Все это время Максим лежит не пошелохнувшись, вытаращив перепуганные глаза.

— А, если ты не сможешь дать мне даже этого, как я смогу оставаться с тобой? Роза, ты же сам говоришь, все равно не жилец на этом свете. И вообще, чудовище какое-то. Сколько она тебя мучила! Она обращалась с тобой, как с игрушкой. А теперь, значит, наигралась, — и до свидания. Так? А тех денег, которые мы могли бы получить, нам хватило бы на то, чтобы не думать о завтрашнем дне. Я тогда навсегда распрощаюсь с Холодовским. О’кей? Я всегда буду с тобой!

К златокудрой Марине вновь потихоньку возвращается сексуальный энтузиазм: она вдругорядь заползает на безответного Максима, ерошит его светлые волосы, подставляет его губам свою изумительную грудь и между слов целует, целует, целует.

— Я всегда и во всем буду оставаться с тобой, Мася. Я сделаю из тебя настоящего мужчину… То есть, ты опять станешь прежним: самым-самым. Самым красивым. Самым нежным. Самым сильным. Самым сексуальным. О-о, как я тебя люблю. Я так тебя люблю!.. О-о!.. Ес!

Наконец Максим исподволь начинает отвечать ее ласкам, и Марина утраивает усилия.

— Кар-р-р-аул, — доносится из золоченой клетки.

Тем часом в доме Гарифа Амирова происходит напряженный разговор между самим Гарифом и его благоверной Наташей.

Все та же комната, — плод многолетних усилий в служении современным общественным идеалам, — смотрится несколько скуднее давешнего, верно, из-за отсутствия прежде многочисленных здесь прельстительных символов уюта. Гариф как-то съежившись сидит в кресле; Наташа, спиной к нему, замерла у окна. Медлительно тянется бесконечная немая пауза. Трещит телефон, но никто не приближается к нему, и тот умолкает. Но вот с прерывистым вздохом Наташа отрывается от созерцания уличного пейзажа и поворачивается к мужу.

Но почему же ты не хочешь меня понять? Дело даже не в том, что я наконец-то встретила человека, который понимает и уважает меня. Который видит во мне женщину, а не просто какое-то приложение к домашней обстановке. Он умный, очень тонкий человек, который никогда, никогда не предаст меня…

— Это ты за неделю успела выяснить? — не поднимая головы роняет Гариф.

— Очень напрасно ты пытаешься насмехаться. Иногда одного дня достаточно, одного взгляда, чтобы узнать человека. Если… Если… Впрочем, ты все равно этого понять не в состоянии, — она пессимистически машет рукой и вновь отворачивается к окну. — Я говорю, дело даже не в том. Не знаю, что там у тебя произошло, но жить нам теперь не на что. И что мне теперь делать? На панель идти?

— Перестань нести… ерунду, — едва не срывается Гариф.

— А что? А что? — голос Наташи становится пронзительным, она отступает от окна. — Что ты предлагаешь? Молчишь? Ничего? Я, конечно, могу пойти мыть лестницы в подъезде… или еще… не знаю что… Но я так жить не хочу! И, если ты не можешь обеспечить семье человеческий прожиточный минимум, то какие у тебя могут быть претензии? Какие ты можешь иметь права на меня?

Гариф поднимает голову и некоторое время молча смотрит на свою подругу жизни.

— Что ж, никаких прав я на тебя не имею. Да, наверное, и не хочу иметь. Настя останется со мной. А ты, коли хочешь, — скатертью дорога, — отправляйся на все четыре стороны. В Англию.

— В Австралию.

— Тоже хорошо. Там страусы эму живут.

— Представь себе, живут там не только страусы, — Наташа старается казаться насмешливой, но по напряженности лица видно, что в голове ее происходит какая-то закомуристая аналитическая работа. — Постой, ну что мы, дикари? — меняет она тон своей речи на вкрадчиво-доверительный. — Неужели нельзя обо всем договориться по-хорошему?

Наташа приближается к креслу мужа, присаживается было на подлокотник, но тут же отказывается от этой повадки, возможно, показавшейся ей слишком фривольной для данного случая, и спешно перебирается на рядом стоящий стул. Опять возникает онемелый антракт, за время которого женщина все ловчится поймать взгляд супружника, чтобы точнее подобрать ноту беседы к его сиюминутному состоянию. А Гариф тем временем занят сосредоточенным изучением ногтей на своих руках. Наташа вздыхает, встает, делает несколько шагов по комнате и вновь опускается на стул.

— Я тебе за все очень благодарна, — вновь пускается она в плетение словес, — но ничего в этом мире не может длиться вечно. Что поделаешь! Да и вообще: тысячи, миллионы людей ежедневно разводятся, — и прекрасно. А я даже квартиру тебе оставляю… Какие-то деньги мне, конечно, нужны будут для начала… но ты тоже сейчас на нуле, так что, все равно придется продавать и мебель, и… сам понимаешь. А что это за машина сумасшедшая у тебя появилась?

Это чужая машина.

— Да мне уже сказали, чья она. Машина такая на весь город одна. А кто эта Роза Цинципердт? Твоя любовница? — хитро щурится Наташа, точно вытаскивая из колоды козырную карту.

Партнер.

Сексуальный?с игривым ехидством уточняет она.

— Тебе-то теперь какая разница? — жалко обороняется Гариф.

Да ровным счетом никакой. Просто хотела поздравить, — не унимается язвить Наташа, задетая нечаянной ревностью. — Конечно, гурией ее не назовешь, но деньги, видать, водятся. Опять же вот, на умопомрачительном авто дает покататься, да?

— Ничего, ты теперь миллионера подцепила…

— Никого я не цепляла.

— Ну, так он тебя подцепил. Миллионер, он тебя еще не на таком авто прокатит! Ты и прежде в этой жизни не надрывалась, а теперь и вовсе все твое житье будет сплошное катание.

— А ты уж и позавидовал.

— Отчего же не позавидовать? Мне всю жизнь своим горбом каждую копейку приходилось зарабатывать.

— Ой… мужик ты или кто?

— А ты кто, баба или девка по вызову? С которой один только спрос.

— Да что я, мало на этот дом, на тебя работала?

— Ты работала? Два раза в неделю обед из полуфабрикатов приготовить да тряпье в стиральную машинку запихнуть — это работа?

Я-а… Я-а… — захлебываясь воздухом, вся трепещет Наташа, не находя надобных отравляющих слов. — Я с Настей… А с Настей кто занимался?!

— Вот еще бы ты и дочерью не занималась, — так давно бы уже пинок под задницу получила. И как меня, дурака, на тебя занесло. Жил бы один — и горя не знал.

— Да это я дура, думала ты мужик. А ты… козел! Ты козел, понял! Вот и будешь жить один! И трахать свою бегемотиху! Думаешь, я не помню, как ты мне рассказывал будто бы про своего знакомого: ему предлагают, мол, вокруг одной дамы повертеться… Я все помню! Не забыла!

— Слушай, пошла ты…

Что?! Ах, так?! Хорошо. Сейчас Настя из школы вернется, — и мы уйдем. Разговор продолжим в суде.

Настя? Я тебе, кажется, сказал: дочь со мной останется. Можешь цеплять своего миллионера и уматывать в Америку, в Австралию, к черту на рога, но Настя останется со мной!

А я говорю, Настя поедет со мной!

— Ты не поняла меня. Если ты будешь ребенка впутывать в свои блядские игры, я тебе, суке, твою дурную крашеную башку нахер оторву.

— Ха-ха-ха! — кричит Наташа. — Ну оторви, оторви! Смотри, как бы я тебе твои потные яйца не оторвала, проститут!..

Они уже давно стоят на ногах, друг против друга, с распаленными красными физиономиями, осыпая друг друга потоками брани, и трудно сказать, что в большей степени владеет ими: агрессия или испуг.

— Проститут! Проститут! Подонок! — голосит Наташа.

И тут взбешенный супруг отпускает ей увесистую затрещину. Однако это средство оказывает на женщину бодрящее воздействие: закатываясь визгом, она бросается на своего обидчика… И без того малопривлекательная сцена перерастает уж вовсе в отвратительную потасовку. И, если Гариф в сей баталии все больше пытается ограничивать буянство своей прекрасной половины, то половина, уж всецело утратив контроль над собой, в неукротимом умоисступлении при помощи ногтей, зубов и кабацких поношений вновь и вновь ополчается на неприятеля.

Внезапно какие-то слабые всхлипы заставляют бойцов остановиться, почти единовременно они поворачивают головы на звук… На пороге с мокрым лицом, с портфелем в руке стоит Настя.

Кабинет в одном из особняков Розы Цинципердт. Помещение просторное, но мрачным его делают высокие панели стен из вишневого дерева и палисандровая мебель, массивная, резная, хоть и барская, но все равно бездушно канцелярская. Угрюмые римские шторы на окнах, цвета поблеклого старого золота и сапфировой синевы, опущены. Туманный хрусталь трех бронзовых люстр сеет искрошенный электрический свет на скучную помпезность интерьера.

За громадным письменным столом со столешницей, мозаично собранной из различных пород дерева, восседает Роза. Напротив нее, чуть в стороне от стола, несколько сиротливо приютился на стуле плешивый господин средних лет с легкой гепатитной желтизной в одутловатом лице. Комплекции он не тучной и не сухопарой, но и нездоровый цвет лица, и потная испарина на нем, да и общая дряблость фигуры говорит о не слишком справном его здоровье. Перед Розой на столе помимо чинно выстроившихся старинных письменных приборов, разбросано множество разнокалиберных бумаг, а ближе всего к ней находится красивое блюдо работы саксонских волшебников с остатками ассорти из холодных закусок и два бокала с прозрачным и темно-рубиновым питьем.

— Я слушаю, слушаю тебя, — небрежно бросает Роза, беря с блюда зажаренную в кляре крупную креветку и отправляя ее в широкий свой рот; тут же приходят в движение все жировые складки ее лица и той части тела, где обычно находится шея.

— Как я уже говорил, большинство бигсбордов на основных трассах города нами закуплены, и уже начата расклейка агитационных плакатов. Четыре из шести выходящих в нашем городе газет тоже наши. У Мони Фридкиса остается только «Телевизионная правда» и Вечерка. В течение трех последних месяцев по всему городу…

— Нет, дорогой Эмилий, все это ерунда. Что значит рекламные щиты? Что значит телеканалы? Это само собой разумеется. Нет, Миля, это не работа, нет. Мне нужны свежие оригинальные идеи. Ты понимаешь, золотые наши дни прошли, теперь наступило время нелегкое, пришла та самая конкуренция… Если раньше мы все объединялись в борьбе, то теперь поле расчищено, а плодоносные гектары этой нивы поделены между своими. Теперь со своими и воевать приходится. Потому что некоторые, вроде, вот, Фридкиса, слишком много о себе возомнили. Он, дерьмовоз, не помнит теперь, что это я позволила ему приобрести за копейку два завода, что это я практически подарила ему телевизионный канал, что только благодаря мне он свел дружбу с госсекретарем Соединенных Штатов, после чего одна из лучших израильских фирм заключила с ним пятигодичный контракт. Фридкис забыл, кто здесь хозяин. Теперь, надо думать, он сам хочет быть хозяином! Засранец! Лучше бы лечил свой геморрой, а то ходит, как… табуретка.

— Розочка, золотая, мы работаем…

— Помолчи теперь. Сиди слушай. Мне нужно в нашей суверенной глухомани назначить президентом своего человека. Пусть живем мы в медвежьем углу, я не тщеславна. Здесь тихо, мило, и, если в прежней столице, которая и остается единственной столицей всех нас, карликов-сателлитов, начнется заворушка, то у нас еще будет какое-то время выработать решение. Но это так, лирическое отступление. На носу новые выборы, — новый передел. Пока я и без того все здесь решаю. Но, как видишь, Фридкис не собирается спать. А есть еще Иванов. И Фейга Вакс тоже, по-моему, о чем-то там мечтает.

Желтолицый собеседник Розы мило разулыбался:

— Иванов? Вакс? Но это же смешно.

— Пока смешно, — очень серьезно поправляет его Роза. — Фридкис еще три года назад тоже был очень даже смешным. А теперь я не знаю, хватит ли мне на этот раз десяти американских лимонов, чтобы его с дороги убрать. Мне главное оставить за собой основные наши банки, металл, бензиновый бизнес, рекламу и все СМИ. Черт с ним, с Фридкисом, пусть один телевизионный канал у него остается. Да, вот еще: сейчас переналаживаются героиновые пути в Европу, и, согласно моим данным, эта геморройная шишка хлопочет о том, чтобы они прошли через его территорию. Нет, он меня рассердит. Этот шелковый путь должен находиться под моим контролем. Это понятно? Под моим контролем!

Конечно! Конечно! — подскакивает на стуле Миля, контуженый молнией Розиного гнева.

Роза откидывается на спинку взвизгнувшего кресла и закатывает глаза горе. Левой рукой на ощупь она находит угодливо поджидающее ее внимания саксонское блюдо, берет с него ломтик жареного банана, забрасывает его в рот и принимается жевать, колышась, глядя в украшенный лепниной потолок.

А теперь давай думать, — говорит она, прожевав пищу. — Я попытаюсь тебе, Миля, объяснить, что такое неординарное мышление. Если бы это была настоящая страна, а не какой-то грязный аппендикс, желательно большая страна, а мы бы находились в ее сердце, все следовало бы начать с организации небольшой, но продолжительной войны. Находись я, допустим, в Москве, я бы первым делом не пожалела денег на то, чтобы стравить татар… нет, лучше завести два каких-нибудь небольших кавказских народа. Такая аккуратная маленькая война не потребовала бы больших средств, но вместе с тем создала бы чудный фон для следующего этапа. А следующим этапом было бы приобретение какого-нибудь министра, что в финансовом отношении, заметь, значительно дешевле покупки сразу президентского кресла…

— Да-а, — вновь в высшей степени доброжелательно улыбается Миля, — а народ все ходит на выборы. Выбирает. Голосует.

