Небо на востоке начинало сереть. На траве появилась роса. По колено мокрые, мы выбрались на дорогу и лениво побрели домой. Тетке за обман решили отомстить.
Сгоряча Витька предложил сейчас же забраться в ее огород и поломать еще незрелые подсолнухи. Но такой вариант мести не годился. Он нанесет ущерб, а этого мне не хотелось. Надо было отомстить тетке так, чтобы и посмеяться вволю и не в убыток ей.
Но такую шутку придумать не так-то легко. Вплоть до самой деревни мы ломали головы и ничего не могли придумать. Решили отложить на завтра.
- Утро вечера мудренее, - сказал я. На этом и разошлись по домам.
И утро действительно оказалось мудренее вечера, оно заставило нас надолго забыть о тетке.
А получилось это вот как.
ГЛАВА 2
Мы обирали в колхозном огороде помидоры.
Солнце беспощадно калило наши ничем не покрытые головы. Воздух не шелохнулся. Духота. А в нескольких метрах от нас заманчиво журчала река. Хотелось пить.
К тому же после бессонной ночи я чувствовал себя угнетенным, подавленным, а Витька беспрерывно бормотал - уговаривал уйти из Люськиной бригады в настоящую. Он почти совсем не работал. Вчерашнее общественное порицание подействовало на него отрицательно. Витька строил из себя какого-то героя и вовсе не думал загладить свою вину, а наоборот, вел себя вызывающе: кидался землей, дергал девчонок за косички, забегал вперед и назло обрывал самые лучшие помидоры, потом небрежно высыпал их в общую груду, не заботясь о том, что помидоры мнутся и скатываются на дорогу.
Ясно было, что он старается показать свое отвращение к работе бригады. Да Витька это и не скрывал.
- И чего тут хорошего, - говорил он мне, - что ты не хочешь уйти? Сегодня собирай помидоры, завтра поли свеклу - что это за работа... Тьфу. Вот в настоящей бригаде так...
- Отстань, - оборвал я, - не хочешь работать - уходи, а я никуда не пойду.
Витька опешил. Ошарашенный таким ответом, он несколько мгновений удивленно смотрел мне в лицо и вдруг выпалил:
- Ну и целуйся со своей Люськой, без тебя, чай, уйду. По-ду-ма-ешь.
Презрительно повернулся ко мне спиной и быстро зашагал к реке.
- Витька! - вспыхнул я, сжимая кулаки.
Он обернулся. Но я молчал. Я не мог говорить: меня душила злоба. Хотелось кинуться и вцепиться в лохматую Витькину голову, но я сдержался. До боли стиснул кулаки и прошептал:
- Так, значит, ты думаешь... ты думаешь, что я не ухожу из молодежной бригады из-за Люськи.
Витька хитро сверкнул глазами и, видя мои сжатые кулаки, принял воинственную позу.
С минуту тянулось напряженное молчание.
Мы, как два закоренелых врага, грозно смотрели друг другу в лицо.
Наконец Витька опомнился, зачем-то присвистнул и снова зашагал к реке.
А я как вкопанный стоял и глядел ему вслед.
"Так вот, так вот он что думает, - кипело во мне, - ну погоди, я тебе покажу". И я со злостью пнул ни в чем не повинный куст помидора.
Из-за Люськи...
"А отчего же? - спросил какой-то внутренний голос, от которого я вздрогнул. - Отчего?"
И не нашел ответа. Украдкой взглянул на Люську и, встретив ее беспокойный взгляд, стыдливо опустил глаза.
В груди моей вспыхнула тревога. Я понял, что люблю Люську. И решил во что бы то ни стало скрыть это от Витьки. Решил рассеять его подозрения. Для этого я бросил работу и тоже отправился на реку.
А следом за мной бросили работу и прибежали купаться все мальчишки.
Река ожила, зашумела пронзительным визгом и смехом, но в самый разгар веселья, когда Синичкин "выщупал" рака, на берег прибежала Люська.
Белая косынка на ее голове съехала на самый затылок, косички расплелись, лицо покраснело от волнения.
- Вылезайте, - закричала она, - что вы делаете? Не знаете, что ли, что скоро за помидорами приедут машины? Вылезайте, говорю. А то... а то...
Люська захлебнулась, сорвала с головы косынку, прижала ее к глазам и заплакала.
