Сергей Мосияш Похищение престола

Часть первая Лжа на лже

1. Заступник

В конце долгого июньского дня еще засветло у ворот усадьбы князя Скопина-Шуйского остановилась закрытая колымага. Из открывшейся дверцы ее по трехступенчатой лесенке быстро спустилась женщина в темном суконном опашне и таком же волоснике[1] и торкнулась в калитку.

— Кто там? — спросил приворотный сторож.

— Свои, — тихо отвечала женщина. — Отворяй! Живо!

Цыкнув на залаявших было собак, сторож открыл калитку, признав гостью, промямлил в удивлении:

— Катерина Григорьевна, княгинюшка… прости.

— Сам-то дома? — спросила княгиня.

— Только что из Кремля прибывши Михаил Васильевич.

— Слава Богу, — перекрестилась княгиня. — Боялась не застать. Вели сказать ему обо мне.

— Федьша! — окликнул сторож.

На крыльце дома явился молодой парень в однорядке[2].

— Скажи Михаилу Васильевичу, княгиня Шуйская до них.

Молодой князь Михаил никак не ожидал появления Катерины Шуйской у себя, слишком высокомерна была она. Взглянул на мать, пожал плечами:

— С чего бы это? Мам? А?

Старая княгиня нахмурилась, сказала с неудовольствием:

— Видно, жареный петух в задницу клюнул.

— Я, кажется, догадываюсь.

— Будь с ней осторожен, сынок. Не забывай, она дочь злыдня Малюты Скуратова[3]. А яблоко от яблони… сам знаешь.

Слуга Федька провел гостью в горницу князя и едва притворил дверь, как княгиня упала на колени и, протянув руки к Скопину, со всхлипом взмолилась:

— Мишенька, спаси нас. Окромя тебя некому.

— Что вы, Катерина Григорьевна, — князь подбежал к ней, ухватив за плечи, стал поднимать.

Он был явно смущен и обескуражен таким началом. Поднял княгиню, усадил на лавку. Она плакала, лепетала жалобно:

— Ох, Мишенька, милый… пропали мы.

— Успокойтесь, Катерина Григорьевна. — Он отошел к столу, налил из кувшина в кружку квасу, поднес Шуйской: — Испейте.

Княгиня сделала несколько глотков. И опять запричитала:

— Что же делать? Что делать? Вчерась Петру Тургеневу да Федьке Калачнику головы отрубили… Завтрева Шуйских черед. Мишенька, они ж твои родные дядья. Неужто не пособишь им?

— Чем я могу, тетя Катерина? Ну чем?

— Ты ж у государя самым главным мечником, приближен к нему. Пади пред ним, сломи гордыню свою, попроси за ним.

— Их, Катерина Григорьевна, не государь осудил, их судил соборный суд.

— Господи, толп я не знаю этих соборян. Да они все в рот царю смотрят. Чего он схочет, то и присудят.

Скопин в душе был согласен с утверждением Шуйской, но вслух молвил:

— Конечно, я постараюсь, княгиня, но не знаю, получится ли.

— Постарайся, Мишенька, постарайся. Заступись. Я за тебя век молиться стану. Никогда не забуду.

— На них шибко Басманов зол, особливо на Василия Ивановича.

Тот болтнул купцам, что де царь не настоящий у нас. Кто-то донес об этом Басманову, он ухватил Костьку Знахаря: от кого слышали?

Тот вначале запирался, а когда на дыбу подняли, да всыпали кнута, признался: «От князя Шуйского Василия Ивановича».

— Ну Петька Басманов на Шуйских давно зуб точил, — сказала княгиня, отирая платочком со щеки последнюю слезинку. — Берегись его, Мишенька, и ты. — Не без Петькиного соизволения чернь задушила мою старшую сестру, не без его. И ее и сына, царствие им небесное рабе божьей Марии да рабу Божьему Федору. Эх, что творится? На царей руку чернь подымает… дожили, называется.

Княгиня Шуйская, говоря это, посматривала на Скопина. Но Михаил Васильевич молчал, хотя в душе тоже осуждал внезапное убийство жены Бориса Годунова Марии и сына их Федора, которого сразу по смерти отца провозгласили государем.

Взяв с племянника твердое слово заступиться завтра за Шуйских, Екатерина Григорьевна направилась к выходу. В прихожей увидев старую княгиню Скопину-Шуйскую, поклонилась ей, молвив сладко, льстиво:

— Счастливая ты, матушка-княгиня, экого орла взрастила. Завидно.

Ничего не ответила Скопина на такую похвалу, лишь нахмурилась. Едва за Шуйской затворилась дверь, сплюнула ей вслед, прошла к сыну:

— Ну что она, Миша? Зачем прибегала?

— Просит за мужа и дядьев заступиться перед государем.

— И что ты ответил?

— Обещал попробовать. Куда денешься? Родня.

— Эхо-хо, — вздохнула княгиня. — Когда царь Борис на твоего отца опалу положил, где та родня была?

— Тут не опалой пахнет, мама. Василия Ивановича к отсечению головы присудили.

— Свят, свят, — перекрестилась княгиня. — А Дмитрия? А Ивана?

— Их к ссылке.

— Изоврался князь Василий, искрутился. Ведь он же видел убитого царевича Дмитрия. Ты тогда маленький был, где-то пяти лет всего, не помнишь. А тут эвон, пожалуйста, признал его уже 25-летним. А втихую начал слухи распускать, мол, не настоящий царь, самозванец, вор, мол, Гришка Отрепьев.

— Мама, не говори так, прошу тебя, — сказал Скопин. — Услышит кто, донесет.

— Вот и напоролся старый дурак, ворчала княгиня. — Кабы первый раз, а то и при Грозном едва не угодил на плаху, при Борисе из-под топора вынули. Поди в третий раз осклизнется. Гляди, Миша, кабы из заступы за него самому в опалу не угодить.

— Да нет, мама, государь ко мне очень благоволит, не зря меч свой доверил.

— Государь, — поморщилась княгиня со значением. — Ты вот что, Миша, не говори Анастасьюшке об этом, не волнуй ее.

— Жене не обязательно все знать, — согласился Михаил Васильевич.

— Как хоть выгораживать их сбираешься?

— Ну как? Скажу, что они корня Рюриковича, уважаемого на Руси. Губить их опасно. А простить — значит сторонников сильных обрести в их лице.

— А ведь он-то, царь твой Гришка, поди себя тоже к Рюриковичам причисляет, — усмехнулась княгиня.

— Мама, я же просил.

— А что мне в своем доме уж и правды сказать нельзя? Охо-хо, все ровно с ума посходили. Того же Басманова взять. Уж у царя Бориса, кажись, никого не было вернее его, именно он первым и побил лжецаря. Годунов буквально засыпал его милостями. После смерти Бориса Басманов поклялся в верности сыну его Федору и войско ж заставил присягнуть юному царю. И что? Увел войско и передался самозванцу. Это как? И думаешь отчего? Да оттого, что в Федоре не увидел той силы, за которую стоять можно. А Гришка ваш…

— Мама!

— Ну ладно: царек ваш все северские города поднял. Это сила. И чернь верит, что он и впрямь природный царь. Но это чернь, которой абы пограбить в смуте. Но бояре-то, князья — Гаврила Пушкин, Плещеев, Татев, Лыков, Голицын наконец — все ведь знают, кто на престол сел. Все. И молчат, не пискнут.

— Но, мама, Василий Шуйский пискнул, видишь, чем кончилось. Басманов на соборном суде громы и молнии на Шуйских метал, всем требовал плахи. Князь Мосальский с Пушкиным кое-как уговорили живота оставить Ивану с Дмитрием.

— А чего тогда эта прибегала Дмитриева женка, раз его от казни отстояли?

— В ссылку не хочет Катерина Григорьевна, вот и хлопочет.

— Ничего, пусть прокатится старая ведьма, повыбьет спесь-то скуратовскую. Ты от ссылки-то их не очень заборанивай, Миша, не траться.

— Да мне б хоть дядю Василия от плахи отстоять. Я про Ивана с Дмитрием и заикаться не стану. Мне б старика вызволить.

— Вот-вот, вызволи хоть старого нашего. Во что я плохо верю.

— Почему, мама?

— Ну как же? Царя вором назвал. Какому ж самодержцу сие понравится.

— На суде он слезно каялся, мол, бес попутал. Государь уж был готов простить, но Басманов уперся: плаха и никаких. Да и члены суда из простых поддержали его, мол, царя оскорбил, смерти достоин.

На Красной площади наискосок от Фроловских ворот[4] в двух шагах от Лобного места, аккурат по центру площади высокий помост для казней. Его с любого конца хорошо видно.

Еще с утра в воскресенье, 30 июня, бирючи[5] проехали по Москве, сообщая народу о предстоящей казни, сзывая на смотрение православных. К означенному часу сбежалось черни тысяч пять, а то и все десять. Царь, узнав об этом, несколько встревожился: а не взбунтуются ли подлые? И велел окружить Красную площадь стрельцами, а в Кремле свой дворец оцепил оружными поляками, которым доверял более, чем русским.

Гудит толпа ульем растревоженным, качается волной озерной, в тыщи глаз на помост зрит. Там стоит палач Басалай в красной рубахе до колен, в сапогах свежим дегтем промазанных. Грудища колесом, борода черная лопатой, из-под косматых бровей очи посверкивают на толпу. Рядом у ног его воткнутый в плаху топор с широченным лезвием посверкивает, наточенный до бритвенной остроты.

Басалай только на вид грозен, для толпы, а для осужденного, да ежели еще и знатного, он что отец родной, ласков, уважителен, уговорлив. Подбадривает несчастного: «Не боись, голубь, я роблю чисто, без боли. Не успеешь и глазом мигнуть, как на небе окажисси. За меня там Всевышнему закинь словечко, жалел, мол, меня Басалай, пусть не серчат на меня. И ты сердце не держи, такая моя работа, голубь».

И глядишь, послушает палачеву речь несчастный, перестанет дрожать листом осиновым, покорно ляжет на плаху. А другой, наоборот, ровно окаменеет весь. И такого Басалай улестит: «Не напрягайся, голубь, расслабься, а то голова может далеко отлететь, ушибиться». А кому хочется ушибить свою голову, хотя бы и отрубленную? Не хошь, а расслабишься.

Есть у Басалая и помощник Спирька Мохов, но он редко мастеру надобится. Лишь когда явится на помост какой-нибудь из подлых разбойник-дуропляс, которого ни ласки, ни уговоры не берут, верещит, как боров перед заколом, не хочет под топор ложиться. Тут уж Спирька взбегает на помост на помощь Басалаю, вязать неуговористого, валить на плаху. Сила у Спирьки тоже немерена, но до топора еще не дослужился. Вязать, валить, придавить — это его дело. А топор Басалай не скоро ему доверит, заслужить надо:

«Вот помру, альбо захвораю, тоды поспробуешь. А пока смотри, учись».

И Спирька учится, стоя у помоста, с уважением глядя на работу наставника. Вот и сегодня он внизу у самой лесенки стоит. Преступника ждут знатного, этот не будет себя перед народом ронять, кобениться. Должен лечь сам, с достоинством.

Из толпы говорок набегает, шуршит горохом сушеный:

— Самого Шуйского Василия Ивановича…

— Ведь Рюрикович же, — бормочет кто-то сокрушенно.

— Ох, крутенек государь, крутенек.

— Видать, в батюшку свово уродился, присной памяти Ивана Васильевича Грозного.

— Да тот на боярах выспался, ничего не скажешь…

— И брата не пожалел.

— Вот и Дмитрий Иванович тако ж начинает.

— А зря поди эдак-то враз с жесточи. Третеводни Тургеневу голову срубили, а ныне эвон на Шуйского намахнулись. Не к пользе однако…

— Чего ты понимаешь? Не к пользе. Его не государь вовсе и судил-то.

— А кто ж?

— Дума. Свои же бояре.

— Ну раз свои, значит, за дело.

— За дело не за дело, а все едино жалко.

— А мне так ни капельки. Наоборот. Моя бы воля, я б половину бояр вырубил, из-за них весь этот сыр-бор.

— Жаль, тебя в цари не выбрали, — поделдыривает кто-то насмешливо.

А уж от края толпы доносится: «Везут, везут!» Через толпу стрельцы алебардами дорогу прокладывают: «Расступись! Посторонись!»

На простой одноконной телеге с мухортой[6] головастой татарской лошаденкой везут князя Шуйского Василия Ивановича к последнему порогу. Он и так невелик ростом, а тут сидит скорчившись, седой высохший старикашка с хрящеватым носом, с обострившимися скулами. Держит в руках горящую свечу, отрешенно бормочет себе под нос какую-то молитву.

Невольно малознавшие князя сочувственно жалкуют: «Господи, нашли, на ком мстить! Он уж одной ногой в могиле…»

Нет, не злобу вызывает князь у расступающихся перед телегой, а жалость и сочувствие. Вековечная русская черта — сочувствие униженному, обиженному, во прах брошенному.

Телега встала у помоста, Шуйский слез с нее и медленно стал подниматься вверх, держа свечу перед собой, левой рукой ограждая крохотный огонек, дабы не сгас до времени от колебаний воздуха на переполненной площади. Увидев его, затихать стала толпа. Едва взошел Шуйский наверх, как из Фроловских ворот выехал на коне воевода Басманов; прорысил к помосту по «коридору», в толпе еще не затянувшемуся. Остановил коня, вынул из-за пазухи свернутую грамоту, развернул и начал громко читать приговор. Притихла площадь, слушая, в чем же было преступление уважаемого князя.

Видно, немало в соборном суде и Думе оказалось у Василия Ивановича неприятелей. Припомнили ему и братьям его даже неявку в Серпухов на призыв государя, направлявшегося с войском в столицу. Почти все тогда кинулись едва не вперегонки ему навстречу, дабы присягнуть Дмитрию, хотя большинство знало — не природный он царь, вор и самозванец. И присягали не любви ради, но собственной шкуры спасения для.

А вот Шуйские не явились с поклоном. Ишь, какие гордые. Сразу под подозрение и угодили. Басманов землю рыл, выискивая за Шуйскими чего-нито преступного и вот преуспел. Нанюхал-таки:

— …Оный князь, встав на путь измены, оскорблял прилюдно святое имя царя, — читал Басманов, накаляя голос праведным гневом, — а посему достоин смерти через отсечение головы. Приговор единогласно подписан соборным судом и Боярской думой в царствующем граде Москве? 1605 года от Рождества Христова июня месяца в 29 день. Приговор подлежит немедленному исполнению.

Закончив чтение, Басманов стал сворачивать бумагу, кивнул палачу:

— Приступайте.

А ведь последних-то слов в приговоре не было, их на ходу придумал Петр Федорович, слукавил. Что-то подсказывало ему: торопись, торопись, боярин. Еще неведомо, зачем поутру спешил к царю Мишка Скопин-Шуйский.

Но палач не торопится, что-то там спрашивает у Шуйского и, вместо того чтоб сорвать кафтан с преступника, снимает ровно с гостя высокого и долгожданного.

— Ты чего тянешь?! — рявкает Басманов в нетерпении. — Живо кончай!

Басалай таким взглядом осадил боярина, что в нем и посторонние прочли презрение и неприязнь. Но смолчал, только двигаться стал еще медленнее.

Оно и верно. На помосте палач — царь и Бог, это всякий сопляк знает, вмешиваться в его действия никто не волен. Видать, боярин забыл об этом.

— Чего стал? — рычит Басманов.

— Исповедать бы князя надо, — хрипит Басалай.

— Исповедали в Чудовом[7]. Делай свое дело. — Басалай, снимая с плеч Шуйского кафтан, негромко спрашивает вполне участливо:

— За что ж тебя эдак-то, Василий Иванович?

— За правду, братец, за правду, — бормочет князь обескровленными губами.

Приняв кафтан, палач бросает его вниз помощнику, Спирька ловит еще теплое платье осужденного.

Басалая оскорбили и рассердили окрики боярина, и он нарочно, назло ему тянет время. Не спешит. Великодушно молвит Шуйскому:

— Простись с миром, Василий Иванович.

Шуйский кланяется народу на все четыре стороны, по щекам его катятся слезы, исчезая в седой бороде. И на каждый поклон одно повторяет:

— Простите меня, православные. Невинен я пред Богом и государем. Невинен.

Притихла площадь, завороженная этими поклонами и словами. И тут откуда-то из середины толпы срывающийся звонкий голос:

— И ты нас прости, окаянных!

Воспрянула, загудела толпа одобрительно. И впрямь: ежели невинен, за что ж казнить-то? Не окаянство ли это?

И тут от Фроловских ворот цокот копыт, скачет на белом коне Яков Маржерет — царский телохранитель. Подняв руку и привстав в стременах, кричит:

— Стойте! Стойте!

Все, кто ни был на площади, обернулись к нему.

— Царь помиловал князя Шуйского.

Взревела, возликовала толпа. Кто что кричит — не разобрать, но всем ясно — славят царя, здравие ему едва ни хором кричат.

Воевода Басманов аж посерел с лица: не успел. Обидно. А все этот чертов Басалай, тянул нищего за суму поганец. «Ну я ему еще припомню», — успокаивает себя Петр Федорович и как утопающий за соломинку хватается за последнее, кричит подъезжающему Маржерету!

— Указ! Указ где?

— Указ сейчас дьяк принесет. Пишут. Меня государь послал, чтоб не опоздать.

Палач не менее других рад случившемуся. Гаркает вниз помощнику:

— Спирька-а-а…

Тот догадлив, не зря в подручниках обретается. Швыряет княжий кафтан вверх прямо в руки Басалаю.

Сам князь Шуйский от этой новости едва Богу душу не отдал. Бывает и такое от радости. Ноги в коленках ослабли, трясутся, зубы стучат. Басалай напяливает кафтан на обалдевшего князя.

— Во, Василий Иванович, не зря я время-то тянул, не зря.

— Спасибо, Басалаюшка, — бормочет севшим голосом Шуйский.

— Теперь ты вроде внове народился. А?

— Эдак, эдак, братец.

— Вот царь-то наш Дмитрий Иванович каков. А? Умница. Справедлив. Все ведает, что народу надобно. Все.

Шуйский от счастья почти обезножил, идти не может. Басалай помогает ему спуститься с помоста. А там откуда ни возьмись слуга князя Петька кинулся навстречу, схватил руку Шуйского и, заливаясь слезами, целовать начал.

— Василий Иванович… Василий Иванович…

Шуйский гладит другой рукой Петькину лохматую голову и наконец-то уясняет для себя окончательно: «Жив! Живу! Помилован!»

Князь Скопин-Шуйский прискакал домой на коне, въехал в ворота, кинул повод подбежавшему конюху:

— Напои, дай овса и не медль. И готовь мне колымагу, ту, что полегче.

Встревоженная мать встретила его в прихожей.

— Ну как, Миша?

— Все. Помилован Василий Иванович.

— Слава те, Господи, — закрестилась княгиня. — Обедать будешь?

— Не. Выпью сыты[8] да поеду.

— Куда же? Сегодня ж воскресенье, Миша.

— Царь в Углич посылает.

— Зачем?

— За царицей Марфой Нагой.

— За Марфой? — удивилась княгиня. — Но почему именно тебя?

— Хых, — улыбнулся Михаил. — Он когда согласился помиловать Шуйского, так и сказал: «А теперь, Михаил Васильевич, ты мне услужи, съезди в Углич, привези мою мать царицу Марфу».

— Он что? Спятил? Она ж может не признать его.

— Признает, мама. Куда она денется? Дни три тому туда поехал постельничий царя Семен Шапкин, он уговорит.

— А зачем же еще тебя шлет твой царь?

— Для чести, мама, для почету. Царскую мать должен князь везти, не менее. А из всех Рюриковичей Дмитрий мне только и доверяет.

— М-да, — вздохнула с горечью княгиня. — Велика честь, куда уж. От такого доверия хоша головой в прорубь.

— Ну куда денешься, мама? Кому-то я должен служить? Служу русскому престолу. Я же не виноват, что на него столько желателей.

— Я тебя не виню, сынок. Просто обидно за тебя, что к твоему взросту такое время приспело. Разве ж я тебя для этого вора растила?

— Ну, мама.

— Ладно, ладно. Иди пей сыту да с женой попрощайся. Я распоряжусь тебе на дорогу стряпни в корзину нагрузить.

2. Мать царя

Скопин-Шуйский в сопровождении полусотни конных стрельцов прибыл в Углич вечерней порой, когда во дворах хозяйки доили коров, воротившихся с пастьбы.

— Давай к приказной избе, — велел кучеру князь.

Войдя в переднюю избы, Скопин увидел справа на залавке у печи мужика, клевавшего носом. Не то сторож, не то рассыльный.

Князю пришлось кашлянуть, дабы разбудить его. Мужичонка ошалело вскочил и, выпучив глаза на важного гостя, отрапортовал:

— Никак нет, не сплю я.

— А я разве спорю, — улыбнулся Скопин. — Скажи-ка лучше, братец, где у вас царский посланец Шапкин.

— Господин Шапкин в красной горнице, — указал мужик на дверь. — Изволят трудиться.

Как оказалось, господин Шапкин в гордом одиночестве «трудился» над корчагой с хмельным медом, закусывая вяленой рыбой. Увидев гостя, обрадовался:

— А-а, Михаил Васильевич, с прибытием вас. Я вообще-то Пушкина ждал, государь сказал — его пришлет с охраной.

— Вот, как видишь, меня послал.

— А я слышу топот копыт, ну, думаю, Пушкин прибыл, — заплетающимся языком говорил Шапкин, наполняя кружку хмельным. — Выпьешь, князь?

— Отчего ж не выпить. Только давай, Семен, решим сначала, где стрельцов разместить.

— Это проще пареной репы, — сказал Шапкин и крикнул: — Эй, Пахом! Подь сюда.

В дверях явился тот самый мужичонка, «клевавший» носом в передней.

— Выспался, хрен луковый?

— Никак нет… тоись…

— Вот что, Пахом, там на улке конные стрельцы, отведи их на постой в Покровский монастырь. Я с настоятелем договорился. Токо скажи им, чтоб коней в ноле не пускали. Разбойники покрадут.

— А как же кормить коней-то?

— Это не твое дело. Пусть с монахами договариваются, у них овес есть, продадут. Могут и зеленки подкосить. Ступай.

Когда мужик ушел, Шапкин извлек из стола вторую обливную кружку. Наполнил обе.

— Ну за встречу, князь.

Выпили, стали обдирать рыбины. Шапкин посоветовал:

— Поколоти ее об стол как следует, князь, легче обдирать будет.

— Что и тут разбойничают, — спросил Скопин, колотя рыбиной о край стола.

— А где счас не разбойничают, Михаил Васильевич? В державе развал, все воюют, сеять некому, а есть все хотят. Какой смерд посеет, соберет хлеб, так ведь отберут, еще, глядишь, и самого прибьют. Так лучше палицу альбо рогатину в руки и иди на дорогу проезжих грабить. В иных деревнях все мужики разбоем промышляют, а вон под Талдомом сам помещик с ними в атаманах.

— Уж не он ли на нас налетел? Мы под Талдомом шатры на ночь ставили. Они наскочили ночью. Хорошо, сторож бдел, стрелил из пищали. Стрельцы вскочили, быстро разобрались с ними! Двух убили, одного ранили. Хотели гнаться за убегавшими, я не разрешил.

— Пошто?

— Темно ведь. Место незнакомое. Нарвутся на засаду. А мне людей терять никак нельзя, не за тем послан.

— Пожалуй, ты прав, князь. Ну что, Шуйского казнили?

— Помиловал царь. Отправил в ссылку в галицкие города.

— А Дмитрия с Иваном?

— То же сослали.

— Поди, обижаешься за дядьев-то?

— Они не дети, знали, на что шли.

Выпили по второй. Скопин спросил:

— Где царица?

— В Богоявленском монастыре иночествует.

— Как ты с ней? Уговорил?

— А куда она денется. Выбирать не из чего. Я ей так и сказал: «Выбирай, мол, матушка, жить в Кремле да в почете или у черта на куличках в норе барсучей». Хе-хе. Что она, дура?

— Согласилась?

— Конечно. Я ей все обсказал, как, мол, увидишь его, обними, к сердцу прижми, ежели сможешь, слезу пусти. А главное, народу молвь:

— Он это! Он! Что, мол, ты без меры рыдая.

— А как если за того убитого спросят?

— Велел говорить ей, мол, сына поповского схоронили заместо Дмитрия, чтоб от Годунова спасти царевича.

— Ну что ж, правдоподобно, Борису царевич очень мешал, Очень.

— Вестимо.

Воротившийся вскоре Пахом принес из княжей колымаги корзину с оставшимися там припасами. За что Шапкин налил ему чарку хмельного.

— Выпей, хрен луковый.

Пахом перекрестился, молвил:

— Ваше здоровьичко, — и выпил медленно, смакуя. Затем принес огня, возжег свечи в шандале.

Посланцы царя усидели-таки корчагу и решили тут же и почивать. Шапкина совсем развезло, он едва языком ворочал:

— Пахом, стели и князю тут-ка.

Слуга князя Федька принес ящик с пистолетами, поставил под лавку, на которой было постелено Скопину.

— Ты где ляжешь? — спросил князь.

— Как обычно, в телеге, Михаил Васильевич.

— А кони?

— Кони в сарае, я им овса задал.

Пахом залез в передней на печь, предварительно закрючив все двери. И вскоре оттуда донесся густой храп мужика. Очень быстро уснул и Шапкин и тоже храпел, тоненько подсвистывая.

Князю не спалось, он ворочался на неудобной лавке, думая о том, как повезет инокиню-царицу Марфу, пытаясь представить, какая она есть. То она представлялась ему седой злой старухой, то красавицей. Он знал по рассказам, что Грозный великий женолюб был, красивых женщин мимо не пропускал. Вероятно, и последняя жена его Мария Нагая не уродкой была.

Лишь когда загорланили первые петухи, подумал: «Пожалуй, пора спать» — и неожиданно обнаружил, что все еще горят свечи. Никто не догадался их потушить.

«Может, из-за них и не сплю», — решил князь и, слезши с лавки, прошлепал к столу и, дунув на свечи, погасил.

Еще не успел умоститься на лавке, как заворочался, закряхтел Шапкин и вдруг спросил негромко:

— Не спишь, князь?.

— Да вот что-то никак… может, из-за света.

— А я вишь напротив, ты свечи погасил, я и вспопыхнулся.

Немного помолчав, Шапкин спросил вполне трезвым голосом:

— Вот ты князь, Михаил Васильевич, как ты думаешь: долго наш процарствует?

Скопин насторожился: спрашивал-то самый близкий к царю человек — постельничий. И еще неведомо для чего спрашивает, может даже по тайному велению царя. «Только мне еще не хватало на плаху», — подумал Скопин, а вслух сказал:

— Хорошо бы до скончания веку своего.

— А если ему веку неделя? — не отставал Шапкин, того более настораживая князя.

— Ну уж. Он молодой, жить да жить.

— А мне что-то тревожно за него. Уж очень он глупит на троне-то. Связался с этими поляками. Я уж ему до скольки разов говорил: «Государь, отправь полячишек в их отчизну». А он: не могу, говорит, я им многим обязан.

— А ты что на это?

— Я-то? Да говорю: они ж тебя и погубят, государь. Нет, сурьезно, Михаил Васильевич, ты гля, что они на Москве вытворяют, сильничают над девками, отбирают все, что понравится на Торге, и не платят. Наши-то терпят, терпят да когда-нибудь и не вытерпят. А уж если русские подымутся, тогда их ничем не остановишь, ты же знаешь, чай, наших.

— Да русских дразнить опасно, — согласился Скопин. — Тут ты прав, Семен.

— Начнут бить поляков, а там и до трона доберутся. Ты б поговорил с ним, Михаил Васильевич, он тебя очень уважает, может, послушается.

— Если доведется к слову, поговорю, Семен, — пообещал Скопин. — Давай спать.

— Давай, князь, — согласился Шапкин, но, помолчав несколько, спросил: — Он где хочет встречать-то ее?

— В Тайнинском.

— А карету ей пригнали?

— Каптану[9] пригнали. В Тайнинском пересядет в царскую карету. А отсюда пока в простой повезем.

— Ну и правильно. На царскую-то золоченую в долгом пути много охотников сыщется, не отобьешься.

За два перехода до Москвы Скопин-Шуйский отправил Шапкина вперед, чтоб предупредил царя о приближении царицы Марфы к столице.

Выслушав Шапкина, царь спросил:

— Как она? Готова?

— Готова, Дмитрий Иванович, можешь не сомневаться.

— Гляди, Семен, если не по уговору поступит, обоих велю утопить. И ее, и тебя.

— Не боись, государь, обнимет, облобызает как родненького. Ей, чай, тоже жить охота.

— Ворочайся навстречу Скопину, будь около нее. А я займусь приготовлением встречи.

Отпустив Шапкина, царь вызвал к себе Басманова.

— Петр Федорович, к завтрему прибудет из Углича моя Мать царица-инокиня Марфа, в миру именовавшаяся Марией Федоровной. Организуй ей в Тайнинском встречу по-царски, отправь туда шестериком самую богатую карету. Кони чтоб все белые были, возчик и запяточные чтоб в ливреях шитых золотом.

— Вы где намерены ее встречать, Дмитрий Иванович? — спросил Басманов.

— В Тайнинском же. Но главное, Петр Федорович, озаботьтесь, чтоб при нашей встрече побольше народу было.

— А если она вдруг… Все-таки четырнадцать лет минуло.

— Не беспокойтесь, друг мой, признает. И пожалуйста, на всем тринадцативерстном пути до Москвы вдоль дороги тоже народу побольше.

— А не опасно сие, государь? А ну сыщется какой злодей.

— Меня чернь любит. Стоит мне явиться пред ними, как все орут хором здравия. Но на всякий случай растяните полки стрелецкие вдоль дороги. Вы правы, как говорится, береженого Бог бережет.

— Я думаю, толпу можно отодвинуть от дороги.

— Делайте как считаете нужным, Петр Федорович. И еще, при въёзде в Москву царицы-матери, чтоб был пушечный салют и били колокола во всех церквах.

— А где вы будете, государь?

— Как где? Что за вопрос? Возле матери, разумеется. А при въезде в Кремль, чтоб ударил колокол у Ивана Великого.

— А где думаете разместить ее?

— В Кремле, конечно, Вознесенском монастыре. Распорядитесь, чтоб приготовили ей лучшие палаты.

После обеда 17 июля царь выехал в Тайнинское в сопровождении польского отряда под командой капитана Доморацкого.

Хорошо постарался глава стрелецкого приказа Басманов, оцепив стрельцами большое поле, на котором предполагалась встреча царя с матерью и куда уж никто аз черни не мог проникнуть, хотя за спинами стрельцов толклось преизрядно народа. Сбежались из окрестных деревень, из самого Тайнинского, а иные, не пожалев ног, из Москвы припороли. Не всякий день случаются такие встречи сына и матери, 14 лет не видевшихся да и к тому ж самых высоких персон царствующего дома.

И вот наконец на широкое поле выехали два экипажа — один с северной стороны, второй с южной, московской. От Москвы ехала золоченая царская карета, запряженная шестериком белоснежных коней, от северной ехала обычная боярская колымага, влекомая парой игрених[10].

Съехались где-то на средине, остановились. Из царской кареты выскочил Дмитрий и быстрым шагом направился к колымаге, откуда явилась грузная царица — инокиня Марфа в черном монашеском одеянии.

Они кинулись друг другу навстречу, обнялись, расцеловались и оба заплакали. Сцена была столь трогательна, что в толпе народа захлюпали носами женщины:

— Материнско-то сердце не камень, чует свово дитятку.

— Како счастье-то ей!

— А ему-то, государю, радость-то кака!

После объятий и поцелуев, отирая слезы, царь, взяв под руку мать, повел ее к карете и помог влезть в нее. Махнул кучеру: ехай, мол. Карета тронулась и стала заворачивать на Москву. Счастливый царь не садился в нее, а долго шел рядом с непокрытой головой.

Народ ликовал. Наконец-то были рассеяны нехорошие слухи, что-де это не природный царь. Пусть теперь кто попробует вякнуть, сам же народ его на клочки разорвет.

Однако уже вечерело и уже под самой столицей царь приказал остановиться и ночевать. Для царицы тут же очистили какой-то дом, и царь Дмитрий пришел к вей.

— Я подумал, мама, что ночью въезжать в столицу недостойно нас.

— Ты прав, сынок, — согласилась Марфа. Девки, тут же приставленные к царице, готовили ей ложе. Несколько бояр с почтением толпились у порога, нимало не стесняя мать и сына. Присев к столу, за которым сидела Марфа, Дмитрий спросил:

— Мама, я слышал, что тебя сначала сослали на Белоозеро… Как случилось, что ты оказалась в Угличе в Богоявленском монастыре?

— Ох, сынок, — вздохнула Марфа, — когда ты появился с войском в Путивле, царь Борис велел привезти меня в Москву. Меня привезли и поселили в Новодевичьем монастыре: и в первую же ночь ко мне явился царь с царицей Марией Григорьевной. Борис меня спрашивает: «Так жив твой сын или умер?» Я отвечаю: «Сие мне неизвестно». Тут царица взбеленилась, обозвала меня нехорошим словом, схватила подсвечник с горящей свечой и кинулась на меня: «Я тебе, сука, сейчас глаза выжгу!» Борис обхватил ее: «Мария, не дури». И оттащил.

— Что они хотели от тебя, мама? — спросил Дмитрий.

— Борис хотел, чтоб я с Лобного места народу объявила, что ты мертв. Но я отказалась.

— Ты умница, мама.

— А потом я попросилась в Богоявленский монастырь. Он и отправил меня в Углич.

Инокиня Марфа лукавила, не договаривая, что упросила царя Бориса быть ей ближе к дорогой могиле.

Выйдя от матери, Дмитрий тут же приказал Басманову и Скопину-Шуйскому ехать в Москву и готовить достойную встречу царю и царице на завтрашнее утро:

— Чтоб звонили во все колокола!

3. И вот он царь

Юрий Отрепьев служил у Романовых, когда на них обрушился гнев царя Бориса. Годунов понимал, что по пресечении династии Рюриковичей со смертью Федора Ивановича первыми на престол будут претендовать родственники Ивана Грозного — Романовы. И он решил уничтожить их род, тем более что ему донесли, что Романовы вооружают свою дворню с целью захватить престол.

Стрельцы, посланные взять Романовых, встречены были огнем из ружей и сразу же понесли потери. Им прибыла подмога, едва ли не полк, и в центре Москвы разгорелся настоящий бой с применением пищалей и даже пушек.

Отрепьев, понимая, что рано или поздно Романовы потерпят поражение, тогда вся дворня их будет казнена (так по крайней мере поступал Иван Грозный, захватывая дворы опальных бояр), решил бежать и скрыться там, где его б не стали искать. Так он оказался в монастыре под монашеским клобуком, приняв имя Григория. А поскольку он отличался незаурядным умом, грамотностью и красивым почерком, был вскоре приближен к патриарху Иову заниматься «письменным делом», по-сегодняшнему стал секретарем при высшем иерархе.

Для державы царствование Годунова оказалось несчастливым, было отмечено трехлетним неурожаем и оттого страшным голодом, от которого вымирали целые села.

И несмотря на старание царя Бориса как-то облегчить народу тяжелое время, среди черни появилось мнение, что беда эта — наказание Всевышнего за то, что на престол сел незаконный царь. Что где-то скрывается законный наследник Дмитрий Иванович, спасшийся от убийц Годунова.

Монах Григорий Отрепьев тихонько шепнул друзьям, что именно он и есть тот самый «царевич Дмитрий», вынужденный до времени скрываться. Кто-то из них донес патриарху, и Иов потребовал окаянного Гришку к себе. Отрепьев бежал, не без оснований полагая, что дело пахнет топором.

Однако, прибыв в Киев, в Печерский монастырь, он признался игумену в своем царском происхождении. Игумен возмутился:

— Изыди, сатана! И чтоб глаза мои тебя боле не зрели!

Но Гришке, как говорится, вожжа под хвост попала. Он все более и более входил в роль сына Ивана Грозного и явился в польские пределы весьма кстати. Польша, раздираемая противоречиями, жила в черном предчувствии всенародного восстания. Измученные гнетом и голодом крестьяне ждали только предводителя — второго Наливайку[11].

Польскому магнату Мнишеку очень приглянулся «царский сын», с помощью которого он надеялся поправить свои финансовые дела. Любивший роскошь и жизнь на широкую ногу, он был весь в долгах, как в шелках (даже королю задолжал), и поэтому с радостью согласился помочь воротить российскую корону законному наследнику. Он даже представил сына Грозного королю Сигизмунду III и хотя тот официально отказался поддержать эту авантюру, поскольку с Россией у Польши был мир, однако разрешил Мнишеку частным порядком собрать для «царевича» армию, надеясь тем самым назревающий взрыв направить в русскую сторону.

Отрепьев, проживая в доме Мнишека, влюбился в его дочь Марину и попросил ее руки, Юрий Мнишек дал согласие, но с условием, что свадьба должна состояться в Москве, когда жених станет царем.

Прежде чем двинуться на завоевание престола, между высокодоговаривающимися сторонами был заключен тайный договор, так называемые «кондиции», по которому будущему тестю помимо миллионных выплат передавалась вся Северская земля с городами, царице — навечно Новгород и Псков со всеми пригородами. Не забыт был и король, ему по «кондициям» доставался Смоленск, которым предполагалось погасить долг царского тестя.

Щедрость будущего царя была безгранична. Потребовалась его душа, он и ее запродал — принял католическую веру. Мало того, в одном из пунктов «кондиций» обещал в течение года после воцарения ввести католичество по всей России, а православие уничтожить.

Отрепьев был неглупым человеком и хорошо понимал, что последнее вряд ли удастся исполнить, но как все русские надеялся на авось. Авось пронесет, главное — сесть на престол. Но Мнишека попросил:

— Пожалуйста, никому пока не говорите, что я католик.

— Почему?

— Иначе никто не пойдет за мной.

— Ну что ж, до Москвы помолчим, ваше величество, — усмехнулся Мнишек.

Он был воеводой сандомирским и старостой самборским, поэтому относительно быстро собрал армию добровольцев, любящих поживиться за чужой счет. Себя Мнишек назначил гетманом этого сброда.

Многим польским магнатам не нравилась эта затея, они пытались даже помешать переправе армии «царевича» через Днепр. Однако быстро распространившийся слух, что «идет настоящий царь», «Добрый Дмитрий Иванович» воодушевлял простой народ. 13 октября 1604 года Лжедмитрий вступил в русские пределы.

Первые же северские города под давлением черни сдавались самозванцу почти без боя. Настоящее сопротивление Лжедмитрию оказал Новгород-Северский, где гарнизоном командовал опытный воевода Басманов. Потери самозванца при этом были столь внушительны, что гетман Мнишек сразу поскучнел и засобирался назад в Польшу. А чтоб отъезд его не выглядел бегством, сказал Лжедмитрию:

— Соберу там новые силы и приду на помощь.

С ним и некоторые ясновельможные покинули самозванца, им не нравилось, что слишком много черных людей пристало к войску. Но именно чернь усиливала армию Дмитрия. Именно черные люди сдавали ему города, часто приводя к царю на суд повязанных воевод и бояр. И если последние присягали на верность ему, он не только даровал им жизнь, но и доверял командование отдельными отрядами. Кто отказывался присягать «вору и расстриге», того немедленно убивали на глазах у всех, как это случилось в Чернигове с дворянином Воронцовым-Вельяминовым.

В Москве царское правительство громогласно разоблачало самозванца, называя не иначе как «вором-расстригой Гришкой Отрепьевым». Однако простой народ, многажды обманываемый царями, и на этот раз не верил правительству: «Брешет Борис, неправдой сед и тут омманывает».

А между тем армия «вора» росла и неспешно двигалась к столице, громя встречные царские отряды, а то и получая от них хорошую трепку, от которой набиралась только опыта. Пополнялось войско не только крестьянами, но и казачьими отрядами, прибывавшими с Дона и Запорожья.

После смерти царя Бориса, последовавшей в апреле 1605 года, на престол взошел его сын Федор, и это окончательно погубило молодую годуновскую династию. Правительницей при юном царе стала его мать Мария Григорьевна — дочь Малюты Скуратова, казнившего в свое время деда и отца Басманова. Не в отместку ли царице лучший воевода Басманов, до этого вполне успешно сражавшийся против самозванца, тут же перешел вместе с полком на его сторону? Присягнул ему и был верен лжецарю до самой его смерти!

У боярской верхушки не было другого выбора, как присягать «расстриге и вору», признавая в нем царя Дмитрия, которого с нетерпением и восторгом ждали низы.

Однако вступать в Москву самозванец не спешил, боялся. Дабы узнать настроение народа в столице, он послал туда Пушкина и Плещеева со своей грамотой.

С помощью казаков атамана Андрея Корелы посланцы вошли в Китай-город и с Лобного места прочли царскую грамоту, в которой природный царь Дмитрий Иванович обвинял Годуновых, что они «…о нашей земле не жалеют, да и жалеть было им нечево, потому что чужим владели».

Одобрительным ропотом отозвалась толпа на сии слова, переглядывались мужики: «Во наконец-то слова природного государя, радетеля земли Русской».

— Читай шибчее! — кричали с задних рядов. — Не слышно-о!

И Гаврила Григорьевич Пушкин читал, надрывая глотку:

— … А которые воеводы и бояре ратоборствовали против нас своего государя, мы в том их вины не видим. Они посыланы были злодеем Годуновым под страхом отнятия живота и творили сие неведомостью. Мы их прощаем и призываем верной службой заслужить свои вины… Пусть мир и тишина воцарятся в нашей державе, я прощаю всех, кого осудили Годуновы. Отворите темницы, сбейте оковы с несчастных, утрите слезы обиженным.

Взвыла, заорала торжествующая площадь:

— Здравия нашему государю Дмитрию Ивановичу!

Еще бы, никто не мог припомнить, какой это государь утирал слезы обиженным, отворял все тюрьмы, сбивал оковы.

— Это наш государь!

— Наш природный! Наконец-то!

Кинулись толпы к тюрьмам, сбивая у темниц охрану: «Государь велел!» Растворяли тяжелые двери, кричали радостно:

— Выходи, браты! Прощены все!

Бежали по улицам в истлевшем рванье вчерашние сидельцы, галдели восторженно:

— Дмитрий Иванович ослобонил! Здравия ему, нашему благодетелю!

Пушкин и Плещеев не ожидали такого воодушевления от толпы. Их потащили на Красную площадь: «Там надо читать грамоту государя».

Гаврила Григорьевич взглянул вопросительно на Корелу, гарцевавшего тут же: «Как, мол, быть?»

— Не трусь, дьяк, — подмигнул весело атаман. — Куй, пока горячо.

Стрельцы, посланные было из Кремля навести порядок, не допустить чернь на Красную площадь, увидев эту ревущую, торжествующую лавину, разбежались. И когда Пушкин с Плещеевым добрались туда, там на Лобном месте только что освобожденные из тюрем показывали свои спины, исполосованные на дыбе кнутом, сожженные огнем груди:

— Глядить, православные, что сделали с нами эти годуновские каты[12]!

Бушевала Красная площадь, грозила в сотни кулаков Кремлю. Едва посланцы Дмитрия явились у Лобного места, как им тут же было дано слово:

— Читайте государеву грамоту. Тиш-е-е. Слухайте государево слово.

Пушкин снова развернул хрустящий свиток. Основа читал, надрывая голос. И посадил-таки его. Обернувшись к Плещееву, просипел:

— Наум Михалыч, выручай. Дочитывай. Едва закончил Плещеев словами: «…сбить оковы, утереть слезы обиженным», как чей-то звонкий голос прокричал:

— Смерть предателям Годуновым!

— Сме-е-ерть! — взвыло тысячеголосое чудище.

И толпа устремилась к Фроловским воротам, которые со скрипом стали затворяться.

Выслушав подробный рассказ своих посланцев в Москву о внезапно всколыхнувшемся восстании, Дмитрий спросил:

— Так вы считаете, москвичи готовы меня принять?

— Да, ваше величество, — отвечал Пушкин. — Москва ждет вас.

Самозванец взглянул на Плещеева.

— Да, да, — подтвердил тот. — Москва уже ваша, государь.

— Ну что ж, спасибо за труды. Да? А что с Годуновыми? Их убили?

— Они попрятались, ваше величество.

— Попрятались? — поморщился царь. — Ступайте, друга. Еще раз спасибо.

После их ухода он обернулся к Маржерету, стоявшему за спиной:

— Яков, иди призови ко мне князя Голицына Василия Васильевича.

Когда Маржерет пошел в шатер вместе с Голицыным, Дмитрий сказал ему:

— Яков, выйди и скажи охране, чтоб отогнали от шатра всех. Мне не нужны лишние уши. Проходите, князь, садитесь.

Маржерет вышел и вскоре с помощью охраны отогнал всех посторонних, бродивших вблизи царского шатра.

— Василий Васильевич, — заговорил негромко Дмитрий. — Вам как самому уважаемому и знатному человеку я поручаю важное дело. Вы готовы его исполнить?

— Да, ваше величество, — раздумчиво молвил князь. — Смогу, конечно.

— Позавчера, 1 июня, в Москве произошел бунт черни.

— Я слышал об этом.

— Вот и прекрасно. Народ требует меня. Но я не могу снять корону с живой головы. Вы понимаете?

— Да, ваше величество.

— Годуновы попрятались. Но это ж не иголки. Верно?

— Верно, ваше величество.

— Вы их должны найти и… сами знаете, что сделать надо.

— Но я… — смутился и побледнел Голицын. — Я на это не…

— Вы это сами и не должны делать, князь, — успокоил Дмитрий. — Ваше дело проследить, чтоб все было исполнено чисто. Я пошлю с вами бывших опричников Михаила Молчанова и Шерефединова, они у батюшки моего, присной памяти Ивана Васильевича, х-хорошо справлялись с такими поручениями.

— Ну если так, то, конечно, я прослежу.

— Только, пожалуйста, придумайте для черни какое-то оправдание этому, но… только не мой приказ. Мое имя не должно упоминаться в этой связи.

— Я понял, ваше величество.

— Вы возглавите, князь, боярскую комиссию для подготовки моего въезда в Москву. С вами поедут кроме названных Мосальский, Сутупов и Басманов. Впрочем, у Петра Федоровича будут другие не менее важные дела. Если вдруг у него заколодит, вы должны помочь и ему.

После ухода Голицына к царю был вызван Молчанов, и с этим Дмитрий говорил без обиняков:

— Михаил, ты завтра едешь с Голицыным в Москву и должен уходить этого годуновского волчонка вместе с волчицей.

— Это можно, — вздохнул Молчанов, — хотя, конечно, грех, все ж какой-никакой, а царь и царица. А царевну как прикажешь?

— Ксению Борисовну оставь, — вдруг усмехнулся Дмитрий. — Я еще царевны не пробовал.

— Гы-гы-гы, — осклабился Молчанов. — Все понял, ваше величество. Будет тебе царевна в наложницы.

— А это уж без тебя знаю, куда употребить, — осадил неожиданно Молчанова царь.

Самозванец потирал руки от удовольствия. Он знал, что Голицыны, ведущие род от Гедимина[13], давно алкают русской короны. И теперь было очень важно замешать их в цареубийство, дабы в дальнейшем они и помыслить не могли о престоле: «Так с Годуновыми решено. Остался Иона — старый хрыч. Как-то с ним надо решать. Пока он в Москве, мне туда являться нельзя. Кому поручить убрать патриарха. Басманову? Он нынче землю роет, чтоб заслужить мое доверие. Решено. Ему».

Басманов явился к царю около полуночи. Пригласив его к столу, Дмитрий сам налил ему и себе вина в кубки.

— Ну, Петр Федорович, выпьем за твое повышение. Я назначаю тебя, боярин, главой стрелецкого приказа.

— Спасибо, государь, за доверие.

— Я знаю, мой отец слишком сурово обошелся с твоим родителем. Давай простим его. И цари — не боги, ошибаются иногда.

— Я согласен, государь, давай простим Ивана Васильевича. — Они выпили и закусывали калачом, испеченным днем в русской печи.

Лукавил Басманов, не мог он простить Грозному одновременное убийство деда и отца и не за саму казнь (кого ни казнил тот аспид в обличье царя), а за то, что он сперва заставил сына убивать прилюдно отца, до чего, кажется, не додумывался еще ни один Рюрикович. А после чего, оскалив гнилые зубы, изрек злорадно: «А теперь убейте отцеубийцу». Именно этого и не мог простить Грозному Петр Федорович. И иногда ему казалось, заставь царь его исполнить подобное, он в первую очередь зарубил бы его — царствующего.

— Петр Федорович, — заговорил Дмитрий, — я не хочу вступать в Москву, пока в ней находится лицо, оскорблявшее принародно мое имя, валившее на меня Бог знает какие небылицы.

— Кто это, государь?

— Аль не догадываешься? — Царь испытующе посмотрел в темные глаза Басманова. — А? Ну?

— Патриарх, — помедлив, молвил полувопросительно Басманов.

— Умница, — обрадовался Дмитрий и стал снова наполнять кубки. — Ты, Петр Федорович, должен низложить его. Принародно обвини в оскорблении царского имени, в предательстве, в прославлении злодеев Годуновых.

— Я понял, государь. Куда прикажешь деть его? В тюрьму?

— Зачем же? Нам мученики ни к чему. Вороти его в Старицу, в Успенский монастырь в прежнее состояние — игумном. И предупреди: еще услышим хулу из его уст, лишим языка. Ну за успех, — поднял Дмитрий кубок.

Чокнулись. Выпили еще.

— Ты завтра… нет уже сегодня выезжаешь с комиссией Голицына в Москву готовить мой въезд. Если что, он тебе поможет.

— Я и без князя справлюсь, — усмехнулся уголками губ самолюбивый Басманов.

— Я так и думал, — удовлетворенно сказал Дмитрий. По уходе воеводы Басманова Дмитрий позвал:

— Ива-ан.

В шатре появился Безобразов Иван Романович.

— Я здесь, ваше величество.

— Стели постель, будем почивать. Давно пора.

— Слушаюсь, ваше величество.

Безобразов засуетился, взбивая на походном ложе перину, подушки, раскинул легкое летнее покрывало.

— Готово, ваше величество.

Дмитрий скинул кафтан, прошел к ложу, сел на него, вытянул ноги. Безобразов присел, стащил сапоги с царственных ног.

— Туши свечи, Иван.

Когда Дмитрий улегся, Безобразов вытащил из-под ложа свой тюфяк, подушечку, постелил около. Потушил свечи. Лег. Притих.

Здесь место постельничего. Высокая должность. Почетная. Иной и боярин ей позавидует. Безобразов старается не уснуть раньше государя, вдруг что спросит. И более всего боится вопроса: «А помнишь, Ваньша, как ты мне нос расшиб?», и уж ответ заранее приготовлен у Безобразова: «Прости, государь, да если б я знал, что вы царских кровей…»

Но не спрашивает государь, может, забыл уж. Хотя вряд ли. Прошло каких-то десять — двенадцать лет тому. Дворы Безобразовых и Отрепьевых рядом были. Соседи. И Юрка Отрепьев прибегал к Безобразовым к Ваньке, дружил с которым. Играли в жмурки, в прятки, а зимой вместе бабу лепили, в снежки бавились. И однажды Ванька влепил Юрке в лицом ледяным снежком, нос ему расквасил. То-то реву было. Потом выросли, разминулись. И вот встретились. Юрку уже и взором не достигнуть — царь. Только Иван Безобразов знает все в точности, какой он «царь». Но об этом не то что говорить, но и мыслить боится. Вон в Путивле встретился Петька Бугримов, тоже с ними когда-то в снежки бавился, разинул рот: «Ба-а, кого я вижу!»

На том и «отвидился», тут же повесили дурака. Нет, Иван Романович Безобразов не дурак, знает свое дело: «Ваше величество… Государь… Слушаюсь». И на всякий случай к вопросу государеву изготовился: «А помнишь, Ваньша?..» Но не спрашивает царь, и слава Богу. Вон в постельники произвел, чего еще надо? Сопи в дырочки и помалкивай.

Вот, кажись, засопел царь. Безобразов прислушался: точно, уснул.

Теперь можно и ему засыпать, повернулся на правый бок, прикрыл глаза. Появление в Москве боярской комиссии, присланной «природным государем», растревожило вновь приутихший было после бунта народ.

Только что схоронили жертвы первоиюньского возмущения, случившегося в основном из-за дармового перепоя в винных подвалах монастыря в Кремле. Питья было море, в иных местах по щиколотку булькало. Пили пригоршнями, шапками, сапогами — кому что под руку подвернулось. Ну и завзятые «питухи» там и остались, захлебнулись в подвалах. Назавтра забота монахам, вытаскивать, отпевать, закапывать.

Власти нет, бояре разбежались по своим дворам, стрельцы притихли, народ кучкуется по улицам, площадям, обсуждают царскую грамоту: «Наконец-то воротился дорогой наш Дмитрий Иванович», «Таперь заживем».

Посланная самозванцем боярская комиссия въезжает в Москву. Все вершние, за ними сотня конных стрельцов-молодцов, один к одному, позвякивают стременами, поблескивают саблями. На Красной площади Голицын наметил в толпе какого-то купчика, поманил пальцем:

— Да, да, тебя, православный.

Тот подошел настороженно, остановился шагах в пяти: «Ну?»

— Где Годуновы?

— Они в старом годуновском дворце.

Голицын обернулся к спутникам:

— Айда туда.

Назначенные ему помощники и стрельцы отделились от остальных. За ними следом устремились зеваки, шумя и подзадоривая: «Давно их пора!»

У крыльца годуновского дома спешились, бросив поводья коноводам. Голицын первым ступил на крыльцо, сверху оглянулся, покачал головой: внизу уже клубилась жадная до зрелищ толпа: что-то будет?

Вошли в большую прихожую с деревянными колоннами. Голицын обернулся, нашел глазами Михаила Молчанова:

— Ты берешь царицу с царевной, — и к Шерефединову: — Тебе — царь. Всех вместе не надо. Разведите по комнатам.

— А где они? — спросил Молчанов.

— Наверху. Ступайте. И сразу назад.

Молчанов и Шерефединов, сопровождаемые кучкой стрельцов, затопали по лестнице вверх.

Голицын остался внизу, он нервничал, ходил взад-вперед, потирая ладони, словно они мерзли у него. Вдруг остановился, прислушиваясь. Наверху началась какая-то возня, топот ног, короткий вскрик. Потом стихло. Хлопнула там дверь. И вот уже на лестнице появился Молчанов, бледный, но улыбающийся какой-то деланной улыбкой. Подошел к Голицыну:

— Все, Василий Васильевич, придушил старуху.

— А царевну?

— Не велено. С ней государь поиграться хочет.

— Потом, когда разойдется толпа, увези Ксению на подворье Мосальского.

— Хорошо. Спрячем.

Наконец наверху лестницы явился Шерефединов в сопровождении возбужденных стрельцов. Он прикладывал ко рту правую ладонь, молвил подходя:

— Все, князь. Дело сделано.

— Что у тебя с рукой?

— Да царенок кусучим оказался, зацепил меня саблей. Не хотел помирать, зараза. Едва большой палец не стесал. Хорошо, ребята подмогли.

— Хоть не поранили его?

— Не. Как велено было — придушили. Лицо целое.

— Ладно. На всякий случай оставайтесь здесь, будьте готовы к драке.

— Неужто кинутся, Василий Васильевич? Ведь оне им надоели хуже горькой редьки.

— Не думаю. Но на всякий случай будьте готовы.

Голицын, застегнув верхние пуговицы кафтана, решительно направился к выходу. Стрелец распахнул перед ним дверь.

Выйдя на крыльцо, перед которым гудела толпа человек в двести — триста, князь поднял руку, требуя тишины и внимания.

И толпа стихла. Дождавшись, когда и шиканье друг на друга прекратилось внизу, Голицын громко сообщил:

— Мы прибыли сюда по велению государя Дмитрия Ивановича, дабы взять за караул Годуновых. Но бывшая царица Мария и царь Федор, убоявшись праведного суда за их злодейства, приняли яд. Да упокоит Господь души их, — князь размашисто перекрестился.

Закрестились и в толпе: «Туда им и дорога», «Собакам собачья смерть».

Из реплик, доносившихся снизу, Голицын понял, что ему не поверили, но и не думали осуждать. «Зря опасался. У Годуновых не осталось защитников. Дмитрий, или кто он там, может смело въезжать в столицу. Чернь у него в кармане».

Басманов в сопровождении самых преданных ему лично стрельцов въехал через Фроловские ворота в Кремль и направился мимо Чудова монастыря прямо к Успенскому собору. За ними потянулся черный народишко, откуда-то проведавший: «По Ионину душу». Проболтался ли кто из стрельцов басмановских, а скорее просто догадались, уж очень патриарх изгалялся над именем государя: «Вор! Расстрига! Самозванец!» Вот и приспело ему за это наказание.

Басманов чувствовал настроение черни, а посему действовал решительно и смело, как когда-то дед его, Алексей Данилович, изгонявший из храма митрополита Филиппа[14]. Сегодня Петр должен показать, что он достойный внук своего деда. Тот изгонял по велению Ивана Грозного, внук — по приказу его сына Дмитрия Ивановича.

Подъехав к Успенскому собору, все спешились и, глядя на своего начальника, оставили шапки на луках своих седел, чтоб не снимать их перед входом в храм, а там иметь руки свободными. Крестясь, ступили на низкие ступени собора. Из храма доносилось пение, шла служба. Может быть, и сабли следовало оставить на седлах, но раз Басманов не сделал этого, то и стрельцы последовали его примеру.

Войдя в храм, Басманов решительно направился к аналою, за которым стоял седой попик, монотонно читая из книги, разложенной перед ним:

— …Господи, помилуй нас, на тя бо уповахом, не прогневайся на ны зело, ниже помяни беззаконий наших…

— Где Иов? — перебил его Басманов.

— Архисвятитель в алтаре, — пролепетал испуганно старик. Замерли молящиеся, на хорах оборвалось пение. Басманов прошел в алтарь, увидел сидящего на скамеечке с бархатной обивкой патриарха с посохом в руке, в сияющей золотом митре[15], в изукрашенной ризе.

— Ну, изменник, — вскричал Басманов, чтоб слышно было по всему храму. — Выходи к народу, держи ответ!

— Ты что?! — возмущенно поднялся старик. — В алтарь оружным. Изыди!

— Изыдем, хрыч, с тобой вместе.

Басманов схватил владыку за длинную белую бороду, потащил из алтаря. Кто-то из стрельцов отнял у патриарха посох, другой сорвал с головы митру, обнажив седые реденькие волосы, третий толкал бесцеремонно в спину.

— Вы что? Вы что? Побойтесь Бога, — лепетал Иов, не имея сил противиться насилию.

Вытащив патриарха к аналою, от которого уже скрылся священник, Басманов громко воззвал к молящимся, оцепеневших от увиденного — испуганного патриарха с развевающимися сединами, влекомого из алтаря стрельцами.

— Православные! Ваш архипастырь изменил законному государю, он продался Годуновым. Он поносил принародно богохульными словами природного царя Дмитрия Ивановича. Государе стоит у порога Москвы, так неужто мы станем терпеть такого архипастыря?

Народ онемел. И тут стрельцы, заранее подготовленные Басмановым, дружно вскричали:

— Низложить! Низложить злодея!

— Низложить, — пролепетал кто-то в толпе неуверенно.

— Разбалакайте его! — скомандовал Басманов, и стрельцы стаей псов набросились на старика.

Стащили ризу, оплечье, вытряхнули из епитрахили[16]. Но когда схватились за панагию[17], Иов заплакал как ребенок:

— Оставьте, Христом-Богом молю!

Не оставили. Откуда-то явились монашеская черная ряса, клобук, видимо приготовленные заранее. Плачущего старика облачили во все это и повели, поволокли из храма сквозь расступающуюся толпу православных. И никто не защитил его, никто слова против насильников не молвил. Слишком тяжелые обвинения были предъявлены Иову: поношение царя и верность ненавистному Годунову. Кто посмеет защитить такого преступника? У кого две головы на плечах?

В Серпухов, откуда должен был выступить царь на Москву, пригнали более двухсот коней с царской конюшни, привезли царскую карету, сверкающую золотыми накладками и серебряными спицами.

И хотя Москва уже была очищена от неприятелей Дмитрия, он все еще боялся ее. Признаваться в своих страхах никому не хотелось, но Басманову все же он сказал:

— Петр Федорович, я вверяю вам свою безопасность и надеюсь на ваше старание.

— Не изволь беспокоиться, государь, я знаю свое дело.

С вечера обговорили, как будет двигаться царский поезд. Впереди и сзади царской кареты Басманов предложил пустить конных стрельцов, но Дмитрий мягко отклонил это предложение:

— Нет. Стрельцы пусть едут в голове обоза. А перед каретой пусть будет капитан Доморацкий со своей ротой, за каретой Маржерет с рыцарями, за ними атаман Корела с казаками. И пожалуйста, Петр Федорович, отрядите надежных конников проверять дорогу впереди, дабы не въехать нам в какую западню.

— Помилуйте, государь, дорога от Серпухова до Москвы очищена от разбойников. О какой западне речь?

— Я верю вам, Петр Федорович, но все же, как говорится, береженого Бог бережет. Сделайте, как я прошу.

— Хорошо. Будь по-вашему.

На неширокой дороге царский поезд растянулся едва ль не в три версты. Двигался он неспешно. Поэтому перед самой Москвой у Коломенского пришлось заночевать.

Туда же прибыли бояре во главе с Мстиславским, привезли Дмитрию царские одежды, только что изготовленные. Опашень столь густо был вышит золотом, что стоял коробом.

— Да на коня в нем не сесть, — пошутил Дмитрий, одев его. Шапок привезли три — маленькую тафью, усыпанную жемчугом, способную лишь прикрыть макушку, колпак, тоже изукрашенный драгоценностями с собольей оторочкой, и высокую горлатную[18] шапку из соболей.

— А где ж шапка Мономаха? — спросил Дмитрий.

— Ею, государь, будем покрывать твою главу при венчании на царство, — пояснил Мстиславский.

— А-а, понятно, — отвечал, несколько смешавшись, Дмитрий. — Надену вот эту.

Он не задумываясь выбрал горлатную шапку, своей высотой она прибавляла ему росту. Увы, царь был невысок и как все коротышки тайно страдал от этого, поэтому и обувь заказывал себе на высоком каблуке. Так что горлатная шапка была весьма, весьма кстати.

Приведен был из конюшен и верховой вороной конь под изукрашенным седлом с серебряными стременами и пышной попоной из бархата с золотыми кистями по углам. Конь должен был следовать за каретой.

В процедуру торжественного въезда царя в столицу помимо колокольного звона была включена и пальба из пушек… Но царь из пушек палить воспретил (а ну пальнут не холостым!).

— Довольно будет колоколов, а пушек мы наслушались в сражениях, — сказал он.

И именно поэтому не велел стрельцам вступать в Москву с заряженными пищалями. Чтоб ближние не догадались о его страхе, пояснил:

— Я встречаюсь со своим народом, а не с врагами.

И то верно. Не поспоришь.

20 июня 1605 года утром загудели колокола по всей Москве, народ высыпал на улицу и поскольку они были слишком узки, многие сидели по крышам и заборам. Всем хотелось видеть долгожданного природного государя «доброго царя», обещавшего столько милостей измученному народу.

Во все глаза следили москвичи за царской каретой и на все пути следования провожали радостными криками: «Здравия тебе, государь наш Дмитрий Иванович!»

Царь милостиво улыбался народу, кивал головой, помахивал ручкой, и некие, сидя на заборе, спорили:

— Видал, это он мне кивнул!

— Нет, мне.

— Нет мне, спроси у Лехи. Леха, ты заметил?

— Заметил.

— Ну кому он помахал?

— Ведомо, мне, я ж не слепой.

Некоторые от восторга плакали:

— Слава Богу-, наконец-то голубушка наш припожаловал.

— Помогай тебе Бог, боронитель ты наш.

Не слышит всего этого Дмитрий, но догадывается, что чернь искренне рада ему. Да и где тут услышать, колокольный звон уши забивает: «Бом-бом-бом, тили-тили-бом!» Самого себя не услышишь.

Польские рыцари со всех сторон кареты, со всех сторон гарцуют, чтоб, борони Бог, кто не покусился на жизнь государя. Кто слишком близко оказывается из черни к карете, на того конем наезжают: «Посторонись».

В простом народе и тени сомненья нет, что едет не настоящий царь. Он, он родимый. Не зря же вкруг кареты эвон сколько князей — Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Дмитрий Шуйский, Борис Татев, Борис Лыков, Артемий Измайлов, Басманов, Мстиславский, всех не перечтешь. И вот он царь — солнышко наше долгожданное.

На Красной площади царя ждало все московское духовенство. Дмитрий вышел из кареты, колокола умолкли. Архиерей Арсений отслужил благодарственный молебен, благословил государя иконой. И тот поцеловал ее.

С площади он проследовал в Кремль в сопровождении всего клира и в окружении телохранителей — поляков под командой Маржерета. В это время польские музыканты, воспользовавшись тишиной, громко заиграли в трубы и литавры веселую музыку, что несколько обескуражило русских, так как государь направился в Архангельский собор поклониться могилам отца и брата.

Там, остановившись у могилы Грозного, он, скорбно склонив голову, молвил: «Спи спокойно, отец, держава вновь в наших руках». Поклонился он и могиле брата Федора Иоановича.

Посетил царь и Успенский собор, милостиво прослушав там псалмы, пропетые священнослужителями в честь такого торжественного события: «Боже, будь милостив к нам и благослови нас, освети нас лицом твоим, дабы познали на земле путь твой, во всех народах спасение твое. Да восхвалят тебя народы все. Да веселятся и радуются племена…»

Из храма царь прошел в тронный зал дворца и торжественно уселся на царский трон. И близ стоявшие услышали, как государь вздохнул с облегчением, тихо молвив: «Наконец-то!»

И все бывшие там князья и бояре поклонились ему: ты наш царь. Лишь поляки не согнули свои гордые выи[19], что с них взять — латиняне.

4. Польский интерес

Стоявший на сенатской кафедре канцлер Фома Замойский метал громы и молнии в сторону воеводы Юрия Мнишека:

— Это авантюра, то, что вы затеяли против России, с которой сейчас у нас мир. Этот ваш разбойничий набег на Московию губителен и для Речи Посполитой…

Слушая эти обвинения, Мнишек смотрел на короля, сидевшего выше кафедры с непроницаемым лицом, и мысленно корил его: «Что ж ты молчишь? Ведь ты-то знал о походе, даже вставил свой интерес в «кондиции». И вот канцлер меня топчет, а ты в стороне, ваше величество. Хоть бы словцо кинул».

— …А ваш так называемый царь, кто это? — кривил в насмешке губы Замойский. — Проходимец, каких много по Польше шляется. Откуда вы его выкопали, ясновельможный пан Мнишек? Где нашли?

— Мне его представил Адам Вишневецкий, — пробормотал смущенно Мнишек, рассчитывая скорее на слух сидящих около него, но канцлер тоже услыхал это бормотание:

— Вот-вот, от этого схизматика Адама ничего иного и ожидать нельзя. А где, спрашивается, Константин Вишневецкий? Где? Я вас спрашиваю, пан Мнишек.

— Он остался при царевиче.

— Ха-ха. Вы слышите, Панове, «при царевиче». Этот прохиндей выдает себя за сына Ивана Грозного, говорит, что когда-то погубили другого, а не его, что он спасся. Все это вранье, достойное комедии Плавта или Теренция[20]. Представьте себе, ясновельможные, велели убить кого-то, а убийцы спутали и убили другого. А? Царевича спутали с поповичем. Каково?

По рядам прокатился веселый смешок. Мнишек хмурился, продолжая сердиться на короля. Замойский не остывал:

— …С таким же успехом вы могли подготовить козла или барана, — продолжал он злословить, веселя весь сейм.

Мнишек полагал, что канцлером все и кончится и король наконец скажет свое слово в защиту воеводы и гетмана Мнишека.

Но после Замойского на кафедру поднялся литовский канцлер Лев Сапега. Он начал с вопроса:

— Вот вы говорите, ясновельможный пан Мнишек, что воротились от Новгород-Северского и увели с собой многих ротмистров. Почему же с самозванцем остался князь Константин Вишневецкий?

— Откуда мне знать, это надо самого Константина спрашивать.

— А кто еще из панов остался с лжецарем?

— Ну я всех не упомню.

— Но хоть кого-то назовите.

— Остались братья Бучинские, Ян и Станислав, Дворжецкий, Иваницкий, Слонский, Доморацкий, ну и несколько других, разве всех упомнишь.

Сапега взглянул в сторону короля:

— Я не удивлюсь, ваше величество, если Московия порушит наш мир. И считаю, как и канцлер Замойский, что сей Дмитрий не царского происхождения, ибо законный наследник так бы не поступал, он бы действовал по-другому.

— Ну как по-другому, пан Сапега? — спросил быстро Мнишек. — Как? Научите.

— Ну обратился бы к королю или к императору.

— Он обращался к королю, — сказал Мнишек.

Ему надоело отстраненное выражение лица Сигизмунда III: «Пусть и он огрызается. Почему я должен один отдуваться?»

Все воззрились на короля. Тот пожевал сухими губами, молвил негромко:

— Я отказал ему… Я тоже не поверил в его царское происхождение. По его поведению и манерам выдается подлое происхождение. И потом, у нас же с Россией мир.

«Высклизнул, налим, — подумал Мнишек о короле. — А небось в «кондициях» выпросил Смоленск. Ну жук». Однако вслух ничего не сказал — «кондиции-то» были секретными. Делили шкуру неубитого медведя. Если б сейм узнал о них, скандал бы был еще тошнее.

Король отоврался. А на бедного Мнишека навалился очередной сенатор — воевода Януш Острожский:

— Я спрошу вас, пан Мнишек, кого вы набирали, в эту так называемую царскую армию?

— Только добровольцев, пан Януш.

— И сколько их таких сыскалось?

— Около двух тысяч.

— И что, вы всерьез хотели с ними завоевать Москву?

— Ну мы рассчитывали, что к нам примкнут потом другие. Имя царевича очень популярно в России.

— Тогда отчего вы тащились по польским землям аж два месяца?

— Ну понимаете, князь, обоз же, потом снабжение.

— Не виляйте, пан Мнишек, не виляйте. Вы как воевода, а там вы назвались еще и гетманом, знаете, что в поход с конницей лучше всего выступать летом, по свежей траве. Вы же дождались осени, и все ваше «снабжение» свелось к простому грабежу панских фольварков. Да, да, не отпирайтесь. И это еще не все, ясновельможные Панове. Я еще спрошу уважаемого воеводу, а чем ваша армия отличалась от шаек Наливайки? Чем?

— У нас были рыцари, при чем тут разбойник Наливайка?

— Ваша армия тоже разбойничала, пан Мнишек. Разве что не сдирала кожи с панов, не вешала их, но исправно насиловала паненок, отбирала фураж, сено.

— Это голословно, пан Януш. Вы приведите хоть один пример.

— Пример? Пожалуйста. Вы помните, в одном переходе от Киева к вам с жалобой явился пан Желтовский?

— Ну-у помню… кажется.

— На что он жаловался? Помните? Молчите. Так я вам напомню, что ваши рыцари изнасиловали его обеих дочерей и жену. Что вы ему ответили?

— Не помню.

— А я вам скажу. Вы ответили, мол, в войну всякое бывает.

— Возможно, возможно.

— Не возможно, пан Мнишек, а точно. Мне пан Желтовский все передал дословно. Так как это называется? Война против своих, на своей земле. Чем же вы лучше злодея Наливайки?

Молчал Мнишек, исподлобья поглядывая на бесстрастное лицо короля: «Молчишь, налим. Как будто тебя не касается. Если все у Дмитрия получится, то хрен тебе, а не Смоленск будет».

Однако поразмыслив, что Смоленск за его, Мнишеков, долг королю обещан, смиловался: «Черт с ним, пусть подавится».

Но пока Мнишек мысленно решал судьбу Смоленска, князь Острожский-то что понес:

— …За все эти преступления я предлагаю судить всех участников этой затеи.

— Позвольте, позвольте, — спохватился Мнишек. — Кого это судить? И за что?

— Вас в первую очередь, ясновельможный пан Мнишек, и всех, кто с вами, идя по польской земле, грабил и насиловал.

— Но это же… это же, — вскочил Мнишек, апеллируя уже не к «налиму», а к сейму. — Это же незаконно, это же война…

И вот тут-то от коллег он получил неожиданную поддержку. Правда, не от всех, но от части сенаторов.

— Сравнивать ясновельможного пана с разбойником Наливайкой, это возмутительно, пан Януш. За такое оскорбление воевода вправе вызвать вас на поединок.

— Не может военачальник отвечать за каждого солдата-насильника.

— Да, да, совершенно верно. Вот если бы сам Мнишек кого-то там изнасиловал или ограбил, тогда другое дело.

К радости Юрия Мнишека, мнения разделились, сенаторы ударились в такой спор, что скоро забыли и о самом виновнике разговора.

Спорили уже — ответствен ли воевода за насилия его солдата. Одни чуть не хором кричали: «Ответствен!» Другие, позвякивая ножнами сабель, не менее рьяно вопили: «Н-не-е-т!»

Пришлось «налиму» уже вмешаться и, пользуясь королевской властью, объявить на три дня перерыв для заседаний.

А через два дня на квартиру, где остановился воевода Мнишек, примчалась королевская карета и высокий красавец адъютант гаркнул:

— Его величество король Сигизмунд III ждет ясновельможного пана Мнишека во дворце.

— Зачем? — струхнул Юрий Николаевич.

Адъютант так посмотрел на него, что Мнишек понял, что сморозил глупость. И трясясь с королевским адъютантом в карете, за всю дорогу уже не проронил ни слова.

Король встретил его улыбкой, и у Мнишека на сердце отлегло: кажись, ничего плохого. Сигизмунд приказал всем удалиться, даже его личному секретарю, и когда они остались вдвоем, сообщил негромко:

— Поздравляю вас, пан Мнишек, наш Дмитрий на престоле! Москва наша.

«Ах ты, каналья, с каких это пор он стал «нашим», мой это Дмитрий, мой. Я его сотворил», — подумал воевода, а вслух сказал:

— Спасибо за новость, ваше величество. Я всегда верил в его звезду. Если вы помните: он — мой зять. Когда Марина моя станет царицей…

Мнишек неожиданно споткнулся, что-то кольнуло в левом боку. Кажись, сердце. Этого еще не хватало. На сейме столько его молотили и ничего, а тут от радости…

— Что с вами, пан Юрий? — спросил участливо король.

— Ничего. Пройдет. Позвольте я выпью воды, ваше величество.

— Да, да. Вон стакан, вон кувшин.

Мнишек сам налил себе воды, выпил и почувствовал облегчение.

— Я надеюсь, пан Юрий, теперь исполнение наших «кондиций» не за горами.

— Да, да, ваше величество, я помню. Я вернусь в Сандомир и сразу же пошлю гонца в Москву. Коль все так удачно кончилось, как задумывалось, я должен, ваше величество, донести вам, что князь Януш Острожский, который давеча нанес мне столько оскорблений на сейме, всячески препятствовал нашему походу. Когда мы подошли к Днепру-то, он в сговоре со своим братом, киевским воеводой Василием Острожским, угнали все плавсредства от берега. И еще жалуется, почему мои рыцари безобразили. Это хорошо, нас чернь поддержала, а то не знаю, как бы мы переправились на левобережье.

— Он мне ничего об этом не сообщал.

— Так знайте, ваше величество, именно братья Острожские виноваты, что нам пришлось так долго оставаться на правобережье. Куда ж моим рыцарям было деться, вот и баловались.

— Хорошо, пан Юрий, я сделаю ему строгое замечание. А теперь желаю вам счастливого пути. Передайте мои поздравления вашей дочери Марине.

Мнишек понял, что аудиенция окончена, пора откланиваться, и он уже ощущал себя тестем царя Великой России. И щелкнув каблуками, вышел, гордо неся свою седую голову.

Сигизмунд, хмыкнув, только головой качнул: «А что? Вознесется быстро, и случись что со мной, еще и в короли станет баллотироваться. Не всегда ж корона умной голове достается».

5. Венчание на царство

На следующий же день по приезде царицы — инокини Марфы, Дмитрий сказал своему окружению:

— Пойду к маме, испрошу благословения на венчание.

— Кому, государь, велишь идти с тобой? — спросил Маржерет.

— Конечно, тебе, Конраду и моему меченоше, князю Скопину-Шуйскому.

И царь отправился в Вознесенский монастырь, куда вчера была доставлена Марфа. Сопровождали его лишь два телохранителя и князь Скопин-Шуйский. Идти было недалеко, монастырь находился в Кремле у самых Фроловских ворот.

Конечно, в Кремле царю опасаться было нечего. Сразу по приезде капитан Доморацкий сменил кремлевскую охрану и выставил у всех ворот и у дворца поляков, им Дмитрий больше доверял, чем стрельцам и даже казакам.

Из русских приглянулся ему молодой князь Скопин-Шуйский, лицо открытое, глаза серые, светящиеся умом и доброжелательностью. «Этому можно доверять», — решил Дмитрий и произвел его в чин главного меченосца при царском мече.

— Ты, князь, будешь моей правой рукой.

— Благодарю за доверие, государь, — отвечал Михаил Васильевич. И вот сегодня он идет с ним у правой руки и на боку у него царский меч, который он должен подать царю по первому требованию. Михаил догадывается, почему именно его царь взял в спутники к Марфе: «Не иначе иду я для устрашения старухи. А может, для солидности. Поди угадай».

Предупрежденная игуменья сама проводила царя в комнату Марфы, не доверила никому из послушниц.

— Здравствуй, мама, — приветствовал от порога Марфу Дмитрий.

Инокиня не спеша поднялась ему навстречу, приняла объятья и даже троекратный поцелуй, сказала со вздохом:

— Здравствуй, сынок.

— Как ты себя чувствуешь? Не нуждаешься ли в чем?

— Спасибо, не нуждаюсь.

— Может, просьбы какие-то есть, скажи. Я буду счастлив исполнить.

— Есть, сынок, одна. Есть.

— Говори хоть десять, мама. Для тебя я на все готов.

— Исполнишь?

— Разумеется. О чем ты говоришь?

— Сними опалу с Шуйских.

— Но я уже простил их, мама.

— И отправил в ссылку. Вороти их, сынок. Верни имущество. Они же из рода Рюриковичей.

— Хорошо, мама. Я сегодня же распоряжусь. Твоя просьба для меня закон.

— Спасибо… сынок.

— Мама, я ведь пришел к тебе за благословением. Дай мне родительское благословение венчаться на царство.

Марфа внимательно посмотрела в глаза «сыну».

— На престол, Дмитрий, благословляет патриарх. Я всего лишь монашка. Но как мать могу тебя благословить идти под венец, когда надумаешь жениться.

— Это случится скоро, мама.

— Невеста есть?

— Есть.

— Чья же будет?

— Урожденная княжна Мнишек Марина.

— Не наша вроде?

— Полячка.

— Ну дай Бог тебе счастья с ней и побольше деток.

Вскоре Дмитрий откланялся и, вернувшись во дворец, приказал Маржерету:

— Яков, срочно ко мне моего дьяка Бегичева и воеводу Басманова.

Первым прибыл Бегичев, так как находился во дворце.

— Садись, Бегичев. Ты помнишь рязанского архиепископа, который изменил Борису и признал меня? Когда я еще сидел в Путивле.

— Помню, государь.

— Как его звали?

— Игнатий.

— Бери коней, охрану сколько надо, моим именем попроси у Доморацкого и гони в Рязань. Вези его сюда.

— А указ или что там?

— Скажи Власьеву, что так надо, пусть напишет, я подпишу.

— А что хоть Игнату-то сказать, зачем зовут? На казнь или милость?

— На милость, на великую милость, Бегичев. Так ему и передай, мол, государь возлюбил тебя.

Едва ушел дьяк Бегичев, как явился Басманов:

— Звал, государь?

— Да, Петр Федорович. Проходи, садись к столу ближе. Скажи, пожалуйста, где сейчас Иов?

— Ну как ты и велел, отправили в Старицу в Успенский монастырь.

— Кем определили?

— Опять игумном.

— Ну и хорошо, все же начальник. Я что тебя позвал, Петр Федорович. Надо срочно избрать патриарха.

— Это надо сзывать архиереев, они на своем соборе и изберут патриарха.

— Я уже знаю, кого они изберут. Бегичев мне докладывал, в Успенском соборе уже вопили: наш патриарх Иов! Поэтому, Петр Федорович, возьмите собор на себя, соберите их в Грановитой палате и предложите им нашего кандидата рязанского архиепископа Игнатия.

— Но он же грек, государь.

— Ну и что? Не в Греции ж служит, в России. И потом вера-то у нас греческая. И чтоб все проголосовали единогласно, скажите им, что я этого желаю…

— А если упрутся?

— Петр Федорович, мне ли вас учить, как ломать упертых. Пригрозите наконец примером судьбы Иова.

— Пожалуй, так и сделаю.

— А можно и без «грозы». Наведите туда побольше стрельцов, до зубов вооруженных, поставьте на всех входах, лестницах, вроде бы для охраны владык. А там они сами сообразят, что может воспоследовать в случае отказа. И еще — Шуйских надо воротить.

Басманов нахмурился:

— Нельзя этого делать, государь.

— Почему?

— Шуйские — твои заклятые враги. Поверь. Не делай этого.

— Я велю им присягнуть мне на кресте.

— Они переступят через любую клятву.

Басманова трудно было переубедить, он был тверд: Шуйские — наши враги. И Дмитрий наконец уступил:

— Ладно. Я подумаю. Займитесь, Петр Федорович, архиереями и собором.

Весь день он ломал голову: что делать? «Басманов, наверное, прав, но я обещал царице исполнить это ее желание — воротить Шуйских».

Ночью, ворочаясь на ложе, Дмитрий наконец тихо окликнул постельничего:

— Иван, ты не спишь?

— Не сплю, государь.

— Посоветуй, что мне делать? Мать-царица просила вернуть Шуйских, а Басманов против. Кого слушать?

— Царицу слушай, государь, — не задумываясь отвечал Безобразов. — Басманов кто? Твой слуга. А царица — она есть царица и мать же. Ее сердить тебе не след. — В последних словах Дмитрию почудился намек.

Впрочем, он и без намека знал, выйди завтра Марфа на площадь да крикни: «Он не мой сын!» — и тогда все пропало. Все рухнет. А ведь как славно они там у Тайнинского разыграли сцену. И слезы, и объятья, и поцелуи. Нет, Безобразов прав, хоть и дурак, слушаться надо царицу. А с Басмановым не следовало и затевать этот разговор. Сразу поручил бы князю Михаилу. Шуйские ему дядья, он бы без шума все управил. Эвон как с Марфой складно сотворил.

Однако днем, когда он велел своему секретарю Бунинскому писать указ о полном прощении и возвращении Шуйских, тот неожиданно возразил:

— Напрасно, ваше величество, сие делаешь.

— Почему?

— Очень уж ненадежны. Я бы их не освобождал, а заслал куда подальше.

— Эх, Ян, ничего-то ты не понимаешь, пиши, как велю.

— Ваша воля, государь. На кого прикажешь писать подорожную?

— На князя Скопина-Шуйского.

Ко дню коронации царский дворец был разукрашен дорогими тканями, вышитыми золотой и серебряной канителью. К Успенскому собору через площадь была раскатана бархатная алая дорожка. По ней в сопровождении сонмища бояр и подручников Дмитрий прошествовал в Успенский собор, где его ждал новоиспеченный патриарх Игнатий, за сутки до того избранный собором архиереев.

На хорах стройный хор певчих торжественно пел «Многая лета».

И когда он стих, Дмитрий с царского места в короткой речи рассказал о своем чудесном спасении от рук убийц Годунова, о своих скитаниях меж добрых людей. И наконец, о счастливом возвращении к своему престолу.

И опять грянул хор, ударили колокола, и под их торжественный гул патриарх Игнатий возложил на голову царя корону Ивана Грозного. А бояре Мстиславский и Голицын вручили ему царский скипетр и державу:

— Владей, великий государь, своей державой и нами слугами твоими.

Выйдя из Успенского, царь направился к Архангельскому собору. Перехватив недоуменные взгляды бояр, пояснил:

— Хочу у могилы моего отца Ивана Васильевича короноваться шапкой Мономаха. Он сегодня являлся ко мне во сне и звал к себе за шапкой.

В Архангельском соборе царь облобызал надгробия всех великих князей, и когда добрался до могилы Грозного и его сына Федора, там его ждал уже архиепископ собора Арсений, он и возложил на голову Дмитрия шапку Мономаха. На выходе из собора бояре осыпали царя дождем золотых монет, дабы казна его никогда не скудела.

6. Дума думает

Поляку Липскому за срезанную у купца калиту[21] предстояла торговая казнь — батоги. В сопровождении стрельца и двух приставов его привели на Торг, привязали к позорному столбу, и кат принялся исполнять постановление суда. Батог — длинный хлыст, по удару мало чем отличается от кнута, зато уж наверняка не мог зацепить кого из зрителей. Бил точно по спине осужденного. С первых же ударов Липский взвыл:

— Ой, матка бозка… А-ыы-ы… А-а-а…

Услышав голос своего земляка, словно из-под земли явилось несколько польских рыцарей. Оттолкнув палача и приставов, они перерубили саблями веревки, которыми был привязан Липский, на чем свет стоит браня русских:

— Русские свиньи! Как вы смели бить рыцаря? Кто дал вам право?

На шум сбежалась толпа зевак. Пристав пытался объяснить полякам:

— Он осужден на полсотни батогов. Он должен быть наказан.

— За что осужден?

— Он украл калиту с деньгами.

— Ха-ха-ха. Это есть пустяк. А калита есть законный добыча. Пшел вон, пес!

Однако толпа приняла сторону своих приставов.

— Если попался на татьбе[22], пусть отвечает!

— Ежели поляк, так на него и управы нет. Да?

Поляк недооценил москвичей, он помнил, как во Львове стоило выхватить саблю, и все кругом разбегались, как тараканы. И теперь поступил так же. Со звоном выхватил свой кривой клинок и вскричал, злобно оскалясь:

— А ну-у пся кровь! Прочь!

— Ах, мать твою, — вскричали в толпе. — Бей их, православные!

И вот уж у кого-то явилась оглобля, и сабля, зазвенев, вылетела из руки поляка. Накопившаяся злость на чужеземцев, державшихся по отношению к русским с высокомерным презрением, наконец-то прорвалась наружу.

— Бей ляхов, робяты-ы!

Сабли, которыми пытались отмахаться рыцари, того более раззадорили кулачных бойцов, и уж совсем остервенела толпа, когда кого-то из русских зацепили саблей.

Началась потасовка. Поляков буквально месили кулаками. К ним сбегалась подмога, а от Посольского двора прибыла целая рота под командой ротмистра. Только роте удалось разогнать толпу, однако победу трубить оказалось преждевременно.

К торжищу по узким улочкам сбежалось едва ли не пол-Москвы, жаждущие «проучить латынян». Трещали плетни, из которых выворачивали колья — главное оружие черни. Разгоралось настоящее сражение. В ход были пущены не только колья, но и совни[23], рожни[24] и вилы. Ударил набат.

Царь был встревожен, уж он-то знал, чем может окончиться всеобщий бунт.

— Что там произошло, Петр Федорович?

— По суду на Торге батожили поляка. Свои вступились, с того и пошло.

— Надо немедленно прекратить. Выведите стрельцов, разгоните их.

— Государь, — заговорил вдруг Скопин-Шуйский. — Это может усугубить обстановку.

— Почему?

— Стрельцы-то русские, они примут сторону народа.

— Так что же делать?

— Вам надо своим указом осудить зачинщиков потасовки и потребовать их выдачи.

— Но они не выдадут.

Выдадут, если пригрозить хорошо.

— Михаил Васильевич, вы сможете отвезти им мой указ?

— Конечно, смогу, государь.

— Ян, садись пиши указ, — приказал Дмитрий секретарю.

А меж тем многотысячная толпа загнала уцелевших поляков назад в Посольский двор, где они заняли круговую оборону, готовясь к штурму.

И тут из Кремля выехало на конях несколько бирючей, размахивая грамотами:

— Указ государя! Указ государя!

— Читай! — кричали люди.

И, остановив коня, бирюч разворачивал грамоту и громко, насколько хватало глотки, орал, читая указ:

— Я, великий государь милостью Божьей Дмитрий Иванович, радея о своем народе и тишине в моей державе, повелеваю виновников случившегося взять за караул и судить. Капитану польского отряда Доморацкому немедленно явиться во дворец. Если мои требования не будут исполнены, я велю выкатить пушки и огнем их сравнять с землей Посольский двор.

Чтение указа вызывало в толпе восторг и воодушевление:

— Государь за нас! Здравия нашему Дмитрию Ивановичу!

— Здравия, здравия!

Заканчивалась грамота просьбой к «моему народу» прекратить потасовку, дать самому государю возможность наказать виновных.

Как можно было отказать своему государю в такой малой просьбе?

— Кончай, робяты. Не подводи нашего государя-батюшку.

Толпа отхлынула от Посольского двора, унося раненых и убитых.

По улице ехал князь Скопин-Шуйский в сопровождении десятка вершних стрельцов, он направлялся в польский лагерь, расположившийся на Посольском подворье. Из толпы кричали:

— Князь, прижми им хвоста!

— Михаил Васильевич, гля, как мне ухо стесали, — жаловался кто-то из пострадавших.

— Успокойтесь, православные, царь послал меня, дабы я представил ему зачинщиков. Они будут наказаны по всей строгости закона.

Дубовые ворота Посольского двора со скрипом отворились и впустили Скопина-Шуйского с его стрельцами.

— Мне главного, кто сейчас тут есть, — сказал князь, слезая с коня.

— Ясновельможный пан Вишневецкий.

— Проводите меня к нему.

— Прошу, панове, — пригласил ротмистр князя.

Они по высокому крыльцу поднялись в дом, прошли по коридору, и ротмистр, распахнув боковую дверь, громко сказал:

— До князя Вишневецкого представник государя.

— О-о, — поднялся навстречу гостю хозяин. — Князь… э-э-э.

— Скопин-Шуйский, — подсказал Михаил Васильевич.

— Скопин-Шуйский, как же, как же, знакомое имя, кажется Михаил э-э-э.

— Михаил Васильевич.

— Рад, очень рад, Михаил Васильевич. А я ваш покорный слуга Константин Константинович. Прошу садиться. Ротмистр, оставьте нас.

Скопин, придерживая левой рукой саблю, присел на лавку.

— Я прибыл по приказу его величества, князь Константин. Вы видите, что творится?

— Да, да. Это ужасно. Только что короновали царя и вот ему подарочек. Ужасно, ужасно.

— Я привез вам указ государя, Константин Константинович. Ознакомьтесь, пожалуйста. — Скопин подал поляку грамоту.

— Мне уж кое-что доложили об этом указе, Михаил Васильевич.

— Вы прочтите сами, князь. При устных пересказах, как правило, искажают истину.

Вишневецкий развернул бумагу, прочел, поднял глаза на Скопина:

— Пожалуй, мне так точно и передали, что-де царь собирается расстрелять нас из пушек.

— Ах, князь Константин, если б государь не вписал эту фразу, чернь вряд ли бы унялась. И тогда б вас действительно растоптали, сравняли с землей. Простой народ в Дмитрии души не чает, и эти «пушки» на бумаге убедили всех, что царь на их стороне. Неужто не ясно?

— Я так и понял, Михаил Васильевич. Чем мы еще сможем помочь становлению мира в столице?

— Тем, что указ этот исполните неукоснительно, князь. Вы должны выдать мне зачинщиков. Я проведу их под караулом в Кремль.

— Но чернь может растерзать их в дороге.

— Этого не случится, князь. Простой народ слишком любит государя, чтоб не уважить его просьбу. Обратите внимание на последнюю фразу указа.

Вишневецкий взглянул в грамоту:

— Да, да. Очень умно сказано. Очень.

— Ну вот. Я проведу их под конвоем через Москву, засажу в темницу. Пусть народ видит, что они наказаны. А в одну из ближайших ночей мы их выпустим, а ваша задача будет незамедлительно отправить их в Польшу, снабдив всем необходимым. Ибо если их кто опознает на улице, уж ничего их не спасет, а главное, это бросит тень на государя.

— Да, да. Это вполне разумное решение, — согласился Вишневецкий и позвал ротмистра: — Веселовский!

Боярская дума в назначенный день и час собралась в Грановитой палате. Ждали государя. Рассаживались по лавкам, строго блюдя иерархию. Думцы знатных фамилий — Голицыны, Мстиславские, Шуйские, Татевы — ближе к государеву креслу, не очень знатные подале от него. Негромко проговаривались между собой, обсуждая грядущие дела:

— Слыхали, Нагого Мишку в Думу хотят.

— Пьяньцу-то?

— Его самого.

— Ну уж это ни в какие ворота.

— Куды денисся, родня самому. И тех самых путивльских своих в Думу хотит.

— Э-э, это уж и вовсе ни к чему. Дума-то боярская, а не… Вовремя захлопнул рот спесивый боярин, едва не вылетело словцо опасное «…а не воровская», за такое недолго ныне и в опалу угодить, а то и в лапы Басалаю. Но все поняли, чего не договорил боярин, в мыслях-то многие согласны с ним. Но на язык ныне мысли такие пущать нельзя. Эвон Шуйский Василий Иванович выпустил, так едва с топором разминулся. Хорошо, царица вступилась, воротили с дороги на Вятку. Сидит вон, словно ворон ощипанный, ниже травы, тише воды.

Государь вошел стремительно, без всякой солидности. За ним следом едва поспевали новые думцы — Михаил Нагой, Василий Рубец Мосальский, Петр Басманов, Богдан Бельский, Богдан Сутупов.

Все встали, приветствуя царя.

Дмитрий сел в царское кресло, окинул взором присутствующих:

— Садитесь, господа.

Бояре, шурша платьями, уселись. Под кем-то тяжелым скрипнула жалобно лавка.

— Я хотел бы, господа, открывая наше первое собрание, предложить одно новшество. Надеюсь, вы поддержите меня? Дело в том, что в Европе во всех государствах такое собрание уважаемых в государстве людей называется Сенатом, а отсюда лица, заседающие в нем, — сенаторами. Давайте и мы не отставать от Европы, будем называть собрание не Боярской думой, а Сенатом. А? Согласны?

Дмитрий дружелюбно осматривал ближайших бояр. Те, застигнутые таким новшеством врасплох, мялись, переглядывались.

— А чего там, — подал голос Нагой. — Сенат дак Сенат.

«Эк шустрый какой, не иначе опять пьян скотина, — с укоризной глядели бояре на Нагого, усевшегося подле даря. — Там место Рюриковичей альбо Гедеминовичей, но не этого ж захудалого родишки. Но Нагого поддержал Басманов:

— Я тоже считаю, Сенат лучше.

— Кто против? — спросил Дмитрий, вытягивая шею, чтобы рассмотреть далее сидящих. — Несогласных нет. Вот и хорошо. Итак, господа сенаторы, я представляю вам новых сенаторов, прошу любить и жаловать. Михаил Нагой. Вот. Василий Мосальский… Петр Басманов… Богдан Бельский… Как я догадываюсь, они вам известны. А вот еще Богдан Сутупов. Встань, Богдан, пусть сенаторы увидят тебя. Я назначаю его канцлером и хранителем печати.

Дмитрий видел, как скисли лица многих сенаторов, но это не огорчило его, напротив развеселило: «Что, старье, не по шерсти».

— Ну а главой Сената я оставляю уважаемого князя Федора Ивановича Мстиславского. Хотя именно он когда-то крепко побил меня. — Царь взглянул на смутившегося Мстиславского. — Но я простил его, так же как простил и Басманова, здорово потрепавшего меня под Новгородом-Северским. Я всех простил и прошу меня простить, кого ненароком обидел.

В Грановитой палате стояла такая тишина, словно там никого и не было. Один царь говорил. Многим понравилась его речь, в которой звал он всех к примирению.

— Я кончил, господа сенаторы, и передаю бразды правления главе Сената князю Мстиславскому. Пожалуйте, Федор Иванович.

Мстиславский встал, откашлялся, огладил бороду и начал, по-видимому, несколько волнуясь:

— Великий государь, наверно, я выскажу мнение большинства дум… то бишь сенаторов, если попрошу тебя отпустить иностранное войско. Сам видишь, что произошло на днях, едва в Москве удалось предотвратить резню. Знаю, тебе нелегко с ними расстаться, они помогали тебе в трудную минуту. Но Москва долго не может выдержать такого наплыва иностранцев. Она рано или поздно взорвется и может всех нас похоронить под обломками.

— Верно, — подал голос Голицын. — Казаков тоже надо отпускать, государь. Если эти свяжутся с москвичами в драке, то небо нам с овчинку покажется. Куда там полякам до них.

— Отпускать, отпускать надо, — прошелестело по всей Грановитой палате. — А то быть беде.

Мстиславского поддержали еще князья Трубецкой и Телятевский. Царь всех слушал внимательно, не перебивая. После выступления уважаемого боярина Данилы Мезецкого наконец заговорил сам:

— Ну что ж, господа сенаторы, спасибо вам за откровенность. Вы убедили меня, и я готов хоть завтра отпустить шляхтичей и казаков. Дело станет за деньгами. Мы не можем их просто выставить за ворота Москвы, они были наняты мной, и я обязан сперва рассчитаться с ними.

— Это само собой, — сказал Мстиславский. — Казна в твоем распоряжении, государь.

— Спасибо, Федор Иванович. Сенат может не беспокоиться, я не истрачу даром и копейки.

Обсудив еще несколько небольших вопросов, Сенат закончил свою работу. Царь, отпуская бояр, попросил зайти к нему сейчас же Мстиславского и Шуйского Василия Ивановича. Войдя в кабинет, он тут же распорядился:

— Ян, быстро вместе с Иваном тащите сюда корчагу хорошего вина, пару калачей и балычка фунта три. Побыстрей. Ждем.

Бучинский отправился исполнять приказание царя. Дмитрий велел гостям придвигать к столу кресла и усаживаться поудобнее.

— Я что позвал-то вас, друзья мои, хочу вас порадовать и порадоваться вместе с вами. Федор Иванович, тебе как главе Сената я дарю в Кремле старый двор Бориса Годунова.

— О-о, государь! — воскликнул Мстиславский. — Это подарок так подарок!

— Помимо этого жалую тебе вотчину в Веневе.

— Ну спасибо, государь, как мне отслужить твою щедрость?

— Но и это еще не все, Федор Иванович, — улыбался Дмитрий. — Насколько мне известно, Борис Годунов не разрешал тебе жениться. Так?

— Так, государь, истинно так.

— А отчего, не знаешь?

— Он не говорил, но я догадывался.

— Отчего?

— Чтоб по моей смерти мои вотчины к нему перешли, наследников-то у меня нет.

— Вот видишь, а я сделал так, чтоб его вотчина твоей стала. Более того, я велю тебе жениться, Федор Иванович, и народить наследников.

— На ком, государь?

— На моей тетке, младшей сестре матери.

— Ой, спасибо, Дмитрий Иванович, — расчувствовался князь Мстиславский. — Мне век за это не отслужиться.

— Так что, станем родней.

Явился Бучинский с Безобразовым, притащили корчагу вина, калачей и нарезанный балычок, истекавший жиром.

— Ян, наполни кубки, — приказал Дмитрий.

Бучинский налил три кубка вина. Царь посмотрел на молчавшего Шуйского, спросил:

— Василий Иванович, аль серчаешь на меня?

— Что ты, государь, как можно.

— Я ведь и тебе подарок приготовил, Василий Иванович.

— Да уж я и так от тебя много подарков перебрал, — промямлил Шуйский.

Дмитрий расхохотался, громко, до неприличия, хлопнул по коленке Мстиславского и сквозь смех едва смог членораздельно выговорить:

— Ф-федор Иванович… он от меня подарков… ха-ха… ой не могу… подарков переребрал… топор с плахой и с-сылку… ха-ха-ха…

Мстиславский смеялся, поддерживая царское веселье. Шуйский растерянно бормотал:

— Я не про это, государь, я про то, что все-все воротил мне и братьям. Спасибо тебе. Я это имел в виду…

Отсмеявшись и отерев выступившие слезы, Дмитрий предложил:

— Давайте выпьем, — и первым стукнул своим кубком кубки князей.

— За твое здоровье, государь, — сказал Мстиславский.

И Шуйский эхом повторил то же самое. Выпили, разломили калач, брали кусочки нарезанного балыка. Закусывали неспешно.

— Повеселил ты нас, Василий Иванович. Спасибо.

— Но я не то имел…

— Ладно, ладно. У меня действительно есть тебе подарок. Я тебя так много обижал, потому дарю тебе волость Чаронду, ранее тоже принадлежавшую Годуновым, чтоб ты сердца на меня не держал.

— Разве я посмею, государь.

— Знаешь хоть, где Чаронда?

— Кажись, в Белозерском уезде.

— Правильно. С сего дня она твоя, Василий Иванович. Можешь ехать хоть сейчас вступать во владение.

— Спасибо, государь.

— И еще. Василий Иванович, не хочешь ли со мной породниться?

— Не понял, государь, каким образом?

— Ты ж, насколько мне известно, холостой. Вдовец.

— Да у меня уж годы-то, ваше величество.

— Неважно. У Нагих есть такая девка-ягодка. Уы-х. Я ее тебе и сосватаю. Но… Но только после моей свадьбы. Идет?

— Идет.

— Вот за это и выпьем. — Дмитрий сам взял корчагу, стал разливать в кубки. — Как говорится, первая — колом, вторая — соколом.

Ночью, едва Безобразов потушил свечи в спальне и улегся на свой тюфячок, Дмитрий окликнул:

— Иван.

— Я, государь, чего изволишь?

— Ты видел, как сегодня я пил с Мстиславским и Шуйским?

— Видел, государь.

— Думаешь, для чего?

— Не ведаю, государь.

— Это самые влиятельные князья в России, самые родовитые, Ванька. Если я их перетяну на свою сторону, тогда мне сам черт не страшен будет.

— Тьфу-тьфу, чур-чур, — забормотал Безобразов.

— Ты чего?

— Нельзя нечистого к ночи поминать, Дмитрий Иванович. Добра не будет.

— Хорошо, не буду, — согласился Дмитрий. — А уж когда я породнюсь с ними… Эх!.. Ладно, а то сглазим.

— Верно, Дмитрий Иванович, не говори «гоп», пока не перескочишь.

— И на все-то, Ванька, у тебя присловье есть.

— То не у меня, государь, у народа.

— Ладно. Спи давай, «народ».

7. Долг платежом красен

Дума приговорила рассчитать польский отряд и казаков, что было весьма на руку Дмитрию. Представилась возможность распорядиться казной. Вызвав Бучинского, царь приказал:

— Дворжецкого с Иваницким пошли в казначейство и согласно росписям полков пусть рассчитают всех, говоря, что более в их службе не нуждаемся.

— Что? Всех хочешь распустить?

— Нет. Роту Доморацкого оставлю. Это моя личная охрана, самые надежные. А те остальные, нанятые Мнишеком, воры и грабители, пусть катятся на все четыре стороны.

— А казаки?

— Казаков в первую голову надо отпустить. Вызови атаманов Андрея Корелу, Постника Линева и тоже со списками. А мне пришли Сутупова.

Едва Сутупов появился, Дмитрий сказал ему:

— Богдан, поскольку ты отныне канцлер, пожалуйста, озаботься государевыми кабаками. Сейчас и шляхте, и казакам будут выдавать денежное содержание, чтоб более половины этого воротилось в казну через питейные заведения. Посему вели кабатчикам отпускать водку страждущим круглосуточно. Кто не исполнит этого, тому батоги на торге. Казна тоща, пополнять надо.

Эти долги, расчет по которым одобрен Думой-Сенатом, как-то удастся выплатить, но как быть с теми, о которых Дума не знает, хотя наверняка догадывается? Вот уж нечистая принесла в Москву Адама Вишневецкого, заявившего в казначействе, что он истратил на царевича несколько тысяч (а он истратил-таки). Однако ему было отказано: мол, слова его не документ. Вишневецкий пытался пробиться к своему должнику, чтобы объясниться. Но Дмитрий наказал и Доморацкому, и всему своему окружению:

— Адама Вишневецкого и близко не подпускать, говорить одно: царь занят.

Но один долг, очень приятный, весьма хотелось Дмитрию Ивановичу исполнить. А именно — жениться на прекрасной Марине. О ней он вспоминал едва ли не каждый день: «Надо как-то заручиться-обручиться с ней, а то ведь уведет ее какой-нибудь ясновельможный, как увели ее сестру Урсулу Вишневецкие».