— Ты теперь меня слушай. Ишь, возговорила валаамова ослица! — отрывает взгляд от потолка и сурово сводит брови Роза. — Надо было что-то умное говорить, когда тебя спрашивали. Так вот, — взгляд ее вновь уплывает под потолок, — на раскрутку этого министра не ушло бы больше пятидесяти — семидесяти миллионов. А раскрутка была бы такой: сейчас, когда наши американские фридкисы уж вовсе очумели от успехов (они думают, что только им жить хочется хорошо), можно позволить народу немного антиамериканских настроений. И, если при такой конъюнктуре наш министр будет представлен ярым патриотом (а он будет именно таким), то за считанные месяцы он станет неодолимым претендентом на президентство. Единственно, следовало бы решить, каким образом эта война должна ударить по костным обывателям. Ведь, если они не ощутят реальных боли и страха, — вся акция будет малоэффективной…

Раздается короткий стук в дверь, бронзовая ручка на ней поворачивается, и дверь отворяется, пропуская в кабинет молодого человека, гладкого и лоснящегося. Уже сама эта прилизанность говорит о его квалификации, — это секретарь.

Прошу прощения… — его слова такие же скользкие, как и внешность.

— Мы заняты, — огрызается Роза, но как-то вяло.

— Прошу прощения, Роза Бенционовна, там к вам Виктор Поз.

Роза наваливается грудью на стол и удивленно таращит свои маленькие близорукие глазки.

Ну, этот. Австралиец, — с едва уловимой ухмылкой поясняет секретарь.

— Ой, вот еще! — всплескивает жирными руками Роза. — Зови, давай. Сделаем, так сказать, музыкальную паузу.

Секретарь скрывается за темной массивной дверью, и тотчас из-за нее же появляется раскрасивый иностранный воздыхатель Наташи Амировой. Красивой бодрой поступью он проходит в центр палаты и сотворяет руками весьма красивый, плавный и широкий, жест, знаменующий, должно полагать, приветствие.

Я, конечно, виноват, что отрываю вас, Роза Бенционовна, от более серьезных дел, — со странной жизнерадостностью выпаливает иностранец на уверенном русском языке, без малейшей тени акцента, — но вы сами назначили аудиенцию, велели придти в шестнадцать ноль-ноль, — не без изящества он отдергивает левый рукав яркого клетчатого пиджака и так же грациозно взглядывает на часы. — Сейчас половина пятого. Но все это время я ждал здесь, за дверью, — он делает шаг вперед, на ходу отпуская короткий кивок желтолицему Миле. — Рад вас видеть.

На что Роза Цинципердт насмешливо хмыкает и кривит большие блестящие губы. А желтолицый Миля так и стреляет шалыми глазками то в свою хозяйку, то в пританцовывающего на месте визитера.

А я-то как рада, — нарочито холодно бросает она в ответ. — Ну, что ж, пришел, так присядь… там, где-нибудь. Говори, Витек.

Если вы, Роза Бенционовна, не против, я и постою, — ничуть не задетый явленным ему пренебрежением, так же бодро продолжает Витек.Я могу вот прямо так и говорить? — он едва заметно скашивает глаза на Милю.

Говори уже, — вздыхает Роза.

Что ж, я за степень своего искусства отвечаю. Все сделано в полном соответствии с вашими, Роза Бенционовна, пожеланиями. Потому что моя работа — это всегда… — он целует кончики своих пальцев, собранных в щепоть. — Это цимис!

— Так, коротко и по существу.

Женщина созрела для всего. Теперь она готова хоть на край света.

— Вот туда ты ее и отвезешь, — рассеянно отпускает слова Роза, думая, как видно, о чем-то другом. — Так что, летите, голуби, в Австралию. Завтра… нет, послезавтра и отправляйтесь. Устроишь ее в каком-нибудь городишке, в каком-нибудь Бердсвилле-Хангерфорде, а еще лучше не в самом городе, а где-нибудь поблизости. Но, чтобы чувствовала она себя там сыто и достаточно комфортно. Главное, чтобы сыта была! Да, и не забудь же перед тем, как оставить ее наслаждаться раем, жениться на ней. Сходите, все оформите, можно и обвенчаться. И сидеть тебе там при ней не меньше трех месяцев. А потом уже пусть дамочка сама о себе позаботится. Все понятно?

— Но, Роза Бенционовна…

— Иди.

— Всего наилучшего, Роза Бенционовна. Все будет сделано в лучшем виде, — расшаркивался, удаляясь, фарсер. — Можете положиться, как…

— Иди.

Этот ушел, и Бенционовна, поблуждав глазами в пространстве, останавливает взгляд на смиренном Эмилии, тщетно силящемся спрятать сальную улыбочку.

— В чем дело, Миля? — вполне искренне недоумевает Роза, ибо мысли ее находятся далеко отсюда.

Да, так, — с поспешностью серьезнеет желтое лицо Мили, — анекдот вспомнил…

Ты, давай, пока об анекдотах забывай. Так… о чем это я? — она подхватывает с фарфорового блюда очередной кусок и отправляет его в рот. — Ну, да! Я толковала тебе о маленькой победоносной войне, этот пестрый дурачина меня отвлек. Так вот, если два неказистых маленьких народа вовлечь в вооруженный конфликт, — можно стать на сторону одного из них под знаменем миротворца. А представители «плохого» народа будут, конечно, недовольны, и станут чинить всякие каверзы… — писклявый голос Розы приобретает даже некоторую напевность; она мечтает, гуляя отрешенным взором среди гипсовых вертоградов на потолке. — Да, каверзы! — вдруг осеняет ее, и в синюшных отвислых щеках даже проступает краска. — Ну, конечно же, каверзы! Террористические акты! Вот как можно было бы одним махом заинтересовать все это филистерское стадо, напугать, завоевать доверие, а, может быть, и недорогую их любовь.

Розочка, по-моему, ты нервничаешь… — робко волнуется Миля.

Но Роза не слышит его:

Устроить серию леденящих кровь обывателя оказий при таком раскладе ничего не стоит. Ведь ничего не стоит! Желающие среди этих вечно обиженных национальных меньшинств, измордованных комплексом собственной неполноценности, всегда найдутся. И тут остается только немного им помочь, направить. Немного денег, немного технической поддержки… Да, может, и этого не понадобится. Может, хватит одного только плаксивого участия газет и телевидения. И пойдут-покатятся в метро, на площадях… Нет! Нет, Миля, нет! — вдруг взвизгивает Роза; она трясется и подскакивает, в каком-то неистовом порыве смахивает со стола драгоценное блюдо, ничуть не замечая того, и, если бы не полторы с лишним сотни килограммов веса, — она, должно быть, воспарила.

А несчастный Эмилий дрожит, вцепившись маленькими ручками в сидение своего стула и таращит желтые глаза с желтого же лица своего на расходившуюся Розу, — ее почти поэтическая возбужденность напугала Милю больше, чем недавний гнев.

— Нет, Миля, не метро… нет, — удивительным кажется, что она помнит о присутствии здесь еще кого-то. — Не торговые залы… Несколько домов, Миля. Несколько простых тихих милых панельных девятиэтажных спящих, готовящихся встретить рассвет, домов. Пусть их будет немного: три, пять… Ночью, вернее, ранним утром, когда все самые запоздалые совы уже возвратились в теплые гнездышки, а самые ранние жаворонки еще не продрали свои пытливые глазки, часа, эдак, в четыре утра, вдруг взлетает на воздух дом. Весь дом, со всеми их полированными шкафами, газовыми плитами, пуделями и тараканами. Вдрызг! В пыль. Ну, каково, Миля?! Впечатляет?! — торжествующе взвизгивает Роза, с достоинством почти надменным от сознания своей умственной одаренности. — Это производит впечатление?! Скажи, производит?!


Эмилий ни жив ни мертв, если у него и была душа, то она давно уже, как говорится, переместилась в пятки. Дрожащими полными губами он пытается сооружать какие-то слова, но то, что вылетает из влажного бесформенного рта больше похоже на глухое кваканье. Впрочем, Роза и не нуждается в его апробации.

— Представляешь, Миля, и так несколько дней сряду. Нет, лучше через день, лучше, чтобы с небольшими промежутками взлетали на воздух глупые спящие дома. Так, бесспорно, эффектнее. И тогда… если кто-то предпримет хоть какие-то усилия в обеспечении безопасности тех, кто еще не взорван, пусть это будут только какие-то внешние, ритуальные знаки, — быть ему отцом благодарного народа. Однозначно, быть. И дальше уже пользуй этот народ по собственному усмотрению, никуда он от тебя не денется… Вот, Миля, вот, что такое рекламная кампания. Вот, что значит неординарный, творческий подход к решению серьезных проблем. А ты что мне предлагаешь? Стыдно слушать тебя, ей богу!

Вдохновленная, взбулгаченная строительством воздушных замков, Роза весело запускает руку в то место, где еще недавно находилось саксонское блюдо с закусками, но блюдо уже несколько минут находится под столом в неисправимом состоянии. Обнаружив наконец это, она, ничуть не изменив своему искрометному задору, кричит по направлению к массивной двери вишневого дерева:

Эдик! Э-эдик! — кричит Роза, позабыв в фантазийной лихорадке о более современных способах связи. — Эдю-уша, ну-ка, принеси мне что-нибудь перекусить!


Мое непосредственное начальство в лице (одутловатом и бородатом лице) Артура Боброва и в лице (долгоносом, сухощавом) его инициативной женки очень любило разглагольствовать о «художественном уровне телепродукта», производимом в их студии творческих программ «Молох». Но, как говаривал один наш бывший работник, демонстративно отказавшийся гнуть спину на Артура Боброва, и теперь гнувший ее на Семена Забарского: «Если сладкая парочка заговорило о художественности какой-то программы, — значит эта программа стала приносить им меньше бабок (т. е. денег)». И это была чистая правда. Покуда число денгодавателей, заказывающих сюжеты, оставалось терпимым (по их разумению), — все было хорошо. Но только денежный поток начинал ослабевать, — затевался сущий ад. Бобров и в большей степени его супружница что ни день тянули душу из ни в чем не повинных батраков нескончаемыми разговорами об этой самой «художественности». Подчас у меня закрадывалось подозрение, что они и впрямь не понимают, что пошлость их рекламных передач столь совершенна, что уже не может быть глубже, подозревал даже, что они сердечно грезят о каком-то там искусстве. Но проходило время, заказчики возвращались, ведя с собой любезных золотых телят, а с ними вертались и такие же искренние, как попреки, дифирамбы все тем же программам, вульгарнейшим из вульгарнейших.

Нашему сериалу повезло больше: Наине Военморовне как-то сразу удалось загнать его одному банку. Банку было абсолютно наплевать, что там за такой сериал маячит в эфире областного телевидения; администрация этого учреждения, как видно, преследовала тут какую-то другую цель, и цель эта, скорее всего, заключалась в «удержании» некоторой части средств, выделенных на «имиджевую рекламу», в своих прожорливых карманах. Так что, не имея никакого реального надзора, мы могли сочинять и снимать, что заблагорассудится. Правда, Бобров нет-нет да и пенял нам за то, что в наших двадцатиминутках случаются какие-то непонятные проблемы и малопривлекательные люди, а кино сейчас следует показывать про счастливую богатую жизнь, потому что именно это нужно видеть людям.

День начинался обыкновенной истерикой Камиллы Петровны, супруги нашего бородатого директора Артура Боброва. Себе Камилла определила титул исполнительного директора, но в действительности она одна самолично решала абсолютно все животрепетные проблемы студии, Артур уж и не пытался ерепениться. Когда-то на заре становления студии «Молох» он отыскал эту экспансивную женщину в каком-то банке, у нее были связи, деньги, она изъявила желание поддержать финансово молодую студию, и Бобров плавал в пушистых облаках седьмого неба — Камилла казалась ему подарком этих самых небес. Он, разумеется, при первом удобном случае поторопился сделать ей предложение. Но вскоре случилось так, что по каким-то там причинам банк закрыл перед ней двери навсегда, и Камилла, со временем оправившись от удара судьбы, решила выжимать теперь деньги из студии мужа, тем более, что какие-то средства ею сюда уже были вложены. Оказалось, что Артур перехитрил сам себя, ибо эти маленькие ручки теперь крепко держали его за… да, например, за горло.

Лицо Камиллы, пергаментное от кремов, масок, тоников и бальзамов, покрылось асимметричными красными пятнами.

— Нет, вы мне ответьте, почему вчера вместо того, чтобы ехать к заказчику денежного сюжета вы отправились снимать черт знает кого?.. — горячилась она, потряхивая лысеющей головой.

Вопрос адресовался нашей съемочной группе. Отвечать пытался Степан:

— Но мы снимали другой сюжет для той же программы…

— Какой сюжет?

— В мастерской керамистов…

— Они платят деньги?!

— Нет… Но мы уже договорились с людьми…

— С людь-ми?! Люди — это те, кто платят деньги!

Камилла вовсе не была полной дурой, но она очень волновалась, и, как видно, уже не контролировала себя.

Наши злоязычные женщины неоригинально называли ее ходячей мумией. Надо быть, какое-то сходство тут присутствовало, но при всем при том была в ее облике какая-то притягательность. Может быть, даже женственность, голодная невостребованная женственность, пусть примитивной, пусть непоэтической самки, но честно и трогательно исполняющей назначенную ей незавидную роль на этой земле.

Разговор проистекал в самом начале дня, при собрании всего нашего творческого и нетворческого коллектива, так что и для Камиллы возможность, так сказать, выплеснуть наболевшее ограничивалась.

— Камилла Петровна, — заерзал на стуле наш гигантский политолог Борис Михайлович, и стул проскулил в тон его тонкого голоса, — нам с Гришей пора к заказчику ехать, у нас встреча назначена на десять. Вы уж нас отпустите, а с ними отдельно все детали определите.

— Так и нам на съемку, — подхватил юный оператор Митя. — Если вы не забыли, мы сегодня мэра города снимаем, и вы точно не обрадуетесь, если мы к нему на встречу опоздаем, — это Митя решил тонко съязвить.