Гомон над рекою сразу стих. Ребята, переглядываясь, один за другим начали понуро покидать реку. Не спеша они подбирали разбросанные на берегу рубашки и шли в огород.
Скоро в воде остались только мы с Витькой.
- А вы не пойдете? - Люська метнула в нас гневный взгляд. - Ну хорошо. Покаетесь.
Я засмеялся. Однако мне было не весело. Мне просто надо было показать Витьке, что я не придаю Люськиным словам никакого значения. На самом же деле я лгал. Мне не хотелось обижать Люську, поэтому и смех у меня получился сухой и быстро оборвался.
- Да, да, еще как покаетесь, - повторила Люська.
Гордо повернулась и ушла.
А мы продолжали купаться.
Витька после Люськиных угроз, по-видимому, не желал выходить из воды и приступать к работе первым, чтобы не показаться трусом. Я же ни за что не хотел покидать реку раньше Витьки. Мне казалось, что этим я убедительно покажу свое равнодушие к Люське и рассею его подозрения.
Между нами началось безмолвное состязание. Я старался делать вид, что не замечаю товарища и купаюсь ради своего удовольствия, а Витька нарочно не смотрел на меня.
Так мы купались долго. Купались до того, что от холодного озноба у меня вздрагивала и подпрыгивала нижняя челюсть, как в лихорадке. Но я все-таки купался и не без злой радости замечал, что Витька чувствовал себя не лучше.
И не знаю, чем бы все это кончилось, если бы на берегу не показался Егор. Он пришел набрать в небольшой бочонок питьевой воды для бригады, которая неподалеку от нас косила рожь.
Осторожно спустившись к реке, Егор выбрал удобное место, утопил бочонок в воду и ждал, когда он наполнится, а я тем временем тихо подбирался к нему. Мне хотелось обрызнуть его водой и посмеяться, но, остановившись за кустом, совсем рядом с Егором, я раздвинул ветви и заметил, что он одним глазом следит за бочонком, другим - наблюдает за мной.
Я чему-то обрадовался, выскочил из своей засады, споткнулся и со всего маху грохнулся к ногам Егора, окатил его липкой грязью. Испугался, прыгнул в сторону и замер. Ждал. Думал, Егор разразится бранью, но Егор молчал. Смахнул рукавом с лица черные веснушки, насупил угрюмые брови и молчал.
Я беспокойно поглядывал на его огромные мозолистые руки и подумывал уже пуститься подобру-поздорову прочь, как вдруг губы Егора зашевелились.
- Я о тебе лучше думал, - пробасил он и так сурово взглянул мне в лицо, что я отшатнулся. - Отец-то, поди, уходил на фронт, наказывал не баклуши бить. Забыл. Работать надо.
Сказал, взял бочонок и скрылся в зарослях тальника. А я, оглушенный его словами, медленно вышел на берег.
"Работать надо, работать надо", - стучало в голове, и перед глазами вставало грустное лицо отца. Слышались его последние тяжелые слова: "Я уйду на фронт, ты останешься здесь за меня. Матери помогай. Работы не бойся. Надо пахать - паши, надо косить - коси, надо стога метать - мечи, и этим ты вместе со мной будешь воевать с врагами".
"Папа, папа", - шептал я, надевая рубашку. И вдруг понял, что мы с Витькой можем и должны выполнять работу более тяжелую.
Я торопливо оделся и, не взглянув на товарища, быстро зашагал, но не в огород, как хотел раньше, а прочь от него, в таловые кусты.
Я твердо решил уйти из молодежной бригады во взрослую и работать на лошади по-настоящему.
Однако Витьке говорить мне об этом не хотелось. Не хотелось мириться с ним.
Витька тоже не разговаривал со мной; мы несколько дней не виделись совсем.
Не знаю, как вел себя в это время Витька, я же каждый день вставал по утрам раньше обычного и тайком от матери выходил на крыльцо подкарауливать бригадира взрослой бригады - дядю Петю.
А когда мне это удавалось, я следовал по его пятам и жалобно упрашивал:
- Дядь Петь, пошлите меня на работу к вам.
Бригадир останавливался, сердито оглядывал меня поверх своих большущих роговых очков и каждый раз произносил:
- Хмы...
Потом поднимал очки, оглядывал меня без них и спрашивал:
- А сколько тебе лет?