И призван был к царю думный дьяк Афанасий Власьев.

— Афанасий Иванович, ты поедешь послом в Польшу к королю. Он станет домогаться исполнения наших тайных договоренностей, отговаривайся, мол, не приспело время. Всему, мол, свой час. Если уж очень станет нажимать, соглашайся помочь против турок. Скажи, мол, государь сбирает к Ельцу войско, которое сам и поведет на турок. Но главная твоя задача будет от моего имени обручиться с моей невестой Мариной Юрьевной Мнишек.

— Как обручиться, государь? — вытаращил глаза Власьев.

— Ну-как? Обыкновенно, подойдешь с ней к епископу, он задаст тебе пару вопросов, ответишь, оденешь ей кольцо. И она обручена.

— Ваше величество, а какие вопросы-то будут?

— Ну там, согласен ли я — царь — взять ее в жены, ответишь: согласен. И все.

— А если чего другого захочет спросить?

— Не захочет.

— Ну а все ж, ваше величество?

— Ну ответишь, что-нито на ум придет, но чтоб не глупость какую. Ты вон как красно баишь, неужто не найдешься?

— Но король да и она могут не согласиться. Как это без жениха, мол, обручаться?

— Согласятся, Афанасий, согласятся. Королю так можешь и сказать, что я желаю взять в жены дочь сандомирского воеводы в благодарность за те услуги, которые он оказал мне в самом начале пути. Приехать для обручения сам я не могу по простой причине, нельзя мне и на час оставлять престол. Нельзя. Его могут похитить. Король поймет. А уж венчаться с ней мы будем здесь в Москве, в Успенском соборе. И станет она царицей. Впрочем, и при обручении там изъявляй к ней всяческое уважение и любовь, как к своей государыне.

— Ну это само собой, ваше величество.

— Я знаю, ты хорошо служил брату моему Федору, Афанасий, сослужи и мне теперь.

— Сослужу, государь, сослужу. Будь на меня в надеже. А если спросят, когда венчаться будете?

— Как приедет, так и обвенчаемся. Ты ее и привезешь.

— Я?

Ну а кто же. Тестю вручишь шубу с царского плеча, коня под седлом, ну и денег на дорогу. А невесте отвезешь вот эту шкатулку, в ней драгоценности для нее — ожерелья, броши, бусы, перстни и даже корона, украшенная драгоценными камнями. Дорогие материи, шелка, атлас передашь ей от меня в подарок. Сегодня я ей еще письмо напишу, готовься.

— А как мне без охраны, государь? Небось шкатулке этой цены нет. Может, мне пристегнуться к польским жолнерам[25], что сейчас отъезжают на родину?

— Ни в коем случае, Афанасий, эти жолнеры хуже разбойников, уж я-то знаю. Они не то что шкатулку отберут, тебя самого без порток оставят. Я скажу Басманову, он выделит тебе триста конных стрельцов. Это будет надежнее. Но и им не говори, что везешь, скажи, мол, еду на переговоры с королем и за невестой.

Отпустив Власьева готовиться к отъезду, Дмитрий приказал Бучинскому никого к себе не пускать и засел за письмо Марине:

«Солнце души моей, дражайшая Марина Юрьевна…» — написал он и призадумался: «Может, зря я вытаскиваю ее сюда, мало в Москве невест высокородных, жениться на какой-нибудь Рюриковне, тогда бы все заткнулись. Но где ее увидеть? Сами князья, бояре толкутся перед глазами, а дочек за семью замками держат. Поди угадай, какая из них по душе придется. То ли дело в Польше: то маскарад, то бал. Невестами пруд пруди, успевай выбирай. А здесь? Темнота. Но опять же если из русских взять, в Польше какой гвалт поднимется: наобещал, нарушил слово. Еще, чего доброго, войной пойдут северские города отнимать, Смоленск обещанный брать. А женюсь на Марине, вроде с Польшей породнюсь, а кто с родни будет сильно требовать. Станет она царицей России, хошь не хошь будет интерес своего царства блюсти. Нет, все же надо Марину брать. Тогда она может и папаше своему, и королю кукиш показать. Это, мол, мое, а я вам ничего не обещала».

И Дмитрий продолжил письмо, в котором клялся, что только о ней и думает, без нее жить не может и ждет не дождется, когда свое «солнышко» прижмет к горячей груди.

Так себя распалил, что невольно мысль родилась: кого бы это ему уже сегодня «прижать к горячей груди»? Марина-то еще вон где, за тридевять земель, да когда-то будет. А ему сейчас надо. Он молод, 24 года, самое время баб любить. Не вытерпел, позвал:

— Бучинский!

Тот мгновенно явился.

— Я здесь, государь.

— Позови Басманова и Молчанова.

Когда те явились, Дмитрий закрывал письмо в шкатулку с драгоценностями.

— Петр Федорович, где сейчас Ксения Годунова?

— Это надо у Голицына справиться, государь. Он всех Годуновых пристраивал.

— У Голицына я не хочу о ней справляться. Ты сам должен знать.

— Я слышал, — заговорил Молчанов, — ее в семью к Мосальскому пристроили, вроде как приемную воспитанницу.

— Ишь ты, шустрый какой Василий, я ему Дворцовый приказ поручил, а он царевну Ксению прячет.

— Да не прячет он, государь. Просто пожалел.

— Вот так, — криво усмехнулся царь, пристукнув кулаком по столу. — Эта воспитанница-царица мне самому нужна. Я, чай, не мерин.

— Когда, государь? — спросил деловито Басманов.

— Сегодня же. Вечером чтоб была у меня.

— Ну что ж, — одновременно вздохнули Басманов с Молчановым и переглянулись. — Постараемся.

— Она хоть девка? — спросил вдруг царь.

— Должна бы.

— Никто ее не сватал?

— Да Годунов хотел ее за австрийского эрцгерцога отдать, за Максимилиана, да что-то не сладилось.

— Ну я с ней слажусь, — усмехнулся Дмитрий. — Ступайте. Да постарайтесь, чтоб без слез, без вытья этого, не люблю я.

— Уговорим, государь, не беспокойся, — сказал Басманов. — Не таких уговаривали.

Проводив их, царь опять велел Бучинскому никого к себе не пускать и засел за второе письмо уже Мнишеку — будущему тестю своему: «Дорогой Юрий Николаевич! Наконец-то я могу исполнить свой долг перед Вашей дочерью, несравненной Мариной. Царская корона России ждет ее. Но должен Вас попросить, дабы Вы поговорили с ней, чтобы она здесь не дала повода к осуждению ее народом. Меня простые люди очень любят и преданы мне беспредельно. С боярами, правда, еще не наладилось, но с приездом Марины, думаю, мы и их заставим полюбить нас. Пожалуйста, дорогой отец, выпроси у легата позволения Марине причаститься у обедни из рук патриарха. Потому что без этого она не будет коронована. И чтоб легат позволил ей ходить в греческую церковь, хотя втайне она может оставаться католичкой. Чтоб мясо ела в субботу, а в среду постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Православные очень ревностны в соблюдении своих обычаев. Убедите Марину обязательно следовать им, если она действительно хочет быть царицей. Ваш преданный зять и великий государь всея Руси Дмитрий».

8. Обручение за царя

Король Сигизмунд III был ласков с русским послом Власьевым и любезен.

— Я весьма, весьма рад за вашего государя, мой друг, что он наконец-то обрел свой престол. Но вот явились слухи, что Годунов жив и спасается в Англии.

— Брехня, — молвил решительно Власьев. — Борис умер своей смертью, я видел его в гробу и участвовал в похоронах.

— Я надеюсь, в союзе с вашим государем мы сможем наконец победить турок и усмирить татар в Крыму.

— Он тоже надеется, ваше величество, в союзе с вами нанести туркам поражение. Мой государь уже распорядился собирать для этого воинских людей и вооружать их. Он сам поведет армию.

— О-о, это похвально, он настоящий рыцарь. Я бы просил вас передать ему, чтобы он отпустил гусар и жолнеров, которых набрал в Польше. Мне тоже нужны ратники.

— Но он их и не держит, ваше величество. Насколько мне Известно, государь с ними расплатился И отпустил всех, кто желал уйти. Некоторые остались, чтобы служить ему. Не может он выгонять их силой, согласитесь?

— Нет, нет, что вы. Я имел в виду совсем другое. — Король не стал уточнять, что именно «другое», и тут же сменил тему: — Я отправил в Москву посланника Александра Гонсевского, чтобы он от моего имени поздравил вашего государя с восшествием на престол.

— Я его не видел, ваше величество.

— Конечно, вы могли разминуться, мой друг.

— У меня главное поручение, ваше величество, привезти государю невесту панну Мнишек.

— Я знаю, знаю, мой друг. Для такого высокого жениха я бы мог найти достойную невесту и познатнее этой Мнишек. — Король игриво прищурился. — А? Как вы думаете, мой друг, достоин ваш царь невесты — ровни по знатности?

— Конечно, ваше величество.

— Так, может, не станем спешить, а? Подыщем ему подругу королевских кровей, а?

— Так это если б от меня зависело, ваше величество, — смутился Власьев от такого королевского напора. — Мне велено обручиться от имени царя с Мариной Мнишек и привезти ее в Москву для венчания. Разве я могу нарушить приказ? За самовольство мне верная плаха будет, ваше величество.

— Жаль. Очень жаль, мой друг, — вздохнул король.

— Я от имени своего государя прошу на это вашего разрешения.

— На что разрешение?

— Ну на обручение с вашей подданной и на ее увоз к нам.

— Я не могу отказать моему другу. А что касается такого торжества, — как обручение царя, то мы свершим его здесь в Кракове, у меня во дворце. И обручать вас станет кардинал Бернард Мациевский. Как вы думаете, если назначим обручение на 10 ноября?

— Вам лучше знать, ваше величество, когда удобней.

— Тогда договорились, я сообщу Мнишекам.

— А я к ним как раз еду. Скажу.

— Ничего, я пошлю с нарочным королевское приглашение и разрешение. Для самолюбивого Мнишека это будет приятнее, нежели ваш устный рассказ.

И действительно, королевский пакет с приглашением, прибывший уже при Власьеве, произвел на Мнишека сильное впечатление. Прочтя текст письма, воевода трижды поцеловал его, глаза заблестели от подступивших слез. Это задело Власьева: «Когда читал письма государя, хмурился, а тут, вишь ты, до неба прыгать готов». Однако смолчал Афанасий.

Подарки царя — шубу, коня и прочее — принял Мнишек как должное. Почувствовав приятную тяжесть кожаного мешка с золотом, спросил отрывисто:

— Сколько?

— Десять тыщ.

Воевода, тут же ухватив мешок, исчез, словно испарился. «Помчался пересчитывать, скупердяй, — подумал Власьев. — Не верит ясновельможный. Не дай Бог, если там не доложено. Я-то не считал. Принял мешок от казначея, поверил на слово его».

Но счет, видимо, сошелся, Мнишек появился через полчаса умиротворенный, хотя не преминул заметить посланцу царя:

— Это, конечно, не покроет всех затрат.

— Отчего, пан Юрий? — удивился Власьев. — Это государь послал невесте на дорогу только.

— Ах, если б только дорога, — вздохнул воевода Мнишек. И Власьев догадался: «Видать, в долгах как в шелках ясновельможный пан».

Зато Марина не скрывала своего восторга, роясь в шкатулке с драгоценностями. Все старалась тут же примерить и тут же спросить подружку:

— Ну как это?

— Прелесть, — отвечала Варвара Казановская.

— А это? — примеряла Марина корону, переливавшуюся блеском камней.

— Великолепно! Ты в ней как королева.

— Я ее одену на обрученье.

«Как дети, — думал Власьев, слушая их щебет и восхищаясь Мариной. — Красивая будет у нас царица. Правда, невысокая, как ребенок вовсе. Но ему-то под стать будет, чуть выше плеча, пожалуй».

Потом начали подруги рыться в материях, присланных для невесты царем: «Ах вот эта хороша! Ах вот эта лучше!»

Власьев, почувствовав свою ненужность, кашлянул, дабы привлечь к себе внимание. И молвил:

— Позвольте удалиться, государыня?

— Да, да, голубчик, ступай, — махнула ручкой Марина.

И началась суета в усадьбе Мнишеков, ясновельможную паненку Марину готовили к обручению, и не где-нибудь, а в королевском дворце в присутствии самого короля да не с простым паном, а с самим царем Московии. Тут есть отчего с ног сбиться.

С десяток швей было засажено за шитье нарядов для невесты. Несколько раз на дню они бегали к ней примерять наряды. Марина кричала на них, одну даже ударила по щеке. Но к назначенному дню все наконец было Приготовлено: великолепное белое платье, усыпанное жемчугом, белые туфельки с золотыми застежками. И все это дополняла корона с выложенными из драгоценных камбий цветами. Увидев в этом наряде Марину, Власьев обалдел от восторга и едва удержался, чтоб не пасть перед ней на колени.

А когда они приехали во дворец и явились в огромную залу, сверкавшую золотыми росписями колонн и рамами картин, русский посол даже оробел. Сам король и его окружение тоже были под стать дворцу — сияли, сверкали, подавляя бедного Афанасия Ивановича.

И окончательно он смутился, когда его и Марину подвели к капеллану Мациевскому и тот, прежде чем благословить обручаемых, начал задавать им требуемые по уставу вопросы. А когда он спросил Власьева: «Не давал ли царь обещание жениться на другой паненке?» — Власьев добродушно брякнул:

— А откуда я знаю.

У капеллана полезли вверх белесые брови от такого неуставного ответа. За спиной обручаемых послышался смех. И Афанасий, поняв, что ляпнул не то, поправился:

— Если б кому государь обещал, то меня б сюда не прислал.

Пришлось капеллану довольствоваться и этим. Но когда он попросил Власьева одеть паненке Марине кольцо обручальное, Афанасия прошиб пот. Он боялся и прикоснуться к руке свой государыни. Однако быстро нашелся, вынул из кармана белый платочек, обхватил с его помощью кольцо и одел на пальчик Марине. Ф-фу-у, словно гору с плеч свалил: не задел ее тело, не коснулся.

Испытания на этом не кончились. После обручения Афанасий Иванович думал затеряться среди гостей, но когда все были приглашены в другую залу на торжественный обед и стали усаживаться за стол, сам король стал искать его глазами:

— А где ж наш обрученный?

— Я здесь, ваше величество, — пришлось отозваться Власьеву.

— Займите законное ваше место возле невесты.

И мучения бедного посла продолжились. Он осторожно сел рядом с Мариной, снова боясь задеть даже ее платье. И сидел почти не дыша, исходя потом от напряжения. Все пили, ели, а он не прикасался ни к питью, ни к закускам. И опять король заметил:

— Отчего ж наш обрученный не ест?

— Простите, ваше величество, но холопу неприлично есть при таких высоких особах, с меня довольно чести зреть, как вы кушаете.

— Ну коли так, — усмехнулся король. — Вольному воля.

После обеда все перешли в другую залу почти с зеркальным паркетом, наверху в нише заиграл оркестр. Гости начали танцевать. Власьев прижался к колонне и не сводил глаз с Марины, танцевавшей с каким-то паном. После первого танца ясновельможный подвел Марину к Власьеву:

— Король пожелал, чтоб обрученный танцевал с невестой.

Власьев, покраснев до корней волос, пробормотал:

— Спасибо. Но я не смею касаться моей государыни.

— А вы попробуйте, — не отставал пан.

— К тому ж я не умею.

Это уже оказалось причиной уважительной, хотя и неуважаемой. Афанасия наконец оставили в покое.

Бал закончился, когда уже наступила ночь и в зале горели тысячи свечей. Власьев уже почувствовал настоящий голод, кишки урчали с неудовольствием, сердясь, видимо, за то, что хозяин за столом и крошки не съел.

Но по окончании танцев Власьев увидел, как Мнишек, взяв за руку дочь, подвел ее к королю и она низко кланялась ему, падая едва ли не на колени:

— Благодарю вас, ваше величество, за этот праздник, что вы устроили для меня.

— Я был рад подарить его тебе, дитя. Когда станешь царицей, не забывай о польской земле, где ты родилась. Я тебе поручаю там в Московии хранить наши обычаи, нашу веру.

— Я постараюсь, Ваше величество.

Власьев не слышал этого разговора, но был возмущен увиденным. И когда с Мнишеком они возвращались в одной карете, он пенял ему:

— Этим вы оскорбили достоинство моего царя, пан Мнишек.

— Чем же, дружок?

— Ваша дочь, считайте, уже царица, а преклоняет колена перед королем.

— Царицей она станет, когда обвенчается с Дмитрием.

— Но она уже обручилась и не должна ронять лицо ни перед кем.

— Не спорьте, не спорьте, дружок, это король. И это он в конце концов дал разрешение на брак.

Во Власьеве того более взыграла обида за царя.

— Как же, «дал». Он же кого-то из своих хотел мне подсунуть вместо Марины.

— Что вы говорите, побойтесь Бога.

— Я говорю то, что было, пан Мнишек.

И Власьев, не скрывая злорадства, в подробностях передал свой разговор с королем по прибытии в Краков. Мнишек долго молчал, Власьев даже доволен был, что осадил спесивца. Но перед самым въездом в усадьбу воевода выдавил из себя:

— То он хотел свою сестрицу-перестарку подсунуть, пся кровь.

И Власьев не раскаивался, что испортил настроение ясновельможному воеводе. Пусть знает свое место.

9. Главное дело

Поскольку ожидался приезд царской невесты, Дмитрий распорядился на самом высоком месте в Кремле строить деревянный дворец, состоявший из двух половин, соединявшихся переходом. Одна половина строилась для царя, другая — для царицы.

Наказ строителю-градодельцу Павлу Ефимову был краток:

— Чтоб мне из окон всю Москву было видно.

— Сделаем, государь, — пообещал тот.

— И побыстрей.

— Лес будет — за нами не станет.

Но привезенные из-под Звенигорода бревна городовик отказался принимать в работу. Узнав об этом, царь сам явился туда.

— В чем дело, Ефимов? Чем плох лес?

— Лес хорош, государь. Рубить такой одно удовольствие. Но он сырой, только что срубленный. Сам говоришь, хоромина быстрей нужна.

— Ну да. Невеста вот-вот приедет.

— А каково тебе будет, государь, жить в доме из сырого леса? Ты, чай, не простой мужик — царь. Тебе с сухого надо ладить, чтоб не водой — смолой пахло в горнице. Хоша с сухого рубить тяжелей, но я худого тебе не хочу. Вели сухого вести.

— А где его взять-то?

— Как где? А в монастырях. Чернецы — народ запасливый, у них завсегда две-три клети бревен впрок заготовлены, ошкурены, годами сохнут. По такому бревну обухом стукнешь — звенит, а не бухтит, как энто сырье.

Воротившись к себе, Дмитрий вызвал князя Мосальского.

— Василий Михайлович, ты у нас дворцовый голова. Займись моим дворцом.

— Слушаюсь, государь. Велик ли он будет?

— Кто?

— Ну дворец энтот?

— У меня в четыре комнаты.

— Что так мало?

— С меня довольно. В одной спальня, в другой кабинет, в третьей приемная и четвертая лакейская. Мне главное, чтоб дворец высокий был.

— С Ивана Великого, — усмехнулся Мосальский.

Вполне оценив остроумие князя, царь ответил в тон ему:

— Чуть-чуть пониже.

И оба рассмеялись.

Вскоре затюкали, заспешили топоры в Кремле. Дворец рос не по дням — по часам. Строители чуть свет начинали и затемно кончали работу. И уж к Николе зимнему[26] он был готов. Павел Ефимов Сам водил царя смотреть, провел его по всем комнатам, говорил, не скрывая гордости:

— Глянь-ка, государь, не на мох ставили, на куделю, теплынь будет в горницах-то.

Прошел царь с градником и по переходу в царицыну часть дворца. Доволен остался работой.

— Молодец, Павел Ефимов. Оплатим всем вам вдвое.

— Спасибо, государь, для нас главная плата — твое удовольствие. Тебе ндравится — нам и награда.

Дворец был готов, а невеста все не ехала. Посланный за ней Афанасий Власьев со своей многочисленной свитой перебрался в Слоним, где должен был ждать Мнишека с дочерью. Но тот не ехал. В письмах в Москву Власьев плакался царю: «…Живя со столькими людьми здесь, мы зазря проедаемся. Милостивый государь, напиши хоть ты Мнишеку, подвигни его к отъезду. Уж мочи моей нет ожидаючи».

Ни Власьев, ни царь не догадывались, отчего так долго тянется дело. А все уперлось в вероисповедание невесты. Когда Мнишек явился к нунцию[27] Рангони, дабы исполнить просьбу царя, чтобы тот разрешил Марине принять причастие от патриарха, Рангони встал на дыбы:

— Ни в ноем случае я не имею права этого позволить.

— А кто же тогда может?

— Только папа.

Была отправлена просьба к папе в Рим. Папа Григорий XV, только что заступивший на папский престол, не хотел начинать с греха — отпускать католичку в православие, более того, ему было известно, что и русский царь католик. Он лично написал Марине письмо, в котором, поздравив ее с обручением, писал: «…Теперь мы ожидаем от твоего величества всего того, чего можно ждать от благородной женщины, согретой ревностью к Богу. Ты вместе с возлюбленным сыном нашим, супругом твоим, должна всеми силами стараться, чтобы богослужение католической религии и учение св. апостольской церкви были приняты вашими подданными и водворены в вашем государстве прочно и незыблемо. Вот твое первое и главное дело».

А самому нунцию Рангони пришел категорический приказ от кардинала Боргезе: «Пусть Марина остается непременно при обрядах латинской церкви, иначе Дмитрий будет находить новое оправдание своему упорству». (Боже мой, сколь удивительно на западе непонимание русской души, русского характера, которое, увы, и ныне не исчезло!!!)

Думая, что всему виной король, царь призвал Бунинского:

— Ян, надо ехать тебе в Польшу к королю, узнать, в чем дело. Почему он не отпускает Марину? Власьев сидит со всей свитой в Слониме и волком воет, ему скоро коней будет кормить нечем.

— А к Мнишеку заезжать?

— Обязательно. Отвезешь ему денег. Жалуется старый хрыч, что его долги не отпускают. Пусть рассчитывается и выезжает.

— Эх, — вздохнул Бунинский, — далась тебе, Дмитрий Иванович, эта Марина. Чем тебе Ксения Годунова не хороша?

— Тем и не хороша, что Годунова. Мой народ ненавидит эту фамилию. Зря, что ли, выкопали Борисов гроб в Архангельском соборе и увезли на Сретенку в Варсонофьевский монастырь, там и закопали вместе с женой и сыном. Нет, Ян, ничего ты в этом не понимаешь.

— Может, и не понимаю, но мнится мне, государь, и от Марины добра не будет.

— Ты это выкинь из головы, дурак. Тебе приказано, езжай и добейся, чтоб ее отпустили.

— Постараюсь, ваше величество.

— Да не лезь в ссору с королем, напротив, стелись перед ним, обещай чего просит. Скажи, что я хотел отправить своих представителей на большой сейм, но теперь вот решил дождаться ясновельможного пана Юрия Мнишека, дабы поговорить с ним и обсудить кандидатов на сейм.

— Думаешь, он клюнет на это?

— А почему бы и нет? Ему позарез нужна моя армия против турок. Если коснется этого, посули, мол, готовы, с теплом двинем. Теперь о Мнишеке. Я пошлю ему сто тысяч на расчет с долгами, сто на приданое невесте, ну и сто же тысяч на наем жолнеров.

— Зачем тратиться на жолнеров, государь? Ведь у тебя есть стрельцы.

— Я не доверяю им, Ян. Да-да, не до-ве-ря-ю. В Кремле их около трех тысяч, и я все время чувствую себя, как на угольях.

— А Доморацкий и Маржерет?

— У Доморацкого всего сотня конных, у Маржерета рота. Разве это сила против стрельцов? Пусть Мнишек нанимает побольше жолнеров и закупает оружие.

Выходя от царя, Бучинский думал: «Чует, что паленым пахнет, а он с этой Мариной связался и все усугубляет». Но что делать? Дан приказ, надо ехать.


Что явилось неожиданностью для посла Бучинского, когда он встретился с королем, это то, что тот и не думал задерживать Мнишеков.

— Да ради Бога, пусть едет, я его не держу, — сказал Сигизмунд.

— Тогда отчего он не едет?

— Это его надо спросить.

— Он пишет, что его удерживают долги.

— Хм. Долги. Я дал по ним ему отсрочку.

— Странно, — удивлялся Бучинский.

Король не преминул заметить:

— Я предлагал вашему свату Власьеву достойную пару для царя, богатую, знатную, так он предпочел дочь этого банкрота Мнишека.

— Это решает царь, ваше величество. Власьев ни при чем. Честно признаться, мне тоже эта партия не по вкусу. Но что делать? Воля монарха все переваживает.

— Все ли?

— Все, — отвечал твердо. Бучинский, понимая, что это комплимент не только царю, но и Сигизмунду, он ведь тоже монарх.

Из Кракова Бучинский отправился в Самбор, радуясь, что король, в сущности, ничего не запросил, а вроде даже намекнул, что Мнишек этот надоел ему до чертиков, забирайте его поскорей. «Видимо, думает хоть с помощью царя выбить из него долги, — размышлял Бучинский, кутаясь в санях в тулуп от резкого северного ветра, бившего в лицо. — Ну что ж, пожалуй, в этом есть резон. Но каково Дмитрию? На троне едва держится, казну тратит направо-налево, бояре ропщут… пока. А тут еще эти Мнишеки гирей повисли. Не знаю, не знаю. Боюсь и загадывать».

Мнишек весьма радовался русскому гостю, в щедром застолье так и называл: дорогой друг. Еще бы не дорогой — триста тысяч привез.

— Царь беспокоится, почему вы не выезжаете? — допытывался Бучинский.

— Но как же ехать, дорогой друг, с пустыни руками. И потом, зима, негде и коней покормить будет. Ну и там еще разные обстоятельства. Теперь вот Дмитрий велит побольше жолнеров-добровольцев набрать. А на это нужно время и деньги.

— Ну деньги же я привез.

— Да, да, за них спасибо. Но каждый жолнер меньше чем за сто не наймется. Так что траты будут большие.

— Государь уж и дворец отгрохал для себя и жены.

— Дворец? Это хорошо, — обрадовался Мнишек. — Когда ж он успел?

— Поставил десятка два плотников, они быстро срубили.

— Так, значит, деревянный, — сразу сник Мнишек.

— Да, деревянный, зато высокий. Из верхних комнат всю Москву видно. И потом, говорят, деревянные для здоровья полезнее, чем каменные.

— Может быть, может быть, дорогой друг.

А когда после обеда они удалились в кабинет хозяина, Мнишек, прикрыв плотно дверь, заговорил понизив голос:

— Я вам на обеде сказал о некоторых обстоятельствах, а они очень важные, дорогой друг. Очень. Я не хотел при лакеях распространяться. Мне сообщили, что Дмитрий взял к себе во дворец царевну Ксению Годунову, а это, согласитесь, как-то не вяжется с обручением нашим. Марина оказалась столь ревнивой, что готова вернуть кольцо.

«Кто же это тебе сообщил, старый хрен?» — гадал Бучинский, а вслух решил защищать Дмитрия, как возможно:

— Дорогой Юрий Николаевич (вот уж и пан дорогой!), давайте говорить по-мужски. Ведь царь молод, кровь играет, а невеста не едет. Что делать? Не евнух же он — царь! Вы что, в молодости не грешили?

— Господи, о чем речь. Всякое бывало. Но будь он простым паном, кто б узнал. А то царь, да еще ж царевну затащил на ложе.

— А кто вам это сообщил, дорогой Юрий Николаевич?

— Эге. Ишь ты какой хитрый, Ян. Я тебе сегодня скажу, а вы завтра ему голову оттяпаете. Кому польза?

— Это верно, — усмехнулся Бучинский. — Голову бы, может, не отрубили, а язык обязательно б окоротили.

— Ну вот. А мне его жалко. Человек хороший, сгодится на будущее.

Бучинский не очень поверил Мнишеку в причину задержки. Что-то утаивал воевода, Ян это чувствовал. Но что? Где ему было догадаться, что ясновельможный никак не сторгуется с нунцием. А то, что Марина готова вернуть обручальное кольцо и отказать жениху, в это смешно было даже верить: «Поломается и явится паненка, куда она денется, уже с потрохами куплена».

10. Покушение

Но Мнишек не ограничился выговором только послу Дмитрия. Он написал в одном из писем самому царю: «…Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко Вас находится, благоволите, вняв совету благоразумных людей, от себя ее отдалить».

— Ишь ты какой благоразумный людь, — проворчал Дмитрий, но Басманову сказал: — Придется Ксению упрятать.

— Что? Надоела?

— Да нет. Из-за нее Марину не везут. Какая-то сволочь уже донесла ясновельможному.

— Шила в мешке не утаишь, Дмитрий Иванович. Куда б ты хотел деть Ксению? В Новодевичий?

— Нет. Надо куда подальше.

— Тогда в Белозерский.

На том и порешили. Несмотря на слезы и причитания несчастной царевны, она была пострижена в монахини и тайно увезена в Белозерск. И в письме к своему тестю Дмитрий, ничтоже сумняшеся, написал, что-де его оклеветали, что никакой царевны близ его не было и нет, что в его мыслях и сердце только «несравненная Марина».

Привыкший сам хитрить и лгать безоглядно, Мнишек сделал вид, что поверил жениху, и даже дочери сказал: «Я так и знал, что его оболгали. Вот она, людская зависть».

Дмитрий, в отличие от своих предшественников, посещал каждое заседание Думы. Часто выступал перед боярами и порой высказывал дельные мысли. Так, когда зашел разговор о беглых крестьянах и затеялся спор о порядке возвращения их к старым хозяевам, царь, переслушав спорящих, сказал:

— Вот вы говорите, что он беглый. Какой же он беглый, если в голодный год хозяин, не желая кормить лишний рот, выгнал его со двора? Так? Так. Теперь, спасаясь от голодной смерти, он бежал на юг в Северскую землю и там его взял к себе другой хозяин, который спас его от голода. Так о чем спор? Кто же настоящий хозяин этому холопу? Тот, первый, который выгнал, или второй, который принял и спас его?

Переглядывались бояре; «А ведь разумно молвит».

— Так я предлагаю записать: хозяином беглому является тот, кто вскормил его в голодный год. А первый хозяин не имеет на этого холопа никаких прав.

Так и записали в постановлении Думы-Сената, и никто даже не догадывался из сенаторов, что этим законом они облагодетельствовали северских помещиков, тех самых, которые в свое время поддержали армию Дмитрия и деньгами, и людьми. Именно для них и хлопотал в Сенате царь, авось еще пригодятся. На турков идти — Северских земель не минуешь.

На одном из совещаний царь обратил внимание, что половина его сенаторов попросту спят на лавках. Чтобы убедить в этом остальных бодрствующих, он, держа речь, не повышая голоса, попросил:

— Господа сенаторы, прошу встать.

Поднявшись, бояре невольно развеселились, узрев заснувших коллег:

— Эй, князь, проспишь царствие небесное.

— Я не сплю, — выпучивал глаза засоня. — Я задумался.

— А чего ж сидишь? И слюнки пустил на кафтан.

Так просто оконфузив уважаемых сенаторов, царь предложил:

— Господа сенаторы, по моему приказу на реке построена снежная крепость. Завтра пополудни велю вам всем быть в ней. Заготавливайте снежки. Это будет в сражении основное оружие. А я со своими рындами[28] тоже снежками буду вас штурмовать. Ну как?

Бояре переглядывались: что, мол, за блажь.

— А для чя это, государь?

— Чтоб не спалось в Сенате, — усмехнулся Дмитрий. — Неужто не удержите крепость?

— Хм, — колебались бояре: чай, не мальчишки снежками бавиться.

— Значит, боитесь? — спросил царь.

— Отчего же, — сказал Шуйский. — Играть так играть. Токо учти, государь, крепость мы не сдадим. Не обессудь.

— Там посмотрим, — подмигнул весело Дмитрий. — Только условие: побежденные ставят победителям ведро вина.

— Можно и два, — сказал Мосальский.

— Хорошо, — легко согласился царь. — Пусть будет победителям два ведра вина. Готовьте, — и засмеялся.

Расходясь из Грановитой палаты, бояре гадали: что за причуда — снежки? Кто-то предположил:

— Ох, братцы, начнет со снежков, кончит протазанами[29], а то и пищалями.

— Это, пожалуй, верно. Засвети я ему, скажем, в рыло снежком. Чем кончится?

— Плахой.

— То-то и оно. Я думаю, надо на всякий случай вздеть под шубы брони.

— Оно бы и ножи-засапожники неплохо с собой прихватить.

На следующий день царь подъехал верхом к снежной крепости в сопровождении своих телохранителей, в числе их был и князь Скопин-Шуйский — царский меченоша. Соскочив с коня, Дмитрий скомандовал:

— Оружие и все лишнее оставить на седлах. — И направился к крепости, где уже толпились его сенаторы. Поздоровавшись, царь спросил Мстиславского: — Ну что, Федор Иванович, все собрались?

— Воротынского нет, приболел князь.

— Ну коли болен, правильно сделал, что не явился, ни к чему других заражать. Ну начнем?

— Пожалуй, можно, государь.

— Занимайте оборону.

Бояре входили в крепость, начиная в руках уже обминать снежки, все казались изрядно потолстевшими. И вот началась «снежная баталия» со смехом и задорными криками:

— Вот счас я тебе вмажу.

— А ну-ка высунься.

— Князь, чего зеваешь!

— Берегись! Ага, не сладко.

— Ха-ха-ха, хо-хо-хо.

Снежки летали туда-сюда, порою рассыпаясь в воздухе. Скоро все с ног до головы были усыпаны снегом.

— А ну-ка, ребята, нажмем, — крикнул Скопин и, пятясь задом к крепости, увлек за собой человек десять, в числе которых был и Дмитрий. Осыпаемые снежками, прикрываясь воротниками, осаждавшие, как тараном, пробили стену крепости, имея на острие спину Скопина-Шуйского.

— Ага-а, наша взяла!

Где было отучневшим от броней боярам, да и к тому же уже преклонных годов, удержать молодых, зубастых, рукастых телохранителей. Свалили самого Мстиславского — главу Думы, на него еще несколько человек. Князь кричал из-под низу, задыхаясь от шуб:

— Сдаемся! Сдаемся!

И тут к Дмитрию пробрался Бучинский, шепнул у уха:

— Государь, они все в бронях и при ножах.

Только что кричавший победоносно царь нахмурился, быстро выбрался из крепости и скорым шагом направился к коням. Бунинский бежал следом.

Вскочив на коня, Дмитрий ходкой рысью помчался к Кремлю, за ним Бунинский. Когда рынды спохватились, что царь исчез, они тоже побежали к коням. Побежденные бояре кричали им вслед:

— Эй, а кто ж вино пить будет?

— Чего это они? Победители-и-и!

Скопин-Шуйский, отряхивая с ворота снег, сказал с укором:

— Вы б еще пищали с собой прихватили. Вояки.

— Но, Миша, — заговорил Шуйский, теребя с усов сосульки, — откуда нам было знать, зачем он затеялся с этой крепостью?

— А зачем народ их лепит?

— Для забавы.

— Правильно. Так и он хотел позабавить вас.

— Так обычно на Маслену это. А тут в январе ни с того ни с сего. Ну мы и решили на всякий случай. Береженого-то Бог бережет. Мы, чай, не курчата.

Когда Бунинский шепнул царю о ножах под шубами бояр, тот мгновенно догадался, отчего они все потолстели: брони под шубами! И испугался.

Прискакав во дворец, царь немедленно призвал к себе стрелецких голов Федора Брянцева и Ратмана Дурова.

— Усильте везде караулы. В воротах всех обыскивать, оружие изымать.

— Кого дозволишь с оружием пропускать, государь?

— Только телохранителей и Скопина-Шуйского, у остальных у всех оставлять в воротах.

— Даже у Мстиславского?

— Даже и у князя Мстиславского.

— Мы в Кремль обычно не пускаем с оружием, государь. С оружием и больных. И все это знают.

— А ножи? А засапожники?

— Ну это, если кто захочет, пронесет все равно.

— Обыскивать, обыскивать и изымать. Вы слышали приказ?

— Да, государь.

— Вот и исполняйте. И ныне чтоб во дворце сами ночевали.

Брянцев с Дуровым вышли несколько удивленные.

— Что это с ним? — сказал Брянцев.

— Чего-то наполохался государь, — предположил Дуров.

Дмитрий действительно сильно испугался. Ночью не мог долго уснуть. Безобразову не разрешил свечи гасить. Меч положил рядом. Своими страхами решил поделиться с постельничим. Тот, выслушав рассказа царя, согласился с ним:

— Да, с боярами тебе ухо надо востро держать, Дмитрий Иванович. Нет, не зря они все с ножами были, не зря. Хорошо, что убег.

— А я-то думаю, что они такие толстые стали, ожирели за ночь. А внизу у них брони, на рать собрались голубчики. Ай хитрецы!

— Что думаешь делать с имя?

— А что ты посоветуешь?

— Я думаю, надо шепнуть Басманову, чтоб взял он двух-трех да на дыбе поспрошал: к чему на потеху оружными явились?

— Э-э нет, Иван, сразу подумают, испугался, мол. Мне нельзя и вида подавать. Как будто ничего не случилось. Они должны меня бояться, не я их.

— На дыбу подымешь, вот и забоятся.

— Нет-нет, Иван. Править можно тиранством, как было у моего батюшки Ивана Васильевича, а можно добром, подарками, наградами. Я так хочу. Не хочу, как отец.

— Ну смотри, как бы не продарился, Дмитрий Иванович. Борис Годунов в голодный год даром кормил чернь-то. Ну и что? Шибко она его благодарила?

— Годунов что? Престол незаконно захватил, оттого и кормил даром, что не свое отдавал, а моим братом Федором нажитое.

С некоторых пор Иван Безобразов помарщиваться начал от такого беззастенчивого вранья государя. Если в Путивле он почти безоговорочно верил в счастливую звезду Юрки Отрепьева, оказавшегося царевичем Дмитрием, то в Москве понял, что почти никто не верит в его царское происхождение, особенно в Кремле. Чернь в счет не шла, ей подавай «доброго царя», и Дмитрий старался оправдать это доверие. Именно для этого он иногда прощал злодеев, лежавших уже на плахе. Этим и любезен был черни: «Добрый».

Но Безобразов всей шкурой чувствовал, что под его «царем» трон трещит и шатается. И случись ночью какое-то нападение на Дмитрия, то ему — постельничему — вряд ли удастся уцелеть. Стал Иван присматриваться к боярам, дабы определить, кто из них самый опасный для Дмитрия и с кем следует ему — Безобразову если не подружиться, то хотя бы показать свое усердие во исполнение грядущих тайных замыслов.

Шуйские, конечно, главная опасность для царя. Но они после помилования и возвращения из опалы внешне являют такую преданность Дмитрию, что, чего доброго, продадут Ваньку с потрохами, стоит ему заикнуться им о своем неверии в царя. Выдадут запросто, чтоб еще более войти в доверие к Дмитрию. Нет, нельзя им довериться, нельзя.

Вот если князю Голицыну? Но Безобразов и ему боится открыться, хотя когда встречаются взглядами, просит глазами: ну спроси меня, ну спроси. А о чем спроси? Сам не знает Иван. Князь иной раз и подмигнет ему, но что это означает, пойди догадайся. Никому нельзя открыться.

Вон среди стрельцов едва зашушукались, что-де царь не настоящий, Басманов тут как тут, устроил розыск. Взял семерых, хотел утопить, но Дмитрий сказал:

— Пусть их товарищи судят.

В один из дней велено было построить всех стрельцов на Кремлевской площади. Без оружия. Дмитрий явился перед ними в окружении немецкой охраны. Туда же привели семерых из басмановского застенка.

— Стрельцы, — обратился к строю царь. — Вы знаете, как мне удалось спастись от рук убийц Бориса Годунова, как много лет мне пришлось скрываться среди добрых людей. Казаки и вы помогли мне вернуть престол, принадлежащий мне по праву. Но вот нашлись и среди вас люди, усомнившиеся в этом. Я обращаюсь к ним при вас, какие есть у них доказательства, что я не истинный царь? Ну, говорите же.

Все семеро молчали, клоня свои непутевые головы.

— Молчите? Вам нечего сказать. Мой отец Иван Васильевич судил бы вас на казнь. Но я не хочу следовать его примеру. Я отдаю вас на суд ваших товарищей. Как они решат, пусть так и будет.

С этими словами царь повернулся и пошел ко дворцу. Григорий Микулин — думный дворянин подал знак верным стрельцам, те вскричали едва ли не хором:

— Бей их, робята!

И толпа стрельцов кинулась на несчастных и буквально растерзала их.

Затем трупы их были положены на телегу и провезены по улицам Москвы. Шагавший у воза бирюч то и дело оповещал:

— Злодеи, покусившиеся на государя! Изменники!

И простой народ весьма был доволен свершившимся судом над преступниками: «Туда им и дорога». Иные подходили и плевали на трупы с ненавистью: «Да за нашего государя вас бы на кусочки надо».

— Злодеи, покусившиеся на государя! Изменники!

Ясно, что после такого, кто и думал покуситься на Дмитрия, сразу передумал. Притих, затаился. В Кремле вон стрельцы, что стая волков, мигом разорвут, Басманов, что пес охотничий, вынюхивает измену. В городе только вякни, что о государе непристойное, чернь мигом тебя в лепешку затопчет.

Нет, Ваньке Безобразову жить хочется, потому и советы его государю самые решительные:

— А ты их на дыбу, сразу другие забоятся.

Свечи уж в шандале догорают, а они все беседуют — царь с постельничим, вместо того чтобы спать по-людски. Где-то уж в Замоскворечье вторые петухи горланят.

— Давай спать, Иван, — наконец говорит царь, позевывая.

— Давай, государь, — бормочет Безобразов заплетающимся языком, он бы уж давно спал, коли б его воля была.

Казалось, только смежили глаза, как где-то в передней крик:

— Стой!

Царя словно подкинуло на ложе, схватился за меч, спустил на пол ноги, угодил на живот постельничего. Тот, ойкнув, тоже вскочил:

— Что там?

— Тс-с-с, — прошипел Дмитрий, прислушиваясь чутко: вдруг показалось. Но вот топот ног и опять уже в отдалении: «Стой, суки!»

— Это Брянцев, — вскричал Дмитрий и кинулся к двери прямо в исподнем и босой. В передней столкнулся с Дуровым.

— Что случилось?

— Да какие-то посторонние крались в переходе.

— Так чего стоишь?

— Брянцев не велел переднюю бросать.

— За мной, — скомандовал Дмитрий и кинулся в темноту перехода. За ним, натыкаясь друг на друга, заспешили Дуров с Безобразовым.

— Федор, ты где? — крикнул Дмитрий в темноту.

— Я здесь, — донеслось откуда-то снизу.

— Огня, — скомандовал Дмитрий.

Безобразов вернулся в спальню, взял шандал. Свечи почти догорели. Он взял из шкатулки другие, зажег их от догорающих, вставил в гнезда. Теперь он освещал переход, по которому впереди шел царь в исподнем и с мечом и стрелецкий голова Дуров.

Вскоре появилось несколько стрельцов из караульных, одному из них Дуров сунул под нос кулак:

— Проспал, гад.

Потом сошлись с Брянцевым, он тащил за шиворот какого-то мужика.

— Вот глядите, что у него было, — Брянцев показал нож.

— Кто тебя подослал? — приступил к нему Дмитрий. — Где ты прошел, через какие ворота?

Мужичонка молчал, затравленно глядя на окружающих. Брянцев сказал:

— Он был не один, я слышал.

Оставив пойманного под присмотр стрельца, начали обыскивать все переходы и закоулки, царь сам ходил впереди и совал меч даже в рундуки пристенные[30]. Безобразов, передав шандал Дурову, сбегал в спальню, принес государю сапоги и теплый халат.

— Облачись, Дмитрий Иванович, ноги застудишь.

Наконец под одной из лестниц нашли еще двух молодых парней и тоже с ножами. Дмитрия трясло не то от гнева, не то от страха.

— Ф-федор, выводи на снег мерзавцев, в сабли их.

Вернувшись в спальню, царь, скинув халат и сапоги, залез под пуховое одеяло и, все еще дрожа, спрашивал постельничего:

— Нет, каковы. А? На государя с ножами. Ночью. А? Кому ж верить, Иван?

— Что, государь?

— Кому верить, спрашиваю? Они же как-то прошли ворота, караулы.

— Надо было их поспрашать, — отвечал Безобразов.

— Ты же видел, как я спрашивал. Молчит сучий потрох!

Теперь уже растревоженные, испуганные, не смогли уснуть до рассвета. Появившийся утром Басманов, узнав о случившемся, набросился на Брянцева:

— Зачем порубили?

— Государь приказал.

Басманов пенял и смущенному царю:

— Надо было их мне оставить, государь. Я б их заставил заговорить. Кто их направил? Как в Кремль попали?

— Прости, Петр Федорович, — каялся Дмитрий. — Как-то не подумал, во гневе был.

11. Заговор

А заговор зрел, и опять Шуйские и Голицын были во главе его. Собирались ночью, поскольку днем приходилось сидеть в Сенате, являть царю преданность и приязнь. Так как у Шуйского Василия Ивановича было опасно, за ним почти наверняка следили басмановские подсылы, встречались то у Бориса Татева, то у Татищева или Ивана Колычева, а то и у купца Мыльникова. Всякую ночь в разных местах, ни у кого дважды подряд не собирались, чтобы не посеять подозрения у лакеев или холопов. Это подлое племя могло донести псу-Басманову.

В очередную встречу в дальней горнице у Татева Василий Иванович Шуйский выговаривал младшему брату Дмитрию:

— Ну ты и подобрал орлов, Митька. Чуть-чуть всех не завалили. Это ладно их стрельцы ночью же порубили. А дождись утра и Басманова, что б было?

— Они б не сказали, — оправдывался Дмитрий.

— За дыбу не ручайся, она всем языки развязывает. Уж Я-то знаю.

— Ну пронесло же.

— Пронесло, слава Богу. Но уже поджилки тряслись, когда узнал, что их поймали.

— А я вот что думаю, — заговорил неожиданно Голицын. — Надо его спихнуть тем же руками, которые его на престол усадили.

— Василий Васильевич, его чернь усадила, а она в нем души не чает, — сказал Шуйский.

— Тут, Василий Иванович, мы все ему порадели. Чего там. Правда, из-за Годунова радели лжецарю. Но теперь Годунова нет, пора и его убирать. А подключить к этому надо польского короля Сигизмунда. Хоть он и открещивается от лжецаря, мол, я не я и хата не моя. Но от него все пошло.

— Но его ж надо чем-то заинтересовать.

— Я думаю, надо предложить русскую корону его сыну Владиславу, Сигизмунд тогда землю будет рыть против Лжедмитрия.

— А что? — осмотрел Шуйский присутствующих. — Пожалуй, князь Василий дело говорит.

— Это что ж получается, — возразил Татищев. — Тех же щей да пожиже влей. То посадили на шею лжецаря, теперь будем звать ляха. Тогда наш Смоленск тю-тю, уплывает к Польше.

— Я сам думал над этим, Михаил Игнатьевич, — отвечал Татищеву Голицын. — Но мы должны заинтересовать чем-то Сигизмунда, хотя бы на первых порах, пока не скинем Лжемитьку. А там видно будет. Выберем из своих. А короля можем деньгами отблагодарить.

— Дожидайтесь, — засмеялся Колычев, — он всю казну уже очистил. Там скоро одни тараканы останутся.

— Это точно, — вздохнул Шуйский, — сорит деньгами царек наш, направо-налево сорит. А ты что молчишь, Миша? — обернулся к Скопину Василий Иванович! — Ты-то ближе всех к нему.

— А что я могу сказать? Мне нравится предложение Василия Васильевича. Еще можно королю сказать, что Дмитрий даже о польской короне мечтает.

— Ты это всерьез или шутишь?

— Какие шутки, я собственными ушами слышал, как Бучинский сказал Дмитрию: «Будешь, ваша царская милость, королем польским».

— Ничего себе, — засмеялся Голицын. — Как же они себе это представляют?

— В Польше много у Сигизмунда врагов среди ясновельможных, Дмитрий хочет их направить против короля. Его От этого удерживает только одно — невеста. Как только Марину Мнишек король отпустит в Россию, тогда и начнет Дмитрий подбивать поляков против короля.

— Он что, дурак? На русском престоле сидит, как воробей на колу, того гляди свалится, так подавай ему еще и Польшу.

— Он не дурак, Василий Васильевич, просто ему надо иметь что-то в запасе, как-то он даже о Франции заикался. Он чувствует ненадежность своего положения. А тут еще, кажется, всерьез с царицей Марфой повздорил.

— Из-за чего?

— Он хотел послать в Углич и выкопать из могилы царевича.

— Для чего?

— А чтоб доказать, что, мол, это поповский сын.

— И ты еще говоришь, он не дурак. Марфа, конечно, не согласилась?

— Не согласилась. Она же знает, что там ее настоящий сын лежит. И сдается, крепко на царя осерчала.

— Это хорошо, — сказал Василий Иванович. — Она может нам в будущем пригодиться для разоблачения Лжемитьки.

Скопин-Шуйский продолжал:

— Дмитрий собирается отправлять к королю послом Бучинского. Мне кажется, есть смысл сообщить Сигизмунду о словах Бунинского, тогда посольство его не будет принято, может и прогнать его из страны.

— А кого же послать к королю? Нам ведь отъезжать нельзя, мы к Думе привязаны. Лжемитька сразу спохватится: куда, зачем?

— Я думаю, кому-то из Мыльниковых можно. Они купцы, едут, мол, по торговым делам. — Шуйский взглянул на старшего из купцов. — Семен, кто из вас сможет поехать?

— Да хошь бы и я. Ваньша молод, дров наломает. А мне в самый раз с королем познаться. Напомни-ка, Михаил Васильевич, как Бучинский говорил лжецарю о польском престоле?

Скопин-Шуйский повторил:

— Он сказал: «Будешь, ваша царская милость, королем польским».

— Хорошо. — Мыльников, прищурясь, пробормотал реплику. — Я запомнил. Но ведь, как я понимаю, я должен сообщить ему о нашем кружке, что мы тут готовы провозгласить Владислава, как только король поможет нам убрать Лжедмитрия.

— Но ни в коем случае не называй ни одной фамилии, — предупредил Голицын. — Скажи, что, мол, люди знатных фамилий и довольно. А то, чего доброго, выдаст нас этому… Тогда все пропало. Петька Басманов, как стервятник, кружит, того и ждет, чтоб мы споткнулись.

— Кому-кому, а мне уж в четвертый раз топора не миновать, — усмехнулся невесело Шуйский.

— Почему в четвертый? — спросил Скопин. — Дядя Василий?

— Ну как же. От Федора раз, от Бориса — второй, от Лжемитьки — третий. Теперь грядет четвертый, если все попадем в лапы к Басманову. На этот раз вряд ли промахнется палач.

Так и приговорили: престол обещать Владиславу и хорошо бы поссорить короля с Лжемитькой. Другого выхода не было. Убийц более не подсылать, так как это чревато провалом всего заговора.

Король Сигизмунд III был в бешенстве, по лицу его разливались красные пятна, он орал на Бучинского:

— Как ты смеешь являться на глаза мне после всего этого, мерзавец?

— Но я это… — пытался хоть что-то сказать в оправдание свое Бучинский. Но король не хотел и слушать его.

— Твой так называемый царь уже полгода сидит на престоле и не исполнил ни одного пункта, записанного в «кондициях». Ни одного. Мало этого, так он уже целится на польскую корону. Хорош, нечего сказать. И ты — поляк подталкиваешь этого проходимца. Молчи. Я не желаю тебя слушать.

Бучинский ломал голову: «Кто мог передать ему мои слова? Когда успел? Ты гля, старика вот-вот удар хватит. А мне и отвечать нечем». Впрочем, Сигизмунд не желал слушать никакого оправдания. Как только он произнес перед русским послом известную фразу, а тот обалдел от услышанного, король понял, что попал в точку, что его не обманул тот купчишка.

— Ступай вон! — указал король на дверь Бучинскому. — И чтоб я более не видел тебя в моем дворце.

Придя на подворье, где он остановился со спутниками, Ян прошел в горницу и велел позвать Иваницкого. Тот прямо с порога спросил:

— Ну как, все в порядке?

— В порядке, — усмехнулся с горечью Бучинский. — Он погнал меня едва не в шею.

— Вот те раз. Так быстро дал аудиенцию. Еще радовались. С чего он?

— Кто-то из наших передал ему мои слова, сказанные царю. — Ян вдруг подозрительно взглянул на Иваницкого. — Постой, брат, уж не ты ли это?

— Чего ты несешь? Ну какие слова? Чего ты уставился?

— Ты смотри, смотри мне в глаза. Побожись, что не бегал к королю?

— Ян, ты что, рехнулся? Когда б я это успел, вчера только прибыли. Я багаж разгружал весь день.

— Теперь, видно, назад придется загружать и… домой.

— Вот те раз. Как же так? Ты ж посол царя.

— Король плевал на мое посольство, он и грамоту разорвал.

Хотел Ян добавить, что, мол, «плевал и на царя нашего», но удержался, донесут еще Басманову, тому не докажешь, что это слова короля, тем более что он действительно так не говорил.

Воротившись в Москву, Бучинский не решился сказать царю, за что король изгнал его из дворца и из Кракова.

— Я пришел во дворец выпимши, он и осерчал.

— Дурак ты, Ян. Я б тоже погнал от себя пьяного посла. Придется Ванюшку посылать.

Был призван Безобразов.

— Иван, придется тебе ехать к королю, Бучинский обмишурился.

— Как прикажешь, государь.

— Мне сейчас с ним ссориться никак нельзя, пока Марина там. Попроси от моего имени извинения за Бучинского-дурака, наклюкавшегося перед аудиенцией. Да сам-то гляди не напейся. Вот послал Бог послов-ослов, ничего доверить нельзя. Передашь ему грамоту и на словах скажешь, что я исполню все наши договоренности, что под Ельцом уже собрано войско.

— Хорошо, государь, исполню, как велишь?

Безобразов понял важность поручения и поэтому решил немедленно поговорить с Голицыным. Встретив его у Грановитой палаты, он поклонился князю и молвил негромко, почти не разжимая рта:

— Василий Васильевич, у меня важное дело. Когда мне прийти к вам?

— Вечером.

— Не могу, вечером я должен быть у его постели.

— Ну хорошо. Через час можешь?

— Могу.

— Я буду ждать.

Через час Безобразов оказался у ворот голицынского двора и уже потянулся рукой постучать в калитку, как она тут же распахнулась. Его ждали. Слуга молча провел его в дом, в кабинет князя.

— Садись, Иван, — указал Голицын на свободное кресло. Безобразов, волнуясь, присел, князь испытующе смотрел на гостя, но не торопил. Откашлявшись, Безобразов начал:

— Князь, царь действительно не тот, за кого себя выдает.

— Да? — усмехнулся Голицын.

— Да, да, я свидетельствую, что это Юрка Отрепьев, с которым мы еще в детстве играли.

— Что ж ты раньше не свидетельствовал, Ваня? Впрочем, я понимаю, всякому жить хочется. И что ж ты хотел сообщить мне важное?

— Меня он посылает послом к королю.

— А что ж Бучинский?

— Его король выгнал.

— С чего бы?

— Он пьяным явился во дворец.

— Ну-ну, — поощрил князь, едва улыбнувшись уголками губ, скрытых усами.

— Я повезу грамоту королю и хотел бы что-то заоднемя от бояр отвезти.

— Почему именно от бояр?

— Я знаю, бояре затевают против него что-то.

— Кто это тебе сказал, Иван?

— Я же не слепой, Василий Васильевич. Что-то готовится. Вон уже ночью во дворец с ножами явились.

— С чего ты взял, что бояре должны с тобой передать что-то королю?

— А разве у вас ничего нет сообщить ему?

— Нет, Ваня, нечего сообщать Сигизмунду. Он все знает, что ему положено.

— Вы мне не верите, Василий Васильевич.

— С чего ты взял?

— Я ж вижу, не слепой.

— Вот видишь, сам догадываешься, Иван. Оно и впрямь, откуда мне знать, может тебя Басманов подослал. Ты ж первый ночной шептун у царя, а ну шепнешь ему. А у меня шея, чай, не железная, топор не отскочит.

— Василий Васильевич, князь, хотите, я поклянусь на кресте. Надоела мне эта лжа на лже. Грех ведь это.

Голицын поднялся из кресла, прошел к столу, взял кувшин, налил в бокал сыты. Выпил. Спросил гостя:

— Будешь?

— С удовольствием, Василий Васильевич, — поднялся Безобразов. — Все в горле пересохло.

— Это от такого разговора, Иван, за который запросто плаху схлопотать, — сам налил полную кружку гостю. — Пей.

Безобразов выпил с жадностью, похвалил:

— Добрая сыта, спасибо, Василий Васильевич.

Голицын ничего не ответил, прошел назад к креслу, сел.

Безобразов остался стоять у стола, словно еще ожидая сыты, и неожиданно полез за пазуху, достал нательный крест.

— Вот на нем клянусь, князь. Пусть меня разразит гром, отымется язык, если я открою царю или Басманову то, о чем мы здесь говорили.

— А мы ни о чем особо и не говорили, Безобразов. Ты сказал, что царь — это Юрка Отрепьев. И все.

— Разве вы не понимаете, князь, что только за эти слова мне голову снесут. Однако я вам доверился.

— Ладно, Иван, не будем препираться, я тебе верю. Тем более что с Басмановым у меня свои счеты. А королю можешь передать, что Дума на престоле хочет видеть его сына, а не этого самозванца.

— И все?

— И все, Иван. А ты что, хотел письмо к нему? Нет, брат, тебя обыскать могут и все… И сам погибнешь, и других потянешь. Так что лучше на словах. А на будущее, пожалуйста, оставайся подле царя. Если что он новое придумает, сообщай мне.

— Хорошо, Василий Васильевич. Спасибо.

— За что?

— За то, что поверили мне.

— Не вздумай еще кому довериться, налетишь на доносчика.

— Не беспокойтесь, Василий Васильевич, я к вам-то шел дрожал как лист осиновый.

— Во жизнь, Безобразов, все дрожат. И перед кем?

— Он и сам в страхе живет, князь.

— Неужто?

— Да, да, сколько раз мне по ночам признавался, кругом только врагов и видит.

— Ну так и есть, — засмеялся Голицын. — Он ведь не дурак, соображает. Оттого и мечется.

12. Появление «племянничка»

Терский казачий атаман Федор Бодырин созвал на совет своих старшин и есаулов решать, как быть? Куда за «зипунами» идти? Бравый казак Афонька Дуб предложил идти по Куре-реке на Каспий, там и потрясти турских купчишек:

— Их корабли полны добра и золота, есть чем поживиться.

Затея не нова, старики еще помнят, как на Каспий хаживали, скольким не довелось воротиться, на корм рыбкам пришлось отправиться. Потому Афоньку сразу осадили:

— Помолчи, Дуб, не мельтеши. Надо искать царского жалованья.

Эвон донцы и запорожцы привели царя Дмитрия к Москве, посадили на престол, он их деньгами завалил.

— Но мы-то не ходили с ними.

— Вот то-то что не ходили, — сказал Бодырин. — Нам надо своего царя произвесть.

— Так это ж будет не настоящий.

— Ну и что? Дмитрий тоже, гутарят, не настоящий, а вон как Москву тряхнул. Тут главное, чтоб царь навроде матки в рою, а на него уже народишка сбежится.

— А кого объявим-то? Дмитрий уже есть.

— Давай думать.

— А что думать, объявим Петра Федоровича, мол, сын Федора Ивановича и Ирины Федоровны, Годуновой сестры.

— А у них был сын?

— А Бог его ведает. Раз вместях жили, значит, и рожали кого-нито. Народ простой все равно не знает.

На том и порешили: избрать царя Петра Федоровича — чем терские казаки хуже запорожских.

Атаман Бодырин оглядел старшин внимательно: кто из них в цари гож? Уж больно староваты и рожи у них, что кирпичи обожженные, красные. Царю, конечно, надо бы личность побелее.

— Не обижайтесь, атаманы-молодцы, но никто из вас на царя не тянет. Надо бы кого помоложе и рылом побелее.

— Може Митьку — сына стрелецкого выбрать? — предложил есаул Хмырь. — Он и грамоту ведает.

Бодырин приказал рассыльному позвать Митьку, да поживей — одна нога тут, другая там. Явился Митька в расстегнутом бешмете.

— Ты грамоту ведаешь? — спросил Бодырин.

— Ведаю, — отвечал Митька.

— Мы тут решили тебя в цари выбрать.

— Вы что, атаманы, совсем с хлузду съехали, какой я царь?

— Ты обожди, Мить, послушай, — сказал Бодырин и стал объяснять, каким он будет царем. — И есть и пить будешь по-царски, трудить тебя ничем не будем.

— Оно, конечно, царем быть дело хорошее, — согласился Митька. — Но вот беда, я в Москве ни разу не был. Кто за нее че спросит, а я баран бараном, чего буду отвечать?

Старшины переглянулись: довод резонный. Не подходит Митька в цари, хотя и грамотный.

— Слухай, Митрий, может, ты знаешь кого, кто на Москве бывал, чтоб не старый, молодой навроде тебя? А? — спросил Бодырин.

— А Илейка Иванов. Он там родился и холопствовал.

— Илейка? Это которого из Астрахани привели?

— Он самый, атаман.

— Мить, услужи. Найди его и вели в атаманскую избу притить.

— Хорошо, — согласился Митька. — Счас позову.

— Токо, Митрий, не трепи языком насчет царя.

— Я что, баба, че ли? — обиделся Митька.

Илейка появился перед старшиной несколько смущенный, на портах опилки, стружки сосновые, видно, стружком и пилой работал. Но лицо вроде не красное, почти белое. «Годится», — решил атаман и спросил:

— Ты грамотен, Илейка?

— Нет, — отвечал тот.

Бодырин не удержался, крякнул от досады.

— А в Москве бывал?

— А как же, я там и родился, и в кабале был у Григория Елагина, оттуда и бежал на Астрахань.

— Ну как, атаманы-молодцы, — обратился Бодырин к старшине. — Москву знает, а грамоте нет. Как будем?

— А на кой царю грамота, — сказал Хмырь. — Я немного володею, ежели что, могу накарябать указ.

— Верно, есаул, — поддержала войсковая старшина. — Сами станем писать его именем.

Тут удивленному Илейке Бодырин объяснил, для чего его вызвали и спросил:

— Так согласен ты быть царем Петром Федоровичем?

— Да я че, ежели старики велят, отчего не стать, — отвечал Илейка.

— Вот и умница. Хмырь, садитесь с Дубом и пишите первый указ.

— Об чем?

— Ну как? О том, что на Тереке объявился законный наследник царского престола Петр Федорович и зовет всех обиженных под свою руку, что будет жаловать всех разными товарами и деньгами за верную службу.

— А где я наберу этого всего? — смущенно спросил Илейка.

— Ты царь. Это не твоя забота. Пойдем Волгой, там есть города богатые, а по Волге купчишки с товарами… Наберем, Илейка, то бишь государь, тебе казну знатную.

— Ну а если нам вдруг мой хозяин встренется, я ж ему в кабалу продавался?

— Не встренется. Ну а если навернется на свою беду, мы с ним мигом управимся, петлю на шею и подвысь.

Так на Тереке объявился новый царь Петр Федорович, и морем на нескольких стругах отправился он с невеликой армией к Астрахани. О пополнении ему заботиться не надо было, по степи скакали в разные стороны казаки с его указом, в котором сулилось всем, кто примкнет к нему, хорошее жалованье. А царское жалованье для любого казака — мечта желанная. И если пускался в поход царь Петр с отрядом едва достигавшим тысячи, то под Царицыном у него было уже четыре тысячи и несколько пушек с добрым запасом пороха. Маленькие городишки сдавались «царю» почти без боя, да и купцам, плывшим с товарами, связываться с такой силой не приходило в голову: «Берите, берите, токо живота даруйте». И все забирали и живота даровали.

Когда причалили под Самарой, на царском струге собралась войсковая старшина — решать, что делать дальше. Поскольку «царь» по молодости ничего не мог придумать, всем заправлял атаман Бодырин Федор.

— Надо слать грамоту царю московскому. Хмырь, бери бумагу, будем сочинять царскую грамоту.

— С чего начнем, — бормотал атаман, более обращаясь к себе, чем к старшине. — Значит, так, если наш царь сын Федора, а Дмитрий брат Федора Ивановича. Знатца ты ему племянником доводишься. Так? Так. Поэтому пиши, Хмырь: «Дорогой дядя Дмитрий Иванович! Я царевич Петр — кровный сын царя Федора Ивановича и имею такие же права на престол, как и ты. Но я не хочу зла меж нами… Позволь мне притить на Москву и…»

Атаман неожиданно споткнулся и никак не мог придумать продолжения письма, хотя и щелкал пальцами. Глядя на глазевшую на его старшину, рассердился:

— Думайте, думайте? Почему я один должен напрягаться?

Илейка, понимавший, что письмо пишется от его царского имени, вздумал подсобить атаману:

— …и обнять тебя по-братски.

— Ты хоть не лезь, — проворчал Бодырин. — Твое дело царствовать, вот и царствуй. Мы туда не обниматься идем, а свое жалованье требовать.

Илейка-царь смутился и даже покраснел. Тут Афонька Дуб нашелся:

— Тогда так и пиши, мол, жалуем за жалованьем моим людям. А? Чем плохо?

— Ладно, пиши, — кивнул атаман Сеньке Хмырю, хотя слова Дуба ему не очень понравились, подумал: «Дуб есть дуб, чего с него взять».

Больше часа потратила старшина на царское письмо, уж очень не привычный для казаков труд, то ли дело саблей врага рубить: р-раз, р-раз и готово, либо ты, либо он в ковыле. А тут сиди, думай, аж в висках саднит.

С письмом царя Петра в Москву был отправлен из старшины самый грамотный — есаул Семен Хмырь с двумя товарищами. Из царской казны их хорошо удовольствовали деньгами в дорогу, дабы не отвлекались в пути на добычу пропитания. Через Калужские ворота въехали в Москву без особых помех, сообщив приворотной страже, что они «до государя с грамотой государевой».

Однако, выехав на Красную площадь и узрев могучие красные стены Кремля, заробели посланцы.

— Слухай, Хмырь, а не покрутят нам тут головы, как курятам. Глянь вон, кто в ворота ни въезжает, у всех оружие отымают. Не нравится мне это.

— А мне, думаешь, нравится, — мялся есаул, ни на минуту не забывавший, какого «царя» он тут представляет. — Ходим, браты, в кабак, там покумекаем, как быть.

Они подъехали к питейному заведению, привязали коней к коновязи. С весеннего света войдя в полутьму кабака, терцы остановились, дабы осмотреться и приискать себе место, и тут из дальнего угла их позвали:

— Эй, станишники, гребитесь сюда.

Они прошли и увидели уже изрядно захмелевшего казака перед корчагой хмельного. По белой папахе, лежавшей на столе, определили его высокое положение в казачей иерархии.

— Сидайте, хлопцы, — широким жестом пригласил он и крикнул: — Гей, живо еще три кружки!

Кабатчик услужливо притащил обливные глиняные кружки и поставил на стол:

— Что на закусь прикажете?

— Тартай тарань, голубь, да ковригу, — приказал казак и стал разливать по кружкам вино. — Вы, братки, вижу, с Терека, по напатронникам узнаю. А я с Дона, звать Андрей Иванович Корела, атаман. Может, слыхали?

— А как же, — польстил Хмырь, хотя впервые слышал это имя.

— Вот возвели Дмитрия Ивановича на престол. Он нас и наградил. Казакам жалованье и отпуск домой на Дон. А нам с атаманом Постником по сотне золотых. Ну куда с ними? Я в кабак, а Постник Линев решил грехи отмаливать, постригся в монахи и умотал аж в Соловки. Дурак, право дурак. Давайте выпьем, казаки.

— Давай, атаман.

Стукнулись кружками, дружно выпили. Стали тарань о стол околачивать, чтоб помягчела.

— Атаман, а вы, часом, не вхожи в Кремль? — осторожно поинтересовался Семен Хмырь.

— Хых. Я с самим царем вот так как с вами гутарю. В любое время желанный гость у него, — похвастался Корела. — Но не люблю туда ходить, бояре больно важные, смотрят на тебя и губы кривят, мол, чернь вонючая. Ну их на…

И Корела сочно выругался и стал отдирать зубами от тарани мясо.

— Андрей Иванович, вас нам сам Бог послал, — взмолился Хмырь. — Нам как раз великая нужда до царя.

— Какая?

— Так ведь у нас на Тереке его племянник объявился, Петр Федорович по прозванию. Тоже царских кровей, без подмесу. У нас от него письмо к царю. Можете передать в евоные ручки? А?

— Раз плюнуть, — сказал Корела и опять потянулся за корчагой, стал наполнять снова кружки. — Давайте выпьем за встречу, казаки, хоть вы и терские, а все равно как родные. А то ведь тутка, куда ни глянешь, все рожи чужие. Тощища, хоть вешайся.

Выпили за встречу, закусывали ковригой, макая ее в соль.

— А когда, Андрей Иванович? — допытывался Семен.

— Завтра, братцы. Сенни, видите, я не в хворме.

У стола явился какой-то оборванец с лохматой, давно немытой шевелюрой.

— Атаману Кореле слава, — прохрипел он.

— А-а, Исайка, — признал его атаман. — Выпей с нами, друг.

Оборванец с благоговением принял кружку.

— За твое здоровье, атаман, — и одним махом, опрокинул ее внутрь.

— Закусывай, Исайка. Вон ломай от ковриги.

— Благодарствую, я окусочком обойдусь, — пробормотал оборванец и, схватив со стола кусочек, недоеденный Хмырем, исчез.

— Ишь ты какой хитрован, — похвалил оборванца Корела. — Все окусочки собирает, через них, мол, ему сила переходит от тех, у кого окусочек взят.

— Это, выходит, у меня силу взял оборванец, — вздохнул Хмырь.

— Выходит, у тебя, — засмеялся Корела. — У меня никогда окуски не берет Исайка. Тебе, говорит, атаман, сила нужнее. А для чя она мне теперь? Над кем атаманить? Эх, братцы, — вздохнул он и снова принялся наполнять кружки.

Просидели в кабаке они до вечера, изрядно нагрузившись за счет атамана.

— Вы где стали, братки? — спросил Корела, подымаясь из-за стола.

— Пока нигде.

— Айда ко мне. Я на Моховой полдома сымаю.

Атаману уже на выходе кабатчик вынес баклагу с ремешком:

— Андрей Иванович, а похмельные-то.

— Спасибо, Сыч, — взял атаман баклагу, накинул ремешок на плечо.

— Заходите еще, дорогой вы наш, — сказал кабатчик, кланяясь.

— Не боись, зайду, — отвечал Корела и, когда вышли на улицу, заметил: — Я ему гость дорогой, пока у меня золото звенит в кармане. А кончится, так ведь и на порог не пустит, а в баклагу[31] не то что вина, а и воды не нальет.

Но выйдя из кабака, они обнаружили у коновязи всего двух коней. Одного украли.

— От же гады, — выругался Хмырь. — Моего самого лучшего увели.

— Да в Москве рот не разевай, — согласился Корела, — Ну ничего, чего-нито придумаем.

До Моховой действительно было недалеко. Атаман, сунув руку в дыру, отворил калитку, потом ворота. Впустил верховых.

— Ведите под навес в правую загородку, в левой мой Рыжко стоит. Киньте сена с горища, да про моего не забудьте. Седла снимите, у меня подушек нет.

Пока спутники Хмыря ставили коней, они с атаманом, справив малую нужду, вошли в избу, в которой жилым и не пахло. Корела, шарясь в темноте, наказывал:

— Вот здесь не ударься башкой… вот тут вправо бери… Вот слева вишь окно… там попоны, на них и лягайте… а я тут вправо у стенки на тулупе.

— А огня вздувать не будем? — спросил Хмырь.

— А зачем? Печь не топлена, жару нет, да и свечи от веку у меня не водилось.

— А лучину?

— Ты что, станишник, в Москве за лучину столько плетей накладут, что месяц не на чем сидеть будет. Лучина — это верный пожар, помилуй Бог.

И еще не пришли казаки со двора, а уж от стены послышался густой храп атамана. Однако утром именно Корела разбудил гостей:

— Эй, казаки, зарю проспите.

Хмырь сел, тряхнул головой, Корела протягивал ему баклагу.

— Глотни, похмелись.

— А вы?

— Я уже причастился.

— Но, Андрей Иванович, вы же обещали до царя сходить.

— И схожу, раз обещал. Где ваша грамота?

— Вот. — Семен полез за пазуху, достал бумажный свиток с печатью. Корела взял свиток, сунул в рукав.

— Так кем он царю доводится ваш этот… Как его?

— Петр Федорович. Он ему племянник.

— Очень хорошо. Пойду обрадую его, а то бояре, окромя огорчений, ничего ему не приносят.

Уже в дверях, обернувшись, спросил:

— А какой масти конь у тебя был, Семен?

— Вороной со звездочкой во лбу и белых чулочках по щетку.

— Ух, красивый какой, — сказал атаман. — Не мудрено, что свели. Ну да что-нибудь придумаем, бывайте.


— Племянник? — удивился царь. — Ну-ка, ну-ка, давай его сюда, Андрей Иванович.

Дмитрий сорвал печать, развернул свиток, быстро прочел и засмеялся тихо, сказал почти с одобрением:

— Ах ты, каналья.

— Что, государь, не он? — спросил Корела.

— Он, он, атаман, мой племянничек, о котором, правда, я впервые слышу.

— Ну и слава Богу, — перекрестился Корела. — Кто ж родной душе не обрадуется.

— Это точно. Я рад.

— А отвечать будешь ему, ваше величество?

— А как же. Спасибо, атаман, за хорошую новость. Но я спешу в Сенат. Будь здоров, Андрей. Заглядывай, я всегда рад тебя видеть.

Здесь Дмитрий не лукавил, только в этом бесхитростном атамане он видел искренне преданного ему человека.


Терцы, оставшиеся в домике на Моховой об одну горницу, в которой не было ничего, даже стола, долго ждали атамана. Пытались найти что-то съестное, не обнаружили. Хотя в сарае на горище было сено для коня и мешки с овсом.

— Да царев друг не богат, — сказал Хмырь.

— Казак, — заметил терец, — конь есть, значит, богат.

Вот и солнце к обеду приблизилось, а атамана все не было. Казаки проголодались, одного наладили на торг, купить чего-нито съестного. Хмырь, решив, что Корела опять в кабаке, сходил туда, спросил кабатчика:

— Атаман был?

— Нет, Андрея Ивановича не было. Он, видно, коня в поле вывел на первую травку. Ввечеру обязательно придет.

Хмырь вернулся на подворье. Атаманов рыжий конь по-прежнему стоял в сарае и грыз уже ясли. Семен кинул ему сена.

Казак, воротившийся с обжорного ряда, притащил пироги с вязигой, три калача и туесок с квасом. В избе было столь неприютно и затхло, что решили обедать во дворе. Расстелили попоны, Хмырь заметил:

— Не иначе загулял у царя наш атаман.

— Пожалуй, оно так и есть, — согласился казак.

Съели пироги, калачи запили квасом и, растянувшись на попонах, грелись на весеннем солнышке. Уже начали подремывать, как в ворота послышался стук и голос атамана Корелы:

— Эй, станишники, отчиняйте ворота.

Хмырь вскочил, открыл ворота и невольно ахнул. Перед ним стоял его Вороной, на котором сидел улыбающийся Корела.

— Примай пропажу, Семен.

— Ах ты ж, мой дорогой, ах ты, отец родной. — Хмырь принялся целовать в морду коня, и глаза его блестели от подступивших слез. — Где взял, Андрей Иванович, да я тебе по гроб жизни…

— У конокрада Оськи выкупил.

— Выкупил?

— Ну да.

— Так ты знал его?

— Какой бы я был атаман, если б не знал эту сволоту. Всех московских конокрадов знаю, со многими выпивал. Спросил одного, другого, сказали: Оськина работа. Пришел к нему в Замоскворечье. И верному него конь. Говорю: «Оська, отдай, то моего станишника конь». Он было упираться, мол, я его заработал. Я ему: «Ты сам знаешь, чего ты заработал, кол в задницу. Кликну стражу, мигом скрутят и к Басманову, а тот тебя на кол посадит, аль забыл, что конокрадам бывает». Оська расхныкался, мол, сам знаешь, какая у меня опасная работа, дай хоть рупь. Пришлось дать, трудился подлец.

Корела слез с коня, передал повод обалдевшему от счастья есаулу, увидел на попоне остатки от обеда. Опустился на колени, перекрестился, выдернул пробку из баклаги, висевшей на боку, сделал несколько глотков прямо из горлышка и закусил окуском калача.

— Счас, хлопцы, едем, попасем коней на первой травке. А уж вечером в кабак.

— А как грамоту, Андрей Иванович, передал царю?

— В собственные евоные ручки.

— Ну и как он?

— Оченно обрадовался государь. Оченно. Да и как не радоваться, родной человек отыскался.

— А ответ будет?

— Обязательно, Семен, обязательно.

— Но когда?

— Я думаю, дни через три-четыре, а може через неделю. У него, братки, забот выше макушки. Вся держава на ем, успевай поворачиваться. Но сказал: обязательно отвечу племянничку.

И они выехали за город за Серпуховские ворота, где, спутав коней, пустили на попас. Развели костерок (в поле было можно), грелись под апрельским солнышком. Рассказывали байки, на закате воротились на подворье, задали коням сена и отправились в кабак. Есаула, было решившего платить за общий стол кабатчику, Корела осадил:

— Сиди, Семен. Вы гости, я угощаю, а ему за неделю вперед уплочено.

Так и потекли дни — днем попас, вечером кабак. Корела был щедр, угощал не только гостей, но и всякого пьянчужку, сунувшегося к столу. Каждый вечер являлся и Исайка, выпивал свою кружку хмельного за здоровье атамана и непременно похищал чей-нибудь окусок. Когда Хмырь напоминал атаману: «Не пора ли за ответом?» Корела отвечал:

— Пождем, он занятой. А вам что, кисло у меня?

— Да нет, Андрей Иванович, спасибо, очень хорошо.

— Ну и живите, пусть хоть кони с дороги поправятся. Там на горище овес есть, подсыпайте им.

— Там два мешка всего.

— Ну и что? Кончится, купим на Сенном еще?

Наконец прошла неделя, началась вторая. Хмырь настойчиво подступал к атаману:

— Андрей Иванович, ну сходи до царя. Попытай, може уже ответил.

— Ладно, схожу, торопыги.

Но воротился атаман очень скоро, имея виноватый вид.

— Ну? — уставился Хмырь, почуяв неладное. — Написал?

— Написал.

— Давай грамоту.

— Но, братки, он уже дни два тому отправил ответ.

— С кем? — вскричал есаул.

— С каким-то дворянином Юрловым.

— Ах, Андрей Иванович, Андрей Иванович, ведь посылал же я вас.

— Кто знал, что он такой прыткий окажется. Не серчай, Семен, догоните вы этого Юрлова.

— Нам хотя знать, что царь ответил?

— Ответ добрый, братки, очень добрый. Я спрашивал. Царь зовет его на Москву, даже подорожную ему выслал.

— Это точно?

— Точно, Семен, ей-богу.

— Что ж нам делать? — взглянул огорченно есаул на своих спутников. — Надо выезжать.

— Куда на ночь глядя, — возразил атаман. — Не пущу я вас, на дорогах разбои. Айда в кабак, выпьем отходную.

Делать было нечего, посланцы царя Петра Федоровича отправились в кабак. Пить уже с горя.

13. Прибытие Марины

Апрель 1606 года был радостным для Дмитрия. То явился, как с неба свалился, «племянничек». И хотя царь точно знал, что у Федора Ивановича была лишь дочь, умершая в младенчестве, он отправил с Юрловым ему приглашение и подорожную: «Авось пригодится. А нет — так выдам Басманову».

И в апреле же прискакали от границы гонцы с сообщением: «8 апреля ваша нареченная пересекла границу».

— Ну, слава Богу, выпустил-таки король ее. Теперь я с ним по-другому поговорю.

Ян Бучинский морщился, он-то знал, что король никогда не задерживал Мнишеков, именно ему при последней столь мимолетной встрече Сигизмунд сказал в гневе: «Господи, да осточертел мне ваш Мнишек вместе со своей дочкой. Я уж ему все долги прощаю, лишь бы убирался поскорее. Баламут!»

Конечно, Бучинский не передал царю королевских слов, чтоб не терять при дворе кредиту.

Пожалуй, с Мариной Мнишек вступило на Русскую землю воинских людей не меньше, чем когда-то с Дмитрием. Но тогда они шли завоевывать города, драться с врагами, ныне жолнеры и гусары сопровождали будущую царицу, а Русскую землю считали давно завоеванной и шли по ней как хозяева. Это была веселая прогулка, обещавшая впереди одни удовольствия и праздники. Ведь не зря же в обозе Мнишека ехало двадцать бочек венгерского вина.

Сразу же по вступлении на Русскую землю, Юрий Мнишек сказал дочери:

— Я поеду вперед готовить встречу, достойную царской невесты. А ты не спеши, не утомляйся, моя дорогая.

И воевода в сопровождении легкого отряда гусар поскакал на Москву, громко сообщая во всех населенных пунктах:

— Готовьтесь, едет русская царица. Стелите гати, исправляйте мосты.

Народ сбегался к дороге изо всех окрестных деревень, всем хотелось увидеть живую царицу. Через болота и низкие места настилали гати, весело стучали топоры на мостах, визжали пилы. Все делалось споро и скоро.

В городах при подъезде кавалькады выходили навстречу священники с иконами, гудели торжественно колокола. Народ бежал за каретой «царицы», громко выражая свой восторг и поклонение, прося показаться хоть на миг ее величество. Но гордая Марина не желала выходить под благословение священников и тем более показываться черни. Она, как правило, велела в таких случаях кучерам и форейторам быстрее гнать лошадей.

Предупрежденный Мнишеком царь приказал перед Москвой ставить большой царский шатер, туда же доставили царскую красную карету с золотыми накладками и с покрытыми серебром спицами. Внутри экипаж был обит алым бархатом, на сиденье лежала подушка, унизанная по краям жемчугом. Бояре, купцы должны явиться к шатру сразу по прибытии к нему царской невесты. Подразумевалось — не с пустыми руками.

И вот 1 мая Марина в сопровождении сонмища панов и паненок, блестящих гусар и жолнеров прибыла наконец в Подмосковье. Здесь в шатре она принимала поздравления с прибытием и богатые подарки от купцов. От имени бояр ее приветствовал князь Василий Иванович Шуйский:

— Мы надеемся, что с твоим прибытием, ясновельможная пани Марина Юрьевна, наш великий государь Дмитрий Иванович обретет наконец семейный очаг и еще более озаботится счастьем своего народа и своей державы. С благополучным прибытием тебя на твою вторую родину и счастья тебе в грядущие лета на Русской земле.

На следующий день был назначен въезд царской невесты в Москву, а уж 4 мая в воскресенье должна была состояться свадьба.

Утром 3 мая въезд начался. Спереди и сзади царской кареты ехали кареты с панами и паненками, гарцевали в четыре ряда гусары, играл польский оркестр, гудели по всей Москве колокола, палили пушки, громкий говор толпы на разных языках — польском, русском, немецком — все это сливалось в такой шум, что у Марины болела голова и она нет-нет да нюхала пузырек с снадобьем, данный ей подругой Варварой Казановской: «Это от головной боли, Мариночка».

Простой народ искренне радовался, видя наконец-то свою царицу, кричали ей здравицы, благословения, но Марина лишь сжимала тонкие губы и не желала отвечать ни на какие приветствия ни взмахом руки, ни кивком головы. Сидела на подушке словно каменная.

Наконец она въехала в Кремль, и стража отсекла толпу от царской кареты. Карета остановилась у Вознесенского монастыря, находящегося сразу за Фроловскими воротами. Откинулась дверца, и Афанасий Власьев, протянув ей руку, молвил улыбаясь:

— День добрый, ясновельможная пани. Позвольте проводить вас до матери государя — царицы Марфы.

Марина кивнула старому знакомцу, с которым когда-то обручалась, спросила:

— Царица здесь живет?

— Да это женский монастырь, и в нем она пребывает как инокиня.

Введя Марину в светелку Марфы, Власьев сказал:

— Вот, матушка-государыня, твоя невестка Марина. Люби и жалуй.

Власьев вернулся в столовую избу, где Дмитрий угощал Мнишека, его сына Станислава и других родственников, а также командиров гусарских отрядов. Увидев в дверях Власьева, царь спросил:

— Ну устроил?

— Устроил, государь.

— Как мать ее приняла?

— Царица очень хорошо приняла, поцеловала.

— Вот и славно.

Мнишек, сидевший рядом с Дмитрием, молвил ему негромко:

— Поди, ей скучно в монастыре-то?

— Ах да, Афанасий, найди там польских музыкантов, пусть идут туда и развлекают мою невесту.

— Но там же монастырь, государь, — заикнулся было Власьев.

Царь осадил его:

— Тебе сказали, отправь туда музыкантов и впредь мне не возражай. И вот отнеси ей от меня в подарок эту шкатулку с драгоценностями.

Когда Власьев ушел, царь сказал Мнишеку:

— Здесь все беспрекословно исполняют любой мой приказ, я не терплю прекословии.

— А что там за шатры стоят под Москвой?

— Это пришли новгородцы. После свадебных торжеств я поведу их к Ельцу, там у меня уже стоит 100-тысячная армия. И я надеюсь с ее помощью разбить турок в пух и прах.

— Ну что ж, эта победа нужна тебе, — согласился Мнишек, — чтоб заткнуть рты всем твоим недоброжелателям и в Польше, и здесь. Еще я хотел бы тебя настоятельно просить, зятек, чтоб до свадьбы ты венчал Марину на царицу. А?

— А зачем это? Выйдет за меня, станет царицей.

— Ну как же? Тебе самому будет больше чести жениться на царице, чем на паненке, — прищурился хитро старик.

— Хм. Если это позволят закон и правила.

— Ты царь, Дмитрий, и все твои решения должны быть законом для подданных. Разве не так?

— Хорошо, я подумаю.

Лукавил Юрий Николаевич Мнишек, лукавил. Не столь уравнять ему хотелось дочку с зятем, сколь на будущее защитить ее от монастыря. Он знал, как просто русские цари избавлялись от надоевших жен, постригали их в монахини.

В столовой избе появился думный дьяк, прошел к царю, склонился из-за спину:

— Государь, Дума ждет вас.

— Кто там собрался?

— Бояре и служители церкви, патриарх Игнатий, митрополит Гермоген и епископ Иосаф.

— Ладно. Сейчас иду. Ступай.

После ухода дьяка Дмитрий не преминул похвалиться тестю:

— Без меня ни одна Дума не может обойтись, ни одного закона не могут принять. Гуляйте, я, думаю, долго не задержусь.

Думцы сидели в Грановитой палате, ближе к царскому месту. Кроме Мстиславского, сидели высшие священнослужители — патриарх, митрополит и епископ.

Вход царя в сопровождении Басманова и телохранителя Маржерета бояре встретили почтительным вставанием.

Дмитрий сел на царское седалище, потер в нетерпении руки:

— Ну, Федор Иванович, приступайте.

Мстиславский начал негромко:

— Ваше величество, наши иерархи имеют вам сказать свое слово.

— Пожалуйста, — с готовностью отозвался Дмитрий, переводя взор на священнослужителей. И сразу же заговорил Гермоген.

— Государь, нам известно, что ваша невеста католичка.

— Ну и что?

— Как ну и что? Вы назначаете назавтра свадьбу с ней, этим вы оскорбляете православие и чувства верующих.

— Святой отче, я лично считаю и католиков, и православных христианами, — заговорил царь и заметил, как вспыхнули Гермоген и Иосаф, но перебить его не посмели. — Но, естественно, не хочу нарушать наши православные обычаи. Она примет православие, и мы с ней обвенчаемся.

— Зачем тогда с ней приехал ксендз? И он уже служит обедню у сохачевской Старостины.

— Ну ее же сопровождали поляки-католики, не можем же мы запретить им по своему уставу отправлять богослужение. Это будет не гостеприимно с нашей стороны.

— Мы настоятельно рекомендуем, ваше величество…

— Кто это мы?

— Я и епископ Иосаф рекомендуем отложить свадьбу не только до крещения этой полячки, но и до того, как она усвоит православие и поревнует нашей вере не на словах, а на деле.

Дмитрий нахмурился, на лице явились недобрые желваки.

— А вы, преосвященный? — обратился он к патриарху Игнатию.

Что мог ответить Игнатий, ставший патриархом по воле царя.

— Я не могу согласиться с митрополитом и епископом, — заговорил Игнатий. — И считаю, что можно сразу после крещения невесты в православие тут же совершить и венчание.

— Вот! — обрадовался Дмитрий поддержке. — Высший иерарх не согласен с вами, святые отцы. И я подчиняюсь, его воле.

И тут вступил Иосаф с резким словом:

— Государь, вы сами нарушаете уже чин и порядок.

— О чем ты говоришь, святый отче?

— Я говорю о том, государь, что вы прислали в женский монастырь польских музыкантов, и они там во все трубы и барабаны ударили бесовскую музыку, нарушив благочестивое служение монахинь. С настоятельницей чуть удар не случился. Когда она потребовала убираться вон из обители, они отвечали: нас прислал царь. Это ли не богохульство, сын мой?

Дмитрий почувствовал себя прижатым к стенке, но он уже привык быть всегда правым и поэтому, ничтоже сумняшеся, отвечал:

— Музыканты не поняли меня, я их послал на площадь веселить народ.

Он знал, что никто из иерархов не пойдет дознаваться: так это или не так?

Посоветовавшись с боярами, свадьбу решили перенести на четверг, 8 мая. Выходя из Грановитой палаты, Дмитрий негромко спросил Басманова:

— Митрополия Гермогена в Казани?

— Да, государь.

— Сейчас же на перекладных его отправь в Казань, к месту службы.

— А Иосафа?

— Его тоже в свою епархию, он, кажется, из Коломны?

— Да.

— Вот завтра обоимя в Москве, чтоб и не пахло.

14. Королевское посольство

Простых москвичей радовал приезд невесты царя, однако столь большое воинство, сопровождавшее ее, настораживало. Размещение польских гусар на лучших подворьях в самом центре Москвы напоминало нашествие вражеского войска. Поляки, нисколько не смущаясь, выгружали из телег ружья, алебарды. Один из дотошных москвичей спросил гусар, тащившего в дом оружие:

— И на кого ж, любезный, вы готовите все это?

— На вас, — оскалился «любезный» и заржал, довольный своим остроумием.

Однако эта «шутка» мигом облетела Москву на «сорочьем хвосте», и воспринималась народом вполне серьезно. Многие вытаскивали из застрех поржавевшие совни, прадедовские мечи, привезенные еще с Куликовского поля, очистив от ржавчины, грязи и пыли, совали под лавки, под ложа, куда поближе, авось пригодятся.

На Торге подскочил спрос на порох и свинец, но продавался он только русским, для поляков его как бы и не было: «Нету, ясновельможный». — «Но был же, я сам видел, как ты его только что продавал». — «Был — да весь вышел, пан».

Вместе с царской невестой в ее многолюдной свите прибыли и послы короля Сигизмунда III Николай Олесницкий и Александр Гонсевский.

В пути Олесницкий хвастался своему спутнику:

— Мы с ним быстро договоримся. Когда он еще не был царем и жил в Польше, я с ним частенько выпивал и мы вместе шастали по уговористым бабенкам. Ух, и времячко было веселое.

— Посмотрим, посмотрим, — осаживал его опытный дипломат Гонсевский. Он-то предчувствовал, что переговоры будут трудными, слишком много неподъемного для царя было накручено в «кондициях».

Со своей немалой свитой послы остановились на Посольском дворе, и к ним уже на следующий день примчался Юрий Мнишек.

— Панове, я не смею спрашивать, как король велел вам вести переговоры, но только прошу вас не очень давить на царя.

— А если мы с этим посланы? — спросил Гонсевский.

— Но с этим бы лучше после свадьбы, после венчания.

— Нет, король повелел сразу же по приезде в Москву добиваться аудиенции.

— Аудиенцию я вам устрою хоть завтра, пан Гонсевский. Но прошу вас помягче, помягче.

— Как же быть помягче, если ваш зять, едва взойдя на престол, требует у короля титуловать его императором. Вчера был бродягой, сегодня — император, ни в какие ворота, пан Мнишек.

— Пожалуйста, тише, ясновельможный пан Александр. Кто-нибудь услышит.

Что это тайна, что о ней нельзя вслух говорить?

— Если вы так поведете переговоры, то можете поссорить Польшу с Россией, а у царя, между прочим, уже готово 100-тысячное войско к походу на Крым. Неужто вы не догадываетесь, куда он может двинуть его, если мы поссоримся?

— Вы полагаете, пан Мнишек…

— Да, да, вы очень догадливы, пан Гонсевский, и это приятно.

С этим Мнишек откланялся, но ненадолго, уже после обеда он явился вновь на Посольском дворе:

— Я все устроил, пан Гонсевский, царь примет вас в понедельник в Грановитой палате. Надеюсь, вы не забыли моего утреннего совета?

— Не забыли, пан Мнишек. Спасибо за хлопоты.

— Главное, не поссорьте державы. Да не берите с собой оружия, все равно при въезде в Кремль его отберут.

Когда Мнишек уехал, Гонсевский сказал Олесницкому:

— Как тебе это нравится, пан Николай, король велит давить, а Мнишек просит помягче?

— Ну Мнишек ясно, в родственники набился царю, вот и стелет соломку, тем более, говорят, царь ему еще сто тысяч злотых отвалил. Как не порадеть зятьку? А король взбесился, что вчерашний его выкормыш императором хочет заделаться.

— М-да, совести нет у твоего приятеля.

— У какого приятеля?

— Ну с которым ты пьянствовал в Кракове да по бабам бегал.

— А-а, — догадался Олесницкий. — Ты прав, Александр, к власти такие и рвутся.

— Поскольку ты с ним приятельствовал, пан Николай, то начнешь переговоры.

— Хорошо, — согласился Олесницкий со вздохом.

5 мая 1606 года в одиннадцатом часу польские послы сели в карету, присланную за ними из Кремля, и как советовал Мнишек, оставили дома даже шпаги, хотя они и являлись для них частью формы. На Соборной площади в Кремле их встретил дьяк. Едва они вылезли из кареты, он пригласил их следовать за ним и направился к Красному крыльцу Грановитой палаты. Они поднялись в Святые сени и через высокий красивый портал, изукрашенный красивой резьбой, вступили в Грановитую палату, великолепие которой трудно было сразу охватить взором. Зал был огромен, и потолок его подпирался одной четырехгранной колонной, расширяющейся кверху. И сама колонна, и все стены, и потолок были так разрисованы картинами библейского содержания, что дух захватывало.

Олесницкий вполне оценил хитрость своего, бывшего приятеля: «А ведь он умышленно назначил нам здесь аудиенцию, чтоб мы сразу поняли, с кем имеем дело. Задавить нас хочет этим великолепием. Как же мне к нему обращаться, чтоб не разозлить?

Царь сидел в царском кресле, и поскольку ноги его не доставали пола, под ними стояла небольшая красная скамеечка. Это отчего-то развеселило Олесницкого: «Коротышка! Коротышка-император!»

Тут же находилось несколько бояр, которых Олесницкий не знал. Он узнал только дьяка Власьева, приезжавшего раза два в Краков.

— Государь, — заговорил Олесницкий, отвесив перед тем поклон царю. — Мы уполномочены его величеством королем Сигизмундом вести с вами переговоры, а также вручить грамоту короля.

— Как титулует нас в грамоте ваш король?

— Как и в прошлый раз, государь.

— В таком случае я не принимаю вашей грамоты, — бледнея, сказал Дмитрий. — Можете вернуть ее вашему королю.

В прошлой грамоте король, чтобы уязвить царя, назвал его просто «князем», даже без «великого».

— Этим вы оскорбляете короля и республику, — спесиво вскинул подбородок Олесницкий.

— Нет, ясновельможный, это ваш король оскорбил мою империю, унижая меня, ее владетеля.

Но Николай Олесницкий уже закусил удила:

— Этот престол, на котором вы сидите, достался вам милостью королевской и помощью польского народа. Скоро же вы забыли эти благодеяния!

— Ваш король мне помогал? Ха-ха-ха. Вы слышите, господа сенаторы, что он несет? Ваш король мне «помогал» тем, что не мешал мне собирать войско. Вот так-то, милейший друг, Олесницкий.

«Ага, вспомнил-таки», — подумал Николай. А царь продолжал с пафосом:

— Мы не можем удовольствоваться ни титулом княжеским, ни господарским, потому что мы — император в нашем бескрайнем государстве и пользуемся этим титулом не на словах, а на деле, ибо никакие монархи, ни ассирийские, ни мидийские, ни цезари римские, не имели на него большего, чем мы, права. Нам нет равного в полночных края? Касательно власти. Кроме Бога и нас, здесь никто не повелевает.

Выслушав столь высокопарную речь, Олесницкий остыл:

— Но, государь, вы же не присылали к королю послов с просьбой дать вам императорский титул. Да король и не может его дать без согласия сейма.

— Послы были, и просьба была, пан Олесницкий. Но сейм кончился, и все, как мы видим, осталось по-старому. Более того, мы узнали, что на сейме многие ясновельможные не советовали королю давать нам этот титул. Они что? Во враги мне напрашиваются?

«Угрожает», — догадался Олесницкий» и в нем взыграла ясновельможная гордость:

— В таком случае, ваше величество, прошу отпустить нас.

Но, видно, и царю не хотелось идти на разрыв.

— Но мы же когда-то были приятелями, пан Олесницкий. Или я ошибаюсь?

— Как вы знали меня в Польше своим усердным приятелем и слугою, так теперь пусть король узнает во мне верного подданного и доброго слугу. Позвольте убыть, государь?

— Подойди ко мне, вельможный пан, как посол.

— Подойду к вашей руке только тогда, когда вы возьмете королевскую грамоту.

— Вот упрямец, — проворчал царь и поманил пальцем к себе Власьева, тот подошел, приклонил к Дмитрию голову. Царь что-то ему пошептал, а когда дьяк отошел, приказал громко:

— Афанасий, прими королевскую грамоту.

Власьев подошел к Олесницкому, взял из его рук грамоту и объявил:

— Государь в-последний раз принимает грамоту только ради свадьбы своей. Но впредь никогда ни от кого не примет грамоты, если в ней не будет прописан его полный титул. Теперь извольте, ясновельможные, к руке его величества.

После приложения к царской руке польских послов Дмитрий кивнул Власьеву:

— Афанасий, прочти нам требования польской стороны. (Он умышленно опустил слово «король»: раз ты нас «князем», то мы тебя никак — «польской стороной».)

Дьяк Власьев был не глуп, сразу догадался и поэтому требования короля читал так:

— Польская сторона, ваше величество, требует отдать им земли Северские.

— С какой стати? И не подумаю.

— Но в «кондициях» это одна из главных статей, государь, — напомнил Гонсевский.

— Возможно, — согласился царь. — Я готов оплатить эту статью деньгами Польше. Читай дальше, Афанасий.

— Во-вторых, Польша хочет заключить вечный мир с Россией.

— С этим я согласен бесповоротно и готов хоть завтра подписать этот мир. Далее?

— В-третьих, польская сторона просит, чтобы вы позволили, государь, иезуитам и прочему католическому духовенству войти в Московское государство и строить там свои церкви, называемые костелами.

— Ни в коем случае, — резко ответил царь.

— Но почему? — воскликнул Гонсевский. — Вы же в «кондициях» брали обязательство, что…

— Не напоминайте мне более о «кондициях», — не дал ему договорить Дмитрий. — Мой великий пращур Александр Невский когда-то выпроводил от себя посланцев папы, тоже пытавшихся насадить католичество на Руси. Отчего же я, его праправнук, должен нарушить завет святого князя?

— Но какой вред случится от костелов? — не унимался Гонсевский. — Они же не будут мешать православной церкви.

— Вот тут вы не правы, ясновельможный. Именно наша православная вера самая веротерпимая. А католическая самая нетерпимая, если хотите, воинственная. Стоит мне впустить в страну иезуитов и католиков, как они разожгут в державе пожар религиозного противостояния. Мы не хотим этого. Афанасий, читай дальше.

— В-четвертых, Сигизмунд, — продолжал читать дальше дьяк, умышленно опуская титул, — просит помочь ему вернуть шведский престол.

— Эк, какой прыткой. Я не Бог, в конце концов. Впрочем, можете передать пославшему вас, что я еще в прошлом году писал королю Карлу IX, предлагая уступить корону Сигизмунду и даже угрожал ему войной. Но увы. Ответа до сих пор так и нет. Но мы не отказываемся помочь в этом деле. Читай дальше, Афанасий.

— Все, государь, — сказал Власьев.

Дмитрий с усмешкой взглянул на Гонсевского.

— Что ж посол забыл о последней статье «кондиций»? А?

Гонсевский пожал плечами и взглянул на спутника, своего пана Олесницкого: о чем, мол, речь?

— Так я напомню ясновельможным. Там было написано, что я беру на себя обязательство жениться на полячке. Вот я через три дня это исполняю и, кстати, приглашаю вас, вельможные паны Гонсевский и Олесницкий. Будьте у меня гостями.

— Великое дякуй, ваше величество, — поклонился Гонсевский.

— А теперь мы вас отпускаем, господа.

Паны кланяясь попятились к двери, выходившей в Святые сени.

15. Свадьба

Свадьба была отложена не случайно. Бояре вместе с клиром решали о порядке обручения, крещения невесты и венчания.

Царь, подталкиваемый Мнишеком, настаивал сперва венчать Марину в царицы. Священники, наученные горьким опытом Гермогена и Иосафа, боялись ему перечить, но православный чин нарушать тоже не хотели. Меж собой спорили до хрипоты, с государем не осмеливались, более попирая на убеждение:

— Ах, ваше величество, была б она православная, — вздыхали сочувственно, — все б легше было, а то…

Бояре меж собой перешептывались: «Мыслимо ли все с ног на голову ставит». 8 мая определили по предложению Василия Шуйского, настоявшего на четверге с тайным умыслом, о котором только Василию Голицыну поведал:

— 9 мая в пятницу Николин день — праздник, он же не удержится, начнет свадебный пир. А православные-то как на это глянут?

— Осудят, — отвечал Голицын.

— Вот то-то, нам лишний козырь, — ухмыльнулся Шуйский.

— Ну хитрец, Василий Иванович, — не удержался от похвалы Голицын. — Это и черни не по носу будет.

— Небось захитришь, князь, коли топор за спиной висит.

Многие из православных обрядов царь вычеркнул.

— Никакого разделения жениха с невестой. Мы сразу вместе явимся в столовую избу… Вместе же отправимся в Грановитую палату. И далее в Успенский.

Царь опасался, что при отделении от него невесты, как полагалось по чину, Марина-католичка Бог знает что натворит. А будет он рядом — подскажет, как поступать надо.

— И чесальщица-сваха не нужна, обойдемся без расчесывания.

— Но как же, государь, она ж должна на невесту волосник и кику[32] одевать.

— Вот пусть одевает без расчесывания. И покров между нами нечего протягивать.

— Но так принято, государь.

— Ну и что? На моей свадьбе я это отменяю.

Даже перепечу[33] с сыром резать в Грановитой палате отменил государь.

— Ни к чему затягивать обряд. Идем в Успенский и венчаемся.

Вот осыпание невесты деньгами он оставил, зная, что это понравится Марине, всегда мечтающей о богатстве, а этот обычай и сулил его.

— Тысяцким на своей свадьбе Дмитрий велел быть князю Скопину-Шуйскому.

— Верю тебе, Михаил Васильевич, что ты управишь все, как надобно.

— Постараюсь, государь.

Со стороны невесты вместо свахи выступала ее подруга полячка Варвара Казановская, второй свахой была русская боярышня Катерина, которая должна была по уставу нести волосник невесты и кику, а затем их надеть на нее.

Рано утром молодые пришли в столовую избу, где придворный протопоп Федор торжественно обручил их и поздравил. Отсюда они отправились в Грановитую палату, сопровождаемые каравайниками, свечниками. Впереди молодых шествовал благовещенский протопоп с крестом и недельный священник. Они кропили путь, тысяцкий вел царя под руку, Марину за локоть поддерживала пани Варвара.