Желтоватая пергаментная кожа на лице Камиллы натянулась и заблестела, но ее хозяйка уже успела совладать со своей недавней лихорадкой:

— Да-да, отправляйтесь к Анатолию Ивановичу, лучше пораньше приедьте, там подождете. И, пожалуйста, не забывайте о том, что студию «Молох» от прочих студий и каналов всегда отличал высокий художественный уровень программ. А то, в прошлой строительной программе половина сюжетов была не оплачена. К сожалению, мы не можем заниматься благотворительностью. Подумайте об этом.

— Да-да, подумайте, — решился все-таки вставить свои пять копеек Артур Бобров, хотя и Наина Военморовна, и Фимочка Пацвальд, компьютерщик, и прочие коллеги уже повскакали со своих мест и боковым крабьим шагом тихомолком пробирались к выходу, — ведь вы же сами заинтересованы таки заработать копеечку… — еще пытался перекрыть все возраставший галдеж Бобров, но его никто не слушал.

В тесных наших комнатках затевалась сутолока: кто собирал-осматривал съемочную аппаратуру, кто обменивался впечатлениями прошедших выходных (ведь это был понедельник), иные же привычно устраивались с кофейными чашками за столами со страшными, никогда не знавшими ни мыла, ни воды, пепельницами. Меня весьма бодрило приближение того умиротворенного момента, когда я смогу передать Степану жгучую информацию об условиях нашего совместного выхода в море. Однако о безбурной минуте о ту пору можно было только мечтать.

Пока я разбирал и сматывал шнуры, брошенные в пятницу как попало, ко мне подошла сама Камилла. Это было ожидаемо, так как интервью с мэром города, несомненно, было немаловажным стратегическим деянием в ее предпринимательской доктрине, и отправлять меня на подвиг с испорченным настроением было бы недальновидно.

— Тимур, — кокетливо потупившись, обратилась она ко мне что ни на есть приязненным голоском, охорашивая жилистой ручкой с безукоризненным маникюром редкие свои волосенки, — звонил директор магазина «Мир напольных покрытий», ему очень понравился сюжет. Я тоже смотрела: много интереснейшей информации, насыщенно, оригинально и сделано на очень высоком художественном уровне. Вот такими должны быть все сюжеты, в программе.

Она подняла на меня свои печальные голубые глаза, и мне почему-то до боли в сердце стало жаль эту женщину, чья стервозность, назначенная, видимо, свыше, и прочно угнездившаяся в душе, никогда не позволит ее глазам избыть такую бездонную, такую фатальную грусть. Как раз и навсегда запрограммированная модель, до скончания дней своих будет она носиться по лабиринту отведенной ей данности, лишь рудиментами каких-то атрофировавшихся чувств угадывать подчас едва различимые голоса иной недоступной более человечественной существенности.

— Артур Леонидович не сможет с вами выехать на съемку, ему сейчас зубы вставляют, и выглядит он поэтому… не слишком презентабельно, — сокрушенно, но вместе с тем игриво продолжала Камилла, — так что, на тебя, Тимур, вся надежда. Проследи, чтобы ребята вели себя подобающе… ну, и все остальное… Желаю успешных съемок.

Она отплыла, тоже грустно, точно оставляющая причал бригантина. Тут же мимо меня, сипло кудахча, своим вихлявым скоком пронеслась Наина Военморовна, стекла ее золотых очков взбудораженно звездились. Вослед ей летели визгливые поношения Бориса Михайловича, человека-дирижабля.

— Это свинство! Это подлое свинство! — визжал человек-дирижабль.

Против своего обыкновения избегать прямых сшибок Наина Военморовна вдруг резко крутнулась на месте и тем же извилистым бегом устремилась в обратном направлении, в комнату где все голосил Борис Михайлович.

— Как вы смеете меня постоянно оскорблять! — прокаркала она срывающимся голосом.

— Ах, вас еще и нельзя оскорблять?! — захлебнулся Борис Михайлович от негодования, видимо, ощущаемого праведным. — Вы постоянно уводите от меня заказчиков! А, если вам это не удается, вы всегда вбиваете какой-нибудь клин!

— Я — «клин»?! Я не отбила у вас ни одного заказчика! Я к вашим заказчикам за версту не подхожу…

— Да мои заказчики за версту с вами не сядут…

— Очень красиво, Борис Михайлович! «Не сядут»… Вы нападаете на меня просто потому, что вы ненавидите женщин!

— При-чем-тут-ненавидите-женщин!.. — закатился визгом толстяк, и даже руками замахал, точно крыльями. — Просто вы гадкая женщина! Чего вы от меня вечно хотите?! — он плюхнулся всей тушей на многострадальный голосистый стул, выхватывая из кармана пачку сигарет. — Вы подлая женщина! И, помяните мое слово, Бог вас очень жестоко накажет.

Но к этому времени все необходимое для съемок было уже собрано, — я, Степан и оператор Митя заспешили прочь от этих стен, жухлых от табачного дыма, скандалов и неосуществленных желаний.

Водитель ждал нас в машине у подъезда. И вот мы уже вновь измеряли все ухабы давным-давно не ремонтировавшихся дорог в движении к гнезду одного из самых матерых и удачливых лиходеев города.

До чего же я был аполитичным субъектом! И Камилла с Артуром, и Степан с Митей от души смеялись и поверить не могли, что я, работая на телевидении, никогда не видел этого самого мэра, этого Анатолия Ивановича по фамилии Стрижикурка, даже на экране.

— Да говорю же вам, — штурмовал я их завзятый гогот, — я телевизор практически не смотрю. А уж местное телевидение — никогда. Разве что, свои передачи, и то только при необходимости проследить, с достаточным ли качеством выдали их в эфир.

Сейчас мы ехали в обиталище человека, занимавшего ту общественную нишу, путь к которой предусматривает особый свод законов, отличный от того, что назначен основной инертной массе обывателей, призванной единственно поддерживать численность популяции; для этого человека, вероятно, существовал и кодекс чести, но весьма своеобычный; дабы свить одно только это свое гнездо мэр Стрижикурка должен был (и это представлялось наиочевиднейшим) провести в жизнь целый ряд поступков, именуемых толпой воспроизводителей «тягчайшими преступлениями». Но в том-то и хоронится тайна феномена, что не от проявленной злобности, не в революционном преодолении твердыни общественного сознания откалывал Стрижикурка те злодеяния (такого противостояния ни одно человеческое существо открыто осилить не сможет), но в покорном соответствии особенностям человеческой модели, каковую он собой представлял, пущенной в этот мир по чьей-то непостижимой надобности. Судьба предоставляла возможность наведаться в самое логовище этого создания, и мне то представлялось чрезвычайно любопытным.

Наш потешный зеленый автомобильчик остановился у светло-желтого пятиэтажного дома с синими рамами громадных окон, вышиной превосходящего стандартные девятиэтажки. Не было ничего удивительного в том, что владетель города имел здесь одну из квартир. Понятно, что подобных пристанищ в городе и за его пределами Стрижикурка имел не меряно, но именно в этой башне, удостоившей своей молодой царственностью старый центр, глава местного муниципалитета, конечно, обязан был иметь свое представительство.

Нам долго не открывали бронированные стеклянные двери подъезда, но наконец величественные чертоги распахнули перед нами свои сверкающие врата. Нас встретили два милицая в форме с майорскими погонами, завели в небольшую комнатку, и, хотя они, несомненно, были исчерпывающе информированы о времени, цели и характере нашего визита, какое-то время еще мучили нас глупейшими вопросами, осматривали принесенную аппаратуру (слава Богу, не лапали), — скорее всего для проформы, для создания особенного эффекта. Я не мог не обратить внимания, что здесь же, в закутке охранников, мультиэкраны двух мониторов предъявляли дюжину видов прилегающих к зданию улиц.

После непродолжительного досмотра один из караульных повел нас к лифту. Итак, картинка незнакомого обихода начинала разворачивать передо мной краски своих деталей. И, надо сказать, эта чужая реальность, представлявшаяся в моих предположениях венцом внешнего совершенства, разочаровала меня гораздо. Мне казалось, несметные (в моих исчислениях) средства, собранные с безмолвия послушливого стада соотичей, должны были быть воплощены в некую осязаемую симфонию. Но ничуть не бывало: глядишь, все эти услуги материи, — мраморные ступени, кожаные диваны в холлах, хрустальные светильники на стенах, — и впрямь были недешевы, но вместе с тем, не просто безвкусны, но агрессивно вульгарны.

А уж раздольные апартаменты самого Стрижикурки и вовсе повергли меня в уныние. Человек — существо коллективное, и нет ничего скорбного, а тем более обидного, что жесткая иерархия нашего сообщества предполагает общественный сбор материальных благ миллионами ради потребы единиц. Но, если эти надобности таковы… Когда новая буржуазия моей Родины принялась обносить частоколом свежезахваченные территории, ее авангард вдруг вспомнил расстрелянную в восемнадцатом царскую семью и принялся шумно грустить о ее безвременном уходе. Безвременном? Разве этой выродившейся власти следовало еще дольше скакать на балах, освежая липкие от пирожных языки прохладой шампанского, разве возможно было и далее обращать здоровье простодушного народа в пошлость малахитовых залов, разве способна была к жизни эта гниль, где одна истерика вздорной бабы превосходила важностью любые революции?.. А теперь? Кому посвящает свои усилия трудолюбы? Ради чего? Ради э-то-го?

На третьем этаже, который целиком занимал Стрижикурка, дежурил еще один охранник. Он был так же декоративно надменен, но углубленная значительность в его дурашной физиономии, физиономии гибрида служителя порядка и бандита, смотрелась тем потешнее, что сквозь буффонную маску, нацепленную на него проститутской профессией, проглядывала неподдельная крестьянская простота. Он тоже надувал щеки и долго связывался с кем-то там по рации, так что невоздержанный наш Митя не без дерзости заметил ему, что, мол, Анатолий Иванович ждет, и от столь длительного ожидания, глядишь, может и осерчать. Как ни странно, это замечание весьма ускорило процесс.

Гнездо мэра Стрижикурки отличалось от жилища классического хама только масштабами. Это были колоссальные площади забитые все той же вычурной мебелью, все тем же хрусталем, бронзой, шелком, всевозможной аппаратурой, коврами… Разве что, ковры эти и хрусталь были позавиднее. Сам же Стрижикурка оказался… натуральным хряком. Именно племенным хряком, — и предлогом к такому сопоставлению была отнюдь не какая-то моя предвзятость, но именно разительная похожесть. Маленький коренастый с раздутым пузом, он крепко держался на расставленных коротких ножках. Но особенное сходство с ярым самцом свиньи производило его лицо, если, конечно, можно было наречь лицом красную, залитую лоснящимся жиром, морду, как-то незаметно перетекавшую в круглые плечи, и выдававшуюся вперед длинным и широким носом, который так и хотелось назвать рылом. Он даже повадками напоминал кабана: также порывисто разворачивался всем корпусом, там где (будь у него такая возможность) достаточно было повернуть голову, также злобно и недоверчиво поблескивал узкими глазками, тревожно поводил рылом, то есть носом, и (тут я уж сомневаюсь, не похудожничала ли память), как будто, время от времени даже похрюкивал.

Съемка прошла, как и всегда в подобных случаях, удивительно скучно и безынтересно. Сквозь изобилующие пышной чепухой палаты нас провели в такую скромную комнатку, что скудость ее во всей виденной безрассудной роскоши смотрелась натурально театральной декорацией. Каковой она, все-конечно, и являлась. Здесь мэр, натужно изображая на своем страшном лице добросердечность, как-то путанно говорил о том, сколь сильно улучшится жизнь горожан, если они единодушно переизберут его на ту же должность. Но все время интервью, которое бесперечь прерывалось то необходимостью Стрижикурки заглянуть в листок с отпечатанным текстом, то звонками двух мобильных телефонов, то одновременно робкими и желчными советами вдруг появившейся жены, — под стать хозяину — бойкой и чванливой хрюшки в розовом кашемировом костюмчике, я улавливал какое-то подозрительное напряженное внимание своего визави. Он, точно распознавая меня, въедался своими колкими недоверчивыми глазками и все раздувал широкие ноздри, как бы подключая к некой диагностике еще и обоняние.

Через час, когда эта богомерзкая работенка была закончена, я с облегчением вздохнул, и направился было к Степану и Мите помогать собирать штативы и сматывать шнуры… Я уж подумывал, может, не дожидаться возвращения в студию, не подыскивать уютную минуту, а сейчас и выложить перед Степаном свой разговор с соседом морским волком, пусть даже желторотый ехидный Митя и посмеется… Да только тут-то, топоча мимо толстыми крепкими ножками и похрюкивая в телефонную трубку, как бы мимоходом Стрижикурка подскочил ко мне и так же походя, что никто и внимания не обратил, буркнул:

— Ну, что, все нормально?

— Очень хорошо, — поддержал я его.

— Тогда пусть твои тут складываются, а я, пошли, картины тебе покажу. Ты же культурный человек, тебе должно быть интересно.

Как-то все внутри меня напряглось: ничего хорошего для себя от внимания этого существа мне ожидать не приходилось.

— Да-да, конечно, — отвечал я, — очень интересно.

Мы прошли через две светлицы неопределенного назначения и оказались в сравнительно небольшой и по-своему уютной комнате, служившей то ли кабинетом, то ли курительной комнатой, а, может быть, — игорным залом. Во всяком случае здесь было все: и приличное собрание книг в красивых переплетах, и обтянутые зеленым сафьяном уютные кресла, и пепельница из огненного опала с инталией по середине, и бильярдный стол, и карточный, был здесь и камин, облицованный ляд-жвардом, густосиним с золотистыми блестками колчедана. Стены же, там, где не было книжных шкафов, почти сплошь были увешаны картинами, большими и маленькими. Здесь не было ни одной работы старых мастеров, да и вообще большую половину коллекции составляла ядовитая мазня местных умельцев. Впрочем, подчас можно было высмотреть вполне грамотное, а, может быть, и талантливое полотно. Да, не могло остаться незамеченным значительное количество в сюжетах обнаженной натуры.

