Дело было осенью, и загорелось однажды осенью северное сияние. Стоял возле тони старый чёрный крест, ещё дедами был поставлен. Раньше на него молились, перед тем как в море выходить. А теперь покосился, надломился и весь ножами изрезан. Идёт мимо мальчишка, увидит крест и сейчас же на нём своё имя вырежет: «Толя», там, или «Миша».
Так вот, сидели мы с рыбаками вокруг печки, ухи ждали. Глянул я в окно, смотрю — крест розовый стал. «Что такое? — думаю. — Ночь, темнота, а крест загорелся!» И вышел вон из избы. А как вышел, так и закричал:
— Выходите все, глядите, что делается!
Вышли все на берег моря, головы подняли и смотрим в небо. А небо над нами, как цветной шатёр. Над самой головой чёрная дыра, кажется, а от неё во все стороны — и к западу, и к югу, и к северу, и к востоку — розовые лучи расходятся. Северное сияние!
Луна стала тусклой, окружилась янтарными кольцами. Звёзды пропали, только самые крупные красным огнём горят, как огни на мачтах. А небо по розовому вдруг то жёлтым, то зелёным подёргивается.
— К холоду это, — сказали рыбаки. — К непогоде! Постояли мы ещё, посмотрели на диво и опять в избу пошли. А в избе похлебали ухи, поговорили, покурили и спать полегли кто где. Кто внизу, а кто на нары забрался.
Трудно рыбакам осенью. Чуть свет надо в море выезжать, ловушки на сёмгу ставить. Потом целый день в карбасах на волне качаться, стеречь возле ловушки, чтобы рыбу не прозевать. А вечером опять снимать ловушки.
Раз в день бежит вдоль берега колхозная мотодора, поплёвывает дымком, выловленную сёмгу по тоням собирает, новости развозит, газеты, да письма, да хлеб.
Вот покачаешься целый день на море, повозишься с сёмгой да с сетями, руки-ноги заколенеют, так потом от усталости хорошо спится. И в эту ночь крепко все спали, а утром проснулись от грохота: пал на море шторм.
Вышли мы из дому, посмотрели на море. Ветер чуть с ног не валит. Грязные лохматые взводни ходуном ходят, даже видно, как на горизонте дыбом поднимаются. Кинулись мы скорей к карбасам, оттащили подальше от воды, чтобы в море не унесло, и грустно собрались опять в избе.
Что станешь делать! В шторм к ловушкам выезжать нельзя, карбасы зальёт, потонешь. Да и сети порвёт, если удастся поставить, — хочешь не хочешь, надо ждать.
Ждём день, ждём другой. Вот уж и третий настаёт, а конца шторму не видно. На Белом море по неделям осенью штормит.
Как ни выйдешь на берег, всё одна картина: на песке кучи пены, ветер отрывает комки от куч, катит по песку… Вода в море мутная, всё так же бросается на берег, и северный ветер свистит не умолкая.
Прождали мы ещё день, и вышел у нас хлеб. Совсем заскучали рыбаки без хлеба. И решил я, как самый молодой, идти за хлебом пешком по берегу. Нам уже как-то не верилось, что шторм когда-нибудь кончится и привезет мотодорка хлеба.
До колхоза в одну сторону идти было сорок километров. А до маяка, в другую, — тридцать. На маяке сами хлеб выпекали, и я решил идти на маяк, всё-таки поближе. Взял пестерь плетёный, сапоги обул, плащ надел, шапку зимнюю, ружьё взял и пошёл. Вышел со мной за порог бригадир — он лучше всех места знал, — вышел и показывает:
— Видишь угорье? Так направо угорья не ходи. Иди сперва берегом, а потом камни будут, неспособно идти, ты и сверни в лес, а там болотом, да опять лесом, да в гору. А подымешься, тут тебе назад море будет видать, а вперёд да вниз — озеро. Место красиво, по бокам-то угорье, а в серёдке внизу озеро. Озеро пройдёшь, на другое угорье влезешь, а там и маяк увидишь. Понял? Ступай!
Я и пошёл. Прошёл, как велено было, берегом, а когда камни начались, свернул в лес. Только в лес свернул, на ручей наткнулся. Хотел повыше перейти, пошёл влево по ручью — болото! Чавкал, чавкал сапогами, в такое бучило залез, что и ходу никуда нет.
