Джон Бакен Скула-Скерри

John Buchan, «Skule Skerry», 1928 г.

Кто, кроме бури, здесь?[1]

«Король Лир»

Мистер Энтони Харелл был человеком невысоким, до худобы тощим, но выпрямленным, как шомпол, и крепким, как керн-терьер. В его волосах не было седины, а тусклые дальнозоркие глаза имели юношескую резвость, но худощавое лицо его было так сморщено от погоды и при определенном освещении выглядело столь почтенным, что молодые люди, поначалу видевшие в нем своего сверстника, теперь обращались к нему «сэр», как к несомненному старику. На самом деле, я полагаю, ему было около сорока лет. Он унаследовал небольшую собственность в Нортумберленде, где собрал коллекцию редких птиц, но большую часть своей жизни провел в таких дальних краях, что его друзья едва сумели бы отыскать их на карте. Он написал дюжину монографий по орнитологии, являлся соредактором значительного труда о птицах Британии и первым человеком, побывавшим в енисейской тундре. Говорил он мало, слегка запинаясь, но его легкая улыбка, живой интерес и увлеченность бездонными познаниями о странных жизненных формах сделали его популярной и любопытной фигурой среди друзей. О своем участии в войне он ничего не рассказывал; все, что было об этом известно, — а там действительно было чем впечатлиться — мы узнали не от него. Из привычного молчания его вывела история Найтингейла[2]. За следующим после той встречи ужином он дал убедительные комментарии по поводу существующих объяснений сверхъестественного.

— Помню, однажды, — начал он и, прежде чем мы отреагировали, удивил нас, заведя рассказ. Но остановился, едва успев начать.

— Я вам наскучил, — извиняясь, сказал он. — В этой истории нет ничего особенного. Видите ли, все это происходило, так сказать, у меня в голове… Я не хочу показаться эготистом.

— Не будь дураком, Тони, — сказал Ламанча. — Любые приключения происходят главным образом у кого-нибудь в голове. Давай дальше. Мы все внимание.

— Это случилось порядочно лет назад, — продолжил Харелл, — когда я был довольно молод. Я не был хмурым ученым, каким кажусь себе сегодня. Я интересовался птицами прежде всего потому, что они разжигали мое воображение. Они очаровывали меня, из всех созданий они, казалось, были ближе всех к тому, чтобы иметь чистые души, — эти маленькие существа с нормальной температурой 125 градусов[3]. Подумайте над этим. Королек с желудком не больше боба пересекает Северное море! Краснозобик, который разводит потомство так далеко на севере, что всего три человека видели его гнезда, летает в Тасманию на отдых! Поэтому я всегда отправлялся на поиски птиц со странным предвкушением и слабым трепетом, будто прохожу слишком близко от границ вещей, которые нам не дозволено знать. Особенно сильно я это ощущал в сезон миграций. Крошечные создания, приходящие Бог знает откуда и уходящие Бог знает куда, были совершенной загадкой: они принадлежали миру, построенному в отличных от наших измерениях. Не знаю, на что я надеялся, но я всегда ждал чего-то, переживая, как девушка на своем первом балу. Вы должны уяснить себе мое настроение, чтобы понять следующее далее.

В один год я поехал на Норлендские острова на весеннюю миграцию. Многие делают так же, но у меня была мысль сделать кое-что другое. Я имел теорию, что птицы летают на север и на юг по довольно узкому пути. У них есть свои воздушные коридоры, такие же определенные, как автомобильные шоссе, и они наследственно запоминают эти коридоры, как непреклонные консерваторы, которыми и являются. Так я не поехал ни в Блю-Бэнкс, ни в Нуп, ни в Германесс, ни в какое другое привычное место, где можно было ожидать первую посадку птиц после полета.