На какой-то быстролетный миг я даже взгрустнул о своих забытых и своих ненаписанных полотнах, о настоящем деле, которому я так бездарно изменил, но боль, навестившая сердце, оказалась слабой и какой-то далекой, словно и не моя, точно я очень давно прочитал о ней в чудесном, но слишком уж старомодном романе.

— Присаживайся, — указал на кресло мясистой ручкой хозяин. — Не скажу «садись», сесть, как говорят, все мы успеем.

Я отвечал улыбкой его тюремной шутке, насколько мне то удалось.

— Ну, как у вас там на телевидении? Деньги платят? — опять выжидающе оскалился Стрижикурка и оглянулся на прикрытую дверь.

— Что-то платят, — отвечал я.

— Да? — он подергал своим длинным и широким носом, пострелял в меня жесткими беспокойными глазками и вновь оглянулся на дверь. — Ну, а это… Как, там, коллектив…

Мэр Стрижикурка, несомненно, очень нервничал и было видно, что он ужасно торопится, точно острожник, которому дана одна только минута, чтобы стакнуться, сговориться о побеге. Я озадаченно наблюдал за ним.

— Так что там… людей у вас много? — продолжал путаться в словах мэр. — Бабцов, наверное, полным-полно, да? — он напряженно хохотнул. — Нормально работать, да? У вас же там классных баб выбирают…

И тут все встало на свои места. Зажатый обстоятельствами хряк Стрижикурка порывался обмануть судьбу и вырвать у нее еще один клочок удовольствия. Казалось бы уж у кого-кого, а у этого субчика было видимо-невидимо возможностей за свои миллионы обеспечить себя какими угодно дамами, бабами, тетками и барышнями, коль скоро он нуждался в прелестях, отличных от прелестей его хавроньи-жены. Но, оказывается, не тут-то было: обстановка предписанная ему, законы его окружения и сам уклад жизни не предполагали обилие сексуальных впечатлений. А я, надо быть, должен был помочь ему в разрешении такой деликатной и закомуристой проблемы. И тут я ощутил приближение какого-то значительного события, которое еще не обозначилось и только как сквозь сон угадывалось в тумане будущего. Будто и не я осмысливал дальнейший разговор с этим любострастным хряком, словно кто другой выбалтывал вместо меня заготовленные наперед слова:

— Да, есть у нас девчонки видные, — опрометью несся я в будущность.

— А-на-то-лий И-ва-нович, — послышался из-за двери требовательный женский голос, от которого Стрижикурку так и затрясло, — мальчики уже ухо-дят.

Открылась дверь. Проем заняла приземистая круглая розовая фигура.

— Толик, ты должен…

— Я ничего не должен. Не видишь, я важные вопросы решаю, — отрезал Стрижикурка так, что розовая фигура удалилась, прикрыв за собой дверь.

— Короче, — всем корпусом развернулся он ко мне, — сейчас мы не поговорим. Но ты понял?

— Что ж не понять? Но для этого нужен еще один человек, мой приятель. Он может поставлять каких угодно девиц, причем стопроцентно надежных.

Я говорил, как пел, сам не понимая, откуда у меня берутся эти слова.

— Еще один человек? — не обрадовался Стрижикурка. — Не-ет… Хотя… Надежных, говоришь? Лучше, чтоб замужние были, ну, и… Ладно, вот тебе телефон, — он сунул мне визитку, — это здесь. Я со своей командой, — кивнул на дверь, — в другом месте живу. Здесь так, иногда бываем. Здесь все и решим.

— А-на-толий И-ва-нович, — вновь едко затянула благоверная Стрижикурки, и мы двинулись к выходу.

Сам не знаю, что такое говорил я Стрижикурке, какого такого приятеля прочил ему в поставщики камелий, говорю же, я точно выбалтывал давно заготовленный текст. Но, только перешагнул порог того пестрого чертога, — как в один миг позабыл и сластолюбивого хряка, и все свои обещания. Теперь мне представлялись одни только первородные морские дали да прекрасное в одиночестве своем закатное солнце над ними, да еще, может быть, стайки сумасбродных летучих рыб.

Вероятно, после того мы заезжали снимать еще какую-нибудь дрянь (редко в день выпадала одна только съемка), какие-нибудь паласы или тефалевые сковородки. Когда же ближе к вечеру наша съемочная группа наконец-то вернулась в студию, все ее небольшие площади были пусты и безмолвны. Оператор Митя еще по дороге встретил по-весеннему прыткую дикторшу Надю из отдела новостей, озабоченную поиском помощника для того, чтобы задвинуть в ячейку стеллажа телевизор; да так и ушел с ней, надо думать, задвигать телевизор.

Как обычно утомленные, помятые муторным съемочным днем, мы молча сидели вдвоем со Степаном за колченогими столами друг против друга у обшарпанных желтоватых стен с букетами пыльных поддельных листьев, переводя дух. Крепко воняло застоявшимся табачным дымом, но, казалось, не было сил, чтобы добраться до запечатанной кем-то форточки. Это могло продолжаться сколько угодно долго, и я решился заговорить:

— Ну что, Степан, побывал я у своего соседа, морехода, и все узнал… Не все, может быть, но этого достаточно, чтобы начать…

— Что начать? — непонимающе воззрился на меня Степан.

— Как, что? — в свою очередь удивился я, впрочем, мое удивление не продлилось долго: я прекрасно знал, что в конце рабочего дня бывает очень трудно шевелить мозгами. — Помнишь, мы говорили, что совсем неплохо было бы зафрахтоваться на какое-нибудь судно… Как бы, перемена обстановки, событий… Ну, и подзаработать тоже.

— Да? А, да, помню, говорили.

— В общем я расспросил, что-чего. Сейчас, видимо, не стоит перечислять какие документы нужны, да и… Короче, нужно ехать в Одессу. Можно, конечно, здесь найти контору по найму моряков. Но это будет «река-море», то есть одно лишь Средиземноморье. Только зачем нам эта Италия с Грецией? А чтобы Танзания, Уругвай, Норвегия, — нужно отправляться в настоящий морской порт. Одесса ближе всего. Конечно, во всяком предприятии есть свой риск, так ведь подумай: месяцы между небом и водой, занятные люди, диковинные встречи, муравьеды, наконец…

Я остановился только потому, что слова, вылетавшие из меня, показались мне как-то избыточно насыщены беспутным юношеским одушевлением, которое уж вроде и не к лицу было моему возрасту. Но, если и лучился мой прорвавшийся энтузиазм некоторой дурашливостью, все же представлялся он мне вполне извинительным по причине своей ничем не разбавленной искренности. Степан молчал. Каким-то измятым взглядом он вперился в крышку стола перед собой, на которой устало валялись его короткопалые руки. Это как-то встревожило меня, и я, путаясь в ощущениях, также затонул в интервале молчания. Остановившееся время пахло прокисшим табаком.

— Так что?.. — почему-то вполголоса прохрипел я наконец.

— Что? — откуда-то издалека отозвался Степан. — А, ну да… Все это нормально… Но сейчас у меня, там… надо обои наклеить… И плащ Татьяне… Если визу дадут… Она только кожаный хочет.

— A-а… плащ… Да, плащ, — это вещь такая… нужная… — едва ли не обида набрасывала на меня жгучую сеть, хотя каким, собственно, образом возможно было усмотреть в его отношении ко мне что-то несправедливое, а тем более оскорбительное? — И ремонт с обоями… конечно. Ну, а потом?..

Он поднял на меня очень сосредоточенный, слишком сосредоточенный взгляд, и я с кристальной очевидностью восприял, что одного из нас здесь уже нет. Он был так серьезен, как серьезны животные, как серьезны растения и вся дикая природа, как серьезен компьютер, выведший на монитор «В программе произошла ошибка. Файл будет уничтожен».

— Потом? Знаешь, в этом году, наверное, не получится, — с глубокомысленной растяжкой, но уже вполне уверенно произнес Степан.

— Понятно. Ну, я тогда пошел. Ты домой идешь?

— Да я тут еще это… — скосил он глаза.

— Домой идти не хочется?

— Да не то… Просто…

— Что ж, если просто, — тогда пока! — и я ушел.

Сумрачные бесконечные коридоры вывели меня в конце концов в такой же сумеречный вечерний дворик с косматыми силуэтами елей, уже начавшими выдыхать весну. И тут то ли досада, то ли стыд нескладно разоткровенничавшегося простака вовсе скрутили меня. Возможно, в целях отдохновения сердца стоило попробовать взвыть на проступившую бледно луну, но вместо этого ноги самочинно потащили по блестящему от сырости тротуару. Да так и внесли в телефонную будку. Первым пришел на память номер телефона Алексея Романова. Но телефон его на том конце провода уныло хрипел длинными гудками. Других подходящих номеров мне припомнить не удалось.

Повесив на рычаг тяжеленную трубку, прикованную к аппарату стальной цепью, я вышел из будки. Можно было заглянуть в ближайшую забегаловку и выпить бутылку водки. Можно было пройти к фонарям ближайшего проспекта и найти сердобольную проститутку. Но, поразмыслив, я решил оставить эти средства релаксации Степану, а сам потопал сквозь лиловеющие сумерки куда глаза глядят, на ходу припоминая, что совсем рядом…

Спортивная студия Святослава Вятичева находилась в нескольких сотнях шагов от нашего телегнезда. Через пять минут я уже пересекал небольшой сквер, раскинувшийся перед одноэтажным вытянутым строением, большие прямоугольные окна которого утешающе слали мне сквозь частокол лысых пока тополей свой милостивый желтый свет.

Дежурный дедушка на проходной безмятежно спал, я пересек пустынное гулкое фойе и, пройдя крашенный синей масляной краской коридор, остановился у приоткрытой двери в борцовский зал. В двух метрах от меня вдоль края зеленого татами выстроились в ряд разновидные шлепанцы, а далее, по зеленому полю, бегало, выкамаривая несусветные танцы, добрых две дюжины босоногих людей в белых кимоно. Только я собрался раскрыть дверь пошире, как в зале прозвучал командирский клич:

— Матэ!

И вся команда «танцоров» послушливо устремилась к краю татами, где и расселась в рядок на коленках. В центр зала вышел сам Святослав Вятичев. О, в белом кимоно и широченных черных хаками с бойцовской выправкой он гляделся просто роскошно!

— Еще раз напоминаю: нам важно научиться управлять энергией нападения, а не противопоставлять противнику свою силу. На сильного всегда найдется еще более сильный. Не забывайте: вода течет, вода не с кем не борется, но вода всех побеждает, — не без пафоса заплетал слова Святослав. — На сегодняшней же тренировке особенное внимание мы обращаем на перемещение. В айкидо, можно сказать, вообще, главное ноги, а не руки. Руки могут быть даже связаны. Айкидо — прежде всего защита. А защита — это уход. Магомет!

Темноволосый дюжий детина поднялся со своего места и приблизился к тренеру.

— Сегодня мы занимаемся только шихо наге, — продолжал Святослав. — Магомет, ай ханми катате тори!

По этой команде чернокудрый Магомет порывисто схватил учителя за руку, а тот, как-то хитро извернувшись, переадресовал направление того порыва, так что нападающий как бы своей собственной волей влип в пол. Причем все это произошло точно в замедленной съемке.

— Вы сами видите, — комментировал свои действия тренер, — чем активнее, чем сильнее противник, тем легче им управлять. Смотрите еще раз.

Следующий показ фиксировал каждую фазу движения, как в стробированном видео.

— Делаем на пяточках тэнкай, проходим под рукой… Обратите внимание: проходя у него под рукой мое плечо касается его плеча.

После шестого показа на несчастном Магомете, который всякий раз звонко шлепался на татами, Святослав наконец оставил подопытного, и отойдя скомандовал:

— Хаджи мэ!

Тотчас же группа засыпала все свободное пространство зала, все разбились на пары и принялись истово овладевать великим искусством координации, — грохот то и дело падающих тел затопил все пространство. Вятичев же бродил между усердными своими учениками, гордый, как фазан, что-то подсказывая то одному, то другому.

— Ира, ты так руку ему сломаешь!

— Егор, падая, подгибай ногу. Страхуйте себя от травм!

И вот наконец приметил меня, стоящего в дверях.

— Вы что-то хотели? — без особой теплоты в голосе поинтересовался он.

— Да, Вятичев, не сказать, что ты избыточно любезен.

— Тимур! Это ты?! — расплылся он в яркой улыбке, устремляясь ко мне, протягивая на ходу руку для приветствия. — А я смотрю, стоит какой-то остолоп пытливый. Что это за кепка на тебе?

— Отличная кепка, кожаная, чем она тебе не нравится? — зачем-то сурово отвечал я, чувствуя, как оттаиваю от направленной на меня человеческой улыбки. — Я, может, записываться к тебе пришел, в японцы.

— Прекрасно! Давно пора, — продолжал улыбаться Святослав, а за его спиной грохотали то и знай падающие ученики. — Десять баксов в месяц, — и на этот срок ты почти японец.

— Фу! Какое дерьмо, Слава! — не удержался я. — И ты уже, как какая-то тупоголовая шлюха, сразу заговариваешь о деньгах.

— Ну я же шучу… — панибратски толкнул он меня в плечо, однако по тускнеющей улыбке можно было подметить, что замечание мое не показалось ему слишком приятным. — Шучу я. Приходи, если хочешь. Конечно, тебе это ничего стоить не будет.

— О-о! — простонал я. — Тебе кажется, что «тебе это ничего стоить не будет» сильно отличается от «десять баксов в месяц»! Слава, ну, что же это случилось-то с людьми! С такими, как я и ты. Говорят, что мир неизменен, и во веки веков все в нем было так, как сейчас. Но я-то помню, что еще десять, пятнадцать лет назад все было иначе. Скажи, отчего эта алчная, эта сладострастная порода тунеядцев взяла над нами с тобой столь затянувшийся реванш?

