«Вы нас так осчастливили…»
Что это было, что это за оргия звуков, излияние такое естественное, что я в нем не усомнилась? Этот транс, в который я могла погрузиться, находя звуки и освобождая их по велению воли легкими послушными пальцами?
Что это был за дар, выпустить на волю мелодию и наблюдать, как она набирает мощь, а потом обрушивается на меня мягким ласковым облаком?
Музыка. Играй. Не думай. Отбрось сомнения.
Не сомневайся и не беспокойся, если тебя терзают мысли и сомнения. Просто играй. Играй так, как хочешь, открывая для себя новый звук.
Приехала моя любимая Розалинда, совершенно оглушенная оттого, что оказалась в Вене, с ней приехал Грейди Дьюбоссон, и, прежде чем мы покинули это место, для нас открыли Венский театр, и мы сыграли в маленьком расписанном зале, где когда-то играл Моцарт, где однажды была поставлена «Волшебная флейта», в том самом здании, где когда-то жил и писал музыку Шуберт, – в тесном славном театрике с золочеными балкончиками, примостившимися под самой крышей, – а после мы один раз сыграли в величественном сером оперном театре Вены, расположенном всего в нескольких шагах от отеля, и граф возил нас за город посмотреть его просторный старый дом, ту самую загородную виллу, которой когда-то владел брат Маэстро, Иоганн ван Бетховен, «обладатель земель», в письме к нему Маэстро однажды так искусно подписался: «Людвиг ван Бетховен, обладатель разума».
Я гуляла в венском лесу, прекрасном старом лесу. Рядом со своей сестрой я вновь ожила.
Из дома дошли вести о работе Карла. Книга о святом Себастьяне уже находилась на стадии корректуры, ее печатал превосходный издательский дом, которым восхищался Карл. Книгу ждал хороший прием.
Одной заботой меньше. Все было сделано наилучшим образом. Роз и Грейди отправились со мной путешествовать.
Я создавала музыку, концерты шли один за другим. Грейди сутками не отходил от телефона, принимая приглашения.
Деньги текли в благотворительные организации тем, кто несправедливо пострадал в войнах, главным образом евреям, в память о нашей прабабушке, которая, оказавшись в Америке, перешла в католичество, но и вообще на любую благотворительность по нашему выбору. В Лондоне мы сделали первые записи. А до этого был Петербург и Прага, и бессчетные импровизированные концерты на улицах, которые я давала с тем же удовольствием, с каким попрыгунья школьница вертится вокруг каждого фонарного столба. Все это мне очень нравилось.
Погружаясь во тьму, я произносила молитвы моего детства, чудного детства, окрашенного в тончайшие оттенки пурпурного и красного цветов. «И Ангел, посланный Господом, принес Марии благую весть, и она зачала от Святого Духа».
Это было время, не знавшее ни страха, ни поражения, ни позора.
А дома книга Карла уже была отправлена в печать, что потребовало огромных расходов: качество каждой цветной репродукции проверялось знатоками своего дела.
Вечером я засыпала на тончайших простынях. А утром просыпалась в потрясающих городах.
Королевские апартаменты вошли у нас с Розалиндой в привычку. Вскоре к нам присоединился Гленн. Столики на колесах под белыми скатертями до пола позвякивали тяжелым серебром. Мы поднимались по великолепным лестницам и шли по длинным коридорам, устланным восточными коврами.
Но я ни разу не выпустила скрипку из виду. Конечно, я не могла ее держать в руках вечно, это показалось бы сумасшествием, но я приглядывала за ней, даже когда принимала ванну, словно ждала, что сейчас она исчезнет, что к ней протянется невидимая рука и утащит с собой в пустоту.
Ночью скрипка лежала рядом со мной, завернутая вместе со смычком в несколько слоев мягчайшего детского одеяла и привязанная ко мне кожаными ремнями, которые я никому не показывала; а в течение дня я держала скрипку в руках или на стуле рядом с собой. Скрипка совершенно не изменилась. Ее рассматривали, изучали, объявляли бесценной, подлинной, просили позволения опробовать. Но я не могла никому позволить на ней сыграть. Никто не счел это эгоизмом, а только моим исключительным правом.
