Собачьими ходами, по закоулкам, сквозь лазы тайные, он миновал заставу городскую. Неузнанным, а более невидимым под покрывалом дымной ночи, нашел дорогу и, невзирая на обличье монаха-странника, бегом пустился наутек. В домах богатых и лачугах, хоть люд простой, а хоть вельможный, в самой Москве и слободах – куда ни постучись, везде бы тайно приняли, подали помощь, кров и поклонились низко. В иных хоромах молились за страдальца, ждали пророческого слова, в иных и вовсе звали – преподобный. Однако Аввакум и в мыслях не держал, чтоб объявиться кому нито, и те дворы, где больше чтили и рады были б, он огибал подальше стороной. Враг не творит столь зла и глупости, как страстный почитатель. Сии апостолы нет бы уста замкнуть, також, напротив, восторга не сдержавши, молву на волю пустят…
Уйти подальше от столицы, пока не рассвело, пока предутренний тягун не поднял покрывало дыма, а уж на дороге легко смешаться с путным людом… Вон сколь их ходит по Руси – артели плотников, бездомные бродяги, убогие, холопы беглые и прочий сор. Верст на семь убежал, до придорожного села Останки и, миновав его, в часовенку зашел, чтоб помолиться на восходе.
Побег из пустозерской ссылки чудесным был, и всюду зрел он и помощь, и промысел Господний. Бежал в Москву не за деньгами, не жертвы жаждал за свои страданья, не милостыни Христа ради – замыслил муки обрести и не гордыни для – во имя благочестья веры.
Он полагал, вдогон стрельцов пошлют и где-нибудь поймают, вновь в цепи закуют и повезут назад. Глядишь, люд православный вновь всколыхнется, возропщет, а то притих совсем, смирился с ересью, да и ревнитель благочестия в опале заскучал, забытый царем и паствой. Давно ль в народе говорили – апостол веры православной? Давно ли государь и сам молил его смириться, замолчать, и иерархов посылал, вельможей, дьяков? Теперь же никого! Ровно распоп мятежный умер или огонь утратил, чтоб обличать отступников, еретиков и самого царя!
Пусть знают – жив Аввакум еще, и ныне укрепился втридесять супротив прежнего. Воистину пути Господни не исповедать: не муки Бог послал, а сам явил святыню, суть свиток с Евангелием Матфея. Дай срок, и Истина придет. Вот возликует старец Епифаний!
Молясь в часовенке дорожной, он чуял над собой покров и око Богородицы, а посему и ухом не повел, когда копыта застучали и остановились против двери. Не глянул даже, кто рядышком молиться встал, и темновато было, взял нюхом: пахнуло смрадом зелья – табашника почуял! Тут гнева не сдержав и не позрев кому, распоп сказал ворчливо:
– Поди-ка прочь! Не оскверняй!
И вроде б присмирел поганый, дыханье затаил, но вдруг по полу саблей брякнул и на ноги вскочил.
– Ужели Аввакум?.. Глазам не верю! По всей дороге пять недель ищу, с ног сбился, а ты, распоп, здесь обитаешь! Подле Москвы!
Беглец лишь глаз скосил и сразу же признал – Иван Елагин, полуголова стрелецкий! Матерь Божья! Дева Пресвятая, спаси и сохрани!
Еще недавно страстно жаждал встречи, лез на глаза властям, бранился всенародно, хуля еретиков – глас вопиющего в пустыне! А тут, когда молиться встал, чтоб пронесло, чтоб путь Бог дал до Пустозерска пройти незримым и старцам принести Евангелие Матфея, услышан не был и сатана чертей послал.
Его в тот час же обступили, кто засмеялся, кто с руганью напал, кто просто пальцем тычет, от изумления лишившись речи. Елагин свечку погасил, огарочек себе в карман, распопа взял за шиворот:
– А ну, идем на свет! – и поволок на улицу, а сам одежды щупал. – Грамотки носил? Народ смущал?.. Раздеть его и досмотреть как следует!
И тут же, у часовни, вся свора песья разом навалилась, полукафтан сорвали и подрясник, стянули сапоги, порты спустили, однако же сумы никто и не коснулся, поелику стрелецкий глаз прильнул к гайтану – кошель с деньгами!
– Храни вас Бог, служивые, – смиренно пел распоп, монеты прижимая дланью, тем самым отводя глаза. – Не по своей же воле срамите старца, в душе вы агнцы Божии. Прости их, Господи, за прегрешенья вольные и невольные…
– Годи-ка, Аввакум. – Елагин потянулся и суму достал. – Речист ты нынче и больно уж терпим. Знать, хвост замаран… Что здесь припрятал? Свиток? Подметное письмо?
Распоп едва сдержался, гайтан зажал в кулак, чтоб руку укротить.
– В заезжей подобрал. То ль книга долговая, то ль что еще… Не наш язык, да и письмо…
– Не наш, се верно… Зачем же подобрал?
– Бумаги в Пустозерске нет, а свиток харатейный, с изнанки чистый, годный для письма.