В Грановитой палате их уже ждали бояре, священники, родственники Марины. Два кресла, предназначенные жениху и невесте, были прикрыты сороками соболей[34]. И когда они приблизились к ним, тысяцкий снял «сороку» с царского места, глядя на него, сваха Варвара — с невестиного.

Поскольку для молодых кресла оказались слишком высокими, Скопин-Шуйский, наклонившись, подставил им под ноги приготовленные для этого скамеечки. От бояр вышел перед молодыми князь Василий Иванович Шуйский, одетый в длинный до пят изукрашенный серебряным шитьем кафтан. Голос у князя был хорошо слышен под четырехсаженными сводами палаты.

— Ясновельможная панна Марина Юрьевна, ты, вступая в православную веру, венчаешься браком с нашим великим государем Дмитрием Ивановичем и становишься по праву нашей государыней. От имени всей Боярской думы и всего великорусского народа поздравляю тебя с этим высоким предназначением. Желаю вам с мужем счастливого царствования, процветания вашей державе, а нам, вашим слугам, чтить и любить вас до скончания животов наших.

Поскольку черные волосы Марины были повязаны белой лентой под цвет платья, подступившая к ней Катерина стала снимать ленту, чтобы надеть волосник и кику. Марина, возмущенная чьим-то прикосновением, оттолкнула руку свахи.

— Марина, — пробормотал сквозь зубы царь. — Не смей, так положено.

Катерина без помех сняла ленту с головы невесты, одела волосник с кикой. Шуйский поклонился молодым, произнес торжественно:

— Патриарх ждет вас, ваши величества.

И они отправились к Успенскому собору, находившемуся в двух шагах от Грановитой палаты. Опять шли по ковровой дорожке, за ними тянулась длинная процессия бояр, именитых гостей, родственников и поляков. Молодые уже поднимались на крыльцо собора, а хвост процессии еще только выходил из палаты. Среди гостей слышалось удивленное:

— А почему ж перепечу и сыр не резали?

— Он сам не захотел.

— Странно, это ж обычай.

При входе в Успенский собор царь закрестился, его примеру последовала и Марина. Он опять тихонько заметил ей:

— Не ладонью, дорогая, двуперстием, ты же вступаешь в православие, не забывай.

— Хорошо, дорогой, не буду, — отвечала Марина, через силу складывая два пальца.

Поляки тоже вместе с православными входили в церковь и крестились, но полной ладонью. И внутри храма они кучковались, выделяясь короткими платьями.

Патриарх Игнатий в сверкающей золотом ризе, в высокой митре с панагией на груди был торжественен и величав. Заранее предупрежденный царем, он начал с обряда крещения, и все шло хорошо, но когда дело дошло до причастия, Марина, приняв хлебец, отказалась выпить вино.

Патриарх вопросительно взглянул на царя: что, мол, делать? Дмитрий негромко, но твердо сказал:

— Марина, приложись.

— Я не могу при наших, — прошептала та в ответ. Дмитрий только повел головой, и около него оказался тысяцкий Скопин-Шуйский.

— Князь Михаил, немедленно удалите из храма поляков.

— Слушаю, государь.

Скопин-Шуйский бесшумно повернул назад и отправился к группе поляков, с иронией наблюдавших за происходящим. Ему на помощь явились дьяки Сутупов и Казарин, видимо тоже отправленные царем.

— Ясновельможные Панове, пожалуйста, оставьте храм, — попросил Скопин.

Сутупов и Казарин, топыря руки, тоже настойчиво приглашали:

— Прошу, пане! Прошу, пане! Не задерживайте чин.

Едва поляки были удалены из храма (остались только женщины, сопровождавшие невесту), как Марина немедленно причастилась и даже перекрестилась двуперстием.

Далее все пошло как по маслу. Венчание и «Многая лета», торжественно прозвучавшее с хоров, осыпание царицы дождем золотых монет. И наконец супружеский венец, закончившийся предложением патриарха испить из одной чаши вина. Первым глотнул Дмитрий и передал чашу Марине, она, глотнув, вернула ее ему, и так до трех раз прикладывались они к ней. Потом царь допил последнее и бросил чашу на пол и, сказав Марине: «Наступай», сам первым ударил каблуком, чаша рассыпалась, и царице досталось лишь ступить в обломки. Что было верной приметой — быть жене под мужним каблуком.

И муж, топая, приговаривал: «Пусть так под ногами нашими будут потоптаны все, кто станет посевать между нами раздор и нелюбовь». И Марина, топая, вторила: «Пусть, пусть, пусть».

И тут все гости кинулись поздравлять молодых. Старый Мнишек, не скрывая радостных слез, обнял дочь.

— Поздравляю, милая моя царица, — лепетал он дрожащим голосом. — Наконец-то матка бозка снизошла до тебя.

Свадебный пир во дворце начался в тот же день, столы ломились от яств, вино венгерское, привезенное Мнишеком, лилось рекой. За столами вместе с боярами и князьями сидели польские гусары, бесцеремонно толкавшиеся локтями, что никак не нравилось именитым гостям-соседям. Но особенно поразило русских то, что невеста после венчания снова переоделась в польское платье и (о, ужас!) сбросила кику и повязала волосы белой лентой. Опростоволосилась! Замужняя женщина не должна этого делать. Открыть свои волосы — это позор.

Переглядывались пораженные бояре, пожимали плечами: «Ну царица у нас!» И уж совсем ни в какие ворота, когда увидели, что невеста и жених начали пить и есть, как все застолье: «Они ж не должны этого делать. Вот так парочка!»

Все словно нарочно свершалось в пику русским обычаям. Опьяневший царь вдруг поднялся и, стуча ложкой о тарелку, потребовал внимания и прокричал, обращаясь к польским воякам на польском же языке:

— В честь столь знаменательного события я жалую каждому по сто рублей.

— Виват государю! — заорали гусары.

Шуйский, сидевший рядом с Голицыным, буркнул ему:

— В казне ж ни хрена нет.

— А он у тебя займет, — усмехнулся Василий Васильевич.

— Ну и ну.

Пировали не только во дворце. Царь велел праздновать и во дворах, где стояли на постое поляки и немцы. Оттуда перепившиеся полки расползались по улицам, горланили песни, кричали удивленным москвичам: «Мы вам царя привезли!» Задирались. Затевали драки, иной раз пуская в ход сабли. Приходилось стрельцам разнимать дерущихся, унимать расходившихся драчунов.

На Торге открыто осуждали иноземное воинство, грозились:

— Доймут они нас, ох доймут!

— Терпим, терпим да лопнем.

— У меня дубинушка по им плачет.

И ночью не успокоились перепившиеся, орали песни срамные, скакали на конях, стреляли из ружей. К утру только и стихли, притомившись, поуснули.

На следующий день царь решил соблюсти русский обычай, приказал топить баню.

— А где мой тысяцкий, зовите.

Прибыл в Кремль Скопин-Шуйский.

— Звал, государь?

— Звал, Михаил Васильевич. Назвался груздем — полезай в кузов. Аль забыл, чего после брачной ночи обязан делать тысяцкий?

— Помню, государь.

Отправились в мыльню втроем. Добавился еще Маржерет, бывший на свадьбе дружкой. В предбаннике разделись. К удивлению князя, тело у царя было крепкое, мускулистое. Заметив уважительный взгляд молодого князя, Дмитрий не удержался, похвастался:

— Могу любого уложить на лопатки, — и вдруг засмеялся: — В эту ночь я показал Марине, где раки зимуют. Ха-ха-ха. Ты чего это засмущался, князь Михаил?

В парной, когда тысяцкий стал хлестать молодожена веником, тот спросил неожиданно:

— Ты же, кажется, женат, Михаил Васильевич?

— Да, государь.

— Что ж жену не покажешь?

— Она не лошадь, чтоб ее казать.

— Ха-ха-ха. Как ты сказал?

— Говорю, это лошадьми хвастаются, не женами, государь.

— Вот что это за мода на Руси, прятать своих женщин? А, князь?

— Такой обычай, ваше величество.

— Обычай, — сказал царь осудительно. — Я заведу здесь европейские порядки. Устрою маскарад и велю всем с женами явиться. Ты когда-нибудь видел маскарад, князь?

— Нет, государь. Да и, если честно, не знаю, что это такое.

— Это когда собираются во дворце все мужчины с женами и танцуют под музыку.

— Но, как мне известно, государь, это называется балом.

— Не спеши, князь, не спеши. Бал-то, бал, но какой? С масками. Все являются в масках, наряжаясь в любые платья, так, чтоб не узнал никто. И танцуют, кто с кем хочет, веселятся напропалую. Вот такой бал и называется маскарадом. Я завтра же закажу несколько масок, потом покажу тебе да и всем боярам, пусть готовятся. Перед походом закатим в Грановитой палате такой маскарад, что небу жарко станет… Пора, давно пора приобщать Россию к европейской культуре.

После парилки, окатившись холодной водой, сидели в предбаннике, попивая квас.

— Ну грехи смыли, — сказал Дмитрий. — С обеда продолжим пир.

— Но сегодня Николин день, государь.

— Ну и что? На Николу, сказывают, зови друга и врага в застолье.

— Это верно, однако скоромного нельзя есть. А раз питье начнется, там и до мясного рукой подать.

— Экий ты, князь, грехоненавистный, я смотрю. А Богу-то милее покаявшийся, чем безгрешный. А? Так что, чтоб был на пиру, князь. Ну а Якову и говорить не надо.

— Я обязан быть всегда подле тебя, — сказал Маржерет. — За что ж ты мне платишь-то.

И вскоре опять загудел свадебный пир в Кремле, но на нем уже русских почти не было. Скопин-Шуйский сидел за столом, пил, но из закусок только рыбкой пробавлялся да грибочками. Блюл пост.

16. Тайная вечеря

Поздним вечером к Шуйскому стали собираться люди. Шли по одному, по двое. В ворота не стучали, калитка открывалась как бы сама перед каждым. Это слуга, глядя через дырку, узнавал подошедшего и молча открывал калитку. Разговоров никаких не затевая, пришедший проходил в дом, храня молчание.

В большой княжеской столовой, где плотно завесили все окна, горело с десяток свечей в металлических шандалах. По лавкам вдоль стен рассаживались приходящие. Здесь были уже все Шуйские, братья Голицыны, Куракин, Татищев, купцы Мыльниковы, дворяне Валуев и Воейков, дьяк Осипов и несколько новгородцев. Негромко перекидывались меж собой новостями:

— На улицах бурлит народишко, того гляди взбунтуется.

— Да самое время начать.

— Ведь никакого терпежу. Днем на Воздвиженке гайдуки боярыню из воза вытащили. Хорошо, народ вмешался. Отбили кое-как.

— А двор Вишневецкого едва не разнесли. Хорошо, стрельцы вступились.

Наконец появился хозяин дома князь Василий Иванович Шуйский, прошел в передний угол, сел под образами.

— Ну, кажись, все собрались?

— Да вроде бы, — сказал Голицын.

— Новгородцы пришли?

— Здесь, — отозвались от двери.

— Сколько ваших?

— Три сотника и шесть пятидесятников, итого девять.

— Ну что ж, православные, — помолчав, начал Шуйский. — Приспел час кончать с расстригой.

— Надо было не садить его на престол, — сказал кто-то из новгородцев. — Сами ж вы его возвели.

— Это верно, — согласился Шуйский, — но вы же знаете, для чего сие было сделано. Нам надо было спихнуть Годунова. А этот молодой и вроде не дурак, отчего ж было не поддержать его, к тому же вся чернь была за него, впрочем, и сейчас тоже.

— Но вот мы же не поддерживали, — опять сказал кто-то из новгородцев. — Тогда под Кромами.

— Зато Бориса поддерживали, а он тогда был ненавидим всем народом, так что не ищите себе заслугу, дорогие славяне. Лет двадцать назад я воевод ил у вас и вашего брата весьма хорошо узнал.

— И что ж ты про нас узнал, князь? — не отставал новгородец, явно задетый за живое.

— Вот липучка, — проворчал Шуйский и, улыбнувшись, сказал: — Узнал, что новгородцы — самый надежный народ на рати.

— То-то, — отвечал сотник, вполне удовлетворенный.

— Но этот, так называемый Дмитрий, не оправдал наши надежды, — продолжил Шуйский. — Он не стал защитником наших обычаев и православия, а, наоборот, наводнил Москву католиками и иезуитами, которые презирают нашу веру, глумятся над ней. Царь оскверняет святые храмы, выгоняет священников из домов, чтоб заселить их поляками и немцами. Не щадит ни митрополитов, ни епископов. Женился на польской девке-еретичке. Я не удивлюсь, если завтра он разрешит строить костелы. Он презирает наши обычаи, даже в праздник Николы-чудотворца он вместе с поляками пировал в Кремле, опиваясь вином, обжираясь скоромным. Все идет к тому, что дальше будет еще хуже. Я для спасения православной веры готов идти на все, лишь бы вы помогли мне, — говоря эти слова, князь посмотрел в сторону новгородцев.

— Мы готовы, князь, — отвечал сотник Ус.

— Каждый сотник должен объяснить своей сотне, что царь — самозванец и умышляет зло с поляками против русского народа. Он строит за Сретенскими воротами крепость, вывозит в нее пушки, якобы для игры. Объясняйте ратникам, что он хочет вывести туда бояр и уничтожить их. Если мы будем все заодно, то нам нечего бояться. За нами сто тысяч, за ним всего около пяти тысяч поляков.

— Но за него чернь, — сказал купец Мыльников.

— К сожалению, ты прав, Семен. Нам очень важно отсечь чернь от него… И потом нам надо спешить, к нему уже поступают доносы, что готовится заговор.

— Да, да, — подтвердил Скопин-Шуйский. — Он пока отмахивается от них. Говоря, что народ его любит и никогда против него не пойдет.

— И это, увы, так, господа. Шила в мешке не утаишь, — продолжал Шуйский. — А кто-то из твоих слуг, Мыльников, орал на Торге, что-де нами правит расстрига, так его стрельцы едва спасли от гнева толпы. Потянули в Кремль, Басманова не оказалось, и царь приказал разобраться с ним моему племяннику. Как ты ему доложил-то, Миша?

— Я сказал, что-де он наболтал спьяну, а сейчас, мол, трезвый и ничего не помнит.

— А царь?

— А он мне говорит: дайте ему с десяток батогов и вон из Кремля.

— Вот видишь, Мыльников, а будь вдруг на месте Басманов, он бы твоего приказчика на дыбу, да кнутом, да огнем, тот и заложил бы нас всех. Это хорошо, царь еще в свадебном угаре.

— Да я уж ругал его, — признался Мыльников. — А он одно заладил: а разве я не прав? Спасибо тебе, Михаил Васильевич, что спас дурака.

— Теперь нам надо договориться, когда начнем, — продолжал Шуйский.

— Откладывать никак нельзя, — заметил князь Голицын. — Москва гудит, самое время ее подвигнуть.

— Я думаю, с утра семнадцатого, — сказал Скопин-Шуйский.

— А почему не завтра? — нахмурился Шуйский.

— Потому что новгородцев надо подготовить.

— Это верно, — поддержал сотник Ус. — Нам же договориться надо. И потом, кто нам откроет ворота? И какие?

— Пройдете через Сретенские в четыре утра. Миша, ты их проведешь.

— Хорошо, — кивнул Скопин.

— И сразу на Красную площадь. Я там буду ждать с Голицыным, проведем их в Кремль через Фроловские ворота. Сотник Ус, ты ставишь своих в воротах, дабы не пустить чернь.

— Надо бы сидельцев из тюрем выпустить, у них на расстригу зуб, — сказал Куракин.

— Верно, Иван Семенович, — согласился Шуйский. — Кто сможет их возглавить?

— Я могу, — вызвался Валуев. — Только как их выпустить. Стража меня не послушает.

— Меня послушает. Я выпущу, а ты уж принимай команду с Воейковым. И сразу ведите их в Кремль. Ус, ты их пропустишь.

— Хорошо, Василий Иванович.

— Так запомните все, мы врываемся в Кремль, якобы защитить государя от иноземцев. Я сам потружусь на Красной площади, натравлю на поляков чернь. Вы же в Кремле скорее кончайте расстригу. Как только он будет убит, сразу же надо успокоить волнение черни.

— Если она раскачается, — вздохнул Татищев. — Ее не скоро уймешь.

— Поэтому в Кремле надо действовать быстро и решительно. И не дать расстриге явиться на Красную площадь. Если выпустите его, все пропало, чернь перебьет нас всех. Василий Васильевич, тебе в Кремле действовать, учти это.

— Я понимаю, Василий Иванович. Постараюсь.

— Теперь тебе задание, — обернулся к дьяку Осипову Шуйский. — Ударь в набат на Ильинке. Сможешь?

— Отчего бы и нет. Ударю, раз надо.

— Ну, кажется, все учли. Вот бы еще охрану дворца проредить. Миша, ты там вхож. Не можешь чего придумать?

— Я могу поговорить с Маржеретом, — сказал Скопин-Шуйский.

— Ты что, в своем уме, Михаил? Открываться врагу…

— Зачем открываться, дядя Василий. Я просто посоветую ему на эти дни сказаться больным.

— Ты думаешь, он не догадается?

— Да во дворце все уже догадываются, что вот-вот грянет беда.

— А царь?

— Наверное, и он тоже. Не зря же спешит в поход… Но от доносов отмахивается: «Не верю, народ меня любит». А с Маржеретом мы в очень хороших отношениях. Думаю, что послушается дружеского совета.

— Надо бы и царицу Марфу каким-то боком пристегнуть, Василий Васильевич, — подумай там.

— Как ее пристегнешь? Хотя, конечно, принародный отказ ее от расстриги многово стоит. Попробуем.

Обговорили, кажется, все детали, кому где быть, что делать. Поклялись стоять до конца и для этого выпили на прощанье братину — полуведерную ендову[35] вина, пустив ее по кругу.

— Ну укрепились братиной, запомните, начнем чуть свет семнадцатого мая. А тебе, Тимофей, до того надо обойти всех звонарей окружных у Кремля церквей и предупредить, что как ударят на Ильинке, чтоб били все разом. Ты человек уважаемый, они тебя послушают. Набат русских весьма вдохновляет.

Расходились также не все разом, а по одному, по двое. Голицыны уходили последними, во дворе стояли их подседланные кони. Шуйский пошел провожать. Когда спустились с крыльца, он, придерживая за локоть Василия Васильевича, молвил негромко:

— Вася, я надеюсь, ты не учудишь, как в Кромах тогда?

— Что ты, Василий Иванович, — смущенно отвечал Голицын. — Тогда было совсем другое. А ныне на кону голова, оглядываться не приходится.

— Я верю в твою смелость, князь Василий. Верю.

Братья Голицыны, Василий и Андрей, сели на коней, им открыли ворота, они молчком выехали, пригнувшись под верхней перекладиной.

Шуйский перекрестился, все же он не совсем доверял смелости старшего Голицына, не зря напомнил ему о Кромах. Тогда в Кромах восстало царское войско в пользу Лжедмитрия, а воевода Василий Васильевич, не надеясь на успех восстания, велел слуге связать себя и в случае чего, если Годунов начнет расследование, говорить, что воеводу повязали бунтовщики. Однако восстание удалось, войско перешло на сторону самозванца, и Голицыну пришлось развязываться и тоже присягать Дмитрию.

Сам он об этом не любил вспоминать (позор ведь!), но кто-то из слуг проболтался конюхам Шуйского. И вот, пожалуйста, всплыло в самый неподходящий момент. Пятно для фамилии, попробуй смой теперь. Но завтра в Кремле явится такая возможность, и, едучи верхом на коне к дому, Голицын даже мечтал: «Сам зарублю расстригу или пристрелю как собаку. Может быть, тогда Кромы забудут. Конечно, забудут». Мечты всегда слаще яви.

17. Сполох

Отчего-то русские доносительством никогда не брезговали, возможно оттого, что оно, как правило, всегда поощрялось власть предержащими. Однако на Дмитрия после свадьбы свалилось столько доносов, что-де на него вот-вот покусятся, что он приказал не слушать их, а если уж очень доносчик настырен, то и сечь его: «Не толбочь, что не надо! Не оговаривай добрых людей!»

16 мая днем на правах родственника пробился к царю Мнишек. И когда они остались одни, заговорил:

— Сын мой, ваше величество, тебе грозит смертельная опасность.

— Ах, отец, я уже столько слышал об этом. Вон юродивая старуха Елена предсказывала, что меня убьют на свадьбе. Ну и что? После свадьбы уж неделя минула и я, слава Богу, жив и здоров.

— А ты знаешь, кто затевает это?

— Кто?

— Князь Шуйский с братьями.

— Но это же смешно, отец. Шуйский после помилования самый верный мне человек. Ты видел в церкви, когда мы с Мариной подошли к образам, а они оказались слишком высоко, кто нам подставил скамеечки? Шуйский. Именно князь Василий кинулся и подставил. Не слуги мои, не телохранители, а именно он догадался… Нет, он мне предан, отец, он помнит мое добро.

— Но мои гусары, вот смотри сколько доносов, — и Мнишек высыпал перед Дмитрием ворох записок. — Прочти, что они пишут.

— И не подумаю. Ваши гусары, отец, натворили гадостей москвичам, обозлили их и теперь боятся мести. Вот и пишут, чтоб я их оборонил. Мало им лакейских девок, так вон они средь бела дня вздумали боярыню сильничать, кобели.

— Но я умоляю тебя, прислушайся, сынок.

— Вы боитесь за своих гусар, отец, так и распоряжусь, чтоб у казарм выставили стрелецких сторожей.

— Себя побереги, Дмитрий, и жену свою.

— У меня в Кремле достаточно охраны, отец. Не беспокойся. Меня народ любит, а если ваших гусар припугнет, так это им на пользу. Не будут безобразничать.

Нет, не убедил тесть царственного зятя, не убедил. Хотел зайти к дочери, но раздумал: зачем пугать ребенка? Может, действительно, все обойдется, образуется.

День прошел спокойно. Дмитрий зашел в мастерскую, где умельцы делали по его приказу маски для маскарада. Примерил несколько, посмеялся вместе с рабочими над «харями». Похвалил:

— Хорошо сладили. Молодцы. За каждую по рублю получите.

После обеда царь призвал к себе стрелецкого голову Брянцева:

— Федор, выставь на ночь караулы у гусарских казарм.

— А они что? Безоружны? Сами себя укараулить не могут?

— Да нет, боятся, как бы ночью на них чернь не нагрянула. Мне докладывают, народ взбудоражен, обозлен на них.

— А к немецким казармам не надо ставить?

— Нет. Это народ серьезный, никого не обижали.

— До какого часу велишь держать посты у казарм?

— Да как рассветет, можешь снимать.

Брянцев ушел распоряжаться, а царь отправился на половину жены и пробыл у нее до ночи. Вернулся к себе поздно и обнаружил, что нет постельничего, позвал из соседней комнаты Басманова:

— Петр Федорович, где Безобразов?

— Не знаю, государь, он и не появлялся.

— Вот обормот, завтра явится, всыплю плетей. Не иначе у какой-нибудь девки застрял.

Безобразов ночевал у Шуйского, помирать вместе с другом детства Иван не хотел. Именно он и рассказал Шуйскому о расположении внутренних постов во дворце, их вооружении и времени смен. И он же подал мысль, как отсечь самозванца от народа.

— Как же ты решился, Иван, изменить ему?

— Надоело брехню его слушать, Василий Иванович. Я-то ведь знаю, откуда этот «царь» вылупился.

— Не вспоминали за далекое детство?

— Что вы, князь? Петька Бугримов вспомнил, так мигом в петлю угодил.


Еще не всходило солнце, когда Скопин-Шуйский провел через Сретенские ворота в город две сотни новгородцев, сказав приворотной страже, что действует по приказу царя, дабы усилить охрану. Кто ж не поверит царскому меченоше?

Царь, как обычно, встал рано, Басманов доложил ему, что все спокойно, ничего не случилось.

— А как у гусарских казарм? Не было столкновений?

— Нет, государь, все нормально.

— Ну и слава Богу.

Дмитрий прошел по дворцу, остановился у дверей царицы, прислушался, там было тихо. «Спит солнышко мое», — подумал с нежностью и пошел вниз. Вышел на крыльцо, встретил дьяка Власьева.

— Ну что, Афанасий, хорош денек? А?

— Хорош, государь, — согласился дьяк. — На небе ни тучки.

И в это время ударил колокол на Ильинской церкви.

— Что это? К чему? — спросил Дмитрий.

— Где-то загорелось, наверно, — предположил Власьев. — Москве это не в диво.

К ильинским колоколам добавились еще и еще. Царь воротился во дворец, встретив Басманова, сказал ему:

— Петр Федорович, узнай, что там случилось, где горит?

Новгородцев, вооруженных до зубов, встретили на Красной площади Шуйские и Голицыны. И сразу же во главе их направились к Фроловским воротам. Узнав едущих в Кремль князей, стрельцы не посмели их остановить, а когда на них бросились новгородцы, то тут же и разбежались. Захватив Фроловские ворота, заговорщики тут же побежали окружать дворец.

— Чтобы и мышь не выскочила, — командовал Василий Голицын и, повернувшись к брату, сказал: — Иван, сыпь к Марфе, спроси ее с пристрастием, что это сын ее или нет?

Василий Шуйский повернул коня назад на площадь, и прямо в проезде его схватил за стремя дьяк Осипов. Глаза у дьяка горели лихорадочно.

— Василий Иванович, сполох гудит, сейчас и великий ударит.

— Молодец, Тимофей, — похвалил Шуйский.

— Василий Иванович, благослови на подвиг. — У Осипова блеснул в руке нож. — Там столько охраны, они могут не пробиться до него. Я пройду все пять дверей, меня знают.

— Благословляю, Тимофей, с Богом, — решительно сказал Василий Иванович и перекрестил дьяка. «Он прав, — подумал князь. — Новгородцев может отбить охрана, зачем же упускать такую возможность».

Выскакав на Красную площадь, где уже густела толпа, Шуйский закричал:

— Православные, поляки хотят убить государя! Бей их!

Лучшего призыва чернь не могла услышать: «Бей латынян!» Откуда-то явилось в руках у многих оружие, но более всего было дубин и кольев. А Шуйский, вертясь волчком на коне, командовал:

— Не пускайте их в Кремль! Не давайте подходить даже!

Литовский полк, квартировавший на Арбате, поднялся по тревоге и с развевающимся знаменем двинулся было к Кремлю, однако натолкнулся на баррикаду из бревен, досок и дров. А из дворов летели на полк камни, палки и даже палили из пищалей. Куда ему было устоять перед рассвирепевшими москвичами, с отчаянной решимостью дравшихся за «государя-батюшку». Полк повернул назад и под свист и улюлюканье отступил в казарму.

Но, пожалуй, наиболее ожесточенные схватки шли с польскими гусарами, с теми самыми, которые так издевались над москвичами. С обеих сторон были не только раненые, но и убитые.


Когда перед дворцом явилась вооруженная шумная толпа, Басманов открыл окно и спросил:

— Что вам здесь надо?

— Отдай нам вора и самозванца, тогда поговорим с тобой, — кричали из толпы.

Басманов кинулся к Дмитрию:

— Ах, государь, не верил ты своим верным слугам. Ныне спасайся, а я, сколь могу, задержу их.

— Кто там есть?

— Там видел Шуйских и Голицыных, предали они тебя, предали.

— Ну я им покажу. — Дмитрий схватил ружье и, высунувшись в окно, потрясая им, крикнул: — Я вам не Борис, негодяи.

Из толпы хлопнуло несколько выстрелов, пули ударили в стену, в лицо Дмитрию сыпанули мелкие щепки. Он невольно отпрянул от окна.

— Беги, государь, я умру за тебя, — сказал Басманов.

И в это время появился Тимофей Осипов, в руке его сверкал нож, он кинулся на Дмитрия с криком:

— Ты еще жив, недоносок!

Но его опередил Басманов, срубил дьяка саблей.

— Беги, государь, я выйду к ним. Задержу, — и, обернувшись к алебардщикам, приказал: — Выбросьте это тело на площадь, пусть ведают, что их ждет.

Басманов надеялся, что труп Осипова испугает толпу и она разбежится. Однако это, напротив, разозлило людей, хорошо знавших убитого дьяка как подвижника православия. Поднялся сильный шум.

Басманов появился на крыльце, где уже было несколько думных бояр. Он стал уговаривать толпу именем государя прекратить шум, успокоиться и разойтись. Увидев среди толпы стрельцов — своих подчиненных, — Басманов стал каять их:

— А вы что тут делаете, охранители? Как вам-то не совестно?

Толпа начала стихать, слишком много страшного связывалось с именем этого человека. Некоторые заколебались, и тут вдруг сзади Басманова появился думный дворянин Михаил Татищев. Выхватив кинжал, он ударил им в спину Басманова, убил его и столкнул тело на ступени. Опьяненная видом крови ненавистного человека толпа взвыла в восторге и стала топтать убитого.

— Скорей туда, — крикнул Татищев, указывая на вход. — Смерть самозванцу!

Заслышав внизу топот сотен ног и крики толпы, Дмитрий бросился бежать по переходу и поравнявшись с дверью царицы, распахнул ее и крикнул:

— Сердце мое, измена! — и помчался дальше, думая только о своем спасении.

Марина вскочила, едва поднялась стрельба и шум у дворца, одела юбку и кофту и, когда муж ей крикнул об измене, выбежала из спальни и кинулась к лестнице, надеясь спуститься и спрятаться в каких-нибудь закоулках. Однако мчащаяся наверх, орущая лавина попросту столкнула царицу с лестницы. Она упала, ушиблась, но в горячке даже и не заметила ссадину на локте. Откуда ни возьмись к ней подбежал ее паж Ян Осмульский, молоденький мальчик с едва пробивающимися усиками:

— Ваше величество, сюда за мной, — и схватив ее за руку, повлек в комнату гофмейстерши Варвары Казановской.

Там испуганной стайкой сбилось несколько фрейлин царицы. Осмульский запер дверь и, вытащив саблю, сказал:

— Ваше величество, они смогут пройти сюда только через мой труп.

В дверь требовательно застучали, закричали: «Откройте!»

Осмульский знаками показал фрейлинам: спрячьте царицу. Двери начали ломать, и, когда первый мужичина, только что выпущенный из тюрьмы, ввалился в комнату, паж зарубил его саблей. И тут же сам пал сраженный выстрелом из ружья. В него уже мертвого тыкали алебардами, ножами.

— Где царь? — рявкнул бородатый мужик.

— Его здесь нет, — отвечала Казановская дрожащим голосом, чувствуя, как ей под широкую юбку залезает царица.

— Га-га, — заорали мужики. — Гля, девки. Во где б пощупаться б… А?

И тут в комнату протолкнулись Голицын и Дмитрий Шуйский.

— А ну прекратите, — приказал князь. — Ищите самозванца, если вам еще нужны головы. Если сбежит, всем на плахе быть.

Выгнав нахалов и словоблудцев, Голицын выставил у комнаты караул новгородцев:

— Никого сюда не пускать, здесь женщины только.

Дворец гудел от топота ног, криков, хлопанья дверей.

Все искали царя, заглядывая во все закоулки, рундуки, под лавки и кровати. А Дмитрий по переходам бежал через баню в каменный старый дворец, миновал анфиладу комнат, выглянул в окно. Здесь никого не было видно, все колготились у деревянного дворца. Дмитрий открыл окно, на глаз прикинул высоту, было сажен пять, но понадеявшись на собственную силу, он прыгнул. И ударившись о землю, потерял сознание. Стрельцы, стоявшие у ближайших ворот, подбежали к нему, плеснули из баклаги водой в лицо. Он открыл Глаза, узнал среди них своих северских ратников:

— Ребята, спасите меня, бояре гонятся за мной. Я их всех казню… вас награжу ихними угодьями, домами… Все боярское будет ваше… Я награжу… Шуйский — изменник…

— Не боись, государь, мы тебя не дадим в обиду. А ну-ка, хлопцы, поддержите.

И стрельцы, подхватив Дмитрия под мышки, потащили в ближайшее строение.

— Вот тут тебя ни одна тварь не найдет. Что с ногой у тебя?

— Кажется, вывихнул.

— Ну ничего, вот придет Кузьма, он добрый костоправ, поставит на место.

— Вы только не выдавайте меня Шуйским, — попросил Дмитрий.

— Да ты шо? Чи мы зря тебя от самого Путивля до Москвы провожали? Пусть попробует кто сунуться.

«Слава Богу, на своих, на северских натакался, — думал, морщась от боли, Дмитрий. — Вот только нога, скорей бы этот костоправ явился. Сегодня же всем головы вон, как только подавлю бунт, всем, всем и Шуйским, и Голицыным. Никому пощады, никаких помилований. На плаху! На плаху!»

А между тем заговорщики облазили весь дворец от подвала до крыши в поисках лжецаря. Но его нигде не было.

— Где этот еретик?

— Худо дело, — сказал Шуйский. — Как бы он не ускользнул в город, там за него побоище идет.

— Через стену он не сможет бежать, — хмурился Голицын.

— Пошли, Василий Васильевич, своих ко всем воротам, чтобы он не выскользнул из Кремля.

— Весь Кремль надо обыскать. Весь.

Тут уже к новгородцам добавились сидельцы, выпущенные из тюрьмы. Эти заросшие, обозленные на власть люди шныряли по всем закоулкам и наткнулись-таки на Дмитрия.

— Вот он! Вот он! — вскричали торжествующе.

Стрельцы вскинули ружья, выстрелили и свалили двух человек, но бунтовщики не разбежались, позвали подмогу. Явились новгородцы с пищалями. Сотник Ус, не желая лишней крови, приказал стрельцам:

— Бросайте оружие или всех уничтожим!

Видя явный перевес у бунтовщиков, стрельцы побросали оружие. Лежащего на земле царя окружила ликующая, кровожадная толпа.

— А-а, попался, еретик, говори, кто ты и чей?

— Я сын царя Ивана Васильевича, — испуганно лепетал Дмитрий.

— Так мы тебе и поверили. Признавайся, кто ты?

— Дайте мне выйти на Лобное место… Спросите мою мать-царицу… Я должен обратиться к народу.

И тут подошел Иван Голицын, только что воротившийся из Вознесенского монастыря.

— Я только что от царицы Марфы, она сказала: он не мой сын.

— Ага-а, — завыла толпа, и Дмитрия начали пинать ногами, плевать в него, срамя последними словами. Содрали с него царское платье.

— Дайте мне говорить с народом, — умолял несчастный Дмитрий своих мучителей.

— Вот я дам тебе благословение, — крикнул Мыльников и вскинул к плечу ружье. — Нечего давать еретикам оправдываться.

И выстрелил. Самозванец был убит, и на него уже мертвого набросились сразу словно воронье, тыча в него алебардами, саблями, кинжалами.

— Тащи его, братцы, на площадь!

— Верно! Он просился туда. Айда!

И, ухватив за ноги, поволокли лжецаря к Фроловским воротам. Поравнявшись с Вознесенским монастырем, потребовали Марфу. Она явилась в окне.

— Говори, это твой сын?

— Нет, это вор, — отвечала та и отвернулась. Полуголое тело лжецаря вытащили к Лобному месту, бросили на землю. Потом от торговых рядов принесли прилавок и положили тело на него. Сюда же вскоре приволокли труп Басманова и положили рядом. Добровольные глашатаи вопили:

— Глядите, люди добрые, на вора Гришку Отрепьева, обманом захватившего царский престол. Вот он злыдень, покаран Богом!

А между тем по Москве трещали выстрелы, слышались крики, звон колоколов. Это шли сражения возле казарм поляков. Находился в осаде и Посольский двор.

Князь Шуйский призвал к себе племянника Скопина-Шуйского:

— Миша, скачи к Посольскому двору, разгони чернь. Извинись перед послами; скажи им, что Лжедмитрий низвергнут и что их — послов — мы не дадим в обиду.

Отправив племянника, Шуйский тут же разослал посыльных во все концы, чтобы останавливали кровопролитие:

— Говорите, что лжецарь разоблачен, что он уже на позорище на Красной площади. Что это был Гришка Отрепьев, расстрига.

Воейков притащил из кремлевской мастерской страшную маску-«харю» и водрузил ее на лицо лжецаря и воткнул в рот трубку:

— Вот пусть теперь поиграется. Ха-ха-ха.

А толпа все прибывала, толпилась возле трупов. Кто-то из женщин плакал, глядя на все это:

— Ведь добрый же был царь.

Негромко переговаривались:

— Да он ли это?

— Нарочи, че ли, лицо-то «харей» закрыли?

— Я слышал, что он бежал.

— А тогда кто это?

— Да мало ноне народу побили. Ежели б царь, он бы в царском был, а то голяка поклали. Любуйся срамотой.

18. Торжество и тревоги Шуйского

17 мая 1606 года оказался жарким днем для Москвы. Кое-как к вечеру удалось успокоить народ, отогнать от польских казарм, спасти гусар от полного истребления. Несмотря на наступающую ночь, бояре съезжались в Кремль, собирались в Грановитую палату. Шуйский велел сменить все караулы в Кремле новгородцами и наказал сотнику Усу:

— И возле самозванца на ночь выставь стражу, а то их обоих бродячие псы объедят.

Опасались бояре, как бы чернь не вздумала мстить за «доброго царя», оттого и гуртовались в Кремле. Большинство радовалось случившемуся, особенно те, кто руководил заговором — это Шуйские и Голицыны.

Конечно, главным героем считался князь Василий Иванович Шуйский. Он ввел новгородские сотни в Кремль, он отворил тюрьму и кинул сидельцев на подмогу новгородцам, а главное, он же обманул чернь, натравив ее на поляков кличем: «Поляки хотят убить государя!»

И никто не удивился в Грановитой палате, когда не глава Думы Мстиславский, а именно Шуйский открыл совещание:

— Наконец-то, господа, мы сбросили с престола самозванца, расстригу Гришку Отрепьева и можем вздохнуть свободно, без оглядки, без страха угодить в немилость. Конечно, мы все не без греха, все в свое время помогали ему овладеть престолом, не видя иного выхода избавиться от засилья Годуновых. Поэтому не станем корить друг друга прошлым, подумаем о грядущем. Ныне я могу открыто сказать Думе, что еще зимой мы тайком посылали к Сигизмунду человека с предложением возвести на московский престол его сына Владислава…

— Как же без нашего согласия? — возмутился кто-то из темноты, поскольку единственный шандал с горящими свечами стоял на председательском столе.

— А как нам было просить вашего согласия, если расстрига не пропускал ни одного заседания?

— Оно так.

— Вот то-то. У меня не три головы на плечах.

— А кто еще решал?

— Ну во-первых, мы все Шуйские, князья Голицыны, Скопин-Шуйский, Крюк Колычев, Головин, Татищев, Валуев, купцы Мыльниковы, Куракин Иван Семенович, а от иерархов церкви крутицкий митрополит Пафнутий.

— Могли б меня призвать, — молвил обиженно Мстиславский.

— Ах, Федор Иванович, нам не хотелось твоей головой рисковать, мало нам было тургеневской, царствие ему небесное, — перекрестился Василий Иванович и продолжил: — Мы просили у Сигизмунда его сына с одной целью, чтоб он помог скинуть с престола расстригу.

— А как бы он мог помочь нам? Войском?

— А хотя бы и тем, чтоб отозвал поляков от расстриги. Однако с Божьей помощью мы управились с самозванцем сами и теперь польский королевич ни к чему нам. Но и ссориться с королем не след. Поэтому я предлагаю послать к королю посла, который бы объявил ему о случившемся и заодно заверил бы о нашей приверженности миру с Польшей.

— А как же мы оправдаем сегодняшнюю резню польских гусар? — снова спросили из темноты.

— Как? Принесем извинения, мол, нечаянно случилось, что некоторые из них хотели защищать самозванца.

— Э-э, Василий Иванович, Гонсевский поди уже строчит донесение, мол, Шуйский натравил на поляков народ.

Василий Иванович поскреб потылицу[36], но нашелся быстро:

— А в таком случае надо немедленно обложить и польское посольство, и казармы нашими караулами.

— Верно, — подал голос Волконский, — пусть они будут заложниками. Тогда легче будет вести переговоры с королем. Мало того, можно потребовать возместить наши убытки за эту смуту, чай, Гришку-то нам поляки подсунули.

— Убытки он вряд ли нам возместит, — вздохнул Мстиславский. — Но поляков задержать надо, хоша и кормить их будет накладно.

— Важен запрос, — не успокаивался Волконский, — чем больше запросим, тем скорее король забудет о резне.

— А много ли их побили?

— Да сотни три, не менее.

— Кое-как остановили, — сказал Шуйский. — Пришлось на винный подвал натравить.

— Да надолго ли этим заманишь, — засомневался Мстиславский. — Вот завтрева протрезвеют, не спохватятся ли за расстригу?

— Он уж вон на площади лежит, поздно спохватываться. Кого ж, господа, пошлем к королю?

— А он сам уж назвался, — усмехнулся Мстиславский.

— Кто?

— Ну Волконский-Кривой.

Шуйский вытянул шею, вглядываясь в полумрак:

— Григорий Константинович, ты где?

— Да тут я, — отозвался от столпа Волконский.

— Вот тут Федор Иванович предлагает отправить тебя послом в Польшу. Ты как? Не возражаешь?

— А кто ж от чести отказывается. Согласен, конечно.

— Ну и добре. Теперь, господа, я предлагаю привезти из Углича в Москву гроб с телом Дмитрия, чтоб на будущее никакой самозванец не посмел красть его имя.

— Это надо, надо, — прошелестело вдоль стен.

— И, показав матери инокине Марфе и народу, положить в Архангельском соборе рядом с братом и отцом Иваном Грозным.

На это предложение никто не возразил, все понимали — надо утишить чернь. А как? Показать мощи настоящего Дмитрия.

Решили послать в Углич родственников Марфы Григория и Андрея Нагих, а также князя Ивана Воротынского и Петра Шереметева.

— И обязательно надо иерархов, — сказал князь Шуйский. — Я предлагаю митрополита Филарета, пусть он еще с собой возьмет пару архимандритов.

Хитрил Василий Иванович, предлагая Филарета, ох, хитрил, но об этом вряд ли кто догадывался. Дело в том, что Филарет — в миру Федор Никитич Романов — доводился родственником Ивану Грозному через его первую и любимую жену Анастасию Романову, а поэтому вполне мог претендовать на московский престол. Поэтому-то Шуйский решил хоть на время избавиться от него руками Думы, так как уже положил глаз на царскую корону.

«В самом деле, кто более достоин наследовать русский престол? — думал князь. — Мы, Шуйские, поскольку ведем род от Рюрика. Вот еще б Васька Голицын не крутился под ногами, он тоже не прочь в цари, эвон как старался расстригу спихнуть. Но он — Гедиминович, против Рюриковичей не тянет. Мой престол должен быть. Мой».

Пока это в мыслях у князя, говорить об этом вслух нельзя, его должны избрать выборщики от всех концов страны. Но пока их дождешься… А сейчас порядок можно обойти, где уж тут сзывать выборщиков? Держава в великой смуте. Москвичи выкрикнут, оно и ладно. Пафнутий обвенчает, оденет венец, вручит посох, оно и довольно. Пусть посля кто попробует оспорить законность свершенного. Надо на патриарший престол звать Гермогена, он не забудет этой услуги. А Игнатия — прихвостня лжецаря — гнать в шею. В шею.

— Миша, — позвал Шуйский, стараясь смотреть в полумрак выше свечей.

— Я здесь, Василий Иванович, — отозвался Скопин.

— Ну перевел ты те бумаги, которые в тайнике взяли?

— Перевел.

— Можешь зачитать нам?

— Могу.

— Ну иди к свету.

Скопин-Шуйский подошел к столу, вытащил из-за пазухи бумаги, прокашлялся.

— Эти бумаги лежали в тайнике у самозванца, — пояснил он боярам. — Мы захватили в плен его секретаря Бучинского, ребята его хотели убить, он взмолился, что-де всегда мыслил против лжецаря и чтоб доказать это, пообещал отдать секретную переписку. Его привели ко мне, он показал мне тайник, где лежали эти бумаги. Все они были написаны на польском. Василий Иванович велел мне перевести их. Вот с помощью Бучинского я и перевел. Тут есть письма и договор «кондиции».

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Мстиславский.

— «Кондиции» между королем и самозванцем, как мне сказал Бунинский, секретные, о них из поляков знали только Мнишек и его дочь Марина. По этим «кондициям» самозванец в случае успеха обещал королю Смоленск.

— Вот сукин сын! — воскликнул Волконский. — Ты мне потом отдай эти «кондиции», князь Михаил, я ими короля к стенке прижму.

— Это пусть Дума решает, Григорий Константинович.

— Это само собой, — согласился Волконский.

— Слушайте дальше. Мнишеку были обещаны Северские города.

— Гля, какой щедрый, — покачал головой Мстиславский.

— А Марине Псков и Новгород.

— Вот же ворюга, всю казну на нее высыпал, так еще и Псков с Новгородом обещал, — не удержался Шуйский.

— Но этого мало, по «кондициям» он обещал всю Русь в католическую веру перевести.

— Э-э, значит, не зря мы его сковырнули.

— Василий Иванович, надо все это описать в грамотах, — предложил Мстиславский, — и разослать по всем городам.

— Это верно, — обрадовался Шуйский, понимая, что подписывать такие грамоты должен государь, а значит: «Ускорю венчание, никто не обидится».

— И еще, — продолжал Скопин-Шуйский, — там была переписка самозванца с папой римским и тоже касалась католической веры.

— В общем так, господа бояре, мы не зря, выходит, трудились, — подытожил Шуйский. — Отвели угрозу латынизации церкви. Правильно я говорю? — Князь обвел палату взглядом, но в ответ услышал из дальнего угла храп.

— Эй кто ж там храпака задал?

— То, Василий Иванович, дьяк Луговской притомился, — отвечал Телепнев.

— Так разбуди его.

— Не стоит, Василий Иванович, — зевнув, вступился за уснувшего дьяка Данила Мезецкий. — Уже вторые петухи пропели, всем бы нам пора на боковую.

— Ладно, шут с ним, пусть спит Томило Юдич, — согласился Шуйский. — Давайте решим, что делать с трупом самозванца и все на сегодня. Как думаешь, Данила Иванович?

— Я думаю, — сказал Мезецкий, — дни три пусть поваляется на площади, чтобы чернь утвердилась, что действительно мертв и не воскреснет. А потом привязать к лошади, протащить по всей Москве, вывезти за околицу, закопать без отпевания и могилу затоптать, чтоб следа от нее не осталось.

— Ну что ж, вполне разумный совет, — согласился Шуйский. — А как с Басмановым решим?

Едва заслышав о Басманове, поднялся с лавки Иван Голицын:

— Господа, прошу труп Басманова мне отдать, он мне брат сводный, и я должен озаботиться похоронами его по-христиански.

— Где ты хочешь положить его?

— На подворье Басмановых в церковной ограде.

— Ну что, господа бояре, я думаю, разрешим князю Голицыну похоронить своего брата, — сказал Шуйский, налегая на «своего брата» и в душе ликуя, что князь Иван, того не подозревая, увеличивал шансы Шуйского на престол: «Все. Спеклись Голицыны, кто ж доверит царство родне Басманова. Ай да, Иван Васильевич, вот удружил. Умница».

Уже через день на подворье князя Василия Шуйского собрались его братья, племянник Скопин и сторонники — Крюк Колычев, Головин, Татищев, Мыльниковы, Валуев и Пафнутий. Решался один вопрос — выборы царя. Наиболее решительно был настроен Михаил Татищев:

— Нечего нам ждать, когда со всей державы съедутся выборщики, выйдем на Лобное место, выкрикнем в цари Василия Шуйского и всего делов.

Для приличия кандидату полагалось поломаться, как в свое время искусно «ломался» Годунов. Князь Шуйский не стал исключением.

— Достоин ли я?

— Да ты что, Василий Иванович! — воскликнул Татищев. — Ты ж от Рюрика род ведешь, от Невского. Царство твое законное.

Шуйский догадывался, отчего так рьян в этом вопросе Татищев: «Отцовский грех замаливает». Еще при Годунове, когда судили князя Василия, именно отец Михаила Татищева, Игнатий Петрович, бил принародно по щекам Шуйского, срамя последними словами. Это Рюриковича-то!

Зато ныне и сын, и отец самые преданные сторонники князя Шуйского. Да и как забыть решительность Михаила, когда все висело на волоске перед грозными очами Басманова. Не убоялся зайти клеврету лжецаря со спины и ударить его кинжалом. Этот предан, как пес, к Голицыным не переметнется.

— Надо составить грамоту-обращение к народу, — предложил Скопин-Шуйский. — И честь ее с Лобного места.

— Правильно, Михаил Васильевич, — поддержал Татищев. — Садись, бери перо.

В составлении грамоты участвовали все. Ну ясно, по предложению Татищева начали от Рюриковича и Александра Невского, по подсказке Пафнутия навеличили Василия Ивановича страдальцем за православную веру, непримиримым борцом с папежниками и иезуитами, главным разоблачителем Гришки Отрепьева, незаконно захватившим московский престол.

Одно подзабыли составители грамоты, как этот «разоблачитель» всего год тому назад с Лобного места признавал Гришку за Дмитрия — природного сына Ивана Васильевича. А народ-то помнил, а народ-то не забывал.

Поучаствовал в грамоте и купец Мыльников, вписав в нее «о приязни и поощрении князем торговых дел на Москве и в державе». Даже Головин ввернул, что «с великим береженном князь относился к казне государевой». От такой похвалы было изморщился сам Шуйский:

— К казне расстрига никого за версту не подпускал. Всю растряс до копейки.

— Но, Василий Иванович, а не вы ли заставили его так называемую жену Марину незамедлительно вернуть казне все деньги и драгоценности, подаренные ей расстригой.

— Ну я, — смутился князь.

— Ну вот, стало быть, оберегали казну.

И все согласились с Головиным: был князь Шуйский и казны оберегателем.

После составления грамоты решили идти на Красную площадь все гуртом. Мало того, велено было и всей дворне — поварам, конюхам, стряпухам и лакеям следовать туда же. Их наставлял брат Шуйского Дмитрий Иванович:

— Смешайтесь с толпой, и как спросят с Лобного места кого в цари, вопите: князя Шуйского Василия Ивановича. Понятно?

— Что ж тут непонятного, мы за Василия Ивановича завсе, чай, он кормилец наш.

На Красной площади возле трупа самозванца народ толпился от зари до зари, чем-то притягательны мертвецы для живого человека, невольно где-то в глубине сознания мысль-червячок копошится: «не я, слава Богу».

И тут на Лобное место взбираются все князья Шуйские, митрополит Пафнутий, Татищев, купцы, и толпа туда невольно обращается, подтягивается поближе, знают, что-то важное будет сообщено. Вперед там наверху выдвигается Татищев.

— Люди православные, народ земли Русской, — громко возглашает Михаил Игнатьевич. — Нынче с милостью Божьей свершилось на Москве праведное дело, повержен в прах самозванец, расстрига и развратник Гришка Отрепьев. Вырвана из нечестивых рук держава и скипетр царский, испокон принадлежавший Рюриковичу племени. Приспел час передать державу законному наследнику и потомку легендарного Рюрика. Глас народа — глас Божий, кого бы вы, православные, назвали достойным сей великой стези?

— Князя Шуйского-о-о Василия Ивановича-а, — взревели голоса хорошо подготовленные и заглушили, смяли чье-то сиротливое: «Голицына!», «Мстиславского!».

Татищев продолжал как по писаному:

— Вот и бояре ж как один, как весь православный мир, назвали Василия Ивановича Шуйского и ему ж посвятили грамоту, которую я вам зачитаю, — и, вытянув грамоту, Татищев развернул ее и добавил голосу солидности и весомости. А закончив чтение, снова подвигнул толпу еще дружнее провопить:

— Шуйского-о! Радетеля нашего и защитника!

Татищев, обернувшись назад, нашел взглядом позади себя князя, ударил ему челом до земли:

— Василий Иванович, народ просит тебя принять скипетр и державу Российскую.

Шуйский поклонился на все четыре стороны, как год тому назад перед казнью, но слова уж другие молвил:

— Спаси Бог вас, православные… Буду править по правде и совести, без обид и несправедливостей.

Тут кто-то из толпы крикнул:

— Крест целуй, Василий Иванович! Крест целуй!

Подобная присяга, от древности восходящая, пришлась по душе Шуйскому, он сказал:

— И вы ж мне, православные, — и повернувшись к Татищеву, молвил негромко: — Объяви, присягаем в Успенском.

И направился с Лобного в сторону Фроловских ворот. А за ним шли бояре и густой лентой простой народ, призванный Татищевым к присяге. В воротах, поравнявшись со стражей, Шуйский сказал алебардщикам:

— Пропустите мой народ, следующий в Успенский, — и не надеясь на точное исполнение его приказа, повернулся к Скопину: — Миша, проследи.

И Скопин-Шуйский остался в воротах возле стражи. Чернь валила валом, не всякий день в Успенский зовут. Иной за всю жизнь не побывает.

В Успенском соборе набилось народу — не продохнуть. Митрополит Пафнутий, не ожидавший столь скорого решения обоюдной присяги, поскольку по чину надо было вершить это патриарху. Но патриарх еще не избран, собирались Филарета на место изгнанного Игнатия, но его унесло в Углич. Нашел время. Употел Пафнутий от свалившейся на него обязанности, а князь Шуйский шипит:

— Верши, святой отче. Не затягивай.

— Но хор в отсутствии, Василий Иванович.

— Довольно молитвы и креста, Пафнутий. Начинай. «Эк разохотился князь-от, — думает митрополит. — Словно за зайцем скачет. Так и быть, вручу ему посох и шапку, пусть тешится. А уж венчанье после пущай Филарет творит».

Послал священника Успенского собора отца Федора в ризницу, куда накануне был доставлен царский посох да шапка Мономаха. Прочел псалом «Радуйся праведные, о Господе», вручил посох Шуйскому, надел на голову шапку, алмазами сверкающую, провозгласил троекратно: «Ты наш царь!» Пригласив на царское место к слову государеву, тихо подвигнул: «Говори».

Обернулся Шуйский с царского места к народу, густо стоявшему, обалдело смотрящему на сияющий золотом иконостас, на картинки, писанные по стенам и столпам. Заговорил внезапно охрипшим голосом:

— Принимая царство под высокую руку нашу, обещаю владеть им по правде и совести, никому никогда не мстить ни словом, ни делом, оберегать державу нашу от врагов и супостатов, являть всенепременно заботу о сирых и обиженных, богатить казну государеву, поощрять торговлю и промыслы, судить только по справедливости и без суда боярского никого не казнить смертию. На том и целую крест животворящий вам — народу моему православному.

Слушает чернь присягу цареву, мало верит ей, но радуется: не боярам присягает царь, а им, простым людям. И завораживают их не слова, которые дальние и не дослышат, а убранство и великолепие главного собора державы, куда обычно путь им заказан. Нынче бояр раз-два и обчелся, более простой народ в храме. Поэтому потом под сомнением будет законность этой присяги царя — народу и народа — царю: «Эва у черни пути спрашивал, а бояре на что? Не осевки, чай, вятшие люди».

Первым же указом новоиспеченного царя было: «Убрать с площади труп самозванца и еретика Гришка Отрепьева, чтоб им и не воняло. Закопать за городом, могилу заровнять, из памяти выкинуть, ровно его и не было».

Все было исполнено точно по указу. Труп самозванца, привязав к хвосту лошади, проволокли по московским улицам и за Серпуховскими воротами закопали при дороге, могилу заровняли, затоптали. Все исполнили, как царь указал.

Все да не все. Из памяти, вишь ты, не выкинули. Напротив, от первого дня расползается слух: «Жив Дмитрий Иванович. Врут бояре».

А тут еще у могилы чудеса вроде твориться начали, кто-то видел над ней огни голубые. Заодно отнесли к чудесам и утренний заморозок, побивший зелень на другой день после захоронения.

Раздосадованный Шуйский призвал Пафнутия:

— Что делать? Чернь-то его, того гляди, в святые произведет.

— Вели, государь, сжечь его вместе с адом.

«Адом» москвичи окрестили деревянный гуляй-город, построенный при Дмитрии и разрисованный снаружи страшными картинами мучений грешников на том свете.

Так и сделали, как митрополит крутицкий подсказал. Самозванца выкопали, еще раз протащили по городу, поместили в «Ад» и сожгли. Но чем сильнее старалось правительство Шуйского похерить память о самозванце, тем упорнее полз слух: «Жив Дмитрий Иванович. Спасся. В добрый час явится».

Последняя надёжа для Шуйского уличить Гришку в самозванстве была на гроб с телом настоящего Дмитрия. Когда ему сообщили о приближении к Москве посланцев с гробом царевича, он отправился за город встречать его и велел ехать туда и матери Дмитрия инокине. Сам лично ей наказывал:

— Как откроют гроб, так и скажи громко народу: вот, мол, мой сын. А давеча, мол, я признавала за сына самозванца, потому как была под угрозой. Поняла? Я тебя спрашиваю: поняла?

— Поняла, — прошептала бледнея старуха.

— Да погромче там, погромче, чтоб народ слышал, не шипи, как змея. Да пади на него, да пореви. Небось Гришку обнимала, ревела. Так поплачь хошь над родным дитятей.

— Помолчи, Василий, — нахмурилась инокиня. — Сам-то хорош был.

Не в бровь — в глаз упрек Шуйскому, хватило ума — смолчал.

На том самом месте, где менее года тому встречала Марфа самозванца, теперь встречала она гроб с ее единственным ребенком, смерть которого все эти годы занозой сидела в сердце несчастной матери. И опять народу сбежалось не менее, чем тогда, но нынче не оттесняют людей стражники. Пусть толкутся около, вблизи, чтоб слышали слова матери-царицы, ее признание в мощах сына своего.

Очень надеялся на это действо Шуйский, очень. Опознает Марфа принародно сына и заткнет глотки болтунам о его спасении. Поймет народ, что не было никакого Дмитрия и сейчас нет, а был Гришка — расстрига и самозванец.

И вот появилась подвода, на которой стоял невеликий гроб, накрытый расшитой золотой узорочью парчой. «Молодец Филарет, — подумал Шуйский, — догадался прикрыть гроб царевича дорогой тканью». Следом ехал в невеликой тележке сам Филарет, другие сопровождающие верхи на конях.

Воз остановился возле царя и царицы-инокини. Скинули парчу, подняли крышку. Марфа взглянула на то, что осталось от сына, покачнулась, едва не упала. Шуйский поймал ее за локоть, сдавил: «Ну!» У Марфы сердце зашлось, слова молвить не может, не то что речь сказать. Шуйский давит локоть: «Говори!» Наконец поняв, что ничего от инокини не добьется, решил сам молвить. Перекрестившись, начал:

— Православные, у царицы-матери сердце зашлось при виде своего дитятки — царевича Дмитрия Ивановича. Вот он перед вами тот Дмитрий, имя которого украл у него Гришка-расстрига. Ныне нет Дмитрия, он на небе у Бога пребывает, а у нас лишь мощи его, святые мощи мученика…

В толпе перешептываются: «Вот и слухай его, то признавал того Дмитрия, то теперь этого». «А-а, брешет, как сивый мерин». «Тише вы, слухайте, че загибат-то».

И Шуйский, ничтоже сумняшеся, «загибал» далее:

— …Он был убит по приказу Бориса Годунова, дабы после смерти Федора занять престол самому.

— Ах, Василий Иванович, Василий Иванович, когда же ты правду-то молвил? Тогда ли, когда, воротившись из Углича, где расследовал трагедию, принародно молвил, что царевич сам себя нечаянно зарезал, упав в приступе падучей на нож, или нынче, когда, оказывается, был убит клевретами Годунова?

И опять среди черни шепоточки: «Изоврался царь, изоврался. Где ж такому верить-то?» «А сама-то, сама, ровно каменна, того обнимала, целовала, а тут… да ежели б и вправду сын ее, дак изревелась бы».

Нет, не погасил слухов Шуйский привозом мощей Дмитрия, того более усилил. Вот уж истина: пришла беда — отворяй ворота. Новое дело: появились в Москве листки подметные, в которых писалось: «Я, Дмитрий — государь всея Руси — жив и скоро приду к вам, дабы освободить народ из-под тирании Шуйских». Мало того что листки подбрасывались на Торге, так их еще клеили на воротах боярских. Листки ли эти или недруги Шуйских взбудоражили столицу, чернь, кем-то подстрекаемая, сбежалась на Красную площадь и потребовала на Лобное место тех, кто убил «доброго царя» или изгнал из Кремля. Некоторые хором вопили:

— Шуйско-го-о! Шуйско-го-о!

Встревожились, перепугались бояре, сбежались в Кремль во дворец. Царь приказал усилить стражу во всех воротах и стрелять по черни «беспощадно», если она вздумает прорваться в Кремль. Племяннику Скопину-Шуйскому наказывал:

— Выкати, Миша, пушки перед воротами. Пусть зарядят. Фитили запалят. Если полезут — палить не задумываясь.

Когда все бояре собрались, царь закричал на них:

— Я знаю, кто из вас подстрекает чернь на меня, знаю.

— Государь, как ты можешь… — заикнулся было Крюк Колычев, но Шуйский перебил его:

— Замолчи, не про тебя речь. Ежели кто-то целит в цари, так пусть садится на мое место. Вот. — Шуйский снял шапку Мономаха и бросил ее на кресло, рядом прислонил посох. — Берите, кто роет под меня. Ну! Ну! Берите же! Вот царская шапка, вот посох. Ну кто?!

Бояре были ошарашены неслыханным поступком — царь сам сбрасывал с себя шапку, отбрасывал посох.

— Нет, нет, — закричали испуганно несколько бояр едва ли не хором, всерьез испугавшись остаться без царя да еще в такое время, когда под стенами Кремля разбушевалась чернь.

— Василий Иванович, возьми шапку, — надрывался Колычев. — На кого ты нас бросаешь? Ты царь, возьми посох!

И тут Шуйский понял, что наступил момент, когда он может требовать:

— Я возьму только в том случае, если вы мне представите зачинщиков. Немедленно.

— Сегодня же, сегодня они будут пред тобой.

Шуйский взял шапку, одел на голову, принял от услужливого Колычева царский посох.

— Ну глядите, ежели что… мне недолго, — пригрозил напоследок, усаживаясь вновь на царское седалище.

Посовещавшись, бояре отрядили Колычева искать зачинщиков на площади, хотя Шуйский недвусмысленно намекал, что они тут находятся во дворце.

Царь поднялся и направился из палаты к себе, по пути кивнув дьяку Луговскому: «Ступай за мной».

Придя в царский кабинет, Шуйский сел за стол, вынул бумажку.

— Вот, Томило, подметное письмо от имени Дмитрия, написано человеком весьма грамотным. Ты видаешь многие Почерка, сидя в канцелярии, взгляни, не напоминает ли оно чью-то руку?

Дьяк Луговской взял записку, перечитал несколько раз.

— Вроде знакомо…

— Ну-ну, — подбодрил царь.

— Боюсь ошибиться, государь, грех на душу взять.

— А ты не боись, Томило, я твой грех на себя приму. Ну?

— Не могу твердо утверждать, но очень уж похоже на…

— Ну чего тянешь вола за хвост, — начал сердиться Шуйский.

— Только похожа государь, но его ли, боюсь утверждать.

— Чье?! Черт тебя подери, — хлопнул царь ладонью по столу.

— Митрополита Филарета.

— Ага-а, — вскочил Шуйский и забегал по кабинету. — Я так и знал, я так и знал.

— Но, государь, только похожа, а его рука или нет, боюсь утверждать.

— Ничего, ничего, Томила, не боись. Казнить я его не стану. Садись к бумаге, пиши указ.

Вечером Крюк Колычев привел «виновников», которых раздобыл, выйдя из Кремля, и с Лобного места объявив, что «государь хочет выслушать народ, чего ему надобно? Давайте четверых из вашей среды». Пошумев, чернь выделила четырех, они и оказались виновниками смуты. Царь не велел их казнить, а лишь отдать Басалаю «под добрую плеть», а потом выслать куда подале.

А на следующий день вышел указ: «Отъезжать не мешкая митрополиту Филарету в Ростов и возглавить тамошнюю епархию, которая без догляду хиреть починает. И провожать следует высокого иерарха князю Скопину-Шуйскому». С честью провожать.

Часть вторая Тушинский вор

1. Воскрешение Дмитрия

Задушивший когда-то по приказу Дмитрия жену Бориса Годунова, а далее аккуратно вместе с Басмановым доставлявший на ложе самозванцу женщин и девиц, дворянин Михаил Молчанов счел за благо бежать из Москвы. Он видел убийство Басманова и содрогнулся от мысли, что и его ждёт такой конец, и потому не встал на защиту царя, а, напротив, смещался с толпой заговорщиков и вместе с ними носился по дворцу, вопя проклятия по адресу еретика и расстриги.

Князь Шаховской, воспользовавшись суматохой, пробрался в царский кабинет и украл государственную печать, еще плохо представляя, для чего она может ему понадобиться: «С поганой овцы хоть шерсти клок». Он был захвачен заговорщиками на месте преступления, уличен и едва не убит, не заступись за него Молчанов, предложивший засадить князя в подвал до суда.

Шуйский, став царем, сжалился над Шаховским и отправил его воеводой в Путивль, даже не догадываясь, что «пускает щуку в реку».

— Поезжай, Григорий Петрович, заслужи прощение.

— Заслужу, Василий Иванович, — пообещал Шаховской, с трудом скрывая неприязнь к Шуйскому: «Сам трон похитил, а меня ни за што. Нут-ко погоди».

Оно и впрямь обидно. Все ведь равно служили самозванцу, а уж Шуйский, стыд головушки, прям под ноги слался, едва задницу не лизал расстриге. И вот, пожалуйста, он царь, а Шаховской, в сущности, в ссылку, в какой-то задрипанный Путивль. Как не осерчать?

Молчанов, помня свои «заслуги» перед самозванцем, решил от греха исчезнуть из Кремля. Но и в Москве оставаться было небезопасно, особенно после того как он увидел, во что был превращен вчерашний царь и клеврет его Басманов. Лица не узнать, все изуродовано да еще прикрыто маской, не зря в толпе говорок: «Не он это. Он спасся». Тут Молчанову и ударило в голову: «А что, если…»

Михаил пробрался к Мнишеку, сидевшему под арестом: «Несу сидельцам прокорм», и в корзине были хлеб и овощи. Посвятив пленника в свои планы, попросил у него письмо к королю Сигизмунду.

Королю Мнишек ничего веселого сообщить не мог (обещал-то Смоленск), поэтому сказал Молчанову:

— Напишу в Самбор письмо жене, передайте ей. Она из князей Головинских, придумает что-нибудь.

Мнишек же присоветовал Молчанову, кого из поляков можно взять в спутники. И в сопровождении двух польских гусар Михаил Молчанов помчался на запад.

Уже за Можайском в придорожной корчме, куда они заехали перекусить, их накрыли местные стражники:

— Кто такие? Откуда?

И Молчанов — была не была, словно в омут головой, сказал, более апеллируя к своим спутникам:

— Ну вот дожил, они уже своего государя не узнают.

— Дмитрий Иванович? — ахнул стражник, выпучив глаза.

— Да, братец, ваш несчастный царь, изгнанный боярами из Кремля.

— Да как же это? Да нам сказывали, забит, мол, государь.

— Хм, верно. Забили моего постельничего, лицо изуродовали, еще и маской прикрыли: вот, мол, царь-самозванец. Ну ничего, вернусь с армией, я с ними посчитаюсь.

Мгновенно вся корчма узнала, что здесь сам царь, живой, невредимый.

Окружили Молчанова со спутниками, глазели на него восторженно, всем ведь хочется увидеть живого царя, многие крестятся, едва сдерживая слезы:

— Слава Богу, спасся сердешный.

— А мы ведь сразу не верили, до скольки разов нас Шуйский-то омманывал: еретик, кричит, не нашей веры, ишь какой брехун.

Корчмарь, пораженный не менее других таким высоким гостем, наотрез отказался от платы за обед:

— Для меня высокая честь, ваше величество, услужить вам. Дай вам Бог здоровья и силы на этих супостатов-бояр.

В дороге гусары потешались, вспоминая случившееся в корчме:

— Это как вы догадались, пан Михаил?

— Небось когда впереди замаячит тюрьма, догадаешься. И потом, никто из них никогда не видел Дмитрия, он шел-то от Северских городов. Москвичи-то его не все знали, а тут в глуши… В общем, так, ребята, теперь играйте всерьез. Я — бежавший царь, а вы — мои слуги, глядишь, до самой Польши прокормимся. Слава Богу, Дмитрий ничего плохого народу не успел сделать.

И полетела на сорочьем хвосте весть, что едет царь Дмитрий, чудом спасшийся от бояр. Летела впереди на запад, катилась и на восток к Москве: «Дмитрий Иванович жив!»

На Торге, на улицах и в переулках радостно сообщалось:

— Жив Дмитрий Иванович. Уцелел!

— Откуда слышал?

— Кум приезжал, сам видел под Можайском. Он не соврет.

— Ах, каналья Шуйский, ах каналья, дурит нам голову.

— Изоврался царь, изоврался, а правда она завсе выплывет.

И чем больше старался Шуйский доказать, что лжецарь убит, а настоящий Дмитрий вот он — давно в гробу, тем больше ему не верили. Слишком часто врал Шуйский до этого.

Шаховской, прибыв в Путивль, собрал на площади народ и объявил, что царь Дмитрий Иванович жив, и путивльцы единодушно отказались присягать Шуйскому, объявив себя подданными царя Дмитрия. За ними последовали и остальные северские города и Комарицкая волость, вскормившая когда-то самозванца и поддержавшая его в трудную минуту.

Молчанов, прибыв в Самбор, явился к панне Мнишек и передал ей письмо мужа. Прочтя его, ясновельможная спросила:

— Что делать?

— Надо искать нового Дмитрия, — отвечал Молчанов. — Шуйский так просто никого не отпустит, ни вашего мужа, ни вашу дочь.

— Марина дочь от первой жены пана Мнишека, — заметила панна, — хотя я к ней хорошо относилась. Но где взять другого Дмитрия? Где искать?

— А я разве не подхожу? — усмехнувшись, спросил Молчанов.

— Ну что вы, пан. Вы и ростом выше, и обличьем другой.

— Такого, каким был тот, вы все равно не найдете. А я уже под именем Дмитрия проехал весь путь от Москвы до Самбора. И везде народ только радовался, что Дмитрий, то бишь я, уцелел. Чего еще надо?

— Я должна подумать, пан Молчанов.

— Я согласен, думайте.

И отправился пан Молчанов в корчму, в душе кляня ясновельможную Мнишек: «Скупердяйка! Даже к столу не пригласила, выпить не предложила».

В довольно большой корчме он увидел в дальнем углу одиноко сидевшего мужика перед глиняной корчагой. Прошел к нему и, старательно подбирая польские слова, спросил: позволит ли пан присесть рядом?

— Садись, браток, — сказал тот на чистом русском языке. — Какой я тебе пан, природный русак. Иваном кличут. А тебя?

— Михаил.

— Вот и славно, Миша, давай выпьем, — обернувшись махнул рукой: — Эй, Зяма, еще кружку.

«Вот что значит русский, — подумал удовлетворенно Молчанов. — Сразу: давай выпьем, не то что та, ясновельможная».

Между тем Иван заказал корчмарю сковороду яичницы с салом и хлеба каравай:

— Да поживей спроворь, Зяма, я земляка встретил. В кои-то веки.

Он был действительно страшно рад Михаилу.

— А как ты, Иван, узнал, что я русский?

— Да ты ж по-польски так молвил, что я сразу смекнул: наш. Думаю, вот повезло. Давно русского человека не видел.

— Почему?

— О, то длинная история, Миша.

— Ну и что? Расскажи. Или торопишься?

— Куда мне торопиться. Меня ж, Миша, татары еще мальчишкой в полон уволокли. Продали туркам, те закрячили меня на галеру. Ну, скажу я тебе, Миша, галера хуже любой каторги, вот видишь мои мозоли, это с нее, с весел. Весло тяжелое, пока его подымешь, еще ж и гребок надо сделать, да чтоб вместе со всеми с другими. Не дай Бог, опоздаешь, мигом по спине кнута схлопочешь. Тут солнце жарит, с тебя пот градом, тут кнут свистит. Врагу не пожелаешь.

— Да, ничего не скажешь, веселая у тебя жизнь, — посочувствовал Молчанов.

— Ой не говори, Миша. Там, бывало, на галере гребцы как мухи дохли. Ей-ей. Я выжил, потому как молодой был, а кто постарше, все рыбам на прокорм шли.

— Как?

— А так. Умер человек на весле, его тут же за борт, а на его место свежего. У них на нижней палубе в особой загородке сидели запасные рабы. Ну давай выпьем, Миша, я, вижу, расстроил тебя с этой галерой.

— За что будем пить?

— За лучшее, Миша. За возвращение на родину.

Выпили, стали закусывать яичницей, Молчанов спросил:

— Ну а как с галеры-то? Бежал, что ли?

— Что ты, Миша, как убежишь, за ногу-то цепью прикован. Другой раз таково тоскливо, что, кажись, будь топор, оттяпал бы ногу и на одной бы ускакал или уплыл. Но мне посчастливило. Выловили после шторма и кораблекрушения нескольких спасшихся, оказались венецианцы и среди них двое русских. Подошел ко мне боцман, спрашивает: «Русский?» Да, отвечаю. Приказал матросам меня освободить. Отомкнули мне ногу. Господи, Миша, это было такое счастье, словно я на свет народился. Привели в каюту, там сидят двое наших русских, я даже заплакал, Миша.

— Почему?

— От счастья, что вижу своих. Капитан велит переводить вопросы и ответы, а у меня горло сдавило, не то что говорить — дышать не могу. Хорошо, капитан добрый оказался, даже воды мне налил: на, выпей, успокойся. И кто, ты думаешь, оказались эти русские?

— Кто?

— Купцы, Миша, купцы. Они и сами откупились, и меня выкупили. И с ними отправился я в Венецию, несколько лет там прожил. А тут услышал, что на родине творится, думаю, надо к дому грестись. Хоть помереть дома да в родную землю лечь.

— А родители у тебя где?

— Да их же вместе со мной в полон угнали, они еще в пути померли.

— И к кому ж ты теперь?

— Не знаю. Гребусь вот куда глаза глядят.

— У кого ж ты был перед полоном?

— У князя Телятевского.

— У Андрея Андреевича?

— Кажется, так его звали. А где он сейчас?

— Воеводствует на Черниговщине.

— К нему, наверно, и буду правиться. Поди уж и не вспомнит меня.

— Послушай, Иван… Как тебя по батюшке и по фамилии?

— Болотников Иван Исаевич. А что?

— Я могу на тебя положиться, Иван Исаевич?

— О чем ты говоришь, Миша? Как на булат.

— Так вот, Иван, я вовсе не Миша, — понизил голос Молчанов. — Я царь Дмитрий Иванович, меня бояре пытались убить, но преданные люди помогли мне бежать. Ты готов мне служить?

Болотников таращил глаза на собутыльника, тряс головой, пытался улыбаться: во, мол, шуточки. Наконец промямлил:

— Н-но почему М-михаил?

— Не понимаешь, что ли? Шуйский наверняка послал за мной убийц, приходится скрываться под чужим именем. Я своей властью назначаю тебя моим воеводой, дам тебе письмо к князю Шаховскому в Путивль. Он ненавидит Шуйского. Вся Северская земля за меня, там у тебя будет армия. Только объяви, что ты мой воевода, и у тебя будет ратников сколько пожелаешь.

— А ты… а вы, Дмитрий Иванович, туда прибудете?

— Обязательно, Иван Исаевич. Москву вместе брать будем. Так что ты вовремя подоспел, Болотников.

— А может, сразу вместе бы. А?

— Нет. У меня много здесь дел. С королем переговоры предстоят, ну и другие дела. Ты идешь моим именем, Болотников. Вот увидишь, как тебя станут встречать — воеводу царя Дмитрия. Увидишь и оценишь. С Богом.

2. Кто виноват?

Посовещавшись с боярами, Шуйский решил отпустить рядовых польских ратников на родину, отняв у них оружие и коней.

— Знатных оставить в заложниках, — приказал царь. — Их воротим только в обмен на мир.

— А как будем с послами? — спросил Мстиславский. — Отпустим?

— Ни в коем случае, их тоже будем держать до возвращения наших послов от короля с миром. Привезут мир, отпустим Гонсевского и всех остальных.

— Послы просят у вас аудиенции.

— Перебьются.

— Но что-то же надо им ответить.

— Ну хорошо. Примите в Думе, скажите, что я занят. Выслушайте, докажите, что они сами — поляки виноваты в резне. Но отпуска ни под каким видом не давайте.

— Но они наверняка начнут угрожать.

— Пусть угрожают. У короля сейчас рокоша[37], ему не до нас.

Послы Гонсевский и Олесницкий были призваны в Кремль и приняты в одной из комнат дворца боярами.

— Мы весьма сожалеем о случившемся, — начал Мстиславский. — Но должны заметить, что во всем виновата польская сторона, а именно ваш король, снарядивший и благословивший самозванца идти в Россию.

Гонсевский, не скрывая раздражения, сказал:

— Король никогда не поддерживал Дмитрия. Никогда. Все было предоставлено волей Божьей. Если бы ваши пограничные города не признали Дмитрия сыном Иоанна IV, то поляки не пошли бы с ним, они бы вернулись назад. Ведь когда под Новгородом-Северским он потерпел поражение, а ваш царь Борис написал королю, что это самозванец, Сигизмунд тут же отозвал от него поляков.

— Ничего себе «отозвал», когда вся Москва оказалась наводнена ими.

— Это остались при нем лишь добровольцы. Но что ж происходит дальше, князь? Вы же вместе с Шуйским, нынешним царем, выехали навстречу самозванцу, встретили его хлебом-солью и признали истинным Дмитрием. Вы же. Что вы на это скажете, князь?

— Мы были принуждены обстоятельствами, — нашелся Мстиславский. — Нам не хотелось проливать напрасно кровь.

— Вы не хотели проливать кровь? — усмехнулся Гонсевский. — Вы убили Федора Годунова и, наконец, вы же убили и Дмитрия, и еще обвиняете в этом нашего короля. Побойтесь Бога, князь. Вы здесь сами себе противоречите. Ведь самозванец-то был не поляк, а ваш, москвитянин, и не мы о нем свидетельствовали, а вы встречали, с хлебом и солью. Москва ввела его в столицу, присягнула ему на подданство и короновала. Так при чем же наш король?

Бояре переглядывались меж собой, во взглядах одно читалось:

«Черт бы побрал этого ясновельможного, припер к стенке нашего главу Думы. Мстиславский, что карась вынутый из воды, рот разевает, а ответить достойно не умеет».

Посол Гонсевский тоже умел читать эти переглядки, продолжал напирать:

— А что вы скажете только за то, что перебили столько знатных поляков, которые с вами не ссорились за самозванца и даже не охраняли его? Так что, ясновельможные Панове бояре, мы вам советуем отпустить на родину воеводу Мнишека с дочерью, которых ваши люди обобрали до нитки, наше посольство и всех знатных поляков, а я обещаю вам, что буду хлопотать перед королем за мир с вами.

Гонсевский с удовлетворением кончил, принимая затянувшееся молчание Мстиславского и бояр за согласие. Но тут вскочил окольничий Татищев:

— Ясновельможный посол Гонсевский обвиняет нас в убийствах знатных поляков. Да если б не мы, а особенно если б не Шуйский, вас бы вырезала чернь всех до одного. Да, да, пан Гонсевский, не смотрите на меня такими глазами. Ваши гусары и жолнеры сами навлекли на себя гнев народа. Сами. Они насиловали наших женщин, покушались средь бела дня даже на боярынь. Кто же это стерпит?

Бояре, сидя на лавках, дружно кивали головами в знак согласия с окольничим: «Молодец Татищев, утер нос ясновельможным».

— Но если вы нас не отпустите, — стал угрожать Гонсевский, — то король может начать войну с Московией.

И здесь Татищев мгновенно нашелся:

— До войны ли вашему королю, под ним трон шатается, сейм волнуется, того гляди татары нападут.

И хотя это было правдой, Гонсевский с порога отмел эти обвинения:

— Пан Татищев говорит выдумки о Польше. У нас все в порядке. Это к вам татары жалуют под стены столицы.

— Я думаю, нам не стоит упрекать друг друга, — наконец-то обрел дар речи Мстиславский. — В деле Лжедмитрия никто не виноват. Все делалось по грехам нашим, этот вор обманул и вас, и нас. Зачем нам пенять друг другу?

Гонсевский согласился не «пенять», но категорически потребовал посольству отпуск на родину.

— Без государева слова мы не можем этого решить, — развел руками Мстиславский.

— Тогда попросите его принять нас.

— Обязательно попросим, — пообещал Мстиславский, но Гонсевский понял даже по интонации ответа: «И не подумают просить. Да и чего просить, если отказ в отпуске наверняка исходит от самого царя».

Послы стали откланиваться, Мстиславский кивнул подьячему:

— Семен, проводи ясновельможных. Да не дай кому в обиду.

— До ворот? — спросил подьячий.

— До ворот Посольского двора.

Когда подьячий воротился во дворец, думцы уже разошлись, но Мстиславский ждал его.

— Ну как они? — спросил князь.

— О-о, Федор Иванович, они так костерили нас.

— Кого?

— Всех.

— А государя?

— И про царя тоже нехорошо говорили.

— Как?

— Да язык не поворачивается.

— А ты поверни, поверни, Семен.

— И чертом обзывали, и еще срамнее, не смею повторять.

Мстиславский, втайне претендовавший на престол, а оттого не любивший Шуйского, с удовольствием передал ему отзывы польских послов по его адресу.

— Что, так и говорили: чертов царь? — спросил, морщась, Шуйский.

— Так и говорили, государь.

— Ну так вели им вполовину сбавить прокорм.

— Взвоют ведь они, Василий Иванович.

— Пусть повоют. А станете объявлять убавку, скажите за что: за непочтение к престолу, скажите, мол, за такие слова у нас языки отрезают. Ишь ты, срамословы выискались. Да велите готовить наших послов. Кого Дума предлагает?

— Мы решили послать князя Григория Волконского с дьяком Ивановым Андреем.

— Потянет ли такие расходы Волконский, он же беден как церковная крыса?

— Мы решили дать ему вспомоществование из казны.

— Сколько?

— Триста рублей.

— Ну коли так, я не против. Но на будущее посылайте более состоятельных, Федор Иванович.

— Учтем, государь. Но князь Григорий и дьяк Иванов тем подходящи, что замежными языками владеют. И польским, и немецким.

— Хорошо, хорошо. Но перед отправкой пусть ко мне явятся за наказом.

Убавка корма вполовину весьма не понравилась в польском посольстве. Гонсевский написал в Думу на имя Мстиславского протест, в котором не преминул вместе с жалобой на скудость стола пригрозить будущему русскому посольству: «…мы не можем поручиться за их безопасность, ибо братья убитых в Москве поляков отмстят за своих».

Мстиславский призвал Татищева:

— Послушай, Михаил Игнатьевич, ты знаешь, как говорить с поляками, поезжай к ним. Ответь вот на этот протест изустно. Не хочу я писать им. Да вот сунь им под нос переписку Лжедмитрия.

Татищев, явившись к полякам, отвечал им:

— Убавка в кормовых вам сделана из-за того, что вы оскорбляли государя.

— Как? Когда? — воскликнул Гонсевский.

— Ах, пан Александр, вам бы самому об этом помнить надо. Вы ж его срамили меж собой. А у стен тоже уши есть.

— Ерунда какая-то, — пробормотал посол, но Татищев догадался: вспомнил поляк.

— И вот у нас есть переписка Лжедмитрия с королем и папой римским. Вы хотели у нас католичество ввести, православие уничтожить, а на это русский народ никогда не согласится, пан Александр. Никогда. А что касается вашего отпуска, то государь сразу же вас отпустит, как только воротятся из Польши наши послы.

— Но мы подчинены не вашему царю, а нашему королю. Мы выедем, никого не спрашивая.

— Не советую, пан Гонсевский. Наши люди столь обозлены на вас, что могут растерзать вас еще в Москве. Так что лучше оставайтесь под нашей охраной, ясновельможный Александр Иванович.

Выслушав Мстиславского о переговорах Татищева с послами короля, царь распорядился:

— Дабы не возникало у поляков желания сбежать, отправьте Мнишека с дочерью и сыном в Ярославль тоже под охрану стрельцов. Дальше запрячем, ближе возьмем. Часть поляков, кроме послов, в Кострому угоните, в Ростов, чтоб не объедали Москву те.

А через два дня у Шуйского появились послы князь Волконский и дьяк Иванов, чтобы выслушать наказ царя перед отъездом.

— Вам надлежит объяснить в Польше недавние события, случившиеся у нас, — заговорил Шуйский. — Объясните им сначала, отчего случился успех самозванцу. Все случилось от злобы народа на царя Бориса, потому что он правил сурово, а не по-царски. И все хотели избавиться от Годуновых, сие и послужило причиной успеха самозванца.

— А как, государь, велишь рассказывать о его гибели? Они же могут спросить.

— Скажите, что царица Марфа и великий государь наш Василий Иванович, бояре, дворяне, всякие служилые люди богоотступника, вора, расстригу Гришку Отрепьева обличили всеми его злыми богомерзкими делами, и он сам сказал пред великим государем нашим, что он есть прямой Гришка Отрепьев, и за те его злые богомерзкие дела, осудя истинным судом, весь народ московского государства его убил.

— Но, государь, — попытался заметить Волконский, — как мог весь народ убивать одного человека?

— Не умничай, Григорий, как я тебе говорю, так и рассказывай. И не забудьте привезти мне грамоту от короля с поздравлением моего восшествия на престол.

— Не забудем, государь, — пообещал Волконский.

— Ступайте. Берите грамоты и вперед, — махнул легкой ладонью Шуйский.

3. Воевода Иван Болотников

Князь Шаховской не скрывал своей радости по случаю прибытия посланца от Дмитрия Ивановича, хотя, конечно, знал, что это за «Дмитрий». Но никогда никому вслух не говорил. Дмитрий ему нужен был для натравливания черни на Шуйского — этого горбоносого «лешего», нежданно-негаданно захватившего русский престол. Чем князь Шаховской хуже князя Шуйского? Он даже лучше этого «лешего», осанистее, выше на голову и моложе в конце концов. Ему б шапка Мономаха в аккурат пришлась, а не налазила бы как у «лешего» на горбатый нос. Где справедливость?

— Это прекрасно, это прекрасно, — приговаривал князь Шаховской, читая письмо Дмитрия. — Наконец у государя появился свой воевода.

Закончив чтение, он пригласил Болотникова к столу:

— По этому случаю, Иван Исаевич, надо осушить по чарке, как смотришь?

— Да неплохо бы, — согласился воевода, — то глотка в пути пересохла.

После первой же чарки Шаховской сразу же приступил к делу:

— Знай, Иван, Путивль всегда был предан Дмитрию Ивановичу. Всегда. И несмотря на то что на Москве сел Шуйский, Путивль присягнул царю Дмитрию. И не он один, на стороне Дмитрия Чернигов во главе с князем Телятевским. И вся Северская Украина настроена против Шуйского. Она вроде бы затихла, притаилась, но чиркни кремнем, от первой же искры вспыхнет, и тогда Москве несдобровать. И эту искру вышибешь ты — царский воевода.

— Где ж я стану вышибать искру, князь? — усмехнулся Болотников. — И чем?

— Князь Юрий Трубецкой осадил Кромы, ты подойдешь и ударишь ему в спину. Вот тебе и будет первая искра. И главное, сразу же разошлешь грамоты по всем городам, что ты послан царем Дмитрием и что…

— Я неграмотен, Григорий Петрович.

— Это ерунда. Я дам тебе писарчука Ермолая, он настрочит, успевай говорить.

— А с кем я пойду под Кромы?

— Я дам тебе тыщи полторы ратников для начала.

— Не густо. А сколько у Трубецкого?

— У него около пяти тысяч.

— М-да, — поскреб потылицу Болотников.

— Чего ты? Не веришь в успех?

— Перевес велик, Григорий Петрович, подкинь еще хоть с тысчонку.

— Не могу, Иван Исаевич, совсем оголить Путивль. Да ты не представляешь, как здесь ждут Дмитрия Ивановича. Ты только начни.

Для царского воеводы нашелся у Шаховского добрый зеленый кафтан, изузоренный золотыми прошвами, папаха с малиновым верхом и новые яловые сапоги. Ну и, конечно, сабля, хотя и в простых деревянных ножнах, но добре отточена.

— На бою добудешь получше, — сказал Шаховской.

На следующий день перед высоким крыльцом воеводского дома собралась толпа ратников. Шаховской явился на крыльце вместе с Болотниковым. Толпа гомонила, и князь поднял руку, прося тишины. Когда площадь утихла, он сказал:

— Православные, сегодня у нас добрая весть от великого государя Дмитрия Ивановича. Он прислал вперед себя своего славного воеводу Ивана Болотникова. Вот он перед вами.

Ратники одобрительно загудели, Шаховской продолжал:

— Воевода Болотников послезавтра выступает во главе ваших сотен. Куда? Я пока не могу сказать ради бережения от подсылов. Одно скажу, поведет он вас на Москву, дабы воротить престол законному государю Дмитрию Ивановичу. Любо!

— Лю-ю-бо-о-о, — завопила площадь.

Когда крики стихли, из толпы послышались вопросы:

— А скажи, воевода, где сейчас царь?

— Он за межой.

— А ты его видел?

— А как же? Вот так, как вас сейчас. Даже чарку с ним выпивал.

— А как его здоровье?

— Он здоров и крепок.

— А когда он воротится?

— Это зависит от нас, мужики. Ему сейчас не время тут появляться, везде рыщут подсылы Шуйского. Как только мы подойдем к Москве, государь тут и объявится.

— А что ж делает за межой-то?

— Ведет переговоры, ищет союзников, закупает оружие. Его много понадобится.

По совету Шаховского Болотников пошел через Комарицкую волость:

— Это хоть получается крюк на пути к Кромам, но зато армия твоя быстро увеличится. В этой волости Дмитрий Иванович зимовал в свой первый поход.

На дневках, когда армия отдыхала, писарь Ермолай не разгибаясь строчил «прелестные письма», в которых всех обиженных, угнетенных звал под знамя государя Дмитрия Ивановича, обещая в будущем не только волю, но и царское жалованье. И к Болотникову сбегались люди со всех сторон.

Достигли слухи о приближении армии Дмитрия до отряда Юрия Трубецкого, осаждавшего Кромы. Так что Болотникову не пришлось сразиться с Трубецким. Князь позорно бежал из-под Кром, и его преследовали казаки едва не до самого Орла.

Весть о славной победе над «шубниками», как с легкой руки казаков окрестили шуйское воинство, быстро разлетелась по городам и весям. Этому немало способствовали «прелестные листки» Ермолая, в которых вместе с призывом вступать под знамена Дмитрия последними словами клеймился Шуйский, незаконно захвативший престол: «…избранный не всей Русской землей, а всего лишь горсткой продажных москвичей». И это утверждение, увы, было правдой. Поспешил Василий Иванович, поспешил, опередив даже избрание патриарха.

Все северские города объявляли себя за Дмитрием, присягали ему, а ставленников Шуйского в лучшем случае изгоняли, а чаще вешали или «сажали в воду», как изящно именовалась тогда казнь через утопление.

Города один за одним сдавались Болотникову, и первое настоящее сопротивление он встретил под Коломной. К этому времени к нему уже примкнул боярский сын Истома Пашков. Прискакав к Болотникову со своим отрядом, он первым долгом спросил:

— Где государь Дмитрий Иванович?

— Его здесь нёт, за него воевода Болотников.

Это несколько охладило Пашкова, однако он произнес вполне подходящие моменту слова:

— Прими, воевода, под державную руку Дмитрия Ивановича города Тулу, Венев и Каширу.

— Спасибо, брат, — отвечал Болотников. — Как твое имя, чтоб мне сообщить государю?

— Истома Иванович Пашков.

Поднялось против Шуйского и древнее княжество Рязанское. К Болотникову привели рязанский отряд сам воевода Григорий Сунбулов и дворяне братья Ляпуновы, Прокопий и Захар.

— Теперь Москву голыми руками возьмем, — радовался Болотников. И эпизод с отчаянным сопротивлением Коломны был расценен как случайный эпизод. Зато, когда вышибли «шубников» из Коломны, тут уж казаки отвели душу на невинных жителях. Разграбили все, что было можно унести, насиловали женщин и даже недорослых девочек, мужчин и молодых парней убивали поголовно, щадя лишь древних стариков да младенцев. Дорого заплатила Коломна за сопротивление войску Дмитрия Ивановича.

Закачался трон под Шуйским, закачался. Он сидел на нем жалкий, еще более скрюченный, посверкивая из-под косматых седых бровей глазками и даже шапку Мономаха забывал надевать.

Бояре меж собой перешептывались:

— Худа примета-то, забывает Васька про шапку-то, того гляди и посох потеряет.

И в шепоте не сочувствие слышалось, а злорадство. Когда это было, чтоб самодержца Руси, пущай и заглазно, звали как кучера — Васька?

— Несчастливо с им царство, хуже, чем с Борисом.

— Эдак, эдак, самозванцы лезут, как черти с-под лавки.

И действительно, особо «плодовитым» оказался царь Федор Иоанович, при жизни успевший родить хилую девчонку, вскоре умершую, но после смерти у него помимо терского сына Петра явилось еще восемь отпрысков — Федор, Клементий, Савелий, Василий и даже такие царевичи, как Кропка, Гаврилка и Мартынка. Когда только успела Ирина Годунова нарожать такую прорву царевичей. Нашлись «сынки» и у Грозного — в Астрахани объявился Август, там же еще и внучек Лаврентий Иванович вылупился.

Скопин-Шуйский искренне жалел дядю, все на рать отпрашивался:

— Пусти меня, Василий Иванович, дай копье преломить.

— Погодь, Миша. Сломят тебя самого, как тростинку, с кем я останусь?

— Да не сломят, дядя Вася.

— Эх, эвон Воротынский с Трубецким — волки битые и то диранули от злыдня, как зайцы линялые. Трубецкой умудрился под Кромами и пушки побросать. Я при встрече спросил его: «Отчего это, князь Юрий, ты портки не потерял?» Так ведь обиделся.

Однако когда все воеводы оказались битыми, и даже многоопытный Мстиславский поколочен при селе Троицком, а болотниковцы появились на Пахре, в сущности под боком у Москвы, выбирать царю было не из кого, благословил племянника:

— Ступай, Миша, да поможет тебе Бог.

— Мне нужна только конница, Василий Иванович.

— Бери, — махнул рукой Шуйский. — Да себя-то береги, чадунюшка.

У Василия Ивановича своих детей нет, оттого привязан к племяннику. Он молод, красив, строен, одним видом веселит сердце старика. Оттого нет-нет да назовет его царь «чадунюшкой». И Михаил Васильевич, рано потерявший отца, вполне ценит к нему такое отческое отношение царственного дяди.

Только на людях «государем» величает, а наедине всегда «дядей» зовет. А в тяжелое время на кого положиться можно как ни на родного. Он не выдаст, не предаст.

Сотник Чабрец со своим отрядом переправился через Пахру, вода была по-осеннему холодной. И ветерок, тянувший с севера, резал лица всадников, что бритвой.

— Счас бы на печку, — ворчал кто-то из ратников.

— Вот въедем в Москву, печек хоть завались.

— Гля, братцы, стог.

И верно, на опушке леса стоял стожок. Окружили его, разнуздывали коней: пусть поедят на дармовщину. Всем у стога места не хватило, мигом растащили его по всему полю. За леском обнаружили еще два стожка, растащили и их со смехом и прибаутками. Пахло сено летом, небалованные кони с жадностью набрасывались на него. Ратники радовались за них: хоть тварей накормим.

Чабрец подозвал к себе одного казака.

— Сенька, держи вот листки прелестные. Пойдешь в Москву, разбросай где сможешь.

— А где лучше?

— На торжище, конечно. Да, гляди, не попадись, за них тебя мигом петлей наградят.

— Ладно. Не маленький. — Казак направился к коню.

Сотник крикнул вдогонку:

— Да коня-то оставь, дурило. Иди пеш. Пусть за ним кто присмотрит.

Семен подошел к коню, достал из сумы несколько сухарей, сунул в карман, повесил на луку седла плеть.

— Степ, пригляди за Буланкой, я до Москвы схожу.

— Ступай, не обижу.

Семен пошел прямо в лес, чтобы сократить дорогу до Москвы. Под ногами шуршала опавшая листва, словно ковром прикрывшая землю, где-то невидимый дятел долбил усохшую осину, нарушая тишину осеннего леса.

Через полчаса скорой ходьбы лес начал редеть, и Семен понял, что скоро явится дорога. Со стороны послышался такой знакомый густой перестук сотен копыт, что Семена ожгла догадка: «Москвичи скачут». Он упал на землю, прячась за стволом старой ветлы. Опавший, оголенный лес слишком хорошо просматривался, и его могли заметить верховые. Только ему этого не хватало, попасть в лапы москалям да еще с пачкой «прелестных листков».

«Надо подождать», — подумал Семен и тут увидел переднего конного в металлическом шлеме, в сияющих бляхами бахтерце. По богатому убору всадника и его вороного коня Семен догадался: «Какой-то воевода». А за ним рядами по трое, по четверо, теснясь на дороге, скакали войны. Семен начал было считать по рядам и где-то на полусотне сбился от внезапно явившейся мысли: «Мать честная, так это ж они на нас скачут. Как я не сообразил? Надо скорей предупредить наших. Успеть бы. Ох, Господи». Он стал задом, задом отползать от ветлы. Вставать в рост боялся, могли москвичи заметить. Лишь когда углубился до того, что и сам уже не видел конных, только слышал стук копыт, Семен вскочил и во весь дух припустился назад. В голове одно стучало: «Успеть, успеть, успеть».

Где ему было пешему тягаться с конницей.

Князь Скопин-Шуйский, возглавляющий отряд, увидев впереди через редкий лесок конных, высоко поднял руку, привлекая внимание воинов, махнул ей и пустил коня в слань[38]. Знак этот означал одно, князь призывал следовать его примеру.

Сотник Чабрец, увидев выметавшихся из-за леса конников со взнятыми ввысь клинками, заорал с надрывом: «На конь!» Сам прыгнул в седло, не успев и взнуздать своего коня — не было времени.

Отряд был застигнут врасплох. Москвичи же мчались сплоченной массой, готовой рубить, колоть, уничтожать, воодушевляемые самим князем.

Ратники Болотникова, подзабывшие за последнее время воинское мастерство, когда города встречали их не оружием, а хлебом-солью, сочли за лучшее бежать. Исполнив команду сотника «На конь!», возопили в несколько глоток:

— Спасайся, братцы!

Менее чем в четверть часа все было кончено. Паника плохой советчик в сражении.

Посыльный Семен, изнемогший от бега по лесу, прибежал, когда на опушке уже хозяйничали москвичи, снимая с убитых оружие, ловили носившихся по полю бесхозных коней.

Семен лежал в бурой траве под кустом шиповника и плакал, видя, как москали обратали его Буланку, лезли в переметную суму, грызли его сухари. Плакал от бессилия, что не может помочь своему конику, что потерял всех своих товарищей. Чутким ухом ловил обрывки разговоров, доносившихся с опушки.

— Михаил Васильевич, вот сотникова сумка.

— Сколько их утекло?

— Да человек двадцать, не более.

— …Ах ты ж гад, еще и ворохается.

— Ты гля, какая добрая сабля. А?

— Надо по кустам пошарить, может, кто уполоз.

Услышав последние слова, Семен быстро заелозил, уползая задом в лес подальше от опушки. Найдут — не помилуют. Потом вскочил и во все лопатки кинулся прочь в сторону Москвы. Надо было исполнить приказ Чабреца, даже если его и убили.

Царь Василий Иванович, обуянный в последнее время отчаянием, доходившим до мысли о самоубийстве, услыхав о победе племянника на Пахре над болотниковцами, так обрадовался и воспрянул духом, что позволил себе даже пошутить над воеводами:

— Что старики, утер вам нос князь Михайло? Утер.

Мстиславский и Трубецкой смолчали, но брат царя Дмитрий, тоже не раз битый Болотниковым, огрызнулся:

— Этак бы и дурак смог, если неожиданно выскочить.

— Коли ты такой умный, Дмитрий, так чего ж не наскакивал внезапно?

— Так случая не было.

— Случай такой самому творить надо, а не ждать, когда он к тебе пожалует, братец. Забыл, как это створил наш пращур Александр Невский со шведами?

— Хых, — изморщился Дмитрий, — нашел с кем сравнивать Мишку-сопляка.

— А что? И Невскому на Неве двадцать лет было, и Мише сейчас столько же. Так что сравнение очень даже подходящее, Митя. Не завидуй.

4. За кого мы?

Прокопий Ляпунов в который уже раз подступал к Болотникову с одним и тем же:

— Иван Исаевич, мы уже под Москвой, не сегодня завтра возьмем ее, где Дмитрий Иванович — наш государь?

— Но он пишет, что скоро будет.

Мы это уже сто раз слышали, Иван. Перестань морочить нам голову.

— Как ты смеешь так со мной разговаривать? — вскипел Болотников.

— А ты не ори на меня, — недобро прищурился Ляпунов. — У меня ведь сабля не короче твоей.

— Ну будет вам, будет, — вмешался Шаховской. — Москва почти у нас в кармане, время ли ссориться.

— В кармане, — изморщился Прокопий. — На Пахре полк вырубили.

— Это случайность, старшина зазевался, — сказал Шаховской. — К нам уже Владимир, Вязьма перешли. Москва почти в окружении. Шуйскому считанные дни осталось царствовать. На этот раз плахи не минует.

— Вот почему я и спрашиваю Болотникова: где государь Дмитрий Иванович? Шуйскому голову срубить дело нехитрое, а кто же на престол тогда?

— То уж не наша забота, Прокопий, — сказал Шаховской, втайне надеясь самому воцариться.

— Как не наша? Как не наша? — возмутился Ляпунов. — Мы пришли помочь Дмитрию Ивановичу, а его доси нет. Да есть ли он в конце концов? Может, Болотников его выдумал.

— Ах, Прокопий, Прокопий, — покачал головой миролюбиво Болотников. — Да я с ним вот как с тобой, вот так, глаза в глаза.

— Ну где же он? Ты ж сам говорил, что как подойдем под Москву, он и явится.

— Откуда я могу знать. Я писал ему, звал. Может, завтра и подъедет.

— Ты нас «завтраками» уже месяц кормишь, — проворчал Ляпунов и, повернувшись, вышел из шатра.

Подойдя к коновязи, отвязал своего коня, прыгнул в седло и скорой рысью направился к лагерю рязанцев, разбитому в полуверсте от Коломенского.

Там, подъехав к шатру воеводы Сунбулова, бросил повод подбежавшему слуге, спросил:

— Дома Григорий Федорович?

— Дома, Прокопий Петрович, с вашим братцем изволят трапезничать.

— О-о, — воскликнул Сунбулов, увидев входившего Ляпунова. — Весьма, весьма кстати. Садись к столу. Наши ребята вепря завалили, на костре готовили, сверху спалили черти, а изнутри сыро… но ничего, под вино идет.

— Ну как съездил? — спросил Захар брата.

— А никак. Все так же.

Сунбулов посунул обливную кружку Прокопию, налил водку.

— Догоняй, Прокопий, мы уже причастились.

Ляпунов выпил, крякнул, схватил кусочек хлеба, стал жевать.

— Ну что, братцы, воюем. А за кого?

— Он еще спрашивает, — оскалился Сунбулов, апеллируя к Захару. — Вон почитай бумагу, Прокопий, сразу поймешь за кого.

С этим воевода поднял корчагу, стоявшую на исписанном листе бумаги.

— Что это? — спросил Прокопий.

— Прелестное письмо, брат, москвичам посланное.

— Я вижу вроде рука Ермолая.

— Рука-то Ермолая, а мысль-то болотниковская. Ты прочти, прочти.

Ляпунов взял бумагу, начал читать, невольно шевеля губами. Прелестный лист гласил: «Я, Иван Болотников — воевода милостью государя нашего Дмитрия Ивановича, велю холопам боярским побивать своих бояр и жен их, вотчины и поместья брать за себя, шпыням и безыменникам ворам велю гостей и всех торговых людей побивать, имения их грабить. Призываю всех воров к себе, буду давать им боярство, воеводство, окольничество и дьячество».