В то время я много читал саги, самостоятельно изучая исландский язык. В саге о ярле Скуле, которая приходится частью Саги о ярлах, говорится, что Скуле, пытавшемуся основать свое графство на шотландских островах, пришлось немало потрудиться над местом под названием остров Птиц. Оно упоминается несколько раз, и скальд много рассказал об изумительном множестве тамошних птиц. Это не могло быть обычным местом гнездования, ведь на севере их и так навидались, чтобы считать такое место достойным упоминания. Я понял, что остров мог быть одной из самых важных остановок перелетных птиц, и, вероятно, оставаться сегодня таким же оживленным, как и в XI веке. В саге говорилось, что находился он неподалеку от Халмарснесса, что на западном берегу острова Юна, куда я и отправился. Остров Птиц совершенно не выходил у меня из головы. Судя по карте, им мог оказаться любой из дюжины шхер в тени Халмарснесса.

Помню, я провел много часов в Британском музее, выкапывая скудные записи на эту тему. Я узнал, по-моему, у Адама Бременского, что на острове жили потомки святых людей, и что там была построена капелла, опекаемая ярлом Рёгнвальдом и прекратившая существование при Малисе Стратернском[4]. Место упоминалось мельком, но хронист дал одну любопытную заметку. «Insula Avium, — говорилось в тексте, — quæ est ultima insula et proximo, Abysso». Я задался вопросом, что же это значило. Место не было конечным ни в одном из географических смыслов: ни крайний север, ни крайний запад Норлендов. И что за «abyss»? В церковной латыни под этим словом, как правило, подразумевался ад, Бездна Буньяна[5], иногда — могила, но ни одно из значений никак не вязалось с обычными прибрежными шхерами.

Я прибыл на Юну около восьми часов майским вечером, добравшись из Восса на быстроходной лодке. Был довольно тихий вечер, безоблачное, но почти до серости бледное небо, такое же серое, но неустанно игравшее цветами море и горизонт из смешанных серого и темно-коричневого оттенков, прерывавшийся от яркого света маяка. Я не могу подобрать слова, чтобы описать это загадочное свойство света, какое можно наблюдать на севере. Иногда кажется, будто вы смотрите вверх из глубины под водой, — Фаркуарсон[6] называл его «млечным», и я видел, что он имел в виду. В основном же это нечто вроде сущности света, холодной, чистой и беспримесной, словно отражение снега. В здешнем свете нет цветов, и он отбрасывает легкие тени. Некоторые находят его ужасно угнетающим — Фаркуарсон говорил, что это напоминает ему церковь ранним утром, в которой похоронены все его друзья, — лично я же нахожу его бодрящим и утешительным. Но это заставляет меня чувствовать приближение к самому краю земли.

Там не было гостиницы, и я расположился в почтовом отделении, которое находилось на насыпной дорожке между пресноводным озером и морской бухтой, и с порога можно было ловить кумжу с одной стороны и гольца с другой. На следующее утро я отправился в Халмарснесс, который лежал в пяти милях к западу за ровной пустошью, испещренной мелкими озерцами. Казалось, земли и воды там было примерно поровну. Наконец я подошел к крупному озеру перед возвышенным куском земли, который и был Халмарснессом. В этом гребне была расщелина, сквозь которую я смотрел прямо на Атлантический океан, и где-то на среднем плане находилось то, что я подсознательно считал своим островом.

Он был, наверное, с четверть мили в длину, большей частью низкий, но на севере поднимался травянистый холмик, недосягаемый для приливов. Кое-где он сужался до нескольких ярдов, а более низкие участки, по-видимому, часто затапливало. Но это был остров, а не риф, и я подумал, что разглядел останки монашеской обители. Я взобрался на Халмарснесс и оттуда, пока свившие свои гнезда поморники рассерженно летали над моей головой, я смог рассмотреть его лучше. Это определенно был мой остров, так как остальная часть архипелага состояла из безынтересных шхер, и я понял, что он вполне мог быть местом отдыха для перелетных птиц, ведь на скалах основного острова скопилось слишком много поморников-разбойников и других ревнивых птиц, и не осталось удобного места для утомленных путешественников.