В Париже, где нас ждали Катринка и ее муж Мартин, мы накупили сестре чудесных нарядов, всевозможных сумочек и туфель на высоких каблуках, на которые ни я, ни Роз уже никак не могли решиться. Мы велели Катринке отхромать за всех нас. Катринка расхохоталась.
Катринка послала своим дочкам, Джекки и Джули, несколько ящиков превосходных вещей. Казалось, что Катринка сбросила с себя огромное тяжелое бремя. О прошлом почти ничего не говорилось.
Гленн выискивал старые книги и записи европейских джазовых звезд, Розалинда все смеялась и смеялась. Мартин и Гленн планомерно посещали все старые знаменитые кафе, словно надеялись, что найдут Жана-Поля Сартра, если постараются. В прочее время Мартин не отходил от телефона, завершая сделки по продаже домов, в конце концов я его уговорила взять на себя организацию нашего бесконечного путешествия.
Грейди вздохнул свободно – он был нужен нам для другого.
Смех. Интересно, смеялся ли Леопольд и маленький Вольфганг столько же, сколько мы? И не забудем, что в семье росла еще и девочка, сестра, которая, как говорили, играла ничуть не хуже своего удивительно талантливого брата. Эта сестра потом вышла замуж и дала жизнь детям, а не симфониям и операм.
Никто не был счастливее нас во время этих разъездов.
Смех вновь стал нашим языком общения.
Нас чуть не выставили из Лувра за хохот. И дело тут не в том, что нам не понравилась Мона Лиза. Конечно понравилась, только мы были очень взволнованы и жизнь била из нас ключом. Мы готовы были расцеловать первого встречного, но здравомыслие возобладало, и мы демонстративно обнимались и целовались друг с другом у всех на глазах.
Впереди нашей группы вышагивал Гленн, сначала он только смущенно улыбался, а потом тоже принимался хохотать, уж очень заразительно было наше веселье.
В Лондон приехали мой бывший муж, Лев, и его жена, Челси, некогда считавшаяся моей подругой, а теперь, видимо, ставшая для меня сестрой, они привезли черноголовых мальчишек-близнецов, благообразных, воспитанных, и старшего сына, Кристофера, высокого светловолосого красавца Я чуть не расплакалась при виде этого мальчика, чей смех заставлял меня вспоминать о Лили.
Во время концерта Лев сидел в первом ряду. Я играла для него, вспоминая счастливое время, а позже он мне сказал, что все было как на том давнишнем пьяном пикнике – только рискованнее, амбициознее, эмоциональнее. Меня переполняла старая любовь. Или вечная любовь. Он всему давал точные академические определения.
Мы поклялись собраться все вместе снова в Бостоне.
Эти дети, эти мальчики казались почему-то мне моими потомками, потомками первых потерь Льва, его борьбы и возрождения, частью которого я тоже когда-то была. Быть может, я могу все-таки считать их своими племянниками?
Мы меняли один номер за другим в Манчестере, в Эдинбурге, в Белфасте. Концерты снова проходили в пользу пострадавших в войне евреев, цыган, борющихся католиков Северной Ирландии, страдающих от того же заболевания, которое убило Карла, или от рака крови, убившего Лили. Нам предлагали другие скрипки. Не согласимся ли мы сыграть на этом чудесном Страдивари по особому случаю? Не примем ли мы этого Гварнери? Не хотим ли мы приобрести этого маленького Страда и к нему чудесный смычок?
И я принимала дары. Я купила другую скрипку. Я разглядывала их с лихорадочным любопытством Интересно, как они будут звучать? Каковы они в руке? Неужели я сумею взять хотя бы одну ноту на этой, работы Гварнери? На любой из этих скрипок?
Я рассматривала их, я упаковывала их и возила с собой, но ни разу даже не дотронулась.
Во Франкфурте я купила еще одного Страда, короткого Страда, изумительного, сравнимого с моим собственным, но не осмелилась даже тронуть струну пальцем. Его выставили на продажу, и он никому не понравился – цена была слишком высока, – но какое это имело значение для нас, обладавших благословенным и бесконечным богатством?
Скрипки и смычки путешествовали вместе с багажом. Большого Страда я не выпускала из рук, моего Страда – он был обвернут в бархат, а потом помещен в особый мешок вместе со смычком. Футлярам я не доверяла. Повсюду носила с собой мешок.