— Ну как? — спросил Сунбулов, увидев, как Ляпунов отбросил бумагу. — Сдогадался, за кого воевать будем?

— Уж не сам ли он в цари собрался, коли от своего имени боярство сулит. И кому?

— Вот именно. Мы тут с Захаром поговорили и подумали, а не пора ли нам послать подальше этого воровского воеводу. А? Ведь раз он холопов на господ науськивает, так это, выходит, и нас на нож. А?

— Выходит, так, — вздохнул Прокопий. — Во времячко, не знаешь кому служить.

— Служить надо отчине, братцы, — сказал Сунбулов, разливая по второй. — Мы тут с Захаром уже посоветовались, надо ехать в Москву с повинной.

— Это к Шуйскому-то?

— А к кому же, к нему горемычному. Все ж какой-никакой, а царь, вон и патриарх Гермоген, сказывают, за него. А здесь кто над нами? Бывший Телятевский холоп, объявивший себя воеводой Дмитрия, которого давно в живых нет.

— Выходит, наши стежки-дорожки с ним расходятся?

— Выходит, так, Прокопий, вот за это давай и выпьем.

Они стукнулись тремя кружками, выпили. Прокопий опять стал закусывать хлебом.

— Что мясо не берешь-то? — спросил Сунбулов.

— Не люблю сырое.

— Ну гляди, а мы вот с Захаром ничего. Как думаешь, Прокопий, встретит нас царь топором аль жалованьем?

— Да вроде должен хорошо, повинную-то голову, сказывают, меч не сечет.

— Вот мы и решили с Захаром поехать, а ты пока…

— Э-э, нет, Григорий Федорович, Захара я не пущу. Сам поеду. Захар молод, горяч. Наломает дров.

— А когда я ломал дрова-то, — разобиделся Захар на брата. — Когда?

— А при Борисе Годунове кому задницу плетьми отходили? Мне, что ли?

— Так когда это было-то.

— Нет, нет, Захар, ты останешься при дружине. А уж мы с Григорием Федоровичем махнем в Москву к Шуйскому на поклон.

— Может, сразу с дружиной идти?

— Нет, нет, Захар. Могут худое подумать, встретят, как тех на Пахре. Мы повинимся, простит, тогда и воротимся за дружиной.

— А если не простит?

— Простит. Куда денется. У него сейчас войска кот наплакал. А рязанцы издревле были добрыми воинами.

В Москву Сунбулов и Ляпунов въехали без особых хлопот: «К государю по важному делу». Однако во Фроловских воротах стража задержала: «Званы ли?»

— Да вы что? — возмутился Сунбулов. — Я воевода рязанский. — Стражник молодой, зубастый оказался:

— Рязанцев не к государю, а в застенок надо, к Басалаю.

— Ты что мелешь? — возмутился Ляпунов. — Мы государя выручать, а вы?

— В чем дело? — спросил подъезжавший всадник.

— Да вот, князь, рязанцы явились незваными.

— Рязанцы? — удивленно обернулся верховой и тут же представился: — Я Скопин-Шуйский, чем могу помочь?

— Мы к государю с повинной, князь, а эти… а им плевать на нас. Я воевода Сунбулов, а это дворянин Ляпунов — моя правая рука.

— Ну что ж, пропустите их, — сказал Скопин.

— А оружие? Пусть оставят сабли.

— Но сабли мы должны положить перед государем, — сказал Ляпунов. — Не перед стражей.

— Это верно, — улыбнулся Скопин. — Примите у них коней, а сабли оставьте.

— Но, Михаил Васильевич…

— Исполняйте, — сказал твердо князь. — Не оскорбляйте наших гостей недоверием. Я сам провожу их к государю.

Скопин-Шуйский и своего коня оставил у ворот, привязав к коновязи.

— Идемте, господа.

Идя за Скопиным, Сунбулов спросил осторожно:

— Как вы думаете, князь, государь на нас сердце держит?

— Не знаю, — улыбнулся Скопин. — Но я помогу вам.

— Каким образом?

— Поручусь за вас. Надеюсь, не подведете?

— Что вы, Михаил Васильевич. Как можно?

Они прошли пять дверей дворца, перед каждой стояли два стрельца с алебардами. Наконец Скопин перед шестой дверью молвил:

— Обождите здесь, я замолвлю словцо.

Он скрылся за дверью и, вскоре распахнув их, пригласил:

— Входите, — и подмигнул ободряюще.

Увидев в глубине комнаты царя, рязанцы, сделав несколько шагов в его сторону, пали на колени, ударились лбами в пол:

— Всемилостивейший государь, прости рабов своих, нечаянно согрешивших пред тобой. Вот сабли наши, вот выи — вели казнить иль миловать.

С тем они сняли сабли, положили пред собой, подвинув их в сторону царя.

— Встаньте, дети, — тихо сказал Шуйский.

Рязанцы поднялись.

— Как у нас говорится, повинную голову меч не сечет. Я волею своей отпускаю вам вины ваши. Как далее жить думаете?

— Позволь, всемилостивейший государь, послужить тебе, как было это заповедано нашими пращурами от века.

— Позволяю, дети. Возьмите ваши сабли, целуйте крест не преступать в грядущем через ваше слово.

После крестоцелования царь спросил:

— Что мыслит злодей далее творить?

— Хотел Москву брать до зимы, но после конфузии на Пахре решил укреплять Коломенское и зимовать в нем.

— Ишь ты, — покачал головой Шуйский. — Такой зимовщик нам под боком совсем ни к чему. А, Миша? — взглянул на племянника.

— Я согласен с вами, Василий Иванович, он станет мешать подвозу продуктов в Москву.

— Вот то-то, вздует цены на торжище, взбаламутит черных людей.

— Он уж и так натравливает в своих прелестных листках их на господ, — сказал Сунбулов.

— Читал я их. Знаю. А что ж новый Лжедмитрий? Каков он?

— Мы его не видели, государь.

— Как так?

— А так.

— Но злодей-то его именем все творит.

— Болотников говорит, что-де он есть где-то в Польше, что вот-вот явится. А его все нет, мы уж решили, что он придумал его.

— Для чего?

— Чтоб людей собрать его именем. К нему-то, бывшему холопу, кто бы пристал.

— Эх, — вздохнул Шуйский, — видно, опять король за старое принялся. Никак ему наш Смоленск покоя не дает, вот и заводит смуту, чтоб оттягать.

— Куда прикажешь, государь, вести нашу дружину? — спросил Сунбулов.

— Я пленных поляков по ближним городам развел, уж больно накладно кормить их в Москве. Занимайте их квартиры. Миша, ты покажешь.

— Хорошо, Василий Иванович.

Отпустив рязанцев, Шуйский спросил племянника:

— Как ты думаешь, Миша, не троянского коня[39] мы в Москву впускаем?

— Что вы, дядя Вася. Они ж русские — не поляки. На кресте клялись.

— Владимирцы, псковичи, вяземцы тоже русские, а присягнули этому самозванцу, которого, оказывается, и нет. И что делать, ума не приложу.

— Наперво надо бить этого Болотникова, он ныне главная опасность.

— Придется, Миша, это тебе делать. Ты у нас первую победу над злодеем учинил.

— Там не столь великий отряд был. Главные-то силы у него в Коломенском.

— Вот и поведешь войско на Коломенское.

— Надо бы прибавку полкам сделать, Василий Иванович, москвичи больно ненадежные стали.

— Из-за чего вдруг?

— Кто их знает, возможно, из-за этих прелестных листков. — Лукавил Скопин-Шуйский, не хотел огорчать родного дядю. Знал ведь, что «шатость» в народе идет из-за царя, севшего на престол не по воле всей земли, а по ору ближних клевретов. Об этом везде говорилось открыто, но Скопин щадил дядю, не передавал ему огорчительных разговоров. Может, оттого и любимцем был у царя.

— Прибавка войску будет, — сказал Шуйский. — Я разослал сборщиков в самые дальние волости, скоро-скоро приведут пополнение.

5. Большая разница

По набору ратников в войско царя Шуйского прибыл в Пермь сын боярский Василий Тырков. Пермский воевода князь Вяземский, ознакомившись с его бумагами, тяжело вздохнул:

— Эх-хе, тако время тревожное. Как исполнять, ума не приложу.

— Согласен с вами, Семен Юрьевич, время нелегкое. Но когда оно у Руси было хорошее? А?

— Это ты прав, Тырков, хорошего у нас, кажись, от самого Крещения не бывало. Что? Этого лжецаря Дмитрия действительно убили?

— Да, князь, убили его.

— В народе, особенно среди вятских, упорные ходят слухи, что он уцелел.

— Но я сам видел его мертвым.

— А в Вятскую землю тоже послали набирать ратников?

— Да. Туда поехал дьяк Волобуев.

— Ему не позавидуешь. Ну да и у нас не мед грядет.

Вызвав писаря, Вяземский продиктовал ему приказание исправникам во все уезды набирать ратников для отсылки в Москву в войско царя Василия IV Ивановича. Через несколько дней стали прибывать ратники под присмотром десятских. Тырков самолично принимал их, составлял списки, всякий вечер докладывая воеводе о присланных, иногда и жалуясь:

— Ноне из десяти привезенных пришлось троих выбраковать. Один стар, почти без зубов, другой плохо видит, кривоглаз, третий беспалый, чем станет пищаль или алебарду держать.

— Вот сукины дети, — возмущался воевода, — лишь бы отбыть набор. Напишите докладную, из какого уезда присылают калек для зачета, я там исправникам всыплю по первое число.

Тырков знал, что никому воевода не всыплет, однако докладные ему писал, которые писарь подшивал во входящие папки, иной раз и не представляя воеводе.

Наконец было отобрано почти сто человек, в основном молодых парней, и Тырков решил назначить из них сотского, который бы хоть в пути командовал этой оравой. Он приглядел из них 24-летнего мужика Сидора Бабина, к которому большинство новобранцев относились с некоторым уважением, в основном из-за силы его немереной.

Этот в крайнем случае может и кулаком установить порядок в сотне — рассудил так Тырков. И когда он предложил сотне выбрать себе старшого, было названо три имени, в том числе и Сидора. Это понравилось Василию: «Значит, Бабин у них почитаем». И назначил его старшим, самочинно присвоив ему звание «сотский».

Перед самым отъездом Бабин явился к Тыркову, молвил ему вполне пристойно:

— Ах, боярин, мы уж, считай, ратные люди государя, не изволишь ли выдать нам в счет кормовых по десяти копеек на душу. Не можем мы отбыть с родины, как воры неприкаянные, хочется проститься по-человечески.

Решив проверить честность своего сотского, Тырков спросил:

— Сколько у нас душ?

— Девяносто семь, ваша милость, — отвечал Сидор. — Итого это будет девять рублей семьдесят копеек.

И эта точность понравилась Тыркову, и он от щедрот своих отвалил Бабину десять рублей на «проводины». Узнав об этом, князь Вяземский не одобрил поступок Тыркова:

— Зря вы им дали «живые» деньги. Зря.

— Почему?

— Пропьют ведь.

— Но что делать? Попросили в счет кормовых. Как было не уважить?

— Уважат ли они вас, господин Тырков.

Семен Юрьевич знал, что говорил. Забравшись в кабак новобранцы, как и полагал воевода, начали пьянствовать. Сначала пели песни, плясали, потом повздорили и начали драться. Прибежавший воеводский писарь сообщил Тыркову:

— Бегите скорее, ваши ратники дерутся, как бы до ножей не дошло.

Всеобщее побоище шло прямо на улице. Одурев от хмельного, парни дрались уже не кулаками, а всем, что попадало под руку — кольями, дугами, оглоблями, а у одного в руках была даже рогатина, с какой обычно ходят зимой на медведя. Под ногами дерущихся уже валялось несколько человек, обливаясь кровью. Трещали плетни, заборы, из которых добывались орудия для потасовки.

— Стойте? Остановитесь! — кинулся к дерущимся Тырков, понимая, что он может здесь потерять половину ратников, набранных с таким трудом. Но увидев, что его никто не слушает, вспомнил о своем сотнике, уважаемом и сильном: — Бабин! Сидор! — закричал он и в следующее мгновение рухнул наземь, получив удар колом по голове.

Пришел в сознание царский посланец лишь на следующий день. Голова была забинтована, рубаха залита засохшей кровью. Около сидел лекарь, сухонький старичок с бородкой клинышком.

— Ну слава Богу, очухались, — молвил он негромко, перекрестясь.

— Что там случилось? — спросил Тырков и сам не узнал своего голоса, был он тих, скорее похож на шепот.

— Драка, сударь мой, — отвечал лекарь, наливая в посудину какого-то зелья. — Вот выпейте лучше медового взвару с настоечкой.

— Где они?

— Кто?

— Ну ратники?

— Все разбежались.

— Как разбежались?! — едва не вскочил Василий от такой новости, но тут же был вынужден пасть на подушку, так как в глазах его потемнело.

— Ах, сударь мой, вам нельзя волноваться, — забормотал старик. — Выпейте лучше.

Но Тырков уже не мог и головы поднять, чтобы выпить лекарство. Он был сражен новостью: ратники его разбежались. Немного отдышавшись, опять спросил лекаря:

— Из-за чего у них началось?

— То надо воеводу спрашивать, он допрашивал целовальника[40], он знает.

— А где сейчас Семен Юрьевич?

— Князь на съезжей, разбирается с драчунами.

— Как бы позвать его.

— Я скажу им. Ваши ратники, сударь мой, уложили не одного вас, но и исправника, вздумавшего разнять их. Оттого и разбежались. Вот князь и разбирается. Раньше вечера вряд ли придет.

И действительно, Вяземский появился поздним вечером, когда у изголовья Тыркова уже зажгли свечи.

— Ну как вы себя чувствуете? — спросил он и сам же ответил: — Хотя о чем тут спрашивать, было-к не уходили вас ваши ратники. Не слушаетесь стариков, говорил я вам, им в руки «живые» деньги нельзя давать. Мало что перепились, еще и передрались, двух убили, целовальника изувечили.

— А его-то за что?

— За то же, что и вас. Вздумал вразумить. Вот и схлопотал.

— А Бабин, сотский мой?

— Сидит на съезжей, под арестом. Ему хоть бы хны, об него гада можно поросят бить.

— С чего у них началось-то хоть?

— Да целовальник сказывал, что заспорили они, кому присягать надо, одни говорят Василию, другие — Дмитрию. Начался спор, а у пьяных он всегда одним кончается — дракой.

— А Бабин — что?

— Что Бабин? С него вроде и началось. У него кулаки-то кувшинные.

— А что ему будет?

— В лучшем случае каторга, это если выяснится, что не он уложил тех покойников.

— Неужто он мог это створить?

— Да по трупам получается вроде не он, у тех головы проломлены кольями, а Сидор вроде только кулаками и работал. И потом, не бежал он и не сопротивлялся, когда стражники брали.

— А сколько взять успели?

— С Бабиным трех, остальные разбежались.

— Что ж теперь на одного-то вешать всех собак, Семен Юрьевич?

— А на кого прикажете? На вас? Так вы вроде тоже потерпевший. Вон и исправнику рожу разворотили, даже голос гундосым стал. Как же такое оставлять?

— Неужели для Сидора нельзя найти хоть какое-то оправдание?

— Есть небольшое, но оно вряд ли учтется.

— Какое?

— Он ратовал присягать Шуйскому.

— Вот видите, князь, вот видите, как же сторонника нашего упекать в каторгу?

— Вам бы не о Сидоре печься надо, господин Тырков, а о себе, о своем здоровье.

— Да что здоровье? Поправляюсь. Вот как теперь собрать их?

— Кого?

— Ну ратников.

— Этих вряд ли удастся. Они напрокудили, скорей всего и дома не объявятся. Молодые, сильные, в самый раз в разбойнички.

— Вот несчастье-то, вот несчастье, — простонал с горечью Василий.

— На Вятке, Тырков, не лучше получилось.

— У Волобуева?

— У него самого. Ваши хоть спорили, одни за Василия, другие за Дмитрия. А в Вятке: все за Дмитрия, даже пили в его здравие, а дьяка Волобуева чуть не прибили, у воеводы прятался. Вам еще повезло, господин Тырков, вас ударили, скорей всего, нечаянно, а за Волобуевым гонялись, чтоб прибить. Разница?

— Разница, — вздохнул Василий, утешаясь хоть этим. — Большая разница, князь.

6. Краковские переговоры

На границе московских послов князя Волконского и дьяка Иванова с сопровождающими их людьми встретил пристав. Узнав, с каким сообщением они едут от царя Шуйского к королю Сигизмунду, пристав сообщил, не скрывая злорадства:

— А царь Дмитрий жив, Панове.

— Что за глупые шутки? — возмутился Волконский.

— То не шутки, князь, то есть истинная правда.

— Правда то, что истинный Дмитрий умер еще 15 лет назад, а Лжедмитрий, которого вы прислали, был убит на Москве.

— То не правда, Панове, на Москве убили другого человека и выставили на площади его тело, а чтоб люди не узнали подмену, лицо убитому закрыли маской.

— А где ж ваш этот так называемый Дмитрий обретается?

— Он в Самборе у Мнишеков. Откуда начинал, туда и воротился. И настроен весьма воинственно, хочет бороться за свой московский престол.

Князь едва удержался, чтоб не состроить кукиш и не сунуть его под нос приставу: вот, мол, ему. Однако сдержался, не стал ронять высокое звание царского посланца. Спросил:

— И каков же он на вид, ваш Дмитрий?

— Ростом повыше вас будет…

Князь с дьяком переглянулись, они-то знали, что Лжедмитрий был напротив низенький, но перебивать пристава не стали: пусть говорит.

— Брови черные, навислые, глаза невелики, — продолжал пристав. — Волосы на голове черные, курчавые, бороду стрижет.

— А еще, что заметное на лице есть? — спросил Иванов.

— На лице? Вот тут на щеке бородавка с волосами.

— Так и есть! — хлопнул себя по коленке дьяк. — Это ж Михалко Молчанов?

— Постой, постой, — наморщился Волконский. — Это тот самый Молчанов, который таскал к лжецарю девок?

— Да, да, — подтвердил Иванов.

— Так вот, пан пристав, тот Дмитрий был лицом бел и волосом рыжий. Так что в Самборе у вас сидит другой самозванец, известный вор и чернокнижник, бывавший на пытке. Взгляните ему на спину, там, должно, от кнута много записей осталось.

Недружественно встретила Литва посланцев Шуйского. Их оскорбляли на каждой остановке, обзывая изменниками и предателями. А в Минске даже стали бросать в них камнями и грязью. Волконский было бросил упрек приставу:

— Что ж вы плохо исполняете свою обязанность?

— А что я могу сделать? Довольно того, что я не позволяю вас избивать.

— Вот спасибачка.

— Не связывайтесь с ним, князь, — посоветовал Иванов. — У меня есть подозрение, что эти самые приставы и организуют гнев народа. Откуда ж людям знать, что едут московские послы?

— Пожалуй, ты прав, Андрей. Эвон он и не скрывает злорадной ухмылки.

По прибытии русских послов в Краков, король не спешил принимать их и умышленно не приглашал на приемы и обеды, куда обычно звали послов всех государств.

— Унизить нас желает его величество, — говорил Иванов.

— Ничего, потерпим, — отвечал Волконский. — Это он не иначе за своих послов на нас выспаться хочет.

Зато ясновельможные сенаторы нет-нет да являлись к русским посланцам все более с попреками:

— Кто вам позволяет удерживать в Москве наших уважаемых людей?

Волконский за словом в карман не лез:

— А зачем же ваши «уважаемые» жаловали в Москву да еще с оружием? Сами сеяли ветер, пожали бурю.

— Но они были наняты вашим царем Дмитрием.

— Сей царь оказался вашим самозванцем. Вы, ясновельможные, его породили. Но русский народ разобрался и прибил его. Так вам опять неймется, вы готовите еще одного.

— Наш король ничего не знает об этом. Где такой есть?

— В Самборе, ясновельможные, в том самом Самборе, откуда выпорхнул и первый лжецарь.

Русские посланцы догадывались, что сенаторы являлись к ним не своей волей, а королевской. Ясно, что король с их помощью старается выяснить, с чем прибыли московиты? Чего от них следует ожидать. И все, что здесь говорилось, наверняка слово в слово передавалось Сигизмунду. И поэтому, когда один из сенаторов попытался обвинить русских, что они там в Москве мучают польского посла Гонсевского, Волконский не упустил возможности «уколоть» короля:

— Ваш Гонсевский и все его люди удовольствуются пищей и прочим из царской казны. А ваш король до сих пор не ставит нас на содержание. И мы вынуждены проживаться на свои деньги.

Через день посланцы Москвы вместе с сопровождающими их лицами были-таки поставлены на довольствие от двора его величества.

— Проняли короля, — радовался Иванов.

— Погоди, Андрей, он еще нас с приемом промурыжит. Ведь я, в сущности, косвенно оскорбил его, сказав, что мы в Москве его посла кормим, а он нас тут голодом морит.

Князь оказался прав, король назначил им прием аж на 3 января 1607 года, да и то одному Волконскому.

Князь явился во дворец не только с грамотой, но и с подарками искони московскими — «сорочками» соболей. Оставив их в приемной, Волконский вступил в зал лишь с грамотой.

Сигизмунд, сидевший на троне, выглядел усталым немолодым человеком. Поклонившись королю, князь заговорил:

— Ваше величество, мой государь царь всея Руси Василий Иванович, приветствуя вас, выражает надежду, что мир между Польшей и Россией остается по-прежнему нерушимым.

— Хотел бы верить, князь, но не могу, — отвечал сердито король. — Вы устроили настоящую резню в Москве, перебив около тысячи поляков. А оставшихся в живых держите под стражей. Моих послов… послов! Взяли за караул. Разве это не вызов польской короне?

— Нет, ваше величество, это не вызов. Это был естественный ответ народа на насилия, которые творили поляки в Москве. Увы, ваши граждане вели себя у нас, как завоеватели, унижая москвичей, грабя и насилуя. И все это совершенно безнаказанно со стороны властей. Они сами вызвали на себя грозу и, кстати, на вашего ставленника лжецаря Дмитрия.

— Нашего ставленника? — удивленно изогнул брови король. — Что вы говорите, князь, побойтесь Бога. И в мыслях у нас такого не было.

«Вот нахал», — подумал Волконский, а вслух молвил, несколько побледнев от волнения:

— Если не было такого в мыслях, то отчего вдруг оказалось в бумагах?

— В каких бумагах?

— В «кондициях», ваше величество.

В зале наступила зловещая тишина, и Волконский понял, что ударил короля в самое уязвимое место. Но и тут король извернулся. Удивленно взглянув на сидевших около сенаторов, пожал плечами:

— Не пойму, о чем он говорит, — и тут же обратившись к Волконскому: — Давайте ближе к делу, князь. Нас интересует, когда вы изволите освободить наших послов, сандомирского воеводу и других поляков?

— Как только будет подтвержден мир между нами и как только Польша перестанет насылать на нас самозванцев.

— Каких самозванцев, князь? О чем вы говорите?

— Все о том же, ваше величество. В Сандомире явился новый самозванец — некто Михалко Молчанов, объявляющий себя спасшимся Дмитрием.

— Но он же ваш, русский. При чем же мы, князь?

— А при том, что вы его поддерживаете.

— Я?!

— Ну не вы, а ваши ясновельможные. И потом, разве это не в ваших силах арестовать его и засадить в тюрьму?

— Чтобы засадить человека в тюрьму, надо объявить ему его преступление. В чем же я обвиню вашего Михалку?

— Хотя бы в том, что он ссорит Польшу с Россией.

— Вы, князь, ставите все с ног на голову. Как раз арест нашего посольства и наших людей в Москве и толкает на ссору наши державы. Именно это.

— Я согласен, ваше величество, что это не способствует укреплению дружбы между нашими странами. Но и вы нас поймите. Мы вынуждены были это сделать. И если б бояре не выставили у того же посольства охраны, ваши послы были бы все перебиты. Неужели не ясно? Когда началось избиение поляков, князь Василий Шуйский носился по городу на коне, стараясь остановить резню. Именно его стараниями все закончилось более или менее благополучно.

— Но он разослал всех поляков по городам. Для чего?

— Тоже для их пользы, ваше величество. Слишком злы на них москвичи и в любой момент могут опять взяться за ножи. Так что быть за караулом для поляков благо, ваше величество.

— Благо, — скривил губы Сигизмунд. — Хорошее благо жить за караулом.

— Но все же лучше, чем оказаться на ноже, ваше величество.

— И во всем-то вы правы, князь, — с неудовольствием сказал король.

Волконский понимал, что намеком на тайные договоры-«кондиции» он испортил королю настроение.

— Неужто вы не понимаете, князь, что арестом нашего посольства вы оскорбили польскую корону?

— Возможно, ваше величество, но у нас не было другого выхода для спасения польского посольства от гибели, я же вам уже говорил.

— А где сейчас воевода Мнишек?

— Он в Ярославле с сыном И дочерью.

— И на каких же условиях мы должны соблюсти мир с вами?

— Условия простые, ваше величество, невмешательство в дела России.

— Ну вот опять лыко-мочало, мы ж не вмешиваемся, князь.

— А Лжедмитрия кто вскормил? А Молчанова сейчас кто лелеет?

— Ну с Молчановым мы как-нибудь разберемся.

— Поздновато, ваше величество, он уже наслал на нас Ивана Болотникова, якобы воеводу Дмитрия.

— Вот видите, оба русские, а на поляков валите.

— Мы не валим, ваше величество, мы лишь просим не поддерживать самозванцев.

— Я этого обещать не могу, князь. Пока мои послы и другие поляки находятся как бы в плену у вас, я не могу запретить моим подданным искать пути освобождения их родственников, томящихся в вашем плену.

— Что же я должен передать моему государю?

— Что хотите, князь, хотя бы и весь наш не очень любезный разговор.

— Может быть, следует послать к нам ваших послов для переговоров с царем, ваше величество, — осторожно высказал пожелание Волконский. — Ведь решение об освобождении поляков принимает государь, не я. А если точнее, то Боярская дума.

— Хорошо, я подумаю над этим.

— Так как мне все же сказать государю, Ваше величество?

— Скажите, пришлю. Скажите, и у меня о мире главная забота. Желаю вам счастливого пути, князь.

На квартире Волконского в нетерпении ждал Андрей Иванов.

— Ну что-нибудь получилось?

— Пря получилась[41], я ему про Фому, а он мне про Ерему.

— На мир-то согласился?

— На словах вроде не против, а на деле не возбраняет своим подданным воевать против нас.

— Ну хоть что-нибудь выговорили у него?

— С зубовным скрежетом согласился прислать посольство для переговоров.

— Когда?

— А черт его знает.

— А подарки взял?

— Взял, наверно, когда они от «сорочек» собольих отказывались.

Однако вечером прибыл от короля его адъютант в гусарском одеянии, небрежно зашвырнул в комнату мешок с «сорочками»:

— То его величеству не требуется.

— Но это подарки от государя, — сказал Волконский. — Кто ж от подарков отказывается?

— Наш король, Панове. Он не может принять их, когда его подданные томятся в Московии.

Увидев огорченное лицо Волконского, адъютант решил хоть как-то утешить его, молвил доверительно:

— Ясновельможный князь, если б он принял эти подарки, завтра бы его враг пан Стадницкий раззвонил по всей Польше, что король продался русским за шкурки соболей. Нельзя ему, ну никак нельзя принять.

— Ну что делать, — вздохнул Волконский. — Нельзя так нельзя. Может, хоть вы для себя возьмете «сорочку»?

— Мне б тоже не следовало бы, — замялся поляк, — все-таки я адъютант короля.

Но в интонации голоса Волконский уловил колебания королевского посланца. Выхватил из мешка связку переливающихся в свете соболей.

— Возьмите, пан адъютант. Вас-то Стадницкий, надеюсь, не тронет.

— Но мне как-то, — мялся адъютант, смущаясь. — Вроде бы… Разве что из уважения к вам.

— Вот-вот именно из уважения к гостям, — поддержал Волконский, всучивая-таки в потные руки поляка «сорочку».

— Ее б завернуть, — мямлил тот, — а то увидит кто…

— Андрей, заверни пану.

Дьяк завернул «сорочку» в какую-то холстину, даже веревочкой обвязал и, когда осчастливленный адъютант ушел, сказал Волконскому:

— Может, зря вы ему расщедрились, князь.

— Кто его знает, Андрей. Раз он поделился такой тайной о враге короля, чего ж скупиться-то. В другой раз, глядишь, чего и поважнее откроет. А вообще-то худой знак — отказ короля от царского подарка. Это почти оскорбление государя. Да-да, Андрей, кабы войны не было.

— Тогда висеть нам на одной осине, князь.

— Но-но, дьяк, не вешай носа. Королю, дай Бог, со своими стадницкими управиться, авось пронесет.

7. Штурм Коломенского

Положение царя Шуйского с каждым днем ухудшалось, русские города один за другим отпадали от него, присягая Дмитрию. Переход на его сторону рязанцев во главе с братьями Ляпуновыми хотя и спас царя от неминуемой гибели, но почти не изменил положения. Если на людях царь старался держаться уверенно, то наедине с братьями едва не плакал:

— Что делать? Что делать, Митя, ума не приложу. Расползается держава, как гнилое одеяло.

— Надо жестче, жестче с чернью, — советовал Дмитрий.

Ему вторил Иван:

— Ты, брат, шибко со всякими цацкаешься.

— И что удивительно, Прокопий Ляпунов сказывал, что у Болотникова никакого Дмитрия нет, он его выдумал, а города присягают ему. Это как?

— А Смоленск?

— Вот он и верен только, а отчего думаешь? Оттого, что никогда ничего хорошего ни от поляков, ни от литвы не имел. Набеги да грабежи лишь. Оттуда ко мне на помощь идет воевода Григорий Полтев. По пути должен Дорогобуж и Вязьму взять, заставить присягнуть мне. Присовокуплю его к Мише Скопину, пущу на Болотникова.

— Пошто мальчишке главное командование отдаешь? — сказал с упреком Дмитрий Иванович. — Что, нет старее его воевод?

— Тебе, что ли, отдавать?

— А хотя бы и мне.

— Мало тебя били, Митьша. Ты хошь одну рать выиграл? Молчишь? Вот то-то. А Миша, как ни крути, целый полк у Болотникова вырубил.

— Хых, так как он и дурак бы выиграл, налетел внезапно.

— А кто ж тебе так не давал налетать? Нет, братцы, не могу я рисковать. Вор у ворот Москвы, не дай Бог, завтра победит наших ратников и все… Ни мне, ни вам пощады не будет, это уж он в прелестных листках обещает. Пусть Миша с ним копье преломит, раз столь везуч на рати оказался. А ну вдругорядь повезет, а мы будем молиться за него.


Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский расположил свое воинство у Данилова монастыря, ожидая с часу на час прихода смоленской дружины. Уже от воеводы Полтева прискакал посыльный с вестью:

— Наши подходят к Филям.

В воеводском шатре, разбитом прямо на снегу, горели свечи, за шатким столиком сидел в накинутом на плечи полушубке князь Скопин, склонясь над чертежом. По шатру взад-вперед вышагивал нетерпеливый Прокопий Ляпунов.

— Чего там смотреть, князь, надо выступить и ночью захватить их спящими в Коломенском.

— Оно бы неплохо, но в темноте можно побить и своих, Прокопий. Дождемся смолян, тогда и двинем на зорьке.

В полночь в шатер явился замерзший человек, едва разлепив околевшие губы, спросил:

— Кто есть князь Скопин-Шуйский?

— Ну я. А ты, часом, не от Полтева?

— Нет. Я. от Пашкова.

— Ага! От Истомы, значит? — воскликнул Ляпунов. — Припекло, выходит, и его.

Прибывший не ответил, молча достал из-за пазухи грамотку, свернутую трубочкой, подал князю. Скопин-Шуйский сорвал печатку, развернул, склонился к свету.

— Ну что он там? — спросил нетерпеливый Ляпунов.

— Просится к нам. Поругался с Болотниковым. Пишет: не хочу под холопом ходить.

— Пусть идет, чего там.

— Постой, постой, Прокопий. Тут надо подумать, когда ему переходить.

— Да хоть сейчас.

— Нет. Лучше во время боя и, конечно, на тебя.

— Почему?

— Ну как почему? Вы оба рязанцы, узнаете друг друга, поди. Не ошибетесь.

— Все равно какой-то сигнал надо подать.

— Давай подумаем какой.

— Что, если пальнуть из пушки?

— Пушек на бою может много бить со всех сторон, — заметил Скопин. — Хорошо бы выпустить всадника с рязанским знаменем.

— А что? Это мысль, Михаил Васильевич. Пустим моего брата Захара, он отчаюга. Проскачет у них под носом.

На том и порешили и посланцу все растолковали, когда и при каких обстоятельствах Пашков Истома с рязанцами должен оставить вора.

— Запомни, — наказывал посланцу Скопин, — как только выскочит всадник на белом коне, одетый во все красное и с красным прапором на древке, вы все дружно должны последовать за ним. А Истоме Ивановичу передай, что он и вся его дружина будут приняты и прощены.

— Сотник Пашков хочет захватить и привезти самого Болотникова.

— Если удастся, это будет великолепно, тогда армия вора разбежится.

— Не думаю, что это у него получится, — сказал Ляпунов. — У Болотникова такая охрана, что повяжут самого Истому.

— Ты так думаешь, Прокопий?

— А чего думать, я знаю.

— Тогда не будем рисковать, — сказал Скопин. — Скажи Истоме, пусть переходит со всей дружиной по оговоренному сигналу. А Болотников рано или поздно будет в наших руках.

Смоленская дружина под командой воеводы Полтева прибыла новью.

— Вы готовы выступить ныне же? — спросил его Скопин-Шуйский.

— Часок-другой передышки дадите, и мы будём готовы.

— Светает сейчас поздно, поэтому выступаем в темноте, после третьих петухов. Идем на Коломенское. Смоляне обступают его с полуночи, я с москвичами с полудня, а ты Ляпунов с рязанцами идешь по центру. Захара выпускай при свете дня, когда хорошо станет видно.

— А снаряд есть[42]? — спросил Полтев.

— Есть. Когда окружим Коломенское, тогда и ударим из пушек.

Ожидавшийся дружный ор московских петухов не состоялся по простой причине: они давно были съедены голодающими москвичами. Прокукарекал единственный в монастыре, сохраненный каким-то сердобольным монахом для веселения сердца. Но и этого было довольно, чтобы воинство зашевелилось, задвигалось. Заскрипели по снегу сани, зафыркали кони, забрякало оружие, взматерились ездовые.

Посланные заранее разведчики застали армию на походе, нашли Скопина:

— Князь, Болотников идет на Котлы.

— Ага. Значит, нам навстречу. Тем лучше, встретимся в поле. — Вызвав к себе Полтева, спросил: — Григорий, у тебя есть конные?

— А как же? Есть, конечно.

— Вели им обойти Котлы с востока. Когда начнется бой и воры как следует втянутся в него, вот тогда твои конные и ударят.

— А как они узнают, когда надо?

— Пусть пришлют ко мне вершнего ратника на добром коне. Я его пошлю, когда приспеет час.

Обе армии подошли к Котлам при свете дня. Рассыпавшись по снежному полю, постреливали друг в друга из пищалей, не терпя почти никакого урона от такого огня. Шмелями жужжали пули. Кому-то надо было начинать.

— Прокопий, распочни! — крикнул Скопин Ляпунову. — Пусть уводит их на правое крыло.

Пашков, получив согласие из Москвы принять его вместе с дружиной и даже обещание царя не оставить без награды, попросился у Болотникова вывести рязанцев в первую линию.

Уже ночью, по возвращении посыльного от Скопина, предупредил десятских перед самым выступлением:

— Явится перед нами вершний на белом коне и красном бешмете[43], с красным прапором[44], не вздумайте стрелять по нему. А все дружно следуем за ним.

— А кто это будет?

— Должно быть, Захар Ляпунов.

— Захарка заведет не то в мед, не то в помет, — пошутил десятник Вилкин.

— Ты, главное, спознай его.

— А кто ж его в Рязани не знает. Первый боец на кулачках, мне вот два резца высадил, паразит.

Истома Пашков не ушел от Болотникова с Ляпуновыми, хотя они и звали его. Отговаривался:

— Нет, братцы, на мне грехов как блох на собаке. Шуйский посадит в воду и прав будет. Вы ступайте, а я пока остерегусь.

На следующий же день после ухода Ляпуновых Болотников, вызвав Пашкова к себе, спросил:

— Ну а ты, Истома, чего ж остался?

— Ты что, Иван Исаевич, меня гонишь?

— Не гоню, но веры у меня вам нет.

— А как нам тебе верить, если ты нам царя не кажешь, а лишь обещаешь?

Болотников разозлился:

— Я сказал вам, что послан самим Дмитрием Ивановичем. И все.

Истома, бледнея от злости, огрызнулся:

— А мы посланы Рязанью к нему, а не к тебе.

Болотников ожег Пашкова недобрым взглядом и, помолчав, сказал:

— Ладно, на первый раз прощаю тебя, дурака. Ныне ж отправишься в Путивль к князю Шаховскому с моей грамотой.

— Что, нельзя кого из рядовых послать? — попытался отговориться Истома, понимая, что Болотников хочет унизить его сим поручением.

— Нельзя, — решительно отрезал Болотников. — Поручение важное, и доверить кому попадя не могу. Повезешь ты, ступай, готовь коня, Ермолай пока грамоту накатает.

«На первый раз прощает, — думал Истома, возвращаясь к своей дружине. — Скоко уж этих первых разов было? Ляпуновы не выдержали, а теперь мне у него на посылках быть. Мне у холопа? Шалишь, Ваня, и терпеть от тебя «дурака» я уж не стану».

Вилкин, узнав о разговоре Пашкова с Болотниковым и данном поручении, вдруг сказал уверенно:

— Ох, Истома, а не повезешь ли ты к Шаховскому свой смертный приговор? А?

— Ты думаешь, что…

— Да, да, брат, вы поцапались, сам говоришь, волком глянул на тебя. Убивать тебя здесь опасно, рязанцы взбунтуются. Напишет Шаховскому в грамоте, мол, придуши подателя. И все. Тебе карачун.

В предположении десятского был резон, и поэтому, отъехав подальше от лагеря, Пашков решил прочесть грамоту, тем более вместо печати она была просто обмотана суровой ниткой и завязана. Это понятно — приедет царь, будет и печать. Грамота гласила:

«Григорий Петрович, сколь ни зову сюда Дмитрия Ивановича, он не спешит. Оттого учиняется шаткость в войске. Слышал я, есть на Дону царевич Петр, пошли к нему, зови сюда. Ежели он прибудет с казаками, Москве не устоять, а Шуйского повесим в Серпуховских воротах. Зови царевича срочно».

Съездил Истома за посыльного болотниковского и уж решил окончательно: «Уйду. Пусть других «дураков» ищет». К этому времени уже узнал, что Ляпуновых не казнил Шуйский, наоборот, приветил, значит, и с ним хорошо обойдутся. Перебежать одному невелик труд и риск, но как идти с дружиной? А ну решат, что с худым идем, встретят пушками, выкосят половину. Вот и послал Пашков к Скопину-Шуйскому человека спросить: где и как перейти?

Получив условия перехода, подумал о князе: «Головастый, видать». Переход во время боя мгновенно обессилит Болотникова.

И вот рязанцы в первой линии все предупреждены Истомой. От Болотникова прискакал посыльный, закричал:

— Чего тянете?

— Воеводу ждем, — отвечал Пашков, все еще мечтая захомутать Болотникова, хотя от Скопина и был приказ: вора не трогать.

И в это время от москвичей выскакал на поле на белом коне Захар Ляпунов в каком-то красном балахоне с красной же тряпкой на древке.

— Ну пошли, ребята! — весело крикнул Истома и, обернувшись к посланцу воеводы, сказал, не скрывая торжества: — Передай поклон Ивану Исаевичу от… от дурака.

И, огрев плетью коня, почти с места пустил его в скок. За ним, взметывая из-под копыт ошметья снега, густо хлынули рязанцы.

Ляпунов увел их далеко на правое крыло москвичей и, обогнув его, завел в тыл. Остановил коня. Пашков подъехал:

— Здорово, Захар!

— Здорова, Истома.

— Что это ты напялил на себя?

— Да велено было в красный бешмет одеваться, с красным прапором скакать. Кинулись, нет ни бешмета, ни прапора такого. Нашли халат персидский, оторвали рукав и на древко вместо прапора. Остальное на меня натянули прямо на шубу.

— А я гляжу, что за чучело скачет?

— Эт верно, — засмеялся Захар. — Воробьев пугать с огорода.

Уход из первой линии рязанцев образовал дыру в боевом построении Болотникова, куда устремились московские конные стрельцы, а следом за ними пешие ратники с алебардами, рожнами и пищалями, словно загонщики орали дружно: «Га-га-а? Га-га-га-а-а?»

— Измена-а-а, — вопили болотниковцы, кидаясь врассыпную, подставляя спины и головы ликующим конникам: — Р-руби-и их, братцы-ы-ы! В печенку, в селезенку!

Клином врезалось войско воеводы Скопина-Шуйского в образовавшийся проран, быстро его расширяя, гоня перед собой бегущих ратников. Болотников сам носился вершним, пытаясь остановить позорный бег армии.

— Куда-а?! Назад, сукины дети! — кричал он, размахивая плеткой, доставая то одного, то другого, но остановить никого не мог.

— Иван Исаевич, — кричал Ермолай, пытаясь поймать повод воеводского коня. — Бечь надо! Угодишь в полон.

Так и вкатились толпой болотниковцы в Коломенское, потеряв при отступлении не менее полутысячи ратников.

— К пушкам, к пушкам, — кричал воевода. — Заряжай, пали. — Пушки были невеликие, более удобные для похода, пушкари неумелые, бестолково суетились, заряжали подолгу. Поднося пальники к затравке, зажмуривались, боясь пушки больше, чем москалей. Целиться не умели, налили в белый свет как в копейку, оправдывались: «Оно кого надо само найдет».

Атаман Заруцкий, находившийся с донскими казаками на левом крыле, мечтавший первым ворваться в Москву, но также отступавший, каял Болотникова:

— Эх, Иван Исаевич, кому ты доверял?

— Так иди разбери их окаянных. Привели рязанцев, сказали: хотим драться за Дмитрия Ивановича, и вот, пожалуйста, на кого была надежа — того разорвало. Ничего, Иван Мартынович, здесь мы хорошо окопались. Отобьемся. Дождемся подмоги и вдругорядь попытаемся.

Однако Скопин-Шуйский не собирался давать Болотникову передышки, он приказал подтянуть пушки и мортиры К Коломенскому и стрелять до тех пор, «пока воры не побегут, как тараканы».

— Может, стоит окружить Коломенское, — посоветовал Ляпунов.

— Тогда мы слишком растянем армию. Они могут в любом месте прорваться. А ну-ка на Москву захотят. Окруженные будут драться отчаяннее, злее. А так я им даю возможность на полудень бежать. Надо, чтоб они ушли от Москвы.

Трое суток без перерыва грохотали пушки, не давая осажденным покоя и передышки. Одно ядро угодило в избу, где находился сам Болотников, и оторвавшейся щепкой поранило ему лицо. Ермолай, перевязывая воеводу, ворчал:

— Уходить надо, пока нас всех не перехлопали.

Много изб горело. Кричали раненые, увечные. По улицам носились оторвавшиеся от коновязей, обезумевшие от страха кони. Некоторые, перескакивая через ограждения и рогатки, уносились вихрем в заснеженное поле.

Заруцкий, явившись к Болотникову, сказал:

— Кони дюже полохаются, Иван Исаевич, ничем не удержишь. Уходить надо.

— Куда?

— Хошь бы на Калугу. Я посылал разведку, там чисто, нема москалей.

— Лучше б ты, Мартыныч, пустил своих конников на москалей.

— Эге, Иван, думаешь, не пробовал.

— Ну и что?

— Они кажуть: нема дурних на пушки с копьем. Уходить надо, Иван, пока на полудне чисто. Окружат, взвоем.

— Хорошо, стемнеет, тронемся. Днем они не отцепятся.

И когда с наступлением дня Скопину-Шуйскому доложили:

— Воры бежали из Коломенского.

— Все конные отряды и дружины вдогон, — приказал Скопин. — Оружных уничтожать, бросивших оружие пленить.


Победители вступали через Серпуховские ворота в Москву, весело играли трубы, трезвонили внеурочно церковные колокола. Москва, измученная голодом и дороговизной, хоть и радовалась победе, но не вся. Среди черни ползло и разочарование: «Не пустили Дмитрия Ивановича к его наследству. Ну ничего, отольются кошке мышкины слезки». Князь Скопин-Шуйский под звон колоколов въехал в Кремль, у дворца слез с коня, быстро взбежал по ступеням, в прихожей сбросил шубу, шапку, снял саблю. И, перекрестившись, вступил в тронный зал. На троне сидел сияющий Василий Иванович. Приблизившись к трону, князь поклонился, молвил взволнованно:

— Ваше величество, вор разбит и бежал на полудень. Взято в полон около трех тысяч человек.

Шуйский не выдержал, сошел с трона, обнял племянника, не скрывая слез, замолвил ласково:

— Мишенька, спасибо тебе, хошь ты порадовал старика.

Бояре, сидевшие по лавкам, тоже радовались, любуясь молодым победителем:

— Славен, славен князь Михаил, ничего не скажешь.

— Подобен пращуру своему князю Невскому.

— Тот тоже в таких годах шведов поразил.

— Ах, кабы еще пленить злодея да на плаху.

— Погодь, придет срок, скоко веревочке ни виться, а конец грядет.

На следующий день явился к царю глава разбойного приказа.

— Государь, куда девать полон-то? Все тюрьмы забиты под завязку.

Шуйский, не долго думая, приказал:

— Всех пригнанных с-под Коломны сажать в воду.

В сотню пешней[45] ударили на Москве-реке ледорубщики, готовя большие проруби для «сажанья в воду» пленных. Заволновалась чернь:

«Это что ж деется? Разве можно так? Татарва такого не делала».

Во дворец примчался Скопин-Шуйский, ворвался к царю:

— Василий Иванович, зачем велишь пленных казнить?

— Миша, тюрем не хватает на них. Не отпускать же. Отпустишь — опять у вора окажутся.

— Но народ волнуется, осудят нас. И потом, кто ж будет в будущем в полон сдаваться.

— Миша, ты молодой еще, не понимаешь, как с чернью надо обращаться. С ними чем жесточе, тем они покорней.

— Но я прошу, дядя Василий…

— Нет, нет, — начал сердиться Шуйский. — Надо было до указа просить, а сейчас нет.

— Но откуда мне было знать?

— Все, все, князь, — нахмурился царь. — Ступай, занимайся своим делом. А у меня — царя забот поболе твоего будет. Ступай, не серди мое сердце.

8. Управа на Вора

В Серпухове Болотников в сопровождении казачьих атаманов Федора Нагибы и Ивана Заруцкого явился в старостат и спросил:

— А сможет ли Серпухов до весны прокормить нашу армию?

— Что ты, милай, — отвечал градской голова. — Москва у нас все повыгребла. Уж сами кошек да ворон едим.

Приведя в относительный порядок расстроенную армию, Болотников направился в Калугу. Атаман Нагиба ворчал:

— Они все хитрецы, эти градские головы, не надо их спрашивать, надо по амбарам и сусекам шукать.

— С главами ссориться не след, Федор. Это все равно что со свечкой на бочку с порохом садиться, — отвечал Болотников.

Появившись в Калуге и получив согласие главы градского кормить армию государя Дмитрия Ивановича, Болотников сразу приступил к укреплению стен города, к установке пушек на башнях и даже на колокольнях. Казаки атамана Нагибы реяли в окрестностях, — дозирая противника, а заодно пограбливая ближние села.


Поздним зимним вечером Шуйский пожаловал к брату Дмитрию в царской каптане в сопровождении полусотни конных стрельцов.

— Во-о-о, — обрадовался Дмитрий Иванович, — наконец-то дорогу нашел к родне. А то как воцарился, к нам ни ногой.

— Дела, Митя, — отвечал Шуйский, сбрасывая шубу и шапку на руки подоспевшему слуге. — Голова кругом идет.

— Но теперь вора отбили, должно полегче стать.

— Кабы так. А то одну беду избудешь, глядь, друга в очи катит. Катерина-то Григорьевна дома?

— Дома. Куда ей деться.

— У меня к ней дело невеликое.

— И тут по делу, — разобиделся Дмитрий Иванович. — Даже к родне, да еще к бабе.

— Ладно, Митя, не серчай, вели позвать ее. Хотя нет, давай, я сам к ней пройду. Дело весьма важное и не для посторонних ушей.

— Что, и мне нельзя, че ли?

— Тебе, Митя, Катерина сама посля скажет, а сейчас покарауль, чтоб никто у ейных дверей не ошивался.

— Ладно, присмотрю.

Войдя в светлицу княгини, царь распорядился:

— Все вон! У меня до Екатерины Григорьевны разговор важный.

Девки выпорхнули вон. Шуйский прошел к княгине, сел недалеко в кресло. Молвил негромко:

— Вот теперь здравствуй, княгинюшка.

— Здравствуй, государь твое величество, — молвила настороженно Катерина.

— Я что, Катя, пришел-то. Мне известно, что у тебя всякие яды есть.

— С чего это ты взял, Василий Иванович?

— Ладно, Катерина, не строй из себя девку на выданье. У тебя твой батюшка, Малюта Скуратов, царствие ему небесное, по этому ремеслу мастер был. Неужто тебе, дочери, ничего не перепало? Ну чего молчишь?

Княгиня помялась, поколебалась, выдавила:

— Да есть маненько.

— И мне не пуд надо, Катерина.

— На кого хоть употребить-то?

— На злодея, Катя, на вора. На кого ж еще?

— Ну если на вора, завсе найдется зелье. Какого надо-ть? Чтоб сразу свалить, альбо пусть помается с недельку?

— Пусть помается, а то если сразу, могут подсыла схватить.

— А кого подослать хочешь, если, конечно, не секрет?

— Да немца одного, Фидлера по прозванию.

— А почему немца?

— Да на наших я ненадежен, Катя. Пошли его, гада, он передастся вору. А немец за деньги все исполнит, тем более сам назвался. Они народ аккуратный.

— Это точно, немец за деньги и отца родного уморит, — согласилась княгиня. — Пожди тут, я в чуланчик отлучусь.

В отлучке княгиня была недолго, видимо, знала, где что лежит у нее. Принесла крохотный свитый из бересты кулечек, подала царю.

— Вот. Скажешь ему, чтоб высыпал в вино, в пиво или в воду. Злодей выпьет и готов вскоре будет.

— Через неделю?

— Может, и раньше, а то и чуть позже.

— И подействует? Не подведет?

— Попробуй, если хочешь, — усмехнулась княгиня.

— Ох, и озорница ты, Катерина, мало, видать, тебя муж за косу таскал, — сказал Шуйский, вставая из кресла и пряча берестянку в карман. — Ну а в общем спасибо, надеюсь, сгодится.

Выйдя от княгини, Шуйский направился к выходу, навстречу ему Дмитрий.

— Давай к столу, Вася.

— Нет, нет, Митя, спасибо, мне некогда.

— Ну вот, с родным братом чарку выпить не хошь.

— Не обижайся, мне и впрямь неколи в гору глянуть, Митя. Прощай.

— Послушай, Василий, под Калугу кого пошлешь?

— Мстиславского со Скопиным.

— А меня?

— Ах, Митя, уж очень ты неудачлив на рати. Что люди скажут? Положил полк, а он ему новый, так, что ли? Из наших — Ивана пошлю, может, он не осрамит нашу фамилию.

— Ну что ж, Ивана так Ивана, — вздохнул Дмитрий Иванович. — Може, и ему Вор уши надерет.

После отъезда брата-царя Дмитрий прошел к жене.

— Чего это ты Ваське понадобилась?

Княгиня, опять выгнав всех девок, рассказала все мужу.

— Не захотел за стол сесть. Возгордился Василий. Царь!

— У него, Митя, и впрямь времени нет.

— Меня с воеводства спихнул, теперь вон Ваньку посылает да сопляка этого Мишку Скопина.

— А для че оно тебе, Митя, воеводство это? Сиди себе дома. Ни тебе пуль, ни стрел.

— Дура ты, Катерина. Да если с Василием че случится, кто первый на наследство? Смекаешь? Я — брат единокровный, у него-то детей нет. А если я буду на печи сидеть, чего я высижу? Почечуя[46], а не корону. А ныне вора изрядно разбили, я б добил его в Калуге и все — победитель. А то мне шишки, а Мишке вон колокольный звон.


На следующий день Фидлера доставили в кабинет царя. Шуйский даже своего подьячего-секретаря за дверь проводил:

— Ко мне пока никого.

Когда остались наедине, спросил немца:

— Не передумал?

— Что вы, государь, я человек серьезный и готов послужить святому делу.

— Тогда вот, держи эту берестянку. В ней зелье, высыпешь в вино, в пиво, хоть в воду. И все дела.

— А оно не сразу убивает?

— Нет, как ты и просил, я достал долговременное, не менее как через неделю убьет.

— А как с оплатой, ваше величество?

— Как договорились, сто рублей.

— Сейчас?

— Ну да. Вот только на кресте поклянись, что исполнишь, как велено. Клянись. — Шуйский положил перед Фидлером крест. — Ну!

Немец с шумом втянул через ноздри воздух, заговорил быстро, торопливо:

— Во имя пресвятой и преславной Троицы я даю сию клятву в том, что хочу изгубить ядом Ивана Болотникова…

— Не тараторь — не за зайцем скачешь, — перебил его царь. — Клятву от сердца говорить надо, не от языка-болтуна.

— Хорошо, государь, — согласился Фидлер и продолжил медленнее: — Если же обману моего государя, то да лишит меня Господь навсегда участия в небесном блаженстве, да отрешит меня навеки Иисус Христос, да не будет подкреплять душу мою благодать Святого Духа, да покинут меня все ангелы, да овладеет телом и душой моею дьявол. Я сдержу свое слово и этим ядом погублю вора Ивана Болотникова, уповая на Божию помощь и святое Евангелие.

— Поцелуй крест, Каспар, — напомнил Шуйский.

Немец поцеловал крест, царь кинул на стол кожаный мешочек.

— Здесь сто рублей. А это тебе подорожный лист, что едешь ты на переговоры с Болотниковым, возьми. На конюшне тебе дадут коня, я уже сказал там. Если все исполнишь, как обещал в клятве, получишь сто душ крестьянских и ежегодное жалованье по триста рублей.

— О-о, вы так щедры, ваше величество.

— Но если обманешь, Фидлер, «посажу в воду».

— Боже сохрани, Боже сохрани, ваше величество. Как можно?

— Ступай. Желаю успеха. Да не болтай, с чем едешь.

— Я же не враг самому себе, ваше величество.

9. Добыча «орлов»

Болотников призвал к себе атамана Нагибу.

— Федор, надо раздобыть у москалей «языка». Интересно, кто там притянулся за нами?

— Постараемся, Иван Исаевич.

Разъезд казачий далеко забираться не стал, схватили первого же вершнего и несмотря на то, что он кричал: «Я сам еду до воеводы», его повязали. Привезли к избе воеводской:

— Вот вам «язык» московский.

И даже не развязали. Так повязанного и втолкнули к Болотникову. Атаман Нагиба представил пленника:

— Вот тебе «язык», Иван Исаевич. Мои орлы расстарались.

— При чем тут твои орлы, — сказал пленник, — когда я сам направлялся к воеводе Болотникову. Сам. Понимаешь?

Болотников насмешливо взглянул на смутившегося Нагибу:

— Эх, Федя, твои «орлы», выходит, далеко не летают, хватают что ближе лежит.

— Так ему надо было сказать, — оправдывался атаман.

— А я не говорил? Да? Я орал, что еду к воеводе, а они мне по зубам, руки за спину и скрутили.

— Развяжи человека, Федор.

Нагиба развязывал ворча: «Я им сукиным детям… они у меня попляшут».

Фидлер потер занемевшие кисти рук. Болотников спросил:

— Так с чем ты ко мне пожаловал, мил человек?

— Пусть все выйдут, у меня дело весьма секретное.

— Это мои товарищи, у меня от них секретов нет. Это вот атаманы Нагиба и Заруцкий, а это мой писарчук Ермолай. Говори.

— Ну гляди, воевода, не пожалей посля, — вздохнул Фидлер. — Я, Каспар Фидлер, послан к тебе Шуйским отравить тебя.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Болотников. — И каким образом?

— Вот. — Фидлер достал из-за пазухи берестяночку. — Здесь яд. Мне было приказано царем всыпать его тебе в вино или пиво.

— Ну-ка, дай мне взглянуть. — Болотников осторожно развернул берестянку. — Ну глядите, братцы, чем меня хотел уходить Шуйский. Ай сукин сын, ай подлец!

Атаманы склонились над берестянкой, кривились с сомнением.

— Обычный порошок. Ермолай, чего не смотришь?

— Та чего там смотреть, може, мел толченый альбо соль.

— Так лизни, — сказал весело Болотников, и все расхохотались.

— Не-е. Ще пожить хотца, — отвечал Ермолай, тоже улыбаясь.

— Возьми, сверни как было. Ну и что ж тебе, Каспар, было обещано за это? Какая награда?

— Сто крестьянских душ и триста рублей жалованья ежегодно.

— У-у, щедро! А разве наперед он тебе ничего не дал?

— Дал коня, — отвечал Фидлер, не решившись сказать о деньгах: еще, чего доброго, отберут.

— Тут поскупился царь, поскупился, коня могут за любым углом отобрать.

— Это верно, пан воевода. Вон евоные орлы и отобрали.

— Это воротим. Федор, вели вернуть коня ему.

— Воротим, Иван Исаевич, о чем речь.

— А как же он поверил тебе, Каспар? — продолжал любопытствовать Болотников.

— Так я ж сам вызвался.

— Сам?

— Ну да, я давно хотел перейти к тебе… И к тому же клятву ему принес на кресте. Он и поверил.

— Ну клятве кто не поверит, — согласился воевода. — А вообще спасибо тебе, Каспар, за все.

— Не за что, пан воевода.

— Как не за что? А кто жизнь мне спас, разве этого мало? Ермолай, покорми человека, устрой.

Когда Ермолай с Фидлером ушли, Болотников взглянул на атаманов:

— Ну как вам мой отравитель?

— Не нравится он мне, — сказал Нагиба.

— Ну тебе ясно, почему не нравится, орлов твоих осрамил. А тебе, Иван Мартыныч?

— Черт его знает, поди разберись. Но вот что через крест переступил, это худо.

— Ты так думаешь?

— А чего думать? Вон Ляпуновы не присягали ли тебе. Где ныне?

— Этих поймаю, обоих повешу вместе с Пашковым. Не они б, я бы уже в Москве был.

— Вот сам и ответил на свой вопрос, — сказал Заруцкий, поднимаясь. — Пойду до своего куреня, там хлопцы галушки обещали сварить.

Когда Ермолай воротился в воеводскую избу, Болотников был один.

— Ну устроил отравителя?

— И покормил, и устроил, и казаки коня ему воротили.

— Ну и славно, встретили немчина по-людски. Ты вот что, Ермолай, возьми себе эту берестяночку с ядом, улучи час и подсыпь ему в питье.

— Боишься его, Иван Исаевич?

— С чего ты взял? Может, это и не яд вовсе.

— А если не яд?

— Тогда мы его на дыбу и поспрошаем, с каким таким делом он к нам явился.

— А если это яд и он помрет?

— Значит, так Богу угодно. Ты его никак жалеешь?

— С чего вы взяли?

— Вижу, вижу, Ермолай, жалеешь. Так вот не жалей, он через крестоцелование переступил, словно в лужу плюнул. Сегодня Шуйскому изменил, завтра мне изменит. Такого нечего жалеть, Ермолай. А сейчас садись, пиши прелестные письма москвичам.

— Будешь говорить?

— А зачем? Пиши как и под Москвой, мол, Дмитрий Иванович у нас и зовет их под свою высокую руку, не велит против него оружие подымать. А тех, кто придет к нему, примет и наградит великими милостями.

— А много листков надо?

— Сотни две, не менее.

— Ого, да это ж когда я управлюсь.

— Ну возьми себе помощника.

— Кого?

— Да хотя бы немчина этого, Каспара, пусть потрудится под конец. Где-нито и подсыпешь ему его порошки.

— Ох, Иван Исаевич, толкаешь ты меня на грех.

— Какой это грех — Иуду убить.

Ночь была темная, безлунная. Бодрствовали лишь сторожа на вежах[47], кутаясь в овчиные шубы. Тихо тлели возле пушек фитили на пальниках, источая вонючий дымок. Спала вся Калуга, только в оконца воеводской избы горел огонек, там за столом, обложившись листками бумаги, скрипели перьями Ермолай и Каспар. Ермолай, проверив первое письмо, написанное немцем, не удержался от похвалы:

— Ну почерк у тебя, братец, аж завидки берут.

— У меня в юности учитель был строгий, каждую букву заставлял по сто раз переписывать. Чуть не так, линейкой по лбу, а то и по рукам.

— Ну тебе его за это благодарить надо.

— Конечно, конечно. Нынче-то я благодарен, а тогда ненавидел. Глупый был.

«Господи, и я должен его травить, — думкой маялся Ермолай. — Такого человека ученого. Нетушки, Иван Исаевич, нема дурней».

К утру Ермолай, начавший уже клевать носом, влюбился в Каспара. Даже пытался подражать почерку его. Но не получалось: «Мало лупцевали меня, наверно».

Когда начало светать, Ермолай поднялся, потянулся с хрустом косточек:

— Пойду до ветру.

На улице по хрусткому снежку добежал до отхожей будки, вытащил берестяночку с ядом, высыпал в дырку и даже помочился на нее с торжеством, приговаривая: «Вот вам, вот вам…» А кому это «вам»? И сам не знал.

Когда днем появился воевода Болотников, Ермолай представил ему пачку прелестных листков, умышленно сверху положив листки Фидлера.

— Ух ты, как красиво! — не удержался от восклицания Болотников. — Сколько сделали?

— Штук девяносто примерно.

— Что так мало?

— Хых. Сядь да попиши, — осерчал Ермолай.

Для неграмотного воеводы это был удар под дых, но он стерпел.

— Ладно, ладно. Вижу, потрудились славненько. Денек попишете и будет двести.

— Иван Исаевич, а спать кто за нас будет? А? Вы все дрыхли, а мы…

— Ладно, не шуми, Ермолай. Идите в поварню, перекусите чем-нито и отдыхайте, а в следующую ночь и закончите.

Когда писарчуки были уже в дверях, Болотников сказал:

— Да, Ермолай, после завтрака зайди на часок, надо грамоту князю Шаховскому изготовить.

— Ладно. Заскочу.

Когда после завтрака Ермолай воротился в воеводскую избу, Болотников спросил:

— Ну подсыпал немцу зелья?

— С чего ради?

— Как? Я ж тебе велел.

— Мало ли чего вы ни велите. Вы видели, как он пишет?

— Ну видел, так что?

— И такого человека травить? Да я ввек этого не сделаю.

— Ну, Ермолай…

— Что «Ермолай»? У вас вон атаманы и сотники. А у меня? Перо гусиное да чернильница. Мне тоже нужен помощник. Вот пусть Каспар и будет со мной. У меня от одних «прелестных писем» рука скоро отсохнет.

— А что? Неужто может?

— Конечно, у скольких уже пишущих отсыхали.

— Ну так бы и сказал, что еще один писарчук нужен. Чего шуметь-то? Садись к столу, бери перо. Пиши. «Дорогой Григорий Петрович, любыми посулами вызывайте царя Дмитрия сюда. Если б он был здесь, мы уже бы были в Москве. Никак не пойму его упорства. Ведь когда он посылал меня сюда, сказал, что будет тотчас, едва я приближусь к Москве. Я был уже возле нее, а теперь вот нахожусь в Калуге, обложенный армией Шуйского, и все из-за отсутствия Дмитрия Ивановича. Мне уже надоело врать, что он вот-вот прибудет к армии. Окружение это мне одному трудно будет прорывать, посему прошу вас подвигнуть князя Телятевского идти ко мне на помощь. А вам, Григорий Петрович, хорошо бы объединиться с царевичем Петром, идти на Тулу и взять ее, пока туда не явился Шуйский. Тула, пожалуй, главнее Калуги, так как там много кузниц, кующих оружие. Ее никак нельзя уступать Шуйскому». Все. Дай подпишу.

С некоторых пор, а именно с того времени как Ермолай научил воеводу рисовать пером первую букву его фамилии, Болотников с удовольствием выводил ее в конце письма, и каждый раз писарь напоминал:

— А змейку?

И воевода, начиная от буквы «Б», делал «змейку», которая должна была обозначать другие буквы фамилии, пока еще не выученные Болотниковым: «Возьмем Москву, выучу все, а пока некогда».

После воеводской подписи Ермолай посыпал грамоту мелким песком, чтобы впитались лишние чернила. Потом, сдув песок, свернул грамоту в трубочку, перевязал бечевкой, подал воеводе.

— Готово, Иван Исаевич.

Болотников взял грамоту и спросил:

— А где у тебя берестянка?

— Какая берестянка? — не понял Ермолай.

— Та, что с ядом.

— Я ее выкинул, Иван Исаевич.

— Как? — удивился воевода. — Как ты посмел?

— А просто, пошел в отхожее место и кинул. Зачем она вам, воевода? Ваше дело воевать, а не травить.

— Ну и жук ты, Ермолай. Полагалось бы всыпать тебе плетей, но тебя теперь не достигнешь рукой — главный писарь армии его величества.

И, погрозив Ермолаю пальцем, неожиданно рассмеялся.

10. Еще один Дмитрий

Их было трое. Два брата, Матвей и Гаврила Веревкины, и Александр Рукин, выдававший себя за московского подьячего. В разоренной измученной стране, наводненной разбойниками и нищими, в одиночку было трудно выжить. А втроем все же полегче. Разбойничать, конечно, им не с руки было (отряд мал), но воровать втроем в самый раз. В основном они промышляли ночью по сараям, чуланам и амбарам. Рукин оставался снаружи, а братья залезали в сарай и брали там все, что под руку попадалось, чаще всего кур или яйца. Если возникала опасность, Рукин крякал селезнем, и Матвей с Гаврилой выскакивали наружу и пускались наутек.

Раза два по ним стреляли из пищали, но по ночному делу промахивались. Днем они обычно отлеживались в кустах, поедая ворованное, а ночью вновь отправлялись на промысел, заранее наметив объект для нападения. Для этого кто-нибудь один отправлялся в деревню и высматривал подходящие сараи, где кудахтали куры или гоготали гуси.

В Чечерске на разведку отправился Матвей, он шел по улице присматриваясь и прислушиваясь, чем и привлек к себе внимание урядника Рогозы. Тот, подкравшись сзади к подозрительному прохожему, схватил его за плечо и вскричал с торжеством:

— Ага, попался, лазутчик!

И потащил бедного Матвея к старостатской избе, там, засунув в кутузку, и без того переполненную бдительным урядником, побежал к старосте пану Зеновичу.

Попав в кутузку, Матвей первым делом стал ногтем соскребать с подола рубахи капли яичного желтка, нечаянно пролитого им во время выпивания сырого яйца. Желток — явная улика, хорошо, что урядник сразу не заметил ее.

Рогоза, сияя как золотой дублон, влетел к старосте на всех парусах:

— Ясновельможный пан, я только что изловил лазутчика.

— Опять лазутчик? — поморщился пан Зенович.

— Но этот точно лазутчик, клянусь матерью. Все шел и высматривал, и высматривал.

— Что он мог в нашем Чечерске высмотреть, пан Рогоза?

— А уж это надо его спросить. Если не сознается, поднять на дыбу.

— Ладно. Тащите его сюда.

Матвею, слава Богу, достало времени соскрести с рубахи улику. Рубаха, правда, в том месте сильно заблестела, но от желтка и следа не осталось. За это время он успел придумать о себе очень правдивую историю. И когда остался перед старостой, был уже готов.

— Кто ты таков? — спросил грозно Зенович. — И что здесь делал?

— Я Андрей Андреевич Нагой, родственник царевича Дмитрия, панове. А сюда попал поневоле. Дело в том, что Шуйский преследует всю нашу семью и я бежал из Москвы с двумя своими слугами.

Лицо у пана Зеновича разгладилось, подобрело, и он насмешливо взглянул в сторону урядника: «Эх ты, мол, «лазутчик».

— А высматривал я, Панове, квартиру, в которой мог бы остановиться со своими слугами.

— А где ж ваши слуги, пан Нагой?

— Я их оставил за селом.

— И куда ж вы следовали с ними?

— Я пробирался в Стародуб, там Дмитрий обещал мне встречу.

— Так он жив все-таки?

— Да, конечно. Шуйский убил одного из его слуг и сказал народу, мол, это Дмитрий. А чтоб не узнали, закрыл лицо ему маской.

— Да, да, я слышал об этом, — сказал пан Зенович. — Чем бы я мог помочь вам, пан Андрей?

— Я был бы вам очень благодарен, если бы вы нарядили нам подводу до Стародуба, пан Зенович.

— Подводу мы, конечно, найдем, но вот охрану… На город стражников не хватает. Вон урядник вертится как белка в колесе.

— Как-нибудь доберемся, у нас уже и грабить нечего. Под Пропойском разбойники отобрали все: и коней, и одежду, и деньги, какие имелись, — соврал Матвей, не моргнув глазом. Эта выдумка как-то оправдывала его затрапезный вид — ограблен. А у пана Зеновича вызвала неподдельное сочувствие.

— Если пан не обидится, я могу предложить ему свой кунтуш[48]. Он, правда, не новый, но вполне приличный.

— Я был бы вам очень благодарен, ясновельможный пан.

— Рогоза, добеги до хаты, скажи моей женке, пусть даст кунтуш, что висит в сенцах. Да вытряси хоть пыль с него, недогадливый.

Когда урядник исчез, Зенович сказал:

— А квартиру мы вам найдем хорошую.

— Если вы обещали нам подводу, так зачем нам квартира, пан старшина?

— Ну как же? Отдохнуть там или еще чего.

— Нет. Лучше уж ехать, в пути отдохнем, — отвечал Матвей, все еще опасаясь разоблачения, которое могло случиться в любой момент.

Остановись тут с ночевкой, к утру старшина с урядником раздумаются, засомневаются да, глядишь, еще и за караул возьмут. Нет, нет, лучше сразу ехать, пока верят, пока добрые.

— Ну что ж, — вздохнул пан Зенович, — ехать так ехать. Дадим вам доброго возчика.

— Позвольте мне сходить за моими слугами, — сказал Матвей.

— Да сейчас придет урядник, пошлем его.

— Нет, нет, он их не найдет. Я лучше сам.

Он отыскал своих спутников в условленном месте за городом, где они, забившись в глухомань, натаскав с остожья прошлогоднего прелого сена, зарылись в него, укрывшись драным полушубком.

— Эй, вставай, курощупы? — гаркнул над ними Матвей. Однако, узнав его по голосу, те хоть и проснулись, но вставать не спешили.

— Чего ты? Ложись давай, до ночи еще далеко.

— Вы дрыхните тут, а я уже в тюрьме насиделся, со старостой Чечерска налюбезничался.

И Матвей подробно поведал спутникам о своих приключениях.

— Так что теперь я вам не Матвей, а Андрей Андреевич Нагой.

— А есть хоть такой-то? — спросил Гаврила.

— Вряд ли. Знаю, что Нагих как нерезаных собак, вот и назвался. Теперь запомните, вы — мои слуги, если где вякнете Матвеем, в момент попадемся. Лучше зовите меня ясновельможным паном и все. И чтоб все мои приказания вмиг исполняли. Поняли?

— Что тут неясного, — отвечал Рукин.

— Нам старшина предлагал ночевку, но я отказался из-за вас.

— Почему?

— Брякнете, что не скисло, и все прахом. Втроем загремим в кутузку. Тогда уж не выберемся. Старшина дает подводу, я ему сказал, что у меня встреча с царевичем Дмитрием в Стародубе. Идите хоть рожи умойте да от сена отряхнитесь.

Гаврила и Александр спустились к реке Сожу, поплескались, прогоняя остатки сна, причесались обломком костяного гребня. Поднялись вверх к Матвею. Он осмотрел их придирчиво.

— И между собой зовите меня паном Нагим. А то кто подслушает. С этого часа Матвея нет меж нами.

— А позвольте спросить ясновельможного пана, — решил отличиться Рукин. — А накормит нас тот Чечерский старшина?

— Кто его знает. Но меня бы должен. Вы же, чернь, не вздумайте за мной за стол лезть. Знайте свое место.

— Постараемся, ясновельможный, — усмехнулся Гаврила. — Только ж вы не забывайте о нас.

Возле старостатской избы уже стояла телега, запряженная парой, на облучке сидел бородатый звероподобный мужичина.

Пан Зенович с урядником уже ждали в избе нечаянного высокого гостя. Гаврила и Рукин, как и положено слугам, остались во дворе, сели на лавку у забора.

— О-о, пан Андрей, моя женка, узнав, кто оказался в наших краях, быстро настряпала вареников с творогом, а она на это великая мастерица. Сварила и вот послала вам полный глечик с сердечным приветаньем. Мы тут посоветовались с Рогозой и решили предложить под них вам чарку горилки, если вы не возражаете.

Царев родич Нагой не возражал и против двух и даже трех чарок. Конечно, не отстали от него и староста с урядником. Управились не только с корчагой горилки, но и с глечиком вареников. Забыл высокий гость о своих слугах. Пан Зенович так расчувствовался, что стал умолять гостя:

— Оставайтесь с нами, пан Андрей. У нас тут такая рыбалка, такие борти. Будем и с рыбой, и с медом. А?

Но Матвей хоть и пьян был, однако соображал, что оставаться ни в коем случае нельзя. Глядя на него, перепьются «слуги» и еще черт знает что наболтают спьяну.

— Н-нет, не могу, панове, ехать надо. А вдруг уже Дмитрий ждет меня в Стародубе.

Староста Зенович помог гостю надеть кунтуш и был очень доволен своим подарком:

— Как на вас и сшито, пан Андрей. Я так радый.

Ясновельможный пан Нагой явился на крыльце в панском кунтуше с золотыми прошвами и, пошатываясь, направился к возу. Слуги его были обескуражены забывчивостью господина, но напомнить ему поопасались в присутствии посторонних. Вот уж истина: сытое брюхо к чужому глухо.

Сытый и пьяный новоиспеченный Нагой завалился в телегу, промямлив возчику:

— И-ехай, — и даже не посмотрел на «слуг», которым пришлось догонять и прыгать на ходу в телегу. До наплавного моста их провожал урядник.

Перед спуском к мосту Рукин наконец не выдержал:

— Пан урядник, где б нам купить здесь хлеба?

Гаврила с удивлением взглянул на подьячего, так как знал, что у того в кармане нет и ломаной копейки. Однако Рукин знал, что говорил.

— О-о, — спохватился урядник. — Останови-ка телегу, — приказал возчику и, придерживая саблю, рысцой побежал к ближней хате.

— То его подворье, — пояснил возчик.

Увы, воротился Рогоза всего лишь с одним калачом, оправдывался:

— Вот последний. Если б вы задержались, Зося поставила квашню и завтра будет печь, взяли б свежего.

Предложение задержаться мямлилось урядником столь выразительно, что понималось гостями совершенно правильно: «Проваливали бы вы поскорей».

— Спасибо, пан Рогоза, — сказал Рукин, принимая калач. — Нам надо спешить.

И уже к мосту они спускались без урядника, он стоял наверху и смотрел им вслед, пока они переезжали Сож.

Первая ночевка была в деревушке о двух дворах, столь бедной, что им пришлось довольствоваться чечевичной похлебкой. За милую душу хлебал это сочиво и царев родственник, к тому времени окончательно протрезвевший.

На второй день прибыли в Стародуб, где Матвей представился старосте, как и положено:

— Андрей Андреевич Нагой, родственник государя Дмитрия Ивановича, укажите мне избу, где б я мог остановиться с своими слугами.

И опять ему пришлось объяснять, как спасся царь от гибели, как после этого злодей Шуйский преследует всех его родственников.

Избу им отвели отдельную, а хозяйку приставили поварихой и стряпухой, снабдив ее и мукой, и крупами, и овощами. Троице понравилась такая жизнь в тепле, в сытости и даже в уважении окружающих. Не проходило дня, чтоб у ворот не толклись любопытные, желающие увидеть царева родича.

— Ты вот что, Александр, — сказал Рукину «царев родич». — Отправляйся в Путивль и по всем городам разноси весть, что царь Дмитрий жив и скоро явится перед своим народом.

За такую благую весть Рукин и кормился в пути, и даже иногда ему и перепадали деньжата. Занятие это оказалось намного выгоднее воровства кур и гусей.

В Путивле, когда Рукина привели к князю Шаховскому и тот в упор спросил его: «Где Дмитрий?», подьячего занесло, и он брякнул:

— Государь Дмитрий Иванович в Стародубе.

Откуда ему было знать, что Шаховской уже год зовет из Польши Дмитрия. А он, оказывается, уже в Стародубе.

Тут же была снаряжена карета, запряженная тройкой лихих коней, конная охрана для его величества под командой хорунжего.

И все это ринулось в сторону Стародуба. Бедный подьячий Рукин сидел один в просторной карете и проклинал себя за долгий язык. Что-то будет? Где он им возьмет Дмитрия? И тут ему явилась спасительная мысль: «Надо бежать». Но как? Карета царская, вокруг все время оружные верховые. До ветру сбегать одного не отпускают: «Справляй у колеса». Измочил уж все колеса подьячий, высматривая от какого легче бежать: от переднего или от заднего, от левого или правого? Выяснил — ни от какого. Даже по великой нужде не отпустили одного, сам хорунжий сходил с ним в кусты: «За компанию».

Когда карета влетела в Стародуб, окруженная плотной охраной, вездесущие мальчишки бежали за ней, горланя на весь город:

— Царь приехал! Царь едет!

Где им было догадаться, что в роскошной карете, какую они еще и не видывали, сидит подьячий Рукин, дрожа от страха, и истово крестится, призывая заступницу Богоматерь на выручку.

Когда мчались мимо их квартиры, Рукин увидел у ворот мнимого Нагого, вяло махнул ему рукой: смывайтесь, мол. Но тот понял этот знак наоборот: выручай? И захватив палку для отпугивания собак, тут же направился к избе старостата, куда уже спешили стародубцы, всколыхнутые призывами ребятни: «Царь приехал!»

Тройка остановилась возле старостата, на крыльце явился сам староста Бугрин. Хорунжий соскочил с коня, приблизился, спросил:

— Где государь?

— Какой государь? — удивился Бугрин.

— Ну царь Дмитрий Иванович.

— Нет его здесь.

— Как нет?

— А так. С чего вы взяли?

Хорунжий нахмурился и, повернувшись, направился к карете, в которой сидел бледный Рукин.

— Ты что ж, сукин сын, вздумал нас обманывать? А?

— Да я это… я не хотел…

— А ну, хлопцы, берите этого пана за жабры, — скомандовал хорунжий. — Да всыпьте ему… Ишь ты, хват!

Бедного подьячего несколько рук выхватили из кареты, ударили об землю. Хорунжий схватил его за волосы. Букин понял, что сейчас его забьют насмерть, потому как помогать хорунжему кинулись и стародубцы:

— Ах ты обманщик!

— Я не обманщик, я не обманщик, — взмолился Рукин и вдруг указал на подходившего Нагого. — Вот он — Дмитрий Иванович. Он вынужден скрываться, — лепетал Рукин, рассчитывая отвлечь от себя внимание толпы и в это время удрать.

Озверевшие, сбитые с толку стародубцы кинулись к Матвею, и тот, поняв, что его сейчас могут растерзать, взнял вверх палку, захваченную из дому для отпугивания собак, ударил ею как посохом в землю и вскричал властно:

— Ах вы, мерзавцы, на своего государя! Да я вас!

Все стародубцы рухнули на колени и вскричали едва ли не в один голос:

— Прости нас, государь, что не опознали тебя. Не сердись.

Хорунжий, поняв, что государь все же нашелся, протолкался к нему, поклонился:

— Ваше величество, мы посланы за вами князем Шаховским, соблаговолите ехать с нами.

Стародубцы закричали вперебой, не дав царю и рта раскрыть:

— Нет, нет! Государь скрывался у нас и у нас останется. Верно, ваше величество?

— Верно, дети мои, — молвил великодушно «царь», чем поверг стародубцев в восторг:

— Государь с нами, он с нами остается.

Однако улучив минуту, «государь» успокоил и хорунжего:

— Передайте князю, что я обязательно приду, как только соберу войско. Обязательно. Он поймет, мне без армии нельзя. Убийцы Шуйского ищут меня по всей державе.

Так появился еще один Дмитрий Иванович, и затюканный народ, сбитый с толку разноречивыми слухами, искренне радовался воскрешению своего «доброго царя», возлагая на него самые заветные надежды и желая служить ему всем достоянием и даже жизнью.

11. Прощение и разрешение

Призвав к себе высших иерархов Москвы во главе с патриархом Гермогеном и крутицким митрополитом Пафнутием, царь Василий держал скорбную речь:

— Ах, святые отцы, великое нестроение творится в державе нашей. Почти все южные города присягают Лжедмитрию. Оно понятно, когда обманутая чернь переходит на его сторону, но как понять князей, принимающих самозванца и поддерживающих его, князей Телятевского, Шаховского? В Астрахани нас предал князь Хворостинин и побил всех наших сторонников. Запорожские и донские казаки предали нас. И это при всем том, что названного Дмитрия нет при войске, а ведь именем его против нас воюет Болотников. Я посылал к нему увещевательное письмо, чтобы отстал от самозванца, обещал дать знатный чин, но он дерзновенно ответил: я дал душу свою Дмитрию и сдержу клятву, буду в Москве не изменником, но победителем. Что делать, святые отцы? Откуда напасть сия на нашу державу, такая великая шатость русского народа?

— Все от грехов наших, — уронил в тишине патриарх.

Гермоген не любил Шуйского, более того, презирал его в душе. Да и как было уважать человека, многажды менявшего свои свидетельства. Возглавляя следственную комиссию по расследованию обстоятельств гибели царевича Дмитрия, воротившись из Углича, показал: царевич зарезался сам, упав на нож в приступе «падучей». При свержении Годунова кричал: «Убит клевретами Бориса!» При появлении Лжедмитрия в Москве, Шуйский на площади свидетельствовал, что в Угличе погиб сын попа, а Дмитрий-де спасся. Но и этого мало. После гибели лжецаря, Шуйский опять оборотился к прежним показаниям. Изолгался потомок Рюрика, изшатался. «Как не быть шатости в государстве, если сам царь шатай-болтай», — думал так Гермоген. Но говорить вслух такое никогда не позволял себе. Наоборот, часто ссорясь с царем наедине, на народе всегда поддерживал его: «Он царь, дан нам велением Божьим».

И вот наконец «шатай-болтай», почти признавая свою несостоятельность, просит у клира совета: «Что делать?»

— Сие от грехов наших, государь, — повторил Гермоген под одобрительный шепот присутствующих иерархов: «Ох, верно… истинно так».

— Мы все присягали Борису Годунову и его сыну Федору, — продолжал Гермоген, — а потом его предали и присягнули Лжедмитрию. Мы все переступили через присягу. А это величайший грех — клятвопреступление…

Говоря «мы», патриарх и не думал отделять себя от присутствующих, хотя именно он — Гермоген и отказался присягать Лжедмитрию.

— …Мы все дали одурачить себя самозванцу, позволили ему свергнуть патриарха Иова еще до вступления расстриги в Москву, потому как только Иов — этот святой старец — знал истинное лицо этого проходимца, служившего когда-то у него переписчиком. Мы все погрязли в грехах, оттого ныне держава в шатании и раздрае, великий государь.

— А что же делать, пресвятой отче? — спросил царь с отчаяньем в голосе.

Гермоген помолчал, словно давая царю прочувствовать безвыходность его положения и, супя седые лохматые брови, молвил шатай-болтаю с сердцем:

— Виниться надо, государь. Виниться перед Богом и народом.

— Но что для этого надо, святый отче? Научи.

— Надо разрешить всех нас, тебя и весь народ от клятв, дававшихся нами самозванцу.

— Так разреши нас, святый отче.

— Я не могу. Не смею. Недостоин, — пророкотал Гермоген.

— Так кто же может?

— Только светлейший и святейший патриарх Иов, пребывающий ныне в Старице, пострадавший безвинно от расстриги и не отягченный клятвой ему.

— Надо позвать Иова, — уцепился Шуйский за мысль патриарха. — Немедленно позвать, пусть он разрешит нас и весь наш народ от той клятвы самозванцу. Это должно умиротворить державу, успокоить.

— Ему надо написать коленопреклоненное письмо, государь.

— Я напишу, — сказал Шуйский поспешно.

— Нет, — твердо отвечал Гермоген. — Писать такое письмо буду я. Да, да только я.

— Но почему?

— Потому как мы с ним в равных чинах, государь. Позволь нам самим договориться.

Гермоген догадывался, что и у Иова Шуйский не в любимцах и что его пригласительное письмо патриарх может отвергнуть. Оттого и настоял на своем: писать Иову от имени патриарха.

— Об одном хочу просить тебя, государь, дай нам для поездки за ним твою царскую каптану, этим мы подчеркнем наше уважение к нему и величие предстоящего действа — разрешительных молебнов.

— Да, да, — согласился без колебаний Шуйский. — Я велю оббить ее изнутри соболями. И отправлю лучшую сотню стрельцов для охраны его в пути. Пиши письмо, святый отче.

От царя Гермоген и митрополит Пафнутий отправились на Патриарший двор составлять упросную грамоту к Иову. Придя к себе, Гермоген вызвал служку:

— Изготовь мне, братец, доброе гусиное перо, принеси лучший лист бумаги да изготовь чернила орешковые, чтоб вороньева крыла чернее. Буду писать.

— Может, я, святейший отче? — вызвался служка.

— Нет. Я сам. Ступай.

После этого патриарх разоблачился до подрясника и, дождавшись требуемого, сел за стол, расстелив перед собой лист бумаги.

— Ну-с, отец Пафнутий, с чего начнем?

— С челобитья, наверно, — сказал митрополит.

— Верно. Я буду писать и говорить вслух, а ты, где я ошибусь, поправь меня. Ладно?

Пафнутий кивнул согласно. Гермоген, перекрестившись, умакнул перо в чернильницу и начал:

— Государю отцу нашему, святейшему Иову патриарху, сын твой и богомолец Гермоген, патриарх московский и всея Руси, Бога молю и челом бью. Благородный и благоверный, благочестивый и христолюбивый великий государь царь и великий князь Василий Иванович, всея Руси самодержец, советовавшись со мной и со всем священным собором, послал молить твое святительство, чтоб ты учинил подвиг и ехал в царствующий град Москву для его государева и земского великого дела, да и мы молим с усердием твое святительство и колено преклоняем, сподоби нас видеть благолепное лицо твое и слышать пресладкий голос твой. — Отложив перо, спросил Пафнутий: — Ну как?

— Прекрасно, святейший отче. На такой упрос кто ж откажется?

— Придется тебе ехать, отче Пафнутий. Там ему объяснишь.

— Спасибо, святейший, за столь высокое доверие. Исполню все, что велишь.


14 февраля 1607 года патриарх Иов в царской каптане, запряженной четверней, цугом въехал в Кремль через Богоявленские ворота[49], а там уже на Троицкое подворье, находившееся рядом с Богоявленской башней.

И три дня начиная с 16 февраля оба патриарха и митрополит потратили на составление разрешительной грамоты, в которой в подробностях объяснялось, как шло престолонаследие от царя Ивана Васильевича, в которой о смерти Дмитрия объяснялось, что «…принял заклание неповинное от рук изменников своих», далее шло перечисление по порядку Годуновых — отца и сына и наконец «.. огнедыхателя лукавого змея чернеца Гришки Отрепьева, прельстившего людей божиих именем царевича Дмитрия Ивановича». Едва ль ни страницу в грамоте занимали прегрешения Гришки, где ему вменялась в вину «…из Литовской земли невеста, лютерской веры девка». Погибель самозванца в грамоте приписывалась «святому и правоверному царю Василию Ивановичу», не забыто было и его происхождение «…от кореня бывших государей, от благоверного князя Александра Ярославина Невского». Хотя в действительности род Шуйских происходил от младшего брата его, Андрея.

В подробностях разрешительная грамота описывала смуту, вызванную самозванцем в Северской Украине.

«…И теперь я, смиренный Гермоген, патриарх, и я, смиренный Иов, бывший патриарх, и весь священный собор молим скорбными сердцами премилостивого Бога да умилосердиться о всех нас. Да и вас молит наше смирение, благородные князья, бояре, окольничие, дворяне, приказные люди, дьяки, служилые люди, гости, торговые люди и все православные христиане… А что вы целовали крест царю Борису и потом царевичу Федору и крестное целование преступили, в тех всех прежних и нынешних клятвах я, Гермоген, и я, смиренный Иов, по данной нам благодати вас прощаем и разрешаем, а вы нас также Бога ради простите в нашем заклинании к вам…»

Пока составлялась эта длинная разрешительная грамота, не одну слезинку уронил на нее смиренный Иов. Многажды читалась молитва всеми присутствующими, вдохновлявшая святых старцев на подвиг. И уже 19 февраля едва она была изготовлена и прочитана самим государем, как по его указу поскакали во все концы Москвы бирючи звать на завтра в Успенский собор всех людей «мужеска пола на великое земское дело».

20 февраля к Успенскому собору народу собралось так много, что многие не смогли попасть в храм, стояли снаружи на паперти и окрест.

Патриарх Гермоген начал служить молебен. После этого заранее подготовленные гости и торговые люди начали со слезами просить у Иова прощения:

— О-о, пастырь предобрый, прости нас окаянных — овец твоего бывшего стада. Ты крепко берег нас от похищения лукавого змея и погубления нашего. Восхити нас, богоданный решитель! От нерешимых уз по данной тебе благодати отпусти.

После этого была подана Иову челобитная, в которой писалось:

«…И теперь я, государь царь и великий князь Василий Иванович, молю тебя о прегрешении всего мира, преступившего крестное целование, прошу прощения и разрешения».

После этого Гермоген велел архидиакону взойти на амвон и громогласно читать разрешительную грамоту. И загудел под высокими сводами бас архидиакона и слушал его народ затаив дыхание, не смея даже переступить с ноги на ногу. И когда прозвучало последнее «аминь», люди кинулись к патриарху Иову, стеная:

— Во всем виноваты, святый отче! Прости, прости нас и дай благословение, да принять в души свои радость великую.

И прощал, и благословлял их старый, седой как лунь Иов, сам заливаясь счастливыми слезами.

После такого великого «земского дела» загудели московские кабаки, загуляла чернь на последние копейки и полушки, а у кого не было и этого, закладывали шапки, сапоги, а то и полушубки. Весна на носу, можно и без них обойтись.

— Гуляй, робяты, разрешили нас от грехов прошлых, авось разрешат и от грядущих!

Не побрезговал чаркой вина и великий государь Василий Иванович. Выпил во дворце, молвив:

— Слава Богу, наконец-то воцарится тишина в нашей державе. Умиротворится сердешная.

На это шибко надеялся царь, затевая это великое «земское дело». Откуда было провидеть ему, что до умиротворения растревоженной, разворошенной державы ох как далеко еще. Как много слез и крови впереди, бед и горестей, которые и его — государя не обойдут стороной. И ему грядет лихо горькое.

12. Конфуз Мстиславского

Сколько Шаховской ни умолял в своих письмах Молчанова явиться наконец Долгожданным Дмитрием в Россию, тот не ехал. Слишком живо и ярко помнил он о судьбе первого Лжедмитрия, и себе того же не хотелось.

«Нашли дурака», — думал он и отписывал, что «до времени прибыть никак не могу, ищу здесь союзников». «Искать союзников» Молчанов решил до тех пор, пока его воевода не возьмет на щит Москву и не пленит Шуйского. Вот тогда, пожалуй, и можно будет ехать, дабы подобрать шапку Мономаха, слетевшую с головы этого «шубника». А пока: «Погодим».

И князь Шаховской, потеряв терпение, послал на Дон звать царевича Петра Федоровича. Царевич, бывший холоп и бурлак, уже вошел во вкус нового звания, хлебнувший почета и послушания, призвал к себе запорожцев и вместе с ними двинулся во второй раз на север «добывать себе трон», а казакам «зипуны»[50]. По дороге, беря города и отдавая их на разграбление казакам, царевич без пощады уничтожал бояр и князей, украшая виселицами центральные площади городов. Посылал впереди себя гонцов с грамотами, в которых для устрашения перечислял свои «подвиги»: «Мы, государь милостью Божьей Петр Федорович, наказали лишением живота воеводу Сабурова, князя Петра Буйносова, Ефима Бутурлина, Алексея Плещеева, князей Григория Долгорукого, Матфея Бутурлина, Саву Щёрбатого, Никиту Измайлова, Михаила Пушкина и многих других кровопивцев народа, а моих изменщиков», и список этот и впрямь устрашал градских воевод, не оттого ли с такой легкостью сдавались города самозванцу. Но и покорные не избавлялись от разграбления.

Дочь князя Андрея Бахтеярова, красавица Ефросинья, увидев, как ведут отца к виселице, кинулась на колени перед злодеем.

— Государь, ваше величество, помилуйте моего батюшку.

— А чем ты заслужишь это? — спросил ухмыляясь самозванец.

— Всем, что прикажете, ваше величество.

— Ну что ж, погодите трошки, — приказал палачам самозванец и те сняли с шеи князя уже накинутую петлю.

Юной княжне было приказано идти в опочивальню его величества, а после кошмарной ночи, когда Ефросинья, пошатываясь, вышла на улицу, она увидела своего отца висящим в петле.

При приближении самозванца к Путивлю этот устрашительный список попал в руки князя Шаховского. Он близко знал многих казненных, с некоторыми был даже дружен. Поэтому при встрече с самозванцем решил его предупредить:

— Ваше величество, если вы будете так легко лишать жизни воевод и бояр, то с кем же вы станете править державой?

Но самозванец был уже отравлен властью.

— А какое твое дело, князь? Я волен казнить и миловать кого хочу. Может, и тебе не терпится последовать за ними?

Шаховской побледнел, оскорбленный столь дерзкой угрозой холопа (он знал, что это за государь), но ответил в тон самозванцу:

— Терпится, ваше величество. Пока терпится.

— Ну то-то, князь. Смотри у меня.

«Если достигнем Москвы, — подумал Шаховской, — убью негодяя, обязательно убью».

Однако вечером, сидя при свечах над чертежами Московии, князь знакомил «его величество» с обстановкой. Здесь же находился царский атаман Бодырин и за писаря царский есаул Хмырь.

— Дмитрия Ивановича воевода Болотников ныне сидит в осаде в Калуге, ваше величество, — ткнул Шаховской в чертеж, где кружком была обозначена Калуга.

— Семка, запоминай, — сказал самозванец Хмырю.

— Не беспокойся, государь, — успокоил есаул царевича. — Я знаю свое дело.

— Осадой командует князь Мстиславский, — продолжал Шаховской.

— А почему Болотников не взял Москву? — неожиданно спросил Петр Федорович. — Ведь он же стоял у ворот ее.

— Его предали рязанские воеводы Ляпуновы.

— Ну вот видишь, князь. А ты говоришь, зря я их вешаю. Семен, запиши этих воевод… Как их?

— Ляпуновы, ваше величество, братья Прокопий и Захар.

— Запиши, Семен, повешу обоих на одной осине. Продолжай, князь.

— Мы сейчас полностью удерживаем Тулу.

— Кто там командует?

— Князь Телятевский. Шуйский направил отряд князя Воротынского под Арзамас.

— Значит, Арзамас наш?

— Да, ваше величество, был наш. Воротынский захватил его. И оттуда направился на Тулу, хотел захватить. Но ничего у него не вышло. Андрей Телятевский наголову разбил его, и он как заяц бежал в Алексин.

— Молодец князь Андрей. Запиши, Семен, после надо наградить Телятевского.

— На Козельск Шуйский отправил воеводу Измайлова.

— Еще один Измайлов объявился. Как его имя?

— Артемий, ваше величество.

— Мы повесили, кажется, Никиту Измайлова. Так, Семен?

— Точно так, ваше величество, Никиту.

— Ну и этого, Семен, впиши для будущей петли. Продолжай, князь. Что ты предлагаешь?

— Я предлагаю, ваше величество, всем объединиться в единый кулак, лучше в Туле. Для этого сначала надо выручить армию Болотникова, разгромив попутно князя Мстиславского. И уже от Тулы идти единой армией на Москву. Тогда нас никто не сможет остановить. Шуйский рассыпал свою армию под Калугу, под Козельск, под Венев, под Алексин, под Михайлов. В Москве, в сущности, остался караульный полк, который и часу не продержится перед вашей армией, ваше величество.

— Ну как, атаман? — взглянул царь на Бодырина.

— По-моему, разумно гутарит князь. Шуйский распялил нам навстречу пятерню в растопырку. — Бодырин показал растопыренную ладонь. — А мы трахнем кулаком и от Шуйского мокрое место.

— Шуйского на Красной площади четвертуем, по нему давно топор плачет. Как полагаешь, князь, выручать Болотникова?

— Я полагаю, ваше величество, мы ударим по Мстиславскому с двух сторон одновременно. Один отряд пошлем от нас, другой пусть от Тулы пошлет князь Телятевский.

— Надо об этом предупредить Болотникова, чтобы он одновременно с нами ударил из крепости по «шубникам».

— Да, да, вы правы, ваше величество.

— Атаман, на Калугу пойдешь ты с отрядом.

— Слушаюсь, ваше величество, — отвечал Бодырин.

— Вперед сейчас же немедленно пошли казака к Болотникову, предупредить.

— Пошлю Дуба.

— Афоньку?

— Ну да. Этот отчаюга проскочит через любое оцепление.

— Пусть сперва к Телятевскому заскочит, а уж от него на Калугу метется.


В лагере князя Мстиславского под Калугой в его шатре собрались воеводы князья Скопин-Шуйский и Борис Петрович Татев. Мстиславский явно был расстроен:

— Михаил Васильевич, тебе вот в грамоте государь велит идти под Серпухов.

— Но там же уже Иван Шуйский, помнится.

— Вот царь пишет, что надо усилить его твоим полком.

— Ну что ж, государю лучше знать, кто где потребен.

— Да нет, князь Михаил, сдается мне: не лучше. Болотников-то заперся в Калуге, его в первую голову надо выкуривать, а не Серпухов укреплять.

— Это как посмотреть, Федор Иванович. Через Серпухов дорога от Тулы на Москву идет. А в Туле изрядная армия воров. Царь бережется от них.

— А тогда зачем Измайлова под Козельск отправил? Он бы как здесь, под Калугой, пригодился.

— Вот это другое дело. Козельск мог бы подождать, — согласился Скопин. — Сейчас два главных воровских гнезда — Калуга и Тула.

В это время за шатром послышался шум и, откинув полог, явился адъютант Мстиславского.

— Князь, дозорные поймали воровского лазутчика. Вот нашли у него грамоту.

— Ну-ка, ну-ка, — взял Мстиславский листок бумаги, прочел его. — Господа, к Болотникову от Тулы идет подмога. Надо их встретить на походе.

— Федор Иванович, давай я их встречу, — вызвался Скопин-Шуйский.

— Нет, Михаил Васильевич, ты отправляйся в Серпухов, как велено государем. Навстречу тульским ворам пойдут князья Татев и Черкасский с боярским полком.

— Федор Иванович, а что делать с лазутчиком? — спросил адъютант.

— Повесить, — коротко отвечал Мстиславский.

— Может, стоит допросить?

— Некогда, Горский, нам довольно его грамоты.

Так погиб отчаюга Афонька Дуб, не сумевший проскользнуть в Калугу с грамотой государя Петра Федоровича. Неосторожен был, самонадеян, вот и попался.

Со стены городской замечено было движение в лагере москалей. Доложили об этом Болотникову. Он прискакал к стене в сопровождении атамана Заруцкого. Оставили коней внизу, взобрались на стену.

— Ну что тут? — спросил воевода сторожей.

— А глянь сям, Иван Исаевич, эвон одни на полуночь двинулись, другие на восход.

— Интересно, что они там задумали? А? Мартыныч, как думаешь?

— Черт их знает, — пожал плечами Заруцкий. — Может, осаду снимают.

— Черт может и знает, но нам не байт. Ты вот что, Иван Мартынович, как стемнеет, отряди хлопцев за «языком». От него и узнаем.

Казаки Заруцкого, как и велено было, тихо вышли пеши из крепости, захватив московский дозор, всех порезали, а одного, заткнув кляпом рот, приволокли живого. Представили Болотникову:

— Ось тоби «язык», воевода.

— Спасибо, хлопцы, — поблагодарил Болотников и, взглянув на пленника, понял, что тот в великом страхе находится, пригласил его сесть почти дружелюбно, спросил: — Как звать-то?

— Иван.

— Значит, мы с тобой тезки, выходит.

— Выходит, — как эхо повторил пленный.

Болотников улыбнулся:

— Ты чем занимаешься, Иван, по мирному делу?

— Торгую я.

— Чем торгуешь?

— Чем придется, по осени овощами, зимой пирогами.

— Выходит, купец ты?

— Выходит, так.

— Что ж, у Шуйского ратников мало, что до купцов добрался?

— Верно. Ратников у него нехватка. Всех под метлу метет: и холопей, и торговых людей, и даже бродяг.

Болотников налил кружку сыты, кивнул пленнику:

— Выпей, Иван, промочи горло. Со страху-то поди пересохло оно?

— Есть маненько, — сознался пленный, неспешно потянувшись за кружкой.

— Бери, бери, — ободрил Болотников. — Не укушу.

Пленный жадно выпил.

— Спасибо, атаман.

— Я, Ваня, не атаман, а воевода государя Дмитрия Ивановича.

— Спасибо, воевода, — поправился пленный.

— А скажи, Ваня, что там у Мстиславского нынче за возня была? Куда полки уходили?

— Князя Скопина к Серпухову послал, а Татева с Черкасским на Тулу.

— На Тулу? Зачем?

— Да гонца ихнего перехватили с грамотой. Вроде от Тулы кто-то идет к тебе на выручку.

— Откуда ты узнал про гонца?

— Так его повесили посередь лагеря и сказали, мол, воровской гонец из-под Тулы.

— Так. Хорошо, Иван. Спасибо.

— Не за что, воевода.

— Нет, брат, есть за что. Есть. За это я тебя отпускаю, но с условием одним.

— Каким?

— Сейчас узнаешь. Ермолай, — позвал Болотников. — Ты сдох, что ли? — повысил голос. — Ермолай, чертяка!

— Ну чего? — явился заспанный писарь. — Ни ночью ни днем покоя.

— Ладно. Успеешь, выспишься. У тебя есть прелестные листы?

— Есть.

— Сколько.

— А я считал, че ли? С сотню, может, будет.

— Волоки сюда.

Когда Ермолай принес пачку исписанных листов, Болотников спросил пленного:

— Ты грамоте разуметь, Иван?

— А как же, нам без грамоты нельзя.

— Тогда прочти вот этот лист.

Пленный прочел, поднял удивленные глаза на воеводу:

— Так он что? Жив?

— Жив, Ваня, жив. И ваш Шуйский незаконно сидит на престоле. Мы, Ваня, мы воюем за законного наследника, а не вы. Теперь понимаешь?

— Понимаю, воевода. А нам все уши прожужжали: убит, убит. А когда он будет к войску?

— Со дня на день, Ваня. Может, даже завтра. Вот я тебя и отпускаю с тем, чтобы ты раскидал эти листки по вашему лагерю. А уж государь прибудет, он наградит тебя за эту услугу. Я сам доложу ему о тебе.

— Царю?

— Ему самому, Дмитрию Ивановичу.

У пленного заблестели, оживились глаза: шутка, его представят самому царю.

— Я готов, воевода, сослужить государю.

— Ну и молодец, Ваня, я в тебе не сомневался.

— Позвольте еще выпить, больно сыта хороша, давно не пивал такой.

— Да пей хоть всю корчагу, — разрешил Болотников.

Когда пленный, сунув за пазуху прелестные листы, ушел в сопровождении казака, Ермолай, зевнув, заметил:

— Не ценишь наш труд, Иван Исаевич. Сунул какому-то прохиндею все наши листы.

— Ваши листы, Ермолай, будут в дружине Мстиславского, как искры в порохе. Так что труд твой не пропадет.