Я долго сидел на мысе, глядя с трехсотфутовой базальтовой скалы вниз на находящийся в полумиле остров, — последний клочок твердой земли между мной и Гренландией. Море было спокойным по норлендским меркам, виднелась лишь снежная кайма прибоя вдоль шхер, говорившая о разрывном течении. В двух милях к югу я мог разглядеть вход в знаменитую Толчею Юны, где, когда ветер встречается с приливным течением, поднимается вал высотой с дом, сквозь который не пройти небольшому судну. Единственным признаком человеческого присутствия была маленькая серая ферма в долине в стороне Толчеи, но она свидетельствовала об этом слишком явно: стадо норлендских пони, каждый помеченный именем хозяина, пасущиеся овцы пегой норлендской породы, сломанный забор из колючей проволоки, свисавший с края утеса. Я был всего в часе ходьбы от телеграфной станции и деревни, до которой газеты доходили не более чем с трехдневным опозданием. Был приятный весенний полдень, а на пустой светлой земле едва ли была хоть тень… Тем не менее, глядя на остров, я не удивлялся тому, что ему уделил внимание скальд и его считали священным. Его воздух, казалось, что-то скрывал, хотя сам остров был пуст, как бильярдный стол. Он был чужим, неуместным в общей картине, посаженный там по какому-то капризу небесных сил. Я тотчас решил встать на нем лагерем, и это решение, довольно нелогичное, казалось мне чем-то вроде авантюры.

Этими суждениями я поделился с Джоном Рональдсоном, с которым беседовал после ужина. Он был сыном почтмейстера, скорее рыбак, чем фермер, как и все норлендцы, искусный моряк, дока по части люгерных парусов, также известный своим знанием западного берега. Ему было трудно понять мой план, но когда он узнал мой остров, стал протестовать.

— Только не Скула-Скерри! — вскричал он. — Чего вы на нем забыли? Вы увидите любых птиц, каких хотите, на Халмарснессе или еще где получше. Вас снесет с шхеры, как подымется ветер.

Я как мог объяснил ему свои мотивы, а на его опасения по поводу бури ответил тем, что остров укрыт скалами со стороны преобладающих ветров и может обдуваться лишь с юга, юго-запада или запада — сторон, откуда ветер редко дует в мае.

— Там будет холодно, — проговорил он, — и мокро.

Я указал, что у меня есть палатка, и я привык к жизни на природе.

— Вы заморитесь голодом.

Я рассказал о своих планах по снабжению продовольствием.

— Вам тяжело будет добираться дотуда и назад.

После этого перекрестного допроса он признал, что приливное течение, как правило, не представляет большой сложности, и что я могу взять гребную лодку на берегу ниже фермы, которую видел раньше, — она называлась Сгурраво. Даже после того, как я ему рассказал все это, он продолжал возражать мне, пока я спокойно не спросил его, что не так со Скула-Скерри.

— Никто туда не ездит, — резко ответил он.

— А что им там делать? — спросил я. — Я же еду просто понаблюдать за птицами.

Но тот факт, что остров никто не посещал, будто застрял у него на языке, и он проворчал нечто, удивившее меня.

— У него дурная слава, — сказал он.

Но, надавив на него, я выведал, что записей о кораблекрушениях или бедствиях, связанных с его дурной славой, не было. Он повторял «Скула-Скерри» так, будто эти слова ему неприятны.

— Народ не водится возле него. У него точно дурная слава. Дед мой говорил, то место коварное.

В норлендце теперь не осталось ничего от кельта, и он так же отличается от гебридца, как уроженец Нортумбрии от жителя Корнуолла. Это хороший, крепкий и сметливый народ, чуть ли не с чистой скандинавской кровью, но они столь же не расположены к поэзии, как манчестерские радикалы. Я мог считать их совершенно свободными от суеверий, и до сих пор за все мои посещения островов я ни разу не встречался ни с народными преданиями, ни даже с историческими легендами. А теперь этот Джон Рональдсон со своим обветренным лицом, твердым подбородком и проницательным взглядом голубых глаз, утверждающий, что невинного вида остров — «то место коварное», и проявляющий самое определенное нежелание приближаться к нему.