Я ждала, что сейчас явятся призраки.
Но видела только солнечный свет.
В Дублине к нам присоединилась моя крестная, тетушка Бриджет. Холод ей не понравился, и вскоре она уже отбыла обратно, в Миссисипи. Мы сочли это очень забавным.
Но музыка ей понравилась, и всякий раз, когда я играла, она хлопала в ладоши и топала, отчего остальные зрители – в концертном зале, театре или еще где – испытывали легкий шок. Но у нас с ней была договоренность – я хотела, чтобы она так реагировала.
Многочисленные тетушки и кузены присоединились к нам в Ирландии, а потом и в Берлине. Я совершила паломничество в Бонн. У дверей бетховенского дома меня охватила дрожь. Я прижалась лбом к холодным камням и принялась рыдать, как рыдал когда-то Стефан на его могиле.
Много раз я вспоминала музыку Маэстро, мелодии Маленького Гения или Безумного Русского и бросалась в них с головой, чтобы открылись собственные шлюзы, но критики редко, если вообще когда-либо это замечали, настолько плохо я играла чужую музыку.
Это были минуты полного экстаза. Любой глупец понял бы, что это такое; только совсем слабоумные могли привнести туда печаль и осторожность. В такие минуты, когда моросил легкий дождик, а я ходила кругами под луной и машины ждали, включив фары в тумане и как будто дышали, как дышала я, все, что я могла сделать, – это быть счастливой. Не задавать никаких вопросов. Принимать все таким, как есть. И может быть, однажды мне придется вспомнить все это и оценить со стороны, и тогда эти минуты покажутся мне такими же божественными, как посещение часовни в детстве или минуты, проведенные в материнских объятиях, когда она листала книжку стихов возле настольной лампы, еще не излучавшей никакой угрозы, потому что та не успела пока поселиться в доме.
Мы отправились в Милан. В Венецию. Во Флоренцию. В Белграде нас встретил граф Соколовский.
Меня особенно влекли оперные театры. Мне вовсе не требовалось, чтобы их кто-то оплачивал. Если гарантировался зал, то я приезжала, сама все оплачивала, и каждый вечер был не похож на другой в своей непредсказуемости, и каждый вечер это была радость и боль, благополучно спрятавшаяся в радости, и каждый вечер записывался техниками, которые сновали повсюду с микрофонами и наушниками, протягивая по сцене тонкие провода, а я разглядывала лица тех, кто аплодировал.
Я старалась разглядеть каждое лицо, ощутить тепло каждого человека, после того как мелодия заканчивалась, и больше никогда не возвращаться в прошлое, полное боли и робости, как возвращается в свою ракушку улитка, неспособная выдержать настоящее, слишком привязанная к прежнему уродству, слишком переполненная презрением к самой себе.
Швея во Флоренции сшила для меня красивые свободные бархатные юбки и мягкие накидки из тонкой ткани, не сковывавшие рук в просторных широких рукавах, когда я играла, от холода такой костюм не спасал, но зато скрывал вес, который я так ненавидела, поэтому в тех коротких роликах, которые меня заставляли смотреть, я видела себя этаким размытым пятном из волос, цвета и звука.
Славно.
А когда наступал момент, я выходила к рампе, вглядывалась в поглощающую тьму и понимала, что мои мечты осуществились.
Но конечно, должна была зазвучать и более мрачная музыка. Не все молитвы посвящены радости, есть и печальные. Спи, мама. Лежи в покое. Пусть тебе будет тепло. Закрой глазки, Лили. Отец, все прошло, об этом говорят твое дыхание и зрачки твоих глаз. Закрой свои веки. Господь, они могут слышать мою музыку?
А я продолжала искать один мраморный дворец, и разве я не понимала, повидав столько оперных театров – в Венеции, во Флоренции, в Риме, – что тот мраморный дворец из моего странного сна – не что иное, как оперный театр, разве я этого не знала и не подозревала теперь, когда увидела ту лестницу из сна, повторенную во всех этих королевских залах, построенных с помпой и величием, где центральный пролет ведет до одной площадки, а затем раздваивается направо и налево, ведя в бельэтаж, где жужжит нарядная публика.