Святыня по рукам пошла, сначала щупали, как щупают товар, затем таращились на строчки и развернули, наконец, во всю длину.
– Тут целая сажень!
Невежды, варвары! Коль ведали бы, что творят!..
– А что, распоп, горазд ли ты в науках книжных? – спросил Елагин, скручивая свиток. – Иль врет молва?
– Моя наука от протопопов Ивана да Стефана, коих казнил ты, государь. Сколь получил от них, столь есть. Сие ты в прошлый раз пытал…
– А в письменных? С кем книги правил?
– Лазарь был горазд и старец Епифаний, – уклончиво и мягко промолвил он, подвоха ожидая. – Да ты, Иванушка, сиих отцов ученых перстов лишил и языков. Я против них всего лишь в треть…
– И этого довольно. – Мучитель усмехнулся ему в лицо. – Ответствуй мне, апостол: кем писан свиток сей? Кто руку приложил?.. Ну, не упорствуй, на сей раз нет заступника, и правды я добьюсь.
И Аввакуму бы язык отсек Пилат сей в Пустозерске, да государь вступился, запретил казнить.
А лучше бы казнил!..
– Евангелист Матфей, его рука…
– Ну, полно, не юродствуй. – Елагин мягок был и потому опасен. – Не узнаю тебя. Ты прежде обличал, анафемой грозился и называл меня – Пилат, а ныне молишься за нас и говоришь смиренно… Что ты замыслил? Утек из Пустозерья, в Москву сходил и в тот же час назад. Ни мятежа не сотворил, не побуянил, ни грамоток, ни челобитных… Коль не считать сей свиток. Здесь скажешь, что тайно писано сиим письмом, или свести в подворье и поднять на дыбу?
– Здесь скажу… О Боге нашем писано, суть, о Христе и муках его смертных.
Пилат не верил, ибо невеждой был и вряд ли ведал о сути книг Приданого Софии.
– Добро, послушаю в подворье. Что скажешь там?
Стрельцы железа наложили и, взявши на веревки меж двух коней, поволокли на патриарший двор…
Весь путь к Москве из Пустозерска он шел, не прячась, и лишь дивился, что до сих пор не схвачен. И оставалось уж рукой подать, когда однажды перед утром услышал впереди неясный шум, как будто на току стучат цепами, и лишь потом крик сдавленный и детский плач:
– Не бейте тятю!..
Ему бы в сторону да по кривой дорожке, но Аввакум от роду не вилял, когда случалась драка иль какая распря. Напротив, подоткнув подол за пояс, поддернув рукава, кидался в гущу. И что там сан духовный и долг отеческий? Сие потом, при шапочном разборе: кого утешить или пожурить, кому кнутом воздать, чтобы в кулачной схватке не вынимал ножа, побитому так раны подлечить…
И в сей же час он не ушел с дороги, прибавил шагу и вскорости позрел не драку, а разбой. Три лиходея повозку брали. Должно быть, сельский шорник к утру на ярмарку стремился, вез свой товар нехитрый, и тут его подстерегли. Один коня уж выпряг, чтоб увести, другой в телеге рылся, а третий, шорника распнув между колес вожжами, клешнями бил и что-то требовал:
– Отдай! Иль голову снесу! Что было на гайтане?
А чуть поодаль – отрок, верно, сын. Валялся на земле и плакал:
– Возьмите все – не убивайте тятю! Ужели нет креста!..
– Да нет креста на вас! – взревел распоп и, выступив из дыма, в мгновенье ока с плеча ударил первого.
Тот выпустил узду и повалился навзничь, как будто не стоял, и токмо шапка покатилась. Второй попятился, в руках хомут, корзина, глаза на лоб – ему досталось с разворота в ухо. Разбойник опустился в пыль и, как пивной котел, забулькал, заскворчал и ухнул на бок. Но тот, что мучил шорника, топор из-за спины достал и ринулся на Аввакума. Хоть ростом не высок, но ловок и настолько злобен, что пламень бьет из глаз и пена на устах вскипает!
– Изыди, сатана! – вскричал тут пустозерский узник, но не крестом оборонился, а потянул оглоблю. – Ужо вот я тебя!..
И чудом уберегся! Скуфью смахнуло топором и темень скребануло. Оглобля не далась, не оторвать завертки, а боле пусто под руками! И крест един – нательный…
Еще бы миг, трактовый лиходей срубил б затычку на сосуде, разбил оковы и отпустил на волю страдающую душу. Однако же Господь вступился, знать, не пришел тот час и путь мучений не прервался. Вдруг подвернулся камень – голыш замшелый, придорожный, ухватистый для длани…
Сей камень брошен был! Топор разбойника круг совершил по воздуху и лезвием воткнулся в сырую землю, конь всхрапнул, а шорник, с силами собравшись, с голгофы оторвался и в тот же час исчез в туманном смраде.
– Эй, куда ты, православный!..
И вслед за топором, как будто бы в земном поклоне, грабитель ткнулся головою в пыль да так и замер. Все стихло, улеглось, унялось, и токмо отрок ползал чуть поодаль и тоскливо звал:
– Тять?.. Тятенька?.. Ты где?..