Конечно, от всего этого мое желание лишь возросло. Кроме того, остров назывался Скула-Скерри, а произойти такое название могло только от ярла Скуле, что в точности совпадало с разрозненной информацией, собранной мной в Британском музее из Саги о ярлах, Адама Бременского и других источников. Джон наконец согласился переправить меня на своей лодке следующим утром, и остаток дня я провел, собирая багаж. У меня была маленькая палатка, сума Вулзли[7] и с полдюжины пледов. И поскольку я привез большую коробку консервов, мне нужно было лишь мучное и основные продукты питания. Я узнал, что на острове был родник, и что я мог рассчитывать на достаточное количество плавника, чтобы развести огонь, но на всякий случай я захватил один мешочек с углем и другой — с торфом. Итак, я двинулся в путь в лодке Джона на следующий день, вместе с ветром проскочил мимо Толчеи Юны и при благоприятном приливе прибился к берегу, оказавшись на шхере в начале второй половины дня.

Было видно, что Джон действительно ненавидел это место. Мы зашли в бухту на восточной стороне, и он плеснул водой на берег, будто ожидал встретить сопротивление своей высадке, и все время резко оглядывался вокруг. Когда он перенес мои вещи в углубление под холмом, которое являлось хорошим укрытием, его голова постоянно вертелась по сторонам. Мне же это место казалось воплощением забвенного покоя. Волны нежно плескались о рифы и маленькие галечные пляжи, и лишь гомон чаек с Халмарснесса нарушал тишину.

Джон сильно беспокоился и хотел убраться подальше, но выполнил свой долг передо мной. Он помог поставить палатку, нашел подходящее место для моих коробок, показал мне родник, набрал ведро воды и соорудил каменную изгородь для защиты лагеря со стороны Атлантики. Мы привезли с собой маленькую шлюпку, которую он мне оставил, чтобы я при желании смог добраться до пляжа у Сгурраво. Последней своей услугой он установил старую бадью между двумя валунами на вершине холма и набил ее промасленным тряпьем, чтобы та могла служить маяком.

— Может, вы захотите уехать, — сказал он, — а лодки там уже не будет. Разожгите огонь, они в Сгурраво увидят его и скажут мне, а я приеду за вами, пусть хоть Большая черная селки[8] засядет на шхере.

Он посмотрел вверх и втянул воздух.

— Не нравится мне такое небо. Будет отраженный свет. Кажись, будет сильный ветер в следующие двадцать четыре часа.

Сказав это, он поднял парус и уже стал пятнышком на воде на пути к Толчее. У него не было нужды торопиться, так как прилив был неблагоприятным, и прежде чем он прошел бы Толчею, ему пришлось бы прождать три часа на этой стороне Малла. Но мужчина, обычно столь рассудительный и невозмутимый, уплыл в лихорадочной спешке.

Его уход оставил меня со странным ощущением счастливого одиночества и приятного предвкушения. Я остался наедине с морем и птицами. Мне было смешно думать, что я нашел суеверную жилку в гранитном Джоне. Он и его Большая черная селки! Мне была известна старая легенда севера о том, как упыри, живущие в глубинах океана, при случае могут надевать тюленью кожу и выходить на сушу, чтобы сеять панику среди смертных. Но эта чертовщина и мой остров были в совершенно разных мирах. Я смотрел, как садится солнце, засыпая в опаловых волнах под небом, в бледных облаках которого вырисовывалось северное сияние, и я подумал, что наткнулся на одно из мест, где Мать-природа посвящает в свои секреты. Когда свет померк, на небе появились прожилки, напоминавшие корни и ветви великого туманного дерева. Это, должно быть, и был тот «отраженный свет», о котором говорил Джон.

Я разжег костер, приготовил ужин и уютно расположился на ночь. Мои догадки по поводу перелетных птиц оказались верны. Было около десяти часов, когда они начали прилетать: костер уже потух, и я курил свою последнюю трубку, прежде чем забраться в спальный мешок. Множество рябинников плавно опустилось на южную часть шхеры. Слабый свет едва мерцал и после полуночи, но различить маленьких созданий было нелегко, так как они заметили мое присутствие и не приближались ко мне ближе чем на дюжину ярдов. Но я распознал вьюрков, овсянок и птицу, которая, думаю, была обыкновенной каменкой, а также гаршнепа и песчанку, и, судя по крикам, там были и краснозобик, и кроншнеп. Спать я ушел в состоянии крайнего возбуждения, предсказывая себе плодотворный следующий день.