Где находится этот дворец моего сна, дворец, созданный из стольких видов мрамора, что мог бы сравниться с базиликой Святого Петра? Что означал тот сон? Была ли это просто прихоть его измученной души, что он позволил мне увидеть город Рио, место его последнего преступления, прежде чем он пришел ко мне и обнаружил какой-то острый шип в моей душе, связанный с тем местом? Или это была моя собственная выдумка, изменившая его воспоминания о прекрасном море с пенными волнами, порождавшими бесчисленных танцующих фантомов?
Нигде мне не довелось увидеть такого оперного театра, в котором смешалось столько красоты.
В Нью-Йорке мы играли в «Линкольн-Центре» и в «Карнеги-Холле». Наши концерты теперь состояли из множества программ различной длительности. А это означало, что с течением времени я научилась играть без перерыва – мелодия текла все более мощным потоком, который становился все шире и сильнее.
Я не могла слушать собственные записи. Ими занимались Мартин, Гленн, Розалинда и Катринка. Розалинда, Катринка и Грейди составляли контракты, заключали сделки. Предмет сделок был необычен – наши пленки или диски. Там была записана музыка необычной женщины, не знавшей как следует даже нотной грамоты, если не считать до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до, которая никогда не исполняла одну и ту же мелодию дважды, да и, скорее всего, не смогла бы ее исполнить. Критики очень быстро это поняли. Как оценить такие достижения, импровизацию, которую во времена Моцарта можно было сохранить только на бумаге, зато теперь она обретала вечную жизнь и тот же почет, что и «серьезная музыка»!
«Не совсем Чайковский, не совсем Шостакович! Не совсем Бетховен! Не совсем Моцарт».
«Если вам нравится музыка, такая же густая и сладкая, как кленовый сироп, то вы, вероятно, сочтете, что импровизации мисс Беккер как раз в вашем вкусе, но некоторым из нас хочется чего-то более жизненного, чем оладьи».
«Она подлинная, хотя если вдаваться в подробности, то она, скорее всего, страдает маниакальной депрессией, а может быть, эпилепсией – только ее врач знает наверняка, – она, очевидно, сама не знает, как этого добивается, но результат, несомненно, завораживает».
Похвала была восхитительной – гений, чаровница, волшебница, простая душа, – но совершенно далекой от истоков моей музыки, от того, что я знала и чувствовала. Но похвала воспринималась нами как поцелуи, подстегивала нашу свиту, а многие цитаты были напечатаны на обложках дисков и пленок, которые теперь продавались миллионами.
Мы переезжали из отеля в отель, иногда по приглашению, иногда случайно, повинуясь капризу, прихоти.
Грейди пытался предостеречь нас от расточительности, но был вынужден признать, что доход от продажи записей уже превысил трастовый фонд Карла. А сам фонд за это время удвоился. Продажи записей могли продолжиться бесконечно долго.
Мы не могли в чем-то отказывать себе. Нам было все равно. Катринка впервые чувствовала себя обеспеченной! Джекки и Джулия пошли в лучшую школу у себя дома, потом начали мечтать о Швейцарии.
Мы отправились в Нэшвилл.
Я хотела послушать скрипачей, исполнявших кантри, и сыграть для них. Я разыскивала молодую гениальную скрипачку Элисон Краусс, чью музыку так любила. Мне хотелось положить розы к ее дверям. Может быть, она бы узнала имя Трианы Беккер.
Звучание моей скрипки, однако, было так же далеко от кантри, как и от гаэльского. Это было европейское звучание, венское и русское, героическое, в котором вместе смешались парящие полеты высоколобых музыкантов с длинными волосами, по моде, позже перенятой хиппи, так похожими на Иисуса Христа.
Как бы там ни было, я стала одной из них.
Я стала музыкантом.
Я стала виртуозом.
Я играла на скрипке. Она оживала в моих руках. Я любила ее. Любила ее. Любила.
Мне вовсе не нужно было встречаться с блестящей Лейлой Йозефович, Ванессой Мэй или моей дорогой Элисон Краусс. Или великим Исааком Стерном… У меня не было смелости для подобных встреч. Мне нужно было только сознавать, что я умею играть.
Я умею играть. Может быть, однажды они услышат Триану Беккер.
