности, или, скорее, принцип противоречия, — пишет Лейбниц, — знакомит нас с особым классом существ — существ Самотождественных и совершенных. Принцип тождественности, или, скорее, противоречия, есть всего лишь крик Самотождественных — и потому не может быть отвлеченным. Это некий сигнал. Самотождественные сами по себе неопределимы и, возможно, для нас непознаваемы; тем не менее, они обладают критерием, который мы начинаем познавать или понимать благодаря этому принципу.
Самотождественна всякая форма, какую можно помыслить как саму по себе бесконечную и непосредственно возвысить до бесконечности саму по себе, а не через какую-либо причину: это «сущность, которую можно возвести в последнюю степень». Таков основной критерий самотождественности. Можем ли мы, к примеру, помыслить бесконечными какие-либо скорость, число или цвет? Зато мысль, как и протяженность, представляются формами, возвышаемыми до бесконечности, — при условии, что эти формы не будут рассматриваться как целые и обладающие частями: это
7
Ortega у Gasset, L'evolution de la theorie deductive, Videe de principe chez Leibniz, Gallimard, p. 10–12.
{76}
«абсолюты», «первичные возможные», «абсолютно простые изначальные понятия», А, В, С…8 Поскольку каждое из них включает само себя и только само себя, а также не является целым и не имеет частей, они строго и неукоснительно не вступают между собой ни в какие отношения. Это абсолютно несходные между собой и разнородные понятия, и они не могут друг другу противоречить, поскольку не имеют элементов, которые один исследователь мог бы утверждать, а другой — отрицать. Бланшо сказал бы, что они находятся в «нон-отношениях». И как раз то же следует из принципа противоречия: последний говорит, что две четко выделяемых Самотождественности противоречить друг другу не могут и на самом деле образуют некий класс. Их можно назвать «атрибутами» Бога. Здесь-то мы, по сути, и находим единственный общий для Спинозы и Лейбница тезис, их общую точку зрения, согласно которой онтологическое доказательство бытия Божьего требует окольного пути, — от коего Декарт посчитал нужным себя избавить: перед тем, как сделать вывод, что бесконечно совершенное Существо с необходимостью существует, — по Лейбницу и Спинозе, следует доказать, что оно возможно (реальное определение) и что оно не имплицирует противоречий. И доказательство это состоит как раз в том, что все абсолютные формы не в состоянии противоречить друг другу относительно того, что они могут принадлежать одному и тому же существу, — а раз могут, то на самом деле и принадлежат. Поскольку это формы, их реальное онтологическое раз-
8 Об этом критерии, или образце возвышения до бесконечности, а также об условии «ни целого, ни частей», ср. «Новые опыты…», II, гл. 17, § 2-16. Кроме того, ср. «Размышления о познании, истине и идеях». В обоих текстах в качестве изначальной бесконечной формы признается абсолютная протяженность, «extensio absoluta». Но она берется в весьма специфичном смысле, поскольку речь идет не о пространстве, каковое является относительным, и не о собственно лейбницианской протяженности, вступающей в отношения с целым и частями: речь идет о безмерности, т. е. об «идее абсолюта по отношению к пространству».
{77}
личие является формальным и не влечет за собой никаких онтологических различий между существами, которым каждая из них себя атрибуирует: все они атрибуируются одному и тому же
— онтологически единому и формально многообразному — Существу.9 Уже здесь реальное различение не влечет за собой отделимости. Как выразился Кант, онтологическое доказательство следует от совокупности всех возможностей к индивидуальности существа, существующего с необходимостью: да/l. Самотождественности суть класс существ, но класс, состоящий из одного члена. Мы обнаруживаем тут правило антецедентности, поскольку абсолютные формы предшествуют Богу, как первичные элементы его возможности, хотя Бог предшествует им «реально» и «актуально».
Как же перейти от Самотождественных понятий к Определимым? Самотождественные понятия — это понятия абсолютно простые и изначальные: А, В…, — каковые метафизически «составляют» единственное в своем роде Существо, — AB… Но метафизическое «сложение» не следует смешивать с логической деривацией. Определимые понятия являются производными: они могут быть и простыми, будучи первыми в своей серии, но они всегда предполагают как минимум два изначальных; последние определяют их, находясь в каком-либо отношении, в «узелке», или же через посредство некоей 9
О невозможности того, чтобы абсолютно простые и с необходимостью совместимые формы друг другу противоречили, ср. письмо к принцессе Елизавете от 1678 г. и, в особенности, «Есть Совершеннейшее Существо» (GPh, VII, р. 261–262). В этом последнем тексте Лейбниц утверждает, что приводимому им доказательству он обучил Спинозу. Это, пожалуй, сомнительно, — ведь оно относится и к десяти первым теоремам «Этики»: именно потому, что у атрибутов нет ничего общего, можно сказать, что они принадлежат одному и тому же Существу. Тем более, что у Спинозы и Лейбница был общий источник — Дунс Скот, продемонстрировавший, что формально различные Чтойности могут составлять одно и то же Существо (ср. Gilson, Jean Duns Scot, Vrin, p. 243–254: «Формальное различие между сущностями не препятствует онтологическому единству бесконечного»).
{78}
частицы, самой по себе простой или сложной (например, А в В). Именно так, различая уровни, Комбинаторика переходит от Самотождественных к Определимым, от изначальных понятий к производным: уровень I содержит изначальные или неопределимые Самотождественные; уровень
II — простые производные, определяемые двумя изначальными, находящимися в простом отношении; уровень III — сложные производные, определяемые тремя изначальными или одним простым изначальным и одним простым производным, находящимися в сложном отношении…10 Приведем пример, пригодный по аналогии: даже если мы не можем исходить из абсолютно изначальных понятий для дедукции наших мыслей, мы, тем не менее, всегда можем условиться об относительно изначальных для какой-либо области понятиях (они допускают существование этой области, а не «порождают» ее); так, например, первые числа являются изначальными для арифметики, ибо каждое из них делится только на само себя и на единицу, и потому им свойствен феномен самовключения. Или возьмем неопределимые аксиомы в геометрии (например, «точка», «пространство», «промежуток»…): они формируют уровень I, из которого — каждый раз путем сочетания двух изначальных понятий — образуют производный уровень II, а затем — уровень III (линия есть промежуточное пространство между двумя точками)}1 Несомненно, на уровне абсолюта переход от Самотождественных к Определимым обеспечивает сам Бог: он состоит из всех изначальных абсолютных форм, но также является первым и последним определимым, по отношению к которому все остальные определимые представляют собой произ-
10 «Общие исследования, касающиеся анализа понятий и истин» (С, р. 358–359). Об «узелке» как отношении между понятиями, определяющими какую-либо величину, ср. «О методе универсальности», С, р. 101.
11 Ср. написанную Лейбницем в молодости работу «О комбинаторном искусстве», с комментариями Кутюра, Logique de Leibniz, p. 560. Мы упростили пример с линией, который фактически относится к уровню IV.
{79}
водные. Но тем самым трудности, затрагивающие всю комбинаторику, не решаются. И Кутюра это превосходно показал: как объяснить отношения, маркируемые артиклями, предлогами, глаголами и падежами, — и возникающие на уровне II? Ведь мы исходили из абсолютных форм, взятых в их нон-отношениях. И вот, совершенно внезапно — и не только для нашего рассудка, но и для разума самого Бога — возникают отношения или «частицы». Как же из «нон-отношений» могут возникнуть отношения?
Естественно, в разуме Бога имеется много регионов. Можно сказать, что отношения возникают в регионе, который касается уже не Бога в себе самом, а возможности творения. Даже если вопрос в знании, не «где», а «как» возникают отношения, — это, во всяком случае, указывающий на что-то симптом. В действительности, барочная мысль придавала особую важность различению между многочисленными порядками бесконечного. Во-первых, если абсолютные формы составляют Бога, как бесконечное-в-себе, исключающее целое и части, — то идея творения отсылает к бесконечному другого рода, «по основанию». Именно это бесконечное-по-основанию и образует целые и части, притом, что не существует ни большего целого, ни меньшей части. Это уже не серия, но множество, в котором нет ни последнего члена, ни предела. И управляется оно уже не принципом полной тождественности, а принципом подобия или гомотетии, который сигнализирует о появлении нового класса существ. И все это можно назвать расширениями или распространениями (экстенсивностями): не только протяженность в собственном смысле слова, но и время, число, до бесконечности делимая материя, всевозможные «partes extra partes», которые в качестве таковых подчиняются принципу подобия. И каждый член серии, образующий целое для ее предыдущих членов, и часть — для последующих, определяется посредством двух или нескольких простых членов, вступающих в этой новой функции в точно указанные отношения и играющих в подобных случаях роль уже не частей, а требуемого (реквизитов), оснований или со-
{80}
ставных элементов. Так, например, в натуральном числовом ряду каждое число определяется через предшествующие, которые вступают в отношения с этой точки зрения: так 4, являющееся удвоением 2 и половиной от 8, определяется через 3 и 1. Или же в арифметическом треугольнике каждая линия как числовая последовательность является удвоением предыдущей, но определяется через степень числа 2, способствующую тому, что реквизит вступает в отношения умножения с самим собой (а реквизиты — во взаимоотношения). Этого достаточно, чтобы понять, что целое и части (как и подобие) представляют собой уже не отношения, а принципиальную формулу некоей производной бесконечности, своего рода интеллигибельную материю для всех возможных отношений: и тогда изначальные члены, не имеющие отношений сами по себе, вступают в отношения, становясь реквизитами или определяющими для производных, т. е. формообразующими элементами этой материи. Пока между изначальными понятиями не было отношений и они были попросту самовключениями, они оставались атрибутами Бога, предикатами абсолютно бесконечного Существа. Но как только мы начинаем рассматривать производную от этого Существа, бесконечность второго порядка, предикаты перестают быть атрибутами и становятся отношениями; они вступают в отношения, определяющие целые и части до бесконечности, — и сами, сообразно двоякой антецедентности, являются взаимными включениями для определяемого. Поскольку же определяющие в их взаимоотношениях каждый раз представляют собой основание для определяемого, мы уже добрались до «достаточного основания». Если бы требовалось определить отношения, можно было бы сказать, что это единство «нон-отношений» с некоей материей «целое-части». Если же принято считать, что отношения вызывают у Лейбница непреодолимые трудности, то происходит это потому, что смешивают предикаты и атрибуты: это смешение допустимо лишь на уровне абсолютно простых понятий, исключающих какие бы то ни было отношения, но становится недопустимым на уровне 81
производных, когда Предикат = отношение, при взаимном включении предиката-отношения в определяемый субъект (4 есть 3R1). И даже когда субъект станет не имеющей частей монадой, предикаты, согласно выражению из «Монадологии», останутся «влечениями и отношениями».
Но перед этим поговорим о третьем уровне бесконечного. Речь идет о сериях, по-прежнему не имеющих последнего члена, но конвергентных и стремящихся к некоему пределу}2 Речь идет уже не о распространениях, а об «усилениях» или о «напряженностях» (интенсивностях). Уже не об отношениях, а скорее о законах. Не о Комбинаторном, а о Характерном. Не о материи, а о том «реальном» в материи, которое заполняет протяженность (разумеется, это «возможная» реальность). Именно реальное в материи, вещь, обладает внутренними свойствами, чья детерминация всякий раз затрагивает некую серию величин, конвергирующих в направлении предела, так как между пределами возникает отношение нового типа (dy/dx), образующее закон. Герман Вейль писал, что каждый закон Природы с необходимостью представляет собой дифференциальное уравнение. И тут понятие реквизита — одно из наиболее оригинальных у Лейбница — обозначает уже не определяющие, но условия, пределы и дифференциальные отношения между этими пределами, тем самым обретая автономный и точнейший смысл. Целого и частей теперь нет, а есть степени каждого свойства. Так, внутренними свойствами звука являются интенсивность в собственном смысле слова, высота, длительность, тембр; свойства цвета — оттенок, насыщенность, валер; золото — в часто упоминаемом Лейбницем примере —
обладает цветом, весом, ковкостью, сопротив-
{12}
Спиноза в XII Письме также различает три типа бесконечного: бесконечное-в-себе, бесконечное-по-основанию и, наконец, бесконечное, мыслимое в его пределах. Лейбниц выражает удовлетворение этой классификацией Спинозы, хотя сам отношения между пределом и бесконечным понимает по-иному. Ср. GPh, I, p. 137.
{82}
лением купелированию в неочищенной азотной кислоте. Реальное в материи обладает не только протяженностью, но еще и «непроницаемостью, инерцией, неистовством и связностью». То, что мы называем текстурой некого тела, представляет собой как раз множество этих внутренних свойств, свободу их варьирования и отношения между их пределами: такова текстура золота.13 По мере того, как Реквизиты тем самым начинают отличаться от Определимых (хотя они и способны образовывать определения), мы имеем дело с включениями третьего типа, — на этот раз не взаимными и односторонними: здесь-то достаточное основание и становится принципом. Всякое реальное есть субъект, чей предикат является свойством, стоящим в серии других свойств, поскольку множество предикатов есть отношение между пределами этих серий (следует избегать смешения предела с субъектом).
Мы должны отметить одновременно и нередуцируемость этой новой области с точки зрения познания, и, к тому же, ее в двух смыслах переходную роль с точки зрения самого познания. С одной стороны, реквизиты, по сути дела, не являются предположительно интуитивными сущностями первого типа бесконечного, как и теорематическими сущностями второго типа бесконечного, содержащимися в определениях и доказательствах. Это проблематичные сущности, соответствующие третьему типу бесконечного. Математика Лейбница непрестанно превращает проблемы в нередуцируемую инстанцию, добавляющуюся к последовательностям определений; без нее определения, возможно, не могли бы выстраиваться в последовательности: если математические буквенные символы можно комбинировать, то объясняется это тем, что сначала мы ставим проблемы и уже потом берем на себя доказательство теорем.14 В этом смысле хотя аксиомы и касаются проблем, они все же не поддаются доказа-
{13}
О текстуре золота или о связи между его свойствами, «Новые опыты», II, гл. 31,1, III, гл. 3, § 19.
14 «Новые опыты», IV, гл. 2, § 7: о категории проблемы.
{83}
тельствам. Если Характерное и отличается от Комбинаторного, то именно потому, что оно представляет собой подлинное исчисление проблем или пределов. Реквизиты и аксиомы — это условия, но не познания из опыта, в духе Канта — когда они становятся еще и универсальными, а постановки проблемы, которой соответствует некая вещь, взятая в том или ином конкретном случае, — притом, что случаи связаны со значениями переменных в сериях. И представляется, что мы привязаны и едва ли не прикованы к реквизитам: даже определяющие, которые нам удается получить, например, в арифметике или в геометрии, имеют значение не иначе, как по аналогии, и по сути являются внутренними свойствами какой-либо предполагаемой области (таковы первые числа, по которым находят конвергентную серию). Пусть теоремы и доказательства как последовательности определений притязают на силлогистическую форму — мы оперируем «энтимемами», которые только выступают в роли силлогизмов, а сами действуют посредством «внутренних пропусков», эллипсисов и проблематичных сокращений.15 Словом, если Комбинаторное и осуществляет кое-какие свои грезы, — то только благодаря Характерному. Но тут мы переходим к другому аспекту данного вопроса, и аспект этот касается самого познания, а уже не его ближайшего объекта. Мы можем, в действительности, познавать внутренние свойства какой-либо вещи и внешним путем, посредством последовательных экспериментов,
— как это иногда делают животные, — и тогда отношения этих внутренних свойств остаются на уровне обыкновенной эмпирической последовательности. Но
— изучая конкретные случаи — мы можем добраться и до текстуры, т. е. до подлинной связи этих свойств, до внутренних отношений между пределами серий (основания): здесь перед нами рациональное познание, и именно оно объясняет то, что внутренние свойства
15 «Новые опыты», II, 27 («если же высказана будет одна лишь посылка, то получается один только знак…»). (Цит. по переводу А.В.Кубицкого, II том, стр. 252. М., «Мысль», 1978).