Я спал плохо, словно впервые проводил ночь под открытым небом. Несколько раз просыпался с ощущением, будто я в лодке и быстро гребу по течению. И каждый раз, просыпаясь, слышал взмахи крыльев несметного числа птиц, будто бархатный занавес медленно влачился по дубовому полу. Наконец я погрузился в глубокий сон, и когда открыл глаза, уже наступил день.

Первым я почувствовал, что резко похолодало. Небо на востоке было красным, как перед бурей, а на севере высились громады густых облаков. Я онемевшими пальцами разжег огонь и торопливо приготовил себе чай. Я видел птичьи силуэты над Халмарснессом, но на моем острове осталась всего одна птица. По хвосту я определил, что это была вилохвостая чайка, но прежде чем взял бинокль, она исчезла во мгле в северной стороне. Это зрелище взбодрило и разволновало меня, и завтрак я готовил в весьма хорошем расположении духа.

Она в самом деле оказалась последней птицей, подлетевшей ко мне, не считая обыкновенных буревестников, чаек и бакланов, гнездившихся вокруг Халмарснесса. На острове же не было ни единого гнезда. Я раньше слышал, что такое случается в постоянных местах остановок перелетных птиц. Они, должно быть, чувствовали предстоящий шторм и пережидали где-то далеко на юге. Примерно в девять часов поднялся ветер. Боже, как он подул! Если хотите узнать, каким бывает ветер, поезжайте на Норленды. Кажется, словно находишься на вершине горы, где нет ни холмика, который служил бы защитой. Дождя не было, но прибой разбивался с брызгами, от которых промок каждый фут шхеры. Халмарснесс вмиг скрылся, и, казалось, я очутился в центре вихря, сдавленный потоком и со всех сторон избиваемый бурлящей водой.

Моя палатка рухнула мгновенно. Я прижал улетающий брезент к земле и получил синяк от стойки, но все же смог затащить руины в укрытие за изгородью, построенной Джоном, и придавить его крупными камнями. Брезент лежал там, помахивая, как больной альбатрос. Вода попала в коробки с едой и намочила топливо, так же как и каждый клочок моей одежды… Я не мог дождаться спокойного дня наблюдений и размышлений, чтобы поработать над своими записями, а вместо этого провел утро, словно регбист в борьбе за мяч. Может, мне бы это и понравилось, не будь я таким промокшим и замерзшим, и имей лучший обед, чем немного холодных консервов. Некоторые красноречиво рассказывают, как их «сдувало», — в основном, это пустые преувеличения, но я в тот день был к этому весьма близок. Пару раз мне приходилось ради спасения собственной жизни висеть на большом камне, чтобы не скатиться во вспенившееся море.

Около двух часов сила шторма пошла на убыль, и я впервые вспомнил о лодке. С ужасно замирающим сердцем я пробрался к бухте, где мы вытащили ее на берег. Она была в высоком и сухом месте, а ее фалинь был привязан к крепкому валуну. Но теперь от нее не осталось и следа, не считая рваного конца каната, обвязанного вокруг камня. С приливом вода поднялась до ее уровня, а волны и ветер разорвали непрочный фалинь. То, что осталось от лодки, к этому времени уже качалось близ Толчеи.

Положение дел сложилось еще то. Джон должен был навестить меня на следующий день, но мне предстояло мерзнуть еще двадцать четыре часа. Конечно, был еще и сигнальный огонь, который он оставил, но мне не хотелось его использовать. Этим я объявил бы свое поражение и признал всю экспедицию фарсом. Я был в отчаянии, но держался, и когда погода совсем улучшилась, я решил сделать все, что было в моих силах, поэтому вернулся к обломкам лагеря и попытался прибраться. Ветер все еще дул слишком сильно, чтобы сделать что-нибудь с палаткой, но неприятных морских брызг уже не было, и я смог разложить постельные принадлежности и еду на просушку. Я достал из свертка сухой свитер, и так как носил рыбацкие сапоги и штормовку, мне удалось вернуть себе хоть какой-то комфорт. Также я сумел наконец зажечь трубку. Я обнаружил уголок под холмом, который давал крохотное убежище, где и устроился, чтобы провести время наедине с табаком и собственными мыслями.