Пришлось возвращаться назад, к берегу. В лесу-то тихо было, душа отдыхала. А к морю вышел — опять рёв, шум, свист! «Что ж делать? — думаю. — Пойду берегом. Хоть и дальше, да вернее».
Небо было мутно и серо, отдельных облаков даже не различишь, всё монотонно, и свирепый ветер лицо сечёт, гонит по берегу мокрый песок. Лес на глазах начал желтеть, а земля — краснеть.
Росла там какая-то трава лепесточками и была багровая. Иду берегом, море справа, лес слева. Я всё на лес поглядываю — на море-то смотреть скучно. А в лесу всё разное! Беловатый мох ягель, тёмно-зелёные лакированные листики брусники, красные пятна травы лепесточками, светло-зелёные островки стелющегося можжевельника. Это внизу. А сверху берёзы золотятся да рябина горит красным бархатным цветом.
А то вдруг подступят скалы к самому морю, стоят тёмной стеной, и если тут лечь, то головой в стену упрёшься, а ноги в воде будут — так узко. По таким местам я бегом мчался, но всё равно волной меня захлёстывало, и скоро я так промок, что уж и не спасался.
Переночевал я на маяке, обсушился, а на другое утро нагрузил пестерь свежим хлебом — шесть буханок взял — и тронулся в обратный путь. Вместе со мной пошёл Коля, сын смотрителя маяка. В колхоз к дяде шёл. Маленький такой, лет восемь ему, а идёт смело и ничего не боится.
— Как же ты, — спрашиваю, — в такую даль идёшь? Ведь не дойдёшь, устанешь!
— А чего! — говорит. — Я уж не в первый раз. На тонях ночевать буду, у рыбаков.
Потом на море посмотрел, подумал и говорит:
— Чего нам берегом идти, в море мокнуть? Пошли горами, тут тропка есть, я знаю.
И пошли мы горами. Целый день шли в тишине, из ущелья в ущелье, вздымались и пропадали, слушали, как рябчики свистят, и так хорошо было, что даже стрелять не хотелось. А вечером вышли ущельем к морю, к старой, заброшенной избушке.
Никто в ней давно не жил. Мы отомкнули её и вошли. Внутри было холодно, и на потолке сажа в два пальца толщины, хлопьями, лохматая. Разыскали мы воду, чайник, развели возле избушки костёр из щепок и решили ещё печь протопить, чтобы не холодно было спать.
Топилась избушка по-чёрному, без трубы, и, когда печь затопили, сразу стало дымно. Дым плавал под потолком и лениво выползал в отдушину. Внизу был чистый воздух, вверху — плотный сизо-зелёный дым.
Хорошо было Коле, он маленький, а мне, если выпрямиться, дым по грудь доходил, и приходилось ходить и сидеть скорчившись. Печь горела плохо, вяло, без оживления, и в избушке ничуть не теплело. А внизу по-прежнему бушевало море.
— С этой печкой три охапки дров надо спалить, чтоб тепло стало, — говорит Коля.
— Ну что ж, и три охапки спалим, — говорю и ещё дрова подкладываю. — Зато как спать-то будем!
Печь всё-таки стала нагреваться, дрова разгорелись, дым полегчал, а мы чай пить сели. Сидим, пьём, говорим о разных разностях, море слушаем, как оно в берег бьёт. Оно внизу гремит, а нам тепло, лампочка керосиновая маленькая горит, на столе кружки с чаем, сахар да хлеб — хорошо!
Скоро в печке уже угли догорали, и она нам казалась сквозь дым пещерой гномов, озарённой горнами. Скоро дым совсем вытянуло, встал я, закрыл наверху отдушину, заложил палкой дверь, поставил у изголовья заряженное ружьё, и легли мы с Колей спать, укрывшись моим плащом, годным на все случаи.
Заснули мы часов в девять, а в два часа ночи я проснулся от какого-то странного ощущения. Сначала я не мог понять, что меня так поразило и почему я проснулся. А потом слышу вдруг — тихо кругом! Ни звука нигде, только внизу волна по гальке: буль-буль! скрип-скрип!