— Ты устал, — сострадательно посмотрел на меня Святослав. — Тебе нужно отдохнуть. Может, пока еще сезон не закрылся, съездим на охоту?

— С большим удовольствием я бы отправился на охоту. Но только зачем убивать симпатичных зверушек, которых и без того уже почти не осталось? Уж лучше отстреливать вредоносных, тлетворных существ в человеческой оболочке. Во всяком случае, сокращая популяцию этой разновидности, я бы имел надежду возвратить самому себе и мне подобным отнятое жизненное пространство.

— Что это значит?

— Это значит то, что я хотел бы жить в реальности удобной для представителей моего вида, я хотел бы культивировать ценности характерные моим сородичам, а не обслуживать подлые интересы жадного чуждого племени.

Святослав, прищурясь, смотрел на меня долгим холодным взглядом.

— Но ты ведь для этого не владеешь элементарными навыками бойца, — произнес он наконец.

— Зато у меня есть пламенное желание. И этого достаточно для начала.

— Да? — опять испытующе оглядывал меня Святослав. — Тогда, может, с сегодняшнего дня и начнем овладевать средствами сопротивления?

— Начнем, — ни на секунду не задумываясь отвечал я.

Так и закончился непродолжительный пролог, предваривший мой путь упорных упражнений в осваивании новых для себя трудов.


Возле обширного ярко-голубого бассейна на огромном топчане обтянутом белой лайкой покоится необъятное тело Розы Цинципердт. Кое-где в складках жира просматриваются лоскуты лиловой ткани — это детали купального костюма. Роза лежит навзничь, лицо покрывает широкополая шелковая панама цвета моркови. Панама шевелится, очевидно потому, что челюсти Розы привычно пережевывают какую-нибудь пищу. И действительно, с правой стороны от нее к топчану примостился маленький столик с разного рода закусками. Жарко, — все гигантское синюшное тело Розы вспотело. Невдалеке под оцепеневшей сенью готовящейся расцвести акации тоскуют двое охранников в белых рубашках, затянутых у горла черными галстуками.

По бортику бассейна с большим сачком в руках прохаживается Максим. Время от времени этот его сачок разлаживает идиллическую недвижность глади бассейна, — Максим собирает упавшие в воду листья.

Не понимаю, Роза, — перешибает едва слышное пение крыльев зеленых стрекоз, проносящихся над бассейном, голос Максима, — у нас… у тебя здесь штат прислуги под две сотни человек, почему я должен бегать вокруг бассейна с сачком, вытаскивать эти хреновы листья…

— Какие листья? — доносится из-под морковной панамы невнятный голос жующей Розы.

Ну, дурацкие… В пятидесяти метрах отсюда какой-нибудь садовник наверняка подстригает цветочки… Он запросто мог бы…

Садовники у меня, — продолжает жевать Роза, — специалисты высокой квалификации, они выполняют сложную работу. А ты все равно бегаешь тут… в узких красных плавках. И потом, ты же знаешь, мне приятно, когда ты проявляешь заботу обо мне. Лично. Или тебе это неприятно?

От слов этих лицо Максима перекашивает, он не пытается этого скрыть, поскольку физия его мучительницы закрыта панамой.

Почему же неприятно… Просто…

Скоро все в твоей жизни станет еще проще, — продолжает Роза.

Сачок едва не выпадает из рук Максима. Лицо его, охваченное растерянностью, ужасно. Но ему удается совладать с собой.

— Жарко сегодня, правда? — произносит он почти индифферентно.

Ответа не следует. Слышится сигнал рации одного из охранников, через несколько секунд тот вскакивает, одним порывом сметая недавнюю расслабленность.

Роза Бенционовна, Роза Бенционовна, — молнией подлетел к хозяйке взбодрившийся страж, — у западной дороги, у самого забора остановилась машина с людьми Фейги Вакс. Похоже они там что-то снимают… в смысле, на камеру.

Роза смахивает с лица панаму и пытается подняться. Это у нее никак не выходит, но телохранитель спешно протягивает руку, и Розе наконец-то удается утвердиться в сидячем положении.

— Что ты стоишь возле меня?! — кричит она визгливым голосом на своего холуя. — Бегите, вместе бегите! Вызовите моего Дзержинского. И чтобы все были допрошены. Я потом подойду.

— А вы? А как же вы?..

Что я?! — мечет молнии гигантская Роза, уже трясясь всем своим рассыпчатым телом. — Быстро!!!

Тотчас черные штаны, белые рубашки замелькали среди пестрых, залитых солнцем, клумб и исчезли в каскадах яркой листвы.

Несколько растерянный оживившимся темпераментом своей госпожи Максим какое-то время стоит замерев на краю бассейна, опираясь на рукоять сачка, — уподобясь бронзовому «Диадоху».

— Сволочь! Вот же сволочь… — бормочет себе под нос Роза; впрочем, ажитация ее остывает, и вот уже толстуха заталкивает себе в рот очередной кусок пищи.

Несмело, боком Максим приближается к топчану, все не выпуская из рук сачка.

— Садись, — разрешает Роза.

Максим садится рядом с ней.

— Ты так разволновалась, — говорит он, насколько то ему удается ласково.

— Да, надо же эта сволочь… — начинает было Роза, но пища во рту мешает ей закончить фразу.

— Тебе нужно расслабиться, — так же уветливо продолжает Максим, — в бассейне, вон, поплескаться.

Ну, что ты говоришь, — чуть потеплевшим голосом отвечает ему Роза, — в этом бассейне я никогда не купаюсь. Будто не знаешь. Я же плавать не могу. А туда, к моему, хох! лягушатнику, по такой жаре не пойду. А, что ты дрожишь? Зайчик мой, что ж ты так разволновался! Ты не волнуйся, это все мои проблемы, — она пристальнее всматривается в него. — Вот сволочь ты, конечно, как и все, но иногда что-то такое человеческое в тебе просыпается. Ну-ка, дай мне руку.

Максим с привычной готовностью подскакивает и подает ей руку, для того, чтобы помочь этой колоссальной туше обрести вертикальное положение. Розе это удается не сразу, но все-таки удается.

— Поплавать — не поплавать, а ножки помочить можно. Помоги-ка мне тут сесть.

Опять же с помощью красивых мускулистых рук Максима тетеха пытается усесться на краю бассейна, чтобы опустить в воду свои тромбофлебитные ножищи. Помощник в этот момент быстро оглядывается по сторонам, и плечом с силой толкает ее вперед.

Падающая в воду Роза взметает целый сноп брызг. Она камнем идет ко дну, но уже чрез несколько мгновений вновь появляется на поверхности. Вода или остатки пищи во рту не дают ей кричать. Она отчаянно барахтается, стремясь добраться до края бассейна. Максим подхватывает валяющийся рядом сачок и рукоятью его отталкивает борющуюся за жизнь Розу от спасительного бортика.

И тут со стороны разноцветных клумб доносятся стремительно приближающиеся голоса церберов:

— Роза Бенционовна! Роза Бенционовна! Все сделано в лучшем виде!


Двое беспризорных мальчишек лет десяти моют стекла остановившегося на светофоре лимузина.

Площадь в центре промышленного города. Грубые массивные постройки облеплены новенькими яркими рекламными щитами и вывесками с названиями американских и английских фирм. У памятника Героям Отечественной войны проходит немногочисленный митинг. У отдельных манифестантов в руках транспаранты и… портреты Розы Цинципердт.

На импровизированной трибуне проникновенно говорит кто-то из местных отцов города. За трибуной среди многочисленной охраны, обряженной в гражданское, бегает Миля — Эмилий Флякс, отдавая жаркие распоряжения в коробочку мобильного телефона. О, сейчас он совсем не походит на того приниженного, на того жалкого человечка, что сидел подле своей владычицы Розы Цинципердт. Сейчас он сам хозяин, сейчас его гепатитно-желтое лицо с дряблыми щеками и мешками под выпуклыми зенками полно энергии, а пожалуй, и мысли.

— … все мы мечтаем о мире и благополучии… — балаболят с трибуны.

— Где машина с колбасой?! Где водка?!! — почти кричит в свой телефон Миля. — Что значит, с минуты на минуту будет?! Похоже, жить тебе больше не хочется. Толпа уже начинает расходиться, ты это понимаешь? Короче, если через пять минут…

Но в этот момент с тыльной стороны сборища подлетает небольшой автобус, и Миля, не простившись, нажимает на кнопку отбоя.

Двери автобуса распахиваются, с оперативностью группы захвата из него выскакивают какие-то люди с ящиками водки, с коробками, наполненными торчащими палками колбасы. Тут же толпа бросается им навстречу, точно по волшебству на глазах увеличиваясь.

А на трибуне протяжно воет местный архиепископ в нарядном клобуке:

— Братья и сестры, наступает один из величайших, всерадостных дней…

Толпа с остервенением рвет друг у друга из рук бутылки и колбасу.

— Святитель Иоанн Златоуст так говорит: «Ад пленен сошедшим в него Господом, упразднен, поруган, умерщвлен, попран, связан». Так и мы в день грядущих выборов должны, отделяя свет от тьмы, зерна от плевел, отдать свои голоса…

В беснующейся ораве будущих избирателей уже назревает потасовка, но бдительным охранникам пинками и тычками удается призвать взволнованное стадо к умиротворенности.

— …так смелее войдем на этот пир веры и любви… — стонет с трибуны поп.

— Ур-ра! — вылетает из толпы неподдельно радостный куражливый голос. — Да здравствует Роза, мать наша!


Великолепное лимонно-желтое авто Гарифа Амирова, отошедшее к нему от Максима, плавно, точно люгер, причаливает к обочине дороги.

Из машины выходит Гариф. Его простоватый гардероб как-то потешен рядом с царским блистающим средством передвижения.

Гариф направляется в парадное добротного многоэтажного дома.

Он поднимается в кабине лифта.

Он нажимает на звонок у мощной бронированной двери. Ему долго не открывают, но в конце концов перестук замков знаменует факт, что его все-таки признали. Дверь отворяется.

— Гарик! Здорово! — восклицает в дверях пузастый парень с круглой наголо бритой головой. — Проходи! Давно тебя не видал.

— Да, у всех дела… — поддерживает приятеля Гариф, проходя в квартиру.

Во-во, — еще более оживляется хозяин дома, — это ты в точку сказал: дела.

С каждым движением его круглое пузо подпрыгивает, что, будто нарочно, подчеркивает спортивный костюм, в который тот одет.

Они проходят в квартиру поразительным образом напоминающую пепелище Гарифа, до того, как оно стало пепелищем его надежд. Не фешенебельная, но весьма дорогая мебель, те же многослойные с загогулинами занавески на окнах, и паркет, и хрустальные подвески на люстре…

Это кто там к нам пришел?доносится из соседней комнаты немолодой женский голос.

— Теща приехала, — вполголоса бросает пузан Гарифу, а затем теще: — Это, Элла Францевна, ко мне. Сотрудник мой.

— Давно это я стал твоим сотрудником? — негромко замечает Гариф.

Какая, в натуре, разница! Что я, буду вот это объяснять?

Гариф осматривается по сторонам.

— Давно у тебя не был. У тебя многое изменилось… как говорят теперь: к лучшему.

— Стараюсь, — радуется приятель. — А для чего еще, братан, мы живем? Жизнь одна, правильно? И, как говорил поэт, надо ее прожить хорошо. Правильно?

А вот показывается и теща, — небольшая кругленькая тетка с вострыми черными глазками, седые волосы тщательно уложены в сложную давно не модную прическу. Вероятно, это она сообщила своему зятю о том, что «говорил поэт», потому что злата, висящего на ней, хватило бы для золотого запаса небольшой страны. Она долго смотрит на гостя, и потом здоровается.

— Здравствуйте. Может быть, вы хотите холодной минеральной воды? Я пью «Ессентуки». Я не пью лимонад, потому что у меня диабет.

— Нет, спасибо. Большое спасибо, пить что-то не хочется, — отвечает Гариф.

— Ну что же, мое дело предложить, — всплескивает руками теща Элла Францевна и тут же исчезает.

Зять с гордостью провожает ее взглядом:

— В натуре, интеллигентная женщина! Если б не она, мне б ни за что не подняться. Отвечаю! Тетка мудрейшая. Все за жизнь знает.

— В деле помогала?

С бензином? У-у!

— Я, Шура, собственно к тебе… знаешь, зачем пришел?

Розовое озорное лицо Шуры становится напряженным.

— Ну, я, понятно, слышал, что у тебя, там, какие-то проблемы, — чешет он бритый затылок.

Да. Мало сказать — проблемы.

Но, братан, — быстро ориентируется приятель, — клянусь мамой, я сам голый. За душой ни копья, — и поразмыслив добавляет: — Свободного.

Но я же не в подарок прошу, — не отступается Гариф. — Давай я тебе что-нибудь в залог оставлю.

— Мужик, ну, что ты мне оставишь. Я же знаю: у тебя все — того, сгорело.

— Давай, я тебе оставлю тачку.

— Тачку? — сдерживает насмешливую улыбку Шурик. — Вот ту пижонскую?

Ты что, меня в окошко высматривал? Видел на чем я приехал?

— Братан, хорош прикалываться! Все в нашей деревне знают эту лайбу. Нет, что я, паук? Нет, если б были бабки, я б тебе и так дал. Но, братан, ты понимаешь. Если тебя спасет сотка баксов, — могу выделить. Но что тебе сотка?

— Да, сотка меня не спасет, — соглашается Гариф. — А, знаешь, Шура, купи ее у меня.

— Ты че, поехал? — даже чуть отстраняется от него приятель. — У меня же лавэ… Куда мне такая? Она же стоит… Сколько она тянет?

— Она тянет пол-лимона зеленых. Но тебя я отдам ее за двести. За сто пятьдесят отдам.