Примерно в три часа ветер совсем стих. Но мне это не нравилось, так как мертвое затишье в Норлендах часто предвещает новую бурю. На самом деле я не припомню времени, когда вообще не было ветра, зато слышал, что когда такое происходило, люди выходили из своих домов и спрашивали, что стряслось. Сейчас же стояло мертвое безветрие. Море пока еще было в бурном, беспорядочном волнении, волны неслись, как потоки, крутящие колесо мельницы, и собирался туман, скрывающий Халмарснесс и все остальное вокруг, за исключением узкого участка серой воды. От прекращения грохота бури место стало казаться неестественно тихим. Нынешний шум моря в сравнении с утренним рокотом выглядел не более чем невнятным бурчанием или эхом.

Пока я там сидел, у меня возникло непривычное ощущение. Казалось, что я одинок, отрезан не только от своих друзей, но и от обитаемой земли, более чем когда-либо прежде. Казалось, будто я в маленькой лодке посреди Атлантики, только еще хуже, если вы меня понимаете, — одиночество среди пустоты, которую при этом окружали и пересекали людские сооружения, и в то же время я чувствовал себя за пределами человеческих познаний. Каким-то образом я пришел к краю того мира, где находилась жизнь, и был очень близок к миру, в котором была лишь смерть.

Сначала я не думал, что в этом чувстве присутствовал большой страх, — в основном, непривычность, но такая, что внушает трепет, не вызывающий волнение. Я попытался сбросить с себя это настроение и встал, чтобы потянуться. Там было мало места для упражнений, и когда я, пройдя затекшими ногами вдоль рифа, соскользнул в воду и намочил руки. Было немыслимо холодно — само воплощение смертоносного арктического льда, настолько холодного, что он, казалось, обжигал и обелял кожу.

Тот момент я считаю началом самого неприятного эпизода своей жизни. Внезапно я стал жертвой черного уныния, пораженный красными огнями ужаса. Но это был не цепенящий ужас: мой разум остро работал. Мне следовало попытаться приготовить чай, но топливо все еще было сырым, и лучшее, что я смог сделать, это вылить полфляги бренди в чашку и выпить. Это не согрело мое озябшее тело должным образом, но, поскольку я очень уравновешенный человек, ускорило работу моего ума вместо того, чтобы его успокоить. Я почувствовал, что нахожусь на грани детской паники.

Одно, думал я, теперь было четко видно — значение Скула-Скерри. Благодаря какой-то природной алхимии, о которой я мог лишь догадываться, он находился на пути, на котором действуют чары севера, на маршруте притяжения того жестокого морозного Предела, к которому человек может подойти, но который ему не покорить и не понять. Хотя широта была всего 61º, там свертывалось складками пространство, и остров был краем света. Птицы понимали это, и старики севера, примитивные, как эти птицы, тоже. Поэтому незначительной шхере было дано имя ярла-завоевателя. Старая церковь это понимала, потому и была построена капелла, чтобы изгнать демонов тьмы. Мне стало интересно, что узрел отшельник, чья обитель находилась на том самом месте, где теперь съежился я, что он видел в зимней мгле.