Смех.
Он звенел в номерах отелей, где мы собирались, чтобы выпить шампанского, и мы ели десерты, где было много шоколада и сливок, а вечером я ложилась на пол и смотрела на люстру, как любила это делать дома, и каждое утро и вечер…
Каждое утро или вечер мы звонили домой узнать, нет ли вестей от Фей, нашей пропавшей сестренки, нашей любимой пропавшей сестренки. Мы говорили о ней, давая интервью на ступенях театров Чикаго, Детройта, Сан-Франциско.
«…у нас есть сестра Фей, мы не видели ее уже два года».
В новоорлеанский офис Грейди поступали телефонные звонки от людей, не имевших отношения к Фей и даже ни разу ее не видевших. Никто так и не смог точно описать ее маленькую пропорциональную фигурку, заразительную улыбку, ласковый взгляд, сильные крошечные ручки, жестоко отмеченные не выросшими большими пальцами от алкоголя, отравившего темные воды, в которых она боролась за жизнь совсем еще крошкой.
Иногда я играла для Фей. Я оказывалась с крошечной Фей позади дома на Сент-Чарльз, она сидела на каменных плитах, держа на руках кошку, и улыбалась, не обращая внимания на то, что в доме пьяная женщина ведет громкую перепалку или закрылась в ванной и ее рвет. Я играла для Фей, которая сидела во внутреннем дворике, наблюдая, как солнце высушивает капли дождя на каменных плитах. Я играла для Фей, которой были ведомы такие секреты, пока другие люди ссорились, обвиняя друг друга.
Во время наших разъездов моим спутникам иногда приходилось нелегко. Я все никак не могла перестать играть на Большом Страде. Я спятила, как говорил Гленн. Приехал доктор Гидри. В каком-то городе мой зять Мартин предложил, чтобы меня проверили на наркотики, и тогда Катринка наорала на него.
Никаких наркотиков. Никакого вина. Только музыка.
Я стала словно героиня «Красных башмачков»,[23] только в скрипичном варианте. Я играла, играла, играла до тех пор, пока всех в номере не сваливал сон.
Однажды меня унесли со сцены. Это была операция спасения, как мне кажется, потому что я все играла и играла, а зрители продолжали бисировать. Я потеряла сознание, но совсем скоро очнулась.
Я открыла для себя мастерский фильм «Бессмертная возлюбленная», в нем великий актер Гэри Олдман, кажется, сумел передать сущность Бетховена, которого я всю жизнь обожествляла и однажды даже видела, скорее всего, в своем безумии. Я заглянула в глаза великого актера Гэри Олдмана. Он сумел выразить превосходство гения над остальными. Он сумел выразить героизм, о котором я мечтала, изолированность, о которой я знала, и стойкость, которую я старалась перенять.
– Мы обязательно найдем Фей! – сказала Розалинда. За обедом в отеле мы проигрывали все то хорошее, что случилось за последнее время. – Ты наделала столько шума, что Фей обязательно его услышит и вернется! Теперь она захочет быть с нами…
Катринка ударилась в неистовое веселье и без конца сыпала анекдотами. Теперь ничто не могло ее остудить – ни налоги, ни закладные, ни приближающаяся старость или смерть, ни вопрос, в какой колледж отправить девочек, ни беспокойство – не тратит ли ее муж слишком много наших денег, – ничто ее не волновало.
Потому что все в этом времени изобилия и успеха можно было решить. Это был период успеха. Успеха, возможного только в наше время, я бы сказала, когда люди во всем мире могут записывать, смотреть и слушать – все одновременно – импровизации одной скрипачки.
Мы убедили самих себя, что Фей должна разделить этот успех с нами, что где-то как-то она уже знает о нас, ведь мы так к ней тянемся.
«Фей, возвращайся домой. Фей, окажись живой. Фей, где ты? Фей, как здорово разъезжать в лимузинах, селиться в красивых номерах; как здорово продираться на сцену сквозь толпу, как здорово. Фей, зрители дарят нам свою любовь! Фей, мы теперь знаем только тепло».