{84}
годятся на роль определений, исчисления — в предельных случаях — на роль доказательств, а энтимемы — на роль полных силлогизмов.16 Поэтому Лейбниц стремился объединить аксиомы под одной рубрикой с необходимыми истинами и доказательствами (если они, будучи реквизитами, и ускользают от доказательства, то все же их доказывать необходимо — тем более, что они касаются формы целого и частей). Стало быть, удел свойств — то опускать нас на уровень познания, свойственного животным, то возвышать до познания рационального, четкого и доказательного.
Итак, мы имеем три типа включений: самовключения, взаимные включения и включения односторонние, но локализуемые у пределов. Им соответствуют: абсолютно простое, Самотождественное, или бесконечные формы без отношений; относительно простое, Определимое, входящее в бесконечные серии целого и частей, тогда как его определяющие вступают в отношения между собой; ограничительно простое, реквизиты, или конвергентные серии, стремящиеся к пределам и вступающие во взаимоотношения в промежутке между пределами. Эти типы включений суть Алфавит, Комбинаторное и Характерное. Возвращаясь от них к модели барочной ткани, скажем, что познание является столь же складчатым, как и познаваемое: последовательности силлогизмов или определений, — как писал Лейбниц, — образуют некую «ткань», однако, «существует и бесконечное множество других более сложных тканей», складчатых подобно энтимемам, какими мы постоянно пользуемся.17 Даже чистейшая ткань силлогизмов уже складчата сообразно скоростям мышления. Идеи в душе, подобно вещам в природе, часто имеют столько складок, что не всегда поддаются разгибанию. Заблуждением Мальбранша была вера в то, что в Боге мы видим Идеи абсолютно развернутыми. Но даже в Бо-
16 Достижение или недостижение связи между свойствами (пример с золотом): «Новые опыты», III, гл. 4, § 16
III гл 11, § 22–24, IV, гл. 6, § 8-10.
{17}
«Новые опыты», IV, гл. 17, § 4 (теория «ткани»).
{85}
ге понятия представляют собой покрывающие его бесконечный разум складки. Абсолютные формы, или Самотождественное — это простые и отдельные друг от друга складки; Определимые формы — складки уже сложные; Реквизиты же с их пределами подобны еще более сложным краям материи (и вводят в дело текстуры). Что же касается монад, обязательно имплицирующих точку зрения или точку опоры, то можно заметить их сходство с драпировками.
Мы подходим к понятиям четвертого типа: это индивидуальные понятия, или монады, являющиеся уже не возможными вещами, но возможными существами (субстанциями). Итак, полная таблица такова: самотождественности, распространения, усиления, индивидуальности; форты, величины, вещи, субстанции. Можно ли назвать эти последние все еще простыми, индивидуально простыми понятиями, и в каком смысле? Во всяком случае, ясно, что предикаты такого понятия, рассматриваемого как субъект, опять-таки образуют стремящуюся к некоему пределу бесконечную конвергентную серию. Потому-то индивид и обладает от природы актуально бесконечным содержанием, он «заключает в себе (enveloppe) * бесконечность».18 Индивидуальное понятие, или монада, в точности является «обратной величиной» по отношению к Богу — ведь обратные величины суть числа, меняющие местами свои числитель и знаменатель: так, 2, или 2/1, имеет обратную величину 1/2. А Бог, чья формула да/1, имеет обратной величины монаду, 1/да. Вопрос, стало быть, в том, чтобы узнать, принадлежит ли бесконечная конвергентная серия в монаде, в индивиде, к тому же типу, что и аналогичные серии в интенсивностях, — или же речь идет об ином случае, о другом типе включений, о четвертом типе. Разумеется, индивидуальные субстанции можно и должно описывать, как имеющие реквизиты, внутренние свойства: именно так Лейбниц воздает должное Аристотелю и объявляет форму и материю, активную и пассивную потенцию, реквизитами субстанции. Тем не ме-
18 «Новые опыты», III, гл. 3, § 6.
{86}
нее, между вещью и субстанцией, вещью и существованием существуют значительные отличия. Первое различие состоит в том, что вещь имеет много внутренних свойств, х, у…, а значит — причастна множеству серий, каждая из которых стремится к собственному пределу, — ведь пропорция или связь между сериями, в которые входит вещь, выражается дифференциальным отношением типа dy/dx. Нам скажут, что наше восприятие вещей основано на «плеоназмах», или что в случае с вещами «мы имеем больше чем одно понятие об одном и том же субъекте», например, вес или ковкость для золота.19 Иначе дела обстоят с индивидами: мы видели, что мир есть единственный в своем роде, «до бесконечности бесконечная» конвергентная серия, и каждая монада выражает его целиком и полностью, — пусть даже ясным образом она выражает лишь часть этой серии. Но как раз из-за того, что каждая монада выражает мир целиком и полностью, ясная область одной монады продолжается в ясной части другой, — а если взять одну и ту же монаду, то ее ясная область до бесконечности продолжается в темных зонах. Так, внезапная боль во мне есть не более, чем продолжение некоей приведшей меня к ней серии, даже если я ее не замечал; теперь эта серия продолжается в серии моей боли. Существует продление, или продолжение, одних конвергентных серий в других; именно оно является условием «совозможности» (compossibilite), когда каждый раз восстанавливается одна и та же «до бесконечности бесконечная» конвергентная серия, — образованный из всех этих серий Мир, кривая с одной переменной. Следовательно, дифференциальное отношение наделяется здесь новым смыслом, поскольку в нем выражается аналитическое продолжение одной серии в другой, а уже не единство конвергентных серий, которые, тем не менее, между собой расходятся. Меняет смысл и бесконечное: оно обретает четвертый, всегда актуальный, смысл; оно определяется уже не из себя, не через свою причину и не через «предел» некоей серии, а с по-
{19}
«Новые опыты», III, гл. 4, § 16.
87 мощью закона порядка или непрерывности, классифицирующего пределы или преобразующего серии в некое «множество» (актуально бесконечное множество мира, или трансфинитное). Поскольку каждая монада выражает целый мир, для субъекта остается только одно понятие, а субъекты-монады могут различаться лишь присущим им внутренним способом выражения мира: принцип достаточного основания становится принципом неразличимости, не существует двух подобных друг другу субъектов, подобных друг другу индивидов.
Существует и другое различие между вещью и субстанцией, которое, по правде говоря, не кажется полезным для монады. Вещь в своей текстуре содержит закон серий, в который входят ее свойства, получающиеся из дифференциального отношения между пределами. А вот монады включают в свои сгибы один и тот же мир в том или ином порядке, содержат его бесконечную серию, но не закон этой единственной в своем роде серии. Дифференциальные отношения разных порядков отсылают к остающемуся для монады экстериорным множеству всех порядков. Именно в этом смысле мир находится в монаде, но монада существует для мира: сам Бог создает индивидуальные понятия лишь применительно к выражаемому ими миру и избирает их только путем исчисления мира. Поскольку все серии могут продлеваться друг в друге, их закон, или основание, как бы отодвигается в трансфинитное множество, во множество, относящееся к «до бесконечности бесконечной» серии, к миру, — а пределы, или отношения между пределами — в замысливающего и избирающего мир Бога. Отсюда космологическое доказательство бытия Божьего, следующее от серии к множеству, а от множества — к Богу.20 Хотя в монаде и
представлена вся се-
{20}
Ср. начало «О глубинном происхождении вещей». А также «Монадология», § 36–37: «Достаточное, или последнее, основание, должно стоять вне цепи, или ряда, этого многоразличия случайных вещей, как бы ни был ряд бесконечен». Преимуществом этого текста является то, что он описывает души или монады, не имеющие достаточного основания, кроме состояний мира. Нам кажется, что в этом случае экстериорность основания ряда по отношению к самому ряду следует понимать буквально: это одна из немногих проблем, где мы не согласны с Мишелем Серром (I, р. 262). Аргумент, часто приводимый Лейбницем: «ряд, заключающий в себе грех», не может иметь основания в монаде.
{88}
рия, в ней нет основания этой серии; такое основание либо по-особому воздействует на монаду, либо наделяет ее индивидуальной способностью проявлять часть этого основания; предел же остается внешним и может представать лишь в виде предустановленной гармонии монад между собой. Но, возможно, монада черпает здесь скорее силу, нежели бессилие: экстериорность основания есть не иначе, как следствие позитивной возможности продлевать одни серии в других,
— и не только конечные, соответствующие ясной выраженности каждой монады, но и бесконечные, соответствующие порядку или точке зрения каждой. И как раз потому, что каждая монада включает в себя целый мир, она не может включать основание общей всем монадам серии. Мы, стало быть, встречаемся с четвертым типом включения. Включение мира в монаду является односторонним, но нелокализуемым; оно уже не локализуется у предела, ибо предел расположен вне монады. Итак, существует четыре типа включений, как и четыре вида бесконечного: бесконечное множество изначальных форм (= Бог); бесконечные серии без пределов; бесконечные серии с внутренними пределами; бесконечные серии с внешним пределом, «испускающие из себя» бесконечное множество (= Мир).
Теперь мы в состоянии разрешить начальные трудности. Во-первых, почему Лейбниц, на первый взгляд, описывает сущностные истины как подлежащие ведению конечного анализа, доводящего их до Самотождественностей, — тогда как одни лишь истины существования, якобы, отсылают к бесконечному анализу и «несводимы к истинам самотождественным»? Однако обе эти гипотезы неверны. Какими бы сущности ни были — интуитивными, теорематическими или проблематичными — они всегда берутся в бесконечном. Сами
{89}
Самотождественности являются интуитивными сущностями и бесконечными формами именно в этом смысле. Зато верно, что в сфере сущностей мы всегда может остановиться и воспользоваться неким определением, как если бы это была окончательная Самотождественность, или же Реквизитом, как если бы он был определением, или Пределом, как если бы он был достигнут. В сфере же существований мы, напротив, остановиться не можем, ибо эти серии являются продолжаемыми и их следует продолжать из-за того, что включение нелокализуемо. Во-вторых, было бы, к тому же, неточным утверждать, что анализ существований является виртуальным, а актуален только анализ сущностей. Всякий анализ бесконечен, и актуальное только и бывает, что в бесконечном, в анализе. То, что включение в суждениях существования является актуальным, означает лишь следующее: ничто не включается в существование, не будучи целым миром, а мир существует актуально лишь во включающих его существованиях: здесь «виртуальное» опять же означает свойство нелокализуемости актуального включения. И всегда существует двойная антецедентность: мир первичен виртуально, монада же первична актуально. Здесь сразу же понятно, что слово «виртуальный» подходит и для некоторых сущностных суждений, — для тех, что касаются реквизитов: и на этот раз оно обозначает односторонний характер включений. Если мы вернемся к тексту «О свободе», то увидим, что виртуальные включения основываются на необратимых суждениях: «Всякое дважды-дважды троичное число есть дважды троичное». Включение является виртуальным, — уточняет Лейбниц, — потому что оно должно быть извлечено и потому, что предикат включается в субъект «лишь как бы в
возможности».21 Нам пред-
{21}
«О свободе»: «Доказывать есть не что иное, как разлагать термины… чтобы показывать некое равенство, т. е. совпадение предиката с субъектом в обратимом суждении; а в других случаях — по крайней мере, включение его так, чтобы то, что скрывалось в суждении и содержалось в нем как бы в возможности, становилось бы благодаря доказательству очевидным и ясно выраженным».
{90}
ставляется, что арифметический пример здесь прост и ясен, но неадекватен. Адекватным примером, как утверждается в продолжении этого текста, является иррациональное число, поскольку это корень, который следует извлечь, — или даже дифференциальное отношение, поскольку оно касается возведенных не в одну и ту же степень количеств. Именно в этом смысле Лейбниц и объединяет в одну группу два типа необратимых включений: иррациональные числа и существования. Анализ вещей, по сути, представляет собой определение предикатов как реквизитов, и производится он посредством извлечения корней или же депотенцирования величин
— сообразно идее внутреннего предела. Анализ же существований есть определение предикатов как мира, и осуществляется он продлением степенных серий — сообразно идее внешнего предела. И всегда мы обнаруживаем некую — впрочем, объективную — неопределенность: проходит ли Складка между сущностями и существованиями, — или же между божественными сущностями и тем, что из них следует, с одной стороны, и сущностями вещей и существований, с другой? Предикаты никогда не могут быть атрибутами, за исключением случая с бесконечными формами или первыми чтойностями; и даже здесь это скорее условия возможности понятия Бога, нон-отношения, обусловливающие все возможные отношения. Сами отношения суть виды событий, а математические проблемы — уже в античности — определялись через события, происходящие с фигурами. События же, в свою очередь, суть разновидности отношений, а именно — отношения к существованию и к времени." То, что включается в понятие в виде субъекта, есть всегда маркированное глаголом событие или же маркированное предлогом отношение: я пишу, я еду в
Германию, я перехожу Рубикон… (а если бы говорили вещи, они, в случае с золотом,
{22}
Переписка с Арно, «Замечания о письме г-на Арно» от 13 мая 1686: «Понятие индивида содержит в виде возможности то, что есть в действительности, или то, что соотносится с существованием вещей и с временем».
{91}
сказали бы: я сопротивляюсь купелированию и неочищенной азотной кислоте). Весьма любопытно, что можно подумать, будто одностороннее включение влечет за собой сведение предложения к атрибутивному суждению. Но атрибуцию, напротив, противопоставляет Лейбницу Арно ради критики включения и желая спасти картезианскую концепцию субстанции (я — мыслящий, я — вещь, которая мыслит…). Атрибут выражает некое качество и обозначает некую сущность; и вот, Лейбниц отказывается как от определения предиката через качество, так и от определения существующего субъекта как сущности (даже «в виде возможности»). Субъект определяется через свое единство, а предикат — как глагол, выражающий действие или претерпевание. Лейбницу хорошо известна схема атрибуции «субъект-связка-атрибут»: «я есмь пишущий», «я есмь путешествующий»… Но эта дорогая для Арно схема «всеобщей грамматики» подразумевает концепцию утверждения и теорию различения, никоим образом не благоприятствующие включению.23 Лейбницианское включение основано на схеме «субъект-глагол-дополнение», со времен самой античности успешно противостоящей схеме атрибуции: это своего рода барочная грамматика, где предикат, прежде всего, является отношением и событием, а не атрибутом. Когда Лейбниц пользуется атрибутивной моделью, он это делает с точки зрения классической родо-видовой логики и согласно одним лишь номинальным требованиям.24 Он не пользуется ею ради обоснования включения. Предикация не есть атрибуция. Предикат — это «осуществление путешествия», действие, движение, изменение, а не состояние путешествующего.25 Предикат есть само пред-
{23}
Arnaud et Nicole, La logique ou I'art de penser, Flammarion, II, chap. 2.
{24}
Ср. тексты, цитируемые Couturat, La logique de Leibniz, Olms, p. 70.
{25}
Письмо к Арно, июль 1686: включение описывается как прямая связь «между мною, субъектом, и осуществлением путешествия; предикатом».
{92}
ложение. И я не только не могу свести «я путешествую» к «я есмь путешествующий», но и «я мыслю» к «я есмь мыслящий», — ведь мышление не постоянный атрибут, но предикат как непрерывный переход от одной мысли к другой.