Боярский полк, ведомый воеводами Татевым и Черкасским, встретил на речке Пчельне дружину князя Телятевского, спешившего на выручку осажденному Болотникову. Одним из первых выстрелов, раздавшихся через речку, был сражен князь Татев. Он снопом упал с коня на виду всей дружины. Слуга его, ехавший рядом, возопил благим матом:

— Борис Петровича-а-а убили-и-и!

Гибель предводителя расстроила ряды детей боярских. Напрасно князь Черкасский пытался вдохновить их к бою:

— Ребята, ребята, не трусь!

Он сам был поражен неожиданной гибелью от шальной пули своего боевого товарища, и оттого в голосе его звучало не требование, а скорее просьба. А разве воевода перед ратью просить должен? Вот-вот начнется сшибка с врагом, здесь надо всю дружину в жестком кулаке держать, чтоб никто и пикнуть не посмел.

А меж тем князь Телятевский дал резкую команду своей коннице:

— Вперед, хлопцы! Руби изменников!

И вершние казаки с обычным визгом и свистом устремились на боярский полк. Первым же наскоком они смешали ряды противника. Засверкали сабли, завизжало железо, ударяясь о железо, заржали в ужасе кони.

Зверели в рубке и люди, рубили направо-налево, никого не щадя, не разбирая конь ли, человек ли на пути. Князя Черкасского, пытавшегося призвать полк к сопротивлению, пронзили копьем со спины, откуда он не был защищен.

И сразу боярский полк бросился врассыпную, одушевляя тем самым противника к усилению напора. Спиной повернувшийся становится еще более беззащитен и тут уж спасти его может только резвый конь, лишь на нем он может ускакать от смерти и то если его не догонит пуля или певучая стрела. Около трех верст гнались победители за боярским полком, устилая путь трупами зарубленных детей боярских.

Более половины полка полегло на Пчельне. А уцелевшие, добравшись до лагеря под Калугой, внесли в войско смятение и панику:

— Бежать надо! Там такая силища!

— Спасайся, братцы, смертынька за спиной.

— Воевод изрубили и полк в «капусту».

В дружине князя Мстиславского смекнули скоро:

— Потому и силища, что их природный государь ведет Дмитрий Иванович.

— А мы кому служим? Шуйскому, неправдой севшему на Москве.

Наверное, в самый раз нанесло к московскому войску прелестных листков, из которых узнано было, как одурачены они «неприродным царем». Зароптали в войске: «Кому служим? За кого головы кладем?» Горский донес Мстиславскому:

— Худо, князь, в войске шатание.

— Что же делать?

— Уходить надо. Боярский полк разгромлен.

— Ну ты и советчик, Горский, — возмутился Мстиславский.

Но неожиданно «советчиком» стал осажденный Болотников. Он вымчался из крепостных ворот во главе казачей ватаги, как и положено, со свистом и гиканьем. Осажденные видели со стен бегство разгромленных москалей, а когда на окоеме показалась победоносная дружина Телятевского, Заруцкий посоветовал:

— Пора, Иван Исаевич, самое время ударить.

— Я сам поведу казаков, — сказал Болотников, сбегая со стены. Атаман Заруцкий не возражал: сам так сам, веди. И случилось то, что князю Мстиславскому не могло присниться и в кошмарном сне. Его полки дружно, как по команде, стали бросать оружие и поднимать руки. Сдавались вору вместе с командирами.

Огрев коня плетью, князь подскакал к одному и закричал с возмущением:

— Вы что, сукины дети! Изменять?

— Братцы, — вскричал какой-то ратник-детина. — Обратаем князя!

И первым кинулся к Мстиславскому, хватать за уздцы его коня. И никто не возмутился, наоборот, закричали весело несколько голосов: «Имай его! Имай!»

Но Горский опередил детину, изо всей силы ударил плетью его по рукам, крикнув:

— Князь, ходу!

Они поскакали прочь под смех и улюлюканье полка, только что изменившего присяге. Это было для князя столь унизительно, что он в мыслях даже молил: «Хоть бы убили, хоть стрелил кто-то в спину. Позор! Позор! Позор!»

Они скакали в сторону Серпухова, там уже должен быть сам царь, сбиравший полки для наступления на Тулу. Князь Мстиславский явился в Серпухов мрачнее тучи, предстал перед Шуйским, сгорая от стыда.

— Ну? Что скажешь, Федор Иванович? — спросил царь.

— Войско изменило, государь. Перешло на воровскую сторону.

— Много ли?

— Тысяч пятнадцать.

— Хы. Так ты что, так один и бежал?

— Нет. Со мной еще сотни две-три детей боярских из Татевского полка.

— А Татев с тобой?

— Князь Борис Петрович погиб, государь.

— Царствие ему небесное, — перекрестился царь и молвил укорливо: — А вот князь Третьяк взял Лихвин, Белев и Волхов. А?

А что мог ответить Мстиславский на это ехидное «А?» Что в Калуге сидел главный вор с главными силами? Что войско ослабили, отозвав в Серпухов Скопина-Шуйского? Но и этим было стыдно оправдываться оставшемуся без войска князю. Оконфузился Федор Иванович, ох оконфузился.

13. Осада Тулы

Жаркое лето выдалось царю Василию Ивановичу Шуйскому. Державу лихорадило. Города один за другим отпадали из-под его власти, присягали самозванцам. Воровские шайки являлись как грибы после дождя. Все трудней и трудней становилось набирать в войско ратников. Дошло до того, что стали записывать беззубых стариков и сопливых мальчишек, лишь бы умели держать в руке копье.

И потеря под Калугой 15-тысячного войска была ох как неприятна царю. Вечером в своем шатре, попивая сыту, жаловался Шуйский брату Ивану и племяннику Михаилу Васильевичу:

— Уж как надеялся на Мстиславского… На кого была надежа, того разорвало.

— Не надо было меня отзывать, Василий Иванович, — сказал Скопин.

— Так я ж тут под Серпуховым для Тулы войско сбираю. И потом, под Калугой оставил трех воевод. Разве этого мало? Так они управились: двух убили, а третий ко мне без порток прибежал.

— Но они же не сами себя убили, — сказал Иван Иванович.

— Ведомо, не сами. А мне от этого легче? Наш Митрий в лужу сел. Теперь вот Мстиславский обкакался. Где мне воевод набраться? А самозванцев скоко на мою голову. В Туле царь Петр объявился, в Старо дубе еще один Дмитрий вылупился. Где мне рук на всех набраться?

— Ничего, государь, возьмем Тулу и на Стародуб обернемся, — успокоил Скопин.

— Экой ты прыткой, Михаил. Жареный петух тебя в задницу не клевал.

— Не клевал, дядя Василий, — засмеялся Скопин.

— Оно и видно, погоди приспеет час — клюнет.

— Когда к Туле двинемся, пусти меня наперед, Василий Иванович.

— Славы ищешь, Миша? — прищурился Шуйский.

— И славы… тебе, дядя Василий.

— Ишь ты, — покачал головой царь, а когда Скопин вышел, сказал брату: — Вот на Мишку мне только и осталось надеяться.

— А я что, ненадежен? — обиделся Иван Иванович.

— Вы с Митькой иная стать. Царевы родные братья. Одно худо, драться с ворами не умеете. А ныне мне это нужнее всего. Вор усилился до невозможности. Моих ратников полками переманувает. Если так дальше пойдет… Страшно подумать, Ваня.

— Так что? Михайлу вперед пустишь?

— А кого? Тебя, что ли? Он хоть знает, как воров бить надо. На Пахре целую ватагу вырубил, из Коломны Болотникова выкурил.

— Так что ж ты на Калугу его не пустил?

— Болотников туда побитым псом бежал, думал я: достанет на него Мстиславского с Татевым и Черкасским. Еще ж и подсыла под него отправил… А-а, что там говорить, продался немчура проклятый. Н-ничего, достану — воды ему не миновать.

Шуйский собрал под Серпухов 100-тысячное войско, заставив все посады и даже монастырские вотчины поставлять ратников, обещая за то царские милости, а за укрывательство — великую опалу.

20 мая Шуйский, призвав к себе Скопина, сказал ему:

— Ну что, Миша, коли просился наперед, ступай, сынок, с Богом. А я завтрева за тобой потеку. Ветренеть воров, сам знаешь, что с имя делать надо. Атаманов старайся живыми брать, оченно по ним дыба соскучилась.

— Спасибо, государь, — поклонился молодой князь. — Будь в надежде. — И первым делом Скопин послал вперед конную разведку под командой Глебова.

— Твое дело, Моисей, врага увидеть, но так, чтоб он тебя не заметил. Понял?

— Понял, Михаил Васильевич.

— И сразу ко мне шли гонца с ведомостью: где они обретаются и примерно сколько их. Сам хоронись и глаз с них не спускай, а чуть что, шли ко мне других гонцов. Если вдруг обнаружат воры тебя, уходи немедля, не вздумай в драку лезть.

— А если я приведу их на хвосте?

— За это не бойся. Здесь они и останутся. С богом, Моисей, желаю удачи.

Воинам велено было захватить с собой по торбе овса на каждого коня. Дружине приказано ехать как можно тише, без лишнего шума: громко не разговаривать, не петь, не смеяться, оружием по возможности не бряцать: «Едем шажком да тишком, чтоб до боя коней не сморить».

Сам князь Скопин ехал впереди с шурином своим Головиным Семеном Васильевичем. И тоже старался блюсти тишину. Вечером, где-то на полпути между Серпуховым и Тулой, князь остановил дружину, собрал сотских, сказал:

— Здесь заночуем, если враг позволит. Коней на попас не пускать, разнуздать, задать овса в торбах и ослабить подпруги. Седел не снимать. Выставить в обе стороны дозоры, в лагере сторожей. Ратников предупредите спать в пол-уха, быть готовыми в любой миг «на конь».

— Костры можно разложить?

— Ни в коем случае, пусть пожуют сухомяткой.

Ночью появился гонец от Глебова.

— Ну? — встретил его в нетерпении Скопин. — Дошли до Тулы?

— Нет. На Вороне стоят воры, похоже казаки.

— Много их?

— Не менее тыщи, а может, и две.

— Что делают?

— Когда я отъезжал, кулеш варили, коней поили.

— Вас не обнаружили?

— Пока нет.

— Сколько отсюда до них?

— Верст восемь — десять.

— Ворочайся к Глебову, пусть глаз с них не спускает, мы будем, как он и не чает.

Гонец уехал, Скопин сказал Головину:

— Ну что, Семен, до полуночи кони отдохнут, поедят, и мы тронемся.

— А люди?

— Что люди?

— В полночь самый сон.

— Доспят после драки. Нам важно не дать доспать ворам. На зорьке-то сон еще слаще, вот мы его и подсластим.

После первых петухов, прооравших где-то за лесом, Скопин велел потихоньку будить ратников, готовить коней к выступлению. Собрав сотских, сказал:

— Идем рысью, воры недалеко. Нападаем с ходу.

Но не удалось дружине подобраться к спящему врагу, как мечталось воеводе. У казаков слух чуткий, сторожа заслышали на тихой зорьке топот сотен копыт, подняли атамана:

— Тимофеич, кажись, москали скачут.

— А ну буди хлопцев, — скомандовал тот. — Поднимите трубача. — Молодой невыспавшийся казак никак не мог приладиться к трубе. Атаман огрел его плетью, и он сразу приладился:

— Ту-ту-у-у, — взревела труба. — Ту-ту-ту-ту-у-у! — Сигнал этот донесся до Скопина, он догадался, что их обнаружили. Внезапности не получилось и князь приказал:

— В слань!

Они выскочили к казачьему лагерю, хотя и растревоженному, но пока не готовому к настоящему сопротивлению. Некоторые еще бегали по полю, ловя спутанных коней. Скопин на скаку крикнул Головину:

— Семен, отсекай их! Отсекай отход.

Сеча была недолгой, но ожесточенной. Казаки не выдержали и отступили на Тулу, смяв группу Головина.

Скопин не стал их преследовать, чтоб самому не угодить в ловушку. Велел считать потери, перевязывать раненых. Вскоре ему доложили:

— Двадцать наших убито, около сорока раненых.

— А воров?

— Их пока не посчитали, но гораздо больше.

Подъехал Головин, зажимая правое ухо.

— Что, Семен?

— Зацепило стрелой.

— Хорошо хоть «зацепило». Чуть бы левее…

Узнав о потерях, Головин заметил:

— Ровно столько потерял Александр Невский на Неве в бою со шведами.

— Внезапность нападения сослужила ему тогда. Нам не удалось, слишком далеко на зорьке слышно.

— И все равно они еще не успели исполниться толком.

К вечеру подошел царь с основными силами. Узнав о победе, искренне порадовался:

— Молодец, Миша, дай Бог и далее нам такой удачи. — Однако атаковать с ходу город царь не решился: — Не хочу людей даром терять. Эвон сколь у них пушек на стенах. Возьмем измором.

Тула была полностью окружена, перед всеми воротами установлены пушки, заряженные картечью.

Первое время осажденные беспокоили московское войско пушечной стрельбой, не принося большого вреда. Но все равно Шуйский приказал отодвинуть «кольцо» от стен. Несколько попыток осажденных прорвать это «кольцо» кончались неудачей, как правило, их встречали картечью и ружейным огнем.

Среди начальных людей в самой Туле с первого дня начались разногласия. Хотя и был в городе свой царь Петр Федорович, его почти никто не слушал. А Болотников откровенно осуждал его действия:

— Это ж надо, собрать в один город все дружины.

Он не знал, что это было предложено князем Шаховским, а тот не хотел сознаваться в своем авторстве, даже иногда поддакивал Болотникову:

— М-да, залезли мы в ловушку. Шуйский защучил тут нас… Добром не выпустит.

Однако общая беда поневоле толкала всех к объединению. Собирались обычно у «царя», хотя откровенно пренебрегали его мнением. Даже его атаман Бодырин всегда морщился, когда начинал говорить «государь», на лице его читалось брезгливое: «Мели, Емеля, твоя неделя».

Настоящим царем считался Дмитрий Иванович, которого здесь представлял Болотников. Именно к нему писали осажденные свои грамоты: «Здесь все уже наше, государь. Придите и возьмите, только избавьте нас от Шуйского». Эти грамоты отправлялись в Польшу с гонцами, которые обычно выбирались из крепости ночами и растворялись в темноте. Но что-то не спешил Дмитрий Иванович идти и брать завоеванное и избавлять своих сторонников от Шуйского. Злились на Болотникова:

— Ну где твой Дмитрий Иванович?

— Откуда мне знать, — огрызался тот. — Может, ваш гонец не к нему, а к Шуйскому утек.

И ведь действительно, вполне могло такое случиться. Утек же посланец Шуйского Фидлер к его врагу Болотникову. Отчего бы и гонцам осажденных не свершить подобного, тем более что войско оказалось взаперти в Туле, и что грядет ему в скором времени голод.

Но несмотря на тяжелое положение осажденных, к ним нет-нет да перебегали ратники из московского войска. Один из них принес обнадеживающую новость: «Дмитрий Иванович жив!» Его тут же доставили в царские хоромы и первое о чем спросили:

— Откуда тебе это известно?

— От него явился сын боярский — обличитель Шуйского. Он принес ему грамоту от Дмитрия Ивановича, не ведаю, что в ней было написано, но, наверное, ничего хорошего. Потому как Шуйский приказал схватить гонца и пытать на медленном огне. Его жгли, а он одно кричал Шуйскому: «Ты подыскался под природным государем. Не ты царь, а он — Дмитрий Иванович. Он скоро придет и накажет тебя, укравшего его трон. Берегись!» Так и помер бедняга с этими обличениями.

Болотников с торжеством оглядел высокое собрание:

— А что я вам говорил? Придет Дмитрий Иванович, обязательно придет.

— А где он сейчас? — спросил атаман Заруцкий перебежчика.

— Кажется, в Стародубе.

— Так это ж в три-четыре перехода можно добежать.

— Послушай, Иван Мартыныч, — обратился Болотников к Заруцкому, — а что если тебе отправиться к нему.

— Это хорошая мысль, — поддержал Шаховской.

— Обскажешь ему все наше положение, скажешь, что только на него наша надежа.

Неожиданно и царь Петр Федорович подал голос:

— Скажи ему, что здесь нахожусь я — его племянник. Он обязательно меня выручит.

Болотников пробормотал на эту царскую просьбу: «Ага. Держи карман». Зная, кто он есть в действительности, воевода не мог терпеть этого царского «племянника», не умевшего своего имени написать: «Самозванец. Явится Дмитрий Иванович, на первом же суку повесит такого племянника».

Так и решено было отправить Заруцкого за Дмитрием Ивановичем. Атаман сам подобрал себе самых отчаянных казаков, где-то около двухсот человек.

— Бери больше, Мартыныч, — советовал Болотников.

— Большой ватагой труднее прорываться, Иван Исаевич, и уходить трудно, следов много остается. За мной наверняка наладят погоню, а с малой ватагой легче спрятаться.

— Ну гляди, Мартыныч, тебе видней. Главное, доберись до Дмитрия Ивановича, скажи ему, что я давно жду его. Слава Богу, решился наконец.

К прорыву Заруцкого готовились тщательно. Каждому казаку из скудных запасов осажденных было насыпано по торбе овса, чтобы в пути не тратить время на пастьбу коней. Прорываться назначено было в ночь, а чтобы отвлечь внимание врага от места прорыва, с вечера открыть пальбу в направлении Москвы. Наверняка Шуйский решит, что пушки прочищают проход для воровского войска и вполне возможно подтянет туда силы с ближайшего западного направления, ослабив там осадное «кольцо». Тогда через него легче будет прорываться атаману Заруцкому с ватагой.

Накануне Иван Мартынович наказывал отобранным казакам:

— Никакого шума, никакого бряка, кто будет ранен, чтоб не смел кричать, помня, что этим выдаст товарищей.

Тут же была принята единодушно клятва перед атаманом, краткая и ясная: «Драться молча, умирать не охая».

В субботний вечер, едва село солнце и наступили сумерки, по московской дороге был открыт огонь из пушек. И расчет осажденных оправдался, Шуйский встревожился, тем более что одно из ядер докатилось до его шатра.

— Никак вздумали воры на Москву рвануть. Ну мы устроим им тут баню.

Царь приказал усилить войско на московском направлении, оттянув полки с восточной и западной стороны «кольца».

Хотя Скопин-Шуйский усомнился и высказал Шуйскому догадку:

— А не отвлекают ли они нас для чего-то другого, Василий Иванович?

— Для чего?

— Кто их знает. Но уж больно старательно бьют по московской дороге. Только по московской, а другие башни молчат.

— Нет, Миша, — не согласился Шуйский, — на то и придуманы пушки, чтоб прочищать дорогу пехтуре.

— А еще, государь, для отбития нападения врага.

— Верно, сынок, — согласился царь. — И для отбития.

— Но мы же отсюда не нападаем, напротив отодвинуты ради бережения твоего величества не менее в полверсту.

— А може, это за мной охотятся, — усмехнулся Шуйский.

А меж тем после полуночи отворились западные ворота. Еще днем обильно смазанные свиным салом петли в навесах не пискнули.

Провожали ватагу Болотников с Нагибой, стоя в надвратней башне.

— Ты глянь, Федор, ни стуку ни груку, — сказал удовлетворенно воевода.

— Ведомо, Заруцкий велел каждую желязяку сеном обмотать.

— Молодец Мартыныч.

Заруцкий, выехав из крепости легкой хлынью, направил коня не вперерез «кольца», а по касательной к нему, благо было оно многоверстным. И когда из темноты раздался крик: «Стой! Кто идет?» Заруцкий мгновенно отвечал:

— Его величества есаул Мартын. Вызваны к ставке государя. Не слышишь, как воры молотят его?

— Да где тут не слышать, спать гады не дают.

Заруцкий не ошибся. Кто в 100-тысячной армии мог знать, есть такой есаул Мартын или нет? А может, и вправду есть. Сделал из своего отчества фамилию какому-то есаулу. И все. Проскочил через «кольцо» хоть и замеченным, но сошел за своего.

И даже утром на следующий день никто не поинтересовался каким-то есаулом, спешившим в ставку государя со своей станицей.

А Болотников с атаманом Нагибой, проторчавшие на башне до третьих петухов, чутко слушая «кольцо», не почуяли с западной стороны ни выстрелов, ни криков. И решили, не сговариваясь: «Прошел Мартыныч. Если б началась свалка, мы б услыхали». И искренне радовались, совершенно не подозревая, что уж никогда при жизни не увидятся с атаманом Заруцким.

Заруцкий прибыл со своей ватагой в Стародуб на четвертый день пути. Еще на подъезде к городу увидел в поле группу мужиков, занимавшихся под управлением какого-то поляка военными упражнениями, тыкая копьями и рожнами в соломенные чучела.

Казаки было начали отпускать по адресу «мужичья» шуточки, мол, коли вола, крути хвоста. Но Заруцкий осадил шутников:

— А ну кончайте, скалозубы!

На въезде в город стражники в воротах доброжелательно рассказали, как проехать к государю:

— Ото прямо, прямо и по левой руке изба с петухом на охлупе[51], то и есть дворец царя.

Интересовались у Заруцкого:

— А вы к нам в подмогу?

— Да, да, в подмогу, — отвечал атаман, все более и более убеждаясь, что стародубский царь пока не силен и вряд ли сможет помочь Туле.

В царском дворце о двух горницах он увидел трех молодых людей, с аппетитом наворачивающих из горшков гречневую кашу. Все трое повернули головы к вошедшему гостю. «Который же из них царь?» — подумал Заруцкий. Но тут сидевший в торце стола русый парень сказал:

— А вот ко мне и казаки пожаловали.

Заруцкий догадался: «Царь» и, поклонившись, молвил:

— Да, ваше величество, я атаман Заруцкий Иван Мартынович, послан к вам из Тулы царевичем Петром Федоровичем просить у вас помощи.

— Что? Зажал вас там Шуйский?

— Зажал, ваше величество. Еще как зажал, дышать нечем. На вас только и надежа.

— Ты сколько сабель привел?

— Около двухсот.

— Ну вот. А у меня где-то около тысячи еще и необученных ратников. Сколько у Шуйского?

— Сто тысяч, государь.

— Вот и рассуди, чем же я могу помочь Туле?

— Да я уж думал об этом, проезжая по городу, — вздохнул Заруцкий.

— Но не журись, атаман, лучше садись с нами за стол. Гаврила, принеси атаману горшок каши ну и корчагу с горилкой. Надо обмыть пополнение моей армии. А? Иван Мартынович, ты ж остаешься с нами?

— Наверно, останусь.

— Не наверно, а точно. Тула все равно накроется. А мы, вот подкопится народишко, пойдем Брянск добывать, а там и на Москву.

Царь сам наполнил кружки горилкой. Спросил:

— За что выпьем, атаман?

— За что велишь, государь.

— Ты, Заруцкий, возьмешь команду над всей моей конницей. Вот за это и выпьем.

Осажденные в Туле после отправки Заруцкого стали считать дни: «Туда три дня, оттуда — три, в общем через неделю должен явиться Дмитрий Иванович». Но прошла неделя, вторая, минул и месяц, а из Стародуба ни слуху ни духу ни об атамане, ни о государе.

А между тем съестные припасы кончались. Уже к сентябрю в городе было съедено все живое — кошки, собаки, вороны, не говоря уже о домашней живности. С курами, свиньями еще летом управились. Добрались и до коней, которых и кормить стало нечем.

Шуйский, зная о трудностях у осажденных с питанием, несколько раз предлагал им сдаться «на милость победителя», но всякий раз получал отказ.

Царь спешил покончить с тульскими ворами не только из-за того, что на Брянщине явился новый Дмитрий (который уж?), но из-за того, что в Москве ждала его невеста Мария Петровна Буйносова, сговоренная за Шуйского еще при Лжедмитрии. Свадьба все откладывалась из-за непомерной занятости жениха. Но ведь надо ж когда-то жениться, он, чай, давно не молоденький — 60 уж стукнуло, да и невеста не девочка. Уж отец ее, князь Буйносов Петр Иванович, так ждавший свадьбы своей любимицы, сложил голову в Путивле от рук самозваного царевича Петра. Пора, пора жениться: «Вот Тулу возьму, вернусь с победой и за свадебку».

Так царь отписал в Москву заждавшейся невесте. К октябрю, когда ветром-листодером оборвало почти все листья с дерев, когда из Тулы густо побежали перебежчики, Шуйский потерял терпение:

— Вот сукины дети, возьму Тулу, всех в «воду пересажаю».

И тут в один из дней явился к царю улыбающийся Скопин-Шуйский, приведя с собой невзрачного мужичонку. Шуйский как раз сидел с боярами, думал.

— Государь, — заговорил Скопин, — може, и не ко времени, но дело весьма важное. Выслушай вот сего мужа, сына боярского Кравкова. Говори, Фома.

Но Кравков начал говорить, когда сам царь позволил:

— Мы слушаем тебя.

— Государь, я знаю, как заставить Тулу сдаться.

— Ну-ну, — заинтересованно молвил царь.

— Надо ее подтопить.

— Подтопить? Каким образом?

— Надо на Упе ниже города устроить плотину и вода затопит весь город.

— Ты что, братец, всерьез? — усмехнулся Шуйский.

— Всерьез, государь, — отвечал Кравков.

Кто-то из бояр засмеялся, и это оказалось заразительным, даже царь не удержался. Смеялась вся Дума.

— Ну и выдумщик ты, Кравков, ну и выдумщик. — Шуйский взглянул на Скопина: — Где ты его откопал, Михаил Васильевич?

— Он в моей дружине, государь.

— Веселый парень, ничего не скажешь. Пусть идет.

Кравков ушел, князь Скопин остался. Досидел до конца совещания, а когда бояре разошлись, подступил к Шуйскому:

— Василий Иванович, а что, если попробовать?

— Чего попробовать?

— Ну устроить плотину на Упе.

— Миша, ты что, всерьез думаешь, что мы подтопим Тулу?

— Не знаю. Но Кравков божится, что, если все ратники принесут и кинут по мешку земли туда, где он укажет, вода подымется и затопит Тулу.

— Но это же смешно, Миша.

— А мне отчего-то не смешно, Василий Иванович. Давайте попробуем. Любому воину наполнить один мешок и часу достанет. Нам одного дня хватит свершить это. Позволь, Василий Иванович.

— Ты возьмешься за это?

— Возьмусь.

— Ладно. Сколь месяцев проторчали тут, один день ничего не решает. Возьмись, Миша. Но если не получится, я твоему Фоме велю ввалить сотню плетей.

На том и порешили. Воротившись к себе, Скопин отыскал приунывшего Кравкова.

— Ну что, Фома, царь разрешил строить плотину.

— Да?! — расцвел сын боярский.

— Да. Но учти, сказал, что, если не получится, велит всыпать тебе плетей.

— Получится, Михаил Васильевич, обязательно получится.

— Ну вот с завтрева — командуй, Фома, всей армией командуй.

В тот же день князь Скопин-Шуйский разослал по полкам приказ государя: «Каждому воину всех званий и положений насыпать мешок земли, принести к реке и свалить туда, куда укажет муромский сын боярский Фома Кравков».

И с утра на следующий день словно муравьи потянулись к реке ратники с мешками, из дальних полков мешки везли на телегах. Сам князь Скопин нагреб возле своего шатра мешок и даже слугу своего Федьку заставил:

— Чего стоишь, Федор, бери мешок.

— Дык я навроде не воин, Михаил Васильевич, — пытался увильнуть слуга.

— У воеводы в услужении, значит, воин. Бери мешок. Ну.

Многие, приходя с наполненными мешками, посмеивались над Кравковым:

— Ну что, Фома, готовь задницу.

— При чем тут задница? — недоумевал Кравков, что как-то узналось об угрозе царской.

— Как при чем? Ей за все ответ держать.

К вечеру плотина была готова. По ней взад-вперед носился перемазанный, промокший до нитки Кравков, командуя охрипшим голосом запоздавшим:

— Не бросай там. Вот сюда неси, сюда.

Ему хотелось самому видеть прибыль воды, он и на ночь остался возле плотины. Сжалившиеся товарищи принесли ему сухое платье и полушубок:

— Переоденься, горе луковое. Заколеешь ночью-то.

Однако и тут не переставали вышучивать строителя:

— Вздумаешь топиться, полушубок оставь.

Но шутки от Кравкова отскакивали как горох от стены. Все мысли его были заняты плотиной и подъемом воды. На глаз подъем определить трудно, поэтому, оставшись наконец один, Кравков срезал несколько талин, очистил их от коры, наделал белых колышков.

Спустившись к реке, воткнул один у самой воды, второй колышек на шаг выше, третий и четвертый еще выше по откосу. Поднялся далее на обрыв, закутался в полушубок и только тут почувствовал, что клацает зубами: «Кажись, промерз за день-то». Постепенно стал согреваться и даже лег на жухлую бурую траву в надежде уснуть. Однако не спалось. Заполночь поднялся, спустился к реке, нащупал белевший первый колышек. Он уже стоял в воде.

«Прибывает, прибывает, — обрадовался Кравков. — Теперь можно уснуть». И действительно, успокоясь, уснул быстро. Утром, разбуженный раздавшимися рядом голосами, сел, протер глаза.

— Ну что, Фома, получилось ли? — спросил товарищ по десятке. Кравков вскочил, вгляделся в свои колышки, насчитал вместо четырех три. Понял, что первый уже ушел под воду. Сказал:

— Еще как получается, — и побежал вприпрыжку к шатру воеводы. — Михаил Васильевич, вода прибывает, — сообщил князю с торжеством.

— Ну и когда подтопим Тулу? — спросил Скопин.

— Я думаю, через дня два-три поплывет она. — Строитель ошибся, но ненамного. Туляки полезли из домов на крыши через неделю, вместе с крысами, уцелевшими в подвалах и кладовках.

А к Шуйскому явился от осажденных посланец с белым прапором на копье.

— Государь, я послан воеводами и царем Петром для переговоров.

— Наконец-то, — усмехнулся царь. — Сколько раз я предлагал переговоры, отказывались. А ныне что ж подвигло вас?

— Голод, государь.

— Вот видишь, голод оказался сильнее даря. Говори, с чем пришел?

— Воеводы и царь готовы сдаться хоть сегодня, если ты, государь, даруешь живота им.

— Ну что ж, дарение сие не в карман лезет. Обещаю.

— Крест будешь целовать?

— Ворам-то? — возмутился Шуйский. — Ты в своем уме? Довольно с них и слова царского. Ступай. Скажи, чтоб первыми выходили начальники.

На следующий день с утра в воротах появился первым Болотников, он проехал к ставке царя, слез с коня. Подойдя к шатру, вынул саблю, завел ее за затылок, вошел и увидев восседавшего на походном кресле царя в окружении бояр, опустился на колени.

— Руби, государь, мою голову или дай слово молвить, — и положил перед собой саблю острием на себя.

— Говори, — сказал Шуйский.

— Я честно служил Дмитрию Ивановичу.

— Где ты его видел, атаман?

— В Самборе, государь.

— Ты видел не царевича Дмитрия, Болотников, ты видел самозванца Мишку Молчанова, назвавшего себя царевичем, который давно почил в бозе. Ты служил самозванцу, атаман.

— Я не знал, что он обманщик, государь. Клянусь тебе. Но приняв его за царевича и дав ему слово, служил ему честно. И теперь, если ты мне позволишь присягнуть тебе, я буду служить тебе так же честно и никогда не нарушу присяги.

— Но вот сейчас же нарушаешь роту[52] ему.

— Но я действительно считал его царевичем. Он обманул меня, и я вправе переступить через роту.

— Сам знаешь, атаман Иван, что повинную голову меч не сечет. И я не нарушу сего древнего правила. Оставь саблю, а потом мы решим о тебе.

После Болотникова положили свои сабли атаман Нагиба, за ним князь Шаховской, которого не преминул Шуйский упрекнуть:

— Эх, Григорий, не с ворами бы тебе, князю, якшаться. Вот что теперь прикажешь делать с тобой? Молчишь?

У Шаховского и впрямь язык не поворачивался просить прощения у человека, которого он люто ненавидел. Так и удалился молча.

Привели к Шуйскому и царевича Петра. Царь с интересом оглядел его. Усмехнувшись, спросил:

— Так, значит, ты есть царевич Петр Федорович?

— Да, государь.

— А ведь у государя Федора Ивановича не было сына, братец. Не было. Была дочь, но в малолетстве еще померла. Как же ты так оплошал?

— Но меня выбрали, государь.

— Кто выбрал?

— Казаки.

— У меня просишь милости, а сколько в Северских городах князей извел. А?

— То не я, государь.

— А кто же?

— То мои бояре решали.

Шуйский рассмеялся, просмеявшись, молвил:

— Ну что ж, если твои бояре были столь жестоки, чего ж ты ждешь от моих? А?

Оставив, как обещал, им жизнь, Шуйский довез их до Москвы, а там царевича Петра повесили на площади. Остальных разослали по тюрьмам. Болотникова отправили в Каргаполь, где вскоре согласно секретному предписанию сперва ослепили, а через два дня «посадили в воду».

Обнаружив среди пленных Фидлера, царь, не скрывая злорадства, приказал:

— Посадите голубя в воду пять раз, а выньте четыре раза. Пусть нахлебается досыта. Да подоле, подоле.

И несчастного немца топили целый час, окуная и вытаскивая. Не забыл царь и главного героя — Кравкова, велел всыпать ему «дюжину горячих».

— За что, Василий Иванович? — удивился Скопин.

— Как за что? Где он раньше был? Почему дотянул до октября?

Кое-как отстоял князь Скопин изобретателя от такой царской «милости», пожаловав своей — сделал личным адъютантом.

14. Пожар занимается

Радость Шуйского по случаю победы под Тулой несколько омрачалась слухами о появлении на Брянщине еще одного Дмитрия. И когда царь решил распустить войско, против этого неожиданно возразил Скопин-Шуйский:

— Нельзя сейчас распускать рать, государь.

— Почему?

— Надо покончить с очередным самозванцем, появившимся в Стародубе.

— На носу зима, Миша. Какая к лешему зимой война. Погодим до лета, авось рассосется.

Но не рассосалось. Еще на пути в Москву к царю пришла огорчительная новость: «Самозванец Дмитрий взял Козельск, разграбил его и собирается промышлять Брянск».

— Эк его, — прокряхтел царь, — пошел черт по лавкам. Велел собрать воевод, сообщив о новости, спросил:

— Что будем делать?

— Идти под Брянск надо, — сразу сказал Скопин.

— Да, да, — поддержал князь Куракин. — Пока пожар не занялся — тушить надо.

— Тогда ступай-ка, Иван Семенович, ты туда. Постарайся взять этого молодца.

— Слушаюсь, государь, — отвечал Куракин. — Постараюсь.

— И еще тебе в подмогу… — Шуйский обвел взором присутствующих, выбирая, кого еще послать. Едва его взгляд остановился на Скопине, тот кивнул головой радостно: меня, меня, мол, пошли. По взгляд царя проследовал дальше и остановился на князе Литвине-Мосальском: —…Вот Василий Федорович будет в подмогу.

— Хорошо, государь, — отвечал Литвин-Мосальский.

— Только следуйте разными дорогами, чтоб не очень население мытарилось.

Когда все разошлись, Скопин-Шуйский спросил с обидой:

— Отчего меня не послал, Василий Иванович?

— Тебе другое дело грядет, Миша.

— Какое?

— Будешь на свадьбе моей посаженым отцом.

— Я?

— Ты. А что? Мала должность посаженым у царя на свадьбе?

— Да я не против, но…

— Вот и договорились, Миша.

Хотел Скопин возразить, мол, какой я «отец», в три раза моложе жениха, но передумал. Еще оскорбится царь за намек на преклонные лета его.

А пожар потихоньку разгорался. Имя Дмитрия по-прежнему имело притягательную силу не только для обиженных, но и для проходимцев и авантюристов, особенно литовских и польских. В первые же дни явился к нему пан Меховецкий и, назвавшись воеводой, сразу приступил к обучению крестьян воинскому делу. Из Литвы прибыл мозырский хорунжий Будзило. Брат самозванца Гаврила объявил себя царским окольничим и подчинил своей воле всех стародубцев.

Атаман Заруцкий понимал, что с такими ратниками и такой армией, едва насчитывавшей три тысячи, нечего и думать о походе на Москву.

— Государь, если Шуйский двинется на нас, он раздавит нас как котят.

— Что же ты предлагаешь, Иван Мартынович?

— Надо звать казаков, без них мы ничего не сделаем.

— Давай зови, — согласился Дмитрий. И Заруцкий отправился на Дон звать казаков под знамена царевича Дмитрия Ивановича, чудесно спасшегося от происков Шуйского.

Однако и эта трехтысячная армия доставляла немало забот новоявленному царю. Ее надо было не только кормить, но и чем-то занять, а главное — платить ей.

— За что платить-то? — возмущался «царь» на военном совете. — Жрут мой хлеб да еще и денег требуют.

— Так положено, государь, — говорил Меховецкий. — А что касается платы, надо взять какой-нибудь город, отдать им на разграбление, они и заткнутся.

— Верно, — поддержал воеводу хорунжий Будзило.

— Но какой брать-то? Брянск?

— Нет, Брянск мы пока не потянем.

— А что, если Козельск, — предложил Будзило. — Оттуда днями пришел калика перехожий, говорил, что там войска немного. Шуйский всех стянул под Тулу.

— Ну как, воевода? — взглянул «царь» на Меховецкого.

— Я думаю, можно попробовать. Но… но одно главное условие, кроме нас, здесь присутствующих, никто не должен знать, куда мы идем. Да, да. Иначе найдется другой калика перехожий, который донесет козельцам. Мы должны напасть внезапно, только так сможем взять город.

На том и порешили: идти на Козельск, никого не посвящая в цель похода. Брянск обошли стороной от греха подальше и Козельск действительно взяли с ходу, поскольку стража была невелика и не оказала серьезного сопротивления. А узнав, что к ним пришел царевич Дмитрий Иванович, сами открыли ворота. Но добыча не оправдала надежду ратников, поскольку уже до них побывал город в руках воров и царских войск и очищен был с большим старанием.

На обратном пути на полдороге взбунтовалась литва, составлявшая более половины дружины:

— Давай плату, царь!

— Откуда я вам ее возьму? — перетрусил самозванец.

— А зачем звал к себе?

— Я обещаю вам, как только возьмем Москву…

— Ах-га-га-га, — заржали литовцы. — Он возьмет Москву! Ну насмешил.

Подъехал Меховецкий, прикрикнул на развеселившихся ратников:

— А ну кончайте базар, ни черта не воевали, а уж денег захотели.

— А зачем нас звали? — не унималась литва.

— Вас звали воевать за природного государя Дмитрия Ивановича. — Пока Меховецкий препирался с бузотерами, «природный государь» потихоньку шажками отъехал в сторону, заехал за какой-то куст. Там остановился в великом страхе: «Что делать?» И тут появился Гаврила Веревкин, прошептал испуганно:

— Бежим братка, они тебя убить грозятся.

— Догонят.

— Не догонят. Мы по-за кустами, вон там нас Будзило ждет. Бежим.

— А Меховецкий?

— Он знает. Сам велел тикать в Орел. Он их задержит.

Обогнув неспешно лесок, они втроем поскакали к Орлу, уже нахлестывая коней. В Орле остановились на посаде в небольшом домике, который подсказал Гаврила Меховецкий.

Ночью в крохотной горенке, где самозванец лег вместе с братом, тот шептал ему:

— Матвей, давай плюнем на все это. Тикаем.

— Куда?

— А хошь бы в Польшу или Литву.

— Ты что? Я государь уже, мне назад обороту нет, Гавря.

— Какой, к черту, государь. Набрал разбойников, того гляди прибьют. Казны-то у тебя нет.

— Нет. Ну и что?

— Как что? Войску платить надо.

— Найдется, Гавря, и войско и деньги, был бы царь.

— Ох, боюсь я, братка, за тебя, ох, боюсь.

— Ты потише браткайся, услышит Будзило.

— Будзило дрыхнет без задних ног, его пушкой не разбудить.

Из-за перегородки доносился густой храп хорунжего.

— Есть, Гавря, хорошая русская пословица: назвался груздем, полезай в кузовок. Так вот и я, назвался царевичем, сам знаешь при каких обстоятельствах, и теперь назад нельзя, братка. Нельзя. Они ж нас могут прибить.

— Кто?

— Кто-кто, наши бояре, тот же Будзило или Меховецкий.

— Ну уж.

— Не «ну уж», Гаврила. И забудь, что ты мне брат, выкинь из головы, дал тебе чин боярина да еще окольничего, вот и помалкивай.

— Чин-то есть, — вздохнул Гаврила. — А жалованье?

— Ну и ты туда же. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

— Ладно, ладно. Молчу. Погожу до Москвы.

— Годи до Москвы… окольничий Веревкин.

Утром хорунжий отправился на торжище. Царь решил носа не высовывать, чтобы кто не опознал. Гаврила помогал старухе-хозяйке варить чечевичное сочиво, подкладывает в печь дровишки. Самозванец томился в горнице, ночной разговор с братом не шел из ума: «Может, прав Гавря, бежать надо. А куда? Везде раззор, разбои. При первом же лесе разденут, а то и прибьют. Может, обойдется?»

Да и честно, уж очень понравилось Матвею царем быть. Все кланяются, к руке поцеловать тянутся. Что ни прикажешь, тотчас исполняют. Из котла самое лучшее, из одежды самое дорогое, теплое. Девки так смотрят, бери любую, не пикнет, даже за честь почтет. «Нет, хорошо быть царем, а Гавря — дурак!»

С торжища приехал на коне Будзило, переметные сумы битком забил фруктами, вяленой рыбой, свежими калачами и даже корчагу хмельного привез.

— Ай, молодец Будзило, — хвалил его самозванец. — Быть тебе у меня полковником.

— Спасибо, государь, — отвечал хорунжий. — На Торге уж слух о тебе.

— Как? — побледнел государь.

— Хороший слух, хороший, — успокоил хорунжий. — Говорят, мол, явился природный царь Дмитрий, скоро замирит державу.

— А ну если так, — успокоился самозванец. — Конечно, замирю, как сяду на Москве, обязательно замирю, если, конечна, соседи мешать не станут.

За обедом выпили всю корчагу и даже развеселилось. Гаврила затянул песню: «На вгороде верба рясна…», подмигнул брату: подпевай, мол. Но тот уж был царем, не мог ронять себя до мужицкой песни, хотя очень хотелось рвануть за Гаврилой подголоском. Но снисходил до боярина, слушал. Взялся было хорунжий подтягивать, однако, как оказалось, ему медведь на ухо наступил, потому государь, поморщившись, махнул ему: замолчь. Умолк Будзило, и пришлось Гавриле одному кончать свою «вербу рясну».

На следующий день прискакал от Меховецкого посланец.

— Ваше величество, пан Меховецкий казав, шоб вы вертались.

— А литва утихла?

— Та вроде успокоились. Пан казав, шо без царя войско трудно держать.

Поехали в лагерь. Но, увидев возвращающегося царя, кто-то болтнул, что, мол, он ездил за казной, и опять начался шум:

«Давай жалованье!»

Вечером, когда рассерженная литва успокоилась и поуснула, самозванец, послав всех к черту, выехал на юг в сопровождении группы стародубцев. В пути сообщил спутникам: «Едем в Путивль, там дождемся казаков. Заруцкий должен привести их».

Из дозора, ехавшего впереди, прискакал с выпученными глазами верховой:

— Государь, к нам подмога.

— Какая подмога? От кого?

— Та с Украины, от пана Рожинского кажуть.

Поехали навстречу «подмоге», к Дмитрию подскакал на высоком жеребце в коротком полушубке лихач с закрученными усами, кинул два пальца к виску, представился:

— Пан Валавский, ваше величество, послан к вам князем Романом Рожинским.

— Сколько вас?

— Тысяча сабель.

— Очень хорошо, — обрадовался Дмитрий и, обернувшись, сказал своим: — На поляков всегда можно положиться. Они мне помогли прошлый раз Москву взять. Надеюсь, и теперь помогут.

— Поможем, ваше величество, — весело сказал Валавский. — Обязательно поможем.

— А вам ничего не известно о других моих сторонниках?

— Отчего же? Известно. К вам должен вот-вот прибыть полковник Лисовский.

— Я что-то слышал О нем.

— Ну как же, он один из организаторов рокоша в Польше против короля, осужден на изгнание. Это смелый, отчаянный вояка.

— Когда же он прибудет?

— Возможно, он уже прибыл в Стародуб. Ведь ставка ваша там была?

— Да. Тогда поворачиваем туда.

Они повернули к Стародубу. Царь был весел всю дорогу и необычно щедр на обещания. Пану Валавскому, принесшему такие хорошие вести, пообещал в будущем должность канцлера при царской особе.

В Стародубе помимо пана Лисовского с его конницей оказался и пан Тышкевич, тоже приведший тысячу поляков. Самым деловым оказался Лисовский.

— Солдаты не должны простаивать, — сказал он решительно при первой же встрече. — Они должны драться, а не переводить хлеб на дерьмо.

— Но сейчас, пан полковник, зима наступает, — пытался возразить царь. — Надо ждать тепла.

— Чепуха, — с солдатской бесцеремонностью отвечал бравый рокошанец. — Мы в Польше из-за потери времени упустили победу.

— Но куда вы предлагаете идти?

— На Брянск, далее Калуга, а там и Москва. К теплу мы должны быть в ней, ваше величество.

— Надо дождаться князя Вишневецкого, — сказал Тышкевич. — А то он может обидеться, что пошли без него. Вы же его знаете, государь?

— Какого Вишневецкого?

— Ну Адама. Он же был с вами в первом походе.

— Да, да, — закивал чересчур поспешно царь. — Конечно, помню. — В груди самозванца похолодело: «Господи, если он был с тем Дмитрием, он же может меня разоблачить. Что делать?»

Ночью царь призвал к себе брата Гаврилу, объяснил ему все и спросил:

— Что делать? Гавря, он хорошо знал того Дмитрия. Что, если он выдаст меня?

— А я что тебе в Орле говорил? Давай удерем, Матвей. А ты что ответил: я царь, я царь. Вот теперь расхлебывай.

— Слушай, Гавря, я тебя как брата спрашиваю. Посоветуй.

— А я тебе отвечаю как окольничий, расхлебывай, государь, сам. Понял?

— Гаврила, я ведь могу тебя лишить этих чинов.

— Не очень испугался, — огрызнулся Веревкин. — С твоих чинов даже сапог не сошьешь.

Однако, помолчав несколько, сжалился: брат все же, хоть и царь. Посоветовал:

— Надо убить его.

— Ты что? Спятил? Он же поляк, князь.

— Ну и что? Царей вон убивают и ничего. А то князь, эва шишка.

— Нет, нет, Гавря, я на это не пойду.

— Почему?

— А вдруг откроется. Да и кого пошлешь на это. Разве что тебя?

— Я на это не гожусь.

— Почему?

— Не гожусь и все.

— Вот и не советуй, что не скисло.

Так ничего и не решили братья Веревкины. Стали ждать, будь что будет.

Адам Вишневецкий прибыл с небольшим отрядом в конце ноября, когда уже ложился надежный снег. Когда самозванцу сообщили: «Прибыл князь Вишневецкий!», он невольно встал и, кажется, перестал дышать. Князь вошел в избу, отряхнул с усов подтаявший снег, внимательно, слишком внимательно, посмотрел на царя. Окружающими это было воспринято вполне нормально — после входя с улицы в избу всегда плохо видится, пока глаза привыкнут. Вот и пан Адам осматривался.

Однако за эти мгновения у «царя» душа в пятки ушла: сейчас выдаст.

Кто-кто, а уж Адам Вишневецкий отлично знал того Дмитрия, поскольку тот долго жил у него еще до Мнишеков. И знал точно, что тот погиб. А присматриваясь к новому самозванцу, пытался понять, годен этот для роли царя или нет? Подумал: «Этот хоть ростом вышел». А вслух сказал:

— Я рад, ваше величество, что вам удалось спастись.

— Благодарю вас, ясновельможный пан Адам, — ляпнул невпопад самозванец, у которого словно гора с плеч свалилась. Впрочем, для него самого это было «впопад» — князь не выдал его. Другие сочли это за комплимент ясновельможному Адаму.

Как бы там ни было, а с прибытием Адама Вишневецкого и Меховецкого с остатками первой дружины из-под Орла стали спешно готовиться к походу на Брянск.

Полковник Лисовский и слышать не хотел о зимовке в Стародубе.

— Возьмем Брянск, там и перезимуем, а повезет, так и до Калуги дойдем.

В первых числах декабря двинулись на Брянск почти с четырехтысячным отрядом. Меховецкий, по-прежнему считавший себя главнокомандующим при царе, был недоволен, что именно Лисовский настоял на этом походе. Но жаловался лишь Будзиле:

— Кой черт понес нас в такую непогодь. Хорошо, если брянцы ворота откроют, а если нет. Что тогда? В поле сопли морозить?

— Вы совершенно правы, пан Меховецкий, — поддакивал хорунжий.

Но ни тот ни другой не решались говорить о своих сомнениях его величеству. Вот если брянцы не откроют ворота, тогда другое дело. А пока… А пока пусть этот выскочка, полковник Лисовский, ведет дружину и ищет себе славу. Вот найдет ли?

Князь Литвин-Мосальский Василий Федорович прибыл под Брянск с дружиной 15 декабря, когда город уже находился в осаде и отбивал очередной штурм. Как на грех, Десна еще не встала, по ней шел лед и моста, естественно, не было. Его или сняли перед ледоходом, или унесло уже, поскольку был мост наплавной.

И тут с дубовых стен и башен крепости, увидев пришедшую помощь за Десной, вскричали брянцы в несколько глоток:

— Помоги-и-и-те-ее! Спасите-е нас!

К князю подскакал сотник первой сотни.

— Василий Федорович, надо выручать их.

— Но как?

— Мои ратники говорят, можно переплыть, что грех великий оставлять православных в беде.

Подъехало еще несколько командиров, поддержали сотника:

— Надо переплывать.

— Ладно, — согласился князь. — Но кто не сможет плыть, пусть останется. Река встанет, перейдут.

Люди-то поняли — надо, но вот многие кони никак не хотели идти в ледяную воду, их сталкивали. И, уже оказавшись в воде, животные понимали, что их назад не пустят, и греблись к другому берегу, таща на хвостах своих хозяев.

Когда Меховецкий увидел, как на той стороне в воду горохом посыпались ратники Шуйского, он наконец решился:

— Ваше величество, надо уходить. Мы сейчас окажемся зажатыми как в капкане. Они нас перебьют с двух сторон.

Но Лисовский никак не хотел отступать, носясь на коне вдоль берега, кричал:

— Стреляйте по тем, что в реке. По тем! По тем!

«По тем» раздалось несколько выстрелов, никого не поразивших. И тут даже рядовые рыцари сообразили, что надо уходить, потому как с горы из крепости летели в их сторону стрелы, пули и камни, а из реки уже лезли озверевшие от стыни москали. Им сейчас драться — что греться.

Воинство самозванца дружно побежало прочь. Брянцы открыли ворота своим освободителям, зазывая мокрых, продрогших ратников по избам, к топящимся печкам. Отогревать, сушить, кормить и поить чем Бог послал:

— Ай славно, ай как хорошо, что вы подоспели. Закурились дымки над черными прокопченными банешками, готовились освободителям добрый пар и березовые веники, любимое удовольствие русского народа и самое надежное лечение разных хворей.

15. Коло[53]

Потерпев неудачу под дубовыми стенами Брянска, самозванец отправился в Карачев, но город уже был занят дружиной князя Куракина, посланного Шуйским на помощь Брянску.

Лисовский сделал попытку взять Карачев, но был отбит с потерями, хотя и невеликими, но сильно повлиявшими на настроение гусар. Неудачам полковника втайне радовался лишь Меховецкий: «Так тебе и надо, выскочка. Я все начинал, а он явился тут на готовенькое». Он считал себя основателем войска его величества Дмитрия Ивановича, и любые притязания на первенство в армии воспринимал болезненно. Подкапываясь под Лисовского, говорил царю:

— Зимовали б спокойно в Стародубе, так нет, послушались полковника. Погнали нас от Брянска, щелкнули по носу под Карачевым. И куда теперь?

— Пойдем в Орел, — отвечал самозванец, — там вроде нет «шубников».

Расположился самозванец в Орле, заставив всех вятших[54] людей города присягнуть ему. Так было спокойней.

Дошли до Польши слухи о появлении другого царя Дмитрия Ивановича, победоносно шествовавшего по Северской земле, и сразу сыскалось немало желателей поживиться за счет Руси.

Князь Рожинский, отправивший ранее на разведку пана Валавского, успевшего уже стать канцлером при его величестве, решил наконец и сам идти на Русь. Собрав около четырех тысяч головорезов, вооружив их, он пришел и занял Кромы. Отсюда он решил диктовать свои условия и отправил своих послов в Орел.

Меховецкий, узнав о их прибытии и понимая, что с Рожинским за первенство ему трудно будет тягаться, потихоньку сообщил государю:

— Берегитесь его, ваше величество. Роман Рожинский может предать нас. Держите с ним ухо востро. Он запросит гетманство.

Так настроенный своим воеводой, Дмитрий встретил послов Рожинского неласково:

— С чем прибыли ко мне, Панове?

— Наш господин ясновельможный пан и князь Роман Рожинский прибыл, чтобы служить тебе, государь. И он хочет знать, какова будет плата за его службу?

— Не прослужив ни одного дня, ваш князь уже говорит о деньгах. Мне не нравится это.

— Но таков порядок, государь. Любая служба должна оплачиваться.

— Любая, но не та, которая еще не начиналась.

— Так что велите передать, государь, князю Рожинскому?

— Передайте, что я не звал его, он может отправляться назад. — Обескураженные посланцы Рожинского удалились.

И тут заговорил Валавский:

— Государь Дмитрий Иванович, вы зря затеваете ссору с князем Рожинским. У него сейчас дружина не меньше нашей. И он действительно хочет поддержать нас, а так он может пойти против нас.

— Что же делать?

— Воротите послов, Дмитрий Иванович, извинитесь, скажите, что погорячились.

— Мне — царю извиняться?

— Для дела надо, государь, для нашего общего дела.

Царь поморщился, все еще колеблясь. Гаврила спросил:

— Ну вернуть, что ли?

Веревкин понимал, что упрямому его братцу трудно перешагнуть через самолюбие, оттого и спросил так: ворочай, мол, дурень.

— Ладно. Верни, — вздохнул царь.

Веревкин отправился догонять послов и с большим трудом уговорил их вернуться.

— Панове, — молвил царь, едва те вошли. — Мне только что сообщили, что моя дорогая жена Марина находится в лапах моего врага Шуйского. Вы понимаете, какое после такой новости у меня настроение? Оттого я и нагрубил вам. Не гневайтесь, пожалуйста, Панове.

— О-о, ваше величество, мы хорошо понимаем ваше огорчение и глубоко вам сочувствуем. И, конечно, не смеем сердиться на вас.

— Я прошу, Панове, разделить со мной трапезу.

Послы согласились и не пожалели. Царь угостил их по-царски и напоил прекрасным рейнским вином. А прощаясь, наградил золотыми талерами, по пять штук на каждого, высказав затаенное:

— Надеюсь, Панове, вы забыли о случившемся?

— О-о, ваше величество, все забыто, — поклялись послы, вполне оценив плату за «забывчивость». Но явившись в Кромы к князю Рожинскому, вспомнили и рассказали все до мелочей. Как их, в сущности, царь выгнал, потом воротил, извинялся, обильно угощал и даже наградил золотыми талерами.

— Кто там был при нем? — спросил Рожинский.

— Его окольничий и пан Валавский, он у царя теперь канцлером.

— Ага, понятно. Царь воротил вас по подсказке канцлера Валавского, — догадался князь. — Молодец канцлер, не забыл старых друзей. Ну а завтра я сам поеду к царю, надо высказать ему сочувствие по поводу пленения его жены. Это прекрасная зацепка для последующего.

И хотя Рожинский догадался о своем доброжелателе, канцлере Валавском, случившееся с его послами насторожило князя: «Что-то здесь не то, кто-то не желает моего сближения с царем. Но кто?»

Поэтому, въезжая в Орел, Рожинский взял с собой всех телохранителей и отряд самых отчаянных гусар: «Случись что, эти меня не выдадут».

Когда он подъехал к дому, в котором проживал царь, и велел доложить царю о своем прибытии, ему сообщили:

— Государь сейчас в бане.

Это удивило и насторожило Рожинского: «В баню русские обычно ходят по субботам, а сейчас вторник».

Он слез с коня, передал повод одному из слуг и направился в дом в сопровождении всех телохранителей, вооруженных до зубов.

На входе перед ним явился дюжий ратник:

— Вам сказали, государя нет. Приходьте, когда он воротится из бани.

— Я не намерен ждать царя на улице. Прочь с дороги, я гетман Рожинский.

Телохранители князя оттолкнули ратника, и Рожинский прошел в дом, а там в большую горницу, где в переднем углу стояло большое кресло, видимо игравшее роль походного трона. Князь сел вблизи трона на лавку, поставил саблю между ног, всем своим видом говоря: «А я подожду здесь».

Тёлохранители стояли тесно в коридорчике и молчали. Гаврила Веревкин, набравшись духу, сказал Рожинскому:

— Ясновельможному пану должно быть известно, что сюда первым входит царь.

— Пошел вон, болван! — окрысился князь.

И Гаврила мгновенно истаял за спинами дюжих телохранителей. Он встретил Дмитрия на улице.

— Государь, в царской комнате сидит гетман Рожинский.

— Как вы посмели впустить его? — возмутился царь. — Сперва я должен сесть на трон, а потом уже он может входить.

Меховецкий, сопровождавший царя в баню и паривший его собственной рукой, молвил негромко:

— А что я вам говорил, ваше величество. Не целит ли он на ваше место?

— Ну как мне его выгонять? — разозлился Гаврила. — У него там такие быки с рогами.

— Ладно. Пойду, — сказал Дмитрий и приказал Меховецкому: — Ступай возьми надежных ратников и скажи Будзиле, пусть на всякий случай окружит дворец.

Дмитрий молча шел между поляками, набившихся не только в коридор, но стоявших и в царской горнице, за ним пробирался и Гаврила. Стараясь не смотреть в сторону Рожинского, Дмитрий сел на трон, принял царственную позу. Незаметно кивнул Гавриле, и тот громко молвил:

— Ваше величество, до вас просится князь Рожинский. Благоволите принять.

— Пусть войдет, — важно молвил Дмитрий.

Мгновенная усмешка тронула тонкие губы Рожинского, но сразу исчезла, он встал, церемонно поклонился царю и заговорил:

— Ваше величество, позвольте поблагодарить вас за теплый прием и выразить сочувствие в связи с постигшим вас горем, а именно пленением вашей жены злодеем Шуйским. Я надеюсь, что мы, объединив наши усилия, вырвем ее из коварных рук этого палача, сбросим его с вашего престола, и тогда вы вместе с нею станете царствовать в вашей державе на благо всему русскому народу. Я ласкаю себя надеждой служить под вашей высокой рукой этому благородному и справедливому делу. И прошу допустить меня до державной руки вашей. — С последними словами Рожинский подошел к трону и, склонившись, поцеловал руку государю, чем немало озадачил самодержца и витиеватой речью, и этим лобзанием руки. Надо было хоть что-то ответить, и Дмитрий, помедлив, сказал:

— Благодарю вас, ясновельможный князь, за сочувствие моему делу и за готовность служить ему. Прошу вас и ваших спутников к столу. Мой окольничий распорядится. Гаврила!

— Я здесь, ваше величество, — вынырнул Веревкин.

— Вели устроить на всех застолье. Да чтоб живо!

Царь и Рожинский сели за отдельный стол, сервированный серебряной посудой и кубками. Выпили, закусывали холодцом и мочеными яблоками. Чтобы как-то поддержать разговор, Дмитрий спросил:

— Что там за рокош творится в Польше?

— Это мятеж против короля Сигизмунда, ваше величество.

— И у вас, оказывается, не так сладко королю.

— Да, ваше величество, ему не позавидуешь.

— Мне тоже нелегко, — вздохнул Дмитрий. — Но что делать? Мои законные права на царство попирает какой-то выскочка.

— Король оказался везучее вашего величества, рокошане потерпели поражение.

— И все равно я бы не хотел быть королем польским, слишком много у него указчиков.

— Что делать? В Польше республика и короли у нас выборные.

— Оттого, наверно, и рокоши вспыхивают, всякий пан мечтает королем стать.

— Пожалуй, вы правы, ваше величество, — согласился Рожинский. В России на этот счет лучше. Рожденный от царя и наследует престол.

— Не всегда, — вздохнул Дмитрий. — Вон, пожалуйста, Шуйский не царского корня, а влез на престол. Да и Годунов тоже не по праву завладел нашим царством. С него и пошла эта замятия.

Беседа протекала мирно, вполне дружелюбно, но чувствовалось, что Рожинский чего-то не договаривает, впрочем, как и Дмитрий. Говорили о пустяках, о том о сем, но только не о деле. Видимо, князю мешало множество народа, что вполне устраивало царя.

— Вы действительно были в бане? — поинтересовался Рожинский.

— Да. Я хожу в баню каждый день.

— Да? — удивился князь. — Зачем, если не секрет?

— Какой может быть секрет. Я люблю париться, как и мой отец, Иван Грозный. И кроме того, я там отдыхаю от дел, от посетителей, вечно меня осаждающих.

Последние слова Рожинский принял на свой счет, но не подал вида, наоборот, посочувствовал:

— Я вполне понимаю вас, государь. С этими просителями просто беда. Я на себе испытываю это каждый день.

Застолье в царском дворце закончилось благополучно. И князь и царь остались довольны друг другом, хотя бы внешне. И за другими столами никто не поссорился, к удивлению Рожинского, знавшего такой грех за своими рыцарями, как правило, по пьянке всегда затевавших ссору, переходившую в потасовку, нередко кончавшуюся сабельной трескотней, а то и убийствами.

Рожинский помнил свою молодость, когда пан не мог быть уважаем, если избегал таких вот драк. Это и ныне неукоснительно соблюдалось. Все могло начаться с одного оскорбительного слова или даже косого взгляда. Это задевало честь, а за честь полагалось драться. Уж если сенаторы на сейме нередко хватались за сабли, то рядовому пану сам Бог велел стоять за себя. В драке за честь и убийство не считалось грехом, скорее доблестью. При прощании Рожинский высказал пожелание:

— Нам бы поговорить, ваше величество, наедине.

— Ради Бога, князь, я всегда к вашим услугам.

Но когда поляки ушли, Дмитрий призвал Веревкина с Будзилой и приказал:

— Если Рожинский запросит со мной аудиенции, отвечайте, что я занят. Поняли, олухи?

— Поняли, государь, — отвечал Гаврила. — Но почему олухи?

— Потому что напустили полный дворец поляков в мое отсутствие.

— У меня, государь, одна голова на плечах, — не стерпел упрека Веревкин. — Попробовали б вы их не впустить.

Он догадывался, что и братец-царь изрядно перетрусил, застав такое скопище гусар у себя, не зря же приказал стянуть ко дворцу ратников, но смолчал об этом Гаврила, чтобы не ронять достоинство царя.

Дмитрий не знал, но догадывался, о чем хочет говорить Рожинский наедине, наверняка о плате за услуги и о главном командовании войском. Об этом не переставал ему долдонить Меховецкий, нутром почувствовавший в Рожинском соперника:

— Рожинский хочет захватить всю власть над войском, а вас оттеснить, — припугивал Меховецкий царя. И это ему пока удавалось. Дмитрий действительно опасался сильного князя, имевшего дружину более царской. Нужен был какой-то противовес ясновельможному, и таким противовесом мыслился Заруцкий, который должен привести ватагу донских казаков. Вот тогда, опираясь на силу атамана, можно и говорить с Рожинским, и указать ему его место при войске.

Дмитрий наделся, отодвигая встречу с Рожинским, дождаться Заруцкого. Но князь, выражая нетерпение, уже на следующий день прислал адъютанта с просьбой «принять ясновельможного пана Романа Рожинского, как было условлено с государем».

— Государь занят, — отвечал Веревкин. — Сегодня принять он не может.

Первый отказ Рожинский стерпел, но на следующий день, услышав ту же отговорку, разъярился как тигр в клетке.

— Пся кровь! — орал князь. — Он хочет оскорблять меня, издеваться надо мной. Немедленно соберите коло. Пусть попробует не принять вызов коло.

Опасность положения по-настоящему оценил канцлер Валавский, когда прибывший от Рожинского есаул потребовал царя на коло.

— Надо ехать, государь, коло сердить опасно, — сказал он Дмитрию, но пугать не стал, хотя знал, что на коло могут и убить приглашаемого. Коло — стихия, плохо управляемая, и такие происшествия нередко случались.

Терять такую высокую должность, как канцлер, Валавский не хотел — что могло случиться в случае гибели царя, — а потому посоветовал Меховецкому:

— Вели Будзиле быть недалеко от коло с отрядом. Могут понадобиться.

Догадываясь, что на коло его не ждет ничего хорошего, Дмитрий выпил для храбрости добрый кубок вина, одел свой лучший кафтан, сиявший от золоченых вышивок и прошв, горлатную соболью шапку и сел на коня. На коне было богатое высокое седло с серебряными стременами, попона из бархата с золотыми кистями и бахромой.

В таком блестящем облачении, на таком прекрасном коне Дмитрий почувствовал себя увереннее: с ним, царем, ничего худого не должно случиться.

И не спеша направился к площади, где ждало его коло — широкий круг, окруженный теснящимися конниками в полном вооружении. Сопровождавший царя Гаврила был не допущен в круг: «Жди в стороне».

Коло, состоявшее сплошь из воинов Рожинского и соответственно им подготовленное, неодобрительно шумело, когда царь въехал в круг, и сразу же сомкнулось за его спиной.

Но это не испугало Дмитрия, не зря же он выпил добрую чарку крепкого вина.

— Ну говорите, ясновельможные Панове, зачем звали меня на коло? — спросил царь, обведя круг величественным поворотом головы.

— Отвечай, — грубо крикнул какой-то сотник. — Почему ты оскорбляешь нашего воеводу?

И коло подхватило требовательно: «Отвечай! Отвечай! Отвечай!»

— И чем же я оскорбил вашего воеводу?

— Тем, что, приглашая к себе, не принимаешь его.

— Но я занят.

— Чем ты занят, бездельник?! — прокричал кто-то визгливым голосом.

— Я царь, и тоже не потерплю, чтоб меня оскорбляли.

— Отвечай на вопрос! — потребовало коло: «Отвечай! Отвечай!»

— Я составляю план похода на Москву, — нашел Дмитрий, как ему казалось, самый достойный ответ. Но именно этот ответ подлил масла в огонь.

— Собираешься на Москву, а почему не говоришь об этом нам, нашему воеводе?

— Потому что я не звал вас, — не скрывая злобы, ответил царь, и установившаяся за этим относительная тишина подхлестнула Дмитрия: — Можете уезжать, я вас не удерживаю. Мне нужны воины, а не болтуны и бузотеры.

В следующее мгновение Дмитрий пожалел, что сказал последние хлесткие слова. Коло буквально взвыло, задохнулось от ярости:

— Что с ним разговаривать? Зарубить его надо!

— Иссечь! Иссечь! Иссечь!

Дмитрий сразу протрезвел: «Убьют ведь, собаки, ей-ей убьют». Но внешне не показал страха, наоборот, сказал жестко, с угрозой:

— Если кто из вас тронет самодержавного царя Руси хоть пальцем, вы все будете изрублены в куски немедленно. Ваше коло окружено моими ратниками и ждет только моего взмаха руки. Ну?! Рубите, кому жить надоело.

Поняв, что этой угрозой он заткнул рот самым горластым, Дмитрий повернул коня в ту сторону кольца, откуда въезжал в коло, и приказал:

— Дорогу! Ну! Расступись!

И коло расступилось. Дмитрий ехал по узкому проходу с гордо поднятой головой, в любое мгновение ожидая сзади удара, столько ненависти жгло царскую спину.

«Гнать! Гнать их всех к чертям собачьим, — думал он, подавляя страх, сжимавший сердце. — Вот приедет Заруцкий, и я выгоню этот сброд».

Войдя стремительно в свой «дворец», он потребовал вина и выпил подряд, не закусывая, две чарки. Его колотило от гнева и пережитого страха. Даже вино не успокаивало. Он бормотал:

— Сволочи, сволочи, сволочи…

— Ну как? — спросил Валавский.

— Что «как»? — дико взглянул царь на своего канцлера.

— Как прошло?

— А ты что? Не понял?

— Но я же там не был, — пожал Валавский плечами.

— Прошло как по маслу, — усмехнулся Дмитрий. — Надо гнать Рожинского вместе с его сбродом.

— Это невозможно, ваше величество.

— Почему?

— Он сильнее нас, государь.

— Это сейчас, а придет Заруцкий…

— И все равно этого нельзя делать, ваше величество. Ссорясь между собой, мы никогда не победим Шуйского.

— Нет! — крикнул Дмитрий и трахнул ладонью по столу так, что пустая чарка подпрыгнула. — Нет, нет, нет. Я не хочу их видеть!

Канцлер понял, что царь начал пьянеть, вышел в приемную горницу, там уже кроме Веревкина и хорунжего с несколькими сотниками находился встревоженный Адам Вишневецкий.

— Ну что? — спросил князь.

— Он взбешен. Я полагаю, его там оскорбляли.

— Коло. Чего ты хочешь?

— Не надо было ему ехать на судилище. Там ведь и убить могли.

— Как не поедешь? О чем ты говоришь, пан Валавский? Показать свою трусость, опозориться.

— А что теперь делать? Он хочет гнать Рожинского.

— Э-э, этого делать нельзя, — сказал Вишневецкий. — Ты говорил ему?

— Конечно.

— А он?

— Что он? Он в ярости.

— Ничего, пусть остынет, завтра уговорим. А я поеду сейчас к Рожинскому. Надо мирить их.

— Езжайте, Адам, поговорите. Не хватало нам между друг дружкой драку затевать.

Князь Вишневецкий помчался в посад, где находился в это время Рожинский со своим отрядом. Тот тоже был не в духе.

— Роман, зачем ты его потащил на коло? — спросил Вишневецкий. — Он же царь.

— А я князь и гетман, с какой стати я должен терпеть оскорбления, хотя бы и от царя.

— Но там же его могли убить.

— И хорошо бы сделали.

— Нельзя так, пан Роман. Сам знаешь, чем кончается убийство матки в рое пчел.

— Ничего, другая б «матка» сыскалась.

— Это несерьезно, Роман Наримунтович, не в карты играем.

Три дня скакали Вишневецкий с Валавским от царя к Рожинскому и от того к царю, кое-как примирили. Возможно, тому посодействовала весть, что на подходе атаман. Заруцкий с донцами.

И вот он прибыл, доложил весело:

— Ваше величество, привел в ваше распоряжение пять тысяч отчаянных хлопцев. Готовы хоть сейчас в драку.

— Спасибо, Иван Мартынович, ты прибыл вовремя.

— И еще, государь, — прищурился хитро Заруцкий. — Привез вам подарок.

— Какой еще подарок?

— Вашего племянника, государь.

— Племянника? — удивился Дмитрий.

— Да, да. Эй, Кастусь, введи царевича Федора.

Казак ввел молодого человека. Тот поклонился Дмитрию:

— Здравствуйте, дядя.

Царь покрутил головой, удерживаясь не то от смеха, не то от мата. Наконец спросил:

— Так ты чей сын-то, Федор?

— Я сын вашего братца Федора Ивановича, государь.

— Хых. А я думал, у него не было сыновей.

— Дык вот, — пожал плечами «племянничек».

— Ладно. Садись вон. Посиди. Мне сейчас не до тебя. — До вечера царь не вспоминал о племяннике, занятый делами войска. Даже забыл приказать покормить его. Будзило догадался, принес калач:

— На пожуй.

Уже в темноте на крыльце столкнулся с Дмитрием.

— Государь, там у тебя этот племянник. Ты забыл о нем?

— Не забыл. Это не племянник, Будзило. Это самозванец. У моего брата Федора не было детей. Я знаю точно. Уведи его за баню и прикончь. Только мне еще самозванцев не хватало.

— Но может быть… — замялся хорунжий.

— Ты слышал приказ? — холодно перебил его Дмитрий. — Исполняй, Будзило. Потом сразу доложишь.

Будзило вошел в горницу, где сидел несчастный племянник, спросил:

— Ну поел?

— Поел. Спасибо.

— Пойдем спать устраиваться.

Они вышли из дворца, свернули в переулок, спускавшийся к реке. Парень спросил:

— А далеко идти?

— Нет, тут два шага. Иди вперед, за баней свернешь. — И парень обошел хорунжего, видимо и не догадываясь ни о чем злом. Хорунжий отпустил его вперед на два-три шага, чтоб было удобней рубить. Выхватил саблю, экнув, ударил по голове. Тот упал даже не охнув. Потом, для верности, Будзило отрубил ему голову. Полой кафтана убитого тщательно отер саблю, сунул в ножны и пошел назад ко дворцу докладывать государю.

16. Первая стычка

Женитьба престарелого царя на княгине Марье Петровне Буйносовой, совершенная в январе 1608 года, расстроила его брата Дмитрия Ивановича. На людях он вида не показывал, но дома жене Катерине Григорьевне плакался:

— Старый хрен, вздумал когда жениться. В 60 лет о вечном надо думать, а он как молодой жеребчик.

Князя Дмитрия беспокоило, что вдруг от этого брака явится наследник и тогда уж ему не видать короны как своих ушей. Но жена, как женщина опытная, успокаивала мужа:

— Да не боись, Митя. Какой он жеребчик ныне. Ни на че не способен. Поди, уж забыл, где у бабы титьки. Одно слово — мерин.

— Не говори, Катерина, напоследок может поднатужиться и створить како чудо-юдо.

— Разве что подсобит какой подьячий молодой, — посмеивалась княгиня, — а сам не потянет, помяни мое слово.

Однако «мерин» после свадьбы выглядел вполне счастливым, и это не нравилось князю Дмитрию Ивановичу: «Неужто он еще может?»

Неучастье Дмитрия в победе под Тулой тоже его беспокоило. Чернь любит победителей, и он понимал, что ему нужен хоть один удачный боевой поход.

По слухам, в Орле обосновался новый самозванец, которого поддерживают поляки. Под боком у него, в Карачеве, засел князь Куракин, по теплу пойдет на Орел, разобьет самозванца, и опять Дмитрий Иванович к победе никаким боком. А она нужна ему как воздух. Хоть одна. Пусть захудаленька, но победа. Царю понравилось желание младшего брата послужить отечеству на поле брани.

— Правильно, Митя, я рад, что ты понимаешь всю опасность, грозящую нашей державе. Ну мы и этого прикончим, пожалуй, даже быстрее, чем Болотникова. Ты же знаешь, Сигизмунд ныне прислал послов пана Витовского да князя Друцкого-Соколинского, так я им поставил жесткие условия — немедленно отозвать всех поляков из шайки самозванца. Они согласны, но требуют отпустить Мнишека с дочерью.

— А где они сейчас, Мнишеки?

— В Ярославле за караулом.

— Ну и отпускай.

— Конечно, отпущу. И Гонсевского с посольством тоже отпущу. А ты поедешь на Орел с князем Голицыным. Надеюсь на вас, Митя. Там в случае чего князь Куракин поможет, он в Карачеве.

Обговорив сроки выступления и состав полков, князь Дмитрий, уже собравшись уходить, полюбопытствовал:

— Ну как там твоя молодая, Марья Петровна?

— Слава Богу, здорова и, кажись, затяжелела.

— Да ты что? Уже? — удивился Дмитрий, стараясь скрыть свое неудовольствие такой новостью. — Так скоро?

— А что? Жалею, что долго тянул после смерти первой, пустопорожней оказалась княгиня Репнина, а я думал, что во мне причина. А оказалось, гож я, Митя, гож на отцовство. Можешь поздравить нас.

— Поздравляю, — промямлил Дмитрий, с трудом выдавив из себя улыбку.

Дома сообщил жене:

— Вот тебе и мерин Васька-то, покрыл ведь Марью. Зачали кого-сь.

— Сам ли? — усомнилась княгиня. — Репнина-то не рожала.

— Оттого и не рожала, что пустопорожней была. Васька радехонек.

— Ничего, Митя, еще неведомо, кого родит Манька, — успокаивала княгиня мужа. — Може, девку произведет. А кто ж девке царство отдаст?

И потом весь день нет-нет да, качая головой, говорила Катерина Григорьевна:

— Это ж надо, а? Сам с крючок, зато срам с сучок. Кто б мог подумать? Ай-яй-яй. Вот тебе и мерин.

Отправлялся в поход на Орел за победой Дмитрий Иванович, не в лучшем настроении пребывая. Беременность царицы саднила душу.

Теперь одна надежа: молить Бога, чтоб родила девку. И князь не стеснялся во время молитвы перед аминем просить у Всевышнего: «Дай Боже, брату моему распрекрасную девицу». Просил ласково, полагая, что ласковое слово скорее дойдет до Него.

В поход шел с князем Василием Голицыным. С великим трудом удерживался от соблазна сообщить и ему об этой новости. Знал, что и Голицыну она б испортила настроение, он ведь тоже на трон зарится, как и Мстиславский. Но блюл Дмитрий Иванович семейную тайну, о которой издревле считалось болтать грешно было. Скажи Голицыну, он — другому, оно и разнесется: царица беременна. Братец-царь еще и опалу наложит, скажет: «Я тебе как родному, а ты… Ступай с моих глаз».

В пути два князя сговаривались напасть на вора, засевшего в Орле, внезапно, как это у Скопина получалось. Ну и обязательно пленить злодея, заковать в колодки.

На одном из провалов поставили шатер и в нем, попивая медовуху, обговаривали въезд в столицу:

— Надо на телеге поставить виселицу-глаголь[55] и под ней вора окованного.

— Да, да. А за этой телегой цепочкой чтоб шли все его воеводы.

— Точно, Василий Васильевич, чтоб друг за дружку цепями. И так их провести через всю Москву и на Красной площади тяп-тяп всем башки долой.

Во хмелю славно мечтается, красиво рисуется. Сговорились верст за десять до Орла выслать наперед разведчиков, подойти на «цыпочках» и… Там уж рубить без пощады: «В капусту, в щепки!»

Однако случился конфуз. Вор напал на них за 70 верст до Орла под Волховом. Напал неожиданно. С таким свистом и воем, что князь Голицын первым показал «тыл». Ну а что оставалось делать Дмитрию Ивановичу?

В Москве, не стесняясь, объяснял царю:

— Во всем Голицын виноват, не вступая в бой, побежал. А что мне оставалось делать? Оголил мне правое крыло, мои ратники и струсили. И все врассыпную.

— А ты? — спросил ехидно царь.

— Что я?

— Ты тоже врассыпную?

— Но пойми, Василий Иванович, не мог же я один.

— Замолчи. Ты был не один, а с многотысячной ратью. Где она? Где Голицын, наконец?

— Откуда мне знать. Мы розно ворочались.

Князь Голицын хоть и побежал с поля ратного первым, но в Москву въехал едва ли не последним. Въезжал ночью, упросив стражу Серпуховских ворот открыть ему «хошь бы калитку». Приворотные сторожа тоже, чай, не звери, впустили князя с его слугами и за десять рублей обещали никому не говорить про это.

— Не боись, Василий Васильевич, — утешали князя. — Нас ведь тоже по головке не погладят, что ночью ворота отчиняли. Не скажем.

Однако едва не на пороге собственного дома напали на Голицына тати[56] московские и если б не слуги, раздели бы князя, а то и прибили б. Едва отмахались от татей.

На бранном поле сабля не понадобилась князю, а почти у дома довелось выхватить и порубить какого-то татя. Но все же шапку сбили-таки с него разбойнички, поживились, да одному из слуг Сеньке едва глаз не выбили.

Въехав на родное подворье без шапки, но с Сенькиным синяком князь приказал запереть ворота покрепче и на завтра никого не выпускать в город и не впускать во двор.

— И вообще, что я прибыл, не болтали бы. Кто болтнет, всыплю сотню плетей.

Словно улитка в своей раковине, спрятался князь, затаился, как мыслилось, от позора своего. И дворня затихла, уж не кричала, не бранилась во дворе, словно в доме покойник был. Но через три дня неведомо какими путями дошло до царских ушей: «Князь Василий Голицын давно дома».

Посланному от государя подьячему было сказано: «Хворает князь». Всякий знает — больному заходить к царю запрещено, дабы не заразить его. Но когда подьячий доложил:

— Ваше величество, хворает князь Василий Васильевич Голицын. — Царь ехидно пошутил:

— Уж не медвежья ли хворость у него? — намекая на понос, нападающий на медведя с перепугу.

Оттого бояре, сидевшие по лавкам, развеселились:

— Охти мне, государь, ну скажешь же.

Однако после поражения под Волховом становилось не до смеха.

Вор — как сразу нарекли нового самозванца — издал «царский указ», в котором повелевал холопам отбирать у господ своих землю, имущество и жениться на их дочерях. Указ очень понравился черни, всегда любившей дармовщину, и напугал помещиков, спешно кинувшихся вместе с семьями под крыло Москвы. Это вызвало в столице дороговизну и, естественно, недовольство царем Василием Шуйским. Народ уже напрямую связывал все беды с ним: «Несчастливый царь, сел неправдой на царство».

А Вор брал город за городом и двигался к Москве, все более и более усиливаясь.

Шуйский торопился с заключением договора с Польшей еще и из-за того, что надеялся, что король Сигизмунд сумеет отозвать всех поляков из армии Вора. Царь знал, что почти все воеводы самозванца поляки — Рожинский, Лисовский, Кернозицкий — и потому настаивал именно эту статью вписать в договор. Вызванные к государю думные дьяки Луговской и Телепнев докладывали о ходе переговоров с панами Витовским и Друцким-Соколинским:

— За Лисовского, государь, они категорически отказываются ручаться.

— Почему?

— Он за рокош объявлен врагом короля, лишен чести и изгнан из Польши.

— Черт с ним, с Лисовским. А как статья по Мнишекам?

— По Мнишекам они почти полностью согласны, что он не должен признавать зятем Лжедмитрия II, дочь за него не выдавать. Вот только не хотят вписывать, что Марина не должна далее называться русской царицей.

— Вот те раз. Почему же?

— Пан Витовский говорит, что они не смогут заставить ее отказаться от столь высокого титула.

— А вы бы им сказали, что тогда мы не сможем отпустить ее.

— Мы говорили, но они прямо заявили, что без статьи о Мнишеках договор теряет смысл. И они не станут его подписывать.

— Ну а ты что думаешь, Томила Юдич?

— Я думаю, государь, их можно уговорить на это условие следующим образом. Во-первых, одарить еще «сорочками» соболей, а во-вторых, взять на нас труд ее отречения от царского титула.

— Что касается «сорочек», это ясно, поляки за соболей душу готовы продать. А как мы сможем заставить эту девку отречься?

— А просто, государь. Тюрьму потеснее, еду поскуднее и поманить отпуском на родину. Мол, отречешься — поедешь домой, не отречешься — сгниешь в темнице. Сломается как миленькая. Еще если отца с братцем набзыкать.

— Ин добро, так и скажите Витовскому с Друцким, одарив сперва «сорочками», мол, статью вписываем, а об отречении ее сами позаботимся.

Вскоре договор был заслушан в Думе и одобрен, главное условие — Польша должна взять на себя обязательство: никогда не поддерживать в будущем самозванцев, а Россия — отпустить всех поляков ранее задержанных, в том числе Гонсевского с посольством и Мнишека с дочерью и сыном.

Не понравился Мстиславскому только срок действия договора.

— Почему только на три года? — спросил он. — Почему не на десять лет или навечно?

— Так установил король, — отвечал Луговской.

— Ну и мы ж должны сказать свой срок. Государь, почему же ты соглашаешься?

Шуйский поморщился, словно от зубной боли.

— Федор Иванович, главное тут не срок, а то, что он отзовет всех поляков от Вора.

— Вы считаете, они его послушают?

— Надеюсь. И впредь обязуется самозванцев не поддерживать. Вот что главное.

— А через три года сам пойдет на Смоленск, — заключил князь. — Надо настоять, чтоб хотя бы на пять лет договор.

Большинство Думы поддержало Мстиславского: удлинить срок действия договора. Но в конце заседания Скопин заметил:

— Нарушить договор король может в любой день, не оглядываясь на срок. С нашей помощью, к примеру, он отзовет полки от Вора и тут же поведет их на Смоленск. Это как?

— Ну, князь Михаил, что-то ты намудрил, — сказал царь.

— Я не намудрил, государь, а предположил на грядущее действия Сигизмунда. Раз он настаивает на столь коротком сроке, значит, что-то замышляет против нас. А что? И слепому ясно. Смоленск для них всегда был желанной добычей.

— Ну поживем — увидим, — сказал Шуйский, поднимаясь с трона. — А пока попробуем настоять на пятилетием сроке, как предложил князь Мстиславский.

Но как ни тужились Луговской с Телепневым, не смогли выбить с польских послов 5 лет, хотя потратили на умасливание их не одну «сорочку». Жаловались Шуйскому:

— Более одиннадцати месяцев не добавляют, государь.

— Одаривали их?

— А как же. Все как в прорву.

— Черт с ними. Пусть будет на три года одиннадцать месяцев. Нам ведь время сейчас дорого. Вор уже в Калуге, Лисовский Рязань взял. Не до торга.

17. Измена

Шуйский, сидя на троне, как-то еще держался царем, но оставаясь наедине, хватался за голову. Падал перед иконой и, обливаясь слезами, молил: «Господи, помоги! Господи, вразуми! Что делать?» Положение и впрямь было почти безвыходное, Вор шел уже к столице, города один за другим изменяли Шуйскому и присягали Вору.

Даже Псков, всегда державший сторону московского царя, отпал на сторону Вора. Новгород вот-вот отпадет. Но и этого мало, в Москве явилась шатость. Открываются заговоры против Шуйского. Не успеет царь казнить одних, являются другие. Ни на кого нельзя положиться. Разве на братьев? На Дмитрия с Иваном? Так и они какие-то шибко невезучие. Куда ни пошлешь, везде их колотят. Вон Митька умудрился под Волховом осрамиться, мало того что чуть в плен не попал, так полполка подарил Вору. Ну, видно, в победители за уши не вытянешь. Хоша и братья родные, а дураки. Остается одно — опять звать племянника, у него вроде получается.

С Скопиным-Шуйским, призванным во дворец, царь был ласков до приторности:

— Мишенька, сынок, токо на тебя у меня вся надежа. Вступи в свое стремя позлащенное, разгроми супостата, — впадал царственный дядя в стих. — Воевод много, а воевать некому. Митька вон от Волхова без порток припорол, Васька Голицын ужакой приполоз. Мало того что оружие Вору оставили, но и ратников подарили. Голова кругом идет, Миша, не знаю что и делать.

— Приказывай, Василий Иванович, исполню, как велишь, — сказал Скопин, с сочувствием слушая жалобы дяди.

— Вот бери войско и ступай Вору навстречу, он от Калуги на Москву идет. И от Коломны его воевода Лисовский Наседает, ну его там пока рязанцы с Ляпуновым удерживают. Нам важно разгромить Вора. Ах, если б его пленить удалось.

— Какие полки отдаешь мне, государь?

— Полк Романова да полки князей Трубецкого, Троекурова и Катырева. Я думаю, тебе достанет сил, Миша.

— Там посмотрим, государь. Рать покажет.

Войско уходило под командованием Скопина через Серпуховские ворота, он ехал впереди с Романовым. Но несколько отъехав, сказал спутнику:

— Иван Никитич, вышли вперед дозоры, чтоб не напороться нам на засаду, и веди, а я ворочусь, прослежу у ворот, как выступают полки.

— Хорошо, Михаил Васильевич.

Князь Скопин встал на возвышенности недалеко от ворот и, не слезая с коня, наблюдал прохождение войска. Когда увидел выехавшего впереди полка князя Троекурова, махнул ему, приглашая к себе. Тот подъехал.

— Иван Федорович, мне нужны хорошие лазутчики. Как остановимся на ночевку, подошли их мне, желательно охотников.

— Хорошо, Михаил Васильевич, пришлю.

Такой же приказ Скопин отдал и Трубецкому с Катыревым: прислать к нему лазутчиков. После этого поскакал догонять головной полк. Догнал уже под Пахрой. Спросил Романова:

— Дозорных отправили, Иван Никитич?

— Да, Михаил Васильевич, приказал им оторваться не менее чем в две версты.

— Надо будет и глубже пощупать путь. И в стороны разослать, чтобы Вор не оступил нас. Я хочу знать все, что вокруг за двадцать верст творится.

Вечером когда войско остановилось на ночлег, по приказу Скопина были выставлены секретные сторожа. А к его шатру явились от всех полков назначенные в лазутчики, в основном бывшие охотники. Скопин сверил, кто от какого полка прибыл, велел всем рассесться у шатра на земле и сам сел, подвернув под себя ноги по-татарски калачиком.

За спиной князя горел костер, и в большом котлё варилась гречневая каша.

— Я что собрал вас, мужи, все вы, как я понимаю, из ловчих и охотников и в жизни своей немало выследили дичи и зверя. Верно?

— Эдак, эдак, — закивали бородачи.

— Так вот ныне к нам пожаловал другой зверь, двуногий, а именно вор-самозванец и идет он сейчас на Москву с немалым войском. Я имею приказ государя не допустить его. Поэтому мне нужно сейчас знать, где Вор, далеко ли, какой дорогой идет? Кто ж, кроме вас, поможет мне увидеть его. Вы знаете лес как свои пять пальцев, все тропы и дороги. Поэтому сейчас, получив сухой пищевой запас, по три фунта сухарей и по два фунта вяленой рыбы, чтоб не отвлекаться на добычу еды, вы по три-четыре человека отправитесь вперед. Пойдете и на Калугу, и в стороны. Идите и идите, пока не наскочите на ватагу воров. Следите за их передвижением, но главное — немедленно шлите ко мне одного человека с сообщением, что воры обнаружены, куда направляются, приблизительно сколько их. Я чувствую, они где-то уже недалеко. Но где? Ваша задача узнать это. Вы поняли, мужи?

— Чего ж тут неясного, князь. Выследим, не боись.

— Может, со мной трапезу разделите? Горячего-то не скоро увидите.

Охотники переглядывались, мялись. Потом один сказал:

— Ежели, князь, не гнушается нами, отчего же не поесть перед уходом.

— Чего тут гнушаться, — улыбнулся Скопин. — Я тоже с утра не емши, а мой повар эвон целый котел гречки наварил. Разве мне одному одолеть? Эй, Федор, — позвал князь. — Давай раскладывай по чашкам.

Перед Скопиным сидели на земле пятнадцать охотников, каждому была принесена чашка гречневой каши. Себе князь Взял последнюю.

— Ну поехали, — сказал он, зачерпывая деревянной ложкой дымящуюся кашу.

Крестясь, охотники скидывали шапки, приступали к трапезе.

После ужина князь приказал Кравкову выдать с воза каждому лазутчику сухари и вяленую рыбу, благословил:

— С Богом, ребята, желаю удачи. Жду ваших сообщений.

Направления охотники сами поделили, кому в какую сторону идти и с кем, почти одновременно растворились в темноте.

Скопин прошел в свой шатер, растянулся на походном ложе не раздеваясь и не разуваясь, только отстегнул меч, положил рядом.

Кравков предложил:

— Михаил Васильевич, дай я стяну сапоги с тебя, пусть ноги отдохнут.

— Не надо, Фома. Они и так не устали. Спи. — Самому князю никак не засыпалось. Все думалось: где сейчас его лазутчики? Может, не стоило их отправлять на ночь глядя? Дождаться утра? Но утром при свете их уход увидело бы слишком много людей. А где гарантия, что в войске нет воровского шпиона? Конечно, все предусмотреть невозможно, но оберегу иметь надо.

Утром, едва встало солнце, войско двинулось дальше, опять разослав дозоры. Скопин снова ехал впереди с Романовым, с нетерпением ожидая вестей от своих лазутчиков. Но их все не было. Не появился никто и на дневном привале. Только когда расположились на второй ночлег, явился наконец долгожданный, доложил:

— Он пошел на Боровск.

— Вот те на, — сказал Романов. — Мы его ждем спереду, а он уже сбоку, если не сзади.

— Это же прекрасно, Иван Никитич, мы завтра поворачиваем на заход и выходим ему в тыл. Фома, скачи, сзывай ко мне князей-воевод.

Кравков уехал, Скопин спросил лазутчика:

— Устал?

— Да нет вроде. Вот пить охота.

— Федор, напои человека.

Когда охотник напился, князь спросил его:

— Как думаешь, куда Вор направляется?

— Пока на Боровск, а там, наверно, на Звенигород повернет.

— Почему ты так решил?

— Так мы же к ним прилепились, разговор слышали, что вроде от Звенигорода повернут на Москву.

— И вас ни че… не тронули?

— А чего нас трогать? Там таких, как мы, полвойска.

— А товарищи твои?

— Они идут далее с Вором. Вы же сами, Михаил Васильевич, велели узнать поболе, вот и узнают.

— Ну что ж, — усмехнулся Скопин, — молодцы, что «прилепились». Я-то думал, вы будете где-то рядом, а вы прямо с ними. Молодцы!

Все три князя, Трубецкой, Троекуров и Катырев, приехали вместе, с ними был и посыльный Кравков. Сообщив воеводам новость, Скопин сказал:

— Завтра выступаем вслед Вору. Ударим сзади, откуда он не ждет.

— Тогда, пожалуй, удобнее будет мне идти вперед, — сказал Катырев.

— Да, да, Иван Михайлович, вы правы. Ваш полк окажется впереди, затем полк Трубецкого и Троекурова, а Иван Никитич уже замкнет. Надо с утра предупредить дозоры, что мы поворачиваем на заход.

— А вы, Михаил Васильевич, где будете? — спросил Трубецкой.

— Я пойду с полком Катырева.

— Ну и славно.

Когда воеводы уехали, Кравков подошел к Скопину и сказал негромко:

— Михаил Васильевич, берегитесь.

— Чего ты, Фома? Кого беречься?

— Их, кого я только что привел. Вы обратили внимание, что они все вместе явились?

— Ну и что?

— Как ну и что? Ни Трубецкого, ни Троекурова я не застал в их полках. Они все были у князя Катырева. У шатра Катырева я слышал, как кто-то из них сказал: «А Скопина повяжем и представим ему».

— Ты не ослышался, Фома?

— Да что вы, Михаил Васильевич, я от них в двух шагах был, за шатровой стенкой. Думаете, Трубецкой зря вас спрашивал: где вы будете? Вы ответили: «У Катырева». А он что сказал? Помните? Он сказал: «Ну и славно». Еще бы не славно, главнокомандующий сам в петлю лезет.

— Значит, измена, — хмурясь, сказал Скопин и повторил со вздохом: — Измена-а. И в такой момент, когда удача сама в руки пошла. Скачи, Фома, за Романовым, вороти его, ничего не говоря пока.

Пересказав Романову все, Скопин спросил:

— Ну что делать, Иван Никитич? Вы человек опытный. Подскажите.

— Брать за караул всех, вместе со слугами.

— Почему со слугами?

— А как вы думаете, они не знают, что их господа задумали? Наверняка через своих сотников они и полки настраивают на измену.

— Когда полагаете?

— Немедленно. Они могут ночью уже захватить вас. Берите две-три сотни самых преданных вам и приступайте, Михаил Васильевич.

Скопин долго молчал, потом покачал головой:

— Нет, Иван Никитич, ночью затеваться с этим я не стану. Брать воевод в их полках опасно, может начаться бунт. Только нам не хватало затеять войну друг с другом. Утром вызову их в свой шатер, якобы для совета, и здесь возьму тихо и без шума. А потом сам проеду по их полкам, узнаю настроение ратников.

Утром поскакал Кравков звать на большой совет всех воевод с их помощниками и секретарями.


«Великий государь Василий Иванович, в войске моем учинилась измена. Князья Трубецкой, Троекуров и Катырев умыслили уйти к Вору, захватив главнокомандующего в виде подарка ему. Отправляю их к тебе для розыску вместе с их сообщниками. Полки вышеназванных воевод весьма ненадежны. Вор, по сведениям лазутчиков, идет на Звенигород. Полагаю ударить хотят с двух сторон: Вор — от Звенигорода, Лисовский — от Коломны. Жду вашего указу, на кого мне идти, кого промышлять. Князь Скопин-Шуйский».

Шуйский зачитал это письмо в Думе, не решаясь самолично учинить указ Скопину-Шуйскому. Мстиславский сразу сказал:

— Отзывать его надо, половина войска к измене готовилась, о каком промысле может речь идти.

Его поддержал и царев брат Дмитрий Иванович:

— Конечно, отзывать, пока самого не промыслили. Москву со дня на день в осаду возьмут, ратники здесь вельми понадобятся. — Так и постановили ответить Скопину: «…никакого Промыслу не чинить, а поспешать назад в столицу и готовиться к защите ее».

Над взятыми за караул князьями Троекуровым, Трубецким и Катыревым и их сообщниками постановили учинить розыск, применяя все пытки и по вине их произвести наказание. Главным по розыску вызвался быть Дмитрий Иванович Шуйский, и все согласились. Хоть здесь надеялся князь Дмитрий преуспеть, коли рать не давалась.

Царь, наставляя брата на трудное дело, говорил:

— Ты, Митя, на князей особенно не налегай, у них тут родни гурт, зачем их против нас настраивать. А выколачивай с их помощников, секретарей и сотников. С этих можешь шкуру сымать.

И теперь каждый день сразу после заутрени отправлялся Дмитрий Иванович к Константино-Еленинской башне в «пытошную», где полным хозяином был Басалай с помощником Спирькой Моховым. Басалай с полунамека понял: князя кого щадить надо, а кого стегать до костей позволяется.

Палач знал, что с князьями, даже опальными, лучше дружить. Ныне он внизу, а завтра вверх вознесется. Эвон тот же Шуйский, давно ли у Басалая на плахе лежал, а ныне рукой не достать — царь.

И началось. Одного за другим вздымали воеводских помощников и секретарей на дыбу, секли кнутом беспощадно. Кричали, вопили истязуемые, признавались во всем, о чем приказывал князь Шуйский. Подьячий, писавший признания, едва поспевал строчить пером. Некоторые, напуганные дыбой и воплями предыдущих, сразу сознавались, но это не избавляло от пыток. И хотя розыск был спешным, царь поторапливал брата:

— Митя, времени нет, быстрей заканчивай.

Управился князь Шуйский в три дни, а уж на четвертый явился с ворохом опросных листов в Думу. Князь Мстиславский, увидев это, высказал опасение:

— Уж не читать ли нам хочешь все это?

— Как прикажете, Федор Иванович.

— Скажи сентенцию покороче и довольно.

— Ну что ж, — согласился князь Дмитрий, с сожалением откладывая ворох допросных листов, которыми так хотел оглоушить Думу, чтоб смогли оценить труды его. — Сентенцию так сентенцию. В общем все признались, что три полка хотели перейти к Вору, захватив с собой главнокомандующего.

— А князья?

— Князья тоже не отказались, подтвердили.

— Ну что? — окинул царь взором великомудрых бояр. — Как решим? Думайте.

— А что думать, — сказал глава Думы. — Под топор всех.

Утвердительно закивали шапки горлатные: под топор. Однако царь, не раз испытавший на своей шее прикосновение железа и чудом всякий раз ускользавший из-под него, думал не в одно с Думой.

— Князей я казнить не велю. Сошлем подале и годи.

И опять закивали шапки горлатные, небось все не без греха были, чего уж там. Некоторые уж и у самозванца не раз побывали. Мало ли чего не натворили по дурости Трубецкой с Троекуровым, князья ведь, не чернь какая-то. Так и постановили единогласно: князей в ссылку, а остальных под топор. Разве можно вятших с мизинными равнять?

Но перед казнью на Красной площади в приговоре, читаемом с Лобного места, были указаны вины князей Трубецкого, Троекурова и Катырева, что, изменив присяге, умыслили дело злое, перебежать к Вору и многих ратных к тому подвигли. Но особое старание в том деле злом проявили их клевреты. И дальше шел список шестерых обреченных, стоявших у Басалаевского помоста: Желябовский, Ивлев, Полтев и другие.

Вскоре шесть кудрявых голов улетели в корзину, отрубленных милосердным топором мастера. Никому не позволил мучиться Басалай, рубил точно, отсекал с одного замаха. И каждую поднимал вверх, показывая притихшей толпе свою аккуратную работу, и лишь после этого опускал в корзину.

Казнь эта дала обратный результат. По Москве заговорили: «Раз к Вору собрались перебегать князья, то это и не вор вовсе, а настоящий Дмитрий Иванович, законный наследник русского престола. Князья знали, что он спасся тогда. Знали».

18. Догнать — не догнать

В июне Лжедмитрий, громя по пути царские отряды, приблизился к столице и остановился над рекой Москвой.

— Вот она моя столица, — говорил он, любуясь Кремлем. — Наконец-то восторжествует справедливость.

— Для этого, государь, осталась такая малость, — кривил губы в усмешке Рожинский, — разгромить 70-тысячную армию Шуйского, что стоит на Пресне.

— Надо перерезать ему с севера подвоз провианта, — посоветовал Вишневецкий. — Оттуда идет и пополнение войска.

— И куда вы предлагаете перевести наш лагерь?

— В Тайнинское.

Лжедмитрий перебрался в Тайнинское, но уже в первую ночь было поймано несколько русских перебежчиков, направлявшихся в Москву к Шуйскому.

— Чтоб другим было неповадно, пятерых посадить на кол, а другим отрубить головы, — распорядился лжецарь.

Казни были исполнены, но в следующую ночь бежало в Москву вдвое больше русских, перебив на пути сторожей-поляков, пытавшихся их задержать. Гетман Рожинский язвил по адресу Вишневецкого:

— Ну и совет вы выдали, ясновельможный Адам Александрович, пути с севера мы перерезали. Зато Шуйский теперь перехватывает наши обозы с юга. И что мы выиграли?

— Да, — соглашался канцлер Валавский. — Тут мы прогадали.

— А что вы думаете, Иван Мартынович? — спросил Дмитрий Заруцкого.

— По-моему, гетман прав, здесь место не совсем удобное. Я предлагаю перебраться в Тушино, там между двумя реками, Москвой и Сходней, можно устроить хороший табор. Реки послужат не только защитой от внезапного нападения москалей, но и для перебежчиков явятся преградой.

— Но на Тверской дороге есть московское войско, — сказал Валавский.

— Я с казаками разгоню его, — пообещал Заруцкий.

— Ну если так, будем пробиваться на Тушино, — решил царь.

На следующий день ранним утром Заруцкий стремительной атакой сбил московский отряд, проложив дорогу всему войску с обозом и пушками.

Едва расположились на новом месте, как в лагерь прибыл пан Доморацкий с требованием провести его к Гетману:

— Ясновельможный пан Рожинский, я прислан к вам с поручением польских послов, которые представляют здесь его величество польского короля Сигизмунда III.

— Я рад видеть здесь земляка, — кивнул гетман снисходительно Доморацкому. — Чем могу служить?

— Послы велели передать вам, пан Роман, что они от имени короля заключили мирный договор с русским царем Василием Шуйским на три года и одиннадцать месяцев.

— А при чем тут я?

— Они велели передать вам приказ, чтоб вы во исполнение этого договора немедленно увели всех поляков, пришедших с войском названного Дмитрия. Что Польша не должна вмешиваться во внутренние дела России.

— Больше они ничего не велели передать? — прищурился Рожинский.

— Нет.

— Тогда скажи послам, что я стою на пороге Москвы и не намерен уходить от победы, которая уже у меня в руках, милейший пан, как вас?

— Пан Доморацкий.

— Неужели, пан Доморацкий, вы бы ушли от прекрасной дамы, которая уже отдается вам? А? Ушли бы, не приласкав ее, жаждущую любви? Вот вы уже и покраснели.

— При чем тут дама? — пробормотал посольский посланец. — Речь идет о всех поляках, которые должны немедленно вернуться домой.

— А что ж за это обещает нам царь? Какую награду?

— За это он отпускает всех пленных поляков, послов и Мнишека с сыном и дочерью.

— С Мариной?

— Да.

— Но это для них награда — отпуск домой. А нам-то что? Пан Доморацкий, что нам?

— Я надеюсь, — замялся Доморацкий, — король вполне оценит ваши действия по достоинству.

— Он уже оценил, — скривился зло Рожинский. — Он после рокоша разогнал лучших людей Польши, лучших рыцарей. Поди сейчас, пан Доморацкий, в любой полк, в любую сотню, прикажи им идти назад хотя бы и именем короля, в лучшем случае тебя поколотят, в худшем зарубят.