Возможно, частично от воздействия бренди на пустой желудок, частично от предельного холода, но мой разум, вопреки попыткам мыслить рационально, начал работать, как генератор. Мое состояние трудно описать, но, казалось, я был сразу двумя личностями: одна — здравомыслящий современный человек, пытающийся сохранить рассудок и пренебрежительно отбрасывающий фантазии, которые другая, вернувшаяся к чему-то элементарному, яростно плетет. Но преимуществом владела вторая… Я чувствовал себя освобожденным от своего якоря, простым бродягой неизведанных морей. Как там говорят немцы? Urdummheit — примитивный идиотизм? Это со мной и случилось. Я выпал из цивилизованного мира в Чужеземье и ощущал его чары… Не мог думать, но мог помнить, и то, что читал о скандинавских мореплавателях, возвращалось ко мне с пугающей настойчивостью. Они познали чужеземные ужасы — Дамбы на краю земли и Застывший океан со своими странными тварями. Те люди не плавали на север на паровых судах, как мы, с современной пищей и инструментами, скучившись в экипажи и экспедиции. Они выходили почти в одиночку, на хрупких вельботах, и знали то, чего нам никогда не узнать.

А потом мне явилось сокрушительное откровение. Я искал слово и наконец нашел его. Это было «proxima Abysso» Адама Бременского. Этот остров был дверью в Бездну, а Бездна была тем отбеленным миром севера, отрицавшего жизнь.

Это несчастное воспоминание оказалось последней каплей. Помню, я заставил себя подняться и попытался зажечь огонь. Но дрова все еще были слишком сырыми, и я с ужасом осознал, что у меня осталось очень мало спичек: несколько коробок были испорчены этим утром. Расхаживая вокруг, пошатываясь, я увидел сигнальный огонь, оставленный мне Джоном, и чуть не зажег его. Но остатки мужества не позволили этого сделать: я не мог сдаться так по-детски. Нужно было дождаться утра, когда приплывет Джон Рональдсон. Вместо этого я сделал еще глоток бренди и попробовал съесть несколько промокших галет. Я едва смог их проглотить; от нечеловеческого холода вместо чувства голода у меня возникла неистовая жажда.

Я заставил себя сесть и приложить лицо к земле. Понимаете, с каждой минутой я вел себя все более по-ребячески. У меня возникла идея, — не могу назвать ее мыслью — что по дороге с севера может прийти нечто ужасное и странное. Состояние моих нервов было весьма плохим, ведь я замерз, давно не ел, был изнурен и ощущал физический дискомфорт. Мое сердце волновалось, как у перепуганного мальчишки; другая часть меня все время стояла отдельно и говорила не быть таким чертовым дураком… Наверное, услышь я тогда шуршание птичьих стай, я смог бы взять себя в руки, но ни одна блаженная птица не подлетела ко мне. Я провалился в мир, убивавший жизнь, вроде Долины в Тени Смерти.

Мглу развеяли долгие северные сумерки, и уже было почти темно. Поначалу я думал, это мне поможет, взял несколько полусухих пледов и устроил себе ночлег. Но уснуть я бы не смог, даже если бы мои зубы перестали стучать, из-за новой, совершенно дурацкой идеи, овладевшей мной. Пришла она из вспомнившихся напутственных слов Джона Рональдсона. Что он говорил о Черной селки, поднявшейся из глубин и засевшей на шхере? Маниакальный бред! Но был ли на этом затерянном острове, окруженном ледяными волнами, в наступающей ночи такой ужас, в который нельзя было поверить?

И все-таки полнейшая глупость идеи вызвала реакцию. Я взялся за голову обеими руками и побранил себя дураком. Я даже смог обосновать свое безрассудство. Я знал, что со мной было не так. Я страдал от ПАНИКИ — физического чувства, возникшего из естественных причин, объяснимого, хоть и не изученного до конца. Однажды она обрушилась на двух моих друзей: одного в безлюдной долине в Ютунхеймене, где он пробежал десять миль по каменистым холмам, пока не нашел пастбище и человеческое общество, второго — в Баварском Лесу, где он со своим проводником часами продирался через чащу, пока они не свалились бревнами перед шоссе. Эти мысли заставили меня взять себя в руки и немного подумать. Если мои тревоги были физическими, значит, не было ничего постыдного в том, чтобы найти скорейшее лечение. Я должен был, не терпя отлагательств, покинуть это Богом забытое место.

Сигнальный факел был в порядке, так как находился в наивысшей точке острова, и Джон засыпал его торфом. Одной из немногих оставшихся спичек я поджег промасленное тряпье, и большое дымящее пламя поднялось до небес.