То, что предикат является глаголом, а глагол несводим ни к связке, ни к атрибуту, является даже основой лейбницианской концепции события. Первыми, кто посчитал, что событие достойно возведения в ранг понятия, были стоики: они рассматривали его не как атрибут и не как качество, а как бестелесный предикат субъекта предложения (не «дерево является зеленым», но «дерево зеленеет»…). Из этого они заключили, что в предложении высказывается «проявление бытия», «аспект» вещи, выходящие за рамки аристотелианской альтернативы «сущность-акциденция»: глагол «быть» они заменили на «следовать», а сущность — на проявление.26 Впоследствии Лейбниц разработал вторую великую логику события: сам мир есть событие и в качестве бестелесного (= виртуального) предиката должен быть включен в каждый субъект, как некая основа, проявления которой, соответствующие его точке зрения (аспекты), извлекает каждый. Мир есть сама предикация, проявления — частные предикаты, а субъект — нечто переходящее от одного предиката к другому, как от одного аспекта мира к другому. Пара «основа-проявления» (fond-manieres) свергает с престола форму или сущность: Лейбниц превращает эту пару в отличительную особенность своей философии.27 Стоики и
26 О концепции события у первых стоиков: основным текстом остается Emile Brehier, La theorie des incorporels dans I'ancien stoicisme, Vrin, chap. I и II. О замене «быть» на «следовать» ср. Brochard, Etudes de philosophie ancienne et de philosophie moderne, Alcan, p. 226–227. Эту замену мы находим и у Лейбница.
{27}
«Новые опыты», IV, гл 17, § 16: «Виды и ступени совершенства изменяются до бесконечности. Однако основа повсюду одна
|и та же: это мой основной принцип, господствующий по всей моей философии… Если моя философия наиболее проста в том, что касается основы, то, с другой стороны, она наиболее богата в том, что касается проявлений…»
{93}
Лейбниц создали своего рода маньеризм, противостоящий то аристотелевскому, то картезианскому эссенциализму. Маньеризм как элемент барокко получает в наследство стоический «маньеризм» и распространяет его на весь космос. Третья великая логика события разработана Уайтхедом.
Тем более странно читать у Рассела, будто Лейбниц испытывал значительные трудности, когда мыслил об отношениях. Ведь он — некоторым образом — только и делал, что мыслил об отношениях, и Рассел это признает. Трудности возникают лишь из-за того, что отношение не всегда легко вывести, исходя из фраз или предложений неотъемлемости, демонстрирующих, что внутреннее отношение есть предикат. То во фразе нет предиката, то субъекта, то обоих. Когда я говорю «вот три человека», подлинным субъектом является распространение 3, которое только квалифицируется людьми и квантифицируется тремя частями; но предикат здесь 2 и 1 (человек), и это — внутреннее отношение. Если же я говорю «вода закипает при 100 градусах», то хотя субъект и является вещью, водой, но предикат здесь — кривая испарения, вступающая в отношения с кривыми плавки и возгонки в некоей тройной точке. А если я говорю «Петр меньше Павла» и «Павел больше Петра», то хотя субъекты на этот раз представлены субстанциями, все же отношение в каждом случае происходит не между двумя субъектами: подлинное отношение заключается в предикации некоего «представителя Павла» в субъекте Петре в аспекте высоты или же некоего «представителя Петра» в субъекте Павле, и это отношение или этот предикат по-прежнему остается внутренним. Сам же рост отсылает к предшествующим случаям, — то к распространению-субъекту, то к вещественному предикату (тело). Словом, у Лейбница дана вся история понятия «отношение», проходящая через целое-части, вещи и субстанции, через распространения, усиления и индивидов, — в ходе этой истории само понятие, сооб-
{94}
разно каждому уровню, становится субъектом. Это знаменует собой разрыв с классической концепцией понятия, как чего-то отвлеченного: понятие — уже не сущность и не логическая возможность своего объекта, но метафизическая реальность соответствующего субъекта. Можно сказать, что все отношения являются внутренними именно потому, что предикаты — это не атрибуты (как в логической концепции).
Подтверждение этому пришло со стороны лейбницианской теории субстанции; кажется, будто вся эта теория создана для такого подтверждения. Существует два номинальных свойства, относительно которых, в принципе, согласны все — от Аристотеля до Декарта: с одной стороны, субстанция есть конкретное, определенное, индивидуальное, в том смысле, в каком Аристотель говорит о вот этом, а Декарт — об этом камне; с другой же, субстанция есть субъект присущности или включения в том смысле, в каком Аристотель определяет акциденцию как «присутствующее в субстанции», а Декарт утверждает, что субстанция есть «вещь, в коей формально или заметным образом существует постигаемое нами».28 Но когда требуется найти реальное определение субстанции, кажется, что два упомянутых свойства следует отбросить, чтобы предпочесть им в понятии некую сущность или же какой-нибудь необходимый и универсальный сущностный атрибут. Так, для Аристотеля атрибут не содержится в субъекте как одна из его акциденций, но утверждается о субъекте — так что его можно трактовать как «вторую субстанцию»; для Декарта же сущностный атрибут совпадает с субстанцией до такой степени, что индивиды наделяются тенденцией становиться не более, чем модусами атрибутов, рассматриваемых в общем. Атрибуция и определение субстанции через атрибуцию далеко не являются подтверждением индивидуальности и включения, но ставят их под сомнение.
28 Поэтому Лейбниц иногда кратко описывает присущность предиката, как соответствующую общему мнению («как молвят») или, в частности, Аристотелю.
{95}
Согласно Декарту, первый критерий субстанции есть простое; простое понятие: его элементы могут различаться лишь при помощи абстрагирования, посредством разума (таковы протяженность и тело, мысль и дух). И вот, Лейбниц изобличает простоту как псевдологический критерий: дело в том, что существует много простых понятий (как минимум, три), не имеющих никакого отношения к субстанции. О монаде как о простом понятии он заговорит лишь в поздний свой период, — когда оценит отдаленные опасности и продвинется вперед в решении проблемы двух видов субстанций, из которых одни считаются простыми только потому, что другие являются сложными. Но на протяжении всего своего творчества Лейбниц ссылается на единство бытия, как на метафизический критерий, а не на простоту понятия: Арно заметил, что это необычный метод, поскольку тем самым мы лишаем себя возможности определить субстанцию через сущностный атрибут, который был бы противопоставлен «модальности, или способу существования», т. е. движению или изменению. На что Лейбниц с иронией ответил, что для него «посредственные философы» — те, кто принимает во внимание степени единства, — Аристотель наряду с Декартом.29 Пока мы определяем движение как «последовательное существование движущегося предмета в разных местах», мы воспринимаем только уже свершившееся движение, а не внутреннее единство, к которому оно отсылает, когда свершается. Свершающееся движение связано сразу и с единством в пределах мгновения, в том смысле, что последующее состояние движущегося предмета должно получиться «из его же настоящего состояния посредством некоей естественной силы», — и с единством, интериорным для
{29}
Ср. письмо Арно от 4 мая 1687 и письмо к Арно от 30 апреля. Андре Робине (Robinet) показал, что Лейбниц долгое время — до 1696 года — избегал упоминания «простой субстанции» (Architectonique disjonctive, automates systematiques et idealite transcendantale dans l'&uvre de Leibniz, Vrin, p. 355, — и очерк Anne Becco, Du simple selon Leibniz, Vrin.)
{96}
всей продолжительности движения (физический критерий субстанции). И — с более глубинной точки зрения — качественное изменение отсылает к некоему активному единству, способствующему прохождению движущегося предмета через его мгновенное состояние, но также и обеспечивающему такое прохождение в целом (психологический критерий, перцепция и стремление).30 Субстанция, следовательно, означает двойственную спонтанность движения как события и изменения как предиката. Если правильным логическим критерием субстанции является включение, то объясняется это тем, что предикация не есть атрибуция, а субстанция — не субъект при атрибуте, а единство, интериорное событию, активное единство изменения.
Помимо Простого, Декарт выдвинул и другой критерий, Полное; этот критерий указывает на реальное различение. Но Полное касается различий, устанавливаемых разумом, а значит — это только понятие: полное не есть целое (то, что содержит все, принадлежащее к определенной вещи), полное есть реально различающееся, т. е. то, что можно «помыслить» само по себе, отрицая принадлежащее к иной вещи. Именно в этом смысле, по Декарту, и мыслящая, и протяженная вещь являются полными, или реально различающимися, а значит — и отделимыми. Но и тут Лейбниц демонстрирует, что Декарт недостаточно глубоко продумал свое понятие: если у двух вещей есть общие реквизиты, их можно помыслить реально различающимися, но не обязательно отделимыми. Декарт не уразумел, что даже простые существа и индивидуальные субстанции имеют реквизиты, будь это в выражаемом или общем мире, или во внутренних свойствах, по которым они сходятся (форма-материя, действие-потенция, активное единство-ограничение). Как мы уже видели, реально различаемое не является ни с необходимостью отделенным, ни отделимым, а неотделимое может быть
{30}
«О природе в себе», § 13: о перемещении и качественном изменении.
{97}
реально различающимся.31 В предельном случае — и согласно утверждению стоиков, — нет ничего неотделимого или отдельного, но — благодаря реквизитам — все, в том числе и субстанции, как бы находится во взаимном сговоре. Неверно, что субстанция будет иметь один атрибут постольку, поскольку она имеет бесконечное множество модусов, — но также неверно, что у множества субстанций не бывает общего атрибута, поскольку они обладают разными реквизитами, образующими еще один из их критериев (эпистемологический критерий).32 Итак, существует пять критериев субстанции: метафизический — единство бытия; логический — включение предиката в субъект; физический — единство, интериорное движению; психологический — активное единство изменения, эпистемологический — реквизиты неотделимости. Все это исключает определение субстанции через существенный атрибут, а также совпадение предикации с атрибуцией.
Эссенциализм считает Декарта классиком, а вот мировоззрение Лейбница представляет глубинным маньеризмом. Классицизм имеет потребность в каком-то устойчивом и постоянном атрибуте для субстанции, маньеризм же текуч, и спонтанность манер (проявлений) заменяет в нем существенность атрибута. Но можно ли сказать, что боль спонтанна, например, в душе собаки, которую ударяют палкой, когда она ест суп, — или же в душе Цезаря-ребенка, когда его кусает оса, пока он сосет грудь? Ведь удар или укус получает не душа. Значит, необходимо не придерживаться абстрактных понятий, а восстановить серии. Движение палки началось не с удара: сзади подошел несущий палку человек, а затем он поднял ее, чтобы, в конце концов, обрушить на тело собаки. Это сложное движение обладает внутренним единством, — подобно тому, как в душе собаки сложное изменение обладает единством ак-
{31}
«Является ли разделяемость следствием реального различия», письмо к Мальбраншу, GPh, I, p. 325–326.
{32}
Против картезианского атрибута, см. переписку с Де Вольдером (GPh, II), особенно от 20 июня 1703. тивным: боль не пришла на место удовольствия внезапно, но оказалась подготовленной тысячей малых перцепций, шумом шагов, запахом враждебно настроенного человека, впечатлением от поднимающейся палки, — словом, всей неощутимой «тревогой», из которой боль вышла «спонтанно», т. е. интегрируя предшествующие модификации как бы при помощи некоей естественной силы.33 Если Лейбниц придает такое значение вопросу о душе у животных, то причина этому в том, что он умел ставить по ней диагноз общему беспокойству настороженного зверя, пытающегося уловить неприметные симптомы того, что может превратить его удовольствие в боль, погоню — в бегство, покой — в движение. Душа «доставляет себе» боль, доводящую до ее сознания серию малых перцепций, каковые она едва заметила, поскольку они вначале были как бы погребены в ее глубинах. Образ глубин души, темного фона, «fuscum subnigrum» преследует Лейбница неотступно: субстанции, или души «извлекают все из собственных глубин (фона)». Вот и второй аспект маньеризма, без которого первый остался бы бессодержательным. Первый — спонтанность проявлений (манер), противостоящая существенности атрибутов. Второй — вездесущность темных глубин (фона), противостоящая свету формы; без этих глубин (фона) неоткуда было бы возникнуть и проявлениям (манерам). Полная формула маньеризма субстанций такова: «Все в них рождается из их собственных глубин, совершенно спонтанно».34
{98}
{33}
«Разъяснение трудностей, обнаруженных г-ном Бейлем в новой концепции»… (GPh, IV, р. 532, 546–547).
{34}
«Добавление к разъяснению новой системы»… (GPh, IV, р. 586).
{99}
Класс существ | Предикат | Субъект | Включение | Бесконечное | Принцип |
Самотождественные(абсолютнопростые) | Формы или атрибуты | Бог | Самовключение | Бесконечное-в-себе | Принциппротиворечия |
Определимые(относительнопростые) | Отношения(междуопределяющими) | Распростране ния или величины | Взаимноевключение | Бесконечное-по-причине | Принципподобия |
(целые или части) | |||||
Обусловливаемые(ограниченнопростые) | Реквизиты(ихотношенияилизаконы) | Усиления, или вещи (то, что имеет степени и стремится к пределам | Одностороннеелокализуемо е включение | Бесконечнаясерия свнутреннимпределом | Принципдостаточногооснования |
Индивиды(единичнопростые) | События или проявления (отношения к существовани ю) | Существован ия или субстанции | Одностороннеенелокализуемоевключение | Бесконечна я серия с внешним пределом | Принципнеразличимых |
На чем же основано впечатление Ортеги-и-Гассета, — на взаимодействии между принципами или на самих принципах? На том, что большинство данных здесь терминов являются «скользящими». Или, скорее, зафиксированными в этих столбцах, где они и разгибаются: так они и «властвуют», разгибаясь каждый в своей зоне. Но ведь они уже или все еще существовали, будучи сложенными в предшествующем или изогнутыми в последующем. И таково же достаточное Основание: оно предстает само по себе в вещах — там, где внутренние свойства связываются между собой, чтобы дать основание для вещи. Однако же впоследствии принцип неразличимых оказывается не чем иным, как проекцией достаточного Основания на уровень индивидов, — до такой степени, что он предстает попросту как дополнение к достаточному основанию. Ведь прежде достаточ-
{100}
ное основание присутствовало в определимых как отношение между определяющими, так что оно уже было задействовано в рамках или в зоне принципа подобия. Кроме того, сам принцип противоречия уже выражает основание, присущее самотождественностям, и не довольствуется тем, что образует альтернативу принципу достаточного основания, а напротив, «властвует» в зоне, где непротиворечивости как основания уже достаточно (самотождественности можно «возвышать» до бесконечности без противоречия). В этом смысле принцип противоречия есть частный случай достаточного основания.35 Но разве достаточное основание, в свою очередь, — не частный случай непротиворечивости? Как субстанции — вещей, а обусловливаемые — определимых. И мы ведь пока рассмотрели лишь небольшое число принципов. Существует целая игра переходов между принципами и их преобразованиями: достаточное основание — как считал Кутюра — есть принцип, обратный непротиворечивости.36 Но ведь и принцип неразличимых обратен принципу достаточного основания, ибо последний выражается так: «один концепт посредством вещи», а первый — «одна-единственная вещь посредством концепта» (в данном случае вещь = индивид). Здесь присутствует уникальная черта, какую мы находим в философии одного лишь Лейбница: безудержная страсть к принципам вовсе не благоприятствует разобщенности, но «направляет» переход существ, вещей и понятий через всевозможные подвижные перегородки. Но кажется, будто в этой неистовой философской деятельности, состоящей в созидании принципов, сами принципы играют меньшую роль, не-
{35}
Отсюда «Монадология», § 36: «Достаточное основание должно быть также и в истинах случайных…», а это значит, то оно уже действовало и в истинах необходимых. И «Теодицея», «Замечания на книгу о начале зла», § 14.
36 Couturat, La logique de Leibniz, p. 215: «Принцип самотождественности утверждает, что всякое самотождественное предложение истинно, тогда как принцип основания, напротив, утверждает, что всякое истинное предложение аналитично, т. е. виртуально самотождественно».