— Так что я должен передать пану Гонсевскому?

— Передай, что ни один поляк не уйдет отсюда, не получив положенной награды. А сам пан Гонсевский пусть метется в Польшу, пока Шуйский не передумал.

Велев одному из сотников проводить Доморацкого за реку, дабы не приняли его сторожа за перебежчика, Рожинский отправился в царский шатер. Там были почти все военачальники.

— Государь, я только что узнал новость о вашей жене.

— Какую? — вскинулся Дмитрий.

— Хорошую, ваше величество. Ее и Мнишека Шуйский отпускает на родину. Я полагаю, мы должны перехватить ее.

— Да, да, да, обязательно, — молвил царь, тужась изобразить радость по этому поводу. — Я очень соскучился по жене.

Царь старался не глядеть в сторону Вишневецкого, который, пожалуй, один мог оценить «радость» государя: «Ведь Марина же может выдать его, не признать. А если не признает, тогда конец всему. Все сразу поймут, что он самозванец».

— Кого пошлем? — спросил Рожинский.

— Я думаю, с этим вполне справится пан Валавский, мой канцлер.

— Я готов, ваше величество, — встал Валавский.

— Вы все равно, Валавский, в боях не участвуете, вам и заняться этим вполне деликатным делом.

— Почту за честь привезти вашу жену, государь.

— Не думаю, что там придется деликатничать, ваше величество, — сказал Рожинский. — Наверняка Шуйский отправил их с охраной.

— Тогда дайте Валавскому хороший отряд.

— Я выделю ему конный полк. Дело того стоит. Привезете нашу царицу… Это воодушевит наших рыцарей и гусар.

Обсудив детали предстоящей экспедиции канцлера и предположительный маршрут Мнишеков, все разошлись. Царь не остался в своем шатре, а отправился с окольничим Веревкиным спать в избу, которую отвели ему как опочивальню.

Когда легли и потушили свечи, царь спросил пыхтевшего на полу Веревкина:

— Что делать, Гаврила, жена на мою голову свалилась?

— Мог бы сказать, мол, потом ее вызову, как возьму Кремль. А то: «Соскучился», — передразнил Гаврила.

— Да черт его знает, сразу как-то и не сообразил. Рожинский как обухом по голове: ваша жена нашлась. У меня и сердце в пятки.

— Да видел я, как твоя рожа побелела.

— Неужто заметно было?

— А то…

— Ну ладно. Будем считать, что я от радости побледнел. Ты лучше посоветуй, как быть? Ну привезут ее… И что?

— Прежде чем сюда привезти, надо ее да и самого Мнишека подготовить. Не думаю, что они слишком будут упираться. Отцу пообещай тысяч двести — триста, русские наверняка ободрали их до нитки. Ну а ей вновь стать царицей. Разве она устоит?

— А если упрутся?

— Хэх. Не упрутся, если с другой стороны кол или петлю обещать.

— Конечно, приезд жены-царицы поднимет к нам уважение. Это хорошо бы, а то некоторые воеводы уже мной пренебрегать стали. Неужто Адам проболтается?

— Вишневецкий, че ли?

— Ну да.

— Надо было, когда он появился, отправить туда же, куда и «племянничка» ты спровадил. У Будзилы это хорошо получается.

— Нет. Нельзя было. Тут бы и Будзило мог смекнуть обо мне. Нельзя.

В это время к палатке канцлера пришел пан Адам Вишневецкий, вызвал его наружу:

— На два слова, пан Валавский.

— В чем дело, Адам Александрович, — появился канцлер. Вишневецкий взял его под локоть и тихо заговорил:

— Пан Валавский, вы не должны найти Мнишеков.

— Что вы говорите, Адам Александрович? Мне же поручено государем.

— Государь сам не хочет, чтоб она появилась тут, так называемая жена.

— Он вам так говорил?

— Нет. Но я видел это по его лицу.

— Тогда объясните, в чем дело?

— Все дело в том, что ее муж царь Дмитрий действительно был убит. Я видел его убитого собственными глазами.

— Неужели? — прошептал сразу осипшим голосом канцлер. — Тогда получается, что он…

— Да, да, пан Валавский. Я рад, что вы такой догадливый. И поэтому, если вы и дальше хотите оставаться канцлером России, вы не должны найти их, тем более воротить.

— Но что я скажу ему, воротившись с пустыми руками?

— Так и скажете: не нашел, мол, не догнал. И даже если он вслух вас пожурит, в душе он будет рад этому. Я вам ручаюсь.

19. Тушинский вор

Для простого народа необъятной России на Москве явилось два царя. Один сидел в Кремле по имени Василий Иванович Шуйский, избранный москвичами, другой — Дмитрий Иванович, законный наследник Ивана Васильевича Грозного, сидел в Тушине. Конечно, во мнении народа последний переваживал первого. И поэтому так легко города присягали ему: «Сядет законный царь, земля утихомирится. Оттого и смута в державе, что на престоле не природный государь».

И, как обычно, у черни всем бедам виновник — царь. Засуха, хлеба погорели, значит, Бог царя за грехи наказывает, а народ страдает. Хляби разверзлись, дожди все обилие залили, колосу налиться не дали, опять же — его вина, плохо у Всевышнего просил. А уж если война — тут царь прямой виновник, мало, видишь ли, ему земли, чужой захотелось.

А ныне-то, когда держава словно муравейник разворошенный, когда смерду пахать и сеять один вред, все равно отберут собранное, когда на дорогах разбои и смертоубийства, когда ни суда, ни правды днем с огнем не сыщешь, кто же всему виной? Он — царь Шуйский, тут и слепому видно.

Сидит черт горбоносый на чужом месте, никак уходить не хочет, клещом в трон вцепился. Обзывает Дмитрия Ивановича вором, теперь уж Тушинским вором, а сам-то кто? Не вор ли сам-то?

У гетмана Рожинского хитрый план созрел:

— Государь, надо отправить в Кремль посольство.

— Это еще зачем? — насторожился Дмитрий.

— Якобы для переговоров, а на самом деле разнюхать, что и как у них. Разведчиков послать, поймают, повесят. А кто послов казнит? Мы же Доморацкого не тронули.

— И что ж поручим послам?

— А хошь попросить отпустить к нам Марину.

— Шуйский тут же их погонит вон.

— Пусть. Мне важно, чтоб они прошли, через лагеря их полков, туда и обратно.

— Иван Мартынович, как ты думаешь? — спросил царь Заруцкого.

— Я думаю, государь, про Марину спрашивать не надо. А то, что посольство разведает лагерь московский, это хорошо придумано.

— А почему нельзя про Марину спрашивать?

— Во-первых, она уже отъехала, и мы за ней послали Валавского. И Шуйский наверняка знает, что мы об этом знаем. И может не поверить послам, а если не поверит, может их и задержать.

— Так что ты предлагаешь?

— Надо сказать, что мы, мол, заинтересовались сообщением Доморацкого о мире и готовы отпустить домой поляков, но, мол, нам нужны какие-то гарантии и деньги для оплаты жалованья рыцарям.

— А что? Это хорошая мысль, — заметил царь.

— И как только они обнадежатся, успокоятся, я ночью перейду эту Переплююху, — молвил Рожинский, столь неуважительно обозвав речку Сходню. — Ударю всеми силами, а к утру войду в Кремль. И мы Шуйского распнем на Красной площади.

— Это прекрасный план, — воодушевился царь. — Я согласен. А кого пошлем главным послом?

— Я думаю хорунжего Будзилу, он как человек военный все усечет, где пушки, где пехота, а где конница. Ну с ним еще подберем из рыцарей человек десять для представительства. В двадцать-то глаз все углядят.

Гетман лично наставлял Будзилу перед отправкой в Кремль. Пересказав ему, что надо говорить на переговорах, чего просить, он молвил:

— А главная твоя задача, Иосиф, хорошо запомнить, что увидишь в лагере, но, пожалуй, еще главнее при возвращении через их полки сообщайте им всем, что переговоры ваши весьма успешны, что через день-другой мир наступит. Как бы ни кончились переговоры, даже если вас в шею выгонят, в полках хвалитесь: скор мир, братцы, будем вместе пить-гулять и баб щупать. Ты понял?

— А чего ту непонятного, пан Роман, чай, не дурак.

— Научи и свиту свою при возвращении быть как можно веселее и радостнее.

Когда Шуйскому сообщили, что из Тушина, прибыло большое посольство для переговоров, он спросил Мстиславского:

— Федор Иванович, наверно, негоже царю с воровскими послами беседовать? А?

— Я думаю, негоже, государь, — согласился князь.

— Прими их ты. Послушай, чего они там молотят. Что ответить, сам решай с думцами. А у меня серьезный ныне разговор с Скопиным-Шуйским грядет. Нас не тревожьте.

Когда Скопин вошел в царский кабинет, Шуйский стоял у окна, ссутулившийся, ставший вроде еще ниже, жалкий высохший старик. Обернулся на стук в дверь, пригласил тихим голосом:

— Проходи, Мишенька, садись к столу.

Скопин сел на один из стульев, стоявших у бокового стола, придвинутого к царскому.

— Вот зрю в тушинскую сторону, костры горят, ворье кашу готовит, — говорил Шуйский, умащиваясь в широком царском кресле, куда впору можно было и двух-трех таких старикашек засунуть. — Что творится, что творится, сынок. Голова кругом идет. Вор уж под стены Кремля приполоз, звон посольство как путний шлет.

— С чем оно пришло?

— А кто его знает. Не думаю, что с добром. Федору Ивановичу поручил с имя беседовать. Я что тебя позвал, Мишенька? Акромя как на тебя — не на кого мне положиться. Придется тебе к шведскому королю ехать, сынок. Просить помощи.

— Он же вроде сам уже предлагал.

— Вот, вот, он-то предлагался, а я кочевряжился: мол, не надо. Сами управимся. Вот и управились. — Голос у царя пресекся, и он умолк, пытаясь справиться с подступившей вдруг слабостью. Долго молчал и заговорил еще тише:

— Когда под Тулой стояли, Болотникова выкуривали, от Карла IX опять посланец пожаловал: не нужна ли помощь? Ну, думаю, зачем она мне? Болотникова вот-вот прикончим, а шведы ведь за так помогать не станут, обязательно что-нибудь попросят за услугу, либо Корелы, либо Иван-город. Сказал посланцу: мол, спасибо его величеству за заботу, но не нуждаемся. А ныне вон к горлу подступили, хоть в петлю. Про юг уж молчу, так ведь и северные города почти все к Вору наклонились. Того гляди Московский посад его позовет. Псков передался, Новгород пока меня держится, даже поляков, которых я им на жительство прислал, утопили в Волхове.

— Пленных? — удивился Скопин.

— Вот именно. Я их пленил и, чтоб Москву не объедали, по городам разослал, а новгородцы управились — «воду посажали». Но Псков-то, наоборот, тем пленным чуть не в рот глядит, кормят от пуза, лелеют. Вот и долелеялись, сами ополячились, Тушинскому вору присягнули.

— Да, — вздохнул Скопин. — Действительно худо дело.

— Да уж куда худее, Мишенька;

— Хорошо, Василий Иванович, я согласен поехать. Но что я могу им сулить от вашего имени?

— Сули Корелу, мало будет — дари Орешек. Не скупись, Миша, на посулы.

— Но войско-то наверняка будет деньги требовать, тут посулами не обойдешься.

— Это верно. Я дам тебе для начала немного, но главное, разошлю по городам, которые за мной, указ, о том, чтоб все тягловые сборы на тебя слали деньгами ли, рухлядью. И ты требуй с них моим именем. И про монастыри не забывай, там деньги завсе есть.

— Хорошо, Василий Иванович, когда мне выезжать?

— Да хошь завтра. С собой возьмешь шуряка своего Семена Головина и конный полк самый лучший. И ступай, сынок.

— А грамоту полномочную?

— А вот возьми, — царь посунул по столу хрусткий лист бумаги. — Томила заготовил, я подписал и печать приложил.

— А Дума?

— Стану я этих дураков спрашивать. Мстиславский знает и довольно. А с долгобородыми советоваться — делу вредить. Завтра же в Тушине будет известно.


Тушинское посольство, пока пробиралось по Москве к Кремлю, изрядно трусило. Даже у самого пана Будзилы поджилки тряслись: «Повяжут гады, вздымут на дыбу, поджарят огоньком. Ох, и удумал этот гетман. Сам небось не пошел послом, хорунжего решил скормить москалям».

Но когда их в сопровождении сотника пропустили в Кремль и привели в Грановитую палату, где сидела Дума, Будзило воспрянул духом: «Значит, с нами считаются. Погуторим». И не увидев на царском месте царя, явил хорунжий не возмущение, нет (возмутись так, чего доброго, и угодишь на дыбу), а явил Будзило легкое неудовольствие:

— Нам бы с государем увидеться надо.

— Государь мне поручил, — сказал Мстиславский, с трудом скрывая презрение к воровскому посольству. — Сказывайте, с чем пожаловали?

— У нас был недавно ваш посол Доморацкий.

— Это не наш посланец, а польского посольства.

— Ну ладно, — согласился Будзило. — Пусть будет польского посольства. Доморацкий сказал, что вы требуете ухода всех поляков из армии государя Дмитрия Ивановича, обещая за это мир Польше.

— Ну допустим. Что из того?

— Поляки согласны оставить царевича…

— Вора, — вставил слово Мстиславский.

Будзило и ухом не повел:

— …Ну да, Дмитрия Ивановича, но с условием, чтобы вы выплатили всем жалованье.

— За что? — нахмурился князь.

— Ну как? Они же сколько прошли, поистратились…

— Пограбили, — в тон хорунжему продолжил Мстиславский. — С чего ради мы должны вам платить?

— Ну как же? Мы уходим, вы получаете мир, а он всегда был недешев. Не так ли? Согласитесь?

Мстиславский почувствовал, что воровское посольство что-то удумало, на чем-то хотят провести его, надуть, но никак не мог понять: на чем? Не могли же они всерьез мечтать, что царь заплатит всей их ораве. Но к чему они клонят? Пока не разгадана их хитрость, нельзя кончать переговоры.

— Хорошо. Я доложу государю о вашем предложении. Мы посоветуемся.

Князь, откладывая переговоры, думал, что выигрывает время. Будзило знал, что продолжения их не будет и что половина дела уже сделана. Вторая — главная — на обратном пути.

И уже на крыльце, где их ждал сотник-провожатый, он сказал ему почти радостно:

— Все. Рати не будет.

— Что, договорились? — спросил тот.

— Договорились.

Воровское посольство возвращалось через полки, расположенные на речке Пресне, а также на Ходынке. Всем встречным радостно сообщалось:

— Переговоры прошли удачно, скоро будет мир.

На Ходынке Будзилу какой-то есаул затащил под навес, где за длинным столом обедали казаки и ратники.

— Ну сказывай, хорунжий, как дела? До чего договорились?

— Пока договорились на словах разойтись миром, дня через два подпишем договор.

— Ай славно, давайте выпьем за это.

Будзила не упирался, выпил поднесенную чарку, крякнув, отщипнул от каравая корочку, закусил. Угостили и его спутников, хлопали дружески по спинам, обнимали, радовались:

— Чего нам делить? Верно?

— Верно, верно, — кивали тушинцы. — Все люди — одного Адама дети.

Радостная весть мигом разлетелась по полкам на Ходынке. Откуда-то явились корчаги с вином. Заиграла музыка. Грянули песни. Запылили на пяточках плясуны.


Князь Скопин-Шуйский, воротившись домой, велел Федьке готовиться назавтра к отъезду.

— Куда? — спросил тот.

— На Кудыкину гору, — отшутился князь. — Но очень далеко.

Мать с женой не спрашивали, отужинали вместе, разошлись в опочивальни, помолившись, легли спать.

Жена князя, Анастасия Васильевна, прижимаясь к мужу, тихонько спросила:

— Далеко ли, Мишенька?

— К шведам, Настасьюшка.

— Ой какую даль-то. Не страшно?

— Страшно вас оставлять с мамой. Вор-то уже в Тушине. Не дай Бог, возьмет Москву.

— А еще кто с тобой?

— Твой брат Семен, Моисей Глебов, Федька, Фома ну и полк государь дает. Так что за нас не беспокойся. Вот вам, в случае чего, что делать, ума не приложу. Кто заборонит вас?

Уснула жена, прижавшись к нему, а он все не спал, думал о ней, о матери, кто сможет им помочь, защитить в случае прихода самозванца.

Так ничего и не придумал, не заметил, как уснул после первых петухов. Подхватился от сильного стука в ворота и крика:

— Михаил Васильевич! Князь!

Одевался в темноте, за окном едва брезжило. И тут до слуха донеслась далекая стрельба.

— Что случилось, Мишенька? — Испуганный голос жены.

— Не знаю, Настасьюшка.

Выскочил из опочивальни, больно стукнувшись о верхнюю косячину. Выбежал во двор, там уже верховой — сын боярский Григорий Валуев.

— Михаил Васильевич, государь за тобой послал. Вор Ходынку разгромил, там паника, все бегут на Пресню, обоз кинули.

Федька уже вел от конюшни оседланного Воронка.

— Я с вами, Михаил Васильевич.

— Нет, — крикнул Скопин взлетая в седло. — Оставайся дома, там без тебя обойдемся.

На Пресне он застал князей Мстиславского и Ивана Шуйского в великой растерянности.

— Что случилось, Федор Иванович?

— На Ходынке наши вечером пьянствовали, веселились. А Вор ночью напал, многие и не проснулись, черт бы их драл.

— С чего пьянствовали-то?

— А иди разберись. Сейчас бегут, как тараканы, как бы наши полки не смяли.

— Дайте мне конников, я зайду от Химок, ударю в тыл Вору. А вы, как только наши пробегут, бейте из пушек.

Скопин повел конников на Лихоборку, оттуда повернул на Химки и помчался на юг, выходя тушинцам, уже обосновавшимся на Ходынке, в тыл. Тех подвела на этот раз жадность, они кинулись на обозы за поживой, и именно на этом застал Скопин воровское войско. Он несся впереди с обнаженной саблей, и конникам не нужен был его крик: «Р-руби!», они видели, как князь снес первую же голову мародеру, выскочившему из-за воза. Личный пример командира лучше любых кризов вдохновляет подчиненных. И поэтому никто не кричал, рубили молча, носясь среди возов на взмыленных конях. Этот неожиданный удар сзади поверг тушинцев в панику.

— Хлопцы, спасайся-а-а! Рятуйте-е-е!

Основная часть их кинулась через Ходынку по Волоцкой дороге на Тушино. Некоторые побежали к речке Черногрязской.

В это время Мстиславский бросил пехоту со стороны Пресни и именно она полностью овладела Ходынским полем. Скопин преследовал отступавших тушинцев до Сходни. А те, прибежав в лагерь, начали срочно запрягать возы, дабы бежать из Москвы. И только убедившись, что царские конники от Сходни повернули назад, немного успокоились.

По лагерю на коне носился гетман Рожинский и срамил войско последними словами, особенно досталось Заруцкому:

— Какого черта вы застряли в обозе, атаман?! Надо было их гнать, гнать.

— Но на Пресне пушки, — оправдывался Заруцкий.

— Чепуха! Я не слышал пушек. Москали наложили в портки и их можно было гнать до Кремля. А вы? Тряпошники, идиоты. Так все хорошо началось. Победа была в кармане…

Расстроен был и Дмитрий Иванович:

— Хорошо хоть они не перешли речку. Это нас спасло.

Скопин действительно не рискнул без поддержки переходить Сходню, справедливо полагая, что может и сам угодить в ловушку, в какой только что оказались тушинцы.

К восходу солнца Ходынский лагерь был возвращен царским войском. Сам Шуйский в окружении телохранителей прибыл на Пресню.

— Отчего это случилось? — допытывался царь. — Где были сторожа?

— Сторожа перепились и дрыхли, государь.

— Сукины дети. Велю всех под стражу. Батогов всыпать.

— Некого, государь. Их всех побили воры.

Лагерь на Ходынке представлял невеселое зрелище. Были повалены навесы, порублены шатры, опрокинуты котлы, много убитых и раненых с обеих сторон.

— Наших подобрать, воровских прикончить, — приказал царь.

Ратники ходили по разоренному лагерю с копьями, добивали воровских раненых. Некоторых и отличить было трудно, таких прежде спрашивали:

— Ты какого полку?

— Я князя Куракина.

— Значит, наш.

Но стоило бедняге замешкаться, мол, не помню. Такого обычно приканчивали: наверно, воровской. Поляков узнавали сразу и кололи, рубили без пощады.

И с этого дня начали окапываться и те и другие. Особенно спешили тушинцы, строили плетни, частоколы, привозили из деревень и ставили дома. Один из первых поставили для государя Дмитрия Ивановича, которого в Москве навечно окрестили «Тушинским вором».

Но эта кличка никоим образом не отпугнула от него людей. Наоборот, в тот же год в Тушино явился с гусарской хоругвью пан Бобровский, Андрей Млоцкий с двумя хоругвями, Александр Зборовский, Выламовский и наконец прибыл со своим войском усвятский староста Ян Сапега, отчаянный и смелый вояка. Сапеге личным приказом короля запрещено было идти на Русь. Но разве ясновельможный магнат мог стерпеть такое оскорбление?

— Плевал я на приказ короля, — плюнул Сапега себе под ноги и даже растер плевок подошвой сапога. — Я сам себе хозяин.

И пошел на Русь добывать себе славу. И добудет, но черную и кровавую. Все впереди у Сапеги.

Но не только поляки стекались под знамена Тушинского вора, а и русские и не только простые люди. Разочаровавшись в Шуйском, даже презирая его, явились в Тушино Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, Алексей Сицкий, Дмитрий Черкасский, Василий Мосальский, Засекины. Многие из них всерьез надеялись, что лжецарь вот-вот сядет на московский трон, и спешили заранее обеспечить себе близость к нему. По их мнению, Шуйский уже висел на волоске.

20. Царица Марина

Пан Валавский исполнил тайный совет Адама Вишневецкого, он не нашел Мнишеков. Самозванец, приучивший уже себя к мысли, что появление царицы Марины еще более укрепит его царское происхождение, если, разумеется, удастся разыграть трогательную встречу. О чем Гаврила твердо заявил: «Заставим сучку и признать тебя мужем, и обнимать, и целовать. Никуда она не денется».

Оттого царь всерьез разгневался на Валавского.

— Как это не нашел? — вскричал он. — Царица что? Иголка? Это моя родная кровная жена, а ты не нашел. Ну что с тобой сделать? Что?

— Воля ваша, государь, виноват, — смиренно отвечал Валавский, надеясь покорностью смягчить гнев царя.

— А еще канцлер. В кои-то веки дал ему одно поручение, а он не исполнил. За что я тебе жалованье канцлера плачу? За что?

Валавский был разжалован из канцлеров, но через день восстановлен, так как в Тушине появилось письмо Мнишека, тайно отправленное с дороги: «Нас повезли через Углич в Польшу, сопровождает нас с отрядом князь Владимир Долгорукий, ради всего святого, спасите нас».

— Ну вот, я искал их на западе, а их потащили на север, — оправдывался Валавский. — При чем тут я?

— Ладно, ладно, — смиловался царь. — Будь опять канцлером.

Гетману Рожинскому было приказано назначить новую погоню за царицей. Он велел Зборовскому догонять Мнишеков, с ними напросился и князь Мосальский:

— Я знаю, где сейчас они должны быть.

По всему лагерю специальные бирючи оглашали радостную новость: «Скоро царица пожалует в Тушино». А паны на своих застольях стали произносить тосты: «За счастливое избавление ее величества ясновельможной Марины из грязных лап Шуйского».

А Мнишек, тайно отправивший посланца с письмом в Тушино, всячески старался ехать медленнее. Кучеру, сидевшему на облучке кареты, то и дело делал замечания:

— Не гони! Не дрова везешь, пся кровь. Царицу.

С ночлегов выезд задерживал пан Мнишек отговоркой:

— Пусть поспит ее величество, всю ночь блохи донимали. — Из-за блох, одинаково жравших и величеств и не величеств, пришлось устраиваться царице на ночлег прямо в карете. На одной из ночевок уже недалеко от польской границы, Мнишек, выйдя во двор по малой нужде и справив оную, подошел к карете и, воровато оглянувшись, вытащил чеку из переднего колеса и зашвырнул ее подальше. Ясновельможный пан, самборский воевода, надеялся, что чеку долго будут искать или отковывать новую, глядишь, полдня и потеряют. Так уж не хотелось ему в Польшу, где его ждала жадная куча кредиторов, с которыми ему нечем было расплачиваться. Пан был гол как сокол.

Но днем, когда собирались продолжить путь, никто не заметил отсутствия чеки. Кучер впряг лошадей, влез на облучок. Мнишек, возмущенный такой беспечностью холопа, спросил:

— Ты все осмотрел?

— А как же, мы свое дело знам, — отвечал кучер, трогая лошадей. — Н-но, милаи.

И карета поехала. Мнишек ждал, что колесо вот-вот должно слететь, но оно почему-то не слетало. Проехали с версту — ничего.

«Надо будет на следующей ночевке выкинуть с другого заднего колеса», — подумал Мнишек, и тут карета накренилась.

«Наконец-то, — обрадовался воевода. — Свершилось».

— Тр-р-р, — закричал кучер, останавливая лошадей. Откинув дверку, Мнишек спросил:

— Что случилось?

— Чеку от переднего колеса потеряли.

— Вот тебе и «знам, знам», — передразнил холопа воевода. — Я ж тебя, дурака, спрашивал: ты все осмотрел?

— Так смотрел я, все вроде было на месте.

— Вроде, вроде. Ищи.

— Счас найду. Она вот токо что выпала.

Кучер побежал назад по дороге искать чеку, «токо что» выпавшую. Ему помогали конники сопровождения: «Ребята, ищите чеку».

Мнишек в душе радовался: «Ищите, ищите, собаки. Хрен найдете». Он никак не ожидал, что удачно так получится. Думал, что чеку хватятся на стоянке, а оно эвон как обернулось, хватились едва ль не через две версты. «Теперь день наш», — потирал руки удоволенный пан.

Марина косилась на отца:

— Что-то вы, отец, в таком хорошем настроении.

— А что нам делать остается, доченька? Не плакать же. — Но тут он почувствовал, что карета выравнивается. Мнишек откинул дверку, выглянул. Несколько человек, приподняв карету, ставили колесо на место.

— Что? Нашли?

— На-ашли! — радостно отвечал кучер, размахивая чекой.

— Так это ж деревянная.

— Ну и что? Из дуба отстрогал, эта ничем не хуже.

— М-да. — Мнишек откинулся на подушки, настроение сразу упало: «Чертов холоп. Извернулся».

Но когда подъезжали к деревне Любенцы, вдруг сзади послышалась стрельба, крики. Сопровождение разбежалось. Карета остановилась.

— Что это? — встревожилась Марина.

— Сиди, доченька, молчи, без нас разберутся, — сказал Мнишек, пока не рискуя выражать радость: «Разберутся ли»?

Наконец дверца распахнулась, и улыбающийся пан Зборовский торжественно провозгласил:

— Ваше величество, вы свободны.

— Браво! — воскликнул Мнишек, едва не захлопав в ладоши. — Вы от царя Дмитрия? Верно?

— Верно, пан Мнишек.

— Так он жив?! — воскликнула Марина.

— Да, ваше величество, ваш муж жив и с нетерпением ждет вашего прибытия.

— Ой, какое счастье! — воскликнула Марина. — А мне наговорили Бог знает что.

И карета завернула назад. Когда приехали в деревню, где ночевали накануне, Мнишек пошел в кусты, отыскал заброшенную им туда чеку и, обтерев ее травой, засунул в карман: «Авось сгодится. Ну как сломается та, дубовая. А у меня, пожалуйте вам, окажется случайно запасная».

Теперь надо спешить. И теперь уже в спину кучеру сыпались другие команды: «Поторапливай, поторапливай, дурак. Чего пристяжную жалеешь, дай ей кнута».

Повеселела и Марина. Еще бы, едет к мужу, которого считала убитым, она в нетерпении прыгала на подушках, подпевала звонким голоском:

Солнце смотри с неба синего,

И сегодня я счастливая.

Потому я так счастливая,

Что со мною небо синее.

От рассвета и до вечера

Мне поют в траве кузнечики.

Я люблю их стрекотание

И дзякую их заранее.

Однажды уже после Звенигорода, когда Марина ехала в карете одна и напевала, отец ее решил тряхнуть стариной, сел в седло и, оживленно беседуя с паном Зборовским, ехал сзади. К открытой дверце подъехал князь Мосальский, польстил царице:

— Хорошо поете, Марина Юрьевна, только кого вы застанете в Тушине?

— Как кого? Моего мужа.

— Эх, Марина Юрьевна, жаль мне вас. Мужа, да не того, кого ожидаете. Там совсем другой человек.

— Как? — растерялась Марина. — Вы лжете!

— Вот крест, что там не ваш муж. — Мосальский перекрестился и отвернул коня в сторону.

Марина в полном отчаянье, словно оглушенная, сидела в карете и наконец закричала кучеру:

— Останови! Останови, скотина.

Карета встала. Тут же подъехали верхами Мнишек с Зборовским.

— Чего встал! — закричал Мнишек на кучера.

— Панна велела.

Воевода распахнул дверцу.

— В чем дело, Марина?

— Я не поеду туда.

— Почему?

— Это не мой муж, — закричала Марина, едва сдерживая слезы. — Я не хочу его видеть.

— Ты с ума сошла.

— Это вы все с ума посходили. Мой муж убит, а это самозванец.

— Замолчи, дура, — рассердился Мнишек, забыв, что перед ним царица. — Помолчи.

Они отъехали с Зборовским в сторону, стали совещаться: что делать?

— Ничего не понимаю, пела, пела, ровно пташечка, и на тебе. Выпряглась.

— Кто-то, наверное, ей сказал об этом.

— Кто мог? Постойте, к карете подъезжал князь Мосальский.

— Точно. Наверняка он наговорил ей гадостей.

— Найдите его.

Зборовский велел найти Мосальского, но его не было.

— Он, скотина, — сказал Мнишек. — Больше некому.

— Ну что будем делать? — спросил Зборовский.

— Я попробую еще раз переговорить с нею наедине, пусть никто не подъезжает близко.

Мнишек подъехал к карете, слез с коня, влез в экипаж.

— Ну что ты, доченька, — начал он ласково.

— Не уговаривайте меня, отец, я к нему не поеду. А повезете силой, плюну ему в рожу. Я — царица, а он кто? Наверняка какой-нибудь мерзавец, каторжник.

Получасовые переговоры не дали результата. Наконец Мнишек, уступая ее упрямству, предложил:

— Ну хорошо, давай сделаем так. Я поеду к нему, посмотрю, он ли, и вернусь сообщить тебе.

— Езжай и скажи, что я его видеть не желаю.

— Ну полно, полно. Там посмотрим.

Зборовский остался караулить царицу, а Мнишек с небольшим отрядом сопровождающих поехал в Тушино. До него было уже недалеко. Мнишек уже точно знал, что Дмитрий был не тот, но ехал, чтобы увидеть самому и попробовать выбить из него деньги. Поэтому когда его ввели в шатер царя, он даже не подал вида, что перед ним другой человек. Наоборот, хитрец воскликнул:

— Боже мой! Как я рад, что вы спаслись тогда. А я… а меня… ограбили эти клевреты Шуйского. Все, все отняли, чем вы меня наградили, — хотел пан даже всхлипнуть, но вместо всхлипа какой-то хрюк получился.

Новый царь вполне оценил игру тестя, обнял его, как родного, утешил:

— Не беспокойся, отец, я все вам верну. Сколько они отняли у вас?

— Триста тысяч, — брякнул Мнишек и сам оторопел: не слишком ли загнул?

Но нет, царь оказался не скупой.

— Вы получите их, когда захотите. А лучше когда привезете свою дочь, мою незабвенную жену.

Господи, да за такие деньги Мнишек и свою бы жену привез этому царьку. Но надо ж как-то изворачиваться, и воевода мгновенно сообразил:

— Она не хочет въезжать простой поезжанкой, она желает въехать царицей, ваше величество.

— Да, да, отец, я понимаю. Узнаю характер моей жены. Мы организуем ей достойную встречу. Где она сейчас?

— Здесь, недалеко от Москвы, в Раздорах.

— Я отряжу для встречи лучшего своего воеводу. — Царь обернулся к Сапеге: — Петр Павлович, я поручаю вам ехать в Раздоры и сопровождать сюда мою жену, царицу Марину Юрьевну.

— Благодарю за высокую честь, ваше величество, — склонил голову Ян Сапега.

С Сапегой была отряжена лучшая гусарская хоругвь со знаменами и даже музыкантами.

Мнишек понял, что уж Сапегу-то надо посвятить во все затруднения, он обсказал ему все, что-де Марина уперлась и ни в какую не хочет ехать в Тушино. Сапега, широкогрудый, здоровый и красивый пан, рассмеялся:

— Ах, Юрий Николаевич, еще ни одна женщина не отказывала мне в моей просьбе. И ваша Марина никуда не денется. Вот увидите, поедет как миленькая.

— Дай Бог, дай Бог, — стал немного успокаиваться Мнишек. Но перед Раздорами попросил:

— Позвольте, я сначала поговорю с ней.

— Пожалуйста, — согласился Сапега.

За время отсутствия Мнишека Зборовский уже поставил царице шатер на опушке леса и заставил поваров готовить обед. И для царицы, и для своих гусар. Горело несколько костров. Тут же на лугу паслись спутанные кони.

Спрыгнув с коня, Мнишек решительно направился в шатер. Марина лежала на походной кровати. Едва отец вошел, взглянула ему в глаза:

— Ну? Он?

— Не он, Марина, но…

— Я же тебе говорила, я знала, я знала.

— Тиш-шше, — прошипел гусаком Мнишек. — Все же за пологом слышно.

— Ну и пусть.

— Марина, послушай. — Мнишек говорил едва не шепотом. — Я же отец, разве я пожелаю зла тебе? Он лучше того, выше, красивее, настоящий царь. Да, да и потом, как только мы приедем с тобой, я сразу же получаю триста тысяч. Понимаешь, триста тысяч. А сейчас мы с тобой нищие. Неужели ты этого не понимаешь? Как только мы явимся в Польшу, меня кредиторы упекут в тюрьму. Ты этого хочешь?

— Но, отец, ты и меня пойми, не потаскуха же я, в конце концов.

— Что ты, что ты, Бог с тобой, доченька. Ты царица, провозглашенная и коронованная, а он… — тут Мнишек даже не шептал, а одними губами сказал: — «Никто». А когда ты станешь возле него, тогда и его признают царем. Понимаешь, через тебя он станет царем. Он же будет тебе век обязан. Тебе счастье само в руки идет, а ты упираешься.

Марина, прикрыв глаза, долго молчала, наконец, открыв их, сказала:

— Хорошо. Я согласна. Только пусть он отведет мне отдельную квартиру. А в постель мою явится после взятия Москвы, в Кремле, в моей спальне.

— Но, Мариночка…

— Все, все. Я — царица и мужа допущу к себе лишь на царском ложе.

Мнишек поднялся, вздохнул:

— Ох и сволочная ты, дочка, вся в мать.

— Какую родил, — огрызнулась Марина примирительно.

Как бы там ни было, воевода вышел из шатра хоть и вспотевшим, но умиротворенным. Прошел к походной коновязи, где Сапега уже беседовал с Зборовским.

— Ну как? — встретил его улыбающийся Сапега. — Крепость сдалась?

— Сдалась, — улыбнулся Мнишек устало.

— Ну вот, я же вам говорил, где я — там победа.

— Победа-то, победа, но она такие условия нагородила.

— Ну без условий, пан Мнишек, ни одна крепость не капитулирует.

Поскольку августовский день клонился к закату, решили заночевать в Раздорах, чтобы утром ехать в Тушино. Сапега послал к царю гонца с краткой запиской: «Она согласна, готовьте встречу». Он, старая лиса, догадывался, насколько эта встреча важна для Тушинского царька. Поэтому наказал Мнишеку:

— Юрий Николаевич, глядите, чтоб наша молодая кобылка не взбрыкнула там.

— Что вы, что вы, дорогой воевода, все пройдет Как на смотре.

Мнишек настолько уважал и побаивался Сапегу, осмелившегося не послушаться даже короля, что не посмел обижаться на его грубые сравнения царицы то с «крепостью», то с «молодой кобылкой». Кого другого за такие оскорбления Мнишек вызвал бы на поединок, конечно не на саблях — староват он для них, но из пистолета рука б не дрогнула. Но Яна Сапегу (Петра Павловича) Боже сохрани. Наоборот, даже ответил в тон ему, сказав о «смотре», на котором оценивают обычно не только всадников, но жеребцов и кобылок, на которых они гарцуют.

Благословляя дочь на сон грядущий, Мнишек шептал ей:

— Мариночка, милая, обними ты его завтра, поцелуй.

— Мы об этом не договаривались.

— Ну, деточка, что тебе стоит, а мне за это триста тысяч отвалится.

— А мне?

— Господи, тебе вся империя достанется, вся Россия. Не мучь ты меня, пожалей, доча. Я ныне нищ, растоптан, оплеван, а с такими деньгами я опять воспряну. Ну, доча!

— Ладно. Иди спать, отец.

— Ну ты сделаешь, как я прошу тебя?

— Ладно. Постараюсь.

— Вот и умница, вот и умница, — обрадовался воевода и даже потянулся поцеловать дочь, но она недовольно оттолкнула его.

— Твои усы колючие.

Он не обиделся, а от восторга даже прослезился, шептал срывающимся голосом:

— Вот и ладно… Вот и славно… Умница ты моя. Единственная. Спи с Богом.

Отчасти Мнишек узнавал себя в упрямстве дочери: «В меня, сучка, вся в меня, мать ни при чем».

Часть третья Победитель опасен

1. Между двух царей

Прибывший с невеликой дружиной в Новгород князь Скопин-Шуйский был встречен с честью. Хотя воевода новгородский Михаил Татищев отнесся к прибытию царского племянника с плохо скрытым неудовольствием, решив, что царь не доверяет ему. При первой же встрече с «мальчишкой», как заглазно он звал Скопина, Татищев молвил ему с полушутливым намеком:

— А уживутся ли два медведя в одной берлоге, Михаил Васильевич? А?

Скопин посмеялся, отшутился дружелюбно:

— Я в вашу берлогу, Михаил Игнатьевич, ни за что не полезу. Потому как послан не по берлогам прятаться, а со шведами переговоры вести.

— Что, неужто уж своих сил мало? — спросил Татищев. — А как вы думаете? Уж об украинских городах и говорить не приходится, так ведь 22 русских города уже Вору присягнули. Ни на кого положиться нельзя. Смоленск, Нижний Новгород пока верны государю да вот вы.

— Верны, — вздохнул Татищев. — Кабы так.

— А что? Неужто колеблется Новгород Великий?

— Колеблется, Михаил Васильевич, еще как колеблется. Особенно мизинные[57] людишки. Он ведь, Вор-от, много им чего обещает. А мизинные завсе лучшим людям завидовали. А он обещает их над вятшими людьми взвысить. Псков-то отчего сторону Вора взял?

— Отчего?

— Мизинные вятших переважили, да и воевода Петр Шереметев с дьяком Грамотиным тому немало поспешествовали.

— Воевода?

— Да. Заставлял людей присягать Тушинскому вору, а потом за эту присягу их же пытал, отбирал у них нажитое. Села на себя захватывал и все именем царя московского. Псковичи послали в Москву к царю деньги и челобитную, так посланцев этих едва не казнили.

— За что?

— А воевода отписал царю, что они, мол, враги его. А кому царь поверит? Ясно, не мизинным.

— Они где сейчас?

— Кто?

— Ну эти послы псковские.

— В тюрьме, наверно, московской.

— Имена их известны?

— Должно, на съезжей у писаря есть.

Скопин призвал Кравкова:

— Фома, ступай на съезжую[58], возьми у писаря имена псковских челобитчиков, скажи, что мне они нужны.

Первое, что сделал Скопин по прибытии в Новгород, тут же нарядил своего шурина Головина к королю шведскому Карлу IX.

— Скажи ему так, Семен, мол, великий государь бьет его величеству челом, передашь грамоту и скажешь: просит, мол, оказать помощь против поляков. Пусть посылает сюда в Новгород доверенного человека для переговоров. Я буду ждать.

— А что я должен обещать шведам?

— Ну что? Хорошую плату за войско.

— Они этим не удоволятся.

— Ну если будут настырничать, пообещай Корелу, но скажи, мол, переговоры полномочен вести князь Скопин-Шуйский. Езжай, Семен Васильевич, не умедливай. Да цену-то очень не набивай. Говори, мол, все у нас ладом, если б не поляки. Про самозванца помалкивай.

— Думаешь, Карл IX не знает о нем?

— Знает не знает, какое им дело. Поляков прогоним, и самозванец мигом исчезнет. А у Карла на поляков зуб, вот на них его и натравливать надо.

Головин отправился в Швецию. Скопин-Шуйский писал в Москву царю, ничего не скрывая, описывая замятию в Пскове и других городах. В конце грамоты приписал: «…а те псковские люди, что приезжали к тебе с челобитной и деньгами — Самсон Тихвинец, Федор Умойся Грязью, Овсейка Ржов да Илья Мясник — были пред тобой оговорены воеводой Петром Шереметевым и ныне, по моим сведениям, сидят в московской тюрьме. Оттого во Пскове началась замятия, мизинные переважили вятших, захватили власть и заставили всех присягнуть Тушинскому вору. Посему прошу Вас, великий государь Василий Иванович, незамедлительно тех людей освободить и отправить во Псков, а Петра Шереметева пока отозвать в Москву и учинить следствие по его делу».

Запечатав грамоту, Скопин призвал Глебова:

— Вот, Моисей, скачи в Москву к государю. На словах скажи, чтоб просьбу мою здесь изложенную исполнили немедленно.

— Хорошо, Михаил Васильевич, — сказал Глебов, пряча грамоту за пазуху. — Разреши взять заводного коня[59].

— Да, да, разумеется.

Но спокойно князю Скопину-Шуйскому не пришлось пожить. Еще не воротился из Швеции Головин, а из Москвы — Глебов, когда на Торговой стороне сбежались на вече новгородцы решать: к какому царю пристать. Оба сидят на Москве, оба требуют деньги, ратников. Какой-то славянин, надрывая глотку, кричал на всю площадь:

— Наш младший город Псков уже решился, присягнул Дмитрию Ивановичу. Орешек тоже за него, Иван-город ему ж присягнул. А чего ж мы-то ждем? Мы должны младшим городам путь казать, а не они нам. Срамно даже.

— Дык вон у Софии сидит посланец другого царя, Василия Ивановича.

— Нам че на него оглядываться. Укажем путь ему та и годи.

— Верна-а-а! Пральна-а-а! Путь князю Скопину-у-у!

Воевода Татищев появился у князя встревоженный:

— Вот я ж говорил вам, Михаил Васильевич, мизинные, что порох ныне.

— А кто ж тогда вы, Михаил Игнатьевиче, воевода или пень осиновый? Басманова эва как славно срубили, а здесь тыл показываете.

— Басманов что? Один. А этих — море, разойдутся — захлестнуть могут.

Скопин призвал к себе дьяка Сыдавного, прибывшего с ним из Москвы.

— Семен Зиновьевич, я выйду из города с дружиной. Ты останься, сюда должен воротиться Головин со шведами, будешь ему в переговорах помогать.

— Хорошо, Михаил Васильевич, а вы надолго уходите?

— Не знаю. Мизинные перекипят, вернусь. А пока дойду до Невы, может, и до Орешка. Что-то мне не верится, что воевода Салтыков передался Вору.

В сопровождении своей дружины направился Скопин к Невскому истоку, где на острове Ореховом высилась крепость Орешек, выстроенная когда-то новгородцами для охраны водного пути в Варяжское море[60]. Прибыв к истоку, он оставил за себя Чулкова и в долбленой ладейке направился к крепости.

— Коли что случится, сообщите как-нибудь, — сказал Чулков.

— Крепость наша, Федор, что в ней может случиться?

— Так ведь она на воровской стороне…

— Сегодня на воровской, завтра на нашей. Вели лагерь разбивать. — Чухонец, сидевший на весле, помалкивал. Сноровисто греб, направляя ладейку вразрез течению.

На крохотной пристани, прямо у приступок каменной лестницы, стоял человек в зеленом кафтане и теплой вязаной шапке.

— Гостям всегда рады, — молвил он, ловя за острый нос верткую ладейку и притягивая ее вплотную к причалу. — Откуда будем?

— Из Москвы, — сказал Скопин, выпрыгивая из ладьи. — К воеводе Салтыкову.

— О-о, Михаил Глебович будет рад, очень рад. Честь имею представиться: сотник Ивлев.

— Князь Скопин-Шуйский, — ответил Михаил Васильевич. Салтыков по возрасту годился Скопину в отцы, и встретил князя вполне дружелюбно. В кабинете воеводы топилась печь, пол был застлан ковром, стол стоял у узкого окна, напротив печи вдоль всей стены тянулись лавки, строганные из толстой плахи.

— Почти все лето топить приходится, — молвил воевода. — Кругом вода. Ивлев, вели принести еще дровец. Да и корчагу вина с рыбкой. Чтоб было чем гостя угостить.

Салтыков сам помешал в печке кочергой, подкинул дров.

— С чем пожаловал, Михаил Васильевич?

— С дружиной своей, Михаил Глебович, из Новгорода.

— Никак путь указали? — усмехнулся в седую бороду воевода.

— Почему? Сам решил уйти, пока замятия не кончится.

— Со мной не лукавь, князь, я ж вижу. Уж не на постой ли в Орешек пожаловал?

— А если на постой. Пустишь?

— Нет, Михаил Васильевич, не пущу.

— Почему?

— Ну, во-первых, некуда, сами в великой тесноте пребываем, можешь зайти в казарму, убедиться. А во-вторых, Михаил Васильевич, мы разным государям служим. Ты, конечно, Василию Ивановичу, а я Дмитрию Ивановичу.

— Тушинскому вору?

— Ну зачем же так, князь? Нехорошо в гостях хозяев оскорблять. Впрочем, давай-ка выпьем.

Салтыков наполнил медовухой глиняные кружки. Поднял свою.

— Ну за что пьем?

— За мир на Руси.

— Согласен, — тронул своей кружкой княжью. — Мир нашей земле край нужен.

Выпили, стали обдирать вяленую рыбу.

— Нынче, Михаил Васильевич, на Москве два царя, твой дядя и Дмитрий Иванович. Ну с тобой ясно, ты до конца за дядю. Верно?

— Верно.

— И я тебя понимаю. Своему дяде я бы был верен. Но тогда объясни мне, Михаил Васильевич, почему от твоего дяди почти все города отшатываются? А? Почему?

— Ну Смоленск же за него.

— Смоленск ясно почему, ему иcпокон поляки досаждают. А возьми Суздаль, Владимир, Вологду, Кострому да и саму Москву наконец, уже половина за Дмитрия стоит. Я уже молчу про украинские города, те давно горой за него.

— Ну вот вы, Михаил Глебович, взяли сторону самозванца. Почему? Ведь Орешек — новгородская крепость, а Новгород-то за Василия Ивановича. Вы вроде как изменник.

— Я не обижусь, князь. В молодости б оскорбился, а ныне… Тогда спрошу тебя, а Псков разве не новгородский пригород. А? Вот то-то. И тоже Дмитрию Ивановичу присягнул. А воевода вологодский Никита Пушкин, а костромской воевода князь Мосальский, в Суздали Федор Плещеев, во Владимире — старой столице — Вельяминов Мирон Андреевич тоже все присягнули Дмитрию Ивановичу. Все. Понимаешь, все. Почему я — Салтыков должен быть белой вороной?

— Но Новгород… Вы же подчинены Новгороду, Михаил Глебович.

— А-а, в Новгороде тоже все на волоске висит, зря, что ли, вы ушли оттуда? Мишка Татищев рано или поздно переметнется.

— Почему вы так думаете?

— Хых. У него ж не две головы, он видит, чья берет. А берет наша, князь Михаил, как это ни прискорбно вам слышать.

— Вы явно хотите поссориться, Михаил Глебович.

— Я? С чего вы взяли? Давайте еще по чарке примем.

Салтыков опять наполнил кружки.

— Ну за то, чтоб нам не поссориться, Михаил Васильевич. — Воевода залпом опорожнил свою кружку, крякнул удовлетворенно: — Знаете, Миша… Позвольте вас Мишей звать, вы мне все ж в сыновья годитесь?

— Ради Бога, Михаил Глебович.

— Так вот… о чем я хотел? Да. Вот. Я, Миша, знавал вашего отца, князя Василия. Замечательной души был человек, отзывчивый, смелый, правдивый. Ты на него чем-то похож. Ей-ей. А вот дядя твой Василий Иванович — царь нонешний, змея подколодная. Он, если надо, и через тебя переступит. Не обижайся, Миша. Неужто он не видит, что от него вся земля отворачивается, что несчастливо царство его. Ему б по-доброму положить посох, снять корону и сказать: «Простите, православные, не годен я царствовать над вами, отпустите в монастырь, грехи замаливать». Так нет же. Он вцепился в этот посох и корону, как клещ, тройкой не отдерешь. Он же всю Русь в пропасть тянет, Миша. Всех нас. Ты думаешь, отчего все города Тушинскому царю присягают? Не оттого, что его любят, нет, многие его и доен не видели. А оттого, что царя Василия ненавидят. И считают — Дмитрий хуже не будет. Потому что с дядей твоим мы докатились дальше некуда. Ну как ты считаешь, Миша? Не прав я?

— Может, вы в чем-то и правы, Михаил Глебович, но я считаю, коли царь плох, служить надо отчине. Не ему. А раз он венчан на царство, помазан, куда деваться? Вон митрополит Гермоген ругается с царем — пыль до потолка, а против него слова не скажет. Напротив, всегда на его защиту встает.

— Ну иереям так положено. Как он будет против его, если сам на царство венчал? Они теперь — царь с патриархом — одной веревочкой повязаны, один тонуть начнет — второго за собой на дно утянет.

Провожал Скопина-Шуйского воевода Салтыков перед вечером лично до самого причала. Увидев, в какую посудину нацеливается сесть гость, закричал чухонцу:

— А ну пшел отсюда со своей душегубкой. Ивлев, немедленно проводи князя на моей яхте. Да вели отсалютовать.

Когда князь уже был на воеводской яхте на средине реки, со стен крепости раскатисто грохнуло три пушечных выстрела. Салют.

2. Вечевой суд

Новгородцы во главе с тысяцким Мишиничем отыскали-таки на Неве Скопина-Шуйского.

— Мы по твою милость, Михаил Васильевич. На вече приговорили звать тебя, — сказал тысяцкий.

— А как же мятеж, который мне путь указал?

— Потушен, князь. Сам митрополит Исидор взялся за мятежников, пригрозил отлучением. Главных крикунов в Волхов с моста скинули. Успокоились. Митрополит и послал нас за тобой. Не держи сердца на Новгород.

— Ладно. Чего уж там. Говори, какие новости?

— Пришел с полком воевода Вышеславский в твое распоряжение. Пожаловали и шведы.

— А Головин вернулся?

— Ну они с королевским секретарем прибыли.

— Уж не от этого ли Новгород угомонился?

— Нет, Михаил Васильевич, он еще до них утихомирился.

— А как Псков?

— Псковичи того более озлились: мы, говорят, всегда с имя воевали, супротивничали, никакого мира давать им не собираемся.

— Значит, верны Вору остались?

— Они уже и Шереметева выгнали, воеводой у них тушинец Плещеев, его прямо с дружиной в город впустили.

— Плохо дело. Псков из-под руки Новгорода выскользнул. Плохо.

— Да уж ничего хорошего, — согласился тысяцкий. В Новгороде Скопина ждал уже с нетерпением Головин, вернувшийся из Швеции с королевским секретарем Монсом Мартинзоном.

— Знакомься, Михаил Васильевич, это Мойша Мартыныч — королевский секретарь. С ним и будем договариваться.

— Я очень рад иметь знакомств с князь Скопин, — с достоинством поклонился Мартинзон. — Мой король готоф вам помогаль.

— Какие силы обещает нам король? — спросил Скопин.

— Как только мы с вами заключаль договор, к вам прибудет генераль Делагарди с пять тыщ храбрых зольдат.

«Маловато», — подумал Скопин, но вслух сказал:

— Это приятная новость, Мойша Мартынович.

— За эту приятность, — заметил Головин, — с нас требуют 32 тысячи рублей, Михаил Васильевич.

— Ну что ж, за «храбрых зольдат» заплатим и столько.

— Но еще не в зачет мы должны дать Швеции 5 тысяч рублей.

— Не в зачет? Это как понимать, Мойша Мартынович?

— Ну это, если вам станет надо еще зольдат, его величество отпустит сколько угодно и уже безденежно.

— Безденежно? — удивился Скопин.

— Какой к черту безденежно, — вмешался опять Головин. — Самим солдатам все равно платить надо и сразу же.

— Да, да, — закивал королевский секретарь. — Кто когда воеваль за так?

— Понятно. А что же королевство ожидает за столь щедрую помощь?

— Москва должна уступить нам Корелы со всем уездом.

— Ну что, Семен, — взглянул Скопин на Головина. — Не жирно?

— Если сравнивать с тем, сколь оттяпал у нас Тушинский вор, не жирно, Михаил Васильевич.

— И кроме того, — продолжал Мартинзон, — вы берете обязан помогаль нам, когда мы вас будем просиль.

— Ну это, конечно, — развел руки Скопин. — Вы нам, мы вам и тоже «безденежно». А? — и подмигнул королевскому секретарю. Тот понял намек и, засмеявшись, повторил свои слова:

— Кто когда воеваль за так. Так?

— Вот именно. Семен Васильевич, составляйте договор в двух экземплярах на русском и шведском от имени короля и царя. И я его подпишу.

— И на шведском? — изморщился Головин.

— А как же? Да не кисни, для того есть дьяк Сыдавный. Я зря, что ли, его взял.

И Головин с дьяком Сыдавным и королевским секретарем Мартинзоном приступили к составлению подробного договора с точным обозначением обязательств высоких сторон друг перед другом.

Шведская помощь еще когда-то должна прийти, а уже поступило сообщение, что Тушинский вор послал на Новгород полковника Кернозицкого с многотысячной армией. Тот по пути захватил Тверь, Торжок. Скопин призвал к себе воеводу Татищева.

— Михаил Игнатьевич, надо идти навстречу тушинцам.

— Я готов, — отвечал Татищев. — Только поговорите с тысяцким, Михаил Васильевич.

— О чем?

— Совсем от рук отбился, не слушается. А на рати разве можно так?

— Хорошо, Михаил Игнатьевич, поговорю, — пообещал Скопин, но за делами забыл об этом. И вспомнил тогда, когда, возвратившись к себе вечером, увидел на крыльце тысяцкого.

— А-а, Мишинич, вот ты как раз мне и нужен.

— Для чего? — удивился тысяцкий.

— Надо поговорить насчет воеводы.

— Я как раз с этим и пришел.

— Да?

— Ну да.

— Тогда проходи. Поговорим.

Войдя к себе, князь приказал Федьке зажечь свечи, потом сел к столу, указав тысяцкому на лавку.

— Ну что у тебя насчет воеводы? — Тысяцкий выразительно кивнул на холопа.

— Федор, выдь, — приказал Скопин и, когда тот удалился, сказал тысяцкому: — Говори.

И хотя они были одни в горнице, тысяцкий заговорил едва ли не шепотом:

— Михаил Васильевич, нельзя Татищева посылать воеводой.

— Почему?

— Он собирается передаться Кернозицкому.

— Ты что? Всерьез? — нахмурился Скопин и невольно вспомнил предупреждение Салтыкова: «…Мишка Татищев рано или поздно переметнется».

— Да уж куда серьезней, Михаил Васильевич, в сотнях говорка идет: пойдем с таким воеводой — в измену угодим.

— И что ты предлагаешь?

— Взять за караул.

— Ты что? Воеводу? — возмутился Скопин. — Он скидывал Лжедмитрия, Басманова убил, а ты его за караул.

— Ну тогда отстранить хотя бы, — промямлил разочарованно тысяцкий.

— Отстраним, а кого на его место?

— Нашлись бы…

И тут Скопина осенило: «Господи, да ведь он же и целит на это место воеводы. Как это я не сообразил». Но вслух молвил:

— Ступай. Я подумаю.

Тысяцкий ушел. Скопин едва дождался Головина. Когда сели за ужин, пересказал ему эту новость, спросил:

— Ну что делать, Семен?

— А ты веришь, что Татищев может изменить?

— Не верю, но сомневаюсь. К Вору такие люди пристают, такие люди, что иной раз и в себе начинаешь сомневаться.

— Да времечко ныне подлое, — согласился Головин. — Ну отстранишь ты Татищева, он скажет, меня царь назначил, и спросит: за что? Как ты ответишь?

Скопин пожал плечами.

— Вот видишь. Не знаешь, — продолжал Головин. — И потом, новгородцы издревле сами себе выбирали посадников, тысяцких, старост уличанских. Дай им самим рассудить, кому вести новгородский полк; Татищеву или этому твоему доносчику-тысяцкому. Им-то видней, чем тебе московскому гостю.

— Пожалуй, так и сделаем.

Призвав к себе вятших людей новгородских от тысяцкого до старост уличанских, Скопин сказал им:

— Мне сообщили, что воевода Татищев, отправясь в поход, якобы собирается перейти на сторону Тушинского вора. У вас эвон сколько голов великомудрых, разберитесь сами.

— Надо вече спросить, — сказал тысяцкий.

— Вам виднее, — отвечал Скопин и уже через день пожалел о своих словах.

О том, что случилось на вече, рассказал ему Федор Чулков:

— Тысяцкий со степени[61] объявил, что воевода собирается предать полк в походе. Ну там и взвыли: «Подсыл московский!» Дальше — больше. Самые отчаянные полезли на степень, столкнули оттуда Татищева и убили, затоптали прямо на площади.

Скопин был поражен случившимся, призвал к себе тысяцкого:

— Ты что натворил?

— То не я, князь. Народ.

— Но ты же натравил народ на него.

— Я не натравливал, Михаил Васильевич, ей-богу, я сам не ожидал, что так получится. И потом, я же говорил, лучше б взяли за караул. Счас бы он жив был.

Скопин почувствовал, что тысяцкий сваливает вину уже на него — князя московского, приказал ему, едва сдерживая гнев:

— Ступай вон!

Оставшись один, каял себя: «Боже мой, как же я — князь — решил, что им виднее? Как же я забыл, что вече — это толпа, почти неуправляемая. Ведь они ж и меня выгоняли. А я им Татищева скормил. Господи, прости меня грешного».

Но убийство воеводы не прошло даром и для самих новгородцев, словно голову у полка срубили. Рассыпались сотни, уже к рати навострившиеся, разбежались десятки, как тараканы, расползлись по избам, затаились. Приутих и тысяцкий, чувствуя свою вину в случившемся.

Скопин умышленно отстранился от дел новгородских, занимаясь делами только шведскими. Явился к нему митрополит Исидор, высокий осанистый старец с белой окладистой бородой. Князь встретил его с должным почтением, подошел к руке.

— Благослави, святый отче.

Исидор перекрестил Скопина, спросил:

— Что мнишь делать, сын мой?

— Сбираю войско, дабы на Москву идти, святый отче.

— Москва, конечно, царствующий град, ей пособлять надо. А как же Новгороду быть, князь? На севере никак только он один и держит руку Василия Ивановича. Его бы поберечь надо.

— Надо, — согласился Скопин.

— А что ж тушинцев до Хутыни допустили?

— Я, святый отче, хотел послать воеводу Татищева, когда Кернозицкий еще в Каменском был. Так видели, что натворили новгородцы?

— Ой, грех, ой, грех, — перекрестился митрополит. — И не сказывай, сын мой.

— А теперь вот ждут, что кто-то за них ратоборствовать будет.

— Но ведь ворог-то уже в Хутынском монастыре, сын мой. Ох близок, в час добежать может, шесть верст всего.

— Ничего, от Хутынского я ему и шага шагнуть не дам, святый отче.

— Не дай, князь, не дай. А уж в святой Софии я за тебя Бога просить стану. А неслухам своим выговорю, ох выговорю. Затейники окаянные.

В день, когда наконец-то был подписан русско-шведский договор о взаимопомощи и Мойша Мартынович отбыл в Швецию, пообещав вскоре прибытие генерала Делагарди, вечером к Скопину прибыл новгородец, сказав, что послан тысяцким.

— С чем? — спросил Скопин.

— Вот. — И посланец, вынув из-под полы саблю в ножнах, положил ее на стол. — Это вам, князь.

— С чего это вдруг?

— Имущество осужденного полагается делить. Тысяцкий сказал, что это князя доля.

— Какого осужденного? — насторожился Скопин.

— Ну Татищева же.

На щеках князя заходили желваки, с большим трудом он сдержался, чтоб не сказать что-то резкое посланцу. «При чем он? Послан тысяцким. Тому бы следовало».

Но когда посланец вышел, Скопин схватил саблю и швырнул ее под лавку. На этот грохот заглянул шурин.

— Что за гром, Михаил Васильевич?

— Имущество Татищева разделили, эвон мою долю прислали, — кивнул под лавку Скопин.

— Э-э, при чем же сабля-то. — Головин наклонился, достал ее из-под лавки, потянул наполовину из ножен, полюбовался лезвием, дослал до упора. — Хороша, ничего не скажешь. Не сердись на нее, князь, — и положил бережно на лавку.

— Я не на нее, Семен.

— На кого же?

— На себя, брат, на себя. Век себе этого не прощу.

Кернозицкий, заняв Хутынский монастырь, находившийся на правом берегу Волхова и севернее Новгорода, первым долгом очистил монастырские житницы и амбары, а затем принялся за окрестные деревни и села. Именем государя Дмитрия Ивановича у крестьян отбиралось все до зернышка, до соломинки. И крестьяне бежали к Новгороду: помогите, спасите. С каждым днем их прибывало все больше и больше.

Скопин призвал к себе братьев Чулковых, Гаврилу и Федора.

— Ну что, воины, надо как-то пугнуть этого полковника тушинского.

— Может, подождем шведов, — сказал Федор.

— Шведы, дай Бог, если к весне явятся. А этот чирий хутынский надо самим сбить попробовать. Вон на Торге сколько уж народу сбежалось, готовы на Кернозицкого хоть с голыми руками. Соберите их, вдохновите, скажите, что скоро-скоро великое войско подойдет. Велите тысяцкому вооружить их да и людьми помочь и — вперед.

— А если пустить полк Вышеславского, — сказал Гаврила.

— Воевода Вышеславский с полком мне нужен будет торить дорогу на Москву. С чего ради он должен за новгородцев драться? Пусть сами попробуют. Если уж сильно оконфузятся да потянут на хвосте Кернозицкого, тогда другое дело. А пока пусть сами промыслят. И скажут спасибо, что вас отпускаю.

Толпы сбежавшихся крестьян и впрямь были обозлены на поляков, не только ограбивших их до нитки, но и насиловавших их жен и дочерей. И единственно, что требовали они от новгородцев: «Дайте нам оружие».

В харалужном ряду[62] на Торге пришлось купцам закрывать, замыкать лавки — оружие тоже товар, а ну навалятся беглые крестьяне, крикнут: «На поток их!» И разграбят, растащат мечи и пищали, копья и луки со стрелами. В миг разорят.

Гавриил Чулков навалился на тысяцкого: «Вооружай людей, Новгород защитить хотят».

Федор Чулков, как мог, показывал крестьянам приемы пользования мечом и копьем.

— Ты нас не учи. Ты дай нам, а уж мы сами науку на рати достигнем. Не достанем железом, зубами загрызем.

Братья Чулковы по совету Скопина решили напасть на Хутынь ночью, надеясь крепко на внезапность, хотя и не исключали присутствие шпиона в Новгороде.

— До Хутыни пеши два-три часа ходу, — наказывал Скопин. — Как солнце закатится, так и двинетесь, к полуночи там будете. Подсыл-от не успеет сообщить, спать ляжет.

До самой последней минуты никому не сообщалось, в какой день и час выступит новгородский полк. В тот день никому с вечевой площади не велено было расходиться до вечера: «Для чего?» Отвечали: «Будем считаться».

Выступили в темноте и направились в Плотницкий конец, только тут многие стали догадываться, куда направляются: на Хутынь. Шли около трех часов правым берегом. Старались не шуметь, на закашлявшего нечаянно шипели как гуси: «Тиш-ш-ше ты, злыдень».

Едва замаячили Впереди монастырские постройки, Чулков велел остановиться и послал вперед охотников, приказав коротко:

— Уберите сторожей в воротах.

Но без шума это не удалось, кого-то там упустили и тот заорал благим матом:

— Рятуйте-е-е!

И тут уж, не слушаясь Чулкова, дружина его ринулась вперед к воротам, сопя и матерясь, обгоняя друг друга. И началась в монастыре беготня, крики, стоны. Откуда-то слышалась четкая команда:

— Панове, пли!

Сверкал огонь из пищалей, грохотали выстрелы.

И хотя мщение, клокотавшее в сердцах смердов, бесстрашно вело их на жестокую резню, воинское умение должно было одержать верх, а им совсем неплохо владели поляки. Пока крестьянин, которому посчастливилось где-то у сарая ухватить пана, с наслаждением душил его, а потом еще пырял много раз ножом, приговаривая: «Это тебе за женку, это за дочку», польский жолнер успевал пронзить шпагой трех-четырех нападающих, заодно и торжествующего мстителя.

Выбить поляков из монастыря не удалось. Новгородцы отступили, потеряв едва ли не половину.

К Кернозицкому притащили раненого смерда.

— Вот, ясновельможный пан, эта скотина изрезала ножом подхорунжего.

— Ага, изрезал. Ну и мы его на ремни пустим. Подвесьте-ка молодца.

Крестьянина, заломив руки за спину, подвесили под дубом.

— Ну как тебя-звать, скотина?

— Степан Липский, — прохрипел тот, отплевывая кровь. Знал смерд, что мучительный конец грядет ему, но столько было ненависти у него к полякам, что решил умирать молча, а если говорить, то как можно больше стращать и срамить ляхов.

— Скажи, Степан, кто это напал на нас?

— Это были цветочки, ясновельможный, ягодки вам впереди.

— Сколько войска в Новгороде?

— На вас на всех хватит. Царь-государь прислал главного воеводу, за ним тыщ тридцать идут. Со Швеции помощь не менее. Что? Не по нраву, сучье вымя. Погоди и тебя панская рожа вот так подвесят, ты еще поплачешь. Поплачешь кровавыми слезами.

Далее пленный начал поносить ясновельможного такими срамными словами, что Кернозицкий не выдержал и, забыв об обещанных ремнях, собственноручно проткнул срамослова шпагой. Чего и хотел несчастный Степан Липский. Царство ему небесное.

А через три дня в Новгороде стало известно, что поляки ушли из монастыря, осквернив церкви, спалив деревянные строения.

— Ну вот, — сказал Скопин Чулкову. — А вы расстраивались, что не выгнали их. Нагнали все-таки страху на ляхов. Судя по следам, Кернозицкий в Старую Русу наладился.

3. У стен Троицы

Трогательная встреча царицы Марины с царем Дмитрием, разыгранная на глазах всего тушинского воинства, весьма и весьма подняла престиж Вора. Раз царица обнимает, целует — значит, он и есть самый Дмитрий Иванович. Это для рядовых ратников и казаков. А военная верхушка — гетман, воеводы да и атаман Заруцкий хорошо знали, что это за царь. И если на людях являли ему должное почтение, то наедине могли и к черту послать.

Тушинский лагерь наполнялся вояками не по дням — по часам. Являлись казаки донские, запорожские, польские отряды. Одна из групп поляков решила провозгласить гетманом Меховецкого как старейшего сторонника царя.

Рожинский, узнав об этом, послал сказать претенденту: «Я убью тебя!» Меховецкий испугался и кинулся под защиту государя:

— Ваше величество, Рожинский мне угрожает.

— Не бойся, дорогой друг, я своих старых друзей не выдаю. Ты здесь в безопасности.

Но тут ворвался к царю гетман Рожинский с своими клевретами.

— А-а, вот ты где! — вскричал он. — Я тебя предупреждал, мерзавец, — и обернувшись к одному из своих слуг, приказал: — Убей его!

Меховецкий не успел даже и саблю из ножен выхватить, как тут же пал, пораженный шпагой в грудь.

— Что ты натворил? — вскричал царь на убийцу. — Я сейчас прикажу…

— Заткнись, сукин сын, — рявкнул гетман на царя, — пока я не снес тебе голову!

И царь заткнулся, на несколько минут он буквально потерял дар речи.

Нет, Рожинский не мог терпеть конкурентов. И поэтому едва лагерь начал окапываться и обустраиваться, он сказал Сапеге на военном совете:

— Предлагаю вам, Петр Павлович, идти к Троицкому монастырю и взять его, тогда Шуйский окажется в наших клещах.

— Вполне разумное решение, — согласился Сапега. — Падение Троицы будет сильнейшим ударом и по Москве, и по русскому православию. И я это сделаю, Панове.

Чувствуя и в Лисовском своего возможного соперника, Рожинский и ему нашел дело:

— Вам, полковник, я поручаю Суздаль и Владимир. На пути к ним помогите Яну Сапеге под Троицей.

— Я мог бы и один, — поморщился Сапега, — если б мне подкинули хоть сотню пушек.

— Сотню не найдем, а вот половину предоставим, — пообещал гетман. — Возьмете Троицу, вот там и наберете пушек сколько вам надо.

И хотя военный совет шел в присутствии царя, на него мало обращали внимания, а когда он пытался что-то подсказать, откровенно отмахивались: «Вы человек не военный, ваше величество. Сидите и слушайте».

Он сидел и слушал. И думал: «Вот как крикну сюда Будзилу с Гаврилой, да как прикажу вас всех за караул. Посмотрим, что тогда запоете». Но так лишь мечталось Тушинскому вору, он знал, что совершенно бессилен без поддержки союзников.

А гетмана Рожинского царь втайне даже побаивался; «Убьет он меня когда-нибудь, этот разбойник. Вон зенки пялит, ровно сверла в них». Поэтому всегда был с гетманом ласков и его величал только по имени-отчеству — Роман Наримунтович, хотя долго не мог запомнить отчество, больно мудреное было. Однако ничего, заучил.

Около 30 тысяч ратников — пеших и конных — увели Сапега и Лисовский из Тушина под Троицкий монастырь, а в лагере вроде и не убавилось. Словно образовалась под боком у столицы вторая Москва, беспокойная и задиристая. Стычки меж Москвой и Тушиным происходили почти беспрерывно, в основном на рубеже речки Ходынки.

Спокойной жизни у царя Василия Ивановича ни дня не было, да и ночами спал как на иголках. Впрочем, и другому царю — Тушинскому вору — несладко жилось. Нет, есть-пить ему хватало, но вот прежней воли, как на Северской Украине, уже не было.

С горя пить начал «царек» и однажды по пьянке осмелился даже нарушить договоренность с Мариной — прийти к ней на ложе только в Кремле. Явился ночью к ее домику, сорвал крючок с двери, ввалился в темную спальню.

— Кто там? — послышался испуганный голос царицы.

— Ваш муж, сударыня, — сказал он, налетев на кровать и упав на хрупкую Марину.

— Да как вы смеете, — пискнула та из-под тяжелого здорового бугая. — Я сейчас закричу, я сейчас позову…

— К-кричи, — пыхтел тот, сбрасывая портки и запуская горячие потные руки в сокровенные места царицы. — Ага-а-а… Все при ней, — бормотал он. — Счас мы распочнем, ваше величество.

Царица была в бешенстве от такой наглости, готова была убить нахала, но не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. И когда он «распочал» ее и рыча взялся за дело, Марина сдалась, а вскоре и сама вошла в раж. Что делать? И царица была женщиной, стосковавшейся по ласке. Тем более что новый муж оказался гораздо горячее и неистовее ее прежнего. Ублажил царицу, ублажил сверх меры. Кое-как до окончания добрался. И тут же, отвалившись к стенке, уснул.

Марина, удовлетворенная, насытившаяся, долго еще не могла уснуть. Лишь после третьих петухов забылась.

Вздрогнув, проснулась уже при свете дня, когда по груди скользнула ладонь мужа.

— Вы что? — пыталась возмутиться.

— А то, — отвечал он, опять наваливаясь на нее.

После уже, когда он стал одеваться, молвила с упреком:

— Вы нарушили данное вами слово.

— Какое слово?

— Ну что придете ко мне только в Кремле.

— Ах, милая женушка, до Кремля нам как до морковкиных заговен. А мы ж живые люди, должны, как и голуби, пароваться. Что ж, я, царь, должен идти к потаскухам? А? При живой-то жене. Да и ты, милая, стосковалась по мужику. А? Что скраснела?

— Перестаньте говорить глупости.

— Какие глупости, так меня стиснула, так бросала, аж…

— Подите вон, — с возмущением приказала царица, заливаясь румянцем. — Вон, и чтоб я вас больше не видела.

— И не увидите… — сказал он выходя и в дверях, обернувшись, усмехнулся: —…до вечера.

Днем не удержался, в обед похвастался Гавриле:

— Ныне обратал я наконец царицу.

— Ну и как? — осклабился Веревкин.

— Н-ничего. Думал, маленькая, выдержит ли?

— Хэх. Мышь копны не боится…

— Эта мышь оказалась великой мастерицей на ложе. Не ожидал даже.

К воротам Троицкого монастыря прискакал на взмыленном коне казак. Увидев в воротах служку, спросил:

— У вас есть воевода?

— Есть.

— Кто?

— Князь Григорий Борисович Долгорукий-Роща, а второй — Голохвастов Алексей.

— Проводи меня к первому.

Казак слез с коня, вел его под уздцы, шагая за служкой. У воеводской избы привязал к коновязи. Перекрестившись, взошел на крыльцо. Войдя в приемную, поклонился:

— Мне бы князя Долгорукого.

— Я слушаю тебя, — сказал воевода, сидевший у узкого окна.

— Григорий Борисович?

— Да.

— Князь, я гнал от самой Москвы, чтобы предупредить. Стерегись, на Троицу идут тушинские воеводы — паны Сапега и Лисовский.

— Ты как это узнал?

— Да я ж с имя иду и весь наш курень.

— Значит, и казаки идут на нас?

— Идут. Куда денешься, царю Дмитрию присягали, он и послал. Князь помолчал, кашлянув, спросил:

— Как тебя звать?

— Данила Перстень.

— Отчего ж ты, Данила, присягнув Дмитрию, решил изменить ему?

— Никак нет, князь. Не обижай. И не думал изменять.

— Ну вот прискакал же, предупредил нас насчет тушинских воевод.

— Так я заради православного святого нашего, отца Сергия. Грех ведь это — с его обителью воевать. Воеводы-то наши латинской веры, и промеж хлопцев наших слух прошел, что хотит Сапега с Лисовским по взятии Троицы осквернить мощи святого. Как? И сказать страшно, выкинуть на помойку. Рази мы, христиане, можем такое стерпеть?

— И ты решил предупредить нас?

— Рази я один, у нас многие недовольны. Мне сам сотенный велел: «Скачи, Перстень, предупреди, нехай запирают ворота».

— Ты побудь здесь, Данила, я пройду к архимандриту.

— Хорошо. Мне не к спеху, нехай конь трошки передохнет. — Троицкий архимандрит Иоасаф, седой маломощный старец, согнувшийся от преклонных годов, узнав в чем дело, вызвал своего служку Селевина:

— Ося, милая душа, добеги позови Голохвастова, Девочкина ну и дьякона Шишкина, ежели не занят.

Вскоре явились к архимандриту второй воевода Алексей Голохвастов, казначей Иосиф Девочкин. Дьякон Гурий Шишкин не смог, был занят по службе.

— Жаль, отца Аврамия нет, — вздохнул архимандрит. — На Москве он, при государе. Сказывай, Григорий Борисович, все послушаем, вместе и решим, как быть.

Князь пересказал все, что узнал от казака Данилы Перстня.

— А это не нарочитый ли подсыл от Сапеги? — предположил Алексей Голохвастов, втайне недолюбливавший князя, недавно заступившего на место первого воеводы, на которое целил Голохвастов.

Долгорукий с усмешкой взглянул в его сторону:

— Какая корысть Сапеге предупреждать нас о своем приходе? Я думаю, надо немедленно предупредить села Клементевское и Служню, чтобы жители бежали сюда под стены монастыря.

— Эдак, эдак, сын мой, — поддержал архимандрит.

— А куда мы денем столько народу, — сказал Девочкин. — Их ведь и кормить надо.

— Ах, Иосиф, милая душа, потеснимся, поужмемся, поделимся.

— Надо, чтоб всю живность и обилие везли сюда, — сказал Голохвастов. — Ничего бы не оставляли врагу. И хлеб, ежели немолоченый, тоже везли.

— Успеют ли, — вздохнул Долгорукий.

— Повелеть надо, а там как получится.

— Вот вы и займитесь этим, — сказал князь, — а я пушками да ратниками.

— Скоко у нас ратных-то? — спросил архимандрит.

— Человек семьсот, святый отче.

— Достанет ли столько?

— Маловато, конечно, но где взять? Буду к пушкам крестьян ставить, ежели что.

— Верно, — согласился Девочкин, — чтоб не зазря ели хлеб.

— А с казаком этим что решим? — спросил Голохвастов. — Отпустим? Али как?

— Это пусть он сам решает, — сказал Долгорукий. — Я его держать не стану.

— А ежели он Сапеге расскажет, что тут видел?

— Не думаю. У него, чай, не две головы.

— Его поблагодарить надо, — посоветовал архимандрит. — Он и впрямь головой рискует.

В избе казак сидя дремал, прислонившись к стене, но едва стукнула дверь за князем, открыл глаза.

— Ну что, Данила, архимандрит Иоасаф велел благодарить тебя за услугу. Ты можешь ехать.

— А нельзя ли мне остаться, князь? Я б тут у-вас по хозяйству, при конях бы.

— Оставайся. Я не возражаю. Но ведь если Сапега, не дай Бог, конечно, ворвется сюда, ты понимаешь, что тебя ждет?

— Он не ворвется, Григорий Борисович, попомните мое слово.

— Дай Бог, дай Бог. Ну а все же?

— И «все же» не ворвется. Наши казаки не позволят место святое латынянам взять. Вот увидите.

— А большое войско идет на нас?

— Большое, Григорий Борисович, поболе, пожалуй, тыщ двадцати.

— М-да. Трудненько нам будет. Ну да ничего, стены наши надежные, да и святой Сергий должен пособить нам. Ему сие не в диво и не впервой.


23 сентября 1603 года Сапега и Лисовский, имея войска более 15 тысяч человек, подступили к стенам Троице-Сергиевого монастыря. Воеводы верхами поскакали вдоль крепостных стен, приискивая позиции для пушек и выбирая удобные места для штурма.

Остановились на возвышенности против главных Святых ворот. Отсюда хорошо просматривались внутренние постройки в монастыре.

— Я думаю, — заговорил Сапега, — здесь, на возвышенности, мы установим главную батарею, чтобы она била прямо по дворам города. Видите, сколько там скопилось народу. Прекрасная цель для пушек.

— Да для пушек здесь самое выгодное место, пожалуй, — согласился Лисовский. — Но без штурма нам не обойтись. А для этого надо разрушить где-то часть стены.

— Какая высота их, как вы думаете?

— Не менее четырех сажен, а вот с той стороны и все семь будет.

— Я думаю, сегодня же надо начать подкоп вот под эту башню. Мы заложим под нее несколько бочек пороху, взорвем и через пролом ворвемся в крепость. Гарнизон наверняка невелик, мы его мигом сомнем. И крепость наша.

Они стали спускаться с возвышенности, и тут их встретили жолнеры, ведшие крестьянина.

— Вот, пан воевода, этот мужик ехал к монастырю с возом необмолоченной ржи.

— Кому ты вез рожь? — спросил Сапега.

— В монастырь. Настоятель велел везти все обилие.

— Вы чувствуете, полковник, — обернулся Сапега к Лисовскому: — Они готовятся к осаде. — Приказал жолнеру: — Найдите хорунжего Будзилу, пришлите ко мне. Ты с какой деревни? — спросил мужика.

— Клементьевский я.

— Так вот, воз твой с рожью уже наш. Он зачтется тебе в тягло его величеству.

— А кони?

— И кони тоже наши.

— Но как же я без них?

— А вот так. Ты вез хлеб врагам государя. Сам виноват.

Явившемуся Будзиле Сапега приказал:

— Возьми две сотни конных и немедленно по окрестным селам, — обернувшись к мужику, спросил: — Какие тут ближние деревни?

— Клементьевская, Служны, Деулино.

— Вот покажешь все хорунжему. А ты, Иосиф, все что съестное не успели вывезти, забирай для войска. Если кто будет утаивать и прятать, вешай прямо на воротах.

— А подводы?

— Подводы тоже у них бери. И скот с птицей волоки в наш лагерь.

Когда поляки подошли к Троице, к воеводе Долгорукому-Роще прибежал сторож.

— Григорий Борисович, явились, окаянные.

Князь направился к Пятницкой башне, взобрался на самую верхнюю площадку. Оттуда хорошо было видно происходящее окрест. Он видел двух конных, скакавших вокруг крепости, догадался: воеводы. Наблюдал, как волокли пушки на гору. Вскоре появился возле князя Голохвастов.

— Обкладывают нас, Григорий Борисович.

— Вы правы, воевода, обкладывают, как медведя в берлоге. Вы там говорили с крестьянами, кто желает из них сражаться?

— Да мужчины, почитай, никто не отказывается на стену идти. Оно и понятно, я сказал, что ратники будут лучше питаться, прямо из котла. Только просят поучить, как стрелять из пищали.

— Дело нехитрое, научим. Предупредите всех, чтобы не толпились на площадях, особенно днем. Более к стенам, а лучше по кельям хорониться, когда начнется обстрел. Для нас стены — главное спасение, гарнизон-то невелик.

— Ничего. С мужиками тыщи две наберем.

— Все равно у поляков раз в десять больше будет. Надо сказать архимандриту, чтоб велел священникам в проповедях говорить, что нас окружили латыняне, люди не нашей веры.

— А зачем?

— Как зачем? Этим предупредим предательство. Среди черни обязательно сыщутся готовые перебежать к врагу. А если будут знать, что там католики, еще десять раз подумают, прежде чем переметнуться к иноверцам.

— Вы правы, Григорий Борисович.

Через полторы недели начался обстрел монастыря, ядра, как и предполагал воевода, падали на площади у Успенского собора, разбивая брошенные там телеги и возы. Люди вместе с животными, лошадьми, коровами прятались в кельях, у стен. Службы в церквах не прекращались, хотя от грохота колебались огоньки свечей, дрожали иконы. Прилетело, ударившись о стену собора и расколовшись, полое ядро, в котором было обнаружено письмо, адресованное архимандриту Иоасафу. Старец, получив эту грамоту, сказал:

— Ося милая душа, прочти, пожалуйста, я ж плохо вижу ныне.

Служка взял ее, расправил на столе, разгладил ладонями, начал читать:

— Вы беззаконники, презрели жалованные милости и ласку царя Ивана Васильевича…

— Ох, и наласкал же он нас, — вздохнул Иоасаф. — А ты читай, Ося, читай.

— …забыли сына его, а князю Василию Шуйскому доброходствуете и велите в городе Троицком воинство и народ весь стоять против государя царя Дмитрия Ивановича и его позорить и псовать неподобно, и царицу Марину Юрьевну, также и нас. И мы тебе, архимандрит Иоасаф, свидетельствуем и пишем словом царским, запрети попам и прочим монахам, чтобы они не учили воинство не покоряться царю Дмитрию.

Селевин Осип кончил чтение, взглянул на владыку.

— Все? — спросил Иоасаф.

— Все, святый отче.

— Очини-ка, Ося, перышко, да садись к бумаге, кажна грамота ответа просит. Ответим.

Селевин старательно очинил новое гусиное перо, умакнул в чернильницу, опробовал на краешке полученной грамоты. Придвинул чистый лист бумаги.

— Я готов, владыка, сказывай.

— Пиши, Ося. Да ведает ваше темное державство, что напрасно прельщаете Христово стадо православных христиан. Какая польза человеку возлюбить тьму больше света и преложить ложь на истину. Как же нам оставить вечную святую истинную свою христианскую веру греческого закона и покориться новым еретическим законам, которые прокляты четырьмя вселенскими патриархами? Никак не можно свершить подобного святотатства. Написал?

— Написал, владыка.

— Прочти, может, я что-то упустил.

Послушник Селевин прочел написанное и высказал пожелание:

— Тут бы следовало, владыка, добавить несколько срамных слов.

Архимандрит тихо засмеялся:

— Ах ты, Ося — милая душа, какой бы я был пастырь, оскверняя уста срамными словами. Сие пристойно воину на бранном поле.

Стреляли по Троице с девяти мест, но в основном палили с Красной горы и палили днем. Ночью и поляки, и осажденные отдыхали, бдели лишь сторожа на стенах. Люди выползали из тесных, душных келий, с жадностью вдыхая ночной свежий воздух, варили сочиво, рубили дрова, запасали из колодца воду, резали скот для завтрашнего обеда и даже обмолачивали снопы, которые успели завезти в монастырь до прихода поляков.

Первый штурм предприняли поляки 13 октября. Они кинулись к стенам с южной и западной стороны.

Накануне, вдохновляя ратников на подвиг, Ян Сапега сказал им:

— Здесь, в Троице, накоплены огромные богатства, если вы завтра овладеете крепостью, они станут вашими. Вперед, ребята, государь благословляет вас и ждет вас с победой.

Около двух тысяч солдат, жаждавших поживы, кинулись к стенам с лестницами, только что изготовленными из сырого леса. Однако были встречены пушечным и ружейным огнем и еще на подступах стали нести потери. Ободряя себя криками: «Вперед! Вперед! Скорей! Скорей!», достигшие стены приставляли лестницы и карабкались по ним вверх, где их уже ждали с копьями и рогатинами защитники крепости. На головы атакующих летели камни, в глаза сыпался песок.

Князь Долгорукий-Роща, находившийся на западном фасе стены и командовавший ее обороной, внезапно закричал:

— Впустите хоть одного, мне нужен «язык».

Просьба воеводы была выполнена с лихвой, на стену «впустили» трех поляков, тут же их обезоружили, повязали.

— Вот вам «языки», князь, — сказал крестьянин Шипов, представляя пленных воеводе.

— Ведите их ко мне, — приказал Долгорукий.

— Слоба, — обернулся Шипов к товарищу. — Подсобляй.

И, подталкивая связанных поляков, повели их вниз, а там к воеводской избе.

Понеся немалые потери, поляки отступили, побросав лестницы и своих раненых. Их добивали, стреляя со стен, защитники. Били не только из ружей, но и из луков. Брошенные лестницы веревками затаскивали на стену: годятся на дрова.

Воевода Голохвастов, командовавший на южном крае стены, узнав о пленении «языков», пришел к Долгорукому. В передней увидел двух крестьян, охранявших пленных, прошел в красную горницу.

— Ну что, Григорий Борисович, вытрясли из них что-нибудь?

— Вытряс кое-что для нас весьма важное.

— Что?

— Дело в том, что поляки ведут подкоп под Пятницкую башню.

— Ого! Шустры, ничего не скажешь.

— Я думаю, надо их упредить.

— Каким образом?

— Ну во-первых, о том, что мы узнали о подкопе, не надо никому говорить даже из наших. Пусть копают поляки и думают, что мы не догадываемся. А когда подойдут к башне, вот тогда… Эй, кто там есть?

В горницу заглянул крестьянин:

— Мы здеся, князь.

— Кто?

— Я, Шипов, и мой шуряк Слоба.

— Вот что, Шипов, отведите пленных в подвал, пусть их запрут покрепче. А сами возвращайтесь, разговор есть.

Крестьянин ушел, прикрыв дверь. Долгорукий сказал Голохвастову:

— Вот так, Алексей, против нас действует около пятнадцати тысяч войска, более пятидесяти пушек. Чем дольше мы задержим их у Троицы, тем легче будет держаться в Москве государю.

— Оно бы ничего, Григорий Борисович, да уж очень много у нас нынче народу бесполезного скопилось.

— Имеешь в виду крестьян?

— Ну да.

— А куда ж их девать? Они, чай, наши, православные. Архимандрит распорядился и им отпускать хлеб из монастырских запасов. А вот эти два крестьянина, Шипов и Слоба, разве бесполезны? Они так дрались на стене славно, сам видел, ничем не хуже ратников. Вот и сейчас хочу им ратный урок учинить. Надеюсь, исполнят.


Первая неудача не обескуражила Сапегу.

— Ничего, — сказал он Лисовскому. — Это была разведка. Когда взорвем башню, устроим им хорошую кровавую баню. Архимандрита за его оскорбительный ответ повешу в воротах, сукиного сына.

— Он, пся кровь, достоин этого, — согласился Лисовский.

— Вы, полковник, можете следовать на Переяславль и далее на Ростов, я тут один управлюсь.

Честолюбив был Ян Сапега, очень честолюбив и славой победителя ни с кем не хотел делиться, оттого и поторапливал Лисовского в путь, хотя оправдывал это целесообразностью:

— Топчась здесь вдвоем, мы быстро оголодим местность. Так что, пан Александр, вам будет лучше поспешить на ростовские блины.

— Это верно, Петр Павлович, — вполне оценил остроумие Сапеги Лисовский и не остался в долгу: — Оставляю вам троицкие пироги.

— Спасибо, — усмехнулся Сапега.

Отправив Лисовского с отрядом на Переяславль, Сапега распорядился спешить с подкопом, велел копать его круглосуточно. Окончание его сулило победу и лавры победителя. Велел каждый день докладывать ему, сколько пройдено и сколько осталось до башни.

Каждый день, вылезая из подвала Пятницкой башни, Шипов отправлялся искать воеводу Долгорукого и, найдя, говорил коротко:

— Пока нет.

Для окружающих, если таковые оказывались возле князя, эти слова ничего не значили, но воевода знал точно: подкоп еще не приблизился к башне. И его ответ крестьянину был еще короче и загадочнее:

— Продолжайте.

И Шипов отправлялся в поварню, где по приказу воеводы ему выдавали «на четверых» горшок каши или другого какого варева. И Шипов шел в подвал под башню, где в темноте ждал его шуряк Слоба, с которым вдвоем они и наслушивали подкоп, по очереди отходя ко сну.

А поскольку для воеводы этот тайный сторожевой пост был наиважнейшим «ратным уроком», он и распорядился отпускать пищу сюда «на четверых». «Смердам там холодно, пусть хоть во чревах тепло будет», — рассудил князь.

И наступил день, когда появившийся в воеводской избе Шипов так сиял, что мог и не произносить никаких слов. Князь понял сразу и сказал присутствующим:

— Я отлучусь на часок, ждите меня, — и последовал за смердом.

Спустившись за ним под башню в сырое подземелье, где в честь прибытия высокого гостя горела свеча, Долгорукий, следуя знакам Слобы, приблизился к внешней стене и, приложившись ухом, услышал шум лопат.

— Сколько им еще? — спросил шепотом Слобу.

— Да еще шагов пять, а може, и меньше. — Махнув Шипову рукой: следуй за мной, князь поднялся на поверхность. Там уже сказал:

— Начнут бить фундамент, не мешайте. Я вам подкину еще с пяток человек.

— Григорий Борисович, а что, если мы пройдем по этому подкопу.

— Ну и что?

— Как ну и что? Мы бы там…

— Выбрось из головы, мы его завалим ихним же порохом. — Но как задумывал князь Долгорукий, ничего не вышло. Подкоп был окончен среди ночи, и Шипов сразу же воспользовался им, увлекая за собой всех помощников. Находившиеся в туннеле поляки не ожидали нападения и даже не были вооружены. Их порезали и прямо через них на коленях устремились к выходу. Он оказался у подножия Красной горы, на которой стояла основная батарея пушек. Прислуга после дневных трудов спала, оставив у фитиля одного караульщика. Он невольно подремывал, глядя на тлеющий огонек веревки, и вздрогнул, когда из темноты возник перед ним человек.

— Ты откуда? — удивился сторож.

— Оттуда, — ответил Шипов и ударил сторожа ножом под сердце. И тут же сунул подбежавшему Слобе дымящийся конец фитиля. — Ступай вон к той бочке, кинь и сразу отскакивай.

А сам бросился на другой край батареи.

Сильнейший взрыв на Красной горе, прогремевший среди ночи и взметнувший вверх языки пламени и густой дым, разбудил всех и в крепости, и в польском лагере. Осажденные торжествовали: так им и надо, еще не зная, как это случилось. В польском лагере начался переполох.

Всю батарею на горе разметало, из прислуги уцелело всего два человека, спавших не у пушек, а в стороне в кустах. Но и эти оглохли и ничего вразумительного сказать не могли Сапеге.

Закопченные, ободранные явились перед князем ратники, посланные в помощь Шипову накануне.

— Где этот чертов Шипов со своим шуряком? — закричал на них Долгорукий.

— Они погибли, Григорий Борисович.

— Как? Где?

— На горе. Они кинулись с фитилями к пороховым бочкам.

— Ах, сукины дети, — сказал воевода, но уже не с оттенком осуждения, скорее с восхищением. — Ведь я ж им… А впрочем, молодцы… какая жалость.

В тот же день, явившись в храм, воевода подал поминальный список священнику:

— Отслужи по героям, батюшка, панихиду.

— Надо вписать их имена, сын мой.

— Ах, отче, кабы знал, обязательно вписал. Ну да Всевышний ведает, он поймет. Отпевай.

4. Пленение Филарета

В Ростов Великий прискакал на взмыленном коне горький вестник. Въехав во двор приказной избы, он сполз с седла и направился к крыльцу. Там стоял с алебардой ратник.

— Мне бы воеводу Сеитова, — прохрипел приезжий.

— А что стряслось-то?

— Беда, брат, в Переяславль поляки пожаловали.

— Князь у себя, проходи.

Князь Третьяк Сеитов сидел за столом, когда в горницу к нему вошел пропыленный, уставший переяславец.

— Я гнал с Переяславля, князь, дабы предупредить ростовцев, что Переяславль заняли тушинцы.

— Вы сколько держались? — спросил Сеитов.

— Кабы так, — с горечью молвил гость. — Наши сразу, как только подошел Лисовский, положили оружие.

— Но почему? Неужели никто не возразил?

— Нас возражающих было меньше десятка, а тех тысячи. Они нас чуть не прибили. И я послан, дабы предупредить вас: готовьтесь, следующим будет Ростов.

— Велико ли войско у Лисовского? — спросил Третьяк.

— Не ведаю. Но, думаю, не менее пяти тыщ, а в Переяславле как бы не удвоилось.

— Отчего?

— Как отчего? Переяславцы тут же присягнули Тушинскому вору и уже оружием бряцают: идем на Ростов.

— Да-а, переяславцы издревле не любили ростовцев. Ну ничего, я встречу их в поле. Спасибо за предупреждение, братец. Ворочаешься назад?

— Нет. Не хочу служить Вору. Помирать буду с вами.

— Ну гляди. Я тебя не неволю. Как звать-то?

— Илья Назаров.

— Ступай в трапезную, Илья, скажи от меня, там покормят.

— Я пить хочу.

— Там и напоят, и накормят. А я к митрополиту пойду, предупрежу.

Ростовский митрополит Филарет, стройный, высокий и даже красивый мужчина, еще не старый, хотя и с окладистой бородой, много переживший, но еще не согнутый жизнью, встретил сообщение о переяславских событиях довольно спокойно.

— Ну что ж, и это переживем, сын мой. Что вы собираетесь делать, князь?

— Я хочу встретить их на поле ратном, владыка. За нашими стенами долго не усидишь.

— Ну что ж, похвально, сын мой. От воеводы я и не желал бы другого слышать. Помнится, вы славно воевали против первого Лжедмитрия.

— Да. Я тогда отбил у него три города: Лихвин, Белев и Волхов.

— Желаю вам таких же успехов против второго вора.

— Спасибо, владыка.

В это время до них донесся колокольный звон.

— Не иначе в вечевой бьют, — догадался Сеитов. — Кто им позволил?

А между тем на Соборную площадь бежали встревоженные люди. И когда князь Сеитов и митрополит пришли туда, там уже в сотни глоток решался вопрос: «Что делать? Куда бежать?»

На помосте рядом с тысяцким стоял, изгибаясь от собственного надрывного крика, какой-то купчик и держал речь:

— …Мы и дня не выстоим против переяславцев и тушинцев. Я предлагаю всем городом бежать на север в леса дремучие и там переждать беду.

— А что есть в лесу?! — кричал кто-то из толпы, перекрывая голос купчика. — Кору сосновую. Да?

— Надо на Ярославль иттить, — кричали с другого конца.

— Ага, тебя ярославцы с пирогами ждут.

Кто-то заметил подходивших князя с митрополитом, закричал:

— Вот пусть воевода скажет.

И по толпе пробежало искрой: «Воевода… Воевода… Воевода. Расступись!»

Толпа расступилась, пропуская к помосту князя Сеитова с митрополитом. Они вместе поднялись на возвышение. Воевода спросил тысяцкого:

— Откуда узнали о Переяславле?

— Сорока на хвосте принесла, — отшутился было тысяцкий, но увидя, что князь не намерен шутить, сказал серьезно:

— К купцу Данилову зять прибежал из Переяславля. Сказал: спасайтесь.

— А вы и в портки наложили?

— Так народ же, — оправдывался тысяцкий.

Сеитов подошел к краю помоста, оттолкнув купчика, молвил негромко:

— Отговорился, ступай.

Купчик быстро спустился по лесенке в толпу, смешался с ней.

— Господа ростовцы, — начал говорить Сеитов, дождавшись относительной тишины. — И не стыдно вам будет бежать от переяславцев? А? Это как же? Великий Ростов побежит от какого-то вшивого Переяславля.

— Так с имя же войско царя Дмитрия, — крикнули из толпы.

— Не царя, а вора Тушинского, господа ростовцы. Тем более позорно перед вором показывать тыл. Али вы забыли, где у копья убойный конец, или не знаете, с какой стороны заряжается пищаль, как истягивается лук со стрелой? Наконец, вспомните, кто я таков в вашем городе? Может, вы думаете, что вас на бегство благословит преславный митрополит Филарет? Так нет же. Только что митрополит благословил меня на ратоборство с ворами, и я поведу ростовских мужей на мужское дело. Мы встретим врагов в поле и победим, а если умрем, то с честью.

К концу речи воеводы площадь совсем затихла, и Сеитов, почувствовав перемену в настроении толпы, закончил приказом коротким, не терпящим и намека на возражение:

— Завтра мы выступаем, тысяцкому и сотникам озаботиться вооружением людей. Святой отец Филарет благословит нас на подвиг.

Назавтра, когда на площади собралось ростовское воинство, митрополит со всем клиром отслужил торжественный молебен, прося у Всевышнего удачи ростовскому полку. Сразу же после этого рать выступила в сторону ненавистного Переяславля-Залесского. Женщины, отирая слезы, с грустью провожали мужей, мальчишки бежали за полком до околицы. И еще долго махали с бугра вслед уходившим отцам.

Отойдя с войском несколько верст от Ростова, воевода решил устроить засаду и остановил полк. Собрал сотников для совета.

— Я думаю, сильно от города нам отдаляться нельзя, не дай Бог, они пойдут другой дорогой. Кто же тогда защитит Ростов?

Все согласились: действительно город теперь беззащитен, надо быть к нему ближе. Выбрав широкую прогалину, стали окапываться, в лесу рубили деревья, заваливая, загромождая стволами и кольями дорогу на подходе к прогалине.

Зарядили пищали и пушку, которую установили прямо на дороге, огородив ветками.

Князь отправил по Переяславской дороге разведчиков.

— Встретите их — немедленно назад да постарайтесь не объявляться им или того хуже в плен угодить.

И стали ждать. Весь день никто не появлялся. Ночью воевода не разрешил разжигать костры.

— Обойдетесь сухомяткой.

И ночь прошла в ожидании. Назавтра многие начали сомневаться:

— Да придут ли они? Может, и не думают?

Третьяк Сеитов кивал на Назарова, вот, мол, его спросите.

— Обязательно будут, — говорил Илья. — Если б не собирались, разве б я стал к вам скакать. Толи мне другой заботы нет. — И зять купеческий подтвердил:

— Переяславцы хотят взять на щит Ростов, отмстить за все прошлые обиды.

— Ты гля, с больной головы на здоровую, — возмущались ростовцы. Вражда между этими городами, зародившаяся несколько веков назад еще при удельных княжествах, не утихла и поныне. Не оттого ли они и разных царей признавали: переяславцы — Дмитрия, ростовцы — Василия?

Ожиданье — тягуче, ходьба — бегуча. Утомились ростовцы ждать и тогда уж, когда и ждать перестали, прискакали разведчики с тревогой: «Идут!»

Завалы из свежесрубленных деревьев могли помешать коннице или обозу с пушками, но не пехоте.

Лисовский, догадавшись, что враг близок, сразу распорядился коннице свернуть в лес и обойти препятствие.

— Ударите им с тыла, — наказал он казачьему атаману. — Пехота идет прямо.

Едва там в зелени завалов замелькали головы переяславцев, рявкнула ростовская пушка и тут же затрещали ружейные выстрелы. И теперь, как ни странно, именно завалы служили переяславцам хорошей защитой. «А-а черт, — изругал сам себя Сеитов. — Не надо было делать этого». Но вслух скомандовал:

— Быстро заряжай!

На заряжание пушки да пищалей уходит слишком много времени. И поэтому едва стихла пальба, переяславцы поднялись в рост и кинулись в атаку, крича на весь лес обидное:

— Ребята, бей вислоухих лапшеедов!

Худшего оскорбления для ростовцев было нельзя придумать, и они не побежали, а напротив, двинулись переяславцам навстречу: «Сейчас мы посмотрим, кто вислоухий».

Зазвенело, заскрежетало железо, взматерились супротивники, более поминая отчего-то бедных своих матерей, наравне с чертями и другими срамными кличками.

И ростовцы выдержали первый удар, мало того, заставили переяславцев попятиться, настолько разозлили их оскорбления.

— Ага, мокрохвостые, — торжествовали ростовцы. — Так кто вислоухий?! А?

Но тут раздался тревожный вскрик:

— Братцы! Сзади!

И ростовцы увидели, что в тылу их выскочили на дорогу конные и, потрясая саблями, мчались на них.

Князь Сеитов, поняв, что это верная гибель всей дружины, скомандовал.

— Ребята, на прорыв! — и выхватил саблю.

Ростовцы прорвались, прорубившись через казаков, потеряв едва не половину своих ратников, особенно пеших. На окраине Ростова воевода, сам раненный во время прорыва, собрал уцелевших:

— Деремся до последнего, братцы.

Три часа еще продержались ростовцы, сражаясь с далеко превосходящими силами тушинцев и переяславцев, вдохновляемые бесстрашным воеводой князем Третьяком Сеитовым.

В это время женщины и дети бежали в последние прибежища, толстостенные каменные храмы. Особенно много их набилось В Успенский собор под защиту митрополита Филарета.

Плач испуганных детей, крики женщин, рыдания заполнили гулкое пространство, храма. Чтобы хоть как-то умолить рассвирепевших врагов, уже начавших стучаться в двери храма, Филарет велел служке подать хлеб и солонку и, держа все это в руках, направился к дверям, уже трещавшим под ударами топоров. Он понимал, что это не спасет, что хлебом-солью встречают друзей — не врагов, и все же решился защитить людей своим саном и хлебом с солью, почти не надеясь на милость.

Двери затрещали, рассыпались, и перед рассвирепевшими победителями предстал высокий митрополит в сверкающей золотом ризе и митре с хлебом и солью в руках.

— За мной только женщины и дети, я умоляю вас…

Ему не дали договорить, выбили из рук хлеб, рассыпали соль, с злорадными криками стали срывать одежды, митру. И, наверно, убили бы, если б не явился между переяславцами хорунжий Будзило:

— Не троньте его! Он родственник нашего государя.

Но переяславцы не отказали себе в удовольствии напялить на митрополита татарскую драную шапку и потертый засаленный армячишко непонятного цвета от старости.

По приказу полковника Яна Сапеги, отданному заранее своему воинству, за «сопротивление законному государю» город был подожжен, а уцелевших жителей погнали к озеру Неро «сажать в воду», не щадя ни женщин, ни детей, ни стариков.

Ян Сапега достойно начинал свой кровавый путь по Русской земле, оставляя ей на века память о своем ясновельможестве. А пан Лисовский был достойным исполнителем этих людоедских приказов.