— За-сто-пятьдесят… — тянет слова Шура, не отводя затуманившихся глаз от лица Гарифа. — За-сто-пять… Оно бы, конечно, хорошо… Но, подумай, зачем мне эти проблемы? Я же не дурцефал. Ты хочешь, чтобы мне такое же, как тебе устроили? Или вообще засмолили?

— Засмолили? Почему?

Потому.

И вновь в комнату проникает напористый голос Эллы Францевны:

— Саша, тебе пора обедать. Иди разогрей свекольник. И не забудь положить в него сметану.

— Ладно, иди грей свекольник. Я пойду, — поднимается с дивана Гариф.

— Извини, друган, что ничем помочь не могу, — провожает его приятель, то и знай подтягивая зачем-то красные спортивные штаны.

Гость ушел. Из своей комнаты выходит Элла Францевна. Вдвоем они подходят к окну и внимательно следят за тем, как выходит из подъезда и садится в великолепное лимонное авто Гариф.

— Боже мой, шлема! — качает головой Элла Францевна, провожая взглядом отъезжающий желтый автомобиль. — Ты видишь, как хорошо, что нас вовремя предупредили. Но ты за ним присматривай. Может быть хороший бизнес, — не отрываясь от окна наставляет она зятя. — Все в этой жизни меняется, и то, что нельзя было вчера, с удовольствием можно будет завтра.

Небольшая квадратная комната без окон, стены которой обиты листами черной резины а пол выложен холодно блестящей бледно-голубой кафельной плиткой. Двое крепких парней в черных брюках и белых рубахах с закатанными рукавами лениво дубасят прикованного наручниками к металлическим крюкам в стене Максима. На нем одни только узкие красные плавки, в каких он и был у бассейна. Удары блюстителей Розы, безусловно, профессиональны, но видно, что сами палачи уже устали. Еще двое их коллег сидят, развалясь, на стульях, как видно, отдыхая перед тем, как сменить своих умаявшихся корешков.

— Нет, он капитально поднялся, — говорит один из сидящих другому, — «Бээмвуху» свою на «мэрс» поменял.

— На «мэрс»?

Ну! Я был у него дома на той неделе. Дома все — ай-уй. А каких он телок из «Эйлата» вызвонил. Сильнейшие телки. Сначала трех, потом еще трех. Каждая — не меньше трехсот баксов.

— Да ну?

Отвечаю.

— Да-а, нам с тобой еще до этого горбатиться и горбатиться…

Красивое лицо Максима уже с трудом угадывается сквозь покров ссадин и потеков крови, извилистыми темными дорожками сбегающей на грудь и плечи. Очевидно, что экзекуция продолжается уже давно, потому что и жертва обмякла, обвисла, и на новые удары реагирует лишь рефлекторным подергиванием тела да еще еле слышным хрипом.

Истязание длится и длится, медлительно, тяжко и неумолимо.

Вот за дверью слышится какой-то шум, голоса. Отдыхавшие на стульях сменщики вскакивают со своих мест. Дверь отворяется, — в комнату входят три человека в хороших костюмах и с лицами серьезными, как у животных. Они бросают беглый взгляд на окровавленного распятого Максима, осматриваются.

— Сейчас хозяйка будет, — отпускает, как приказ, один из них.

Тут же люди разворачиваются и уходят, а инквизиторы утраивают свое усердие.

А вскоре появляется и Роза Цинципердт, — она въезжает на черной инвалидной коляске, мрачно поблескивающей никелированными деталями, в сопровождении тех же трех серьезных господ и маленького рыжего человечка неопределенного возраста с кожаным кейсом в руке.

— Роза Бенционовна, — пытается заглянуть в ее большое лицо рыжий человечек, — Роза Бенционовна, послушайте меня, вам пока еще нельзя наблюдать такие волнительные сцены… Вам показан постельный режим…

— Слушай, заткнешься ты или нет? — наконец замечает его хозяйка. — Я сама знаю, что мне показано, а, что — нет. Положительные эмоции еще никому не были вредны. Что вы тут у меня на пути стулья расставили, — бурчит она, пытаясь проехать поближе к Максиму.

Тотчас вжавшиеся в стенку живорезы срываются с места, — и стулья исчезают.

Роза подбирается к злосчастному Максиму почти вплотную.

Так что ж ты меня утопить-то хотел?слегка раздвигает она жир лица в улыбку. — За что, зайка? За то, что я тебя кормила высококачественными продуктами? Помнишь, как ты любил разварного молочного поросенка под хреном. А теперь сам ты оказался поросенком, и — хрен тебе. А как любил ты сорочки от «Кристиан Диор»… Впрочем, что это я все в прошедшем времени? Ты пока еще здесь. Выглядишь, правда, похуже прежнего. Но это… Что-то я и вправду немного разволновалась…

— Вот видите, Роза Бенционовна, — подскакивает к ней рыжий лекарь, — я же говорил, вам необходимо лечь в постель.

— С тобой?

— Роза Бенционовна, сейчас не до шуток. Нужно лечь, положить грелку…

Я ведь тоже долго не шучу, — меняет тон всевластная Роза. — И, раз уж я плачу тебе за то, чтобы ты приглядывал за моим здоровьем, то пора бы запомнить: если я говорю, что разволновалась — значит, нужно быстро принести мне что-нибудь перекусить.

Так ведь…

Очень быстро!

Без лишних слов рыжий человечек тут же ретируется.

— Ну, а теперь, Симочка, давай поговорим о том, кто же эти дурные люди, которые надоумили тебя так паскудно поступить. Ты всегда был таким нежным и кротким мальчуганом… Мася, ты меня хорошо слышишь?

Максим молчалив. Он безвольно висит на стене, уронив разбитую голову на грудь, и только помятые его бока время от времени вздымаются.

— Мальчики, — зовет своих работников Роза, — он очень устал, его нужно освежить. Сделайте ему упражнение номер шесть.

Видно, не в первый раз слыша об «упражнении номер шесть», мальчики уверенно направляются к Максиму, отстегивают его от крюков в стене, — они едва успевают поймать рухнувшее тело, — заламывают ему руки за спину, скрепляют их наручниками, и вот уже пристегивают к карабину, которым заканчивается тонкий металлический трос, свисающий с потолка. Оказывается, если приглядеться, в этой комнате можно обнаружить немало подобных приспособлений.

— Ну-ка, мальчики, вздерните-ка его немного, — командует Роза.

Ее приказание послушливо исполняется, — и стон первобытного существа рождается, проносится по комнате, тая в резиновом покрытии стен.

— О, проснулся! — радуется Роза. — Еще!

И новый крик оживляет жирное лицо Розы легким румянцем.

— Так, кто с тобой говорил? — повторяет она вопрос.

— Ник-хто… — скрежещет зубами вздернутый на дыбе Максим.

— Но я же знаю, ты не мог сам до такого додуматься. С тобой беседовали люди Фейги Вакс? Айзеншпица? Сколько они тебе пообещали за такой нехороший поступок? Или уже заплатили? Мальчики, давайте еще немного.

Не надо! Не надо! — кричит страстотерпец. — Я случайно! Честно, я случайно! Я не хотел!..

— Ты не хотел топить меня этим своим веслом? Ты думаешь, на почве произошедшего у меня развилась ретроградная амнезия?

Рядом с Розой возникает рыжий докторишка, в его руках поднос с тарелочками, на которых красиво разложены разнообразные закуски.

Роза Бенционовна, — нерешительно протягивая ей поднос, говорит он, — я бы вам все-таки пока не рекомендовал…

— А, это ты, — замечает его хозяйка, забирает у него поднос и ставит себе на колени, — очень кстати. Где твой чемодан?

— Да здесь.

— Давай-ка, вколи ему чего-нибудь неприятного. И чего-нибудь, чтобы он заговорил, — Роза подхватывает с тарелочки перламутровый лепесток копченой севрюжины и отправляет в широкое отверстие своего рта. — Ишь, молчун противный. И приготовьте там электрошок. Сима, если ты будешь запираться, иголки под ногти я буду загонять тебе сама. К слову, маникюр тебе в четверг делали? Делали, спрашиваю, или нет?

— Делали, — хрипит Максим.

— Ну вот, мне вдвойне будет приятна эта операция.

А вот в руках у айболита уже и наполненный шприц.

— Куда колоть прикажете?

— Куда-куда? — недоумевает Роза. — Куда вы обычно колете? В задницу. Кстати, Максюля, у тебя всегда была великолепная задница, — вдруг начинает она мечтательно растягивать слова. — Большая, крепкая. Я всегда так любила твою задницу. И вот ты сам оказался задницей… плохой мальчик.

С Максима стягивают красные плавки и вкалывают дозу какого-то адского снадобья. Результат не заставляет себя долго ждать: все тело Максима начинают сводить судороги, он что-то выкрикивает о своей невиновности, и на губах его появляется розовая пена. А на физии Розы вырезывается неподдельное сладострастие.

А, знаешь, честно, так ты еще сексуальнее, — раз за разом проводит по пухлой нижней губе сочной земляничиной Роза, видно в порыве вдохновенного любования забывая положить ее в рот. — Ты так эротично кричишь, так соблазнительно извиваешься… Давно я не наблюдала в тебе такой яркой страстности. О, что ты со мной делаешь!.. — она роняет ягоду на пол и принимается ласкать свои складки жира, находящиеся на передней части туловища, не отрывая глаз от Максима. — О. Я уже почти готова тебе все простить! Я ведь всего лишь слабая женщина…

Но мученик кричит все тише, да и крики эти все больше начинают смахивать на собачий скулеж, — сладострастный блеск в маленьких черных глазах Розы гаснет.

— Но, ладно, что-то это я, да, отвлеклась… — говорит она себе самой.

Ее глаза вновь замечают поднос, — и очередной кусок снеди вновь приводит в движение могучие щеки. Тщательно прожевав пищу, она обращается к своей свите:

Дайте мне какой-нибудь колюще-режущий предмет!

Тут же ей подают белую медицинскую посудину, в которой мертвенно поблескивает недобрый инструментарий. Роза останавливает свой выбор на узкой трехгранной штуковине, напоминающей итальянский стилет.

Она с трудом вытаскивает себя из кресла, тяжко ступая, идет к подвешенному за руки уже почти безучастному Максиму, обходит его, долго прилаживает к его спине узкое лезвие, затем медленно погружает его в задрожавшее тело и несколько раз с силой проворачивает его там.

— Так кто же тебя подучил, — попутно выстраивает она вопрос, — Фейга?

— Фейга! Фейга! — воет Максим.

— Или Кригер?

— Кригер! Кри-игер!..

— Пожалуй, и впрямь… — приходит к заключению Роза. — Никто тебе ничего не доверит и не скажет. А самому понять — где уж тебе, межеумку.

Она возвращается к своему креслу на колесах, с помощью своих челядинцев усаживается в него и вот едет к выходу. Ей открывают дверь, но она останавливается.

Кончайте его скорее — толка все равно не будет. Потом поговорите с людьми Фейги, которых вы там взяли. Только очень вежливо, но отпустите попозже. Да перед тем, как их сюда вести пол выдраить и кондиционер включить.

Еще раз окинув брезгливым взглядом остатки былого фаворита, она удаляется.


Встреча со Святославом была назначена на два часа. То был выходной день, — в общем-то редкость в моей телевизионной поденщине. Мы столковались пойти в стрелковый тир. Вернее, это было предложение Святослава, договорившегося о таких стрелковых тренировках где-то по своим каналам, остававшимся для меня не проясненными.

Нельзя сказать, что ворох проблем, требующий активных, а то и самоотверженных действий когда-нибудь иссякал, но, урвав у каждодневной беготни толику роздыха, я отдал предпочтение возлежанию в кресле и изучению текущего телеменю.

Центральные каналы оставались верны политике, раз и навсегда установленной им кураторами. Длинный художественный фильм весьма известного режиссера на протяжении почти трех часов тщился вдолбить в мое сознание, что нет в свете ленивее, развратнее, бездарнее и глупее нации, чем русская. Впрочем и новости, и программы, и прочая телепродукция так или иначе в унисон напевали о том же. Что ж, такая тенденция во всем, что по инерции именовалось «русской культурой», давно перестала быть неожиданной. Поразительным же мне сейчас казалось то, каким образом вся эта свора умудряется так четко держать одно направление. Ведь это огромное количество очень разных людей, разделенных социальными, возрастными, культурными, нравственными барьерами; нет сомнений, что большинство из них никак реально не контактируют друг с другом, но ощущение общего пути столь неумолимо врезано в их самосознание, что ошибка, осечка практически элиминируется, какую бы ступень в общественной иерархии отдельная особь не занимала, где бы ни находилась.

Монструозные сирые существа на экране телевизора, измысленные известным кинорежиссером, теперь противопоставлялись герою имущему, но очень хорошему, играющему на скрипке и разумеющему привилегии рыночной экономики.

— Да сколько же они будут кровь пить! — проговорил я, надо быть, вслух, потому что тут же получил… ответ.

— Просто они умеют жить, а ты — нет.

Я огляделся, — рядом со мной, на соседнем кресле, сидела жена, устремив, как всегда, напряженный заостренный профиль в экран телевизора. За ней в большом аквариуме, обрамленном плетями всяких ампельных растений, сонно парили пучеглазые рыбки, едва-едва пошевеливая вуалевыми плавниками. Не смотря на вполне ранний час в комнате царил привычный зеленый сумрак, плавал скользкий аромат какого-то комнатного цветка.

— Так что же такое по-твоему «уметь жить»?

Она желчно ухмыльнулась, минутой позже ответила, не отводя лица от экрана:

— Уметь жить — значит принимать жизнь такой, какая она есть. И не пытаться доставать левой рукой правое ухо.

Эта весьма употребительная мысль, предложенная мне человеком фатально предопределенным каждодневно находиться рядом со мной, как-то вовсе расслабила меня. Я тоже уставился в телевизор.

— А где Настя? — спросил.

— Гуляет.