{101}
жели два полюса: один — в направлении которого вся совокупность принципов изгибается, другой же — в сторону которого они все вместе разгибаются, различаясь по своим зонам. Эти два полюса таковы: Вселенная всегда одна и та же; Существует лишь одна самотождественная Основа, — и: Все различается посредством степени; Все различно в своих проявлениях… * И выходит, что ни одна другая философия не заходила так далеко ни в утверждении одного и того же мира, ни в бесконечности различий и многообразия этого мира.
{102}
Адам согрешил, но его противоположность, Адам безгрешный, сам по себе возможен и не противоречив (в отличие от «два плюс два не равно четырем»). Таково свойство предложений существования. Однако необходимо понять, в чем проблема: между двумя противоположностями, Адамом-грешником и Адамом-безгрешным, в действительности, отношения противоречия существуют. Зато ради объяснения того, что Адам безгрешный сам по себе не содержит противоречий, к этим отношениям следует добавить отношения совершенно иного типа. И отношения эти — не между двумя Адамами, а между безгрешным Адамом и миром, где Адам согрешил. Разумеется, по мере того, как мир, где согрешил Адам, становится включенным в Адама, мы впадаем в противоречие. Но ведь мир этот включен и в бесконечное множество других монад. Именно в этом смысле должны существовать какие-то изначально взаимоисключающие отношения между Адамом безгрешным и миром, где Адам согрешил. Адам безгрешный включал бы в себя иной мир. Между двумя мирами существуют иные отношения, нежели противоречие (хотя локальное противоречие между составляющими их субъектами, взятыми попарно, и наличествует). Это не противоречие, а «вице-дикция» *. То, что Бог избирает из бесконечного множества миров возможный, — достаточно расхожая идея, и мы находим ее, к примеру, У Мальбранша; особенность позиции Лейбница в том, что он утверждает глубоко своеобразное отношение
{103}
между возможными мирами. И это новое отношение Лейбниц называет несовозможностью» (incompossibilite), считая ее великой тайной, сокрытой в Божественном разуме.1 Мы вновь оказались в ситуации поисков решения одной из лейбницианских проблем, и именно в установленных Лейбницем условиях: невозможно узнать, каковы Божественные основания и как Бог применяет их в каждом случае, — но можно показать, что таковые есть и обнаружить их принцип.
Как мы видели, мир есть бесконечное множество конвергентных серий, одни из которых — вокруг сингулярных точек — могут продлеваться в другие. К тому же, каждый индивид, каждая индивидуальная монада в целом выражает один и тот же мир, — хотя ясным образом они выражают лишь некую часть этого мира, т. е. серию или даже конечную последовательность. В итоге выходит, что когда полученные на границе серии расходятся вблизи поля сингулярностей, возникает иной мир. Назовем совозможными: 1) множество конвергентных и продлеваемых монад, составляющих некий мир; 2) множество монад, один и тот же мир выражающих (Адам-грешник, Цезарь-император, Христос -
1 Фрагмент «Двадцать четыре суждения», GPh, VII, р. 289–291, и фрагмент «Абсолютно первые истины»… р. 195. Couturat, La logique de Leibniz, p. 219 и Gueroult, Dynamique et metaphysique leibniziennes, p. 170, полагают, что несовозможность влечет за собой некое отрицание или противопоставление, каких Лейбниц не мог признать за такими позитивными понятиями, как монады: потому-то он, якобы, и был вынужден объявить источник несовозможности непознаваемым. Однако нам кажется, что несовозможное у Лейбница является изначальным основанием, несводимым к какой бы то ни было форме противоречия. Это различие, а не отрицание. Поэтому ниже мы предлагаем интерпретацию, основанную только на схождении или расхождении серий: ее преимущество в том, что она «в духе Лейбница». Но тогда отчего же Лейбниц объявляет непознаваемым исток несовозможности? С одной стороны, оттого, что в теориях рядов XVII века дивергенция была еще малоизвестна. С другой, да и вообще на уровне несовозможных миров, мы вынуждены полагать, что серии расходятся, не понимая почему.
{104}
спаситель…). Будем называть несовозможными: 1) серии расходящиеся, а, стало быть, принадлежащие к двум возможным мирам, 2) монады, каждая из которых выражает мир, отличный от выражаемого другой (Цезарь-император и безгрешный Адам). Как раз эвентуальное расхождение между сериями и дает возможность определить несовозможность или отношения вице-дикции. Вот так, постулируя бесконечное количество возможных миров, Лейбниц никоим образом не вносит в них дуальность, каковая превратила бы наш относительный мир в отблеск мира абсолютного и более глубокого: напротив, наш относительный мир он делает единственно существующим и отталкивающим все другие возможные, потому что он относительно «лучший». Бог делает выбор между бесконечным количеством возможных миров, несовозможных друг другу, и выбирает лучший, либо тот, где больше всего возможной реальности. В то время, как Благо было критерием двух миров, Наилучшее является критерием мира единственного в своем роде и относительного. Принцип Наилучшего дает новый импульс обсуждению принципов, поскольку он являет собой первое применение к миру принципа достаточного основания.
Мир антецедентен по отношению к монадам, хотя и не существует за пределами выражающих его монад. Ведь Бог создал сначала не Адама, — пусть даже ради того, чтобы тот согрешил, или чтобы заметить, что тот согрешил: он создал именно мир, где согрешил Адам, и включил туда всех выражающих этот мир индивидов (Тарквиния Секста, насилующего Лукрецию; Цезаря, переходящего Рубикон…). Мы исходим из того, что мир есть серия инфлексий или событий: это чистое испускание сингулярностей. Вот, например, три сингулярности: быть первым человеком, жить в саду наслаждений, иметь жену, появившуюся из собственного ребра. А потом и четвертая: грешить. Такого рода сингулярности-события соотносятся с «усредненностями» или «регулярностями» (разница между последними неважна). Сингулярность бывает окружена облаком усредненностей или регулярностей. И можно сказать, что все
{105}
«замечательно» или сингулярно в той мере, в какой мы можем провести «через все» линию сгиба с некоей сингулярной точкой. Но можно также сказать, что все заурядно или ординарно, ибо в этой сингулярной точке всего лишь совпадают две ординарные под разными векторами (скажем, точка В квадрата совпадает с точкой а, последней на линии AB, и с точкой с, первой на линии ВС).2 Это соответствует двум полюсам философии Лейбница: «все регулярно!» и «все сингулярно!» Тем не менее на нашем уровне мы будем отличать сингулярности от ординарностей или регулярностей и соотносить первые со вторыми.
Вернемся к четырем нашим сингулярностям. Мы предполагаем, что всякий раз каждую из них можно продлевать в смежную с другими область, по регулярным линиям, имеющим общие параметры в двух направлениях. Но вот и пятая сингулярность: противостоять искушению. И дело тут не в том, что она просто противоречит четвертой, «грешить», так что необходимо избрать одну из двух. Дело в том, что линии продолжения, идущие от пятой сингулярности к трем остальным, не являются конвергентными, т. е. не проходят через общие параметры: и сад не один и тот же, и первый человек другой, и женщина появляется иначе. Возникает бифуркация. Во всяком случае, так предполагаем мы, ибо основание ее от нас ускользает. Так удовольствуемся же пока знанием о том, что таковое есть. Этого все-таки достаточно, чтобы быть в состоянии заявить: вот в чем — как предполагается — безгрешный Адам несовозможен этому миру: это вызвало бы к жизни сингулярность, несовозможную сингулярностям этого мира.
Многие из величайших мыслителей задумывались над тем, есть ли в происхождении мира какой-то расчет или даже божественная игра. Тогда все зависит от характера игры, от ее эвентуальных правил и от «слишком человеческой» модели, какую мы можем для нее восстановить. Нам представляется, что для Лейбница это,
2
«Новые опыты», II, гл. 1, § 18: «То, что заметно для нас, должно состоять из незаметных частей».
{106}
прежде всего, исчисление бесконечных серий, управляемых конвергенциями и дивергенциями. Великое барочное изображение этого Лейбниц приводит в «Теодицее». Это текст, в полном смысле слова отвечающий общим критериям барочного повествования: взаимно вставной характер рассказов и вариативность отношения «рассказчик-повествование».3 Это, по сути дела, философский диалог, в который введено гадательное вопрошание Аполлона Секстом Тарквинием, за ним следует встреча Секста с Юпитером в присутствии Теодора, та, однако, сменяется беседой Теодора с Юпитером, отправляющим его к Палладе, — и все это вплоть до величественного сновидения Теодора, предвосхищающего новую встречу. Это архитектурная греза: величественная пирамида, у которой есть вершина, но нет основания, — и составленная из бесконечного множества отделений, каждое из которых — некий мир. Вершина есть, потому что существует мир, наилучший из всех; основания же нет, так как остальные миры теряются в тумане, и нет последнего, который можно было бы назвать наихудшим. В каждом отделении — по Сексту, у каждого Секста — своя цифра на лбу, «кодирующая» некий отрезок из его жизни, или даже всю его жизнь, «как в театральном представлении», — и каждый — подле большой книги. Цифра как будто обозначает страницу, на которой рассказано о жизни именно этого Секста с большим количеством деталей и в более крупном масштабе, — а вот на прочих страницах, несомненно, сообщается о прочих событиях мира, к каковому он принадлежит. Это и есть барочная комбинация видимого и читаемого. В прочих же отделениях находятся другие Сексты и другие книги. И, выходя от Юпитера, один Секст едет в Коринф, где становится именитым гражданином, другой же Секст отправляется
3
«Теодицея», §§ 413–417. Для того, чтобы удостовериться, в какой степени текст «Теодицеи» представляет собой модель барочного повествования, можно обратиться к критериям, выдвинутым Жераром Женеттом: Gerard Genette, «Figures II», Ed. du Seuil, p. 195 sq.
{107}
во Фракию, где становится царем, — вместо того, чтобы возвращаться в Рим и насиловать Лукрецию, как в отделении № 1. Все эти сингулярности между собой расходятся, и каждая из них совпадает с первой (выход из храма) лишь при разных параметрах остальных. Все эти истории жизни Секста возможны, но они остаются фрагментами несовозможных миров.
Точку выхода из храма, вблизи которой серии расходятся, называют бифуркацией. Ученик Лейбница Борхес упомянул китайского философа-архитектора Цзюй Пеня, который создал «сад расходящихся тропок»: барочный лабиринт со сходящимися или расходящимися бесконечными сериями, который образует нить времени, охватывающую все возможности. «Скажем, Фан владеет тайной; к нему стучится неизвестный; Фан решает его убить. Есть, видимо, несколько вероятных исходов: Фан может убить незваного гостя, гость может убить Фана; оба могут уцелеть; оба могут погибнуть, и так далее. Так вот, в книге Цзюй Пеня реализуются все эти исходы, и каждый дает из них дает начало новым развилкам».4 Еще один ученик Лейбница, знаменитый автор популярных романов Морис Леблан, поведал о жизни Бальтазара, «профессора повседневной философии», для которого все было «ординарным» и всегда заурядным… Но, будучи сиротой, он бросился на поиски отца согласно трем сингулярностям: собственным отпечаткам пальцев, буквам МТП, вытатуированным у него на груди, и откровению ясновидящей, сообщившей, что его отец без головы. И вот, граф де Куси-Вандом, которого убили, перерезав горло, объявил Бальтазара своим наследником в документе с его отпечатками пальцев и описанием татуировки. Но Бальтазара перехватила банда «мастропьедов» (МТП); ее прежний вожак, что был гильотинирован, называл его своим сыном. Его похитил некий англичанин; он доставил Бальтазара к паше, которому вскоре отрубили голову, и оказалось, что пропавший сын паши Мустафа (МТП) имел те же самые отпечатки пальцев. Бальтазара
4
Borges, Fictions, Gallimard, Le jardin aux sentiers qui bifurquent.
{108}
спас некий поэт, чей девиз был «Мане, Текел, Фарес» *; поэт, в свою очередь, предъявил на Бальтазара свои права, но «потерял голову» в приступе гнева и убил некоего бродягу. Согласно окончательному разъяснению событий, этот бродяга в свое время организовал пансионат для детей богачей, где было четверо мальчиков плюс его собственный сын. Но он не знал, какой из детей выжил после наводнения. Он стал алкоголиком, т. е. тоже «потерял голову», — и отправил четверым отцам отпечатки пальцев оставшегося в живых, чтобы убедить каждого, что это именно его сын.5 Вот откуда путаница бифуркантных историй, чье действие разворачивается одновременно в расходящихся сериях и в несовозможных мирах. Бальтазар не может быть сыном всех этих отцов в одном и том же мире: таков результат хитроумного жульничества.
Понятно, почему китайского философа упоминает Борхес, а не Лейбниц. Дело в том, что Борхесу
— как и Морису Леблану — вероятно хотелось бы, чтобы Бог избрал не один, наилучший, мир, а допустил бы существование всех других несовозможных миров сразу. Несомненно, в целом это было возможно: ведь несовозможность — лишь изначальное отношение, отличающееся от невозможности или противоречия. И все же тут остались бы противоречия локальные — например, между Адамом-грешником и Адамом безгрешным. Но главным образом допустить одновременное существование всего возможного — и даже невозможного — Богу мешает то, что тогда он был бы обманщиком, лжецом и плутом, — этаким леблановским бродягой. Лейбниц, с большим подозрением воспринимавший картезианский аргумент о том, что Бог не может быть обманщиком, дает новое обоснование этому аргументу на уровне несовозможности: да, Бог играет, но и задает правила игры (в противоположность игре без правил у Борхеса и Леблана). Основное же правило — в том, что несовозможные миры не могут перейти к существованию, если они несовозможны миру, избранному Богом.
5 Maurice Leblanc, La vie extravagante de Balthazar, Livre de poche.
{109}
Согласно Лейбницу, представление о таких несовозможностях нам дают лишь романы, подобные
«Астрее».6
Из всего этого можно вывести определение индивида, индивидуального понятия. Как мы видели, каждая монада выражает мир (нелокализуемое включение), но ясно выражает его лишь ее частичная зона или, как мы сказали, «отделение», обладающее точкой зрения (локализованный участок). И, несомненно, эта «освещенная» зона проходит через тело каждого. Но тогда это было лишь номинальным определением индивида, так как мы не знали, что именно формирует эту зону и ее отношение к телу. Теперь же мы можем сказать, что индивид образуется, прежде всего, вокруг определенного количества локальных сингулярностей, становящихся «изначальными предикатами»: для Адама, например, таковы четыре прежде рассмотренных предиката.7 А вот и реальное определение индивида: концентрация, аккумуляция, совпадение определенного количества конвергентных доиндивидуальных сингулярностей (ибо полагают, что сингулярные точки могут совпадать в одной и той же точке, подобно тому, как разные вершины отдельных треугольников совпадают в общей вершине пирамиды). Это напоминает ядро монады. В сердцевине каждой монады, согласно гипотезе Геру, находится не «простое понятие»: это означало бы ограничиваться двумя крайними противоположностями в цепи понятий и было бы несовместимо с методом
6 Письмо к Бурге, декабрь 1714 (GPh, III, p. 572).
7
Переписка с Арно, «Замечания на письмо г-на Арно от 13 мая 1686». Изначальные предикаты, очевидно, не зарезервированы за Адамом, у каждого индивида есть и свои Является ли конечным их число для каждого? Нет, потому что сингулярные точки между двумя сингулярными точками приумножать можно сколько угодно. Но этот вопрос неважен, так как в счет идет лишь то, что у двоих индивидов не бывает одних и тех же изначальных предикатов. О темах, к каким мы обратимся впоследствии: «Адам неопределенный», Адам, общий несовозможным мирам, изначальные предикаты с обобщенной точки зрения — ср. только что названный текст.