- Скоро уже четырнадцать будет, - отвечал я, поднимаясь на цыпочки, чтобы казаться повыше.
- Хмы... - снова произносил бригадир.
И сердце мое от этого звука холодело. Я печально склонял голову и умолял:
- Пошлите, дядя Петь.
- Не могу, - гудел он в ответ, надевал очки и направлялся по своим делам, а я впритруску семенил сбоку и почти стонал:
- Пошлите, дядя Петь, хоть на самой плохущей лошади, только пошлите.
- Не могу. У вас своя бригада. Не велено, - твердил, несколько смягчаясь, бригадир, но, видя, что я не отстаю, сердито останавливался: И куды же ты пристал, безумная голова. Ведь сказано, не могу, чего тебе еще. Поди, и хомут-то на шею лошади не сможешь одеть, а просишься.
- Смогу, дядя Петя, - уныло заверял я, - в позапрошлом году еще одевал.
- Хмы. В позапрошлом году. А поди, и до морды-то лошади не достать.
- Так я, дядя Петь, на рыдван взберусь. Достану. Вы только пошлите.
- Хмы. На рыдван. Пожалуй, - и, немного помолчав, неизменно успокаивал: - Хорошо. Подумаю.
И уходил от меня такими широченными шагами, что я невольно бросал преследование и печальный возвращался домой, так как это "Хорошо. Подумаю" я слышал уже не однажды. Оно мне надоело. Из-за него я потерял всякую надежду и решил пуститься на хитрость.
Как-то подстерег бригадира на конном дворе одного и завел с ним прежний разговор, а когда он спросил, сколько мне лет, я выпалил:
- Шестнадцать.
Озадаченный, бригадир пристально посмотрел на меня сквозь очки, потом поглядел без очков, затем глянул поверх очков и произнес:
- Странно. Вчера, кажись, было тринадцать, а сегодня вдруг шестнадцать. У тебя, парень, что, года-то - как грибы за ночь вырастают?
- Чтой-то! - вспыхнул я. - Мне и вчера тоже шестнадцать было.
- Чудно. Право, чудно. Вы что, с Утовым-то сговорились врать-то или так, сами по себе.
- Сговорились, - буркнул я с досады и проворно нырнул за сарай. Очкастый, ничего не забыл.
И я глубоко и безнадежно вздохнул.
"Теперь все! Какой я все-таки несчастный". И мне стало жалко себя.
И вдруг вспомнил, что дядя Петя нам немного родной, правда, очень немного, однако родственник.
Я ухватился за это родство, как за спасательную нить, и решил действовать через мать.
Для этого я притворялся грустным, строил скорбное лицо и вертелся у матери на глазах. И скоро добился своего. Мать заметила мою печаль и как-то спросила:
- Что ты, Вова, ровно больной, что у тебя случилось?
- Ничего, мам, - ответил я, - мне в Люськиной бригаде неохота работать.
- Как так? - удивилась мать.
- Так, потому что девчоночья там работа. Мне хочется к вам в бригаду, на лошади работать. У вас и трудодней больше заработаешь, и работа настоящая - мужицкая.
- Мужицкая.
Мать глянула в окно, задумчиво улыбнулась.
- Она, Вова, и нам не под силу, а тебе и вовсе. Погоди немного, поработай у себя в бригаде. Вы там все одинаковы: устали - отдохнете, а ведь мы работаем не так - за нами не угонишься, а отставать не захочется. Нет, Вова, не сможешь - тяжело. Мал ты еще.
- Ну и что ж, мам, - хмуро ответил я, - теперь ведь всем тяжело война.
Мать вздрогнула, как-то печально и радостно посмотрела мне в лицо и вдруг крепко прижала мою голову к себе.
- Вы что, с Витькой надумали это?
- С Витькой.
- Ну, попробуйте.
- Я, мам, пробовал. Бригадир не посылает. Вот если бы ты поговорила с ним, может, и послал бы. Ведь он немного нам родной.
- Родной. - Мать взъерошила мои волосы. - Ладно, поговорю.
Я засиял и весь вечер заботливо помогал матери гладить белье.
А ночью мне снились хорошие сны.
Я проснулся, услышав чей-то голос. Это говорил бригадир.
- Лизунька! - словно шмель, гудел он под окном.
- Ау, - откликнулась из коридора мать и торопливо вбежала на кухню.
- Молотить сегодня идем.