5. Упертые устюжане

Устюжна — невеликий город на реке Мологе — даже крепости своей не имеет. Основатели города рассуждали: «Мы за великими лесами, реками и озерами, ктой-то к нам сунется». Отчего и пренебрегли крепостью. А зря.

В державе началось такое, что у устюжан голова кругом пошла: Появился слух, что на Москве два царя образовалось. Был Василий Иванович и вот на тебе явился еще Дмитрий Иванович. Это что ж за порядок такой? Кому служить-то? И ведь спросить некого.

Воеводы нет в Устюжне, даже головы нет, хотя есть приказная изба, где сидит грамотей Алеша Суворов. Вспомнили про своего попа, позвали в приказную избу.

— Отец Саватей, кому многая лета поешь, ково во здравие поминать?

— Дык ясно кого, кому крест целовали — Василию Ивановичу.

Ну вот, сразу у устюжан прояснило, они под царем Василием Ивановичем. Но тут грамота из Вологды от воеводы Пушкина. Суворов тут же послал рассыльного Саву-хромого сзывать в приказную избу вятших людей, думать. Впрочем, если незваные явятся в избу — никого не выгонят, потому как в Устюжне любят думать всем миром, как говорит Сава: хором. Через какой-то час от рассыльного весь город знал, что пришла грамота аж из Вологды от самого воеводы Пушкина.

Желающих много сбежалось, в избе места всем не хватило, стояли на улице, топырили ладонями уши, чтоб слышать Алешин голос, читавший грамоту. Друг дружку пытали:

— Чего там? Об чем речь?

— Да вроде велит Дмитрию крест целовать.

— Вот те на! Мы, чай, не сумы переметные.

— Дык пишет, Ярославль уже присягнул ему, Костров вроде тоже.

— Что ни город, то свой норов, а Устюжна остается на чем стояла.

Горды устюжане, ничего не скажешь — мал золотник да дорог, им и Вологда не указ. В избе вятшие решают: как быть?

— Знаете, — говорит Алеша, — надо нам своего воеводу заиметь. Вот что значит грамотей, конечно, надо.

— Ну, конечно, на воеводу у нас никто не потянет, — сказал Богдан Перский. — А вот голову Устюжне надо.

И все согласились: Устюжне голова нужен, а уж воеводу где-нибудь выпросим.

Головой решили поставить уважаемого человека Солменю Отрепьева. Он было начал отнекиваться: не потяну я, не сумею.

Тогда Алеша Суворов предложил выбрать ему помощника:

— Давайте к Солмене присовокупим Богдана.

Перский согласился стать вторым головой, но изволил заметить:

— А знаете, Бог Троицу любит, давайте изберем и третьего. Нужен же нам грамотный человек.

И все поняли и единогласно проголосовали за третьего голову — Алешу Суворова. На что Сава-хромой тут же съязвил:

— Таперь начальство у нас навроде Змея Горыныча — трехголовое. — На это думцы снисходительно посмеялись: что, мол, с ушибленного взять, у этих рассыльных вечно язык наперед дела бежит.

Решено было первым долгом разослать грамоты — одну в Москву с просьбой прислать воеводу, вторую — в Вологду с ответом к Пушкину, третью — в Белозерье посоветоваться, как, мол, у вас? И четвертую — в Новгород к Скопину-Шуйскому просить у него подмоги и пороха.

Грамоты составляли три головы, Алеша Суворов писал. Ну в Москву ясное дело: «Нужен воевода, ратное дело разумеющий». В Вологду Пушкину, дабы не осерчал: «Грамоту вашу читали с Великим вниманием, спасибо, что не забываете Устюжну, о предложении вашем подумаем. В этом деле спешить — людей смешить». И не обидно и вроде с туманным обещанием: думаем. Сейчас Устюжне надо время выиграть. Прибудет воевода, пришлют помощь, порох, тогда устюжанам сам черт не брат.

А настрой у устюжан воинственный, тут же все кузнецы взялись оружие ковать, пищали ладить. Зимний день короток, потому и ночного времени прихватывают, при лучинах и факелах дубасят по наковальням.

Белозерцам, как ближайшим соседям, написали: «Мы все за Василия Ивановича. Если и вы за него, то пришлите нам подмогу. А вдругорядь и мы вас выручим».

Москва прислала воеводу Ртищева Андрея Петровича. И хотя пословица гласит: дареному кони в зубы не смотрят, устюжане решили посмотреть, кого там им Москва прислала. Попросили Андрея Петровича пушку зарядить и пальнуть из нее. Зарядил быстро и пальнул. Опять же пищаль дали: «А ну-ка из нее». И ее в два счета зарядил Ртищев и ворону, каркавшую на крыше, снял, от бедняги только перья посыпались.

— Меткач, — сказали устюжяне. — Нам такой воевода годится.

На общем сборе проголосовали единогласно. Однако, став избранным воеводой, Ртищев начал гонять устюжан, ко всем придираться:

— Почему у вас нет крепости?

— А на кой она нам?

— Как на кой? А враг придет, где в осаду сядете? На печках?

— Мы его к городу не подпустим.

Андрей Петрович только руками разводил:

— Ну и упертый же вы народ, устюжане.

Откликнулись на просьбу устюжан и белозерцы, прислали отряд в 400 человек под командой Фомы Подщипаева. Радовались устюжане:

— Ну теперь нас голыми руками не возьмешь.

Но Ртищев свое долбил:

— Поляки и литва в воинском деле весьма искусны, надо и нам сию науку осваивать.

Но ратные устюжяне не соглашались:

— А мы чем хуже, Андрей Петрович? На рати и научимся, — воинственно размахивали копьями, стучали саблями одну об одну, полагая, что этим нагонят страх на любого врага.

Но вот прискакал на мухортой лошаденке мужик с Батневки с новостью тревожной:

— Поляки идут, всех побивают, никого не щадят.

Посовещавшись с Подщипаевым, Ртищев решил вывести войско в поле и там встретить врага. Вывел. Исполнил, но ратники-устюжане, привыкшие все хором решать, подняли шум:

— Чего стоять без дела? Идем на Батневку, умрем за святую веру христианскую.

Ртищев жаловался белозерскому воеводе:

— Вот, Фома, я их драться веду, а они, вишь ли, помереть собираются. Ох, упертый народец.

Двинулись на Батневку и 5 января 1608 года под этой деревней и встретились с литвой.

Ртищев, носясь на коне вкруг войска своего, команду отдавал:

— Стройся ежом, ежом! Копейщики, вперед. Пищальники, пищали заряжайте! Фитили запаливайте!

Где ж их запалить на морозе? Пока кресалом искру на трут выбьешь, пока его раздуешь. А литва-то на конях уж вот она. От их сабель копья соломой ломятся.

Вмиг остался воевода без войска и без голоса, сорвал на морозе в бесполезном крике.

Прискакал Ртищев в Устюжну сам-пять, сполз с коня, вошел в приказную избу, увидел Змея Горыныча (т. е. Соломеню, Богдана и Алешу) да как заорет на них. А они и не слышат. Видят воевода в гневе великом, орет, аж жилы на шее вздуваются, а вместо крика шепот исходит. Алеша Суворов приблизился:

— Андрей Петрович, что с вами? — и ухо к нему поворачивает.

Змеей гремучей шипит ему Ртищев:

— Немедля крепость строить! Немедля!

— Но счас зима, что вы, — заикнулся Алеша.

Ртищев изо всей силы плетью по столу ахнул, словно из пистолета выстрелил:

— Крепость, я сказал!

Богдан Перский поинтересовался:

— А где войско наше, Андрей Петрович?

— Там, — указал вверх Ртищев, — куда ему шибко хотелось. У Всевышнего.

Все три головы Змея Горыныча рты разинули, наконец Соломеня вымолвил:

— Но такое войско…

— М-молчать! — зашипел на него воевода. — Дерьмо — не войско. Вы слышали, что я приказал? Немедленно, крепость!

Еще воевода Ртищев шепотом орал в приказной избе на Змея Горыныча, а уж вся Устюжна узнала: наших побили под Батневкой. Прибежавшие с воеводой рассказали.

И еще несколько дней тянулись в Устюжну уцелевшие, успевшие удрать в лес от занозистых польских сабель. Пробирались лесами, мерзли, голодали, надеялись дома отогреться, откормиться, отлежаться, наконец, на печках.

Ан нет. Застали Устюжну словно муравейник растревоженный. Город строил крепость. Все словно с ума посходили. И воротившегося, едва подкормив, тут же на дело гнали: «Какой отоспаться? Ты что, с луны свалился? Глянь на Андрея Петровича, он, воротившись, и часу не отдыхал».

Ртищева и впрямь не узнать было, почернел с лица, день и ночь носился по стройке, никому покоя и пощады не давал. Был безголос после злосчастной рати, но зол и даже жесток к нерадивым. Указывая кому-то, шипел:

— Здесь копай, отсюда и вон до туда.

— Андрей Петрович, земля-то железа крепче, ее…

Ртищев такому и договорить не давал, совал под нос кулак с плеткой и нес шепотом такой мат, что тот мигом все усваивал: разгребав снег, раскладывал огонь, оттаивал землю и долбил.

В лесу стучали топоры, визжали пилы, бревна свозили на площадь, где плотники рубили срубы будущих крепостных вышек, навесы, переходы, ворота.

Потеряв голос, Ртищев наконец-то обрел неограниченную власть, стал настоящим воеводой. Наученные первым поражением, устюжане слушались его беспрекословно. Наперво он приказал работать круглосуточно.

— Никаких снов, спите по очереди.

И упертые устюжане послушались, ночами работали при кострах. И скоро сами себе дивиться стали, когда увидели, что крепость растет не по дням, по часам, когда начали таскать с площади отесанные с зарубами бревна и стали их укладывать в срубы.

Не забывал воевода и о противнике, посылал каждый день за Батневку разведку, подсылов: «Как они там?»

— Андрей Петрович, пьянствуют оне.

— Ну и слава Богу, было б вино у нас, еще им бы добавил.

Подсылы сообщали: «Не хотят выступать, морозно очень».

— Ну и правильно, — шептал Ртищев, — какой дурак в морозы воюет.

В три недели, и именно в морозы, срубили устюжане себе крепость, установили на вышках пушки, натаскали на переходы камней, копий, стрел и даже куски льда колотого.

И тут еще радость. Из Новгорода Скопин-Шуйский прислал им сто ратников, а с ними десять бочек пороха. От радости или еще отчего у воеводы голос стал прорезаться. Вся Устюжна этому радовалась: теперь мы с воеводой.

1 февраля отец Саватей освятил крепость, все башни веничком окропил, а уже через день караульные с вышек увидали противника.

Первым на крепость ринулись казаки с татарами, с визгом подскакали, осыпали устюжан дождем стрел. Но с вышек рявкнули пушки, забухали пищали, свалив несколько удальцов.

Затащили в крепость одного раненого. Воевода сам его допрашивал:

— Что за войско явилось, кто командует?

— Командует пан Казаковский, а войско послано его величеством Дмитрием Ивановичем.

— Сколько вас в войске?

— Тыщ пять.

— Пушки есть?

— Есть.

— Сколько.

— Не считал, но не менее десяти.

— Ты сам откуда?

— С Дона.

— Чего ж тебя сюда занесло?

— Дык, говорят, неправильно царь сел.

— Царь в Москве, а ты-то тут зачем?

— Ну как? Велят же, попробуй ослушайся.

— Велят, велят, — рассердился Ртищев. — Вот велю тебя повесить, будешь знать.

— За что?

— За шею, болван.

Но вешать не стал раненого, приказал перевязать и кинулся на башню, начинался новый приступ. Теперь к стенам полезли пешие, у некоторых были и лестницы, этих встретили градом камней и кусками льда, нарубленного на речке. Палили с пищалей, стреляли из луков, бросали копья.

Заметив некую вялость приступающих, Ртищев приказал:

— Идем на вылазку. Скапливаться у ворот.

Сам спустился к воротам, оглядел сгрудившихся внизу вооруженных устюжан, вынул саблю.

— Ну с Богом, ребята. Отворяй ворота.

И эта неожиданно вырвавшаяся из крепости толпа, бряцающая оружием и орущая в сотни глоток, словно тараном пробила негустую цепь наступающих поляков и обратила их в бегство.

Воодушевленные первым успехом устюжане гнали врага более трех верст. Захватили пушку, подкаченную к крепости, но так и не успевшую выстрелить по вышке, на которую она была направлена. Пушкари убежали вместе с удиравшей пехотой.

Возвращались устюжане в крепость уставшие, но веселые. Катили с собой захваченную пушку и зарядные ящики с ядрами и пороховыми картузами.

Тут же в церкви состоялся благодарственный молебен перед чудотворной иконой Богородицы:

— Она, она пособила нам на супостатов.

Молились и просили ее на грядущее не оставлять их своей помощью в ратоборстве с басурманами и клятвопреступниками. Для устюжан изменившие живому царю и передавшиеся какому-то новому и являлись клятвопреступниками. От таких, конечно же, Богородица отвернется и обратит свой лик на тех, кто остался верен своей первой присяге.

И утром они снова отбивали очередной приступ и опять шли на вылазку, возглавляемые неугомонным Ртищевым. Удача им сопутствовала и на этот раз.

9 февраля поляки приступили к крепости уже с двух сторон. На стену и вышки поднялись уже и женщины помогать ратным отбивать врага. И даже отец Саватей, творя молитвы, явился на приворотную башню, вздымая над собой чудотворную икону Божьей матери, осеняя ею защитников: «Умрем за нашу заступницу!»

Одушевляемые присутствием Богоматери устюжане сражались с особым упорством, не жалея ни пороха, ни ядер, ни пуль, ни самих себя, словно это был их последний бой. Не догадываясь, что он действительно был последним.

Слишком много поляки потеряли уже здесь своих воинов, возле этой «ничтожной» — как выражался пан Казаковский — крепости.

Утро 10 февраля было тихим. Прождав до полудня, Ртищев отправил конную разведку в сторону польского лагеря:

— Постарайтесь разнюхать, что они там затевают.

Те скоро воротились с радостными криками:

— Они ушли-и-и! Бежали!

Были разосланы воеводой разведчики во все стороны, проверить, не заходят ли поляки с другой стороны. Но никто из них не обнаружил супостатов. Только теперь поверили устюжане в свою победу. И с этого дня каждый год 10 февраля отмечали этот праздник, совершая крестный ход с чудотворной иконой Богоматери — своей заступницы. Веря свято: она, она нас спасла.

А воевода Ртищев, вскоре докладывая главнокомандующему Скопину-Шуйскому о боях под Устюжной, резюмировал так:

— Упертые устюжане, заратятся — не удержишь.

6. Бунт в Москве

Тушинский вор перекрыл почти все пути подвоза продуктов в Москву. В то время как в Тушино торговля шла полным ходом и в лагере образовалось целое купеческое поселение, ввозившее на рынок все от хлеба, мяса, вина до великолепных скакунов и даже пушек и ружей, московские торжища хирели. Все дорожало. Столицу душил голод. Этим отчасти объяснялось массовое бегство москвичей в Тушино под высокую руку государя Дмитрия Ивановича от надоевшего всем Шуйского, которого уже кляли на каждом углу.

16 февраля 1609 года у князя Гагарина Романа Ивановича собрались заговорщики. Бояре сидели по лавкам, возмущались дружно: «До каких пор можно терпеть Шуйского?»

Все соглашались, что Надо гнать его с престола, что из-за него такая смута идет. Но как это сделать?

— Давайте послушаем Тимофея Васильевича, — сказал Гагарин и кивнул Грязному: — Говори.

— Я предлагаю завтра вывести на Красную площадь патриарха и потребовать смещения Шуйского.

— Гермоген не пойдет.

— Народ заставит, — сказал уверенно Грязный. — Куда он денется?

— А у вас уже есть подготовленные люди? — спросил Гагарин.

— Есть.

— Сколько их?

— Со мной приедет весь наш край. Человек триста будет.

— Триста маловато, — вздохнул Гагарин. — Ну я еще свою дворню пошлю.

— А думаешь, народ не сбежится? Все только и ждут сигнала.

— Я своих людей тоже приведу на площадь, — подал голос из угла Сунбулов. — Тимофей верно толкует: стоит начать. Когда Лжедмитрия свергали, тоже немного народу было, да еще ж поляки его охраняли. А с Васькой запросто управимся. Он всем уже осточертел.

— За него разве что Скопин заступится, — сказал Гагарин. — Тик он ныне в Новгороде сидит, шведов дожидается.

— Вот оно и хорошо, в самый раз Василия спихнуть.

— А кого на его место посадим? — спросил кто-то из бояр. — Мстиславского?

— Я говорил с Голицыным, — сказал Гагарин. — Он согласный вроде, хотя мнется.

— А чего мнется-то? — спросил боярин Крюк Колычев.

— Знаешь по поговорке: и хочется и колется… Но на площадь обещал прийти.

— Голицын любит чужими руками жар загребать. Если спихнем Шуйского, он в первых рядах будет. Вот почему он не пришел сегодня?

Колычев взглянул на Гагарина:

— Ты звал его, Роман Иванович?

— Говорил я ему.

— А он?

— А он говорит, не люблю по закуткам шептаться, вот на Красную площадь приду.

— Ну врет же, врет князь Василий. Он побоялся сюда прийти, чтобы не замараться, если нас здесь вдруг клевреты Шуйского накроют.

— Ну так как договариваемся, господа? — решил покончить с препирательствами Гагарин. — Начнем завтра?

— Раз подготовились, надо начинать, — сказал Грязный. — А то дождемся Скопина, тогда не получится.

— Будем уговаривать Гермогена, — насмешливо молвил Колычев. — Да ни в жисть не уговорим.

— Ну а что ж ты предлагаешь?

— Да прихлопнуть Шуйского и все дела.

— Ну, Иван Федорович, ты уж через край.

— Чего через край? Лжедмитрия ухлопали и все ладом получилось.

— Лжедмитрий — другое дело, Иван. Он польский ставленник был. А Шуйского мы сами избрали.

— На свою голову, — проворчал Колычев. — Как знаете, может на Маслену и удастся дело. Я только радый буду.

— Тут главное чернь зажечь, — сказал Сунбулов.

Колычев засмеялся:

— Чернь зажгется, Григорий Федорович, если ты ей винные подвалы пообещаешь.

— Нет, — возразил Гагарин. — О винных подвалах и заикаться не надо. Все дело прахом пойдет.

На следующий день с утра пораньше Грязный привел людей к Лобному месту, появились вскоре там Гагарин с Сунбуловым.

— Ну где они? — возмущался Грязный. — Вчера сколько их по лавкам у тебя сидело. А нынче?

— Да на языке все горазды, — согласился Гагарин. — А как до дела… Вот и Ваньки Колычева нет, а грозился: ухлопать, ухлопать.

— Слава Богу, кажись, Голицын пожаловал, — обрадовался Грязный, кивая в сторону приближающегося князя. — Здравствуй, Василий Васильевич, — приветствовал его издали. — А мы уж думали, ты не придешь.

— Как же не прийти, я ж обещался Роману Ивановичу. Ну чего стоим?

— Ждем народу побольше. Ныне суббота, должны сбежаться.

— На патриарха довольно будет и десятка. Давай, Тимофей, приглашай его.

Грязный едва удержался, чтобы не сказать Голицыну: «А ты чего не приглашаешь?» Сразу вспомнились и слова Колычева: «Голицын любит чужими руками жар загребать». Но не хотел начинать с препирательства.

— Хорошо, князь, но проводи нас через ворота.

Голицын проводил, сказав караульному:

— Это к патриарху, пропусти.

Но за Грязным не с десяток, а с полсотни побежало. Гермоген встретил делегацию грозно:

— Это еще что за комиссия?

— Святый отче, народ просит тебя на Лобное место, — сказал Грязный.

— Это еще зачем?

— Там узнаешь.

Патриарх возмутился таким ответом:

— Да как ты смеешь так со мной разговаривать? — воскликнул с гневом и даже посохом стукнул об пол.

— Ах, не хочешь по приглашению. Ребята, — обернулся Грязный к спутникам. — Помогите его святейшеству.

«Ребята» уже знали свое дело, налетели скопом на патриарха, ухватили под руки, отобрали посох.

— Вы что?! Вы что?! — возопил Гермоген. — Как вы смеете, злодеи?!

Но «злодеи» меньше его слушали, сами толочили патриарху:

— Народ зовет — идти надо, отче. Не отлынивать.

И потащили Гермогена силой, мало того, кто-то и толкал его в затылок: иди, иди. Старик хотел обернуться, увидеть этого богохульника, но ему не дали голову повернуть.

— Смотри под ноги, владыка, споткнешься.

Из собора вынесли, вытолкали в тычки Гермогена. Он понял, что будут так волочь и по Кремлю на позорище, оттого согласился:

— Ну довольно, злыдни. Вы мне у рясы рукав оторвали. Что у меня порхнет, че ли?

— Сам пойдешь?

— Пойду, конечно. Что я баран, че ли?

«Злыдни» отступились, и Гермоген потребовал вернуть ему посох.

— Зачем он тебе? Поди, драться хочешь?

— Дураки. Без посоха какой я пастырь?

Посох вернули, и Гермоген направился к Фроловским воротам величественным гордым шагом, как и положено святейшеству.

«Злыдни» смиренно следовали за ним, готовые в любой момент подхватить его снова под руки.

Думали, Гермоген может в воротах призвать на помощь караульных, но он проследовал мимо них молча, даже не ответив на поклоны.

Выйдя из ворот, он направился к Лобному месту, где стояли уже Гагарин с Сунбуловым. Толпа расступалась перед патриархом. Кто-то пытался благословение получить, его за полы оттянули: нашел время.

Гермоген неспешно поднялся на Лобное место и тут закричали из толпы явно подготовленные:

— Святый отче, до коих мы будем терпеть Шуйского?

— Чем не угодил он вам?

На это сразу не нашлось ответчика, потому заговорил Гагарин:

— Он тем не угоден народу, святый отче, что избран не всей землей, а своими потаковниками. И кровь христианская льется из-за него, недостойного. Нет счастья державе из-за него.

И тут закричали в толпе вперебой, добавляя царю непотребное:

— Он нечестивец!

— Он пьяница!

— Он блудник!

Гагарин с Сунбуловым переглянулись: кажись, через край перехватили. Шуйский и в холостяках обретаясь, никогда не блудил, а если и пил — всегда в меру. Ах, не об этом кричать надо. Но патриарх не упустил промашки заговорщиков:

— А ну скажите, с кем блудил царь? Молчите. А где видели вы его пьяным? Тоже сказать нечего.

— Он нас «в воду сажает», — попытался кто-то поддержать недовольство.

— Скажите, кого он посадил? Ну? Скажите же.

— Он тыщи пересажал, всех не упомнишь.

— Правильно, под Тулой бунтовщиков топил. Так что, он должен был их миловать? Они к нему убийц подсылали, что, ж он должен был с ними делать?

Нет, патриарха голыми руками не возьмешь, на любое обвинение он мгновенно ответ находит, попробуй переспорь такого краснобая. Подкован на все четыре. По его получается, что царь ни в чем не виноват, что нам его Бог послал, а божественный выбор терпеть надо, не роптать.

Даже грамота, написанная от полков с требованием переизбрать царя, не убедила патриарха.

— Не вы ли избирали Василия Ивановича и целовали ему крест, — гремел Гермоген с Лобного места. — А ныне хотите преступить через крест и меня, патриарха всея Руси, к тому наклоняете. Так нет же! Не будет вам на то моего благословения, не дождетесь его.

И с последними словами патриарх сошел с Лобного места и отправился восвояси. И никто уже не пытался его остановить, а тем более воротить назад.

Сунбулов с Гагариным были в некоторой растерянности. Так хорошо задуманное свержение Шуйского срывалось. Патриарх, с которого оно должно было начаться, переспорил заговорщиков и умыл руки.

— Где Голицын? — спохватился Гагарин. — Ведь он только что был здесь.

— Смылся, князюшка, — сказал Сунбулов. — Слинял, сучий потрох.

— Когда он успел?

— А черт его знает.

Понимая, чем для него может окончиться Масленица, князь Гагарин решился на последний отчаянный шаг.

— Православные, — закричал он. — Идемте к самому царю и потребуем добровольного ухода его.

— К царю! К царю! — завопили заговорщики, окружавшие Лобное место.

И хотя толпа уже собралась немалая, она почему-то не поддержала призыв и не кинулась вслед за заговорщиками во Фроловские ворота. Туда устремилось всего около трехсот человек, потрясавших кулаками и кричавших как заклинание: «К царю! К царю!»

Столь малое количество сторонников расстроило Гагарина:

— Ох, Гриша, кажись, проваливаемся.

— Не надо было в праздник-то зачинать, Роман. Ведь Масляна, до бунта ли?

Однако толпа, приблизившись к царскому дворцу, довольно дружно потребовала царя на суд. Многие думали, что Шуйский испугается, спрячется, как таракан, от народного гнева. Но он явился на крыльце в царском платье в шапке Мономаха с посохом в руке. Явился не жалким и испуганным, как ожидалось, а гордым И даже величественным. Стукнув посохом о гранит крыльца, вскричал гневно:

— Как вы смели явиться ко мне, когда я не звал вас?!

— Уходи, Василий, — закричало ему несколько голосов. — Уходи подобру, не мытарь народ!

— Это вы-то народ? — с издевкой сказал Шуйский. — Вы преступники. Можете убить меня, но я не оставлю престола. Я избран всей землей, только она вправе…

Шуйский говорил с одушевлением и, почувствовав колебание толпы, закончил с вызовом:

— Ну кто из вас готов убить русского царя? Иди же, смельчак. Вот он я. Иди!

Вызов был брошен. Смельчак не сыскался. Шуйский презрительно усмехнулся и, повернувшись спиной к толпе, неспешно удалился во дворец. Удалился, победоносно неся на голове шапку Мономаха.

Вернувшись к себе, он вызвал Воротынского:

— Иван Михайлович, возьми стрельцов и немедленно арестуй всех заговорщиков. В первую голову Гагарина с Сунбуловым. И к Басалаю на правеж.

Шуйский едва дождался вечера. Даже от блинов отказался.

— Но Масленица же, государь, — напомнил лакей.

— Успеем, помаслимся.

Воротынский прибыл вечером, развел руки:

— Все, государь, бежали.

— Как? Куда?

— К Тушинскому вору.

— Ах мерзавцы, ну хоть кого-то удалось взять?

— Взяли Колычева.

— Ивана? — удивился Шуйский. — За что?

— Он готовил покушение на тебя.

— Как? Иван Федорович Колычев-Крюк на меня? Да он же был мой лучший, преданнейший слуга.

— Был, Василий Иванович, а ныне стал враг. На Вербное собирался застрелить тебя.

На лице царя явилась горечь досады:

— Господи, кому же верить? Если самые верные… Послушай, Иван, он не мог этого замыслить один. Не мог. Вели пытать его, пусть назовет сообщников.

И Колычева в пытошной под Константино-Еленинской башней долго терзали и дыбой, и кнутом, и огнем. Никого не выдал Иван Федорович Колычев, никого не потянул за собой.

— Я один замышлял, сие, — хрипел он после очередной пытки. — Один бы и исполнил благое дело.

И лег под топор безбоязненно, благословляя своего избавителя, палача Басалая.

7. Можно начинать

30 марта светлым весенним днем наконец-то шведы пришли к Новгороду. Скопин-Шуйский, заждавшийся их, приказал встречать союзников салютом из крепостных пушок.

Командующий шведским отрядов Яков Понтус Делагарди, такой же высокий и статный, как князь Скопин, сразу понравился русским, по сему случаю Головин заметил:

— Ну с этим ты кашу сваришь, Михаил Васильевич.

— Почему так думаешь, Семен?

— Так не старье же. Такой же молодой и чем-то даже на тебя смахивает.

— Дай Бог, дай Бог. Но кашу-то варить с ним тебе придется, Семен Васильевич. Деньги-то при тебе.

— Да незачетных-то хватит, а вот на жалованье нехватка будет, придется собольими мехами отдавать.

— Наскребай, наскребай, Семен. И готовь письма к городам северным, в Соловки с требованием: слать деньги сюда для расчета со шведами. От моего имени составь, я подпишу. В первую голову Строгановым отправь, эти братья богатые, не откажут. И деньги, и ратников проси. С одними шведами мы Москву не освободим.

Первый шведский отряд был невелик — всего пять тысяч. Но Делагарди успокоил Скопина:

— Это первая ласточка, князь. Еще придет Зомме, приведет не менее десяти тысяч.

— Мы благодарны королю за помощь, — говорил Скопин, приветливо улыбаясь, хотя на сердце кошки скребли: «Где столько денег взять? Это тебе не устюжане, их иконой не вдохновишь. Только золотом».

День ушел на размещение воинства, приходу которого и новгородцы обрадовались: теперь есть помощь.

Вечером Скопин пригласил Делагарди к своему столу выпить по чарке хмельного меда. Тут же сидели Головин и братья Чулковы.

— Ну за союз, — поднял чарку князь.

— За союз, — согласился швед и засмеялся: — Вот бы ваш пращур Невский удивился, узрев такое. Он нас колотил, а вы на помощь зовете.

— Ну что ж, — отвечал Скопин. — Лучше дружиться, чем рубиться. А у Александра Ярославича другого выхода не было, вы же не с дружбой пришли. Верно?

— Верно, верно, — согласился Делагарди. — Вы правы, Михаил Васильевич. Позвольте я буду звать вас просто по имени — Миша, Михаил. Тем более что мы почти ровесники. Вам сколько?

— Двадцать три.

— Ну я немножко постарше, мне двадцать семь.

Выпили, швед, терзая пальцами жареный куриный бок, говорил:

— Мне Русская земля не чужая. Здесь мой отец погиб.

— Как?

— Да глупо, утонул в реке Великой.

— Давно?

— О-о, давно. Мне еще и двух лет не было. Я его и не помню. Мать рассказывала.

— Федор, разливай, — кивнул Скопин Чулкову. — Давайте помянем вашего батюшку, Яков.

— О-о, спасибо, князь Михаил. Это прекрасный обычай — поминать покойных.

— Пусть ему земля будет пухом.

— Ну, следуя правде, его вода взяла, — заметил Делагарди.

— Тогда пусть Великая станет ему лебяжьей периной.

— Вот так будет точнее, — молвил успокоенно сын Понтуса Делагарди, утонувшего еще в прошлом веке.

После второй чарки захмелевший швед разоткровенничался:

— Для меня к полякам свой счет, друзья. Я у них четыре года в плену отмотал.

— Надеюсь, больше не хочется, — улыбнулся Скопин.

— Шутишь, князь Михаил? Теперь буду с них должок вытрясать. С чего мы начнем?

— Я думаю, с Каменки. Но об этом лучше завтра, Яков Понтусович, на свежую голову.

— Вы правы, Михаил Васильевич. Продолжим беседу с Бахусом, наливайте. Хороша ваша медовуха.

Скопин-Шуйский знал, в каком отчаянном положении была держава, но своего нового союзника старался не посвящать в это, опасаясь отпугнуть от предстоящих нелегких ратных трудов.

К апрелю 1609 года ему помимо шведов удалось сосредоточить в своих руках и несколько русских отрядов.

Поэтому на следующий день, собрав у себя всех и расстелив на столе чертеж-карту, Скопин определял каждому отряду задачу.

— Первое и одно из главнейших направлений — юг, куда ушел Кернозицкий с своим отрядом. Сюда пойдут генерал Горн Эверт Карлович с шведским отрядом и Федор Чулков с русскими. Первой берите Старую Русу и приводите к присяге царю Василию Ивановичу, затем идете на юг в Торопецкий уезд. Здесь, в Каменке, стоит польский отряд Кернозицкого. Если вы его разобьете, то, я думаю, Торопец уже будет в наших руках. Поскольку Торопец стоит на пути из Польши в Москву, здесь мало заставить присягнуть царю Василию. Здесь придется тебе, Федор, остаться с частью отряда за воеводу.

— Хорошо, Михаил Васильевич, но, видимо, мне надо не просто отсиживаться?

— Конечно, тебе надо пресечь приток поляков к Тушинскому вору. И помогать окрестным деревням уничтожать польские отряды фуражиров-грабителей. Теперь вам, Федор Андреевич, — обратился Скопин к князю Мещерскому. — Вы поедете на Псков, там власть захвачена чернью, а потому город держит сторону Вора. И, конечно, вятшие очень недовольны этим. Вам надо в город отправить тайных подсылов, связаться с вятшими и помочь им войти во власть. Ну и главарей смуты, естественно, казнить.

— А шведов вы мне не придадите? — спросил Мещерский.

— Нет, Федор Андреевич, главные силы шведов во главе с Яковом Делагарди и со мной пойдут на Москву, она ведь, в сущности, в осаде. С юга к ней от Астрахани идет Шереметев, где-то в районе Ярославля нам надо соединиться с ним. Но первая наша главная цель — Тверь.

— Надо сначала взять Торжок, — сказал Семен Головин.

— Верно, Семен Васильевич, — согласился Скопин. — Торжок я велю брать Гавриле Чулкову. Кстати, Эверт Карлович, по взятии Торопца сразу выступайте на помощь Торжку, то бишь Чулкову.

— Хорошо, Михаил Васильевич, — кивнул Горн.

— Теперь, господа, мы не можем не воспользоваться победой устюжан, мы обязаны поддержать их. Это придется делать вам, Никита Васильевич.

— Я догадывался, что именно это вы поручите мне, Михаил Васильевич, — сказал воевода Вышеславцев.

— А как же? Вам надо потихоньку подступать к Ярославлю. Начнете с Пошехонья. Взяв его, пойдете на Рыбинск. Этим вы отрежете Вологду от Вора, и Пушкин там не удержится. Вологжане сами спихнут его. Им надо чуть-чуть пособить. Поляки своими грабежами и насилиями толкают крестьян на нашу сторону. И это надо учитывать, и эти отряды всячески поддерживать.

— Все это хорошо, — вздохнул Вышеславцев, — но на что эти ополчения содержать? Не грабить же, как поляки?

— Ни в коем случае. Поляки грабят — они в чужой стране. А мы? Каждого ратника должен содержать город, поставивший его. Вооружать, а главное, выдавать содержание денежное не менее чем на месяц вперед. Если такого содержания Не будет, наш ратник ничем не лучше станет поляка или казака. В этом берите пример с новгородцев, у них издревле вече определяет расклад на всех жителей, даже на нищих, кому и сколько вносить на содержание войска. Сейчас, когда казна державы пуста, только так можно выйти из тяжелого положения, земскими усилиями.

Делагарди, сидевший до этого молча, решил заметить:

— План ваш прекрасен, Михаил Васильевич, он направлен на скорейшее освобождение Москвы. Но, мне кажется, нам надо обеспечить и тыл свой.

— Уж не Орешек ли вы имеете в виду, Яков Понтусович?

— И его в том числе.

— На Орешек у меня уже определен воевода и отряд. Я здесь не хочу, по понятным причинам, говорить о нем. Чем меньше людей будет знать, тем лучше для дела.

— Ну что ж, я согласен с вами, — улыбнулся Делагарди. — Неожиданность всегда половина успеха.

Вечером за ужином, когда Скопин остался со своим шурином, спросил его:

— Семен, ты не догадываешься, кого хочу на Орешек послать?

Головин внимательно посмотрел в глаза князю и, прищурившись хитро, молвил:

— Меня, наверно.

— Умница. Сообразил. Ты ешь, ешь и слушай. Орешек, как ты знаешь, строили новгородцы, он на острове, стены высокие, почти неприступные. Его можно взять только хитростью. Сейчас лед сошел и Салтыков шлет во все стороны фуражиров и провиантщиков, гарнизону есть-пить надо, камень грызть не будешь. Так вот, ты в виду крепости не появляйся, не настораживай их. А разошли малые партии ратников по озеру и по Неве вниз. Захватив фуражиров, в лодии под сено попрячь больше оружных и пусть плывут к крепости. Хорошо бы две-три лодии шли с озера и снизу от Невы. На причале сходите, ворота отворены, никто не ждет вас. Как только будут захвачены ворота, вся дружина с озера должна нагрянуть на крепость.

— Почему с озера?

— Потому что оттуда идти по течению и, стало быть, скорость движения выше. Гарнизон там невелик, от силы полтысячи будет. Тебе двух-трех тысяч достанет, возьмешь новгородцев.

— А что делать с Салтыковым?

— Он — боярин, отправь в Москву, пусть его царь судит.

— Нижегородцы вон князя Вяземского повесили.

— Ну там другое дело, он с Тушинской ватагой осадил Нижний, сам на рожон лез. Попал в плен, нижегородцы решили без Москвы обойтись. Где-то и правы были. А я на Татищеве обжегся, более не хочу никому судьей быть, тем более над боярами да князьями.

— Но Татищева же не ты осудил, вече.

— Началось-то с меня. С вече не спросишь, а вот с себя спросить хотелось бы. Со своей совести.

— Если возьму Орешек, что дальше велишь?

— Оставишь гарнизон, назначишь какого-нибудь сотского за воеводу и сразу догоняй меня. И не забудь заставить их присягнуть Василию Ивановичу.

— Ну это само собой. А хитро ж ты придумал, Михаил Васильевич.

— То не я, Семен, то древние греки давным-давно придумали. А творить скрытно от врага Александр Невский заповедал. Так что нам есть у кого учиться. Была б охота.

8. Сражение на Ходынке

Патриарх Гермоген явился к царю в неурочный час, был он хмур и сердит.

— Что ж ты делаешь, Василий Иванович, под собой сук рубишь. На Торге четверть ржи уже по семи рублев. Кто ж сможет укупить ее?

— Но, святой отче, что я смогу сделать? Весь подвоз ворами пресечен.

— Ты царь али затычка в бочке, — гремел Гермоген, пользуясь отсутствием свидетелей. — Отвори Троицкие житницы, сбей цену хотя бы до двух рублев. Иначе вымрет Москва альбо утечет к Тушинскому вору.

— Как я могу тронуть достояние Троицы? Сбивать замки с житниц?

— Зачем сбивать? Троицкий келарь Палицын ныне на Москве, пусть отомкнет. У него, чай, ключи-то.

— А архимандрит Иоасаф, что он на это скажет?

— Они ныне в осаде, туда сейчас и пуда не привезешь. Так зачем же хлеб должен втуне лежать? Грех ведь это, Василий, при голоде хлеб придерживать.

«А ведь верно, келарь-то под рукой у меня», — думал Шуйский, но признать сразу правоту патриарха спесь царская не дозволяла. Напротив, хотелось за «затычку в бочке» хоть чем-то досадить Гермогену.

— Хорошо, я подумаю, — сказал Шуйский.

— Думать нечего, Василий Иванович. Надо переваживать Тушинского царя хоть в этом.

И это было обидно для Шуйского, что патриарх назвал «вора» царем. Али не ведает, что царь здесь, а там Тушинский вор.

— Хочу довести до твоего сведения, святый отче, что на Москве явился еще один патриарх всея Руси, — уязвил Гермогена Шуйский. Но оказалось, тот знал уже об этом.

— Это ты о Филарете, че ли?

— О нем, святый отче, о нем. Провозглашен в Тушине патриархом всея Руси. И службу служит.

— Я его не порицаю за это. Он силодером привезен, силодером возведен, в пику нам. Он страдалец, Василий Иванович, не соперник нам.

Не удалось царю расстроить патриарха, отметить ему «затычку в бочке». Терпел Шуйский Гермогена только за то, что тот поддерживал его всегда, предал анафеме в свое время Болотникова и всех его сторонников, и ныне в тяжелое время на миру первый защитник царя: «Такого Бог дослал нам, терпите, православные». Но наедине глаза в глаза ни разу слова доброго не сказал царю. Вот и ныне «затычкой» обозвал.

Взяв слово с Шуйского, что он заставит Палицына отворить Троицкие житницы, Гермоген собрался уходить уже и, благословив царя, спросил неожиданно:

— Поди, сердце на меня держишь?

— Что ты, отец святой, как могу я на своего заступника серчать.

— Тогда смири гнев и на Гагарина Романа Ивановича.

— Как можно, святый отче? Он на меня едва всю чернь не поднял. Успел бежать к Тушинскому вору.

— Бежал для твоей остуды. Вон Колычев не бежал и что?

— Ну Иван не отрицался, что убить меня хотел.

— Бог ему судья, Василий Иванович. А за Гагарина и я не впусте молвил. Он надысь прислал мне записку, просит заступиться за него перед тобой.

— Пусть ворочается, не трону я его. Ныне их «перелетов-то» сколь развелось. У меня жалованье получит и тут же чикиляет в Тушино, с Вора сорвет и, глядь, опять уж здесь мне с сапог пыль обметает. На всех сердиться сердца не хватит. Пусть ворочается князь Роман, не съем я его, чай, тоже рюрикова корня отросток.

И Шуйский сдержал слово, более того встретил князя Гагарина ласково, хотя и не удержался от легких попреков:

— Ну что, Роман Иванович, горек тушинский хлеб?

— Ах, государь Василий Иванович, он и здесь ныне не сладок. Дело вовсе в другом.

— В чем же?

— В том, что Тушинский вор и не царь вовсе.

— Эва, удивил Роман. Али не знал об этом?

— Знал. Но то, что увидел, развеяло все мои сомнения. Об этого так называемого царя паны разве что ноги не вытирают. Гетман Рожинский ему слова сказать не дает: тебя не спрашивают.

— Как же тогда он царствует?

— А вот так. Когда на людях перед чернью, паны его государем величают, а как войдут в избу, дармоедом обзывают. Всем правят поляки. Его именем правят.

— Что ж он тогда делает?

— В основном пьянствует.

— Да, тут запьешь. Меня хоть, слава Богу, воеводы слушаются. Большая сила у него?

— Сила большая, Василий Иванович, да уж очень бестолковая. Меж собой мира нет, бесперечь дерутся. Даже на своих фуражиров посылают роты.

— На фуражиров? Зачем?

— Усмирять. Те, собрав по деревням хлеб и фураж, отказываются везти в стан, сами на себя все тратят. Воевод не слушают. Токо силой их и гонят в Тушино. Скажу честно, государь, если б у них порядок был, они б давно одолели тебя.

— Ну это ты зря так думаешь, Роман, зря. У меня силы еще достаточно. А подойдет к Москве Скопин-Шуйский, так того вора Тушинского только и видели. Помяни мое слово.

— Дай Бог, дай Бог.

— А как там Филарет? Неужто служит Вору?

— Нет, государь, он служит православным, крестит, причащает, отпевает.

— Как ты, бежать не хочет?

— Он пленный, государь, за ним в десять глаз зрят. А потом, он мне сам сказал, хочет страдать вместе с паствой своей.

— Ну что ж, может, он и прав, — вздохнул Шуйский. — Я рад, что ты воротился, Роман Иванович. И теперь у меня просьба к тебе.

— Что просить? Приказывай, государь, я должен заслужить вину свою пред тобой.

— Взойди-ка ты, князь, на Лобное место да расскажи народу о том, о чем мне поведал. Ты самовидец, только что оттеля, тебе поверят. Может, кто надумал к Вору переметнуться, еще и подумает: надо ли?

— Хорошо, государь. Сейчас же исполню. А тебя предупредить должен. Рожинский готовится к большому сражению. Остерегись.

— Это верно, что Рожинский ранен?

— Да, еще в феврале в бою саблей ему едва руку не стесали.

— Надо б было голову ему стесать, злыдню.

Шуйский призвал к себе воевод Андрея Голицына, Ивана Куракина, Бориса Лыкова и брата своего Ивана Шуйского.

— Иван Семенович, — обратился царь к Куракину. — Как там идут дела с гуляй-городами[63], много ли настроили?

— Да уж с полсотни изготовили, государь.

— Мало.

— Да из-за дубовых досок задержка.

— Может, тогда из сосновых делать?

— Нет, Василий Иванович, сосновую доску и копье прошибет, а дубовую иную и пищалью не просадишь. Сосна разве что на крыши…

— Тогда ставьте на колеса санные гуляй-города.

— Токо что и придется робить.

— До Троицы неделя осталась. Как бы тушинцы не поперли на нас в праздник.

— С чего так решил, государь?

— Есть сведения, что Рожинский силы копит. А для чего? Ясно — для большой драки. Когда начнет? Когда наши напьются ради Троицы. Поэтому, Иван Семенович, подкатывай гуляй-города поближе к Ходынскому полю, определяй стрелков к каждой бойнице, загружайте боезапас, на них, отбирайте в катальщики самых здоровых и сильных парней, ну и, конечно, дегтя для смазки колесных осей не жалейте.

— Я думаю на нескольких «гуляях» пушки поставить.

— Попробуй, Иван Семенович.

В тушинском лагере шла лихорадочная подготовка к решительному последнему бою. Гетман Рожинский потерял покой, из Торопца явился побитым псом Кернозицкий с остатками отряда. Рожинский корил неудачника:

— Что ж ты, ясновельможный, стоял под Новгородом, а откатился аж до Москвы?

— Так там Скопин-Шуйский сослал столько войска, а тут еще смерды за вилы и косы взялись. Не хошь — покатишься.

За Кернозицкого вступился царь Дмитрий:

— Ладно уж, с кем не бывает. Вон Сапега с Лисовским полгода толкутся у Троицы, а проку? А Новгород посильней Троицы.

Примчался с Невы и воевода Михаил Салтыков, сдавший Скопину неприступный Орешек, всего-то сам-два.

— А вы-то как умудрились? — допытывался Вожинский, не упуская возможности съязвить: — Да и в портках припороли.

— Да нечистый попутал, — кряхтел Михаил Глебович. — Он же че удумал мерзавец, похватал моих фуражиров и на их ладьях к крепости ратников подкинул.

— У вас что, глаз не было? Вы что, не видели?

— Где увидишь? Где увидишь? В сено позарылись суслики. Знал бы я б, его зимой из крепости не выпустил.

— Он что? Скопин был у вас?

— Был зимой, просился в город с дружиной. Я не пустил, принял как человека, а он… Ну не гад ли?

Новости были невеселые, тревожные. Уже отпало Пошехонье. Скопин-Шуйский явно целил на Москву. Гетман Рожинский, собрав к себе воевод и атаманов, морщась от боли в незаживающем плече, метал громы и молнии:

— Это что ж творится? Один, потеряв половину отряда, прибежал да еще и сочувствия у царя ищет, другой прилетел вообще один, подарив крепость вместе с гарнизоном противнику. Два балбеса толкутся полгода у Троицы, не могут с монахами справиться. Что делать, ясновельможные, прикажете?

— Надо брать Москву, — подал голос Заруцкий.

— Верно, атаман. Но с кем? С этими битыми и без порток прибежавшими?

— Отозвать Сапегу от Троицы.

— Вы что, шутите? Раз уж он вцепился в нее, его не оторвешь. Или пока не возьмет, или пока ему зубы не выбьют.

— Тогда надо ждать Бобовского. Он где-то на подходе.

Последняя надежда тушинцев полковник Бобовский прибыл с большим свежим отрядом польских жолнеров. Еще не воевавший, но чувствующий себя уже победителем полковник, постукивая стэком[64] по голенищу сапога, спрашивал Рожинского:

— Ну-с, что тут у вас?

Гетман Рожинский, сразу невзлюбивший Бобовского, съязвил:

— У нас в портках квас, — и дождавшись, когда гость проглотит и переварит пилюлю, продолжил сухо по-деловому: — Мы должны в ближайшие дни захватить Кремль и низложить Шуйского. Если мы этого не сделаем, к нему подойдет с севера князь Скопин-Шуйский со шведско-русской армией. И тогда… Впрочем, об этом нельзя и думать. Вам, полковник, я поручаю начать сражение.

— Когда вы намерены начать? — спросил Бобовский.

— В Троицу. Да, да. Это самое удобное время, русские, как обычно, перепьются и их можно будет брать голыми руками. Вы сминаете первые заставы, и когда они побегут, мы пустим атамана Заруцкого с казаками, он дорубит бегущих. И путь будет открыт к сердцу Москвы.

— Вы не находите, пан Рожинский, что победителем окажется этот ваш атаман. Он на конях первым доскачет до Кремля.

— Допустим, — хмыкнул гетман. — А что вы предлагаете?

— Я полагаю, что первыми в Кремль должны войти мы — поляки, а не этот сброд.

— Я понимаю вас, пан Бобовский, но как это сделать практически? Сказать Заруцкому: доскачешь до Красной площади, жди нас, мы придем, в Кремль войдем. Так, что ли?

— Зачем вы так шутите, гетман. Вы же главнокомандующий, скажите ему, мол, будь в резерве и все.

— Ну что ж, это мысль. Резерв тоже необходим.

Полковник Бобовский точно с утра в Троицу напал на заставы русских за речкой Ходынкой и смял их. Как и предполагалось, они почти не отстреливались, многие были побиты еще во рвах, уцелевшие кинулись бежать. Ротмистр Борзецкий подскакал к Бобовскому:

— Пан полковник, надо конницу пустить, она на их плечах влетит на Пресню.

— Командуйте своей ротой, ротмистр, и не суйтесь с советами к старшим. Они бегут, гоните их сами да не обскачите свою роту, а то «на их плечах» в полон угодите.

Окрыленные первым успехом поляки гнали русских до истока Черногрязки. Здесь они встретили с десяток гуляй-городов, не успевших еще развернуться бойницами в сторону врага.

В одном из «гуляев» в темноте и полумраке стрелецкий десятский Ванька Стриж орал на переднего катальщика:

— Сысой, гад, повертай нас, повертай к имя.

— Колесо в яму попало, загрузло, — кряхтел катальщик Сысой. — Пусть Голяк на себя потянет.

— Иди в задницу, — кричал задний катальщик Голяк. — Сам влез, сам и вылезай.

— Чучелы! Обоим хари побью, — орал вне себя десятский, прижимая к плечу приклад самопала и пытаясь через узкую бойницу увидеть врага.

Снаружи доносился крик, топот сотен ног, мат. Именно по мату Стриж определял своих, потому и не дергал за крючок. Ждал, когда заругаются по-польски. И дождался. По стволу его самопала так чем-то ударили, что едва не выбили десятскому плечо. Именно в это время второй стрелец с самопалом и выстрелил. Коробка «гуляя» наполнилась пороховым дымом. Все закашляли. Стриж, кашляя и матерясь, дернул за крючок свой самопал, но тот не выстрелил.

— А-а, черт! Васька, дай другой, — крикнул Стриж, кидая самопал за спину.

— А что с ним? — спросил за спиной заряжающий.

— Черт его знает, наверно, кремень от удара вылетел. Давай вторую ручницу.

Приняв от заряжающего второй самопал, Стриж хотел высунуть его в бойницу, но в этом время в отверстие влетело с силой копье, едва не угодив в десятского.

— Ага-а, пся кровь, попались! — орал кто-то снаружи, пытаясь просунутым в бойницу копьем нащупать кого-нибудь живого. И зацепил-таки заряжающего, копавшегося за спиной десятского. Тот охнул, но доложил:

— Ванька, кремень на месте.

— Че ж она осекалась?

— Ты порох с полки сдул.

— Сдул?! Сбила какая-то сука.

— Так пали.

— Какое пали. Лях вон копьем шурует, того гляди зацепит.

— Так сломи его.

— И верно. — Стриж обложил ручницу, ухватился за древко копья и сломил его как раз о закраину бойницы. И тут же, высунув в бойницу ствол самопала, дернул за крючок. Грохнул выстрел. Попал не попал, никто не знал. Дым был и снаружи и внутри «гуляя». Но едва после грохота выстрела прорезался у стрельцов слух, как донеслось снаружи:

— Пан ротмистр, надо поджечь их.

— Успеем. Вперед! Вперед! Надо наступать.

Топот и крики стали отдаляться и десятский сказал:

— Карачун нам, братцы, ляхи наших поперли. Прогонят до Пресни, воротятся и поджарят нас. Сысой?

— Ну чаво? — отозвался катальщик.

— Поверни ты хоть нас туда в сторону Пресни, ведь ни черта ж не видать.

— Придется наружу лезть.

— Ну и вылезай.

— Пусть мне Голяк подсобит.

— Голяк, — позвал Стриж. — Ты слыхал? Вылазь с крепости, пособи Сысою поворотить.

— А если ляхи? — отозвался Голяк.

— Какие ляхи? Они вон наших по загривкам колотят.

Катальщики открыли свои лазы, выбрались наружу.

Натужившись, стали вытаскивать передние колеса своей «крепости» из ямы. Тут послышались голоса вылезших стрельцов из других «гуляев». И голос сотника Гаврилы Попова:

— Все, все наружу. Стриж, ваших тоже касаемо.

Десятский отодвинул запор верхнего лаза, откинул крышку, высунулся наружу:

— Ну что?

Попов командовал:

— Все, все наружу. Быстро ставим наши гробы вкруговую, тогда мы никого не подпустим. Скорей, скорей!

Повыскакивали из «гуляев» стрелки, остались внутри лишь передние катальщики, чтобы направлять и управлять своими «гробами».

Быстро, споро составили из гуляй-городов круг, залезли по своим местам и слушали крики сотника:

— Заряжайте все самопалы, не «подпускаем никого. — И действительно была выстроена полевая крепость, которая могла вести круговой огонь.

Устроив в бойницу свой самопал, Стриж говорил удовлетворенно:

— Теперь не подпалят, суки. Теперь зажигальницам не подойтить.

Заряжающий Васька брякнул:

— А если запалят, ох и хорошо гореть будем. Дай все ж разом.

— Заткнись, не каркай, — осадил его десятский. — Лучше порох прикрывай при стрельбе, поймаешь искру, всем «гуляем» на небо взлетим.

Стрелец, сидевший у другой бойницы, хихикнул:

— И сразу в рай всем гамузом.

И отчего-то захохотал весь маленький гарнизон гуляй-города, даже Стриж, ухмыляясь, бормотал снисходительно:

— Ну жеребцы стоялые, нашли время.

Однако полякам не удалось перейти Пресню, там их встретил полк Андрея Голицына, а с севера как раз в левое крыло тушинцам ударил полк князя Ивана Шуйского. И поляки, уже торжествовавшие победу, дрогнули и побежали назад в сторону Ходынки, преследуемые конницей Голицына. Шуйскому удалось отрезать целую роту поляков и пленить вместе с ротмистром, который отбивался от русских до тех пор, пока его не свалили с коня, зацепив алебардой.

Пану Бобовскому, гарцевавшему на сером в яблоках скакуне, никак не удавалось остановить бегущих. В бешенстве он даже замахнулся саблей на одного труса, но тот столь искусно отбил удар пана полковника, что выбил у него из рук саблю, порвав темляк.[65]

Обезоружив своего полковника, ратник тут же исчез, растворился в толпе бегущих.

А гуляй-города, оставшиеся у истока Черногрязки, уже выстроившиеся в круг, встретили бегущих поляков стрельбой и проводили так же.

Московские ватники, прогнав их за речку Ходынку, уже стали захватывать первые тушинские окопы и подошли к речке Химки.

Рожинский, поняв, что москвичи вот-вот ворвутся в лагерь, приказал наконец атаману Заруцкому вступить в бой. Тому удалось оттеснить царские войска за Ходынку. С обеих сторон было много убитых, раненых и пленных.

Полковник Бобовский, потеряв более половины своей пехоты, явился перед Рожинским даже без сабли, Гетман тут же съязвил:

— Если вы и впредь будете, полковник, отдавать орудие противнику, нам его не победить.

— Кто ж ждал, что у них конница, — оправдывался Бобовский. — Они навалились на мое левое крыло.

— А разве я не предлагал вам конницу Заруцкого?

— И потом, эти крепости на колесах, — мямлил Бобовский;

— Худому танцору, полковник, — туфли малы.

Это уже прозвучало оскорблением и если б еще утром гетман позволил себе такое в отношении ясновельможного пана Бобовского, то он наверняка бы вызвал его на поединок. Но теперь после такого конфуза да еще и потери личного оружия об этом не могло быть и речи.

Брат царя Иван Иванович, пересчитывая пленных поляков, обратил внимание на молодого шляхтича, сорочка которого была залита кровью.

— Этого ко мне доставьте, — приказал он сотнику.

— Зачем он вам, князь?

— Его надо лечить, а у меня хороший лекарь.

Так ротмистр Борзецкий попал в дом князя Ивана Шуйского.

Сразу же после размещения пленных поляков воеводы-победители явились во дворец. Царь не скрывал своего торжества и не скупился на похвалы:

— Ну молодцы, молодцы… Так говорите, до Химки догнали их?

— Да, — отвечал Голицын. — Если б не казаки, мы б весь лагерь захватили вместе с Вором.

— Ничего, ничего, придет князь Скопин, и Тушинскому вору конец грядет. Мы его на Красной площади принародно обезглавим. Сколько пленных взяли?

— Около двухсот человек, — сказал Иван Шуйский.

— Отлично.

— Но и наших же поляки не менее попленили. Надо бы предложить тушинцам размен.

— О размене пока рано говорить.

— Почему?

— Потому что имея столько пленных поляков, я могу начать с Рожинским переговоры.

— Ну смотри, тебе видней, — согласился князь Иван.

— Мне нужен из числа пленных человек, которому сами они доверяют. Доставь мне такого, Иван.

Явившись во двор, где под караулом находился полон, Иван Иванович обратился к полякам с краткой речью:

— Панове, мне нужен из вашей среды человек, которому вы все доверяете и готовы вручить ему свою судьбу. Выберите такого, я жду.

Пленные начали совещаться. Князь меж тем заговорил с начальником караула:

— Кормили их?

— Кормили злыдней.

— Что уж вы так о них?

— Да по-доброму посадить бы всех в воду. Меньше б хлопот и забот.

— Экий ты, братец, кровожадный. Убивать врага можно и нужно в бою. А пленных да безоружных ума много не надо.

К Шуйскому подошел белокурый поляк в довольно приличном кунтуше и, сделав неглубокий поклон, сказал:

— Я готов быть в вашем распоряжении…

— Ваше имя?

— Станислав Пачановский.

— Вами распорядится царь, пан Пачановский, едем к нему.

— Царь? — спросил поляк с удивлением.

Однако за дорогу до Кремля он успокоился и уже входил во дворец с достоинством делового человека. Выслушав представление брата, Шуйский спросил:

— Вы откуда, пан Станислав, родом?

— Я из Кракова, ваше величество.

— Мы даем вам возможность, пан Пачановский, искупить свою вину перед Россией и сослужить своей родине Польше.

— Я готов, ваше величество, — вытянулся поляк.

— Нам известно, что тушинским войском командует полковник Рожинский. Верно?

— Верно, ваше величество.

— Так вот, вы пойдете к нему и от нашего имени скажете, что мы готовы отпустить всех-всех поляков, плененных вчера и ранее, при условии, если они тут же уйдут от Вора.

— От даря Дмитрия? — попытался уточнить Пачановский.

— От Вора, Станислав. Никакой он не царь, он преступник. Так вот, мы хотим, чтоб поляки отказались служить преступнику.

— А если гетман откажется?

— Ну что ж. Это будет означать, что гетману плевать на судьбы поляков, оказавшихся в плену, что он намерен и дальше служить вору.

— А что тогда делать мне, ваше величество?

— Можешь остаться там. Но если ты честный человек, то должен вернуться и принести мне ответ, какой бы он ни был.

— Я вернусь, ваше величество. Я обязательно вернусь.

— Мы верим тебе, Станислав. Иван, озаботься, чтоб его пропустили через заставы туда и обратно.

Пачановский воротился через три дня. Усталый и мрачный. Представ перед царем, молвил невесело:

— Гетман Рожинский отказался принять ваше предложение, государь.

— Я ничего другого не ожидал. Почему же ты не остался среди своих, Станислав?

Пачановский вдруг выпрямился и сказал гордо:

— Для меня честь дороже жизни, ваше величество.

— Ну что ж, спасибо, братец, за службу. Ты свободен, можешь возвратиться к своим.

— Я не желаю туда возвращаться, государь.

— Хочешь остаться у нас?

— Да.

— Ты достоин лучшей участи, Станислав. Иван, — обратился царь к брату. — Ты там лечишь какого-то ротмистра?

— Да, государь. Ротмистра Яна Борзецкого. У него тяжелая рана.

— Ему, поди, там скучно одному-то. Вот возьми к себе пана Станислава. Поди, на княжеском подворье сытнее и почетнее будет.

— Хорошо, государь.

— И начинайте теперь с Андреем Голицыным переговоры о размене пленных. Им здесь под караулом жить невесело, да и нашим у них не мед.

9. Взятие Твери

Из-под Орешка вернулся Головин, сообщил Скопину:

— Орешек наш, Михаил Васильевич.

— А что кислый такой?

— Салтыкова упустил.

— Как же так, Семен Васильевич? В пути бежал, что ли?

— Да нет, еще там в Орешке. Посадил его за караул. А утром глядь: ни караульного, ни его.

— Понятно, Семен. Караулить заставил его же ратника. Верно?

— Верно. А как ты догадался?

— Тебе, Семен, надо было сразу сообразить, что ставить ратника караулить его начальника нельзя ни в коем случае. Он еще не успел отвыкнуть ему подчиняться.

— Я как-то не подумал. Гарнизон сразу присягнул Василию Ивановичу и вроде даже с радостью. Ну я и…

— Да черт с ним, с Салтыковым. Вот у князя Мещерского что-то не получается с Псковом. Придется отзывать. Надо идти на Москву.

После обеда в шатер к Скопину-Шуйскому собрались шведские военачальники Делагарди с Горном и русские.

— Господа, я решил отозвать отряд Мещерского от Пскова, дабы усилить нашу группу для похода на Москву.

— Это не очень приятно, оставлять за своей спиной врага, — заметил Делагарди.

— Я согласен с вами, Яков Понтусович, но у нас за спиной будет Новгород, кстати новгородцы помогали Мещерскому взять Порхов. И потом, Псковом владеет чернь, которая вряд ли рискнет выйти в поле, за стенами они храбрецы, а в поле… И они не решатся оставить вятших в городе, те мигом захватят власть. Нам надо пользоваться моментом. Гаврила Чулков набегом захватил Торжок, это, в сущности, под боком у Твери. А там с большими силами воеводы Зборовский и Шаховской, который был прощен государем и вот снова объявился против нас. У них более пятнадцати тысяч, они сомнут Чулкова, если мы не поможем ему. Поэтому немедленно Головин и Горн выступаете к Торжку на помощь Гавриле. На подходе свяжетесь с ним, чтоб ударить по полякам одновременно с двух сторон. Ты понял, Семен Васильевич?

— Да, — отвечал Головин. — Что тут непонятного.

— Мы с Делагарди с пушками и обозом выступаем следом. Я послал за князем Мещерским, надеюсь, он догонит нас если не в походе, то в Твери обязательно.

— Значит, от Торжка идем на Тверь? — спросил Головин.

— Да. Но без нас даже не пытайтесь, вас разобьют, рассеют. Мне это ненужно. Москва ждет нас, надеется. Я от государя получил письмо, он умоляет нас спешить, в столице голод. Тушинцы перехватили все пути подвоза продуктов. Я отправил письмо князю Пожарскому, попросил сбить тушинцев хоть с Коломенской дороги. Надеюсь, это поможет снабжению из Рязанской земли.

Но следовавшие к Торжку Головин и Горн пренебрегли советами Скопина-Шуйского, не послали к Чуйкову связного и верстах в пяти от города подверглись неожиданному нападению поляков. Сам воевода Головин, ехавший впереди русского отряда, едва не угодил в плен. Отбиваясь от наседавших жолнеров, русские отступили в Лес, и пешие ратники смогли из кустов открыть огонь из ружей и свалить трех поляков.

Подоспевший шведский отряд под командой генерала Горна не спешил ввязываться в драку, а тоже залег и открыл стрельбу по полякам. Причем, в отличие от русских, шведы били залпами, а главное, быстрее перезаряжали ружья.

Именно эту стрельбу услышал Гаврила Чулков, засевший с отрядом в Торжке. Он послал разведку выяснить, в чем дело? А выяснив, приказал:

— Бьем пана Зборовского по затылку, — и ударил в тыл полякам.

Догадавшись об атаке Чулкова со стороны города, Горн Повел в наступление шведский отряд, к которому вскоре присоединилась и дружина Головина.

Зборовскому пришлось отходить, тем более что отряд Шаховского, занимавший левое крыло, откровенно побежал.

— Ваши ратники, князь, хороши только с бабами воевать, — выговаривал Зборовский Шаховскому.

— Черт их знает, пан полковник, — оправдывался Шаховской. — Как заслышат свист пуль, так и бечь. Говорят: ее суку не вбачишь, куда встромится, а ну в лоб альбо в глаз. Оно и верно, пуля — не копье, рукой не отведешь.

Когда основные силы русско-шведского войска подошли к Торжку, от поляков уже и след простыл. Зборовский ушел в Тверь.

Дав ратникам несколько передохнуть накануне наступления, Скопин собрал воевод.

— То, что Зборовский ждет нас от Торжка, то не диво, надо ударить оттуда, откуда он нас не ждет, — говорил Скопин, клонясь над картой-чертежом. — Поэтому, Яков Делагарди, вы пойдете прямо на Тверь, я с русскими ратниками сделаю вот такой крюк и, зайдя к Волге повыше, перейду на ту сторону и оседлаю московскую дорогу, лишив поляков пути отступления. Судя по прошлым ратям, полякам не нравится, когда их бьют с двух сторон. Вот мы и ударим: шведы от Торжка, мы от Москвы.

— Желательно бы ударить одновременно, — сказал Делагарди.

— Правильно, — согласился Скопин. — Поскольку мой кружной путь окажется длиннее вашего более чем в два раза, я и выступлю на полсуток раньше вас.

— А я с кем иду? — спросил Чулков.

— Ты останешься в Торжке, Гаврила. — Если мы покинем город, его сразу же захватит какой-нибудь ясновельможный.

Переправлялся Скопин-Шуйский с войском через Волгу под сильным дождем. Зборовский, узнав о том, что шведы остались без русской поддержки, напал на них и имел в начале боя успех. Мало того, казаки, пущенные вдогон убегавшим, достигли шведского обоза и хотя владели им недолго, хорошо успели «почистить» его на глазах оконфуженных шведов.

Вернувшиеся в город с добычей казаки чувствовали себя победителями и наотрез отказались въезжать в крепость: «А чем мы там коней кормить будем? Коновязью? Нема дурных». Расползались по посаду, предлагая жителям задешево то добрые порты «зовсим неношены», то жупан, то сапоги «тилько шо стачаные». И конечно, спускали все не за гроши, которых у жителей давно не было, а за горилку, которая нет-нет да и оказывалась в какой-нито избе.

Зборовский убеждал Кернозицкого:

— Скопин что-то задумал. Но что? Надо, чтоб все-все собрались в единый кулак, тогда мы сможем противостоять ему. Велите казакам в крепость.

— Эге, пан полковник, они загуляли, им теперь никто не указ. Глядите за жолнерами.

Польские жолнеры были обижены: «Мы дрались, а казаки оторочились и лазили по избам, по подпольям, погребам, давно уже ими же и пограбленным: «Где водка? Давай водку, пся кровь!»

Как и сговаривались, Скопин с Делагарди напали на Тверь рано утром, когда едва начинало светать. Ударили с двух сторон. Озлобленные дневными неудачами, шведы без всякой пощады рубили и казаков, и поляков.

Зборовский, поняв, что при такой резне может оказаться без войска, приказал отходить вдоль Волги, велев Кернозицкому прикрывать отход.

— С кем прикрывать? — злился Кернозицкий. — Они все перепились.

Князь Шаховской еще с вечера выехал со слугами через Владимирские ворота и, миновав Загородный посад, поставил шатер у реки, напротив устья Тверды. Он понимал, что с таким воинством грабителей и мародеров крепость становится мышеловкой, а в случае пленения вряд ли Скопин простит ему вторую измену. И когда утром началось наступление шведско-русского войска, Шаховской не стал испытывать судьбу, свернул шатер и направился в сторону Москвы. Дабы не обвинили в трусости, ехал не спеша, однако вскоре стали догонять его разрозненные группы польских вояк, кричавших со страхом:

— Скопин на пятках! Скопин сзади!

Пришлось и Григорию Петровичу ускорить свой бег, подумывая где-нито свернуть с московской дороги, на которой рано или поздно его может догнать-таки царский племянничек.

Разгром группы Зборовского действительно открывал дорогу на Москву, и князь Скопин-Шуйский мог бы торжествовать победу, если б не явилось тому серьезное препятствие с самой неожиданной стороны.

Вечером догнал его Головин и оглоушил новостью:

— Шведы отказываются воевать.

— Как? Почему?

— Они требуют плату за прошедшие два месяца.

— А что Делагарди?

— Что Делагарди? Он, конечно, на их стороне.

— Где же он?

— Не горюй, скоро явится. И Делагарди, и Горн с кучей офицеров. — Действительно, уже в темноте в лагерь Скопина явилась группа шведских офицеров во главе с Делагарди и Горном. Князь приказал Кравкову:

— Приглашай, Фома, всех в шатер.

Вошедшие тесной группой столь сильно подвигли воздух в шатре, что едва не затушили свечи.

— Прошу садиться, господа, — предложил князь, совершенно не подумав, где гости рассядутся.

Сидячие места у скрипучего столика нашлись лишь для генерала Горна и Делагарди.

— Мы пришли с ультиматумом, князь, а не в гости, — сердито молвил стоявший впереди плотный офицер. Скопин взглянул на Делагарди:

— Яков Понтусович, может, вы объясните?

За время совместного похода Делагарди столь сдружился с князем, что, видимо, не хотел сам огорчать его:

— Пусть говорит капитан Гесь.

Этот самый «плотный офицер» и оказался Гесем.

— Князь, — продолжал он решительно, — мы отказываемся воевать бесплатно.

— Но я плачу вам по мере поступления денег, господа.

— Последняя оплата была в апреле, а сейчас уже июнь кончается. Извольте рассчитаться с нами за эти два месяца.

— И за обоз, — подал голос кто-то из сзади стоявших.

— Да и за обоз наш тоже.

— За какой обоз? — удивился Скопин.

— Во время наступления на Тверь казаки Зборовского пограбили наш обоз.

— Но, господа, не я же должен охранять ваш обоз.

Но капитан Гесь оказался упрям.

— Обоз пограблен на Русской земле, — чеканил он. — И русские должны нам возместить убытки.

Скопин-Шуйский понял, что надо хоть в чем-то уступить союзникам, тем более что сам чувствовал себя виноватым в задержке жалованья.

— Хорошо, господа, первый же обоз, отбитый у врага, будет вашим. — Он видел, как разгладилось лицо у Делагарди, и понял, что Якову понравился ответ князя.

А капитан Гесь, видимо заряженный шведским офицерством на решительные действия, чеканил далее:

— Итак, князь, бесплатно мы воевать не будем. Мы не сделаем и шага без полного расчета с нами звонкой монетой, а не рухлядью, как это в последнее время вы практикуете. А до расчета с нами будем вынуждены жить за счет местного населения.

— То есть грабить? — нахмурился Скопин. — Тогда чем же вы будете отличаться от поляков?

Но расходившийся «плотный капитан» бил уже наотмашь:

— На это нас толкаете вы, князь Скопин-Шуйский.

— Все? — холодно спросил Скопин.

— Все.

— Вы свободны, господа. И вы правы. Я рассчитаюсь с армией, чего бы это мне ни стоило.

Офицеры вышли, поднялся за ними и генерал Горн.

— Вы ничего бы не хотели добавить, Эверт Карлович? — спросил Скопин.

— Я б только хотел просить у вас извинения, Михаил Васильевич, за столь хамское поведение моих офицеров.

— Благодарю вас, генерал.

Горн вышел, Делагарди остался и, кажется, не собирался уходить. Наконец Скопин не выдержал:

— Яков Понтусович, наверное, у вас что-то есть ко мне? Так говорите.

— Мне так не хотелось вас огорчать, Михаил Васильевич.

— Благодарю вас за ваше нехотенье.

— Но придется.

— Валяйте, Яков Понтусович, уж заодно.

— Вы должны, Михаил Васильевич, немедленно исполнить договоренность с нашим королем.

— Вы имеете в виду Корелию?

— Да, Михаил Васильевич. Ваша несостоятельность перед моими балбесами ничто по сравнению с несостоятельностью перед королем. Если его величество объявит об этом, мы будем вынуждены оставить вас. Более того, я не могу ручаться за своих, что они не наймутся к польскому королю и не станут воевать против вас.

— Неужели это возможно, Яков?

— Где корысть застит глаза, Михаил Васильевич, там все возможно.

— Неужли вы, Яков, пойдете против меня?

— Я нет, конечно, но они смогут. Поэтому я умоляю вас, Михаил Васильевич, собирайте скорее деньги, рассчитывайтесь с ними, и тогда уж я заставлю их лбами пробивать дорогу на Москву.

После всего случившегося Скопин направился вдоль Волги в Калязин, написав в пути письмо царю, в котором оправдывался в своей медлительности:

«…в деньгах столь великая нужда, государь, что и сказать не умею. Отправил именем твоим требования по монастырям, когда-то они еще будут. Подвигнуть шведов к ратному труду токмо этим и можно, даже уже от рухляди нос воротят, серебряного звона алкают.

Не война — торговля. Король шведский тоже в великом нетерпении, не успел одарить нас союзом, как уже и отдара требует. Придется уступить ему Корелу, деваться некуда, государь.

Днями пошлю туда дьяка Семена Сыдавного, Бориса Собакина да Федора Чулкова, пусть отдают, а заоднемя может договорятся еще войска нанять. Уступать-то Корелу с запросом велю.

Денег, государь, у тебя просить не смею, знаю: в казне пусто. Но если пришлешь людей, не откажусь».

В Москву с письмом государю поскакал Елизарий Безобразов.

Уже из Калязина отправил Скопин письмо Делагарди, в котором просил прислать к нему офицера Христерна Зомме, в воинском деле весьма искусного, дабы мог он обучать русских крестьян доброму бою и владению холодным оружием и огненным.

Яков Делагарди не смог отказать своему другу князю Скопину-Шуйскому в этакой безделице — прислал Христерна Зомме с полным набором оружия: от копий до пищалей, с запасом пороха и свинца.

А денег все еще не было, и шведы не двигались.

10. Король в поход собрался

Александр Гонсевский, воротившись из Москвы и представ перед королем Сигизмундом, убеждал его:

— Ваше величество, власть Шуйского в Москве висит на волоске, стоит вам ступить на Русскую землю, как все бояре примут вашу сторону.

— Но отчего тушинцы никак не могут порвать этот «волосок»?

— Оттого, что в Тушине самозванец, которого москвичи иначе не называют как Вором. И менять даже ненавистного Шуйского на Вора не хотят. Они хотят видеть на престоле вашего сына Владислава.

— Ага. Чтоб поступить с ним как с Лжедмитрием. Так я что? Враг своему сыну?

— Ах, ваше величество, Лжедмитрий оказался слишком легкомысленным и открыто попирал русские обычая даже на свадьбе. Мало того, потакал иезуитам и католикам, а русские очень болезненно воспринимают неуважение к их вере — православию. Если вы решитесь идти на Русь, то главное, что должны пообещать русским, — свободное отправление их религиозных обрядов. И тогда успех вам будет обеспечен.

— Вы так думаете, пан Гонсевский? Лишь в этом дело?

— Я убежден в этом, ваше величество.

— Хорошо. Я подумаю, пан Александр. Благодарю вас за вашу верную службу там в Москве.

— Я исполнял свой долг, ваше величество.

— Вот видите, вы исполнили, а Олесницкий? Он в Тушине и служит этому Вору.

— Уверяю вас, ваше величество, он попал туда не по своей воле. Он возвращался с Мнишеками, а их захватил Зборовский и пленил заодно Николая Олесницкого.

— Но вот вы же не попали в плен.

— Я выехал раньше, ваше величество. И Николаю говорил, что с Мнишеками ехать опасно, за Мариной наверняка будет погоня. Он сказал: обойдется. Но не обошлось. Но я думаю, ваше величество, его присутствие в Тушине вам может пригодиться.

— Каким образом?

— Если вы двинетесь на Русь, через Олесницкого вы можете отозвать всех поляков из Тушина под свои знамена.

— Вы, пожалуй, правы, пан Александр. Иметь своего резидента в Тушине тоже не плохо. Еще раз благодарю вас за интересный разговор, пан Гонсевский. — Король поднялся с кресла, и Гонсевский понял, что аудиенция окончена. И откланявшись, удалился.

Послу, вернувшемуся из Москвы и сообщавшему очень ценные сведения, король не захотел говорить твердо: да я готовлюсь идти на Русь, хотя и не отрицал такого решения. Это надо обсуждать уже с военным человеком. И поэтому, вызвав адъютанта, Сигизмунд приказал ему:

— Скачите к коронному гетману Жолкевскому, скажите ему, что я хочу его видеть завтра после обеда.

Адъютант знал о неприязненных отношениях короля с коронным гетманом, и, видимо, на лице его Сигизмунд прочел тень легкого удивления или сомнения, потому повторил с раздражением:

— Да, да, коронного гетмана Жолкевского Станислава Станиславича.

— Слушаюсь, — отвечал адъютант и, щелкнув каблуками, вышел, забыв повторить приказание короля.

«Всякая букашка сует нос в мои взаимоотношения с гетманом», — подумал Сигизмунд.

Они, увы, действительно недолюбливали друг друга, хотя делали, в сущности, одно дело, заботились о могуществе Речи Посполитой, о ее интересах. И когда в 1607 году вспыхнул рокош против короля, возглавляемый Зебржидовским Николаем, именно Жолкевский встал на сторону Сигизмунда и в кровавой битве под Гузовым наголову разгромил мятежников. А Зебржидовского доставил во дворец к королю в оковах.

— Вот, ваше величество, главный рокошанец, делайте с ним что хотите.

Сигизмунд, едва удерживаясь от желания дать своему заклятому врагу пощечину, молвил как можно спокойнее:

— Четвертовать мерзавца, — и удалился.

Но накануне казни главного рокошанца Жолкевский, придя к королю, попросил:

— Ваше величество, я прошу отменить казнь Зебржидовского.

И королю, скрипя сердце, пришлось удовлетворить просьбу коронного гетмана. Куда денешься — победитель. «Впредь не надо сообщать день и час казни, — решил для себя на будущее Сигизмунд. — Слишком много у врагов высоких доброжелателей».

Вечером король призвал в свой кабинет сына. Когда Владислав вошел и поздоровался, Сигизмунд, занятый бумагами, молча кивнул мальчику на шахматный столик. Тот прошел к столику, присел возле и стал расставлять фигуры. Сигизмунд, с нежностью глядя на белокурую голову старшего сына, думал: «Господи, какой из него царь. Да они там съедят его и не подавятся. Нет-нет, нельзя его отдавать на Москву. Вот если самому…»

Король, подписав наконец последнюю бумагу, прошел к шахматному столику.

— Ну что, сынок, сыграем?

— Сыграем, — привычно ответил мальчик, выставляя два кулачка с зажатыми в них пешками. — В какой руке?

— В левой.

Владислав разжал кулачок, в левой была черная пешка.

— Ну что ж, начинай, — сказал Сигизмунд.

Мальчик сделал ход королевской пешкой, освобождая путь королеве. Черные зеркально повторили этот ход. Сигизмунд никак не мог полностью отдаться игре, хотя за прошлое поражение ему хотелось взять реванш. Мысли все время возвращались к Москве: «Шуйский призвал на помощь шведов, значит, дела его совсем плохи. Но ведь он же знает, что шведы — заклятые враги Речи Посполитой. Выходит, он лезет в ссору со мной. Для меня это прекрасный повод объявить ему войну и отобрать наконец Смоленск, а Москва сейчас, как никогда, ослаблена смутой».

— Папа, я беру твоего коня, — сказал Владислав.

— Хы, — взглянул на доску Сигизмунд. — Это я зевнул.

— Не зевай, — посоветовал сын.

«Ты гляди, 14 лет, а играет совсем неплохо. Но все равно в цари рано ему. Что же делать? Случись что со мной, короны ему не видать. В Польше король выбирается, дурацкий закон. Тогда если его сделать царем, если сделать царем… Тогда он очень просто может занять польский престол, заставит ясновельможных силой проголосовать за него. Будет сильным — выберут».

— Шах, — сказал Владислав.

— Экой ты прыткой, Влад. Куда ж мне?

— Вон туда в угол, больше некуда. Вы позвали меня играть, — заметил сын. — А сами о чем-то постороннем думаете.

— О тебе, сынок, думаю. Разве ты посторонний.

— А чего обо мне думать? Еще шах. — Сигизмунд взял своего несчастного «короля» за корону, приискивая клетку, как уйти от шаха. Сын посоветовал:

— Да некуда ему, папа. Закройте королевой.

— Хм. Верно. Но ты же ее «съешь».

— Конечно, — улыбнулся Владислав. — А там и мат.

Сигизмунду, с одной стороны, было обидно снова проигрывать, но, с другой, приятно за сына: не дурак — умница. «А в цари все же рано ребенку».

Вторую партию король играл белыми, и опять получил мат. Владислав вдруг обиделся:

— Пап, вы что, нарочно подставляетесь?

— Нет, нет, сынок. Впрочем, наверно, хватит, — и глядя, как сын сгребает фигуры в коробку, спросил: — Владислав, ты хотел бы стать царем московским?

— Нет, — ответил мальчик.

— Почему?

— Я слышал, московиты своих детей едят, в шкурах ходят и молятся не по-нашему.

— Кто ж это тебя так подковал? — улыбнулся Сигизмунд.

— Ксендз.

«Ну и дурак твой ксендз», — подумал король, но вслух не решился ронять авторитет священника в глазах ребенка. Вырастет, сам догадается.

Приехавшему назавтра коронному гетману Сигизмунд не стал устраивать торжественную встречу, какая полагалась Жолкевскому по званию, и должности. Адъютант проводил гетмана в кабинет короля. Сигизмунд пригласил гостя садиться к столу, на котором была разослана карта Русских земель.

— Станислав Станиславич, я пригласил вас посоветоваться о предстоящем походе на Московию. Больше не с кем.

— А сейм?

— Господи, с этим балаганом советоваться? Там сколько голов, столько и советов. От них и рокош пошел.

— Ну в чем, в чем, а в походе на Московию там у вас будет достаточно сторонников, ваше величество. Но нужен серьезный повод, у нас ведь с Москвой мир.

— Мир? — усмехнулся Сигизмунд. — Они вступили в союз с Карлом IX, моим врагом. О каком мире может идти речь? И наверняка он будет помогать Москве не за спасибо.

— Это само собой.

— Он наверняка оттягает у Москвы Корелию. Почему же мы должны на это спокойно смотреть? Для нас наступил самый благоприятный момент вернуть Смоленск. Более того, московские бояре, которым Шуйский надоел хуже горькой редьки, просят на престол моего сына Владислава.

— Вот это уже интересно, — заметил гетман.

— В том-то и дело, пан Станислав, мы пойдем спасать Россию от этого раздрая, от развала. И потом, я некоторым образом имею права на московский престол: мой пращур Ягайло был сыном русской княгини, мало того, и жена у него была русская. Так кто ж более имеет прав на московскую корону: я или прошлый проходимец Лжедмитрий, или этот Тушинский вор, как его величают москвичи?

— Разумеется, вы, ваше величество.

— Вот я и поведу армию на Смоленск.

— Я бы советовал, ваше величество, идти через Северские земли.

— Почему?

— Там города плохо укреплены, стены деревянные. А у Смоленска стены каменные, почти неприступные. Вы потеряете здесь много времени.

— Извините, гетман, вы предлагаете мне путь, по которому к Москве пробирались самозванцы.

— Боже упаси, ваше величество, я не хотел вас обидеть. Просто, как человек военный, я даю оценку крепостям.

— Вы лучше, как человек военный, скажите мне, каков гарнизон в Смоленске?

— Где-то около пяти тысяч ратников, ваше величество. Но, как вы понимаете, при осаде все взрослое население берется за оружие. И количество воинов может удвоиться, особенно в Смоленске. Это город большой.

— Велика ли крепость?

— Длина стены более трех верст, 38 башен, на них 200 пушек.

— М-да, серьезная крепость. Постарался Борис Годунов, постарался в пять лет этакую махину сотворил. Ничего, может, удастся хитростью взять. Кто там воевода-то?

— Воеводы боярин Шеин и Горчаков.

— Зашлите туда побольше лазутчиков, пан Станислав. Мне надо подробно знать, что там внутри, где пороховые погреба, где казармы. В общем, план всей крепости.

— Слушаюсь, ваше величество. А все-таки через северские города было бы легче пройти.

— Ах, гетман, зато покорить такую крепость, как Смоленск, больше чести и для нас, и для польского оружия. Русские владеют городом без малого сто лет. Хватит. Пора вернуть его законным хозяевам. Вы согласны?

— Согласен.

— Ну вот. Собираемся в поход, может, еще до снега удастся взять Смоленск.

О последней фразе Сигизмунд потом пожалел не однажды, когда почти на два года увяз под Смоленском. А как хорошо задумывалось.

11. Как все было

Скопин-Шуйский умывался за шатром, Фома сливал князю из ковша холодную воду, держа в другой руке холщовое полотенце.

— Что там ночью за шум был, Фома?

— Да прибыли гонцы из Троицы и от Вышеславцева. Я их на ночлег устраивал.

— Из Троицы кто прибыл?

— Монах какой-то. Как добрался, ума не приложу. Худющий, кожа да кости. Дунь — улетит.

— Ты хоть догадался покормить?

— Ночью-то? Михаил Васильевич, о чем вы?

— Голодного человека можно и ночью покормить, запомни, Фома — ума полная сума.

— Кого первого звать, Михаил Васильевич?

— Зови монаха и неси два горшка каши, ему и мне. Как его звать?

— Монаха-то? Отец Герман.

Монах действительно явился в шатер тенью бесплотной.

— Садись, отец Герман, — пригласил Скопин. — Позавтракай со мной.

— Благодарю тебя, пресветлый князь, — перекрестился гость и, побормотав молитву, сел за столик. Ел неспешно, хотя видно было, что это давалось ему с трудом.

Скопин не стал расспрашивать: пусть поест человек. Когда монах управился с кашей, предложил ему:

— Выпей сыты, отче. — Монах сам налил себе сыты, выпил. Отер темной ладонью усы, бороду.

— Спаси Бог тебя, Михаил Васильевич.

— Ну теперь рассказывай, отец Герман, — сказал Скопин.

— Пресветлый князь, боле года как осаждают нашу Троицу поляки. Изнемогаем мы, силы иссякают. Великий урон несем не только от пушек и пищалей супостатов, но и от болезней. Мрет народишко.

— Кто воеводствует у вас?

— Воевод-то двое, батюшка, да их мир не берет. Все в ссоре меж собой.

— С чего это вдруг? Враг общий, а они в ссоре.

— Да первый воевода князь Долгорукий-Роща обвинил казначея Девочкина в сношеньях с Сапегой. В общем, в измене, а второй воевода Голохвастов вступился за него.

— Он действительно изменил, казначей-то?

— Бог его знает. Не хочу брать грех на душу. Но Долгорукий его заарестовал и вельми пытал жестоко. Голохвастов заступился и архимандрит тоже. Но Долгорукий остался на своем.

— Ну и сознался Девочкин в измене?

— Кабы так. Умер на пытке бедный Иосиф, царство ему небесное.

— М-да, — вздохнул Скопин, — последнее дело — невинного казнить.

— Эдак, эдак, батюшка, — согласился грустно монах. Князь понял, что и он не верит в измену казначея Девочкина.

— Фома, — обернулся Скопин к Кравкову, — позови мне Жеребцова.

Когда вызванный явился, Скопин указал ему на свободный стул у стола:

— Садись, Давид Васильевич. Вот посланец из Троице-Сергиевой лавры. Они уже год в осаде сидят. Изнемогают. Надо пособить им.

— Как велишь, Михаил Васильевич.

— Поведешь свой полк к Троице.

— Весь?

— Да, всю тысячу.

— У меня осталось девятьсот человек, Михаил Васильевич.

— Возьми с собой боезапас и, что не менее важно, какие-никакие продукты. У них там и с этим плохо. Прорвешься в Троицу, поступишь под команду князя Долгорукого, передай ему от меня приказ, нет не приказ — просьбу держаться доколе возможно. Скажи ему, удерживая, возле Троицы Сапегу, он облегчает жизнь Москве. Я потом еще пришлю подмогу. Отец Герман, — обернулся Скопин к монаху. — А как Долгорукий узнает, что пришла помощь?

— Мы договорились. Я на условленном месте раскладываю три костра рядом. Это будет означать, что в полночь следующей ночи мы пойдем на прорыв на Святые ворота, они нам их отворят.

— Ну что ж, неплохо придумали. Передай Долгорукому, что я готов еще помочь, но что обязательно должен быть гонец от него с письмом.

— Хорошо, Михаил Васильевич. И еще просьба к вам, пусть помимо продуктов возьмут ратники соли побольше. У нас ни крупинки давно уж нет, оттого, наверно, и скорбут[66] усилился, многие мрут от него.

— Давид Васильевич, слышишь?

— Слышу, Михаил Васильевич.

— Бери как можно больше соли.

После решения вопроса с Троицей, к князю Фома впустил посланцев Вышеславцева. Их было двое.

— Ну что хорошего у Никиты Васильевича? — спросил Скопин.

— Есть и хорошее, и не очень, князь. Уже сообщали тебе о взятии Пошехонья и Рыбинска?

— Да, я знаю.

— Приведя их к присяге, воевода Вышеславцев собрал там 60 тысяч ратников.

— Ай молодец, Никита Васильевич.

— И пошел на Ярославль, на пути мы встретили воеводу Тышкевича и разбили его наголову. Продавцы, пред тем отбившие несколько приступов Лисовского, впустили нас в город и присягнули царю Василию. А вот Углич не устоял перед Сапегой.

— Покорился?

— Какое там. Вот Михайлов — сторож дьячей избы уцелел. Пусть он расскажет. Говори, Евдоким.

— Эх, как говорить-то? — закряхтел мужик. — Кажин раз как вспомню, сердце заходится. У нас в Угличе-то сорок тыщ человек проживало. Да. Когда Сапега пришел, все, значит, из земляного города и из стрелецкой слободы сбежались в крепость. Думали отсидеться. А он-то — Сапега приказал ломать домы посадские и забрасывать ров, что вокруг крепости был. И ведь закидал злыдень, восьмисаженный ров закидал, а там и выше намостил. Ударил из пушек, стена-то сосновая, в щепки. Ворвались в город, и пошла резня. Никого не велел щадить: ни старых, ни малых. А там в крепости-то народу сбилось — море. Косили, ровно траву, людей. — Голос рассказчика пресекся, и он умолк, боясь разрыдаться.

Скопин, нахмурившись, молчал, не торопил несчастного. Кивнул Кравкову, тот понял, налил воды, поднес угличанину.

— Выпей, Михайлов. Полегчает.

— Это он за Троицу мстил Угличу, — сказал Скопин. — Там не смог ничего, так тут отвел свою черную душу на угличанах. А вы были там? — спросил гонца Вышеславского.

— Были, князь. Весь город трупами завален, неделю на костях стояли, пока всех не захоронили. Из двенадцати монастырей десять сожжены, убиты два архимандрита, восемь игумнов, монахов и монашек более тысячи.

— Ну кто-нибудь уцелел?

— Ну вот Евдоким и еще несколько, а многие доси по лесам прячутся.

Наконец Михайлов справился со слабостью, заговорил опять:

— Когда народ понял, что пощады никому не будет, что Сапега приказал убить всех, ну тут стали разбегаться, многие в Волгу бросились, кто плавать умел. Уплывали.

— А ты тоже сбежал? — спросил Скопин.

— Нет. Когда они рубить-то устали, решили остальных топить. Нас как стадо погнали на пристань. Вязали по двоено трое и толкали в реку. Я оказался без пары, мне к ногам камень и в воду.

Я и пошел ко дну, а там все людьми устлано, кто еще не умер, шевелятся, бьются. Меня какой-то горемыка ухватил за камень и сорвал его из петли. Я вверх-вверх — и вынырнул. И поплыл на ту сторону.

— Не стреляли?

— Какой там. Им не до этого было. Надо было еще сот пять в воду сажать.

— Повезло тебе, парень, — сказал Кравков.

— Ой, и не говори, братец, еще как повезло. Переплыл, спрятался в лесу. А через два дни воевода Вышеславцев пришел к Угличу. Когда гонца отправлял к тебе, велел и мне с ним бежать: «Ты самовидец, расскажешь князю Скопину как все было».

Князь взглянул на гонца, спросил:

— Вышеславцев когда на Кострому собирается идти?

— Она уже наша, Михаил Васильевич.

— Взяли-таки?

— Костромичи, услыхав, что Ярославль освобожден, восстали, многих поляков побили, а тушинского воеводу, князя Мосальского, четвертовали, отрубили ноги-руки и утопили в реке.

— Передай Никите Васильевичу, что по указу государя от Астрахани по Волге поднимается Шереметев с дружиной, приводя все города к присяге государю. Им взят недавно Муром. Пусть Вышеславцев свяжется с ним и идут навстречу друг другу в направлении Суздаля. Там от Тушинского вора воеводствуют Просовецкий и Плещеев. Если нам удастся замкнуть кольцо у Суздаля, то тогда мы сможем помочь Троице, а там и Москве.

Едва отпустил Скопин-Шуйский вышеславского гонца с угличанином, как явились к нему представители смоленской дружины во главе с воеводой Полтевым.

— Михаил Васильевич, польский король осадил наш город. Что нам делать?

— Наконец-то Сигизмунд сбросил маску, — помрачнел Скопин. — Новость не из приятных. А вы сами-то как думаете?

— Надо идти на помощь, там наши семьи, дети.

— А сколько в вашей дружине воинов?

— Около тысячи.

— И вы что, всерьез думаете сокрушить такой силой короля?

— Нет. Но мы полагаем, что вы нам поможете.

— Обязательно, господа смоляне, обязательно помогу, как только освободим Москву от Тушинского вора. Это я вам обещаю твердо. Да вы не беспокойтесь, Смоленск выстоит и нас дождется. Вон Троица уже год держится, а у нее гарнизон раз в десять меньше смоленского.

— Значит, после Москвы?

— После Москвы на Смоленск, — подтвердил князь, отпуская смолян.

12. Этот чертов царь

И хотя многие, подталкивая короля Сигизмунда к войне с Россией, пророчили ему легкие победы на пути к Москве, где его ждут не дождутся, все-таки из всех советчиков оказался прав коронный гетман Жолкевский: король сразу же споткнулся у Смоленска.

Обещание смолянам чуть ли не золотых гор за сдачу города не могло обмануть их. Уж кто-кто, а они-то знали цену польским посулам.

12 октября, проломив петардой Молоховские ворота, поляки ворвались было в крепость, но были изгнаны с большими потерями. Этот штурм положил начало многомесячной осаде Смоленска.

Дабы усилить свою армию, Сигизмунд решил отозвать поляков из Тушинского лагеря; Отправляя в Тушино своего посла Станислава Стадницкого, король без обиняков наказывал ему:

— Довольно им служить какому-то проходимцу, пусть вступают под королевское знамя и служат Речи Посполитой.

Кроме этого вез Стадницкий и две грамоты — одну царю Шуйскому, в которой король, оправдывая свое вмешательство в дела русские, попрекал царя за резню при Лжедмитрии, за задержку послов и знатных поляков, а также за союз со шведами — врагами Речи Посполитой.

Вторая грамота была патриарху Филарету, и ей придавалось большее значение, чем царской, она была увещевательной.

Прибытие в Тушинский лагерь королевского посольства взбудоражило всех. Поляки потребовали собрать коло, на котором первое слово было дано ясновельможному пану Стадницкому.

— Панове, наш король его величество Сигизмунд III зовет вас, сынов Великой Польши, под свои знамена… — начал торжественно посол.

Рожинский, стоявший за спиной посла, мучился от мысли, что допустил этого Стадницкого до коло: «Надо было прихлопнуть его, сунуть в мешок и в реку. Ишь че несет, пся кровь!»

— …Ваше место не здесь, где вы проливаете вашу кровь неизвестно за что и за кого, а там возле стремени вашего короля, думающего о вас и вашем счастье, — продолжал с пафосом Стадницкий.

Нет, пан Рожинский, почувствовав в этих словах угрозу его власти, не мог более терпеть. Отодвинув плечом королевского посла, он вскричал:

— Мы все, дошедшие до стен Кремля, заслужили за труды наши царской награды. И она почти в наших руках. И нам идти назад? Уходить от заслуженного?

— Правильно-о, — подхватило коло. — Мы уже заслужили-и награды-ы… Заслужили-и-и!

Стадницкий был обескуражен таким приемом. Он был уверен, что на призыв короля все истинные поляки, как один человек, с радостью кинутся под высокую руку его величества.

Даже его посулы, что король тоже наградит пришедших к нему из Тушина, не поколебали решение коло: награда уже заслужена, вот, мол, когда здесь с нами расплатятся, тогда другое дело: мы готовы заслуживать ее и у короля Речи Посполитой.

— Ничего не понимаю, — бормотал Стадницкий, возвращаясь в воеводскую избу. — И это ответ королю?

— А что тут понимать, пан Станислав, — говорил Рожинский, почти не скрывая своего торжества. — Коло решило, а оно всегда право… И потом, король осадил Смоленск, который еще неведомо, возьмет ли, а уже взял Москву… ну половину Москвы. Когда она станет вся наша, Смоленск сам упадет к ногам его величества, как переспелое яблоко.

— Но вы же служите какому-то проходимцу, — пытался спорить Стадницкий.

— Только не вздумайте сказать так при народе, пан Станислав.

Для русских он царь, а для нас пусть хоть сам черт лишь бы платил. Как только мы возьмем Кремль, свергнем Шуйского, мы посадим на престол кого захотим. И будьте уверены, он не будет врагом короля или Речи Посполитой. А пока… пока вокруг этого так называемого царя кучкуются русские и нельзя им пренебрегать. Поверьте, пан Станислав, у него уже давно нет никакой власти. Мы здесь командуем. Мы! Я и…

Рожинский едва не брякнул «и Лисовский», но вовремя вспомнил, что тот изгнан королем.

— …и ясновельможный пан Ян Сапега.

Лукавил полковник Рожинский, он один был в Тушино главнокомандующим и Сапегу ясновельможного сплавил под Троицу, почуяв в нем соперника. И даже топтанье его под Троицей вполне устраивало честолюбивого Рожинского.

— Я бы хотел увидеться с Сапегой, — высказал пожелание Стадницкий.

— Но его сейчас здесь нет, он штурмует Троицу.

— А патриарх Филарет?

— Патриарх здесь. Вон его подворье.

— У меня есть к нему королевская грамота.

— Надеюсь, его величество правильно оценил роль иереев в России? — высказал догадку Рожинский.

— Да, он вполне учел прошлые ошибки.

— Вот видите, у нас уже и православный патриарх свой, исправно отправляет свои обязанности и хоть завтра готов венчать на царство достойного. Разумеется, кого мы укажем. Все надо делать с умом, — усмехнулся Рожинский. — И патриархов, и царей.

Нет, не понравился Рожинский королевскому послу, не понравился. Ведь это он собрал коло и повернул его куда хотел, в сущности, против короля. «Узурпатор, чистой воды узурпатор», — думал Стадницкий, направляясь на подворье патриарха.

Патриарх Филарет, седобородый старец, принял королевского посланца ласково и, будучи в окружении своего клира, велел дьяку Грамотину читать грамоту вслух.

Прокашляв свою басовитую глотку, Грамотин начал:

— Так как в государстве Московском с давнего времени идет большая смута и разлитие крови христианской, то мы, сжалившись, пришли сами своею головою не для того, чтобы желали большей смуты, но для того, чтоб это великое государство успокоилось…

Кивали старцы головами: «Эдак, эдак».

— …Если захотите нашу королевскую ласку с благодарностью принять, — гудел бас Грамотина, — и быть под нашею рукою, то уверяем вас нашим государским истинным словом, что веру вашу православную, правдивую, греческую цело и ненарушимо будем держать, оставим при вас, старые отчины и пожалования, но сверх того всякою честью, вольностью и многим жалованьем вас церкви божии и монастыри одаривать будем.

Пока Стадницкий был у патриарха и изыскивал возможность передать королевскую грамоту Шуйскому, в это время в воеводской избе шло совещание высших чинов Тушинского лагеря, которым заправлял Рожинский. Здесь пришли к решению еще более жесткому, чем на коло: просить короля уйти назад в Польшу, поскольку Россия уже завоевана, а Смоленск сам сдастся, как только будет взята Москва.

Был составлен конфедерационный акт, в котором объявлялось, что король Сигизмунд III «не имеет никакого права вступаться в Московское государство и лишать их награды, которую они приобрели у царя Дмитрия своими трудами и кровью».

Все присутствующие охотно подписали конфедерационный акт, отвезти его королю было поручено воеводе Мархоцкому. Тот, взяв его в руки и перечитав, сказал:

— Нужны подписи еще Сапеги и Лисовского, это придаст акту вес.

— Сапега, конечно, не помешает, — согласился Рожинский. — Но подпись Лисовского может все испортить, он же вне закона.

— Тогда надо ехать к Сапеге, — сказал пан Тишкевич. — Могу я.

— Нет, — возразил Рожинский. — К Сапеге поеду я.

Он понимал, что Тишкевича Сапега может послать подальше, а вот с ним, главнокомандующим, он должен будет считаться.

Дабы придать вес своему прибытию, Рожинский помчался к Троице в богатой боярской каптане, запряженной шестерней, в сопровождении сотни конных гусар. Сразу начинать разговор с подписи счел неприличным, спросил о Нуждах.

— Пороху бы побольше, — сказал Сапега. — Чертовы монахи приспособились воровать из наших подкопов заряды. Напасись на них.

— Порох пришлем, — пообещал Рожинский. — Вы слышали, Петр Павлович, король осадил Смоленск?

— Была ему охота ввязываться, — поморщился Сапега. — Впрочем, этого следовало ожидать. Скопин-Шуйский привел шведов, наступил на любимый мозоль королю. Но со Смоленска он напрасно начал.

— Почему?

— Он расшибет там себе лоб, оконфузится.

— Вы думаете?

— Я уверен. Вон я с монахами ничего поделать не могу, кажись, все уже передохли, а пойди на штурм — палят почем зря. А в Смоленске гарнизон раз в десять более троицкого да и воеводы опытные Шеин, Горчаков. Нет, королю там виктория не светит.

— Он зовет нас туда, — молвил осторожно Рожинский.

— Кого это нас?

— Ну поляков.

— Ага, — усмехнулся Сапега. — Что б потом было на кого свалить неудачу. И что вы ответили?

— Мы собрали коло, там постановили: не идти, пока здесь не закончим.

— Правильно постановили.

«Все, — обрадовался Рожинский, — теперь можно и о подписи заговорить».

— Я собрал совет воевод, Петр Павлович, на нем было решено рекомендовать Сигизмунду воротиться назад в Польшу. Для этого мы даже составили конфедерационный акт, который все подписали, задержка за вашей подписью.

— Что за акт?

— Вот. — Рожинский развернул перед Сапегой хрусткий пергамент. Тот прочел его, спросил:

— И кто ж собирается везти его?

— Воевода Мархоцкий.

— У Мархоцкого, видимо, две головы на плечах, пан полковник.

— При чем тут он, мы все подписали акт.

— А я не стану его подписывать.

— Почему? Вы только что говорили, что король разобьет об Смоленск лоб.

— Говорил и еще раз скажу, но против него не хочу идти. Каков бы он ни был, но он избранный король. Вы не находите странным, пан полковник, что, поддерживая здесь самозваного царя, мы вольно или невольно вставляем палки в колеса нашему королю?

— Но где он был, наш король, когда мы начинали завоевание Руси? Сидел в Кракове, танцевал краковяк и мазурку. А теперь, когда мы завоевали почти всю Россию, он является на готовенькое. Да еще зовет нас бить лбы об Смоленск, — который, вы сами сказали, почти неприступен.

— Дело не в Смоленске, Роман Наримунтович.

— А в чем же?

— Дело в унижении короля Речи Посполитой, а стало быть, самой Польши. Я на это никогда не пойду. Вспомните коронного гетмана Жолкевскогс, которого никак не заподозришь в любви к Сигизмунду. Однако, когда вспыхнул рокош, он встал на защиту короля и разбил рокошан. Вот истинно патриотический поступок, служит короне, а не человеку, ее носящему.

Нет, не убедил Роман Рожинский Яна Сапегу, не смог выбить у него подписи под таким славным документом, составленным в Тушино в воеводской избе.

— Обойдемся без него, — сказал Мархоцкий, сворачивая пергамент для печати. — Я ныне ж отъезжаю с сотоварищами.

Вся эта возня в воеводской избе, переговоры, писание каких-то бумаг насторожили царя Дмитрия. Поймав Рожинского, он спросил:

— С кем ведутся переговоры? Почему мне ничего не говорят?