{110}
тий и было бы несовместимо с методом Лейбница.8 В сердцевине каждой монады находятся сингулярности, каждый раз являющиеся реквизитами определенного индивидуального понятия. То, что каждый индивид ясным образом выражает лишь некую часть мира, вытекает из реального определения индивида: ясным образом он выражает область, детерминированную составляющими его сингулярностями. То, что каждый индивид выражает целый мир, также вытекает из его реального определения: сингулярности, составляющие каждого индивида, по сути дела, продлеваются по всем направлениям до сингулярностей, составляющих других, при условии, что соответствующие серии сходятся, — так что каждый индивид представляет собой единство, составленное из совозможных миров и исключает лишь те, которые несовозможны этому совозможному (в последних серии расходятся). Вот откуда настойчивость Лейбница в утверждении, что Бог сотворил не «неопределенного» или «непостоянного» Адама, блуждающего среди множества несовозможных миров, но сотворил «с точки зрения возможности» столько различных Адамов, сколько есть и миров, — ведь каждый Адам включает целый мир, к которому он принадлежит (и к которому принадлежат, включая его, и все остальные совозможные такому миру монады). Словом, каждая возможная монада определяется некоторым количеством Доиндивидуальных сингулярностей, а, стало быть, совозможна всем монадам, чьи сингулярности сходятся с ее сингулярностями, — и несовозможна тем, чьи сингулярности имплицируют расхождение или отсутствие продления.
Но отчего всем этим дивергентным индивидам в несовозможных мирах давать собственное имя Адама? Оттого, что сингулярность всегда может быть изолирована, «вырезана», отсечена от ее продлений: и тогда уже неважно, что сад, где Адам грешит, не тот же самый, что И сад, где Адам может и не грешить, — сингулярность
8 Об этой гипотезе, см. Gueroult, La constitution de la substance chez Leibniz, Revue de metaphysique et de morale, 1947.
{111}
становится неопределенной, она теперь — некий сад, а изначальный предикат уже не постигается в том или ином мире, но всего лишь рассматривается «sub ratione generalitatis» *, в то время, как его субъект становится неким обобщенным Адамом, неким Секстом… Из этого не следует делать вывода, будто индивидуация начинается с этих обобщенных предикатов, а затем постепенно приводит ко все большей их спецификации. Индивидуация идет не от родового понятия в сторону все более малых подвидов, по правилу дифференциации, — она идет от сингулярности к сингулярности, по правилу конвергенции или продления, соотносящего индивида с тем или иным миром.
Индивидуальное различие не является специфичным, а индивид не есть мельчайший или предельный вид.9 И все же Лейбницу случалось утверждать, что индивид есть нечто вроде «species infima» **; однако же это всего лишь номинальное определение индивида, и упоминает Лейбниц его с ясной целью — порвать со всеми теми, кто противопоставляет индивид и понятие индивида. Для одних, номиналистов, индивиды были единственно существующими, а понятия — не более чем словами, расставленными в должном порядке; для других же, реалистов, понятие обладало свойством специфицироваться до бесконечности, а индивид определялся лишь акциденциальными или внепонятийными детерминациями. Но для Лейбница все дано разом — только один индивид существует, и в силу определенного свойства самого понятия: монады или души. К тому же, это свойство понятия (становление субъекта) состоит не в бесконечной спецификации какого-то родового понятия, а в конденсации и продлении сингулярностей. Последние представляют собой не обобщения,
9
«Новые опыты», II, I, § 2; «Разъяснение трудностей, обнаруженных г-ном Бейлем в новой концепции» (GPh,
IV, р. 566). В прочих текстах Лейбниц пишет, что в некотором приближении индивид есть низший вид, но уточняет, что вид этот математический, а не физический. Ср. «Рассуждение о метафизике», § 9; письмо к Арно, GPh, II, р. 13).
{112}
события, событийные капельки. Тем не менее они являются Доиндивидуальными — в той мере, в какой мир виртуально первичен по отношению к выражающим его индивидам (Бог создал не Адама-грешника, но мир, где Адам согрешил…) В этом смысле индивид есть актуализация доиндивидуальных сингулярностей и не имплицирует никакой предварительной спецификации. Следует даже утверждать обратное и констатировать, что сама спецификация уже предполагает индивидуацию.
Это верно в двух различаемых Лейбницем случаях: для видов математических и для видов физических. В первом случае «малейшее различие, способствующее тому, что две вещи не будут похожи во всем, приведет к их видовому различию»: всякое индивидуальное различие между двумя математическими сущностями с необходимостью специфично, поскольку математически его можно выразить лишь в форме отношения между определяющими (так, для эллипса — как отношение между осями). Именно в том же смысле метафизического индивида можно уподобить низшему виду; сравнение это пригодно лишь с математической точки зрения. В математике специфическое различие является индивидуирующим, но как раз потому, что индивидуальное различие уже специфично: существует столько же видов, сколько и индивидов, — материя же фигуры, будь та железной или гипсовой, двух математических индивидов не образует. В математике именно индивидуация формирует спецификацию, а вот в физических вещах или органических телах дело обстоит иначе.10 Там — как мы уже видели — разные свойства образуют серии, соответственно которым конкретные виды непрестанно варьируют и подразделяются, а вещи и тела непрестанно изменяются. Серии не «навязывают» какого бы то ни было эволюционизма, но свидетельствуют об отношениях спецификации, возникающих вместе с изменениями в телах. Эта умноженная спецификация,
10 О различии между двумя типами видов: «Новые опыты», III, гл. 6, § 14.
{113}
совпадающая с разнообразными свойствами классификации, предполагает, что индивидуальность тела или вещи рождается не в них. И в действительности, индивидуальной и индивидуирующей изменяющееся тело является только неотделимая от него душа. Аналогично для вещей: их индивидуируют повсюду наличествующие субстанциальные формы. Представляется, стало быть, что спецификация предполагает индивидуацию, первичную по отношению к видам и родам и коренящуюся в них.
Итак, мы без особого успеха пытаемся обнаружить хотя бы малейшую противоположность между принципом непредопределенности и законом непрерывности. Последний представляет собой закон спецификации и проявляется в трех основных областях: в математической — целого и частей, в физической — видов или телесных признаков, в космологической — сингулярностей (поскольку одна сингулярность продлевается в определенном порядке до «окрестностей» другой). Принцип непредопределенности есть принцип индивидуации, согласно которому нет двух похожих индивидов, различающихся только извне, с количественной, пространственной или временной стороны: в первую очередь, индивидуальной является душа, поскольку в нее вписано некоторое количество сингулярностей, отличающихся от сингулярностей других душ — хотя все ее сингулярности и продлеваемы. Во вторую — душа или души индивидуируют физические тела, взятые в непрерывности их видов. В третью же — если чисто математические виды сами по себе являются индивидуирующими, то это объясняется тем, что даже если две фигуры одного вида различаются физически; с математической точки зрения они оказываются одним и тем же индивидом, отсылая к одной и той же «душе или энтелехии». Принцип непредопределенности устанавливает разрывы *; однако разрывы представляют собой не лакуны и не прерывания непрерывности, а наоборот, делят континуум так, что в нем не бывает лакун — т. е.
11 «Новые опыты», II, гл. 27, §§ 4–5.
{114}
«несовозможность», индивидуальность, свобода
«наилучшим» образом (таковы иррациональные числа). Чтобы противопоставить непредопределенность и непрерывность, следует, пожалуй, придерживаться более оперативной формулировки двух этих принципов; и тогда мы скажем, что различие между двумя индивидами должно быть внутренним и нередуцируемым (=1), тогда как с точки зрения непрерывности оно должно исчезать и стремиться к 0. Однако никогда и в одном из трех своих значений непрерывность не вызывает утрату различия: исчезают только всевозможные значения, назначаемые членам отношения, но внутреннее его основание — как раз и образующее различие
— остается.12 Теперь различие — уже не между прямоугольником и окружностью, но в самой вариативности сторон прямоугольника, — не между движением и покоем, но в самой вариативности скорости. Различие перестает быть внешним и чувственным (в этом смысле оно исчезает), чтобы стать внутренним, интеллигибельным или понятийным, — соответственно принципу непредопределенности. И если мы стремимся к наиболее обобщенной формулировке закона непрерывности, то, возможно, мы найдем ее в идее, что нельзя сказать, да и невозможно знать, где кончается чувственное и начинается интеллигибельное: это новый способ выразить то,
что двух миров не существует.13 В душах, в согласии между
{12}
«Обоснование исчисления бесконечно малых исчислением ординарной алгебры», (GM, IV, р. 104): как различие или разность отношения между двумя отрезками сохраняется в точке, когда отрезки эти исчезают, а отношение их стремится в 0:0.
{13}
«Новые опыты», IV, гл. 16, § 12: «Трудно сказать, где начинается чувственное и разумное». Изобличить невозможность примирения непредопределенности и непрерывности попытался Кант, считавший, что оно имплицирует смешение феноменов с вещами-в-себе; стало быть, это противоречие возникает из-за различия между двумя мирами (в том виде, как его восстановил Кант), и у Канта действительно понятно, где кончается чувственное и начинается интеллигибельное. Иными словами, принцип непредопределенности и закон непрерывности противостоят друг другу лишь в системах типа кантианской Это хорошо видно у авторов, предполагающих такое противоречие: у Gueroult (Descartes selon l'ordre des raisons, Aubier I, p. 284) и даже у Philonenko («La loi de continuite et de principe des indiscernables», Reime de metaphysique et de morale, 1967), которые считают, что идеальное и актуальное у Лейбница — это два мира. Но двух миров нет, и разрыв, по Лейбницу, это не лакуна и не прерывность.
{115}
двумя инстанциями, наличествует даже некий спад непрерывности. Ибо если каждый индивид отличается от любого другого своими изначальными сингулярностями, то последние все же продолжаются до сингулярностей других индивидов, причем в соответствии с пространственновременным порядком, который способствует тому, что «отделение» одного индивида продлевается в «отделении» ближнего к нему или следующего за тем, и так до бесконечности. Сравнительная протяженность и интенсивность этих «отделений», свойственных каждой монаде привилегированных зон, позволяет даже различать виды монад, или душ — растительные, животные, человеческие, ангельские: «бесконечное множество степеней в монаде» в их непрерывности.14
Мировая игра имеет несколько аспектов: она испускает сингулярности; она «вытягивает» бесконечные серии, скользящие от одной сингулярности к другой; она устанавливает правила конвергенции и дивергенции, эти серии возможностей организуются в бесконечные множества, притом так, что каждое множество является совозможным, однако два множества друг другу несовозможны; она тем или иным образом распределяет сингулярности каждого мира в ядрах монад, или индивидов, этот мир выражающих. Бог, стало быть, избирает не только наилучший из миров, т. е. совозможное и наиболее полное возможной действительностью множество, — он избирает еще и наилучшее распределение сингулярностей по возможным индивидам (для одного и того же мира можно представить себе и иные распределения сингулярностей, другие границы индивидов). Таким образом, имеются правила композиции мира в совозможном архитектоническом множестве, но также
{14}
«Начала Природы и Благодати», § 4.
{116}
и правила актуализации мира в индивидах из этого множества (на высшем этаже) и, наконец, как мы увидим, правила реализации мира в свойственной этому множеству материи (на нижнем этаже). С этой точки зрения Лейбниц полагает, что в такой игре задействованы три критерия: первый касается удобства здания, второй — «количества и изящества внутренних покоев», третий
— пригодности земельного участка, строительных материалов и даже сплошного внешнего фасада.15 Это большая игра архитектуры или мощения территории: как заполнить пространство по возможности наибольшим количеством фигур, оставив в нем по возможности наименьшее количество пустот. Правда, с той оговоркой, что пространство-время не есть некая предсуществующая таблица, стол или вместилище, каковые следует заполнить (ради лучшего) избранным миром: наоборот, пространство-время как порядок неделимых дистанций от одной сингулярности до другой, от одного индивида к другому, — и даже протяженность, как непрерывное продление сингулярностей сообразно дистанциям между ними, принадлежат каждому из миров. Каждый раз именно пространство, время и протяженность уже находятся в мире, — а не наоборот. Игра интериоризует не только игроков, пользующихся фигурами, но и стол для игры и материал, из которого он изготовлен.
Ницше и Малларме вновь сообщили нам откровение некоей Мысли-мира, совершающей бросок игральных костей. Но у них речь идет о мире без принципов или утратившем все свои принципы: поэтому бросок костей есть возможность утверждать Случайность, мыслить любую случайность, тем более что она вообще не принцип, а отсутствие всякого принципа. К тому же, Случайность возвращает небытию или отсутствию все, что из нее исходит, притязающее на бегство от нее или на ограничение ее посредством принципа: «Мир есть анонимная область отсутствия, — начиная с того, где вещи появляются и где впоследствии они исчезают…
15 «О глубинном происхождении вещей».
{117}
Появление (или явление) есть маска, за которой никого нет, за которой нет ничего иного, кроме именно ничего», — скорее Ничто, чем нечто.16 Мыслить без принципов, в отсутствие Бога, да и самого человека, стало разрушительной работой играющего дитяти, которое свергает дряхлого Наставника по игре и впускает несовозможное в один и тот же расколовшийся мир (стол ломается…). Но что же произошло за долгую историю «нигилизма», перед тем, как мир потерял свои принципы? В более близкую к нам эпоху обрушился и развалился человеческий Разум, это последнее прибежище принципов, и прибежище кантианское: он умирает от «невроза». Но даже прежде имел место психотический эпизод, кризис и развал всякого Разума теологического. Вот тогда-то барокко и занимает свою позицию: стало ли это средством спасения теологического идеала в пору, когда его со всех сторон оспаривали, и весь мир непрестанно накапливал «улики» против него, — насилие и беды, такие, что вот-вот содрогнется земля? И барочное решение проблемы вот в чем: мы приумножаем принципы, мы каждый раз достаем какой-нибудь из них, словно из рукава, и тем самым изменяем их применение. Мы уже не задаем вопроса о том, какой реальный объект соответствует такому-то «светозарному» принципу, но спрашиваем, какой скрытый принцип соответствует такому-то данному объекту, т. е. «запутанному случаю». Принципы как таковые мы употребляем «отражательно», мы придумываем принципы, ведь случай уже дан: это преобразование Права в универсальную Юриспруденцию.17 Брак концепта и сингулярности — вот что такое лейбницианская революция, и вот почему Лейбниц более всего напоминает Просперо, маньеристского героя по преимуществу, «таинственного Просперо, волшебника и рационалиста, знатока секретов жизни и фигляра, раздатчика счастья, — правда, тот
16 Eugen Fink, Le jeu comme symbole du monde, Ed. du Minuit, p., 238–239.
{17}
Ср. Gaston Grua, Jurisprudence universelle et theodicee selon Leibniz, PUF.
{118}
сам сгинул в своей великолепной изоляции».18 Разумеется, недостаточным было бы сказать, что игра по Лейбницу ведется согласно принципу Наилучшего, так как Господь избирает лучший из возможных миров. Наилучшее есть только следствие. И даже в качестве следствия оно непосредственно проистекает от поражения Добра (спасти из добра все, что можно…). Подлинные свойства лейбницианской игры и то, что противопоставляет ее броску игральных костей — прежде всего, приумножение принципов: игра строится на основе избытка, а не от недостатка принципов, игра — это игра принципов, их изобретение. Стало быть, это игра рефлексии ума, шахматы или шашки, где умение (а уже не азарт) заменяют стародавние мудрость и благоразумие. Далее, это игра на заполнение, где мы заклинаем пустоту и ничего уже не возвращаем отсутствию: это «солитер» наоборот, и такой, где мы «заполняем дыру, на которую ходим», вместо того, чтобы ходить на пустом месте, сбивая фигуру, на которую мы прыгаем, — и так до того, пока пустота не будет заполнена. Наконец, это «не-битва» (non-bataille), более близкая к войне партизанской, нежели к войне на уничтожение, — к игре го, нежели к шахматам или к шашкам: мы не овладеваем противником, чтобы обречь его на уничтожение, мы только окружаем его со всех сторон, чтобы нейтрализовать его, сделать его несовозможным, навязать ему дивергенцию.19 Вот оно, барокко, застигнутое
18 Tibor Kianiczay, «La naissance du Manierisme et du Baroque au point de vue sociologique», «Renaissance, Manierisme, Baroque», Vrin, p. 221. Автор рисует картину великого кризиса, повлекшего за собой закат Возрождения, и две позиции по отношению к этому кризису — маньеризм и барокко.