Лишенный сана протопоп крест поискал нагрудный и, не найдя, прижал ко сердцу длань, перекрестился:
– Пронес Господь…
Затем скуфейку поднял, отряхнулся и глас услышал:
– Не убий…
Два первых лиходея пришли в себя, зашевелились, встали на карачки – глаза чумные, страх. Один хотел бежать, однако третьего узрел, позвал тихонько:
– Брат?.. Эй, братка?.. Жив?
Тот все стоял коленопреклоненным и мордой в землю, по праву руку топор торчит, по леву – камень. Разбойники его под мышки, распрямили и, озираясь в страхе, прочь потащили, и вроде бы не волоком – перебирал ногами, знать, жив…
– Пронес Господь!
А голос снова Аввакуму был:
– Я заповедал – не убий…
И ровно плетью подстегнул! Бежать бы не пристало ни с места драки, ни от греха, коли такой случился, да ноги сами несли по большаку, покуда впереди из предрассветной мглы село не показалось. А к сему часу и людей прибавилось, суть пеших, конных, и все к Москве спешат, кто с чем, от всех не отвернешь, и Аввакум, сойдя с дороги, окольно двинулся. Сомненья боле не терзали – ей-ей убить не мог, а токмо оглушил, уж больно малый камень, чтоб череп проломить. Знать будет, лиходей, как грабить! Вовек не выйдет на большак, закажет чадам, внукам…
Тут закричали петухи, заря восстала, червленая за дымом, тревожная, как будто бы пожар горит, но и то же благо: чай, свет, не тьма. Распоп слегка воспрял, махнул через поскотину и скоро очутился среди села – храм богородичный, заезжая изба, странноприимный дом… Ворота настежь, ключарь то ль пьян, то ль уморился за ночь и спит в телеге, а из распахнутых дверей (изба курная), словно из бани, жар пышет, тяжелый дух и сонный бред. Довольно братии набилось, лежат вповалку, не ступить… А печь пуста и камень хладен! Чу, кто-то встал и помолился: «Отче наш…» И, вторя ему мысленно, распоп забрался на лежанку и ноги вытянул – как раз. Поднявши руку для креста, к челу коснулся и так уснул, забыв, что ночь была лиха и полна страстей. Да свыкся уж: иных ночей не ведал без малого, поди-ка, лет тридесять…
С той самой ночи, как со Стефаном приехал в Успенский монастырь и не коснулся дна бездонного колодца, криницы, родника – суть Знаний, сокрытых в Приданом Софии. Однако же при сем он не достиг вершин и радостей вселенской мысли, не испытал твердыни под ногой, и токмо страстным взором, но не умом позрел на Истину. И был зачарован ею, как сном чудесным…
В странноприимном доме он спал недолго, чутко и вмиг очнулся, едва поднялся ветер. Избенка зашаталась, захлопали окошки, ставни. И, вместо дыма, пыль подняло до самых до небес, и то ли ею, то ли тучей накрыло солнце, и померкло все. Лицо скуфейкою отерши, он свесился с печи: слепой бродил вдоль стен и шепотом молился, безногий лапти плел, женоподобный инок, склонясь над лавкою, марал пером бумагу и теребил косу. А боле никого!
– Христос воскресе, братие, – промолвил Аввакум и ноги уж спустил.
Тут и вбежал ключарь, глаза протер, пыль сплюнул в угол.
– Ветрище-от какой!.. Ну что, убогие, проснулись? – И избу оглядел. – Тута мужик пришел… Дитя крестить зовет, младенца.
У Аввакума сердце дрогнуло: давно не крещивал, все боле отпевал в последние лета. Ввести же чадо под Христово лоно – эка радость! Однако ж в путь пора, пока ветришко дует: для беглого погода в самый раз…
– Кто может справить дело? – меж тем спросил ключарь и к иноку пристал: – Ступай, чернец, служи.
– Как тот мужик персты слагает? – спросил монах, письмо оставив.
– А так, как все, – ключарь десницу поднял с двоеперстьем.
– Тогда ступай!
– Да не боись. Мужик-то свой и выдачи не будет. Вот крест.
Чернец косичкою махнул и сплюнул.
– Ступай, ступай отсель! Не искушай! Безногий ухмыльнулся и лаптем постучал.
– Да ты давно уж искушенный… Поди, донос строчишь?
Подобно немтырю, распоп невнятно мыкнул и, вдруг озлившись на себя – чего засуетился, дитя ж зовут крестить, по старому обряду! – спустился с печи.
– Я справлю Божеское дело.
Вслед инок зыркнул – лица не увидал, а ветер дверь захлопнул. На улице ждал молодой мужик с подбитым глазом, шапчонку снял и поклонился.
– Айда скорее, батька! Ишь, ветер разгулялся!
Сомненье ворохнулось: не лиходей ли с большака? С чего синяк-то носит? И свежий больно…
– Кто лампу-то подвесил? – спросил ворчливо. – Ишь, светит как…
– Да по лесу скакал, чуть ока не лишился…