— Это не твое дело, — отрезал Рожинский, не скрывая презрения к самозванцу. — Пьешь и пей, это тебе в самый раз.

— Но я же должен знать.

— Ничего ты не должен, твое время прошло. Сиди и не рыпайся, пока мы тебя терпим.

И уже вечером, при свечах ввалившийся к царю пан Тышкевич, изрядно подвыпивший, начал приставать к Дмитрию:

— Ты кто такой? А? Ты кто? Молчишь, мошенник. Я тебя выведу на чистую воду.

Шут Кошелев, находившийся при царе, кое-как выпроводил ясновельможного.

— Ну что, Петр, — обратился к нему Дмитрий. — Бежать пора. Нечего ждать от них хорошего.

— Опять ведь поймают, государь.

— На этот раз не поймают. Мы никого с собой не берем, и никто ничего не заподозрит.

— А царице не сообщим?

— Ни в коем случае. И она не должна ничего знать, и Гавриле не надо говорить.

— Что тогда надо делать?

— Принеси мне драный крестьянский армячишко с шапкой.

— В армячишке замерзнешь, государь.

— Ну ладно, кожух какой-нито постарее. И ступай запряги в извозные сани лошаденку мухортую, кинь навильника два навозу и подъезжай к отхожей будке, я выскочу из нее и… Давай, Петро, терпения моего нет уже.

Переодевшись в крестьянское платье, напялив драный кожух, надвинув на самые глаза шапку, царь в темноте пробрался к отхожей будке, влез в нее. И когда послышался вблизи скрип полозьев и фырканье лошади, выскочил, пал на теплый навоз, шепнул жарко:

— Погоняй, Петька.

— Куда?

— На Калугу гони.

С утра в Тушинском лагере начался переполох: пропал царь! Рожинский, злой как волк, носился по избам, ворвался даже к царице в покои, вскричал гневно:

— Где этот чертов царь?!

— А мне откуда знать? — возмутилась Марина такой бесцеремонностью гетмана. — Это я вас должна спросить: куда вы его дели?

Гремя саблей, Рожинский мчался дальше, огрел плеткой дворцового караульщика:

— Прозевал раз-зява!

Досталось и царскому постельничему Гавриле: почему не сообщил?

Взволновались казаки: «Ляхи выжили государя!»

Бегство царя, казалось бы совсем ненужного полякам человека, сломало все планы Рожинского. Среди жолнеров все настойчивее зазвучали голоса: «К королю! Пора к королю. Он зовет, он наградит».

Узнав, что Тышкевич последним ругал самозванца, Рожинский, ухватив его за воротник, тряс как грушу:

— Говори, сучий потрох, что ты ему говорил вечером?

— Ей-ей, пан гетман, ничего зазорного, — клялся напуганный Тышкевич. — Это вы днем изволили пригрозить ему, он и струсил.

— Я?

— Вы, пан гетман, я своими ушами слышал.

— Что я мог сказать ему грозного?

— Вы сказали, что мы тебя скоро не вытерпим.

— Неужли я так сказал? — дивился Рожинский, тужась вспомнить свои ругательства. Вспоминалось, что действительно ругал «царенка» и даже вроде кулак под нос подносил. Ах, кабы знать!

Донские казаки собрали свой казачий круг, на котором решили: «Идем до государя в Калугу». Рожинский, узнав об этом, пенял Заруцкому:

— Иван Мартынович, что же это? Остановите их.

— Чем я их остановлю?

— Скажите, что я выкачу пушки и расстреляю их.

— Не советую, пан Рожинский, казаков этим не испугаешь.

— Что же делать?

— Надо было хорошо хранить царя.

— Да хранили ж его як цацу, чтоб он пропал.

— Хранили б — не сбежал бы. Было ж уже раз — бежать хотел, успели упредить. Надо было извлечь урок.

Гетман Рожинский, привыкший держать в своих руках всех воевод и даже «царенка», никак не мог понять, отчего с бегством последнего Тушинская армия стала разваливаться, рассыпаться на глазах: поляки сразу навострились к королю, казаки — за самозванцем. Русские пребывали в некой растерянности. К Шуйскому почти никто не хотел и терпеть его тоже не желали.

На совещании у патриарха Филарета почти единогласно решили идти к королю Сигизмунду и просить у него на московский престол сына Владислава. Избрали для этого посольство, во главе поставив патриарха. Такому высокому просителю король не должен отказать.

В посольство Московского государства вошли Михаил Глебович Салтыков с сыном Иваном, князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский, князь Юрий Дмитриевич Хворостинин, Лев Плещеев, Никита Вельяминов, дьяки Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Апраксин, Юрьев, сюда же присовокупили и Михаила Молчанова, того самого, который представлялся Болотникову Дмитрием и целый год морочил несчастному голову.

Посольство это в количестве более сорока человек в середине января выехало к королю под Смоленск, даже не испросив позволения у гетмана Рожинского. Власть его не по дням — по часам таяла.

13. Помощь Троице

В ряду огорчений, щедро сыпавшихся на седую голову царя Шуйского, редко, но бывали и хорошие известия.

— Государь, князь Пожарский разбойника Салькова попленил. Теперь Коломенская дорога очищена.

— Слава Богу, — перекрестился Василий Иванович. — Хоть Дмитрий Иванович не оплошал. Ровно зуб больной выдернул.

— Он прислал его тебе.

— Кого?

— Ну разбойника этого.

— Зачем?

— На суд твой. Когда-то вроде ты сказал, увидеть бы злодея.

— Сказал, когда он Мосальского пограбил.

— Вот и прислал князь Пожарский тебе его в колодке.

— Довольно б было головы.

— Голову, государь, не спросишь: чья ты?

— Это верно, — усмехнулся Шуйский. — С головой не побеседуешь. Где он?

— Сальков?

— Ну да.

— Он у постельного крыльца за караулом.

— Пусть стоит. В собор пойду, взгляну. — Крестьянин Сальков, собравший шайку, изрядно досаждал Москве на Коломенской дороге, грабя обозы с продуктами, следовавшими из Рязани. Дважды царь посылал на нега отряды детей боярских, и оба раза они побиты были злодеем. Только князю Пожарскому удалось наконец разгромить шайку и пленить атамана.

Когда где-то через час царь появился на крыльце в сопровождении бояр, направляясь в Успенский собор, он увидел перед крыльцом стоявшего на коленях человека и около него двух вооруженных стрельцов. Вспомнил о Салькове. Тот ударился лбом о мерзлую землю:

— Прости, государь.

— Кто таков? — спросил негромко Шуйский.

— Сальков я, государь.

— Разбойник?

— Крестьянин, государь.

— А я слышал, разбойник ты.

— Поневоле, надежа-государь, по злой доле. Я крестьянствовал, а пришли поляки, нас пограбили, все как есть побрали. Жену увели, дочка утопилась от позора, деревню пожгли, многих побили. Куда податься было?

— Ведомо, грабить.

— Ох, государь, ныне ратай[67] не нужен стал. Разве я в этом виноват? Ни кола, ни двора, ни семьи. Что ж делать-то?

— Это я тебя должен спросить: что с тобой мне делать, Сальков?

— Простить, государь. А уж я заслужу твою милость.

— Чем же ты заслужишь, окаянный?

— Чем прикажешь, надежа-государь, я все могу: землю орать[68], железо ковать, избу рубить. Говорю, в разбой меня ляхи затолкали.

— А ты меня в грех толкаешь, Сальков, — вздохнул Шуйский. — Встань на ноги-то, застудишь коленки, кто лечить будет?

— Сам вылечусь.

Никак не мог понята Василий Иванович: чем тронул его этот кающийся разбойник? Что-то чудилось ему похожее на его судьбу. И ведь его же — самодержца довели поляки до крайности. Не царствует; мучается.

Что же еще расшевелил этот Сальков в очерствевшем сердце царя?

Что? И вдруг как молнией прояснило: «Дочь! Он говорил о дочери. И у меня ж теперь дочь есть. Хотелось сына-наследника, Бог дочь послал, милую Марьюшку. Этакое счастье на старости-то. Не ждал не гадал уж. Одарила Марья Петровна чадунюшкой».

— Как дочь-то твою звали? — спросил царь разбойника.

— Марьюшкой, государь.

Шуйский даже вздрогнул: и тут сошлось. И уж решил помиловать окаянного, но спешить не стал, царю суетиться не к лицу, молвил, проходя мимо:

— Мы подумаем, — и направился к храму.

А через два дня определили Салькова в Чудов монастырь на черные работы: дрова рубить, воду таскать и грехи замаливать, отбивая каждый день до пятисот поклонов.

Однако чудовский келарь скоро нашел новичку другое, более полезное применение. Поставил прирубать к кладовой пристройку, но снять епитимью[69] не осмелился: «На поклоны ночи достанет».

Голодно-холодно было Москве в эту зиму. С великим трудом отбиваясь от тушинцев, жила столица надеждой — вот придет удатный князь Скопин-Шуйский, прогонит поляков и тогда…

А что тогда? Далее не загадывалось, потому как вся держава содрогалась в конвульсиях грядущей погибели. Никто никого не щадил. Поляки, захватывая город, особенно если он еще и сопротивлялся, рубили, топили, вешали всех без разбору, а город сжигали.

Русские, отбивая город и то что от него осталось, не успевших бежать поляков вырубали поголовно. Опьяненные кровью зверели и те и другие. И как звери прятались уцелевшие по лесам, которыми, слава Богу, не бедна была северная Русь.

Скопина-Шуйского, всей душой рвавшегося к Москве, по рукам и ногам связывали союзники шведы, требовавшие денег, денег, денег.

В предзимье захватив Александровскую слободу и обосновавшись в ней, князь послал к шведскому королю Бориса Собакина, наказав ему:

— Напомни его величеству о нашем договоре помогать нам ратниками. Обязательно скажи, что Сигизмунд напал на Россию и осадил Смоленск. Это должно подвигнуть Карла IX к действию. Они же ненавидят друг друга. И уж кто-кто, а шведский король не может желать успеха врагу своему — королю польскому.

— А если он откажет? — спросил Собакин.

— Не должен. Ну а если откажет, испроси разрешения самому нанять и найми хотя бы тысяч пять воинов. Да чтоб все были оружные.

— Ох, Михаил Васильевич, мало тебе этих шведов?

— Мало, Борис Степанович.

— Они ж обдерут тебя как липку, князь.

— Что делать? Было б что обдирать, пусть бы драли, лишь бы воевали. Вон соловецкие монахи наскребли, прислали двадцать тысяч рублей, спасибо старцам. Даже ложку серебряную не пожалели, присовокупили. Но мне ведь надо в десять раз больше. Будь у меня деньги, я б еще осенью в Москве был бы.

— А не получится, Михаил Васильевич, поляков выгоним, шведов на шею посадим?

— Не должно бы. Только, пожалуйста, Борис Степанович, не плачься королю о нашей безвыходности. Скажи, мол, все пока ладом идет. А то запросит того более за помощь.

— Корелу отдали, чего еще ему надо?

— Найдет чего еще просить швед, найдет. Ему Нева с Орешком бельмом в глазу.

Шуйский, получив с Безобразовым письмо от Скопина, радуясь успехам племянника и огорчаясь его трениям со шведами, решил от щедрот своих сделать ему приятное. Нет, не деньгами (насчет их Шуйский всегда скуповат был), а ратников подкинуть с воеводой. Призвал к себе Валуева:

— Григорий Леонтьевич, ты храбро сражался и под Тулой, и здесь, с Тушинским вором, хочу послать тебя к Скопину вместе с дружиной. У него там шведы выпряглись, надо своими поддержать.

— Я готов, Василий Иванович, когда велишь выступить?

— Да не мешкай шибко, хоть ныне ступай.

— Скоко прикажешь взять ратников?

— Думаю, полтыщи достанет.

— Что ты, Василий Иванович? — удивился Валуев. — С таким-то войском…

— А скоко ты хотел бы?

— Ну хотя бы тыщ пять.

— Нет, Гриша, оголять Москву нельзя. У меня кажин стрелец на учете. А там Скопин тебе подкинет народишку. Изыщет. Не все ж на шведов оглядываться.

— Что передать князю Скопину?

— Передай, что я… да что я, вся Москва на него в великой надеже. Еще скажи, что Ляпуновы Коломну взяли, теперь и она, и Рязань на нашей стороне. И порадуй князя, что Шереметев уже в Суздале, воры от него во всю прыть бегут. Скажи Скопину, я жду, когда он Сапегу расколошматит, того гляди ясновельможный Троицу сломит.

Валуев, прибыв с дружиной в Александрову слободу, не застал Скопина-Шуйского в воеводской избе.

— Князь за околицей, где ратных натаривают, — сказал подьячий, очинявший гусиное перо. — Пождите, он должен скоро воротиться.

— Подождем, — сказал Валуев, сбрасывая на лавку шубу и шапку. Очинив перо, подьячий, умакнув его в чернила, опробовал на листке бумаги, спросил:

— Вы никак из Москвы?

— Да, — отвечал Валуев.

— С дружиной?

— С дружиной, с дружиной, братец.

— Князь весьма будет рад такому пополнению, а то вон Строгановы прислали ратных, дремь — не вояки. Сейчас их швед Зомме обучает воинскому делу. Михаил Васильевич туда и поехал. Зомме жалится: скоре, грит, медведь научится саблей володеть, чем эти новобранцы. Надысь один из них заместо лозины коню своему ухо срубил.

— Хорошо хоть не голову, — усмехнулся Валуев.

Князь Скопин действительно вскоре появился в сопровождении адъютанта, Головина и Делагарди. Увидев гостя, воскликнул радостно:

— Ба-а! Григорий Леонтьевич, как я рад, что именно вас прислал государь. Мне там на поле сообщили, что прибыл отряд из Москвы, а кто воевода, не сказали. Фома, — обернулся князь к адъютанту: — Немедленно распорядись разместить дружину московскую в тепле, что ж они у костров греются.

— Где прикажешь, Михаил Васильевич?

— В опричных хоромах.

— Но там…

— Тогда пусть занимают царскую трапезную и затопляют печи.

Адъютант ушел. Скопин, сбросив шубу с шапкой, прошел к столу. Подьячий, вскочив, подвинул к нему лист:

— Вот, Михаил Васильевич, перебелил я.

— Хорошо. Спасибо. Я после прочту и подпишу. Ну, Григорий Леонтьевич, рассказывайте, как там Москва, государь?

— Москва ждет вас, Михаил Васильевич, и государь тоже.

— Что Вор?

— Вор, сказывают, бежал из Тушино.

— Хорошая новость.

— Но войско-то по-прежнему в Тушино. Государь просил поторопиться, очень голодно в Москве.

— Ах, Григорий Леонтьевич, тороплюсь я, а проку? Одни не хотят, не обижайся, Яков Понтусович, другие еще учатся оружием владеть, ну и что не менее важно, за спиной у меня еще поляков много. Вот вы очень кстати прибыли, завтра же пойдете с Головиным на Переяславль поляков выгонять.

— Государь велел передать вам, Михаил Васильевич, что Шереметев уже Суздаль занял.

— Устарели эти сведения, Григорий Леонтьевич. В Суздале уже полковник Лисовский. Да, да. Не удивляйтесь, Федор Иванович взял Суздаль и не озаботился дозорами, а ночью возьми да и налети Лисовский. Шереметеву пришлось отступить во Владимир, потеряв чуть ли не все пушки и обоз. Беспечность на войне всегда боком выходит.

— Коломну Ляпуновы взяли.

— Ну эти молодцы. С этими воевать интересно. Рязань держат?

— Держат, Михаил Васильевич. Оттуда на Москву продукты повезли. Из Серпухова тоже, там Пожарский постарался.

— Ну что скажешь, Яков Понтусович? — обратился Скопин к Делагарди.

— Я по-прежнему против спешки. Пока мы не очистим тыл от поляков, не можем идти к Москве. Если мы сейчас, как зовет царь, пойдем к Москве, то мы притащим на спине врагов, которые, соединясь с тушинцами, задушат столицу и нас в ней. Поэтому я бы советовал отправить Шереметеву приказ: вернуть Суздаль. Как отдавал, так пусть и отбирает. Головин с господином Валуевым возьмут Переяславль. Лишь после этого мы сможем заняться Сапегой.

— Перед тем я усилю Троицу, — сказал Скопин. — И хороший удар с двух сторон тогда убедит Сапегу снять осаду.

— Михаил Васильевич, посланцы от Ляпунова, — доложил Кравков.

«Хых, — удивился Скопин. — Легок на помине. Позавчера поминали, а ныне уж весть от него. Чем же он обрадует?»

Вошли два крепких рязанца в полушубках, с обветренными на морозе лицами. Поклонились низко, один из них полез за пазуху, достал свернутую трубкой грамоту, прохрипел осипшим голосом:

— От нашего воеводы Ляпунова Прокопия Петровича великому князю Скопину-Шуйскому Михаилу Васильевичу.

И, шагнув к столу, положил грамоту перед Скопиным. Князь не счел нужным поправить посланца, что назвал его «великим»: оговорился мужик, с кем не бывает, взял свиток, еще хранящий тепло посланца, сорвал печать, развернул грамоту. Прочел первую строку:

«Ваше величество, государь наш…»

Поднял глаза на рязанцев.

— Но это, кажется, не мне, царю.

— Вам, Михаил Васильевич, читайте до конца.

«…Михаил Васильевич, ваш дядя Василий Иванович давно уже не царствует, а мучает страну и всех православных. Из-за него уже пролито море крови, и конца этому не видно. Народ давно жаждет его ухода с престола и хочет видеть вас на Московском царстве, только вас. Вы — герой многих сражений…»

Скопин вскочил и, щурясь недобро, спросил рязанцев:

— Вы знаете, что в ней написано?

— Да, ваше величество, — хором ответили те.

— Так вот. — Князь разорвал грамоту повдоль, потом несколько раз поперек и швырнул на пол. — Это мой ответ. Фома-а! — крикнул громко. В дверях появился Кравков. — Арестовать этих. Чего рот разинул? Обоих в караул.

Ночью, ворочаясь на жестком ложе, думал до ломоты в висках: «Что делать? Сообщать об этом царю или нет? И при чем эти рязанцы? Им приказал этот дурень Ляпунов, они исполнили».

Утром князь явился в воеводскую избу хмурый, не выспавшийся, велел привести рязанцев и оставить его с ними наедине. Наказал адъютанту:

— Ко мне никого, Фома. Слышишь? И сам не суйся.

Оставшись с рязанцами, сказал им:

— Вот что, други. Ляпунову я писать не стану, передадите ему на словах, что я возмущен его предложением. Слышите? Возмущен. Как он не понимает, что исполнение того бреда, о котором он пишет, вызовет в державе еще большую смуту и кровь. И поэтому велю вам и ему забыть об этой грамоте, как будто ее и не было. Он ее не писал, я ее не читал. А Прокопию Петровичу скажите, что я считал его до вчерашнего дня умным человеком. Жаль, ошибся.

Рязанцы уехали, а на душе Скопина несколько дней было мутно, нехорошо, словно он и впрямь стал искать престол под дядей Василием. Но более всего его тревожила мысль, что Ляпунов наверняка не остановится на этом, что он будет искать более сговорчивого претендента на царский престол: «Бог мой, после смерти Бориса Годунова сколько уже крови пролилось из-за этого. Неужели Ляпунов слепой — не видит, к чему зовет?»

Однако через неделю обстоятельства заставили забыть обо всем.

От дальнего дозора прискакал встревоженный ратник.

— Князь, от Троицы идут на тебя поляки.

— Сапега?

— Наверно, он. Уже смял заставу у Коринского.

Распорядившись выкатывать на окраину пушки и заряжать их, Скопин тут же послал скорого гонца в Переяславль с приказом Валуеву немедленно быть в Александровой слободе. Другой гонец поскакал к Шереметеву во Владимир с коротким письмом: «Федор Иванович, на меня выходит Сапега. Свяжите боем, как можете, Лисовского, дабы не дать им соединиться. Зверь выполз из берлоги, пора добить его».

Когда Валуев приблизился к Александрову, с западной стороны слободы во всю полыхало сражение. Бухали пушки, сухим хворостом трещали выстрелы ружей. Увидев воеводу, Скопин даже не дал ему доложиться:

— Скорей за мной, — и поскакал к избе. Валуев едва поспевал за князем, конь был утомлен скорым переходом. Ворвавшись в избу, Скопин скорым шагом прошел к столу.

— Григорий Леонтьевич, смотри сюда, — ткнул пальцем в карту. — Сапега хотел упредить нас и привел сюда из-под Троицы почти все свое войско. Я только что допрашивал пленного, он сказал, около 15 тысяч. Под монастырем осталось мало. Ты сейчас вот этой дорогой идешь к Троице, сминаешь воровские заставы и вступаешь в крепость. Поступаешь в распоряжение Долгорукого-Рощи. Передай ему, что я не дам теперь Сапеге оторваться от нас. Задам ему здесь баню. И погоню так, что он забудет о Троице.

— А если он вам?

— Что он?

— Задаст баню.

— Ну что вы, Григорий Леонтьевич. У меня же шведы заратились, а они драться умеют. Так вот когда мы погоним поляка, скажите Долгорукому и Жеребцову, чтоб не жалели ни пороха, ни ядер, когда воры побегут мимо монастыря. Ясно?

— Ясно, Михаил Васильевич. — Валуев было повернулся уходить, но Скопин остановил его:

— Стоп, стоп, Григорий Леонтьевич. Ты забыл хоругвь.

— Какую хоругвь?

Князь достал из стола темно-красную широкую ткань с вышитой на ней Богоматерью, раскинул на столе.

— Это прислали мне из Троицы с условием, чтоб подняли ее над дружиной, которая пойдет им на помощь. Бери, Григорий Леонтьевич, это тебе пропуск в монастырь.

4 января 1610 года дружина воеводы Валуева под хоругвью Божьей матери вступила в Троице-Сергиев монастырь, смяв перед этим польскую заставу и захватив более десятка пушек и около тридцати пищалей врага.

Казалось, все предусмотрел князь Скопин, наставляя Валуева, одного не учел — соображения противника, т. е. Сапеги. Тот уже 5 января узнал, что мимо его левого крыла проскользнуло русское войско в Троицу.

— Вот же гад, обманул-таки, — выругался Сапега по адресу князя. — Сколько их?

Откуда было лазутчику знать: сколько? Но и признаться в незнании соромно. Мигом взял с потолка, то бишь с облака:

— Не менее пяти тыщ.

Оно и верно, не побежит же ясновельможный пересчитывать. Удачное начало сражения — мгновенный захват Коринского и паническое бегство русских воодушевили Сапегу настолько, что он тут же отправил гонца к Лисовскому с запиской: «Пан полковник, приказываю вам немедленно выступить к Александровой слободе и принять участие в разгроме и пленении князя Скопина. Приспел час унять этого мальчика».

Однако гонец был перехвачен русскими, и письмо попало не к Лисовскому, а к «этому мальчику». Князь прочел его, улыбнулся, сунул в карман: «На память».

Но на подступах к Александрову полки были встречены столь сильным пушечным огнем и ружейным, что невольно остановились, а вскоре и попятились. Дабы воодушевить окиснувшее войско, Сапега объявил, что царская казна, которую перевез туда еще Иван Грозный, находится здесь, и что захват ее обеспечит каждому ратнику безбедную жизнь до самой смерти.

Возможно, именно из-за этого и затянулось сражение у стен Александровой слободы, не забывшей еще разгул опричнины Грозного царя. Не оттого ли желателям «безбедной жизни» здесь весьма щедро обеспечивалась смерть на снегу, на морозе.

Ян Сапега, поставивший на карту все — или я, или он! — теряя голову, слал и слал подряд: пехоту, кавалерию на штурм русских позиций, с минуты на минуту ожидая прихода Лисовского: «Уж он-то ударит в спину этим скотам!»

Уловив в наскоках поляков однообразие — все в лоб и в лоб, — князь Скопин призвал к себе смоленского воеводу Полтора.

— Григорий, диво обойди их правое крыло, хлопни им по загривку. — Конница смолян врезалась в обозы поляков почти рядом с командным пунктом Сапеги. И ясновельможному полковнику, чтобы не угодить в плен, пришлось скакать в окружении адъютантов в ближайший лес. Этот удар «по загривку» послужил сигналом к отступлению поляков.

Сапега, помнивший, что в Троице его ждет свежая 5-тысячная дружина русских, как доложил накануне лазутчик, решил не испытывать судьбу. Собрав остатки изрядно потрепанного воинства, он повел его на Дмитров, много севернее минуя Троицу. Этот путь бегства врага и не смог предугадать князь Скопин.

Воспрянувший духом гарнизон Троицы, сразу увеличившийся на пятьсот воинов, зарядил все, что только могло стрелять, и стал ждать отступающих поляков Сапеги. Они не являлись, и уж Валуев стал беспокоиться: «Что-то не получилось у Михаила Васильевича. Сапеги-то нет».

Но вот 12 января в стане поляков, окружавших монастырь, началась какая-то беготня. Долгорукий-Роща призвал к себе казака Перстня:

— Данила, сбегай к своим, узнай, что случилось. — Перстень понял, что воевода не хочет рисковать своим воином и посылает его почти на верную гибель: «Хочет схарчить меня полякам. Ну дудки!»

— Дайте мне коня, Григорий Борисович.

— Откуда я тебе возьму? Их всех съели.

— А из валуевских.

Перстень пулей вылетел из ворот монастыря, и все находившиеся на стенах наблюдали за ним, перебрасываясь время от времени фразами:

— Эк завился. А? Небось радехонек, вырвался.

— Воевода маху дал, отпустил да еще коня подарил.

— Говорят, на разведку послал.

— Дожидайся, он те разведает.

— Думаешь, не воротится?

— Он что, дурак? Конечно, не вернется. Казак, чего с него взять.

Но было видно, как всадник, почти нигде не останавливаясь, скакал по лагерю осаждавших: от батареи к батареи, от землянок к шатрам. И, сделав огромную дугу, повернул к крепости. И летел к ней, нахлестывая и без того стлавшегося в намете коня. И никто не гнался за ним.

— Открывай ворота, он ворочается, — вскричало сразу несколько человек.

Данила влетел на взмыленном коне во двор обители, закричал громко:

— Где Григорий Борисович?

— Я здесь, Данила, — отозвался Долгорукий с башни.

— Григорий Борисович, Сапега разгромлен, бежал в Дмитров. Открывай огонь по этим, они уже в портки кладут.

14. Бегство царицы

Пан Казимирский появился в доме Марины с таинственным видом и первым делом справился:

— Ваше величество, нет ли возле вас посторонних?

— Нет, — отвечала Марина, почувствовав в госте доброжелателя.

— Я привез вам письмо от вашего мужа, государя Дмитрия Ивановича.

— Из Калуги?

— Да, да. Только, пожалуйста, говорите тише, не ровен час кто услышит.

— Давайте сюда письмо.

Казимирский достал из-за пазухи несколько пакетов, перебрал их, нашел искомый.

— Вот ваш, — подал Марине.

Та обратила внимание, что руки при этом у пана дрожали, невольно подумала: «Трусит гостенек-то».

— Только, пожалуйста, никому ни-ни, ваше величество.

— А те кому? — поинтересовалась Марина, кивнув на другие пакеты.

— Этим… разным… другим, — замямлил Казимирский.

— Рожинскому?

— О нет, на него государь в великом гневе. Позвольте удалиться, ваше величество. И если что, я вам ничего не передавал. — Казимирский попятился к двери.

— Да, да, — кивнула Марина, надрывая пакет. — Я поняла.

«Дорогая женушка…» — прочла Марина и изморщилась: «Мужлан, грубиян, забывает, кто я есть». В это время за дверью послышались крики, какая-то возня. Почуяв неладное, Марина сунула письмо за ворот нижней сорочки, и в горницу тут же влетел Рожинский.

— Ну! Говори, что этот мерзавец тебе передал?

— Как вы смеете врываться без позволения, — возмутилась Марина, но гетман ровно и не слышал этого:

— Тебя спрашивают, что он тебе передал?

— Я не желаю с вами разговаривать, вы не умеете себя вести.

— Н-ну ладно. — Рожинский прошел к кровати, бесцеремонно откинул подушку, потом оглядел туалетный столик Марины, столкнул какую-то склянку.

— Где письмо?

— Какое письмо?

— Которое вам передал Казимирский.

— Ничего он мне не передавал.

— Тогда зачем он к вам заходил?

— Он передал от мужа… поклон и что он зовет меня к себе.

— Так вот, милая. — Рожинский остановился перед Мариной и, выбросив указательный палец едва ли не к лицу ее, отчеканил: — Никуда ты не поедешь. Слышишь? А твоего муженька я скоро представлю тебе. Я приведу его сюда в Тушино, как бычка на веревочке. Поняла?

Круто повернулся и вышел, гремя саблей. В горницу заглянула Казановская, сказала сочувственно:

— И это ясновельможный пан.

— Это хам, а не пан, — ответила Марина. — Выгляни, Варя, ушли они?

— Да. Ушли. И уволокли бедного пана Казимирского.

— Оденься. Постой на улице, покарауль, чтоб кто не влетел незваным.

— Хорошо, ваше величество.

По уходе Казановской Марина наконец достала письмо мужа, развернула: «Дорогая женушка! Я наконец в Калуге, принят с великой честью. То, что над нами вытворял Рожинский, этот самопровозглашенный гетман, не должно быть прощено. Я решил казнить его сразу же, как только армия придет ко мне. Казнить всех, кто изменил нам: и русских, и поляков. Только так мы сможем навести порядок в нашей державе. С этим письмом я отправляю приказ преданным нам людям, они арестуют Рожинского и приведут сюда ко мне с войском. Надеюсь, и ты приедешь с ними, ко мне уже прибыл князь Шаховской из Царева Займища. Доверяйся только казакам, поляки и русские предадут».

А меж тем, приведя связанного Казимирского в воеводскую избу, Рожинский первым делом сам обыскал пленника, вынул пачку писем.

— Так, от кого эти письма?

— От государя, пан Роман.

— Так, — гетман стал читать адресаты: — Атаману Заруцкому… князю Засекину… князю Трубецкому… А где же мне?

— Вам не было, — смутился Казимирский.

— Кому-нибудь ты успел передать письма?

— Нет, что вы, пан гетман. Когда бы я успел?

— Но вот к Марине же успел.

— Ну к ней Дмитрий велел зайти в первую очередь, сказать ей, что он жив-здоров.

— А письмо ей было?

— Нет.

— Врешь же, сукин сын.

— Ей-ей, пан Роман. Я от нее хотел идти к… — Казимирский споткнулся.

Это сразу насторожило гетмана:

— К кому ты хотел идти?

— Ну к атаману Заруцкому, отнести письмо.

— Т-так, прочтем, что пишет наш повелитель к атаману, — усмехнулся Рожинский, вскрывая пакет. Молча, бледнея прочел. Спросил Казимирского:

— Ты знаешь, что в этом письме?

— Нет, пан гетман. Я не имею привычки читать чужие письма.

— Хых. Какой ты благородный. А я вот имею, — сказал гетман и стал по очереди вскрывать и читать все письма, складывая их на столе. Закончив чтение, прихлопнул стопку рукой. — За все, что ты принес с этими письмами, тебе полагается петля, Казимирский.

— За что, пан гетман? Я же не виноват, что вам не было письма.

— Мне менее всего нужно его письмо. В Калуге кто воеводит? Скотницкий?

— Да, пан гетман. Скотницкий.

— Ты видел его?

— А как же? Он присылал за Дмитрием в монастырь, звать его в город.

— У него есть люди?

— Есть.

— Русские?

— Нет, у него поляки.

— Так. — Рожинский побарабанил пальцами по столу. — Так. Что с тобой делать?

— Пан Роман…

— Замолчи, — перебил гетман. — Я подумаю, а пока посиди в кутузке. Эй, кто там!

Вошли два гусара, Рожинский приказал им:

— Проводите пана в темную, заприте покрепче. Сбежит, обоим головы сниму.

— Роман Наримунтович, Роман Наримунтович, — забормотал испуганно Казимирский.

— Ступай, ступай, — махнул рукой Рожинский. Казимирского увели, гетман сгреб все письма со стола, изорвал их и бросил в печку.

— Ишь чего захотел, — молвил он вслух, усаживаясь за стол. — Это мы еще поглядим, кто кого.

Приказав адъютанту никого к нему не пускать, Рожинский сел за письмо.

«Ясновельможному пану воеводе Скотницкому, — начал он писать. — В верейный вам город тайно бежал так называемый Дмитрий, который выдает себя за царя русского. Властью данной мне от Войска, приказываю вам, воевода, взять его за караул, не причиняя никакого вреда, и под усиленным конвоем доставить в Тушино, где он должен ответить перед народом за деяния, приведшие армию к катастрофе. Желаю удачи!

Князь, полковник и гетман всего Войска Роман Рожинский».

Рожинский надеялся, что с возвращением Дмитрия может удастся удержать лагерь от развала, а ввернул слово о его ответственности за «катастрофу» лишь для Скотницкого, дабы не заробел тот арестовывать «царенка».

Ну а если лагерь все же развалится, тогда у гетмана в руках окажется самозванец, и его можно будет за хорошие деньги продать тому же Шуйскому, а нет, так сделать с ним то, что он хотел сотворить с Рожинским, т. е. отсечь ему голову.

На следующий день Казимирского привели к гетману. Рожинский, велев оставить их наедине, спросил Казимирского:

— Ну хватило времени подумать тебе?

— О чем, Роман Наримунтович?

— О чем? О жизни и смерти.

— Но я же ни в чем не виноват, пан гетман, — взмолился Казимирский.

— Передо мной виноват, виноват. Я ночью думал, что с тобой сделать, повесить или помиловать, — молвил раздумчиво гетман. — А?

— Помилуйте, Роман Наримунтович, — всхлипнул Казимирский вполне искренне. — А я за это вам по гроб жизни…

Рожинский долго молчал, словно решая вопрос: миловать ил и не миловать? Ему хотелось нагнать побольше страха на этого дурака.

— Но мы ж оба поляки, — наконец молвил он, как бы бросая «соломинку утопающему».

— Да, да, да, — ухватился за нее несчастный Казимирский.

— И вот я решил дать тебе важное поручение, выполнишь — будешь жить, не выполнишь — пеняй на себя.

— Господи, да для вас, Роман Наримунтович…

— В общем, так. Вот письмо воеводе Скотницкому — отвезешь, передашь лично ему в руки. И все. Ты прощен. Мало того, по возвращении получишь награду.

— Да господи, пан Роман… да исполнить ваше поручение… да ваше доверие для меня уже награда, — захлебывался Казимирский в искренних чувствах благодарности гетману. — Вы даровали мне… мы поляки должны друг друга всегда…

Но по-настоящему поверилось Казимирскому в спасение лишь после того, как миновал он заставы. А едучи по лагерю, он все еще ждал, что его воротит Рожинский, передумает.

«Как хорошо, что я сказал, что не знаю содержания тех писем, — думал Казимирский, поторапливая коня. — А если б признался: знаю. У-у-у, петля б была мне обеспечена. Интересно, а что он написал Скотницкому?»

Лишь отъехав верст двадцать от Москвы и убедившись, что никто за ним не следит, Казимирский вскрыл пакет и прочел послание гетмана. И был поражен узнанным: «Ого! Царя брать под стражу! Да осмелится ли воевода?»

И всю дорогу колебался Казимирский: отдавать не отдавать письмо воеводе?

«А спросит, почему сорваны печати? Что я скажу? А если отдам Дмитрию Ивановичу, тот, наоборот, похвалит, что вскрыл и прочитал. И конечно, простит неудачу с его письмами. И уж не такая большая неудача, Марине-то успел передать».

И уже въезжая в Калугу, Казимирский решительно направил коня к дому его величества. Царь, прочтя послание гетмана, действительно похвалил Казимирского:

— Молодец, Ясь. Я этого не забуду. А как мои письма? Передал?

— Понимаете, ваше величество, оказывается, за мной следили. И как только я вошел к Марине Юрьевне, ее дом окружили, а меня повязали прямо на крыльце… Но письмо ваше я ей успел передать.

— Прочла ли она его? Может, и у нее отобрали.

— У нее не отобрали, — сказал твердо Казимирский, хотя и не знал этого наверняка. — Чтобы у самой царицы… что вы?

— Ладно. Все равно молодец, Казимирский. Выпей со мной. — Дмитрий наполнил кубки. — Бери.

Казимирский был растроган таким вниманием почти до слез, взял кубок, молвил проникновенно:

— Ах, ваше величество, вы даже не представляете, какой вы чудесный человек.

— Ладно, ладно. Пей, Казимирский.

— За ваше здоровье, государь.

Отпустив обалдевшего от счастья пана Казимирского, Дмитрий призвал Гаврилу Веревкина. Сунул ему перехваченную грамоту:

— Прочти-ка.

— Ух ты! — только и смог сказать тот, прочтя письмо.

— Надо, Гавря, ковать железо, пока горячо. Езжай к воеводе, скажи, что царь приглашает его вечером на ужин для разговору с глазу на глаз, без посторонних.

Тут же обговорили все детали «ужина с воеводой». Под конец Дмитрий сказал:

— Да ребят-то подбери надежных.

— О чем ты говоришь, государь? Есть у меня такие.

Воевода Скотницкий был польщен приглашением к царскому столу: «Ценит меня государь, коль советоваться хочет с глазу на глаз». По такому важному случаю оделся пан Скотницкий в новый кунтуш, нафабрил пышные усы. В царской передней приняли у воеводы шубу, шапку, проводили до государевой горницы.

Там стол был уставлен закусками, корчагами и бутылками с хмельным питьем. Навстречу Скотницкому шагнул улыбающийся Дмитрий:

— Давно хотел, пан Скотницкий, отблагодарить вас за оказанный мне прием.

— Я рад служить вашему величеству, — молвил воевода, щелкнув каблуками.

— Прошу к столу, — широким жестом пригласил государь.

— Польщен, весьма польщен, — бормотал воевода, усаживаясь к столу.

Воеводе царь налил вина в хрустальный кубок, себе в обливную тяжелую кружку, оправдываясь:

— Все время в походах, в походах, привык из кружки.

— Да, да, — понимающе закивал воевода.

— За что выпьем?

— За ваше здоровье, государь.

— Спасибо, пан воевода. Я ценю вашу преданность.

Выпили, стали закусывать. Скотницкий навалился на жареную рыбу.

— Караси. Ужасно люблю их жареных.

— Да, да, — согласился Дмитрий. — Это хорошее блюдо.

Наполнив по второй, спросил:

— Какими силам вы ныне располагаете, пан воевода?

— Какие там силы, ваше величество? Слезы — не силы. Полуротой не более, да и те старики и калеки. Едва на караулы наскребаем. Сами ж знаете, все лучшее на Москву забрали.

— Ну ничего. У меня полк казаков князя Шаховского, в случае чего отобьемся.

— Да, да.

— Теперь ваше здоровье, пан Скотницкий.

— Спасибо, ваше величество.

Царь отпил из кружки, встал и, не выпуская ее из рук, прошел к настенному канделябру, поправил одну из свечей. Воевода опять взялся за карасей.

Дмитрий, возвращаясь к столу, на мгновение задержался возле гостя, соображая: «Гаврила сказал: по темени, в висок нельзя, можно убить». И трахнул воеводу кружкой по темени, тот и не охнул, сунулся лицом прямо в карасей. Кружка развалилась. Тут же из-за занавески явился Гаврила с парнями и большим мешком. Распяли устье мешка, засунули в него обеспамятевшего Скотницкого, молча потащили из горницы.

Дмитрий сел к столу, наполнил водкой хрустальный кубок до краев. Выпил, закусил мочеными яблоками.

Когда вернулся Гаврила с сообщниками, царь уже и лыка не вязал, но все же поинтересовался:

— Ну-ну к-как?

— Все в порядке, государь.

— А че т-так долго?

— В прорубь не пролазил, пришлось окалывать.

— Пан воевода оч-чень карасей л-любит, — усмехнулся Дмитрий. — Т-теперь ему и-их н-надолго х-хватит. Ха-ха.

Марина догадалась, что с арестом Казимирского все задуманное ее мужем не сможет состояться, все письма теперь у Рожинского и он знает все. Более того, в любой момент он может и ее арестовать, как и Казимирского. И поэтому утром она побежала в стан донских казаков с распущенными волосами, где стала кричать:

— Спасите меня! Защитите меня!

Казаки заволновались: «Кто смеет угрожать нашей государыне?!» Вокруг царицы закружилась возмущенная толпа:

— Говори, говори, государыня. Мы с того кишки выпустим.

Когда Марина поняла, что уже достаточно привлекла внимание, заговорила:

— Что вы делаете здесь? Идите к государю, он ждет вас в Калуге, к нему уже прибыл с войском князь Шаховской.

Атаман Заруцкий, узнав причину волнения в стане казаков, поскакал к Рожинскому.

— Роман Наримунтович, там Марина взбулгачила донцов, зовет их в Калугу.

— Вот же стерва, — выругался гетман. — А вы кто? Атаман или пешка?

— Там не подойти. Казаки возмущены, она кричит, что вы покушаетесь на ее свободу.

— Вот же гадюка, учуяла. А? Езжайте к Трубецкому, пусть подымает дружину на бунтовщиков.

Когда Заруцкий явился к князю Трубецкому и передал приказ гетмана, тот выругался:

— Пошел он, ваш Рожинский. Я ухожу с полком в Калугу.

— Но гетман прибегнет к силе.

— Пусть только попробует. Между прочим, Иван Мартынович, и вам бы следовало определиться, кому служить, казаки уйдут, с кем останетесь?

Беготня Марины по лагерю и ее призывы возымели действие. Донцы седлали коней, заряжали ружья. С ними уходили князья Трубецкой и Засекин с своими дружинами. Не забыта была и царица, для ее охраны была выделена хоругвь Плещеева в количестве трехсот человек. Все конники на подбор.

И тронулись, копытя, разбивая снег, мешая с мерзлой землей.

Царице надо переодеться, привести в порядок волосы. Она вернулась к своему дому в сопровождении конного конвоя.

— Я сейчас, — сказала Плещееву и исчезла за дверью.

А между тем гетман Рожинский кинулся к польским гусарам.

— Панове, в стане измена, надо немедленно воротить их, немедленно.

Сам гетман из-за ранения не мог вести войско, поручил это Зборовскому:

— Александр Самуилович, не щади их! Слышишь? Руби предателей. — Гусары налетели на хвост казачей колонны, но те оказались не робкого десятка. Открыли пальбу, бились саблями, валились на землю, дубасили друг друга кулаками, душили.

Когда наконец Марина, одетая в гусарскую мужскую одежду, выпорхнула со своей служанкой Варварой из «дворца», Плещеев встретил ее у крыльца.

— Ваше величество, сейчас ехать нельзя.

— Почему?

— Там идет сражение.

— Где? Какое сражение?

— Казаки дерутся с поляками. Рожинский натравил…

— Мерзавец, — почти прошипела Марина. — Ему это припомнится. Что же делать?

— Давайте переждем. Посоветуемся.

— Входите, Федор, — пригласила Марина Плещеева в дом и вернулась сама. Села к столу, сбросила шапку.

— Варя, — окликнула служанку. — Где там письмо от Сапеги?

— Оно у вас в сумочке, ваше величество.

— Ах да. — Марина открыла сумочку, порылась, достала письмо, развернула. — Вот. Петр Павлович пишет из Дмитрова, что мое присутствие вдохновило бы ратников.

— Вы полагаете, ваше величество, направится в Дмитров? — спросил Плещеев.

— Да, Федор, вы угадали. В конце концов, если там станет трудно, мы можем уйти в Калугу вместе с Сапегой.

— Давайте попробуем.

— Давайте. Но лучше все-таки выедем ночью, чтоб у Рожинского не появилось желание и нас задержать.

Сражение-потасовка с южной стороны лагеря шло до темноты и стоило жизни двум тысячам человек. Казаки все равно ушли, гусары воротились, волоча с собой раненых, и лагерь долго не мог успокоиться. Затих лишь под утро. Тогда и была разбужена разоспавшаяся Марина.

— Ваше величество, пора.

— Бог мой, как же я сяду в седло, — зевнула сладко царица.

— У нас есть для вас сани. Для вас и для вашей служанки.

Марину и ее служанку Варвару усадили в сани, укутали в тулупы, и они вскоре задремали под скрип полозьев и фырканье лошадей.

15. На забороле[70] Дмитрова

То-то удивился Сапега, когда появилась в Дмитрове собственной персоной сама царица Марина Юрьевна:

— Ваше величество, как вы решились в такой путь?

— Вы же сами звали меня вдохновлять ваших ратников.

— Но я никак не думал, что вы воспримите эти строчки всерьез.

— Значит, вы шутили?

— Нет, нет, но я это писал как поэтический образ…

— Успокойтесь, Петр Павлович, я просто заблудилась, ехала в Калугу, а попала в Дмитров. Вы же не прогоните меня?

— Что вы? Как я посмею? Хотя, конечно, здесь будет жарко и условия совсем не для дам, тем более не для царицы.

— А какие условия вы бы считали приемлемыми для царицы?

— Более спокойные и безопасные. Вы бы могли вернуться в Польшу, переждать эту кутерьму под защитой короля и отца, наконец. — Марина нахмурилась и отвечала резко:

— Пан Сапега, вы забыли, что я царица всея Руси. И лучше исчезну здесь, чем со срамом вернусь к моим близким в Польшу.

— Ну что ж, не смею вам прекословить, ваше величество, — преклонил голову бесстрашный Сапега, вполне оценив мужество этой маленькой женщины.

Когда Сапега стал отступать от Александрова, князь Скопин послал преследовать поляков князя Куракина, только что пришедшего из Москвы:

— Иван Семенович, у вас дружина свежая, проводите их.

Именно Куракин и осадил Дмитров, где засел Сапега с остатками войска. Марине и ее сопровождающим повезло, что успели проскочить в город до начала осады. Опоздай они хотя бы на сутки, и царица вполне бы могла угодить в плен войску Скопина-Шуйского.

Куракин не мог провести хорошую подготовку к штурму из-за зимнего времени и отсутствия тяжелых пушек и поэтому с ходу пошел на приступ крепости.

У восточной стены довольно быстро удалось набросать из плетней, бревен, натасканных из посада, помост едва ли не вровень с крепостной стеной, и все это делалось под беспрерывный ружейный огонь из крепости, хотя и не частый, но наносивший урон москвичам.

Встревоженный Плещеев явился к Марине:

— Ваше величество, я опасаюсь, что гарнизон не удержит крепость.

— Почему вы так думаете?

— Ратники утомлены в предыдущих боях и обескуражены.

— Что же вы предлагаете, Федор Кириллович?

— Я думаю, надо нам прорываться. Переоденьтесь. Вот вам сабля, пистолет.

Плещеев вышел, предоставив царице время для переодевания. И довольно скоро Марина явилась на крыльце в мужском платье, сверху — алый бархатный кафтан, на боку — сабля, за поясом — пистолет. Видимо, в этой одежде и при оружии она ощущала себя уже воином.

С восточной части крепости доносилась стрельба, крики. Оттуда бежало несколько ратников.

— Стой! — закричала им Марина. — Вы куда?

— Москали жмут, не удержаться.

— Как вам не стыдно? А ну назад.

— Ваше величество, — заикнулся было Плещеев. Но Марина уже бежала к восточному фасу заборола. За ней трусцой следовали ратники, Плещееву ничего не оставалось, как тоже бежать за ней.

Появление на стене среди защитников женщины с пистолетом в руке подействовало на многих отрезвляюще.

— Как вам не стыдно! — кричала она. — Я женщина и не теряю мужества. А вы? Вы мужчины или тряпки?

Свистели пули и стрелы, но Марина даже не пригибалась, видимо, по неопытности не представляя всю степень опасности.

Под ее ободряющие крики осажденным удалось сбросить уже влезших на забороло москвичей и отогнать их.

Вечером Сапера выговаривал Плещееву:

— Как же вы допустили, что царица взбежала на забороло?

— Ее невозможно было удержать, когда она увидела струсивших ратников, — оправдывался Плещеев.

Князю Куракину не удалось взять Дмитров с ходу. Сделав несколько попыток, он принужден был отойти, поскольку не имел большого запасу пороха для ружей и пушек да и продовольствие кончалось.

Не лучше дела обстояли и у Сапеги. Вечером, собрав к себе сотников и хорунжих, он говорил им:

— Панове, мы понесли немалые потери, из-за чего жолнеры совсем пали духом. Сегодня, стыдно сказать, на восточной стене их возглавляла сама царица и во многом благодаря ее мужеству нам удалось отбить нападение. Противник пока ушел, не знаю, надолго ли. Нам надо воспользоваться предоставленной передышкой и запастись продовольствием.

— Где его взять, пан Сапега, в округе все деревни разорены и пограблены, — сказал Будзило.

— Я знаю об этом. Придется послать отряд до самой Волги, там вполне возможно удастся захватить купеческий струг с хлебом. И поведете этот отряд вы, Будзило. Фуражировка — дело для вас знакомое.

— Но для этого надо много людей.

— Я даю вам половину нашего отряда.

— Ну если половину, то, конечно, достанет.

— Постарайтесь не ввязываться в бои, помните, что вас ждут голодные товарищи, мы будем вас ждать здесь. Но если противник не даст нам отсидеться, пойдем на Волоколамск, ступайте за нами туда.

— А почему не на Тушино?

— Там сейчас нет царя, и я боюсь, что лагерь скоро распадется. Тем более что Скопин с армией уже близко, и Рожинский даже не попытается выйти против него.

— Почему?

— Хм, — усмехнулся Сапега. — Вы видели, какого пинка Скопин дал нам? Так что Рожинский вполне оценил его силу и даже пытаться не будет противостоять ей. Нынче у нас одна надежа — король с коронным гетманом Жолкевским. Только они, пожалуй, смогут остановить Скопина. Но они ныне по уши завязли под Смоленском.

— Им бы надо на Москву, — вздохнул Будзило.

— Жаль, Иосиф, что вы не коронный гетман, — съязвил Сапега. — Не сердитесь. Я, между прочим, тоже так думаю. Пала бы Москва, и Смоленск никуда бы не делся, открыл ворота.

Определив по карте направление для будзиловского отряда и назначив для отхода раннее утро грядущего дня, военачальники разошлись. К Сапеге пришел Плещеев.

— Ну как там наша амазонка? — спросил Сапега.

— Ее величество почивает. Притомилась.

— Признаться, я не ожидал от нее такой прыти.

— Я тоже, — согласился Плещеев. — Я что к вам пришел, воевода, царица хочет завтра ехать в Калугу.

— Но это же риск.

— Я ей тоже говорил об этом, она и слышать не хочет. Говорит: отобьемся.

— Ты гляди, как ей понравилось ратоборствовать, — усмехнулся Сапега. — Ну ничего, я завтра ее отговорю.

— Отговорите, Петр Павлович, только не сообщайте ей о нашем разговоре. А то будет еще сердиться на меня. А я ведь забочусь о ее безопасности.

Но Ян Сапега явно переоценил свои возможности и недооценил характер «амазонки». С утра он был занят отправкой отряда Будзилы. Сперва решили выкликнуть для этого добровольцев, полагая, что поход будет тяжелым, и поэтому принуждать здесь людей не надо. Но, видимо, сидение в крепости, на которую в любую минуту может напасть враг, было еще менее привлекательным. Добровольцами в поход вызвалось более половины гарнизона. Пришлось самому Сапеге вместе с хорунжим отбирать людей физически крепких и, что не менее важно, имеющих добрых коней. Будзило проверял даже холки у лошадей — не сбиты ли.

На все это было потеряно много времени. И вместо раннего утра выехали почти перед обедом. К этому часу и казаки Марины уже были в седлах и ждали ее выхода. Для царицы помимо заседланного коня были приготовлены сани, с полстью и тулупами, запряженные парой. Марина могла выбирать, ехать ли верхом или в санях.

Воевода Сапега, подъезжавший к ее ставке, понял, что несколько припоздал, поскольку царица уже стояла на крыльце в мужском платье, с саблей на боку и ей уже подводили коня.

Плещеев помог ей сесть на коня, подтянул под ее рост стремена.

— Ваше величество, позвольте поинтересоваться, куда вы собрались? — спросил, подъехав, Сапега.

— В Калугу к мужу.

— Я вам не советую сейчас ехать. В дороге очень опасно, Марина Юрьевна.

— А для чего у меня казаки?

— Но их мало.

— Ничего. Трехсот сабель с меня довольно.

— Тогда я вынужден буду просто задержать вас.

— Как задержать? — нахмурилась Марина.

— Я отвечаю перед державой за вашу жизнь.

— Вы в своем уме, полковник?

— Да. Я в своем уме, Марина Юрьевна.

— Меня — царицу — задерживать? — Женщина недобро сверкнула очами. — В таком случае я дам бой вашим ратникам и прорублюсь через них. Вы этого хотите?

Сапега понял, что совершил ошибку, начав говорить с ней в присутствии казаков: «На ней черт верхом поехал. И она сделает то, что обещает, дабы не уронить себя в глазах этой черни».

— Ну что ж, ваше величество, — вздохнул Сапега. — Видит Бог, что я предупреждал вас. Вы упорствуете. Счастливого пути.

— Спасибо, — сквозь зубы процедила Марина и тронула коня.

16. Королевский аппетит

Торжественный прием московского посольства у короля Сигизмунда III был назначен на 31 января 1610 года в предместье Смоленска.

Гофмаршал предупредил Салтыкова, что на приеме должно быть не более пятнадцати человек из всей делегации и что говорить могут только трое. И как можно короче.

Салтыков, как старший в посольстве, сразу принял решение:

— Я буду приветствовать короля и побуждать его к милостям. Вторым будешь ты, Иван, — сказал он сыну. — Ты станешь говорить от имени патриарха и всех иереев. И наконец, от Думы ты, Иван Тарасьевич, будешь просить на московский престол его сына Владислава.

— Хорошо, Михаил Глебович, — с удовольствием согласился дьяк Грамотин, понимавший всю ответственность своей миссии.

— А что я скажу от патриарха? — усомнился Иван Салтыков. — Приедет Филарет, пусть и говорит.

— Он, может, вообще сюда не доедет, — пронедужит долго и воротится в Москву. А за него, за нашу веру, сказать обязательно надо.

Вечером наедине Салтыков выговаривал сыну:

— Я тебе, дураку, самое главное слово назначил, за веру, а ты упираться: «А че я скажу?» Чтоб король опознал тебя, заметил. Неужто не понятно? У меня вторым говорить Рубец-Мосальский напрашивался, а я тебе, дураку, отдаю. А ты? Эх, молодо-зелено.

Король уже знал, с чем явилось московское посольство. Воротившись из Тушина, Стадницкий посвятил его величество в суть предстоящих переговоров.

— Ну и как, по-вашему, я должен с ними держать себя? Ведь, что ни говори, они никого не представляют, как я Понимаю: ни царя, ни самозванца.

— Они представляют русский народ и православие, ваше величество. И мне сдается, вам с ними надо быть предельно внимательным и ласковым. Ведь как вы с ними обойдетесь, будет назавтра уже известно в Смоленске.

— Вот тут вы правы, Станислав. Теперь еще вопрос. Рожинский только что прислал мне письмо, где настойчиво зовет меня к Москве. Ваше мнение?

— Это понятно отчего. От него все разбегаются, скоро некем будет командовать. Он хватается за вас, как утопающий за соломинку, простите.

— Ранее, как вы мне доносили, он был против меня.

— Тогда был в силе, а ныне — в проигрыше. Самозванец ему плаху обещает, вот он и оборотился до вас.

— Пишет, что Шуйский в ссоре со Скопиным и чтоб я написал Скопину милостивое письмо.

— А это он уже придумывает. Скопин побил всех его воевод — Кернозицкого, Лисовского, Зборовского, Сапегу. А с Шуйским у него в порядке. Царь весьма им доволен. Предлагать писать Скопину… Это даже смешно.

— А ему, Рожинскому? Писать?

— Ни в коем случае, ваше величество. Он сам влез в эту кашу, пусть сам и расхлебывает.

Где-то в душе Стадницкий даже торжествовал: «Отмстилось гетману мое унижение».

31 января в день приема послов король приказал по Смоленску не стрелять, не из уважения к «москалям», а бережения ради. У смолян была привычка отвечать даже на одиночные выстрелы. Только не хватало заполучить ядро во время переговоров. В Смоленске наверняка через подсылов знают, где будет король в это время, и попытаются достать его пушкой.

Еще осенью в клочья разнесло его шатер. Дважды попадали в королевские зимние квартиры — в первой разбили ящик с вином, во второй — в щепки разнесли походный трон, на котором только что сидел Сигизмунд, на минуту отлучившийся по малой нужде.

— Спасибо моему мочевому пузырю, — пошутил тогда побледневший король. — Вовремя позвал.

Но нынче была еще надежда, что по своим смоляне бить не станут, и все же для надежности «не надо дразнить их». Итак, пушки утихли, высокий торжественный прием московских послов начался.

Гофмаршал представил королю главу делегации — боярина, окольничего, воеводу пана Салтыкова Михаила Глебовича, а уж всех остальных четырнадцать членов от князя Юрия Хворостинина до Федора Андропова, выслужившегося при самозванце из простых кожевников до посла, представлял сам Салтыков. И каждый представляемый при этом делал низкий поклон королю, как говорится, «от бела лица до сырой земли».

— Ваше величество, — начал торжественно Салтыков, — позвольте вам от всей Русской земли выразить благодарность за то, что вы столь близко к сердцу принимаете наши беды. Что вы в самый тяжелый момент нашей истории протянули руку помощи.

Покосившись на Потоцкого, стоявшего около, Сигизмунд молвил ему негромко:

— Которую руку у Смоленска, того гляди, оттяпают мне благодарные русичи.

Потоцкий на реплику короля усмехнулся краешком рта, мол, понял вас.

В речи Салтыкова несколько раз повторено было слово «милость», к которой он звал его величество и заранее благодарил за нее. Вторую речь держал Иван Салтыков:

— Ваше величество, я бью челом вам от имени занедужившего в пути патриарха Филарета, умоляя вас не покушаться на нашу православную веру, не рушить наши церкви и храмы, чтобы святая вера греческого закона была неприкосновенной, чтобы учителя лютерского и римского верования раскола церковного на Руси не чинили. Чтобы король и его подданные чтили наших святых и никогда не вмешивались в дела и суды нашей церкви…

В продолжении всей речи молодого Салтыкова король утвердительно кивал, что, естественно, воспринималось как согласие со всем сказанным.

Но вот приспел час говорить и думному дьяку Грамотину:

— Ваше величество, царь Шуйский много принес бед Русской земле, так как незаконно захватил престол, переступив через крестоцелование. За его клятвопреступление Бог наказал всю землю, и вот уже много лет она никак не замирится, льется безвинная кровь, не сеется хлеб, хиреет торговля. Мы просим ваше величество от имени измученной России на московский престол отпустить вашего сына Владислава…

При последних словах Грамотина король не кивал, а несколько склонил голову к Потоцкому, который бормотал ему в ухо:

— Они оттого просят королевича, что его после будет легче согнать с престола. Не соглашайтесь.

Совет Потоцкого совпадал с желанием самого короля, и он лишь глазами дал знать ясновельможному: «Вполне с вами согласен».

Впрямую и резко отказывать московскому посольству в отпуске сына на русский престол Сигизмунд не стал, но дал понять, что сам не прочь завладеть им:

— Мы с моим сыном Владиславом обещаем блюсти в России православную веру, не рушить ваши церкви. Любая вера есть дар Божий, и мы считаем, что никакую веру стеснять не годится. Поэтому мы с Владиславом настаиваем на том, чтоб и католическая вера была на Руси уважаемой. Чтоб для поляков в Москве был построен костел, где бы они могли молиться, а русские если бы и входили туда, то с благоговением. Пусть соберутся вместе наши сенаторы во главе с ясновельможным паном Стадницким и вместе с московскими послами выработают условия договора, учтя наши замечания, а потом мы его и подпишем. Как вы думаете, господа послы, сколько потребуется на это времени?

— Я думаю, довольно будет трех-четырех дней, — сказал Салтыков. — У нас почти все записано, надо согласовать лишь с сенаторами и учесть пожелания вашего величества. К тому времени, я надеюсь, подъедет патриарх Филарет и приложит свою владычную руку.

По уходе послов Потоцкий сказал королю:

— Надо было сказать, чтоб вписали в договор сдачу Смоленска. А то мы с этими рядимся, а смоляне лупят по нас из пушек.

— Возможно, вы и правы, Яков, но у меня есть сведения, что Шеин не прочь сдать город, а архиепископ смоленский против этого. Все дело в иереях. Вот явится Филарет, тогда можно будет и об этом поговорить. А вообще, конечно, лучшим бы выходом было взять Смоленск на щит, мечом. Больше чести, а главное, не они бы нам диктовали условия, а мы.

— Чести, конечно, больше, — согласился Потоцкий. — Но ратников станет меньше. А ведь еще идти до Москвы надо, сломить Скопина. Вот если б послов прислал Шуйский.

— Шуйский — лиса, он на переговоры соглашается тогда, когда трон шатается. А сейчас Скопин победоносно приближается к Москве, Шуйский даже на мои письма не отвечает, он уже чувствует себя победителем. И потом, это посольство враждебно Шуйскому, а значит, нам союзники.

По прибытии патриарха Филарета ему была тоже дана торжественная аудиенция, на которой король, в частности, поинтересовался:

— Ваше святейшество, вы знаете ли смоленского архиепископа?

— Да, я знаком с владыкой Сергием, — отвечал Филарет.

— Вы могли бы с вашим авторитетом заставить смолян сдать нам крепость.

— Я на это никогда не пойду, ваше величество, да и спутникам моим не позволю.

— Почему? Мы же готовим договор о приглашении меня и моего сына Владислава на московский престол.

— Когда ваш сын сядет на Москве, приняв пред тем нашу православную веру, вот он тогда может распорядиться Смоленском как государь, но и то с согласия всей земли Русской. А я пастырь духовный, ваше величество, не более того. Не имею никакого права приказывать смолянам изменить присяге.

— Дело в том, ваше святейшество, что, по моим сведениям, многие смоляне готовы открыть нам ворота, но всему противится архиепископ, даже грозит проклятиями.

— Владыка Сергий поступает, согласуясь с совестью и присягой, которую наверняка он же и принимал.

— А вы не могли бы написать ему письмо?

— Нет, ваше величество… Впрочем, если меня принудят к этому, то напишу в похвалу его мужеству и твердости.

— Это Ваше окончательное слово?

— Да, ваше величество. Берите Смоленск силой, если сможете, а я… мы слабостью своей не отдадим его.

Король был обескуражен, хотя и понимал правоту патриарха.

Договор, состоявший из восемнадцати пунктов и предусматривавший, казалось бы, все: от венчания Владислава на царство до положения холопов, крестьян и казаков — был наконец подписан, но Сигизмунд на этом не успокоился. Он лично составил текст присяги и заставил всех членов посольства поклясться на ней:

— Пока Бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигимонту Ивановичу.

И каждый подписался под этой присягой. Этой клятвой князь литовский Жигимонт Иванович, он же «наияснейший» король польский Сигизмунд III, обеспечивал себе власть в Москве без перемены веры.

Пусть перекрещивают и коронуют сына, править-то будет он — отец.

Сигизмунд тут же отправил письмо польским сенаторам с просьбой о помощи войском и деньгами: «…только недостаток в деньгах может помешать такому цветущему положению дел наших, когда открывается путь к умножению славы рыцарства, к расширению границ республики и даже к совершенному овладению целой Московскою монархией». Вот уж истина: аппетит приходит во время еды. Осталось немногое — проглотить для начала Смоленск.

17. Тушино в огне

Бегство из Тушинского лагеря царицы Марины окончательно перессорило всех. Был утерян смысл существования самого табора. И первым побежали оттуда гости-купцы. Исчезали тихо, без шума и, как правило, ночью, не без основания опасаясь своих вчерашних покупателей, привыкших жить воровством ИГ разбоем.

Рожинский, настроивший против себя почти всех военачальников и приговоренный заочно Дмитрием к смерти, невольно взял сторону короля. В своих письмах он звал его в Тушино, обещая скорую победу над Шуйским, который якобы поссорился со Скопиным, и спихнуть его с трона помогут все москвичи.

Но король не отвечал на его призывы, он, видимо, не забыл письма, в котором тушинцы требовали его ухода назад в Польшу и под которым первой стояла подпись гетмана Рожинского.

— Я не верю ни единому его слову, — говорил Сигизмунд.

А меж тем в Тушино войско кипело, как котел, в любой миг готовый взорваться. Воевода Тышкевич, ненавидевший гетмана, стал исподтишка настраивать жолнеров против него. Не отставал от Тышкевича и пан Мархоцкий, прямо требовавший: «Надо собрать коло. Ты начни, Самуил, а я поддержу. А на коло мы его выведем начистую воду».

И Самуил Тышкевич, собрав около сотни самых отъявленных горлопанов и отчаянных жолнеров и гусар, в полном вооружении привел их к ставке Рожинского. Они хором кричали заранее выученное:

— Коло-о-о! Коло-о-о! Гетмана-а! Гетмана-а!

Рожинский разослал своих адъютантов сзывать своих сторонников. И они сбегались, кучкуясь около высокого крыльца, на котором стоял бледный и измученный раной гетман Рожинский.

— Роман Наримунтович, мы с тобой.

Толпившиеся на площади перед избой зачинщики прикатили откуда-то бочку, поставили ее на попа и на нее сразу же полезло несколько желающих сказать свое слово.

— Стерви-и, — шипел на них Тышкевич, — не все сразу, по очереди.

Сам Самуил и не думал влезать на нее, по старой памяти все еще опасаясь Рожинского, хотя и видел уже его бессилие.

И так случилось, что сторонники гетмана столпились у высокого крыльца воеводской избы, а противники клубились на площади вокруг бочки.

— Скажи, ясновельможный гетман, — кричал жолнер, завладевший бочкой. — Для чего ты выжил царя с царицей? А?

— Я их не выживал, они сами…

— Громче-е! — вопила площадь.

И тут из-за спины гетмана явился Заруцкий, зычно крикнул:

— Заткнитесь и услышите. Гетман недужен, кричать не может.

Шум несколько стих, и Рожинский повторил свой ответ:

— Они сами уехали.

— А отчего уехали? — допытывался жолнер с бочки. Но в следующее мгновение его уже столкнул казак:

— А почему ты, пан Роман, не даешь нам уйти к государю?

Но с крыльца уже закричал кто-то другой, опередив гетмана:

— Да вались ты к своему Дмитрию, целуй его в задницу.

И тут пошло. На крыльце и на бочке выпрыгивали один за другим, как черти из-под лавки, доказывали, предлагали, спорили:

— Не нужны нам цари: ни Дмитрий, ни Шуйский! Без них обойдемся.

— Как не нужны? А кто жалованье платить будет? Гетман? Так у него в кармане вошь на аркане.

— Га-га-га… Гы-гы-гы…

— Чего ржете, жеребцы? Жареный петух в задницу клюнет, заплачете.

— Надо идти до короля. Он зовет.

— А кто наградит за прошлые труды? Король? Дудки.

— В Калугу надо до Дмитрия Ивановича, он зовет, он рассчитается.

— Пошел ты со своим Дмитрием Ивановичем. Надо за Волгу итить.

— А что ты там потерял за Волгой?

— Там есть чего взять, дурень. А то король думает нами заслониться от царей. Вот пусть разберутся: кто кого. Тогда мы и воротимся.

Чем дальше, тем неуправляемее становилось коло, словно по кочкам катилось.

— Братцы-ы, надо разбегаться, — голосила бочка.

— До короля, до короля! — выло крыльцо.

— Предатели, предатели!

— Вы сами переметчики, сумы переметные!

— Государь велел жмякнуть гетмана!

И со стороны бочки грохнул выстрел, пуля, взвизгнув над самой головой Рожинского, впилась в верхнюю косячину входной двери. Гетман и пригнуться не успел. И сразу затрещали выстрелы с обеих сторон. Шмелями зажужжали над головами пули. И тут народ кинулся врассыпную. Мгновенно опустела площадь, обезлюдило крыльцо, осиротела бочка.

Рожинский, морщась от боли в раненом плече — его кто-то толкнул об косяк, когда они под свист пуль кинулись в избу, — ругался:

— Тышкевич-негодяй был там у бочки. А? Это каково, пан Александр?

— Надо уходить, Роман Наримунтович, — отвечал Зборовский. — Уходить, пока мы не перестреляли друг друга или не прихватил нас тут Скопин.

Заруцкий, стоя у окна, молча тер шею, на ладони была кровь.

— Иван Мартынович, — спросил его Зборовский, — тебя зацепило, что ли?

— Да щепка отлетела от косяка и по шее мне.

— Ну щепка — не пуля. Кто там начал стрелять, вы не заметили?

— Черт их знает.

— Кто-то из ваших казаков.

— Возможно, — согласился Заруцкий. — Там их было больше половины.

— Они, ясно, уйдут в Калугу, — сказал Рожинский. — А вы, атаман Заруцкий?

— Что я там потерял?

— Значит, вы с нами?

— Разумеется. У короля под Смоленском отряд донцов, мое место там, возле них.

— Да, выбор невеликий, — вздохнул Зборовский. — В Калуге — дурак, в Кремле — мерзавец.

— Под Смоленском тоже не Македонский, — съязвил Рожинский.

— Но и на небо рано, — в тон ему ответил Зборовский.

— Александр Самуилович, распорядись там, пусть позовут Тышкевича и Меховецкого.

— Вы думаете, они явятся?

— Чем черт не шутит, паны все же.

Зборовский послал рассыльного звать панов Тышкевича и Меховецкого. Однако тот, воротившись, доложил:

— Меховецкого не нашел, а Тышкевич сказал, что с предателями не хочет иметь дело. Они уже там в обозе возы запрягают.

— Возы? — насторожился Рожинский.

— Да. На Калугу сбираются.

Гетман скрипнул зубами — не то от собственного бессилия, не то от разбереженной раны.

— Иван Мартынович, у тебя есть лично тебе преданные казаки?

— А как же, Роман Наримунтович, мои станишники со мной в огонь и в воду.

— Потребуются в огонь. Прикажи им сегодня вечером поджечь табор, сразу со всех сторон. Чтоб было море огня. Да, да, господа воеводы и атаманы, уходим, ничего не оставляя врагу. Н-ничего.


— Государь, государь, — тряс царя за плечо постельничий. — Василий Иванович!

— Ась, — вспопыхнулся Шуйский. — В кои-то веки задремал, а ты…

— Тушино пластат, Василий Иванович. Тушино!

— Как пластат? Чего несешь, Петьша?

— Горит воровское гнездо.

Шуйский побежал к западным окнам дворца. Стекла румянились от зарева, полыхавшего в тушинской стороне. Несмотря на то что горел вражеский стан, на душе было тревожно. Москве пожары — досада.

— Кабы до нас не дошло, не перекинулось.

— Так тихо ж, Василий Иванович, ветра-то нет. И потом, там Ходынка… Пресня. Не перескочит.

— Дай Бог, дай Бог, — бормотал царь, мелко крестясь, не смея еще радоваться, но уже моргая от подступающих слез облегчения — горит воровское гнездо, «пластат».


Гетман Рожинский уводил остатки войска на запад, дабы присоединить его к королевской армии и этим заслужить прощение. В обозе перемешались сани, телеги. Скрипели давно немазанные колеса, прыгая на не оттаявших колдобинах, шипели на раскисшем снегу полозья саней. Кашляли, матерились возницы, полосуя кнутами измученных, надрывающихся лошадей.

Хмуро шагали пешие ратники, проклиная и гетмана, и короля, и царей, валя всех в одну кучу.

Атаман Заруцкий, исполнив со своими станичниками приказ гетмана, обгоняя пехоту, догнал его возок.

— Роман Наримунтович, пробач, я пошел вперед.

— Езжай, Иван Мартынович, жди меня в Волоколамске.

Заруцкий, ничего не ответив, хлестнул плетью коня, переводя его с ходу на рысь. За ним, растягиваясь по обочине, скакали его станишники, обрызгивая пехоту грязным мокрым снегом. Ратники с завистью смотрели им вслед, не желая ничего хорошего: «Шоб вам пропасть, идолам!»

Прибыв в Иосифо-Волоколамский монастырь, где решено было передохнуть после нелегкой дороги, Рожинский не застал там Заруцкого. Монахи сообщили, что казаки, покормив коней, выгребли в торбы последнее жито и уехали.

Забравшись в одну из келий, Рожинский решил отдохнуть, но едва прикрыл глаза, как прибежал адъютант, сообщил с тревогой:

— Пан гетман, войско бунтует.

— Опять? — изморщился Рожинский. — Кто там мутит?

— Руцкой с Мархоцким.

— А где Зборовский?

— Ой там, пытается успокоить, просит вас быть.

— Черт бы их драл, — ворчал Рожинский, поднимаясь с ложа. — Помереть не дадут.

С помощью адъютанта он добрался до трапезной, где стоял шум и гам. И Зборовский, забравшись на стол, безуспешно старался перекричать это скопище. Увидев Рожинского, обрадовался, крикнул:

— Роман Наримунтович, объясните вы им, дуракам.

Жолнеры взвыли от такого оскорбления, забрякали саблями. Адъютант помог гетману влезть на лавку, с нее — на стол.

Рожинский с почерневшим измученным лицом обвел горящим взором толпу, увидя, что она не боится его, спросил с ненавистью:

— Какого вам черта надо?

И там, от окна, неожиданно закричал Руцкой:

— Нам надо знать, кто оплатит нам прошлые труды? Король? Так он пошлет нас подальше. Может быть, ты, гетман?

— Тебе, капитан Руцкой, я бы отплатил сейчас же, жаль, не захватил с собой пистолета.

Казалось, рухнул в трапезной потолок, поднялся такой шум и гвалт, что Рожинский не мог расслышать собственного голоса. Там-тут уже засверкали сабли, того гляди опять могла начаться стрельба.

Рожинский пытался говорить, поднимал руку, прося тишины, но разбушевавшиеся жолнеры орали еще сильнее, не желая слушать того, кто совсем недавно был их грозой.

Тогда гетман плюнул и шагнул вниз на лавку, но промахнулся и рухнул снопом со стола под торжествующий рев толпы. Ударился раненым боком о лавку и потерял сознание.

Очнулся гетман уже в келье при тусклом свете свечи. Около был Зборовский.

— Ну слава Богу, — сказал он. — Жив.

— Н-нет, — прошептал Рожинский, не имея сил сделать вдох. — Я уже не…

Договорить ему не дала какая-то неведомая сила, сдавившая грудь, и он опять потерял сознание…

Умер он перед рассветом, на мгновение обретя сознание и речь, тихую едва слышную:

— Жаль… Очень жаль…

И затих, уходя в вечность с открытыми глазами. Зборовский сам закрыл их.

Через два дня остатки тушинского войска повел на запад полковник Зборовский. Другая его часть, под командой Руцкого и Мархоцкого, повернула на Калугу в надежде там получить расчет за труды прошлые и заслужить новые милости.

— К королю успеется, — сказал Руцкой.

18. Вступление в Москву

После бегства тушинцев и разгрома Сапеги под Дмитровом Москва сразу вздохнула свободно. Очистились дороги, по ним повезли припасы столице, оживился Торг.

Еще тлели за Ходынкой головешки тушинского табора, как по Москве разлетелась радостная весть: «Князь Скопин-Шуйский завтра вступает в Москву — наш спаситель и освободитель».

Все это время, пока Москва, напрягая последние силы, сражалась с Тушинским вором, не имея возможности избавиться от него, все жили надеждой: «Вот придет Скопин, он его прогонит». Все самые лучшие новости связывались с его именем: «Скопин освободил Орешек», «Скопин взял Тверь», «Скопин разгромил Лисовского», «Скопин уже в Александрове», «Он у Троицы».

Его еще не видели, а уж имя его становилось легендой. И даже бегство тушинцев объяснили просто: «Так Скопин же на подходе, они и диранули».

Слава всегда вырастает быстро, если Герой еще далеко. Если Герой очень близко, она его может и не заметить.

Чуть свет 12 марта за Дмитровские ворота выехала делегация встречать победителя. Священный клир с иконами и хоругвями, купцы с подарками и хлебом-солью, музыканты; и простой люд с добрым словом и затаенной радостью.

И вот появилось на дороге войско. Впереди на конях два героя — Скопин-Шуйский и Делагарди, сразу за ними, тоже на коне, молодой хорунжий со знаменем-хоругвью, с вышитой Богоматерью. За хоругвью полк Григория Валуева, за ними под командой Горна и Зомме идут шведы, за шведами — опять русские дружины Чулкова, Вышеславцева, потом Полтев во главе смолян, позади артиллерия.

Грянула музыка, приветственно закричали люди, замахали Шапками, руками. Нет, не дали князю Скопину просто так въехать в ворота. Дорогу перегородили священники в сверкающих золотом ризах и именитые москвичи с хлебом-солью.

Князь сошел с коня, принял хлеб, поцеловал его, отломил кусочек, ткнул в солонку, съел. Передал каравай Фоме и подошел к архиепископу, тот осенил его иконой, произнес короткую проникновенную речь, сравнив в ней князя с библейским Самсоном, победившим филистимлян.

Они ехали по улицам Москвы, запруженным ликующим народом, кричащим здравицы князю Скопину Михаилу Васильевичу — освободителю и заступнику. Все крыши домов обсели люди. Гудели колокола на церквах. Весело гудели, трезвонисто.

Князь, радуясь вместе с народом, кивал направо-налево и тоже помахивал рукой, часто прикладывая ее к сердцу, что значило: и я вас люблю, дорогие москвичи.

Наконец гулко, под копытами, процокал мост через Неглинную, и они выехали на Красную площадь, где встречены были патриархом и царем.

Скопин и Делагарди сошли с коней. Царь Шуйский, не скрывая слез радости, обнимал племянника, бормотал проникновенно:

— Спасибо, Мишенька, спасибо родной. Ты спас наше царство, да вознагражден будешь по деяниям твоим.

Потом состоялась в Успенском соборе благодарственная служба, которую вел сам патриарх Гермоген. А после во дворце царском закатил Василий Иванович пир в честь победителей.

Лишь ночью добрался Михаил Васильевич наконец до родного подворья, обнял мать, жену, истосковавшуюся по мужу. Утешал их плачущих:

— Все хорошо, родные. Все ладом, я дома, я с вами. Москва, насидевшаяся, наголодавшаяся в осаде, натерпевшаяся страху и ужасов, теперь ликовала, гудела от застолий, наверстывая за все прошлые годы упущенное. Шведов, пришедших вместе с князем Скопиным, москвичи тащили сами по дворам на постой, угощали последним, «что Бог послал».

Не проходило дня, чтобы Скопина не звали на какой-нибудь пир:

— Михаил Васильевич, уважь нас своим прибытием.

— Князь, без тебя гости пить не хотят.

— Михаил Васильевич, забеги на часок. Княгиня с княжной все уши прожужжали: позови, пригласи.

Едва появлялся Скопин на улице, как тут же неслось: «Он! Сам!» И все бежали смотреть, каждый норовил хоть мелькнуть перед ним. Падали на колени, били лбами землю:

— Спаси Бог тебя, Михаил Васильевич. Здравия тебе, государь ты наш желанный!

Вся Москва славила князя Скопина, радовались, что явился наконец настоящий воевода-победитель, дождались героя, вырастили, вспоили.

Да не все радовались. Были и завистники, особливо среди знати. Скрипел зубами от досады князь Дмитрий Иванович Шуйский. Искал зацепку, как бы осрамить героя-то. Да и герой ли он? Княгиня Катерина Григорьевна умница, подсказала:

— Он же Корелу шведам подарил. Как же так? Какой герой?

Помчался Дмитрий Шуйский к брату-царю:

— Что ж это деится, Василий, его судить надо, а вы чуть не молитесь на него: герой, избавитель.

— А тебе никак завидки, Митрий?

— Каки завидки, каки завидки? Мишка Корелу шведам отдал. Подарил. Да за это…

Тихо засмеялся Василий Иванович:

— Эх ты, законник, то шведам отдано в оплату за услугу. В Думе чаще бывать надо, Митрий. Бывал бы, знал бы. С мово согласия и с думского все деилось.

Поняв, что обмишурился с Корелами (вот и слушай баб-то!), князь Дмитрий ляпнул по самому больному месту царя:

— Он собирается у тебя престол похитить, Василий.

— Чего несешь? — нахмурился Шуйский.

— Не несу, а истину молвлю. Своими ушами слышал, как в народе ему вопили: ты государь наш любезный! А Ляпунов так в грамоте Мишку его величеством величал.

Дмитрий Иванович думал, обрадует брата, но тот неожиданно стукнул об пол посохом, вскричал гневно:

— Изыди, Митька, пока я не хватил тебя хлудом по спине! Изыди, окаянный!

— Тебе правду-истину, а ты… — хотел обидеться князь Дмитрий, но в следующий миг царь достал-таки его посохом.

— Прочь с глаз моих, нечестивец!

Ушел Дмитрий Иванович от греха. Чего доброго, во гневе-то царь шибанет в косицу, как Грозный сына Ивана, да и убьет ненароком. Ладно, по плечу угодил посохом-то, а что, если б выше.

Дома, узнав в подробностях о случившемся, княгиня Катерина Григорьевна молвила уверенно:

— За правду он возгневался-то, Митя, за правду. Правда-то глаза колет. Ну ничего, пусть прожует, проглотит.

И действительно, по уходе брата задумался царь: «А что, если прав Митька? Что, если племянничек на Мономахову шапку обзарился? Ныне звон он взорлил, вознесся. Ничего удивительного. Надо будет поговорить с ним. Узнать, чем дышит?»

Призвав к себе Скопина в один из вечеров в свой кабинет, усадив к столу царскому, начал Шуйский тихий разговор, неспешный. Василий Иванович — не Дмитрий, горячку пороть не станет, начал издалека:

— Как думаешь, Михаил Васильевич, далее творить? На Калугу, на Вора идти или на короля?

— Думаю, государь, надо по сильному бить наперво, по королю. Разгромим его, а там, глядишь, Вор сам истает.

— А хватит сил короля одолеть?

— Хватит, Василий Иванович. Тут ведь какое дело-то, дядя Вася, Сигизмунд, не ведая того, сам залез меж молотом и наковальней. Да, да, сам. Вот он осадил Смоленск, сколь на приступ ходил и все без толку. Именно Смоленск и будет этой самой наковальней, ну а молотом станем мы со шведами. Ведь когда я подойду да ударю короля со спины, Шеин-то с Горчаковым наверняка пособят из крепости.

— Сдогадаются?

— А я к ним пошлю с дороги лазутчиков. Уговоримся заранее. У меня ведь и смоляне есть с воеводой Полтевым, эти рвутся хоть сейчас в бой.

— А за чем задержка, Миша?

— Так ведь кони у нас за зиму повыхудали, подкормить надо. Да и людям передых не помешает. Наскучились по дому. Ну и пусть путь обсохнет, первая травка выскочит, коням хоть на щипок. Пушкам и телегам ремонт требуется. Хлопот много, государь.

— Ну что ж, ладно. Я рад за тебя, Миша. И твою «наковальню с молотам» весьма одобряю.

— Токо, Василий Иванович, пожалуйста, никому не сказывай об этом, даже и думцам, на кого мы сбираемся, когда пойдем. Пусть никто не знает.

— Я понимаю, Миша. Что я хотел тебя спросить. Тебе Ляпунов присылал гонцов?

— Присылал, Василий Иванович.

— С чем слал-то?

— Да-глупости, не стоит разговора.

— А все-таки? Шепни на ушко, с чем слал, — прищурился Шуйский, и глаза его сверкнули как-то настороженно, как у кота, приготовившегося к прыжку на мышь.

— Уже донес кто-то, — вздохнул Скопин. — Я не хотел тебя огорчать, дядя Вася.

— Ну огорчи, огорчи, — не отставал Шуйский.

— Да писал он, что-де надо меня на престол возвести.

— А ты что ему?

— А ничего, грамоту его порвал, гонца выпроводил.

— Ну что ж, — молвил смиренно царь, нечаянно узнавший о том, чего ему еще никто не доносил, лишь брат Дмитрий брякнул и вот, вишь ты, попал, как пальцем в небо. — Молодец, сынок. Я от тебя иного и не ожидал. А Прокопий Ляпунов, видно, еще та птица.

— Да на рати они оба весьма надежны, Василий Иванович. Благодаря им только Рязань к Вору не прислонилась.

— Ты еще молод, Миша, где тебе людей распознать, а я их наскрозь вижу.

И хотя попрощался царь с князем доброжелательно, а все ж в душе тлела искра недоверия: «Ох, не может так быть, чтоб человек в его годы да с его родословной о царском венце не думал. Не может быть. Скрытничает племянничек. Я ведь сам-то лжецарю вон чего городил: семь верст до небес и все лесом, туману напускал. И Михайла не святой».

Никому уж не верил Василий Иванович, жизнь научила… Самые верные, самые, казалось, преданные вдруг врагами становились ему и даже на жизнь его умышляли. Не поверил до конца и племяннику: «Лукавит Михайла».

Придя домой, спросил свою любезную женушку:

— Мария Петровна, это котора баба наворожила Тушину гореть синим пламенем?

— Офросинья-юродивая, Василий Иванович. Сказала, через месяц сгорит осиное гнездо, и как в воду глядела.

— Ты ее позови как-нито к нам. Хочу об одном деле поспрошать, пусть поворожит. Зови как бы к себе по женскому делу, угости хорошо. А я вроде случайно зайду. Интересно, что скажет ведунья.

— Она боится-то правду баить, батюшка.

— Отчего?

— Да, грит, за спиной иного такое вижу, что скажу — ведь убьет, изурочит.

— Я не за себя спрошу, пусть не боится.

Царица Мария Петровна жена послушная, уже на следующий день велела отыскать Офросинью-юродивую и привести к ней. Усадила в домашней столовой за стол, как и велено было, угощала немудреным сочивом, медовой сытой. Хмельным не решилась баловать, еще спьяну-те наворожит чего ни попадя. Разговор вела за жизнь.

Когда вечером явился Василий Иванович домой, заглянул в приоткрытую для него дверь из столовой. Увидел юродивую, уплетающую за обе щеки угощение, подумал с осуждением: «Во дорвалась дура-то, никакого тебе атикету».

Но вошедши как бы случайно в столовую, молвил с наигранным удивлением:

— О-о, у нас гостья. Здравствуй, Офросиньюшка.

— Здравствуй, царь-государь, — отвечала юродивая без должного трепету, даже не отрывая задницу от стула. Но что с дуры взять, стерпел царь. А она-то что понесла, не дала и с мыслями собраться: — Ну спрашивай, царь-государь, раз пришел.

— С чего ты взяла, что я спрашивать должен?

— С крыши, батюшка. С крыши, где пасутся мыши да кота на них нет.

«Во дура-то, пошла-поехала», — едва подумал царь, как Офросинья продолжила:

— Конечно, дура я, царь-государь, даже вижу, о чем спросить хотел.

Шуйский поперхнулся, выдавил:

— О чем же?

— Кто после тебя на престол сядет. Верно?

«Вот сука, не в бровь — в глаз угодила».

— И кто же? — спросил вмиг пересохшим языком.

— Не тот, на кого думаешь, батюшка, не тот. Сядет вьюноша, лазорев цвет.

— Имя? Имя его? — просипел Шуйский.

— Михаил, батюшка, Михаил…

Показалось царю, что качнуло его, пошел вон из столовой, до конца играя роль случайно вошедшего. Прозревая не глазами, нет, в них потемнело от услышанного, прозревая сердцем, душой: «Ах, Миша, племянничек дорогой. Вона че удумал-то. Вона. На дядю, на родного… А я-то уши развесил, старый дурак. Рот разинув, слюни распустил. Ах! Ах!»

19. Победитель опасен

Яков Делагарди всегда у князя Скопина гость дорогой. Оно и понятно: ратное поле сдруживает крепче родства. Вот и на этот раз, поговорив о приготовлениях к походу, сели вдвоем за стол. Фома, как водится, принес корчагу хмельного меда, рыбку жареную, икорку черную, яблоки моченые и калачей свежих. Все поставил на стол, наполнил чарки и исчез, оставив воевод вдвоем.

После первой же чарки Делагарди заговорил:

— Михаил Васильевич, надо скорей идти на Смоленск.

— А чем коней кормить будем, Яков?

— Дело не в конях, Михаил.

— А в чем?

— Мне не нравится, как к тебе при дворе стали относиться.

— Мне, может, тоже не нравится, Яков Понтусович. А что делать?

— Делать то, князь, на что мы с тобой назначены — воевать. А при дворах… при любых и при нашем тоже одно занятие — поедать друг друга, кто кого опередит.

— Я никого не собираюсь есть, — отшутился Скопин.

— Тебя съедят, Миша, тебя. Вот чего я боюсь.

— Не бойся, Яков. Подавится, — молвил твердо Михаил Васильевич, наполняя чарки. — Ты лучше напомни Горну о пушках. Пусть лично все принимает после ремонта.

— Еверт знает свое дело, Миша, а на лишний помин может обидеться.

— Вот этим мне и нравятся шведы, — сказал Скопин. — Прикажешь ему и можешь не беспокоиться, сделает все в лучшем виде. А нашему долбишь, долбишь… Пока он рукава засучит, пока развернется. Плюнешь, да и сам сделаешь.

Делагарди засмеялся, похлопал ласково Скопина по плечу:

— Эх, Миша, Миша, хороший ты человек. А беречься не умеешь.

— На рати беречься — победы не видать, Яков.

— Я не о рати, я о завистниках. Слишком много их у тебя при дворе. А это чревато…

— Ну хорошо, Яков, перед маем выступим.

— За сколько дней?

— За неделю.

— Ну вот это уже другой разговор. За это не грех выпить.

У храма Покрова на Рву сидел гусляр на ременном стульце, перебирая струны, пел подсевшим осипшим от старости голосом:

…Он правитель царству Московскому,

Обережитель миру крещеному

И всей нашей земле светорусския,

Что ясен сокол он вылетывал,

Как белой кречет он выпархивал,

Выезжал воевода московский князь,

Скопин-Шуйский Михайла Васильевич…

Ах как хотелось Дмитрию Ивановичу пнуть по этим гуслям Ногой, чтоб разлетелись на щепочки и дать оплеуху этому гугнявому старикашке, слеподыру несчастному. Гусляр и впрямь был слеп или прикидывался незрячим.

Ударь такого, мигом сотня заступников сыщется. Эвон развесили уши, слушают. Тронь старикашку пальцем, взовьются как бешеные: «Ах ты убогого! Да мы тебя!» И ведь побьют, не посмотрят, что князь. Чего доброго, и убить могут.

Зато надо братца царствующего порадовать. Все не верит, все отмахивается, еще и посохом норовил ударить. Прибежал Дмитрий во дворец: «Где царь?» «В Думе, в Грановитой».

Прождал до обеда у кабинета в приемной. Появился Шуйский с Мстиславским, кивнул брату: погоди, мол. Дождался, когда ушел от него Мстиславский. Вошел, прикрыл плотно дверь за собой:

— Вот ты серчал давеча из-за Скопина. Вон у Покрова гусляр уж в песне его царства Московского правителем навеличивает.

— На кажин роток, Митя, не накинешь платок, — вздохнул Шуйский. — Попоют, попоют да и перестанут. А Скопин что? Не сегодня завтра на войну идет, а там всяко может случиться. Пуля-то не разбират, кто перед ней — смерд ал и князь. Да и потом, окромя его некого боле на короля слать. Измельчали воеводы-то, всяк токо о своей корысти мнит. Забыл, сколько их к Вору перекинулось? А Михайла, слава Богу, мне прямит. Со шведами ладит пока.

— Вот именно «пока».

— Ну а там видно будет.

Не решился Василий Иванович открывать брату, чем юродивая его оглоушила. В свое время по пьянке обещал престол ему отказать, ежели наследник не родится. Да если и родится, все равно велит Дмитрию опекуном быть до взроста. «А скажи о юродивой, он ведь тогда на Михайлу волком осмотреть станет, чего доброго, худое умыслит. Нет, не надо пока. Может, та дура-то нарочи ляпнула. А если вдруг моя Петровна парня родит, назову Михаилом и все. Тогда пусть сбывается по Офросиньему слову».

Опасения Дмитрия Ивановича хорошо понимала и разделяла лишь жена его, Екатерина Григорьевна. Ей тоже не нравилось, что вся Москва «носится с этим Мишкой Скопиным».

— Нашли героя, на шведском коне в славу въехал.

Какой жене не хочется мужа своего царем видеть? А самой царицей покрасоваться? И княгиня Екатерина чем хуже других? Старшая сестра ее, Мария, царствовала за Годуновым, а чем же она хуже ее? Правда, у Марии-то больно смерть люта случилась — задушили беднягу вместе с сыном. Но ведь не каждую царицу душат-то. Даст Бог, ее-то, Катерину, минет чаша сия. Главное, Мите престол раздобыть, а уж посля придумает что-нибудь княгиня, то бишь уже царица, извернется, чай, отцова дочка, Малютиного корня.


Князь Воротынский собственной персоной к Скопину пожаловал:

— Михаил Васильевич, сделай честь дому моему. Восприми сына моего от купели.

— О-о, Иван Михайлович, поздравляю тебя с наследником. Почту за честь. Как назвать решил?

— Алексеем.

— Когда крестишь?

— 23 апреля.

— Буду. Обязательно буду.

Приехал князь Скопин на подворье Воротынского к назначенному часу. Там слуги, лакеи с ноги сбиваются, от поварни, от медоуши к дому туда и обратно бегают с крынками, тарелями, корчажками, почестной стол в доме готовят.

Крестили новорожденного в домовой церкви. Тут только Скопин узнал, что восприемницей будет еще и тетка Екатерина Григорьевна Шуйская. Увидев его, радостно воскликнула княгиня:

— А-а, племянничек дорогой Михаил Васильевич, ноне еще и покумимся с тобой. Я рада. А ты?

— Я тоже, Катерина Григорьевна, — отвечал Скопин более в угоду тетке, чем от действительной радости.

Священник отец Пафнутий повязал восприемникам белые платки и начал обряд крещения. Они стояли у купели рядом тетка и племянник, она по плечо ему. Поп, совершив погружение младенца в купель и надев золотой крестик на него, передал орущего возмущенно княжича крестным отцу и матери.

Скопин, взяв голенького мокрого младенца, боялся, как бы не выскользнул он из рук.

— Ну-ка дай его мне, кум, — молвила Екатерина. — Это что ж мы орем-то, Алексей Иванович, — и зачмокала, засюсюкала: — Ух ты, какие мы горластые, голосистые.

Подошла мамка-нянька, унесли крикуна. Отец Пафнутий развязал платки на крестных родителях, положил их под образом Богоматери.

Из домовой церкви все гости направились к застолью на крестинный пир. А в это время за воротами, на улице теснились нищие, ждавшие своего угощения, полагавшегося им после крестин. Не забыл про них князь Воротынский, приказал слуге:

— Нестерка, вынеси за ворота и питья, и закуси вдосталь. Всех одели, никого не обидь.

Едва начался крестинный обед, как перед Скопиным явилась Екатерина Григорьевна:

— Ах, кум, сам знаешь, как я тебе обязана, сколь добра ты сделал нам с Дмитрием Ивановичем. Выпей, кум, почестный кубок из рук моих.

— Спасибо, тетушка Катерина.

— Кума, — подсказала весело княгиня.

Скопин с готовностью поправился:

— …Кума Катерина Григорьевна, — и приняв из ее рук кубок, выпил его до дна, отер усы. — Спасибо.

— На здоровьичко, милый, — княгиня поцеловала его, молвила весело, игриво: — Сладок кум, да не про наш ум.

Чем рассмешила все застолье и смутила молодого князя. Пиршество продолжалось. Гости хмелели, все говорливее становясь. Князь Воротынский старался каждому уделить хоть толику внимания:

— Григорий Леонтьевич, что ж не допил-то чарку?

— Князь Иван, попробуй-ка вон того балычка.

— А где наша крестная? Что-то не вижу.

Оно и впрямь никто не заметил, когда и как исчезла княгиня Шуйская Екатерина. Вроде со всеми подымала чарку, целовала кума, шутила и как растаяла.

— Михаил Васильевич, куда куму дел? — спросил Воротынский шутливо.

Но Скопин неожиданно побледнел, из носа по усам побежала кровь, он откинул голову на спинку кресла.

— Что с тобой, князь? — кинулись к нему Воротынский и Валуев.

— Что-то плохо мне, — прошептал Скопин. — Голова кругом пошла.

— Нестерка, — закричал Волынский. — Зови лечца.

— Он на Торг ушел.

Всполошились гости, повскакали с мест, столпились встревоженные около Скопила.

— Что с ним?

— Занедужил.

— Оботрите кровь.

— Надо дать воды.

— Лучше молока.

— Его надо на ложе положить.

— Да, да, на ложе.

— Давайте возьмемся. Князь, берите его за плечи. Григорий, поддержи ноги.

Поднятый на руки Скопин неожиданно внятно проговорил:

— Пожалуйста, домой.

— Да, да, да, — подхватил взволнованный Воротынский и закричал: — Нестерка, вели запрягать каптану. Да быстрей ты, телепень!

Ехать с Скопиным вызвались Валуев и Федор Чулков. Гости, пораженные случившимся, не захотели уже возвращаться к столу. Праздник был испорчен. И вскоре все начали разъезжаться.

Валуев, вернувшись, застал только князя Воротынского. Он поднял встревоженный взгляд:

— Ну как?

— Плохо, князь. Очень плохо. Его еще в каптане начало рвать.

— Отчего бы это, Гриша?

— Как отчего? — возмутился Валуев. — Его отравили.

— Кто? Что ты мелешь?

— Кума твоя, курва, вот кто! Она — змеюка малютовская.

— Тише, Гриша, тише. Могут холопы услышать. И это в моем доме, Боже мой!

— Шила в мешке не утаишь, Иван Михайлович, завтра вся Москва будет знать: у Воротынского убили князя Скопина.

— Бог с тобой, Григорий Леонтьевич, что ты говоришь? При чем тут я? Да и потом, может, еще обойдется, выздоровеет князь.

— Хотелось бы верить, но от укуса такой змеи… Эх, Иван Михайлович, кто тебя надоумил ее в крестные звать?

— Она сама напросилась.

— Как, то есть, сама? — насторожился Валуев.

— Ну как? Я сказал ей, что восприемником зван Михаил Васильевич, она и говорит: меня тоже возьми, хочу с племяшом покумиться.

— Покумилась, сучка, покумилась.

— Но ведь, Григорий Леонтьевич, это же твои предположения только. Может, к Скопину какая-то болезнь прицепилась.

— Эх ты, Иван Михайлович, — сказал с упреком Валуев. — Я думал, ты умный человек, а ты… Да чего там говорить. — Валуев махнул рукой и вышел, даже не попрощавшись.


Скопин умирал тяжело. Страшные боли терзали внутренности. Делагарди прислал своего лекаря, тот велел давать больному парного молока. И казалось, от него наступало какое-то облегчение, но оно было недолгим. Начиналась рвота, и все молоко свернувшейся массой вылетало обратно. Любая пища только усиливала боль, и уже через неделю князь Скопин исхудал до восковой желтизны.

— Скорее бы… Скорее, — шептал он побелевшими губами.

— Что, Мишенька, что, родненький? — спрашивала жена Анастасия Васильевна, заливаясь слезами.

Но у него уже не хватало сил даже на жалость:

— Смерти прошу, смерти… Где она?

Пороховой дорожкой, вспыхнувшей от искры, бежала по Москве новость, «Скопина-князя отравили».

— Кто?

— Шуйского Дмитрия жена.

— Ах, стерва. А? Да за это убить мало.

— Это он… Это по приказу Васьки.

— Не может быть?

— Что не может быть. Народ Скопина в цари прочил. А Ваське не в дугу.

— Ах ты ж, батюшки, горе-то како!

И едва разнеслась весть: «Михаил Васильевич преставился», как на Торге настойчиво зазвучали голоса: «Убить Шуйчиху! Убить змею подколодную!»

Толпа, вооружась дрекольем, кинулась к подворью князя Дмитрия Шуйского. В дубовые ворота застучали палками, закричали требовательно:

— Отчиняй! Давай малютино отродье на суд мирской!

Дмитрий Иванович послал к царю конюха за помощью:

«Скажи, чернь взбулгачилась, как бы не побила нас». Тот крышами амбара и сарая перебежал на другую улицу, помчался к Кремль.

Екатерина Григорьевна, поняв, что чернь явилась по ее душу и не надеясь на крепость ворот, спряталась в бане под полок: там не найдут.

Однако помощь из Кремля подоспела вовремя. Прибежала рота стрельцов с алебардами, оттеснила толпу, разогнала и согласно царскому приказу приступила к охране подворья князя Шуйского.

Ночью был призван во дворец сам Дмитрий Иванович. Царь с ходу напустился на него:

— Это ты, что ли, велел ей извести Михаила?

— Да ты что, Василий Иванович? Ни сном ни духом.

— Думаешь, я так тебе и поверил?

— Ей-богу, Василий. И Катя же ни при чем.

— Ты про свою Катю помолчи. Знаю я ее. И не божись попусту. Вот что теперь прикажешь делать?

Мялся князь Дмитрий, что он мог посоветовать.

— Хоронить, что еще.

— Это и без тебя знаю. Кто армию под Смоленск поведет? Ты?

— Давай я.

— И опять без порток прибежишь.

— Ну сейчас со шведами совсем другое дело.

— Ну смотри, Митрий, это в последний раз. Слушайся хоть Делагарди.

В опочивальне царь и жене Марии Петровне выговаривал:

— Твою дурочку Офросинью по-доброму к Басалаю бы отправить, кнутиком погладить.

— За что, Василий Иванович?

— Чтоб не турусила, что не скисло: Михаил следующий, Михаил… Где он теперь? Вот то-то. Тоже мне ведунья выискалась.

— Народ на тебя, батюшка, сказывают, шибко сердится за него.

— Оно и понятно, некоторые его мне в преемники прочили и твоя дура Офросинья тож.

— Ты не осерчаешь на мой совет, батюшка?

— А что ты хотела посоветовать, Мария?

— Вели, батюшка, положить его в Архангельском соборе, где царей кладут.

— Да ты что, Марья, серьезно?

— Еще как серьезно. Ты сразу же всем своим врагам нос утрешь, мол, и впрямь хотел его в наследники назначить.

Василий Иванович помолчал, соображая, потом молвил:

— А что, Мария, пожалуй, ты права. Так мы и створим.

И на пышных царских похоронах князя Скопина-Шуйского в Архангельском соборе царь первым кинул горсть земли на гроб и, заливаясь слезами, отступил в сторону, уступая место близким родственникам покойного.

Но кто верил этим слезам?

«Уступил свое место на кладбище».

И люди того более уверялись, что именно по тайному приказу Шуйского извели Михаила Васильевича: «Пожаловал в цари после смерти».

Трудно народ обмануть, еще трудней угодить ему.

20. Эпилог

Внезапная смерть князя Скопина-Шуйского — единственного победоносного воеводы Смутного времени — погубила надежды народа на благополучное окончание несчастий державы.

Русская армия двинулась к Смоленску под командованием спесивого, но бездарного воеводы Дмитрия Шуйского, не сумевшего даже наладить взаимоотношения со шведским командованием, а именно с Делагарди.

Но до Смоленска армия не дошла. Под Царевым Займищем она была разгромлена гетманом Жолкевским. Делагарди, рассорившийся с Шуйским и перешедший на сторону короля, увел свой отряд в Швецию, поступая по пути с русским населением нисколько не лучше поляков, словно мстя за своего друга князя Скопина.

Это явилось началом конца царства Шуйского, гибелью династии, а вскоре и пленением поляками самого Василия Ивановича и всех его братьев вместе с женами. В плену всем им и суждено было сгинуть…

Но главное, Русская земля была еще на долгих три года ввергнута в тяжелые испытания бесцарствия, оккупации, и страдания.

Лишь в 1613 году, сбросив с себя иго польских завоевателей, сметя с лица земли самозванцев и их приспешников, русский народ избрал наконец законного государя — юного Михаила Романова, даже в мыслях не претендовавшего на шапку Мономаха, на царскую власть, поперву и отказываясь от нее. Может быть, России и далее следовало возводить на трон не рвущихся к нему, а бегущих от престола. Ибо именно от Михаила Романова — сына патриарха Филарета — умиротворилась держава, а юродивая Офросинья, пережившая всех Шуйских, долдонила на углах непонятное:

— А я что сказывала? Не слушались, окаянные.

Юродивых у нас слушают, да не по их делают от веку и доныне.

А победителей опасаются.

Загрузка...