{19}
Ср. письмо к Ремону, январь 1716 (GPh, III, p. 668–669), в коем Лейбниц последовательно отклоняет азартные игры в пользу позиционных, шахмат и шашек; пустоту в пользу «солитера» наоборот; батальную модель в пользу некоей китайской небатальной игры, или же римской игры в «разбойников». О «небитве», как современной стратегической модели, можно прочесть у Guy Brossolet, Essai sur la non-bataille, Belin. автор ссылается на маршала Мориса Саксонского, но предлагает и весьма лейбницианские схемы («бой модульного типа, на основе легких подразделений, многочисленных, но самостоятельных», р. 113).
{119}
перед тем, как мир начал терять свои принципы: великолепный момент, когда утверждалось скорее Нечто, нежели ничто, и на бедствия мира ответом был избыток принципов, буйство (hvbris) принципов, буйство, свойственное принципам.
До чего же странен оптимизм Лейбница…20 Опять же — не то, чтобы ему не хватало бедствий, да и лучшее цветет не иначе, как на руинах платоновского Блага. Если мир этот и существует, то не потому, что он является лучшим, а скорее, наоборот, он — лучший, потому что существует, потому что он таков, каков есть. Философ пока еще не следователь (им он станет в эмпиризме), а еще менее — судья (он им станет с появлением Канта и суда Разума). Это адвокат, и адвокат Бога, следуя слову, изобретенному Лейбницем — «теодицее» — он защищает Дело Бога.21 Разумеется, оправдание Бога перед лицом зла всегда было одним из общих мест в философии. Но барокко стало эпохой длительного кризиса, когда обычное утешение уже не годилось. Происходит крушение мира, именно это крушение должен реконструировать адвокат с предельной точностью, но на другой сцене, в соотнесении с иными принципами, способными его оправдать (отсюда и юриспруденция). Глубине кризиса должна соответствовать и острота оправдания: мир должен
быть наилучшим не только в
{20}
Georges Friedmann, Leibniz et Spinoza, Gallimard, p. 218) настаивает на том, что философия Лейбница была мировоззрением вселенской тревоги: «Наилучшее не есть знак доверия Богу, как раз наоборот, похоже, что Лейбниц и самому Богу не доверяет».
{21}
Эту тему адвоката начал Жак Брюншвиг: «Теодицею» можно понимать «как в осторожном смысле (учение о Божьей справедливости), так и в смысле дерзновенном (оправдание или оправдательный процесс Господа)», и это соответствует трактату «Дело Господне, отстаиваемое его справедливостью…»: «Дело Господа — одно из тех запутанных дел, которому он, будучи еще молодым человеком, посвятил докторскую диссертацию…» (Предисловие к «Теодицее», Garnier-Flammarion).
{120}
общем и целом, но и в подробностях или во всех случаях.22 Чисто шизофреническая реконструкция: адвокат Бога созывает персонажей-свидетелей с их внутренними модификациями, называемыми «аутопластичными», и эти персонажи реконструируют мир. Таковы монады, или Самости (Moi) v Лейбница, автоматы, каждый из которых «вытягивает» из собственных глубин целый мир и рассматривает отношение к экстериорному или к другим как раскручивание собственной пружины, собственной спонтанности по заранее установленным правилам. Монады следует представлять танцующими. Но танец этот особый, барочный: все в нем определяется «пафосом дистанции», неделимой дистанцией между двумя монадами (пространство); встреча двух монад становится «парадом» или развертыванием спонтанности каждой из них, и залог спонтанности — в сохранении дистанции; действия и реакции уступают место последовательности поз, распределенных по ту и другую сторону от дистанции (маньеризм).23 Принцип оптимизма, или Наилучшего, спасает свободу Бога: мировая и Божественная игра как раз такую свободу и гарантирует. Существует и Адам, который не грешит, и Секст, не насилующий Лукрецию, — но в других возможных мирах. То, что Цезарь не перешел бы Рубикона, — не
невозможно, но всего лишь несовозможно избранному — и наилучшему — миру. То, что он
{22}
«Анагогический опыт исследования причин познания» (GPp, VII, р. 272): «мельчайшие части вселенной устроены согласно порядку наибольшего совершенства; иначе целое не существовало бы».
{23}
«Маньеризм» — одна из наиболее патетических черт шизофрении. На разный лад шизофрению и барочные танцы (аллеманду, павану, менуэт, куранту и пр.) сопоставляли Blankenburg, Tanz in der Therapie Schizophrener, Psych. Psychosom. 1969) и Eveline Sznycer, «Droit de suite baroque» в: Navratil, Schizophrenie et art, Complexe. Э.Шницер ссылается на тезисы Фрейда о реконструкции мира и их внутренних модификациях у шизофреников; она выводит некую избыточную функцию, называемую «гиперкритической».
121 его перешел, является, стало быть, не абсолютно необходимым, а всего лишь относительно определенным по отношению к нашему миру. Только вот свобода человека — в той мере, в какой она должна осуществляться в этом наличном мире, — не спасается сама по себе. В отношении человека недостаточно того, что Адам может не грешить в другом мире, если грешит он определенно в этом. Возникает впечатление, будто Лейбниц выносит нам приговор еще более суровый, чем Спиноза, у которого, во всяком случае, был возможен процесс освобождения. А для Лейбница с самого начала все замкнуто, все находится в условиях закрытости. Большинство текстов, где Лейбниц обещает нам свободу человека, находятся в разладе с простой свободой Бога. Конечно же, несовозможность позволяет разрешить Лейбницу античную проблему будущих случайных событий (будет ли завтра морской бой?), не впадая в апории стоиков.24 Но она никоим образом не обещает произвольного характера событий, или же свободы, для того, кто желает морского боя, либо его не желает. Как же может обладать свободой воли тот, чье «индивидуальное понятие раз и навсегда замкнуло в себе все то, что с ним когда-либо произойдет»? Как сочетать свободу воли с внутренней, полной, и даже предустановленной детерминацией этакого шизофренического автомата?
Нас отсылают к включенности предиката в субъект. И несомненно, если бы предикат был атрибутом, трудно было бы вообразить, что могло бы спасти свободу субъекта. Но предикат ведь является событием и появляется в субъекте как изменение восприятия: событие произвольно до тех пор, пока мы можем назначить ему некую побудительную причину, представляющую собой основание для изменения восприятия. И по край-
{24}
Об античной проблеме случайных будущих, как о существенной для логики события, ср. Shuhl, Le dominateur et les possibles, PUF, и Vuillemin, Necessite ou contingence. Одним из основных логических суждений является то, что из возможного невозможного не происходит. Однако Лейбниц считал, что из возможного происходит несовозможное.
{122}
ней мере в двух текстах — одном коротком, а другом пространном — Лейбниц основывает первую великую феноменологию побудительных причин (мотивов).25 Им изобличаются две иллюзии: первая состоит в объективации мотивов, как если бы это были гири на весах, а размышление состояло в поисках того, какая сторона весов перетянет при прочих равных условиях. Вторая иллюзия состоит в удвоении мотивов, так как субъективные мотивы следует доводить до бесконечности, чтобы выбрать среди них объективированные, — как если бы можно было «хотеть хотеть». Однако, в сущности, собственные мотивы изобретает душа, а уж они-то всегда субъективны. Мы должны исходить из всевозможных мелких наклонностей, сгибающих нашу душу во всех направлениях и каждое мгновение под воздействием тысяч «пружинок»: это и есть беспокойство. «Модель весов» сменяется «моделью коромысла», «Unruhe»*. Действие бывает произвольным, когда душа, вместо того, чтобы подвергаться суммарному воздействию этих мельчайших позывов, придает себе ту или иную амплитуду, благодаря которой целиком сгибается в таком-то направлении и в такую-то сторону. К примеру, я колеблюсь, остаться ли мне работать или же пойти развлечься: это не два изолируемых объекта, но две ориентации, каждая из которых влечет за собой целую совокупность возможных и даже галлюцинаторных восприятий (не только выпивка, но еще и запах и гул таверны; не только работа, но и шелест страниц и окружающая тишина…). Если же мы вернемся к мотивам, чтобы рассмотреть их во второй раз, то они не останутся, какими были, подобно гирям на весах, но продвинутся «вперед» или «назад», — ведь баланс меняется соответственно амплитуде раскачивания коромысла. Произвольное действие является свободным, поскольку свободное действие выражает всю душу в определенный момент длительности, т. е. выражает самость. Так что же, выходит, Адам грешит, будучи свободным? Если
{25}
Переписка с Кларком, 5-е послание Лейбница, §§ 14–15, «Новые опыты», гл. 20 и 21.
да, то это значит, что его душа в тот момент достигла такой амплитуды, что с легкостью оказалась заполненной запахом и вкусом яблока, а также упрашиваниями Евы. Была возможна и другая амплитуда, которая сохранила бы Божье покровительство. Все зависит только от «лени» или ее отсутствия.
Переходя от инфлексии к включению, мы видели, насколько естественно инфлексии включаются в душу. Наклонность и есть сгиб в душе, линия инфлексии такова, как она включена в душу. Отсюда формула Лейбница: душа склоняема, но не принуждаема.26 Мотив — это даже не внутренняя детерминация, но склонность. Это не следствие прошлого, а выражение настоящего. Следует отметить, до какой степени включение у Лейбница всегда означено настоящим временем: я пишу, я путешествую… Если включение и простирается до бесконечности в прошлое и в будущее, то объяснение этому в том, что, прежде всего, оно касается живого настоящего, которое всегда играет главную роль в их дистрибуции. И в том, что мое индивидуальное понятие включает в себя все, что я делаю в сей момент, что я собираюсь делать, — оно включает в себя также и все, что побудило меня это делать, и все, что из этого проистечет, и так до бесконечности.27 Это привилегированное положение настоящего как раз и отсылает к функции неотъемлемости внутри монады: она включает в себя предикаты не иначе, как наделяя их значениями глаголов, т. е. придает им единство действия в процессе его свершения. Неотъемлемость является условием свободы, а не помехой для нее. Когда Лейбниц ссылается на совершенное или законченное действие (энтелехию), речь не идет о действии, которое отсылало бы к
26 «Рассуждения о метафизике», § 30.
{27}
«Монадология», § 36: «Бесконечное множество фигур и движений настоящих и прошедших входит в действующую причину настоящего процесса моего писания, и бесконечное множество слабых склонностей и расположение их в моей душе — настоящих и прошедших — входит в его конечную причину».
{124}
какой-либо сущности и благодаря включению с необходимостью рассматривалось бы как прошедшее. Условие закрытости, замкнутости имеет совершенно иной смысл: совершенное и законченное действие таково, что оно перенимает нечто от души, включающей в себя единство производимого движения. Бергсон в этом отношении весьма близок Лейбницу, у последнего же мы постоянно встречаем формулу: «настоящее чревато будущим и обременено прошедшим».28 Саму свободу составляет не детерминизм — пусть даже внутренний, — а интериорность. И дело здесь в том, что живое настоящее, по сути своей, вариативно, как в экстенсивности, так и в интенсивности. В каждый момент оно совпадает с привилегированной «зоной» или «отделением» монады, с зоной, которую та выражает ясным образом. Эта зона, стало быть, и формирует амплитуду души в определенное мгновение. Более или менее протяженное, более или менее напряженное, — живое настоящее мотивирует более чем одно действие и сообщает свое единство более чем одному движению. Адам мог и не грешить — если бы его душа в тот момент достигла иной амплитуды, способной образовать единство другого движения. Действие свободно, так как оно выражает душу на настоящий момент целиком и полностью.
Ничто не демонстрирует этого лучше, чем мрачная и красивая теория проклятия. Даже в этом случае проклятый — Иуда или Вельзевул — платит не за какое-то прошлое действие, а за ненависть к Богу, образующую актуальную амплитуду его души и заполняет ее в настоящем. Они прокляты не за прошлый поступок, а в силу своих поступков в настоящем и из-за того, что в каждый миг они возобновляют эту ненависть к Богу, в
28 «Новые опыты», предисловие: «В силу этих малых восприятий настоящее чревато будучим и обременено прошедшим». О движении в процессе его свершения, «О самой Природе», § 13; «Тело в данный момент движения не только находится в месте, соответствующем его размеру, но имеет стремление к перемене места, так что следующее состояние вытекает из предыдущего само собой, в силу самой природы».
{125}
которой находят чудовищное удовольствие и которая непрестанно возобновляется, так как «преступление наслаивается на преступление». Иуда проклят не за то, то он предал Господа, а потому, что, предав его, возненавидел его еще больше, и умер с ненавистью к нему. Вот он, абсолютный минимум амплитуды души, только и включать в свою ясную зону, что один предикат: «ненавидеть Бога». Это единственный слабый отблеск, который в душе остается, и отблеск чрезвычайно тусклый, «ярость Разума». Если бы душа вновь обрела хотя бы чуточку амплитуды, если бы она перестала ненавидеть в настоящем, она сразу же перестала бы быть проклятой, но это была бы уже другая душа, производящая единство иного движения. Как пишет Лейбниц, проклятый проклят не навечно, он всего лишь, так сказать, «вечно проклинаемый», и каждый момент сам себя подвергает проклятию.29 Ведь проклятые тоже свободны — свободны в настоящий момент в той же мере, что и блаженные. Их проклинает именно узость их духа в настоящем, недостаточная амплитуда их души. Это люди мести или злопамятности, какими позднее их описал Ницше, — и не то, чтобы они претерпевали последствия своего прошлого, но они попросту не могут покончить с его актуальными следами в настоящем и бередят их каждый день и каждое мгновение. Возможно, эта концепция проклятия столь же глубинным образом принадлежит к барокко и в более широком контексте: именно она осмысляет смерть в настоящем, как движе-
{29}
«Теодицея», §§ 269–272. И, в особенности, Profession de foi du philosophe, Beiaval, Vrin, где Лейбниц сравнивает проклятие с движением в процессе его свершения: «Подобно тому, как движущееся никогда не пребывает в одном месте, но всегда стремится к другому, — так и они никогда не бывают проклятыми без возможности — захоти они этого — перестать быть всегда проклинаемыми, т. е. перестать самим подвергать себя проклятию» (р. 85, 95 и 101, где мы находим прекрасную песнь Вельзевула, написанную латинским стихом).
{126}
{30}
ние в процессе своего свершения, мы же ее не дожидаемся, а «сопровождаем».