В избе темно и тепло, сильно пахнет хлебом, окошки чуть светлеют на две стороны. И Коля тихо дышит, посапывает. Потом и он проснулся вдруг и сел.
— О! — говорит. — Как тихо! Сколько дней гремело, а тут тихо…
— Может, — говорю, — чаю попьём?
— Давай! — говорит Коля. — И свету не станем зажигать.
— Ладно, — говорю. — На окошки глядеть будем.
Пошёл я к печке, заслонку отодвинул — в печке у нас чайник стоял, — пахнуло на меня сухим теплом. Вытащил я чайник, а он горячий.
Сели мы с Колей на лавку, пьём чай, смотрим на окошки, молчим… А снаружи всё: скрип-скрип! буль-буль!
— Слышишь, — спрашиваю тихо, — как волна по гальке скрипит?
— Ага!
Опять помолчали, и тут Коля вдруг кружку на стол поставил и говорит шёпотом:
— Ой! Это и не волна вовсе… Это кто-то ходит снаружи!
Прислушался я — верно, ходит кто-то, и по звуку похоже на волну: скрип-скрип!
— Человек? — спрашивает Коля.
— Откуда тут человек!
— Так кто же? — и даже дышать перестал.
Выглянул я в окошко, потихоньку так, — по лавке подвинулся и выглянул. И Коля ко мне прижался, щека к щеке, тоже в окошко смотрит, и оба еле дышим, обоих дрожь начинает пробирать.
Только мы выглянули, сразу увидели море. Не было оно тёмным, как обычно ночью, а туманносветлым. Это наверху северное сияние опять горело, — за облаками сияния не было видно, но свет его всё-таки освещал море. И на горизонте, как иголкой проколоты, два огонька горят, зелёный и белый.
— Пароход! — дышит Коля.
— Лесовоз, наверное, — шепчу.
— Или траулер, — догадывается Коля.
— А может, шхуна?
— Норвежская? — предполагает Коля.
— Или аргентинская, — думаю я.
— Ой! — дышит Коля. — Гляди! Вон встаёт…
И как дыхнёт от страха, так сразу всё стекло запотело. Протёр я тихо стекло, гляжу — большое тёмное пятно рядом с избушкой. То двинется, то остановится. И когда двинется, то еле слышно: скрип-скрип…
Медведь!
Отодвинулись мы от окошка, как обожглись, сидим в темноте и что делать, не знаем. Слышим, медведь к двери подошёл. Подошёл, стоит, молчит, посапывает — нюхает, наверное. Потом лапой корябнул по двери, но тихо, осторожно. Постоял, подумал, подошёл к окошку и сразу его затемнил. От первого окошка отошёл, подошёл к другому и то затемнил.
— Дядь! — шепчет Коля. — А ружьё-то!
Встал я на цыпочках, подошёл к нарам, взял ружьё, взвёл курок, да одумался. Ружьё дробью заряжено, на рябчика. Чего уж тут!
Медведь услыхал движение, заворчал и сразу освободил окошко, исчез. Но от избушки не ушёл, а всё ходит около и всё поскрипывает.
— Чего это он? — спрашивает Коля.
— Хлеб, — говорю, — хлебом из избушки вкусно пахнет, вот он и ходит…
— А давай ему хлеба дадим! — предлагает Коля.
— Как? — спрашиваю. — Как же ты ему дашь?
— А вы окошко откроете, а я кину ему буханку. Подумал я: почему бы и не дать? Хлеба не жалко, море успокоилось, мотодоры завтра поедут по тоням, привезут и хлеба, и всего…
— Давай! — говорю.
Взял Коля буханку, а медведь услыхал, как я с окном вожусь, заворчал на всякий случай и в сторону подался. Стукнул я рамой, и выбросил Коля буханку. Медведь подкрался, хрюкнул, схватил — и бегом прочь.
Минут через пять вернулся и уже прямо к окошку подошёл, стоит и поскуливает, ждёт.
— Ой-ой! — говорит Коля. — Какой умный! Давай ещё кинем!
— Кидать так кидать! — говорю.
И ещё кинули. Медведь даже на лету поймал — и прочь. Но тут мы всё-таки устали, и сморило нас в сон. Может, медведь снова приходил, но мы не слыхали, спали крепко.