Если полутьма внушала страх, то эта резкая яркость внушала еще больший. На миг слепящий свет придал мне уверенности, но когда я взглянул в окружающую беспокойную воду, зловеще освещенную, все мои страхи возвратились… Как быстро Джон сможет сюда добраться? В Сгурраво сигнал увидят сразу, — они должны за этим следить — а Джон не будет терять времени, ведь он отговаривал меня плыть сюда. Час, максимум два…

Я обнаружил, что не могу оторвать глаз от воды. Казалось, она идет сильным течением с севера — черная, как сердце древнего льда, неодолимая, как судьба, безжалостная, как ад. В ней словно плавали нескладные формы, которые были чем-то большим, нежели колышущиеся тени от пламени… Что-то зловещее могло в любую минуту подняться из смертельного потока… Кто-то…

И тут мои колени согнулись, сердце сжалось в горошину — я увидел, как кто-то выходил.

Он медленно появлялся из моря, на секунду задержался, а потом поднял голову и с пяти ярдов слепо взглянул мне в лицо. Огонь быстро затухал, но на такое малое расстояние он давал достаточно света, и глаза отвратительного существа, казалось, были им ослеплены. Я увидел огромную, как у быка, темную голову, старое лицо, сморщенное, будто от боли, блеск крупных сломанных зубов, капающую бороду — все имело иные черты, нежели назначенные Богом для смертных созданий. Справа у горла был большой алый порез. Существо словно стонало, и тогда оно издало звук, — от мучений или от гнева, я сказать не могу — но он показался плачем истерзанного чудовища.

С меня было достаточно. Я рухнул в обморок, ударившись головой о камень, и в таком состоянии Джон Рональдсон нашел меня тремя часами позже.

Меня уложили в постель в Сгурраво с горячими глиняными бутылями, и на следующий день врач из Восса подлечил мне голову и дал снотворного. Он заключил, что у меня не было ничего серьезного, лишь шок от испытанного, и пообещал поставить меня на ноги за неделю.

В течение трех дней я был в таком отчаянии, в каком только может находиться человек, и сделал все возможное, чтобы не впасть в жар. Я не сказал ни слова о том, что пережил, и уверил своих спасителей в том, что все мои проблемы заключались в холоде и голоде, а сигнал я дал потому, что потерял лодку. Но мое состояние в эти дни было критическим. Я знал, что с моим телом все в порядке, но серьезно переживал за свой рассудок.

Трудность заключалась в следующем. Если то ужасное существо было лишь плодом моего воображения, значит, меня лучше сразу признать сумасшедшим. Здоровый человек не может довести себя до такого состояния, чтобы увидеть подобный образ настолько четко, как видел это создание, пришедшее в ночи, я. С другой стороны, если существо было настоящим, значит, я увидел нечто, находящееся за пределами законов природы, и мой интеллектуальный мир разлетелся на куски. Я был ученым, а ученый не может признавать сверхъестественное. Если мои глаза узрели монстра, в которого верил Адам Бременский, которого изгоняли святые люди, перед которым даже проницательные норлендцы дрожали, как перед Черной селки, значит, я должен сжечь свои книги и пересмотреть свои убеждения. Я мог бы заняться поэзией или теософией, но в этом я никогда не преуспел бы так же, как в науке.

На третий день я пытался задремать и с открытыми глазами отгонял картины, терзавшие мой разум. Джон Рональдсон и фермер из Сгурраво беседовали возле двери в кухню. Тот что-то спросил, и Джон ответил:

— Ага, то был морж, это точно. Он выбросился на берег в Глуп-Несс, а Сэнди Фрейзер сдёр с него шкуру. Он был дохлый, когда тот его нашел, но умер недавно. Бедного зверя снесло к югу на льдине и поранило, Сэнди сказал, у него была такая дыра в горле, что в нее можно сунуть кулак. Моржей в Юне не бывало со времени моего деда.

Я повернулся лицом к стене и, успокоившись, уснул. Теперь я знал, что не сошел с ума и уже не должен отрекаться от науки.

Загрузка...