Однажды вечером в Нью-Йорке я стояла позади каменного грифона, это было, кажется, на одном из верхних этажей отеля «Ритц-Карлтон». Я смотрела на Сентрал-парк. Дул холодный ветер, совсем как тогда в Вене. Я вспоминала мать. Я вспоминала, как однажды она попросила помолиться вместе с ней, тогда впервые она заговорила со мной о своем пьянстве – она ни разу не упоминала о нем в присутствии других, – тогда она сказала, что эта жажда у нее в крови и что ее отец тоже испытывал эту жажду, как и его отец. Помолись со мной. Я закрыла глаза и поцеловала ее. Ночь в Гефсиманском саду.
В тот вечер я играла для нее на улице.
Вскоре мой пятьдесят пятый год подойдет к концу. Наступит октябрь, и мне исполнится пятьдесят пять.
А потом в конце концов, как я и предполагала, наступило неизбежное.
Как любезно со стороны Стефана и в то же время как абсолютно неразумно было самому писать письмо собственной призрачной рукой, а может быть, он вселился в человеческое тело, чтобы написать эти письма?
Никто в наше время не пишет таким идеальным почерком с длинным четким росчерком старинного пера, красными чернилами на пергаменте, никак не меньше, новом пергаменте, разумеется, но таком же твердом, как во времена его жизни.
Он написал прямо, без всяких обиняков.
«Стефан Стефановский, Ваш старинный друг, сердечно приглашает Вас дать благотворительный концерт в Рио-де-Жанейро, где будет с нетерпением ждать встречи с Вами. Все расходы по Вашему проживанию вместе с семейством в отеле „Копакабана“ будут оплачены. С удовольствием сообщу Вам все детали Вашего пребывания в Рио. Позвоните в любое удобное для Вас время по следующим телефонам…»
Катринка обсудила детали по телефону.
– В каком театре? Муниципальном?
Звучит современно, стерильно, подумала я.
Я бы привел к тебе Лили, если бы мог.
– Ты ведь не хочешь туда ехать? – поинтересовалась Роз. После четвертой кружки пива она совсем размякла и сидела, обняв меня рукой. Я, притулившись к ней, сонно смотрела в окно. Это был Хьюстон, тропический город с великолепным балетом и оперой и изумительной публикой, которая тепло нас принимала и не задавала вопросов.
– Я бы на твоем месте не ездила, – сказала Катринка.
– Рио-де-Жанейро? – сказала я. – Но ведь это красивый город. Карл хотел поехать. Он думал завершить свою работу над книгой. Святой Себастьян, его святой, его…
– Область научных исследований, – договорила Роз.
Катринка рассмеялась.
– Что ж, книга давно завершена, – сказал Гленн, муж Роз. – Сейчас ее развозят по магазинам. Грейди говорит, все идет превосходно. – Гленн поправил очки на переносице. Потом сел и сложил руки на груди.
Я взглянула на письмо. Приезжай в Рио.
– Я вижу по твоему лицу, никуда не езжай!
Я продолжала разглядывать письмо. Руки у меня взмокли и дрожали. Его почерк, его имя.
– Ради всего святого, – вмешалась я, – о чем вы все толкуете?
Они переглянулись.
– Если она теперь не помнит, то вспомнит потом, – сказала Катринка. – Та женщина, что писала тебе, твоя старинная подруга из Беркли, которая утверждала…
– Что Лили… возродилась в Рио? – спросила я.
– Да, – сказала Роз. – Эта поездка сделает тебя несчастной. Я помню, как Карл стремился туда. Ты тогда сказала, что тоже очень бы хотела увидеть этот город, но тебе этого не вынести, помнишь? Я сама слышала, как ты говорила Карлу…
– Не помню, чтобы я такое ему говорила, – возразила я. – Помню только, что я никуда не поехала, хотя ему очень хотелось. А теперь я просто должна.
– Триана, – сказал Мартин, – ни в одном городе ты не найдешь возрожденную Лили.
– Она сама это прекрасно понимает, – сказала Роз.
Катринка совсем сникла, став несчастной. Мне не хотелось этого видеть. Когда-то она была очень близка Лили. В те времена Роз с нами не было ни в Беркли, ни в Сан-Франциско. Зато Катринка была и у кровати больной, и у гроба, и на кладбище – она прошла через все это.
– Не езжай, – сказала Катринка хриплым голосом.