- Ладно, Петр Семеныч, хорошо.
И между матерью и бригадиром завязался короткий разговор о вчерашнем дне.
Я сжался в комок, слушал, но обо мне ни звука.
Так и есть, забыла. Мигом отбросив одеяло, я неслышно, на цыпочках, подкрался к кухне, заглянул и дернул мать за рукав.
Она не обернулась. Распахнула окно и, продолжая разговор, как бы между прочим, сказала:
- А у меня, Петр Семеныч, просьба к вам небольшая есть.
- Что такое? - встревожился бригадир.
- Да что, - раздраженно ответила мать, - вон постреленок-то просится в нашу бригаду. Сам изводится и мне покою не дает.
Я затаил дыхание и стоял ни жив ни мертв.
Бригадир закашлялся и вдруг:
- Хорошие они, Лизавета Андреевна: не ищут, где полегче, в настоящее дело лезут. Прямо ходу не дают мне твой да Утов.
- Так вы уж их пошлите, - попросила мать.
- Я и то думаю.
Чуть не до потолка подпрыгнул я, услышав это, и пошел скакать-плясать по комнате. Даже самовар запрыгал на столе и зазвенел, даже половицы заскрипели, а потом как грохнусь на кровать и давай вертеться, кувыркаться и не знаю, что бы наделал, да мать ухватом пригрозила, и я немного утих.
Но тут у меня появилось новое желание: рассказать-поведать о своей радости хоть кому-нибудь, а сестренка спит. Я изловчился, щелкнул ее по носу, а она сморщилась да вдруг как взвоет, ну прямо хоть из комнаты беги. Я и убежал, потому что мать так окрестила меня вдоль спины хворостиной, что мне и самому впору было взвыть. И все-таки счастливей меня в это утро не было никого на свете.
На конном дворе бригадир послал меня на работу. На самую настоящую: молотить, отвозить от молотилки солому. И лошадь дал. Правда, клячу, ну да все-таки лошадь. Я гордо вскочил на ее острый, как топор, хребет и хотел было пуститься домой завтракать, как вдруг из-за угла свинарника, тоже верхом на лошади, выехал Витька.
- Вовка! - рявкнул он, да так, что курицы с дороги от его голоса, как от ястреба, шарахнулись в бурьян.
- Э... э... э... - заголосил я.
И ссоры между нами с Витькой как не бывало.
Мы мигом очутились рядом.
- Молотить?
- Молотить.
- Мир?
- Мир.
- Эх ты!
Витька пришпорил лошадь, и мы, позабыв о завтраке, ликуя, поскакали на гумно.
А через неделю я писал отцу на фронт радостное письмо.
ГЛАВА 3
"Папа, больше я в молодежной бригаде не работаю. Мы с Витькой ушли из нее в вашу взрослую бригаду и сейчас работаем на лошадях. Витька - на Кролике, а я - на Зайчике.
Вот только работаю я, папа, наверное, не так, как ты, устаю. Позавчера скирдовали мы рожь, а день был жаркий, и снопы кошеные тяжеленные, и я так измучился, что еле руками двигал. К вечеру, как ехать домой, хотел поперечники потуже подтянуть и не смог. Вдвоем уж с Витькой подтягивали. Только подтянули, а к нам на гумно председатель пришел.
"Давайте, - говорит, - ребятки, поработаем еще, доскирдуем, говорит, - это поле". А в поле в этом снопов-то осталось еще на целую скирду.
Мы сначала думали, он шутит, а он всерьез. Ну Витька и ответил за всех:
"Мы, - говорит, - дядя Вась, и так чуть дышим".
И хотел Витька что-то еще сказать, да так и не сказал.
Глядим, а председатель-то как стоял у скирды, так и задремал и говорит чуть слышно:
"Эй, ребятки, ребятки, а знаете ли вы, как на фронте тяжело".
А он фронтовик - раненый.
Мы повернули лошадей и - снова в поле. Так до полуночи и скирдовали при луне.
Ох, папа, и устал же я в этот день! Как пришел домой, как упал на постель, так и уснул одетый. А утром сегодня проснулся - и ничего, только ноги немного больно. Но это, папа, с непривычки - пройдет".