На экране завертелась информационная программа. Ее новости в жесткой идеологии своей тоже не были новостями. Но последний сюжет невольно увлек меня. В нем говорилось, что Россия уже вовсю готовится к посевной, предлагались даже утешительные прогнозы в отношении размеров грядущего урожая… Но в это самое время, — вещал самовлюбленный голос диктора, — в безбрежных казахских степях уже начала плодиться саранча. Если же и в этом году целью своего неминуемого похода она изберет Поволжье, — сельское хозяйство может претерпеть настоящую катастрофу. В качестве иллюстрации предлагались кадры прошлого лета, снятые где-то в Астраханской области. Пшеничные поля с еще зелеными, но уже налитыми колосьями. На горизонте темная дымка, что-то вроде дальнего лесного пожара или надвигающейся грозовой тучи. Туча становится темнее, шире, охватывает половину неба. И уже вовсе почерневшее небо разражается ливнем насекомых. А вот то же поле несколькими часами спустя: черная земля с пучками кое-где короткой стерни.

Я тут же вспомнил Алексея Романова. И его почти фантастический рассказ об этой самой саранче. Я подхватил со столика телефонный аппарат и отправился в спальню, чтобы без помех поговорить с приятелем.

Он оказался дома и сразу меня признал.

— Тут в «Новостях» сюжет о саранче крутили, — я и вспомнил, что, к стыду своему, давно уже тебе не звонил, — покаялся я.

— Но позвонил же, — предоставил мне отпущение грехов Романов. — Все ли у тебя хорошо?

— О! Лучше не бывает. Как у всех. Слушай, Алексей, я к тебе, как к главному саранчеведу обращаюсь. А как это они, безмозглые, вроде, твари, договариваются о единой задаче, об одном-единственном пути? Тут по ящику сказали, что они и в этом году могут, так сказать, «договориться». Пока они, якобы, где-то там в Казахстане плодятся…

В трубке послышался легкий смешок.

— Степи Казахстана для этого вида саранчи, — так называемый, ареал зарождения стай. Я же тебе рассказывал, климат тех мест столь безжалостен, что ежегодно почти все потомство обитающей там саранчи погибает. И необходимо, чтобы для нескольких поколений судьба предоставила благоприятные условия. Тогда вступает в действие закон геометрической прогрессии.

— Что ж эти законы такие недобрые?

— Почему? Их нельзя назвать ни добрыми, ни злыми. Они просто есть. Недобрыми они, если угодно, кажутся человеку. Но он и борется с саранчой, как может. У каждого своя роль в этом мире. Так вот, когда же численность особей достигает некой критической отметки, личинок саранчи действительно охватывает единое устремление, и они, да, трогаются в путь, и движутся все в одном и том же направлении.

— Они обсуждают планы на привалах?

— Нет, конечно. Много было теорий, пытающихся объяснить сей феномен. Но, пожалуй, наиболее правдоподобной можно назвать теорию «отпечатка», «оттиска», то, что англичане называют imprinting, а французы — l’empreinte.

— По-французски звучит красивее.

— Возможно. Почти все животные в первые часы, минуты после своего рождения как бы запечатлевают на всю жизнь первый движущийся предмет, который окажется в поле их зрения. У одних животных эта особенность выражена ярче, как, например, у цыплят, родившихся в инкубаторе, и сразу попавших под надзор человека. Для них человек навсегда останется своим. Пока маленькие, они даже будут всюду следовать за ним, как за наседкой. Впрочем, мне кажется, что эта особая восприимчивость иной раз доступна и взрослым особям, ну, разумеется, не в столь роковом виде. Не исключено, что и молодые саранчуки в момент выхода из яиц фиксируют солнце в определенном направлении. Этому направлению они остаются верны всю свою жизнь. Ну, разумеется, внося поправку с учетом суточных перемещений солнца, что, к слову сказать, доступно очень многим насекомым. Этой информации тебе хватит?

— Ну-у…

— А что это, ты решил в энтомологи переквалифицироваться? Или программу новую готовишь?

— Что программу! Себя нужно готовить. Слушай, может быть, предложение мое тебе покажется экстравагантным… Мы тут с приятелем собираемся сегодня в тир пойти.

— В парк? В куколок стрелять?

— Да, нет. В настоящий тир. Не хочешь компанию составить?

Романов вновь рассмеялся:

— Спасибо, конечно, только поздно мне осваивать незнаемые поприща. А почему тир? Готовиться к войне с саранчой?

— Возможно.

— Надо же, какие разнотипные орбиты тебя увлекают! А по образованию, Тимур, ты кто? Чему ты учился?

— Станковой живописи.

— Ага! Художник. Ну, тогда — конечно. Хотя обыкновенно ваш брат безнадежно инертен.

— А вдруг, я — исключение.

— Тем проблематичней для тебя. Все же благодарю за интересное предложение.

— Подумай. Если соглашаешься, — надо уже выходить.

— Нет, Тимур, не пойду. Но спасибо за звонок.

Мы простились, и я, наскоро одевшись, покинул неподвижный оранжерейный сумрак квартиры. Как давно в конвульсиях каждодневной сумятицы я не оглядывался по сторонам! Оказывается, весна вовсю накатывала на мой мир. Она точно воспламеняла вековечный смысл мироздания, разлитый в добела отстиранных облаках, в энергии рвущихся в жизнь растений и солнечной воды, возможностью исполнения положенной изначально задачи. Мир еще не был в полной мере напитан солнцем, зеленью и ублаготворением от самое себя, он представлялся как бы проектом, предначертанием великолепного всеразрешающего лета. Но было уже слишком очевидно, что еще несколько недель, — и сбудутся все зимние мечты неизменной природы.

Едва ли не бегом (хотя времени в запасе было предостаточно) я домчал до остановки маршрутного такси. Крохотный автобусик на одиннадцать сидячих мест с гостеприимностью принял меня и, не дожидаясь заполнения нескольких свободных мест, отправился в путь. В салоне привычно мурлыкали шлягеры одной из модных радиостанций, но музыка оборвалась, уступив эфир сводке новостей. «В Москве взорван девятиэтажный жилой дом…» Мне показалось, что это очередная дубоватая шутка специфических радиопрограмм. Но нет, дом был взорван ранним утром вместе со всеми своими жильцами… Это сообщение не то, чтобы показалось чем-то страшным, не то, чтобы — возмутительным, это было… невероятным. Несусветные, несказанные фантазийные образы, казалось бы, возможные только в приключенческих повестях, вот так запросто переливались в явления земные, что подтверждала обыденность окружавшей меня обстановки. Это сообщение слышали все пассажиры. Но никто ровно никак не отреагировал на услышанное, что заставляло думать, — не пригрезилось ли мне лишнего? Все молча сидели. Сила хрипящего мотора несла их вперед. И я был одним из них. И вовсе уж странные незнакомые чувства во мне синтезировала не просто профессиональная будничность дикторского голоса, но затаенное утробное его ликование.

Ответственность возлагалась на чеченских вакхабитов… Впрочем, не было никаких сомнений, что из спящих моих соотичей вышибли дух руками каких-нибудь чрезвычайно примитивных существ: дремучих, чувственных и потому легко управляемых. Но кто оплатил их работенку, кто снабдил их столь изрядным количеством гексагена (не из Афганистана же они его волокли в столицу), кому вообще удалось заронить в их малосильные зачатки мозгов таковский замысел? И зачем?

Мы встретились со Святославом Вятичевым на выезде из города, где и должен был находиться тот самый тир. С вопросом вместо приветствия я набросился на приятеля:

— Ты слышал?

— Слышал.

— Что это?

— Ну, у них там выборы грядут.

— Кого же назначат избранником?

— Понятно, что родного.

Далее свой путь мы продолжили все в том же, столь глубоко чтимом в народе, немощном молчании.

Ограждения из колючей проволоки и массивная техника в росписи камуфляжа подсказывали, что сооружение для учебной стрельбы, куда мы направлялись, принадлежало какой-то воинской части. Дежурный на КПП вызвал по телефону некоего офицера в звании капитана, которого Святослав называл Серегой, — в его сопровождении мы и добрались наконец до цели нашего пути.

Стрелковый тир оказался низким длинным строением, врытым глубоко в землю. Одной стороной он примыкал к трехэтажному зданию, сложенному из белого силикатного кирпича, служившего, всего вернее, учебным корпусом. И в самом деле, нам пришлось пройти через учебный класс со столами, стульями, черной доской и плакатами на стенах со схемами различного оружия и специальными наставлениями: «…запрещается без необходимости заряжать оружие и досылать патрон в патронник, накладывать палец на спусковой крючок…»

Оружейка имела две стальные двери и еще одну сваренную из металлических прутьев.

— Ну, что тебе сегодня давать, «Кедр» или «Стечкина»? — поинтересовался капитан, громыхая замками металлических шкафов.

— Дай-ка нам, Серега, по «АПСу», — отвечал ему Святослав. — И маслят не пожалей.

«Маслята» оказались патронами, а «АПС» — автоматическим пистолетом, изобретенным конструктором Стечкиным. Вороненая сталь, коричневая пластмассовая рукоятка…

— Все. Идите, — дал разрешение капитан. — Только, Слава…

— Знаю, знаю. Все будет как надо.

— Вот то ж. Закончите стрелять, — кликнешь меня. Я там буду, как всегда.

В стрелковой галерее было сыро и сумрачно, лишь впереди на отдалении от нас метров, эдак, пятидесяти, в лучах прожекторов, помещенных на дощатом потолке за бронированным экраном, сияло несколько поясных мишеней.

— Стрелять прежде приходилось? — упиваясь собственной значимостью, подчеркнуто благодушно поинтересовался Святослав.

— В армии, разве что.

— Это лучше, чем ничего. Но начинать, как я понимаю, стоит с начала?

— С начала. Только не очень занудствуй.

— Постараюсь.

Тут-то Святослав развернулся. Он то разбирал, то собирал несчастный «АПС», показывая и объясняя устройство, как там снаряжается магазин, как действует предохранитель… Главное, все свои действия Святослав сопровождал огромным количеством каких-то страшных канцелярских сентенций. Я терпел. Я терпел, как мог, но это было не просто.

— Качество прицеливания определяется положением мушки в прорези целика, — наставлял он меня.

— Слава, нельзя это человеческим языком сказать?

— Это и есть человеческий.

— А! Может, тогда давай попробуем просто пострелять?

Он, конечно, обиделся, и, конечно, постарался не подать виду, но так ему и надо было, ломаке.

Мы заняли огневой рубеж и приступили к делу. Надо ли говорить, что мои армейские навыки на этом поприще оказались основательно похороненными. К счастью, Святослав был человеком отходчивым, он не оставил своего попечительства обо мне, вовремя подкидывая краткие теперь подсказки, а то и поправляя руку.

Я же весьма буйно реагировал на собственные неудачи, используя подчас табуированные идиомы.

— Что ты дергаешься? — после очередного выстрела в который раз отвлекся от своей мишени мой учитель. — Всякое мастерство достигается опытом. К тому же, попадать в мишень, пусть даже в десятку, еще не значит уметь стрелять. Такая академическая стрельба при реальных обстоятельствах, поверь мне, не требуется. Тебе необходимо научиться вести стрельбу в опережающем режиме сразу по группе движущихся (заметь: движущихся) целей. И притом без точного прицеливания по мушке, при постоянном уклонении от огня противника. Если ты хочешь стать настоящим охотником.

— Ну уж, если я все-таки им стану…

— И вот еще одна ошибка. Ты хочешь видеть себя охотником или киногероем? А полеванье требует отсутствия резвых эмоций и присутствия сосредоточенного расчета. Кстати, о кино. Я вообще-то телик не смотрю, а тут случилось — глянул один фильмец…

— Снятый в Американском Каганате?

— Разумеется. Голливудский боевик. Так вот, там один весь такой неутомимый, весь такой американский, говорит…

— Где вы сохнете белье? — попытался пошутить я.

— Нет. Он произносит гораздо более забавную фразу: «Если человеку не нужны деньги, — он становится опасен», — и Святослав посмотрел на меня со значением.

— Угу. Ты, надо быть, хотел бы услышать, нет ли у меня мысли сделать охоту, так сказать, источником прибытка или, как теперь принято говорить — бизнесом?

— Н-нет… — опустил глаза мой друг и принялся отстегивать от «АПСа» пластмассовую кобуру, исполнявшую при стрельбе роль приклада.

— Мне казалось, мы достаточно хорошо знаем друг друга, — продолжал я, — во всяком случае для того, чтобы не проходить пройденное. Вестимо, в обществе, социальные отношения которого зиждутся на «всеобщем эквиваленте», невозможно обойтись без денег. Но фактор этот никак не связан с подвигом вдохновения (в чем нас силятся уверить партизаны нынешнего режима), ибо держится он совсем иной, не дольней нивы. Имея хорошие краски и вообще идеальные условия для работы, художник, глядишь, станет создавать и полотна более высокого качества, которые не стыдно будет имущему хозяину в богатой гостиной вывесить. Только при чем тут вдохновенный полет? Его никак на стенку не повесить, и ценность его понятна немногим сведущим.

Так начинались наши со Святославом совместные тренировки в тире безвестной воинской части, которые свершались с замечательным постоянством: не реже трех раз в неделю. Каждая длилась не менее двух часов… И как я находил на это время?!

Изобретательность же Вятичева, похоже, не знала предела. Он постоянно выдумывал все новые и новые, более усложненные упражнения. Неделя пролетала за неделей.

Два выстрела с двух рук — сорок метров до цели. Прыжок, пробежка, выстрел с колена — до цели двадцать пять. Кувырок, еще кувырок, два выстрела из положения лежа. И вновь: спиной к мишени, разворот — выстрел с двадцати метров. Пробежка несимметричной змейкой… Я оказался вовсе не бездарен.

Ну, а все основное время по-прежнему приходилось отдавать засушливому алчному телевидению, и прежде всего программам «пойди туда, купи это». Единственной отдушиной, предоставлявшей хоть какой-то выгул вдохновению, оставался наш сериал.