Адам мог и не грешить, проклятый мог бы и спастись: душе достаточно — или достаточно было бы — обрести другой сгиб, иную амплитуду или наклонность. Похоже, что стать такой можно только в ином мире (несовозможном нашему). Но как раз то, что душа этого не смогла, означает, что она стала бы другой, если бы это сделала: то, что она делает, она делает целиком и полностью, и в этом ее свобода. Ничто не принуждает ее к этому. Похоже еще, будто она, во всяком случае, обречена быть тем, что она есть, и что широта ее амплитуды в каждый момент вписана в нее и предусмотрена Господом. Но что это меняет? Это меняет то, что Бог предвидит и лень Адама, и узость души проклятого, что не мешает обоим состояниям души быть мотивами свободного действия, а не последствиями детерминированности. То, что Бог предусматривает характер амплитуды всех душ, никому не мешает в тот или иной момент быть целостной душой. То, что иная степень амплитуды имеет в виду другую душу и другой мир, не мешает степени вот этой актуализировать свободу именно этой души и вот в этом мире. Автомат свободен не потому, что он детерминирован изнутри, но из-за того, что всякий раз он формирует мотив производимого им события. Автомат запрограммирован, но «автомат духовный» программируется мотивацией для произвольных действий подобно тому, как «материальный автомат» программируется для действий машинальных: если вещи и объемлются Божественным разумом, то там они таковы, каковы они суть: «свободные свободны, а слепые и машинальные — все еще машинальны».31 Поразительно сходство между темами Лейбница и одним из тезисом Бергсона: и критика иллюзий в отношении мотивов, и концепция сгибов души, и требо-
{30}
Ср. текст Кеведо, процитированный в: Jean Rousset, La litterature de l'age baroque en France, Corti, p. 116117. Руссе говорит о «смерти в движении».
{31}
Письмо к Жакло, сентябрь 1704, GPh, VI, р. 559.
{127}
вание присущности или включения, в качестве условия свободного действия, и даже описание свободного действия — все это выражает некое «я» («свободное решение есть эманация именно всей души, и действие будет тем более свободным, чем больше динамичная серия, с которой оно сочетается, стремится отождествиться с основным «я»).32 И как еще раз не вспомнить Лейбница, когда Бергсон упоминает другую проблему, касающуюся действия не в процессе своего свершения, но «действия прошлого или настоящего»: может ли какой-то высший разум, способный познать «все антецеденты», предсказать действие с абсолютной необходимостью? По Лейбницу, это ситуация читающего Бога, который читает в каждом индивиде «то, что повсюду происходит, и даже то, что произошло или произойдет», — он читает будущее в прошлом, так как он может «раскрыть все тайники материи, заметно проявляющиеся только со временем».33 Кажется, будто настоящее здесь утрачивает свои привилегии, а детерминизм вновь вводится сюда как предопределение. Но в каком смысле? Потому ли, что Богу все известно заранее? Или же скорее потому, что он есть, всегда и везде? В действительности, первая гипотеза весьма двусмысленна: либо Бог знает все только об антецедентах, и тогда нас отсылают к вопросу «может ли он предсказать или предвидеть определенное действие?»; либо он знает абсолютно все, и тогда нас отсылают ко второй гипотезе. Ведь сказать, что Бог есть всегда и везде, значит сказать в точности соответствующее тому, что он проходит через все состояния монады, какими бы малыми те ни были, так что совпадает с ней в момент действия «без малейшего удаления».2 Чтение состоит не в выведении из прошлого состояния идеи идею в следующем состоянии, а в постижении усилия или тенденции, посред-
{32}
Bergson, Essai sur les donnees immediates de la consience, PUF (издание к столетию), р. 105–120. Можно отметить схему сгиба, предлагаемую Бергсоном на р. 117*.
{33}
«Монадология», § 61, и «Начала Природы и Благодати», § 13.
проходит и в ней происходит. Сказать, что Бог прошел через нее уже ранее в силу своего пред-ведения, не имеет смысла, поскольку вечность точно так же состоит не в опережении, как и не в запаздывании, но именно в совпадении со всеми переходами, следующими друг за другом в мировом порядке, — со всеми, кто жив в настоящем и составляет мир.
В системе включения под угрозу попадает не свобода, а скорее мораль. Ибо если свободное действие выражает целость души в момент, когда оно производится, то что становится с тяготением к лучшему, должному одушевлять всякую часть мира, или монаду, как оживляет оно выбор Бога в отношении мирообразующего множества, или монад? Заметим, что никто не озабочен моралью так, как Лейбниц, и моралью весьма конкретной. Амплитуда разумной души и есть зона, выражаемая ею ясным образом, ее жизнь в настоящем. И амплитуда эта — понятие скорее статистическое, она подвержена значительным вариациям: одна и та же душа имеет не одну и ту же амплитуду у ребенка, взрослого, или старика, в добром здравии или в болезни и т. д. Даже в любой данный момент у амплитуды переменчивые границы. И вот в чем состоит для каждого мораль: всякий раз стараться расширить свою зону ясного выражения, увеличить ее амплитуду, чтобы произвести свободное действие, выражающее собой максимум возможного при таких-то и таких-то условиях. Это и называют прогрессом; вся мораль Лейбница есть мораль прогрессистская.
{35}
«Рассуждения о метафизике», § 14.
{129}
К примеру, когда я иду в кабачок — правильно ли я выбрал сторону с наибольшей амплитудой, сторону где зона моего выражения зайдет дальше всего, — не мог бы я подождать один миг, время, достаточное для того, чтобы обнаружить иную цель, другое направление, которое сообщило бы мне иные наклонности? Не соответствует ли грех Адама слишком торопливой и чересчур ленивой душе, так и не исследовавшей весь свой «департамент», сад? Расширять свою ясную область, продлевать до максимума прохождение Бога, актуализовать все сингулярности, на которых мы концентрируемся, и даже обретать новые — вот что такое прогресс души, при котором мы можем сказать, что она подражает Богу. Само собой разумеется, речь идет не только об обретении протяженности, но о расширении, интенсификации, возвышении возможностей, росте размеров, увеличении незаурядности.
И все же эта возможность прогресса или экспансии души наталкивается на общее количество прогресса в мире, при том, что это количество определено конвергенцией всех областей, соответствующих совозможным монадам.36 И это было бы верно, если бы не существовало времени, т. е. если бы все существующие монады были бы призваны стремиться к возвышению, которое делает их разумными в одно и то же время. Но дело обстоит не так: души, которым суждено стать разумными, дожидаются своего часа в мире, и поначалу они — не более чем чувственные души, дремлющие в семени Адама; правда, они имеют «скрепленный печатью акт», в котором отмечен час их грядущего возвышения — акт рождения, свет, возжигающийся в темной монаде. И наоборот, когда мы умираем, мы нескончаемо уходим в себя, вновь становясь душой животной или растительной — пока воскресение тел не наделит нас вторым и
36 Ср. Письмо к Бурге, 5 августа 1715, в котором количество прогресса определяется «последовательностью мира», тем, что мир есть «самая совершенная из всех возможных последовательностей», какими бы совершеннейшими ни бывали состояния.
{130}
окончательным возвышением. И, вдобавок, наша душа, вновь и надолго ставшая чувственной, уносит с собой новый акт с печатью, на сей раз — свидетельство о кончине, являющееся последней разумной мыслью души перед смертью. И как раз проклятые суть те, чья последняя мысль — ненависть к Богу, потому что это максимум возможной ненависти, или наименьшая амплитуда разума, — когда их душа изрыгает все и продолжает ясным образом заключать в себе лишь эту ненависть, или ярость. Воскресение снова возвращает их к этой мысли, из которой они творят себе свое новое настоящее.37 Именно такой порядок времени следует учитывать в вопросе о прогрессе: здесь целая драматургия душ, возвышающая их, вновь низвергающая — и снова возносящая.
Верно, что во всех случаях мир существует, лишь будучи сложенным внутри выражающих его монад, и развертывается лишь виртуально, как закон, экстериорный включаемой ими серии. Но в более ограниченном смысле, в смысле внутреннем, о монаде, когда она призвана «жить», и еще больше, когда она призвана к разуму, можно сказать, что она развертывает в самой себе регион мира, соответствующий включенной в нее «освещенной» зоне: она призвана «развить все свои восприятия», такова ее задача. И вот, в один и тот же момент, одно бесконечное множество монад еще не призвано и остается в сложенном состоянии; другое же бесконечное множество, замкнувшись в себе, вновь низверглось или низвергается в ночь, а третье бесконечное множество состоит из проклятых, упорствующих вокруг одного сгиба, которому они больше не собираются уступать. Именно «под защитой» этих трех
{37}
О «скрепленном печатью акте, вызывающем окончательные последствия» в чувственных душах, призванных стать разумными, ср. «Дело Господне, отстаиваемое его справедливостью», § 82. О возвращении к чувственному состоянию после смерти, в ожидании Воскресения, см. «Размышления относительно учения о едином всеобщем духе», §§ 12–14. О случае с проклятыми, с точки зрения как последней мысли, так и воскресения: «Символ веры философа», стр. 37, 93.
{131}
инволюций душа-монада в продолжение своей разумной жизни может расширять и углублять развертываемую ею зону, доводить ее до высочайшей степени эволюции, развития, отличия, рефлексии: бесконечный прогресс сознания, выходящий за рамки статистических вариаций, о которых мы только что говорили. Зачастую утверждают, что этот прогресс одной души обязательно происходит в ущерб остальным. Но это не так, и другие — кроме проклятых — могут добиться того же самого. Это происходит в ущерб только проклятым, которые добровольно себя от прогресса отсекли. Их наихудшее наказание, возможно, в том, что они служат прогрессу других, но не отрицательным примером, который подают сами, а количеством позитивного прогресса, который они, отказавшись от собственного света, невольно оставляют миру. Так что в этом смысле проклятые волей-неволей как нельзя лучше принадлежат к этому наилучшему из миров. Оптимизм Лейбница основан на том, что бесконечное множество проклятых служит фундаментом для наилучшего из миров: они высвобождают бесконечное количество возможного прогресса, и вот то, что многократно усиливает их ярость: они делают возможным состояние прогресса для мира. Наилучший из миров невозможно помыслить, не услышав крика ненависти Вельзевула, от которого дрожит нижний этаж. Барочный дом тоже «понимает» свои два этажа, как этаж проклятых и этаж блаженных, по образцу «Страшного Суда* Тинторетто. И здесь, опять же, тотальное количество прогресса не детерминировано Богом ни заранее, ни «задним числом», но вечно, в подсчете бесконечной серии, проходящей через все виды связанного с сознанием сложения, и вычитающей всех проклятых.38
38 Michel Serres, Le Systeme de Leibniz, I, p. 233–286) подробно проанализировал схемы прогресса у Лейбница с их математическими и физическими импликациями, в особенности — приведенные в письмах к Бурге. Нам кажется, что проклятые играют для этих схем физически необходимую роль (что-то вроде» демонов»).
{132}
Уайтхед — это последователь или диадох, как платоники называли глав философских школ. Но только школа эта до некоторой степени тайная. У Уайтхеда вопрос «что такое событие?» прозвучал в третий раз.1 Уайтхед возобновил радикальную критику атрибутивной схемы, большую игру принципов, размножение категорий, примирение универсального и случайного, преобразование понятия в субъект: бурная деятельность. На время все это стало последней великой англоамериканской философией — как раз перед тем, как ученики Витгенштейна распростерли свои туманы, самонадеянность и ужас. Событие — это не только «человека задавили»: и великая пирамида — это событие, и ее длительность в течение 1 часа, 30 минут, 5 минут…, прохождение Природы или прохождение Бога, взгляд Бога. Каковы же условия события или того, чтобы нечто стало событием? Событие рождается среди хаоса, в некоем хаотическом множестве, но при условии вмешательства своего рода сита.
Хаоса не существует, это абстракция, ведь он неотделим от сита, благодаря которому из него нечто выходит (скорее нечто, чем ничто). Хаос — это чистое Many
1 Мы обращаемся здесь в трем основным книгам Whitehead, The Concept of Nature, Cambridge University Press — относительно первых двух составляющих события, экстенсивностей и интенсивностей; а относительно третьей — «схватывания» — Process and Reality, Free Press, — и The Adventures of ideas *, там же. О философии Уайтхеда в целом можно справиться у Wahl, Vers le concret, Vrin, Cesselin, La philosophie organique de Whitehead, PUF; и Dumoncel, Whitehead ou le cosmos torrentiel, Archives de philosophie, декабрь 1984 и январь 1985.
{133}
(многое), чисто дизъюнктивное разнообразие, тогда как нечто есть One (одно, единственное), не то, чтобы уже единица, но скорее неопределенный артикль, обозначающий любую сингулярность. Как же Many становится One? Чтобы нечто вывести из хаоса — даже если это нечто весьма мало от него отличается — необходимо вмешательство некоего великого сита, подобного эластичной и аморфной мембране, электромагнитному полю или вместилищу из «Тимея». Как раз в этом смысле Лейбниц уже сумел дать несколько аппроксимаций хаоса. Согласно первой, космологической, аппроксимации, хаос есть множество возможного, т. е. все индивидуальные сущности в той мере, в какой каждая стремится к самостоятельному существованию: но сито пропускает лишь совозможное, и наилучшую комбинацию совозможного. Согласно же аппроксимации физической, хаос есть бездонный мрак, но сито вытягивает из него тот самый темный фон, «fuscum subnigrum», который — сколь бы мало он ни отличался от черноты — все же содержит все цвета: сито есть как бы до бесконечности машинизированная машина, каковая и образует Природу. С точки зрения психической, хаос есть как бы вселенская оглушенность, множество всевозможных перцепций, исчезающих или до бесконечности малых; однако сито извлекает из них дифференциалы, способные интегрироваться в регулярные восприятия.2 Если хаоса не су-2
Эту операцию просеивания или — как ее называл Лейбниц — «крибрации» проанализировал Мишель Серр,
I, р. 107–127: «Существует два инфрасознания: более глубокое структурировано как некое множество, чистая множественность или обобщенная возможность, алеаторная смесь знаков; менее глубокое покрыто комбинаторными схемами этой множественности, оно уже структурировано, как вся математика, арифметика, геометрия, исчисление бесконечно малых…» (р. 111). Серр демонстрирует глубинное противопоставление этого метода картезианскому: существует бесконечное множество наложенных друг на друга фильтров или сит, начиная от самих наших органов чувств и заканчивая последним фильтром, за котором — хаос. Модель фильтра — ключ к «Размышлениям о познании, истине и идеях».
{134}
ществует, то это потому, что он — лишь изнанка великого сита и оттого, что сито до бесконечности образует серии целого и частей, представляющиеся нам хаотическими (алеаторные последовательности) только из-за нашей неспособности проследовать по ним, или же из-за неудовлетворительности наших личных сит.3 Даже полость — не хаос, а серия, чьи элементы — опять же полости, заполненные все утончающейся материей, и каждая полость распространяется на последующие.
Вот, пожалуй, и первая составляющая или условие события как для Уайтхеда, так и для Лейбница: распространение (extension). Распространение наличествует, когда некий элемент распространяется на последующие, так что он образует целое, а последующие — его части. Такая связь «целое-части» формирует бесконечную серию, не имеющую ни последнего члена, ни предела (если не считать пределов наших органов чувств). Событие есть некая вибрация с бесконечным количеством обертонов или подмножеств: одна волна звучащая, другая — светящаяся, — или даже непрерывно уменьшающаяся часть пространства в продолжение непрерывно уменьшающейся длительности. Ибо пространство и время — это не пределы, но абстрактные координаты всех серий: минута, секунда, десятая доля секунды… Затем мы можем рассмотреть вторую составляющую события: экстенсивные серии обладают внутренними свойствами (например, высотой, интенсивностью, тембром звуков, оттенками, валером, насыщенностью цвета) и сами вступают в новые бесконечные серии; серии сходятся по направлению к пределам, а отношение между пределами образует конъюнкцию.
3
Письмо у Бурге, март 1714 (GPh, III, p. 565): «Когда я считаю, что хаоса нет вообще, я не имею в виду, что наш земной шар или другие тела никогда не были в состоянии крайней запутанности… но полагаю, что всякий, кто имеет органы чувств, достаточно проницательные для того, чтобы заметить мельчайшие части вещей, все найдет организованным… Ибо невозможно, чтобы какое-либо существо было бы способным проникать сразу во все малейшие частицы материи, так как актуальное деление продолжается до бесконечности».