– Я поеду по другой причине, – сказала я. – Я не верю, что Лили там. Я верю, если Лили и живет где-то, то не нуждается во мне, иначе она бы пришла…
Я замолчала. Мне вспомнились его ненавистные, больно ужалившие слова.
Ты ревновала, тебя терзали муки ревности, что твоя дочь открылась Сьюзен, а не тебе. Признайся! Так ты тогда думала. Почему твоя дочь не пришла к тебе? А ты потеряла письмо, так на него и не ответив, хотя знала, что Сьюзен была искренна, хотя знала, как она любила Лили и как верила…
– Триана!
Я подняла голову. В глазах Роз стоял прежний страх, тот самый страх из плохих времен, до того, как мы получили все, что хотели.
– Не волнуйся, Роз. Я не буду искать Лили. Этот человек… я ему кое-чем обязана, – сказала я.
– Кому? Этому Стефану Стефановскому? – поинтересовалась Катринка. – Люди, с которыми я говорила по телефону, даже не знают, кто он такой. То есть я хочу сказать, что приглашение, конечно, подлинное, но они даже понятия не имеют, что это за человек…
– Я хорошо его знаю, – сказала я. – Вы разве забыли? – Я поднялась из-за стола и взяла в руки скрипку, которая всегда находилась на расстоянии не дальше четырех дюймов от меня и сейчас лежала на стуле.
– Скрипач из Нового Орлеана! – сказала Роз.
– Да, это Стефан. Это именно он. Я хочу поехать туда. А кроме того… Говорят, там очень красиво.
Неужели это то самое место, что виделось мне во сне? Лили знала, что выбрать: рай.
– Муниципальный театр… Звучит скучновато, – заметила я.
Или кто-то уже произносил раньше эти слова?
– Опасный город, – откликнулся Гленн. – Там тебя готовы убить за кроссовки. Бедняков полным-полно, они строят свои хижины на склонах гор. А этот пляж Копакабана? Его создали несколько десятков лет назад…
– Там красиво, – прошептала я.
Меня никто не расслышал. Я держала в руках скрипку и начала пощипывать струны.
– Прошу тебя, только не начинай сейчас играть, а то я свихнусь, – сказала Катринка.
Я рассмеялась. Роз тоже.
– То есть не каждую же секунду… – поспешила добавить Катринка.
– Все в порядке. И все-таки я хочу поехать. Я должна поехать. Это просьба Стефана.
Я сказала, что не обязательно ехать со мной. В конце концов, это все-таки Бразилия. Но к тому времени, когда мы сели в самолет, им уже не терпелось увидеть экзотическую легендарную страну с тропическими лесами и огромными пляжами, и муниципальный театр, который, судя по названию, представлял собой бетонное городское сооружение.
Разумеется, все оказалось не так. Вы это знаете. Бразилия не просто другая страна. Это другой мир, где сны приобретают причудливую форму, а люди тянутся к духам, где святые и африканские божества находят себе место на золоченых алтарях.
Вы знаете, что я там нашла. Конечно… я боялась. Остальные видели это. Они чувствовали мой страх. Я действительно думала о Сьюзен, и не только о ее письме, а о том, что она мне сказала после смерти Лили. Я все время мысленно возвращалась к ней и к ее рассказу после смерти Лили: Лили знала, что скоро умрет. Я всегда хотела сохранить это в тайне от девочки. Но Лили сказала Сьюзен: «Знаешь, я скоро умру. – И при этом она рассмеялась. – Я знаю, потому что мамочка знает, и мамочка боится».
Но я в долгу перед тобой, Стефан. Я в долгу перед тобой, потому что ты дал мне силы. Я не могу тебе отказать.
Я заставила себя улыбаться. Я выработала план действий. Говорить об умершем ребенке оказалось не так уж трудно. Родные давным-давно перестали расспрашивать меня, каким образом я очутилась в Вене. Они не связали это событие с безумным скрипачом.
Итак, мы отправились в путь и снова смеялись, скрывая страх, страх, похожий на тени в длинном пустом доме, где мать пила, а дети спали в липкой духоте, и я боялась, что дом займется огнем и я не смогу их вытащить, и отец, как всегда, пропадал неизвестно где, и у меня стучали зубы, хотя было тепло, и в темноте летали комары.