— До нового лета мы еще не дожили, а старого материала, отснятого прошлым летом, больше не осталось. Совсем не осталось, — разрабатывал я вопросы тактики и стратегии съемок дальнейших серий, поскольку, оставаясь моим детищем, сериал время от времени взывал к ответственности родителя. — Некоторые планы нами уже трижды использованы. Стыдно даже. Так что, до тепла все сцены будут только интерьерные.

С интерьерами, разумеется, поначалу тоже возникали проблемы, поскольку обстановка подчас нам требовалась самая пышная, самая жирная, такая, на которую двум процентам моих соотечественников остальные девяносто восемь собирают деньжонки в поте лица своего. Но телевидение уже успело выработать особый фасон в общении с держателями дорогих магазинов: дайте, мол, нашим дикторам поносить какой-нибудь ваш костюмчик или позвольте маленький такой синхрончик снять в ваших палатах, а мы за это будем вас рекламировать, рекламировать, рекламировать, и так, и эдак, и в титрах, и бегущей строкой, и еще поцелуем вас за это куда скажете.

Вот и мы решили расстаться с невинностью, и ради съемок сцен в царских интерьерах склонили к мезальянсу предивный мебельный салон с упоительным названием «Наш Версаль». Мебель в нем была столь несусветно дорога, что, если и имелось в нашем городе несколько семей, способных что-то здесь приобрести, то в течение пары лет все свои потребности они должны были удовлетворить, и совершенно не проясненным оставалось: на чем же здесь делают оборот. Впрочем, по здравом рассуждении становилось очевидным, что оборот они делают на чем-то совсем другом, а мебель выставлена тут вовсе не для того, чтобы ее покупали, а для обозначения формальных источников дохода. Вообще-то, ни в какой рекламе на нашем вечно побирающемся телевидении «Наш Версаль» не нуждался. Да вот президент мебельного салона (именно так он себя и величал, и в документах, и на словах), Руслан Фридманович Паюс, имел небольшую слабость, — ему приятно было видеть себя в телевизоре, предваряющим каждую новую серию минутным комментарием, в котором он чесал языком о своей любви к искусству. Но Руслан Фридманович сразу же выдвинул и еще одно требование: внести его имя в титры, как соавтора сценариста, то есть меня. У всех свои пристрастия. У президента Паюса они были таковы. Он как-то хвалился, что имеет три запатентованных изобретения в самых разных областях техники, и даже показывал нам свидетельства. Но тут я не могу сказать с определенностью, действительно сам ли он что-то там придумал, или, подобно Томасу Эдисону скупал перспективные идеи у малоизвестных голодных дарований.

— Так, не расслабляемся! — взывал я к измотанным артистам, до нашей съемки успевшим в поисках копейки отработать еще в нескольких местах. — Времени у нас остается совсем немного. Соберитесь. Ада Станиславовна!

— Что, мой котик? — вскинула на меня маленькие невинные глазки толстуха Ада Станиславовна, артистка Лядская, вновь обувая только что сброшенные туфли. — Я ничего не хочу сказать плохого про ваш фильм, Боже упаси! Но меня уже сегодня один раз изнасиловали в театре, и дважды на радио. Тимур, вы слушаете на сто пять и два фм передачу «Радиобазар»? Ее веду я. Нет, не слыхали даже? Тогда вы даже представления не имеете, куда вам тратить ваши деньги!

— Ада Станиславовна, у меня самого на телевидении две такие передачи, их к стыду своему веду я.

Тетеха Ада Лядская в юные годы свои была весьма и весьма прехорошенькой стройной девочкой (если верить фотографиям), ну, может быть, чуть-чуть пухленькой. И представляла она на сцене всяких голубых героинь, мытарящихся от любовной истомы. Вряд ли не было никакой ее вины в том, во что она превратилась к сорока годам. А в этом положении для большинства актрис, за долгие годы наторевших в амплуа романтических героинь, наступает полнейший крах. Однако, Лядская обладала настоящим талантом, и талант этот имел не только завидный диапазон проявлений, но также был гибок и способен к трансформациям. Ада с легкостью переключилась на роли характерных персонажей, и, надо признать, снискала в них куда более значительный успех, чем в ролях Катенек и Варенек.

Сектор огромного торгового зала, в котором мы находились, экспонировал невероятную гостиную, вытворенную каким-то модным американским дизайнером. Дизайнер, вестимо, был завзятым поклонником фильмов о приключениях космонавтов. Оттого-то и мебельный шедевр свой он уподобил декорациям из подобных лент. Алюминий, серый с искоркой пластик, матовое стекло были собраны в самые удивительные конструкции, украшенные стальными трубками, мигающими лампочками и вовсе уж какими-то радиодеталями, конструкции, в которых с большим трудом угадывались диваны, стулья и столы.

— Фарит, перестань ощупывать ножки у этого… комода… (или что это?) стола… Тебе на него за всю твою театральную жизнь не заработать, — это я адресовался к исполнителю роли Гарифа Амирова. — Вернись в искусство.

— Мне через час нужно во что б это ни стало свалить, — неохотно отрывался от пальпации барской жизни Фарит. — Между прочим, нам в театре зарплату не выдают третий месяц.

— Вот поэтому и не будем терять времени. Фарит, занимай свое, будем считать, кресло. Ада Станиславовна, Андрей, Николай Петрович, Шура, а вы — на исходную, пожалуйста. Поехали, поехали!

И вот наш извечно вредоносный юный оператор Митя, как всегда почему-то с недовольным урчанием под сурдинку, запускал камеру для очередного дубля.

Фарит, сидя в кресле, рассматривает фотоальбомы.

— Индифферентнее! Индифферентнее! — шепотом кричу я ему. — Только что ты ко всему миру был безучастен, а тут наигрывать принялся… как лошадь.

Фарит (Гариф Амиров) потягивается, груда альбомов, покоившаяся на его коленях, с грохотом валится на стеклянный пол. В этот момент за дверью слышится злобный визг Лядской (Розы Цинципердт), плавно и беззвучно уплывает в стену овальная входная дверь, — и Роза, переваливая с ноги на ногу, многопудовое тело свое, вбегает в комнату, завывая:

— Я всех вас кастрирую!

— «Кастрирую»? В сценарии такого словечка не было, — шепчу я на ухо стоящему рядом со мной Степану. — И мизансцены все поломала. Что ты молчишь? У тебя же при монтаже будут дополнительные сложности.

— Ничего, смонтируем, — довольно улыбаясь, отвечал Степан, не отрывая глаз от игры Лядской. — Лишь бы Митя все, что надо снял, а то человек он слабый — устанет, его начинают нервные припадки трепать. Но согласись, все, что Станиславовна придумывает только на пользу сериалу идет.

— Да? — по возможности прохладно отвечал я, борясь с легкими уколами самолюбия. — Возможно.

У входа топтались еще три актера в пиджачных парах и галстуках, помахивая руками, и, похоже, в чем-то извиняясь.

— Все, эта сцена есть! — вновь кричал я. — Теперь, Митя, пожалуйста, — крупно лица трех господ в галстуках и лицо Фарита в момент появления Розы, то есть Ады Станиславовны. Следующий кусок у нас уже снят. Поэтому сразу к сцене на диване. Ада Станиславовна, Фарит…

— Я еще, между прочим, не снял крупняки, — ворчал оператор Митя.

— Да-да, после того, разумеется, как ты их снимешь.

На нашей «съемочной площадке» появился управляющий салоном внешним своим видом удивительно напоминающий актеров, изображавших свиту розы Цинципердт. Величественной поступью он приблизился ко мне, удерживая возле уха коробочку мобильного телефона.

— Через полчаса в этот зал должны придти клиенты, — сообщил он со значительностью. — Так что, вы закругляйтесь.

— Да-да, конечно, — сходу соглашался я. — Если у Руслана Фридмановича впоследствии не возникнет никаких вопросов… Мы заканчиваем.

На гладком лбу управляющего мыслительный процесс вырезывал пару неглубоких морщин, и он поправлялся с поспешностью:

— Нет, я же вас не выгоняю… Просто клиенты… Я их, конечно, постараюсь задержать…

— Большое спасибо, — продолжал я уже с видом победителя, хоть меня и, сил нет, поташнивало от трафаретных ужимок этого лакея, — мы действительно заканчиваем. Осталась одна небольшая сценка.

Тем временем актеры уже приготовились к этой самой сценке: Ада Станиславовна и Фарит, уморительно заключив друг друга в объятья, восседали на громадном очень странном предмете мебели, совмещавшем в себе черты дивана, шкафа и… внутренностей электронного аппарата. Возле них вертелся Степан, что-то поправляя в их гардеробе, отдавая последние указания.

— Ты так долго ждал меня… — сладко попискивала Лядская, оглаживая жирной рукой колено своего партнера. — Ждал?

Похоже было, Фарит забыл свои слова: он как-то тревожно вертел по сторонам головой, возможно, в ожидании подсказки Степана, и это его состояние как нельзя лучше ложилось на образ затравленного пойманного существа. Он должен был сказать: «Ты же меня с альбомами оставила». Но вместо этого с едва уловимой ноткой отчаяния он выдавил из себя: «Что же мне оставалось?» Я не мог не улыбнуться, но случайный вариант вновь смотрелся симпатичнее предложенного сценарием. К тому же удачно вписанные в канву сценария поправки весьма бодрили самих актеров, создавая иллюзию свободы, сиюминутности рождения слова, как волевого порыва. И, хотя предопределенность схемы их действий ничуть не умаляла своего диктата, эти крохотные импровизации, как бы намекая на возможность присутствия в мире самобытной воли индивида, всегда расцвечивали настроение актеров благостью и наполняли их желанием творить.

— Ничего, скоро у нас с тобой будет много свободного времени, — длил сцену царапающий слух тонкий голос Розы. — И, поверь, я знаю, как его провести со вкусом. Мы не будем расставаться ни на минуту, да?

А я, как всегда, не мог оторвать взгляда от Розы Цинципердт, от Ады Станиславовны, от того, как преломляются одна в другой назначенные человеку программы действий, на то, как трагически покорно человеческое существование следует им, столь трогательно излучая радость от плескания в житейском (как нам хочется верить) море.


Лицо Розы Цинципердт во весь экран. Она что-то дожевывает, смахивает крошки с губ, облизывается.

Абсолютно мертвые бездушные интерьеры какого-то правительственного учреждения. В окружении нескольких человек, — все как один в пиджачных парах, Роза приближается к высокой кожей обитой двери. Рыжие волосы Розы уложены в гладкую прическу. Строгому черному костюму не удается сделать хозяйку стройнее, но он придает ее внешности определенный характер, долженствующий сообразовываться со случаем. Гладкий молодой Эдик забегает на два шага перед Розой и распахивает ей дверь.

Она входит в огромный кабинет, — и четыре десятка людей, находившихся в нем, тот же миг воспрянули, почитай, единовременно. Кабинет воистину огромен: под высоченным потолком гигантская (как в старосветском театре) бронзовая люстра, в одной из стен с десяток высоких и широких арочных окон с легкими кремовыми драпри, фестонами ниспадающими по сторонам; холодные площади стен, разграфленные маляром на «зеркала», имитируют рисунок розового мрамора. На розовом же паркетном полу со штучными выкладками из карельской березы громоздится в центре гигантский Т-образный стол, который с двух сторон и облепили вытянувшиеся сейчас во фронт сорок человек. В большинстве своем это мужчины (пиджаки, галстуки), но отыскивается среди них и несколько женщин, и даже некто в лиловой шелковой рясе с вишневым клобуком на голове.

— Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте! Добрый день! Здравствуйте! — гудит толпа.

В конце стола, похожего на взлетно-посадочную полосу, пустует председательское место, и понятно для кого оно приуготовлено. Но, только войдя, Роза сваливает свое многопудовое тело на стоящую почти у входа длинную обитую кожей скамью.

— Розочка Бенционовна, — всплескивает костлявыми ручками маленький седенький дедушка, находящийся к ней ближе всех, — вы можете занять место, которое по праву…

— Ничего, ничего, мне тут гораздо удобнее, — отмахивается от него Роза.

Один пиджачник из свиты подает ей какие-то бумаги, — Роза берет и тут же принимается обмахиваться ими, как веером.

— Да сядьте уже, — велит Роза публике.

Скрипят стулья.

— Я шла к вам так серьезно настроенная, но что-то своей канцелярской обстановкой вы меня сильно удручили…

— Да нет! Ну, что вы! Ха-ха! Мы как раз… — оживляется собрание.

…и теперь, — продолжает Роза в моментально восстановившейся тишине, — для настроя я хочу послушать стихи.

Ни гласа, ни воздыхания.

— Кто знает стихи? — с самым серьезным видом Роза пробегает глазами по присутствующим. — Моргулис? Нет, Стера-Фрейда, лучше вы. Вы знаете хорошие стихи?

Зна-аю… — поднимается со своего места, как проштрафившаяся ученица, женщина сорока с лишним лет.

Госпожа Глейх, мы просим вас, — не сморгнув глазом скорее все-таки отдает распоряжение, нежели просит Роза.

И совершенно ошарашенная Стера-Фрейда точно под гипнозом маленьких черных глаз затягивает робким надтреснутым голоском:

Марина Цветаева. «Я вас люблю всю жизнь и каждый день». Я вас люблю всю жизнь и каждый день. Вы надо мною как большая тень, как древний дым полярных деревень, — от произнесенных слов женщина теряется еще больше, но из стиха, как из песни, слова не выкинешь. — Я вас люблю всю жизнь и каждый час. Но мне не надо ваших губ и глаз. Все началось и кончилось — без ва-ас.

С дрожанием в голосе женщина замолкает, в глазах ее блестят слезы.

Нет-нет, продолжайте. Очень хорошее стихотворение, — настаивает Роза.

И несчастная госпожа Глейх вынуждена продолжать:

Я что-то помню: звонкая дуга, огромный ворот, чистые снега, унизанные звездами, — она хватает ртом воздух, — рога…

Стихотворение, прямо скажем, выбрано не очень удачно. Но в том-то и дело, что горемычной чтице выбирать и не приходилось.

Загрузка...