{135}
Материя, или то, что заполняет пространство и время имеет определенные свойства, которые всегда определяют ее текстуру и сами зависят от разнообразных входящих в нее материалов. Это уже не распространения, а — как мы уже видели — интенсивности, напряженности, степени. Это уже не «скорее нечто, чем ничто», а «скорее вот это, нежели вон то». Уже не неопределенный артикль, а указательное местоимение. Примечательно, что анализ Уайтхеда, основанный на математике и физике, кажется совершенно независимым от анализа Лейбница, хотя и совпадает с ним.
Затем идет третья составляющая — индивид. Здесь явная конфронтация с Лейбницем. Для Уайтхеда индивид есть творчество, формирование Нового. Уже не неопределенное и не указательное, а личное местоимение. Если мы назовем элементом то, что имеет части и само частью является, но также и то, что имеет внутренние свойства, мы скажем, что индивид есть «сращение» элементов. Это нечто иное, нежели связь или конъюнкция, это схватывание или прегензия (prehension): элемент есть данное, «datum» другого элемента, который его схватывает. Схватывание есть индивидуальное единство. Всякая вещь схватывает свои антецеденты и сосуществующее себе и постепенно схватывает мир. Глаз есть прегензия света… Живые существа «схватывают» воду, землю, углерод и соли. Пирамиды в определенный момент «схватывают» солдат Бонапарта (сорок веков смотрят на вас) и наоборот. Можно сказать, что «отзвуки, отражения, следы, призматические деформации, перспективы, пороги, складки» суть схватывания, каким-то образом предвосхищающие психическую жизнь.4 Вектор прегензии движется от мира к субъекту, от «схваченных» данных к схватывающему («суперъект») *; кроме того, данные прегензии суть элементы «публичные», тогда как субъект есть элемент сокровенный, или частный, выражающий непосред-
4 Dumoncel, 1985, р. 573.
{136}
ственность, индивидуальность, новость.5 Но данное, схваченное есть само предсуществующее или сосуществующее схватывание, так что всякое схватывание есть прегензия прегензий, а событие — «узел прегензий». Всякое новое схватывание становится данным, оно становится «публичным», — но лишь для других схватываний, которые его объективируют; событие есть неотделимым образом и объективация некоей одной прегензии, и субъективация некоей другой: оно является сразу и публичным и частным, и потенциальным и актуальным, входящим в становление другого события и субъектом собственного становления. В событии всегда есть нечто психическое.
Кроме схватывающего и схваченного, событие обладает еще тремя свойствами. Во-первых, субъективная форма есть способ, каким данное выражается в субъекте или субъект активно схватывает данное (эмоция, оценка, проект, совесть…). Это форма, в которой данное сгибается в субъекте, «чутье» или манера, — по крайней мере, когда схватывание позитивно. Ибо бывают и негативные прегензии — если субъект исключает из своего «сращения» определенные данные и затем заполняется только субъективной формой этого исключения. Во-вторых, субъективное намерение обеспечивает переход от одних данных к другим в пределах одного схватывания, или от одного схватывания к другому в становлении, — вкладывает прошлое в настоящее, чреватое будущим. И, наконец, удовлетворение, как конечная фаза — self-enjovment — обозначает способ, каким субъект заполняется собой, достигая все более богатой частной жизни, когда прегензия заполняется собственными данными. Это библейское, а также неоплатоническое понятие, доведенное английским эмпиризмом до высочайшего уровня (в особенности, Сэмюэлем Батлером). Растение поет славу Господу, тем больше напол-
5 «Процесс и реальность» постоянно ссылается на пару «публичное-частное». Происхождение этого различия дано в «Рассуждении о метафизике», § 14; мы увидим важность этой теории.
{137}
няясь самим собой, чем напряженнее оно созерцает и лучше усваивает элементы, из которых состоит, — и ощущает в этом схватывании self-enjovment от собственного роста.
Эти свойства схватывания относятся также и к лейбницианской монаде. И, прежде всего, перцепция есть данное схватывающего субъекта — и не в том смысле, в котором он пассивно претерпевает некий результат, а напротив — поскольку благодаря собственной спонтанности он актуализует какой-то потенциал, какую-то цель: итак, перцепция есть активное выражение монады, зависящее от ее собственной точки зрения.6 Но монада имеет много активных форм выражения, являющихся ее проявлениями («манерами»), сообразно которым ее перцепции могут быть чувственными, аффективными или же концептуальными.7 Устремленность — в этом смысле
— означает переход от одной перцепции к другой, как составную часть будущего. Наконец, будущее это недостижимо, если множество перцепций не будет стремиться к интеграции «в целостном и подлинном удовольствии». Удовлетворение, каким наполняется сама монада, когда она выражает мир; музыкальная Радость от совершения вибраций, от исчисления их без знания обертонов и от извлечения из них силы непрерывно идти все дальше, чтобы производить нечто новое…8 Ведь именно у Лейбница в философии возникает проблема, которая неотступно преследовала Уайтхеда и Бергсона: не как достигнуть вечного, а при каких условиях объективный мир дает возможность субъективного производства нового, т. е. творения? Лучший из миров имеет как раз этот смысл: это не значит наименее отвратительный или наименее безобразный, но тот, в котором Вселенная делает возможным производство нового, высвобождение подлинных квантов «частной» субъективности, пусть даже ценой «вычитания»
6 Письмо к де Боссу, апрель 1709: «Действие, присущее душе, есть перцепция».
7
Письмо к Арно, сентябрь 1687, GPh, II, р. 112.
8 «Начала Природы и Благодати», § 17.
{138}
проклятых». Лучший из миров воспроизводит не вечное, но новое, то, что обладает способностью к новизне, к творчеству: телеологическая конверсия философии.9
В итоге Вечных Объектов меньше не становится. Они и составляют четвертую (последнюю) составляющую события по Уайтхеду: экстенсивности, интенсивности, индивиды или схватывания, и, наконец, вечные объекты или «вторжения» (ingressions). В действительности, экстенсивности непрестанно смещаются, приобретают или теряют части, уносимые движением; вещи постоянно изменяются; даже схватывания непрестанно то входят в вариативные сочетания, то выходят из них. События представляют собой поток. Коль скоро это так, что же позволяет нам сказать: это одна и те же река, это одна и та же вещь, один и тот же случай…? Позволяет великая пирамида… Необходимо, чтобы в потоке воплощалось некое постоянство, чтобы оно улавливалось в схватывании. Великая пирамида обозначает две вещи: поток, обретающий и теряющий частицы в каждый миг («прохождение Природы»), но также и вечный объект, пребывающий в неизменности, проходя через поток мгновений.10 Схватывания всегда являются актуальными (прегензия бывает потенциальной лишь по отношению к другой актуальной прегензии), тогда как вечные объекты суть чистые Возможности, реализующиеся в потоках, но также и чистые Виртуальности, актуализующиеся в схватываниях. Поэтому схватывание не улавливает других схватываний, не задерживая также и вечных объектов (чисто концептуальное «чутье»). Вечные объекты вторгаются в событие. Это — то Качества, квалифицирующие состав схватываний (цвет, звук), то Фигуры, детерминирующие протяжен-9
«Символ веры философа» дальше всего заходит в анализе субъективного «удовлетворения» и в примирении «новизны» со Вселенной (р. 87–89).
10 Whitehead, The Concept of Nature, p. 77: «Событие, образуемое естественной жизнью в великой пирамиде вчера и сегодня, разделимо на две части: великая пирамида вчера и великая пирамида сегодня. Но объект распознавания, который тоже зовется великой пирамидой, один и тот же сегодня и вчера».
{139}
ность (пирамида), то Вещи, рассекающие материю (золото, мрамор). Их вечность не противостоит творчеству. Неотделимые от процессов актуализации или реализации, которым они причастны, они обладают постоянством лишь в пределах реализующих их потоков или актуализующих их схватываний. Вечный объект, стало быть, может перестать воплощаться подобно тому, как новые вещи, новый оттенок, новая фигура могут, в конце концов, обрести свой удел.
У Лейбница — та же самая ситуация. Ибо если монады или простые субстанции всегда являются актуальными, то они все же отсылают не только к виртуальностям, реализуемым ими в себе самих, чему свидетельством — врожденные идеи, — но еще и к возможностям, реализующимся в сложных субстанциях (воспринимаемые качества) или в материальных агрегатах (вещи), или в протяженных феноменах (фигуры). Дело в том, что «внизу» — всё река «в постоянном течении, и части беспрерывно входят в них (во все тела) и выходят оттуда».11 Постоянное, следовательно, не сводится к монадам, актуализующим виртуальное, но простирается в сторону возможностей, схватываемых монадами в их актах рефлексии и воплощающихся в материальных и протяженных составных объектах. Рефлексивные объекты — коррелят разумных монад, подобно тому, как у Уайтхеда вечные объекты служат коррелятом мыслительных схватываний. Фигуры, вещи и качества суть схемы постоянства, которые отражаются или актуализуются в монадах, но реализуются в потоках; даже составные субстанции, как мы увидим, имеют потребность в некоем «окончательном» качестве, маркирующем каждую из них.
В этот вечер проходит концерт. Это событие. Распространяются звуковые вибрации, периодические движения с их обертонами и дольными единицами пробегают по протяженности. Звуки обладают внутренними свойствами, высотой, интенсивностью, тембром. Источники звука, инструментальные или вокаль-
11 «Монадология» § 71 (о «рефлексивных действиях» см. § 30).
{140}
ные, не ограничиваются испусканием этих свойств: каждый воспринимает свои, а воспринимая свои, воспринимает и другие. Это взаимовыражающиеся активные перцепции, или схватывающие друг друга схватывания: «Сначала жалобно зазвучало одинокое фортепиано, словно самец птицы, которого бросила подруга; его услышала скрипка и откликнулась, будто с соседнего дерева. Это напоминало начало мира…» Источники звука — это монады или схватывания, наполняющиеся умиротворенностью и интенсивным удовлетворением по мере того, как они заполняются своими перцепциями и переходят от одной перцепции к другой. И ноты гаммы — это тоже вечные объекты, чистые Виртуальности, актуализующиеся в источниках звука, но также и чистые Возможности, реализующиеся в вибрациях или потоках. «Как если бы музыканты гораздо меньше играли незначительную фразу, нежели исполняли обряды, необходимые для ее возникновения…»
Но вот здесь, ко всей этой совокупности Лейбниц добавляет условия барочного концерта: если предположить, что концерт подразделяется на два источника звука, то можно утверждать, что каждый слышит только собственные перцепции, но согласуется с перцепциями другого лучше, чем если бы он их воспринимал, в силу вертикальных правил гармонии, содержащихся в свернутом виде в монаде, во всей соответствующей им спонтанности. Это и есть аккорды, замещающие горизонтальные связи.12
Между Лейбницем и Уайтхедом существует значительное различие, зависящее от этих упомянутых Лейбницем барочных условий. И оно состоит в том, что у Уайтхеда одни прегензии находятся в непосредственном столкновении друг с другом, будь то из-за того, что одни берут другие в качестве данных и образуют вместе с ними некий мир, — или же из-за того, что одни других отталкивают (негативные схватывания), но все всегда происходит в одной и той же
Вселенной, в ее процессе.
{12}
Ср. условия концерта. Письмо к Арно, апрель 1687, GPh II, p. 95.
{141}
У Лейбница же, напротив, монады исключают лишь вселенные, несовозможные их миру, — а все существующие монады без исключения выражают один и тот же мир. Поскольку же этот мир не существует за пределами выражающих его монад, последние не находятся в столкновении и не имеют горизонтальных взаимоотношений, отношений внутримировых, но только гармонические косвенные отношения — ведь выражают они одно и то же: они «взаимовыражаются», но друг друга не «схватывают». Нам скажут, что в обоих случаях монадические или «схватывающие» единства не имеют ни окон, ни дверей. Но по Лейбницу, происходит это потому, что бытие-для-мира монад подчинено условиям замкнутости — ведь все совозможные монады включают в себя один-единственный — и один и тот же — мир. По Уайтхеду же, напротив, именно условие открытости способствует тому, что всякое схватывание есть уже прегензия другой прегензии — для того ли, чтобы уловить ее, либо для того, чтобы ее исключить: схватывание по природе открыто, открыто в мир, и ему нет необходимости осуществляться через окно.13 Такое различие, разумеется, имеет основание. У Лейбница — как мы видели — бифуркации, дивергенции серий — это настоящие границы между несовозможными друг другу мирами, так что существующие монады интегральным образом включают в себя совозможный мир, доводя его до существования. Для Уайтхеда же (как и для многих современных философов) бифуркации, дивергенции, несовозможности, несогласованности, наоборот, принадлежат к одному и тому же «пестрому» миру, который уже не может быть включенным в экспрессивные единства, но может только твориться или разрушаться сообразно схватывающим единствам и изменчивым конфигурациям или меняющимся «захватам». Дивергентные серии прочерчивают в одном и том же хао-
13 Вот что заметил Хайдеггер: монаде не нужны окна, поскольку она «уже находится во внешнем — сообразно собственной сути» (Les problemes fondamentale «de la phenomegologie, Gallimard, p. 361).
{142}
тичном мире всегда расходящиеся тропки; это «хаосмос», каким мы находим его у Джойса, но также и у Мориса Леблана, Борхеса или Гомбровича.14 Даже Бог перестает быть Существом: он становится Процессом — процессом, сразу и утверждающим несовозможности и проходящим через них. Мировая игра сингулярным образом изменилась, так как стала дивергентной. Существа теперь «расчетверены», — их держат открытыми дивергентные серии и несовозможные множества, увлекающие их за собой «вовне»; существа теперь не замыкаются в совозможном и конвергентном мире, выражаемом ими изнутри. В этом смысле современная математика сумела разработать особую «волоконную» концепцию, согласно которой монады экспериментируют с путями во вселенной и вступают в синтезы, ассоциирующиеся с каждым путем.15 Это мир не столько замкнутостей, сколько захватов.
Теперь мы можем лучше понять, в чем барокко — переходный период. Классический разум обрушился под ударами дивергенций, несовозможностей, несогласованностей, диссонансов. Но барокко — последняя попытка восстановить классический разум, распределяя дивергенции по соответствующему количеству возможных миров и располагая несовозможное в мирах, отделенных друг от друга границами. Возникающая в одном и то же мире дисгармония может быть чрезмерной: она разрешается в аккордах, так как единственные нередуцируемые диссонансы находятся в промежутках между разными мирами. Словом, барочный мир видит, как расплываются его мелодические линии, но то, что он как будто утрачивает, он вновь обретает в гармонии и через гармонию. Столкнувшись с могуществом диссонансов, он открывает цветение необыкновенных и трудно находимых аккордов, находящих
{14}
Можно сослаться на игру дивергентными рядами в «Космосе» Гомбровича, Denoel.
15 О новой математической монадологии, начиная с Римана. ср. Gilles Chatelet, «Sur une petite phrase de Riemann», Analytiques, № 3, май 1979.
{143}
свое разрешение в избранном — путь даже ценою проклятия — мире. Это воссоздание смогло оказаться разве что временным. Пришла эпоха необарокко — разобщенные серии наводнили один и тот же мир, несовозможности вторглись на одну и ту же сцену — ту, где Секст насилует и не насилует Лукрецию, Цезарь переходит и не переходит через Рубикон, а Фан убивает, делается убитым, и не убивает и не делается убитым. В свою очередь, кризис переживает и гармония, что приводит к расширенному хроматизму, к эмансипации диссонанса, или не нашедших разрешения и не относящихся к одной тональности аккордов. Музыкальная модель более всего способна наглядно объяснить подъем гармонии в барокко, а затем и рассыпание тональности в необарокко: от гармонической замкнутости к открытости по направлению к политональности или, как писал Булез, к «полифонии полифоний».
{144}