Я откинулся на спинку стула, задумался. В последнем письме отец просил рассказать о молодежной бригаде, а что я расскажу. Вот уже целую неделю Люська не разговаривает со мной и даже не здоровается. Обидно ей, что мы с Витькой ушли из ее бригады. А что тут плохого - не знаю. А она пройдет мимо и не взглянет. Витьке-то хоть бы что. Он только посмеивается да подшучивает над Люськой, а мне больно...
Я ткнул в чернильницу пером и торопливо закончил:
"Больше, папа, писать не о чем. До свидания. Жду ответа. Твой сын Вова".
Я отнес письмо и пошел в бригаду.
Пора была самая рабочая. Началась молотьба. Молодежная бригада с восхода солнца и до темной ночи скирдовала снопы. Лошадей не хватало. Приходилось скирдовать вручную, за целых полкилометра носить тяжелые снопы на носилках.
Не легче было и нам с Витькой. Мы отвозили с гумна обмолоченный хлеб. А возить его не так-то просто. Надо таскать мешки. А мешок возьмешь на спину - кости трещат, коленки подкашиваются. Но мы не жаловались. Мы понимали: война, всем нелегко - и молча таскали непосильную ношу. А по вечерам, хоть и уставали до упаду, все-таки выходили гулять. Собирались где-нибудь в темном углу, говорили о войне, рассказывали сказки или шутили друг над другом и весело смеялись. А возвращаясь домой, я часто думал о Люське. Вот уже несколько недель я ее не видел совсем. По вечерам она рано уходила в кладовую и ложилась спать. А днем нам встречаться не приходилось. Иногда, поздно ночью, я подолгу бродил возле Люськиной кладовой в надежде увидеть ее и, тяжело вздыхая, с грустью на сердце ложился спать.
В темноте перед моими глазами мелькали короткие белые косички, белесые брови и, словно лесные озера, глубокие, темные глаза.
Она мне часто снилась во сне. Я слышал ее ласковый голос.
"Вова!" - звала она меня, и я радостно замирал.
Но мать безжалостно разрушала мои сны. Она тормошила меня за плечо, заставляла вставать. Я недовольно ворчал, раздраженно повертывался на другой бок и грезил уже наяву. Мать снова толкала меня в плечо. Я лениво слезал с кровати и сердитый уходил на конный двор, впрягал свою лошадь и нарочно галопом проносился мимо Люськиного дома.
Рыдван подпрыгивал по ухабистой дороге, громыхал, а я ухарски свистел и весело смеялся, а сам тайком поглядывал на окна, из которых каждый раз испуганно смотрело на меня худощавое морщинистое лицо Люськиной матери. И хоть бы один раз посмотрела на меня та, о которой я так скучал.
"Неужели она ничего не знает? Неужели она ни о чем не догадывается?" - часто с обидой думал я и решил написать Люське записку. Писал старательно, выводя каждую букву, а потом изорвал. Передать ей в руки самому было стыдно. А послать с кем-нибудь другим и того хуже. И я на другой день писал новую записку, писал и уверял себя: эту обязательно передам - подойду к ней, положу в карман и убегу.
Я представлял себе, как Люська вынимает записку из кармана, осторожно развертывает, читает.
Сердце мое при этом трепетно сжималось. Что она скажет?.. Пришлет ли ответ?..
А вдруг она расскажет о моей записке своим подругам. Девчонки начнут подсмеиваться надо мной. Нет, лучше не передавать.
Я рвал только что написанную записку, а на другой день опять писал новую. Несколько времени носил ее в кармане, воодушевлял себя отважиться и передать ее по назначению, но так и не отважился. Однако записку мою прочитали. И кто прочитал - мать! "Люся, я без тебя жить не могу, - писал я в этой записке, - я тебя люблю".
- Так, может, сходить посватать? - передавая мне записку, шутливо предложила мать.
Я вырвал у нее злополучную бумажку и метнулся на улицу и после этого целую неделю избегал с матерью встречаться. Мне было стыдно смотреть ей в глаза. А желание увидеть Люську, поговорить с ней не утихало, и я решил постучаться вечером к Люське в кладовую. Мы с Витькой отвозили с гумна обмолоченный хлеб. К полудню сломалась молотилка. Мы бездельничали. Время тянулось медленно. Солнце нехотя перевалило через зенит и лениво опускалось к горизонту. Молотилку исправили, только молотить не пришлось. С севера надвинулось косматое темное облако, и хлынул проливной дождь.
Домой я вернулся рано. Умылся с мылом, что со мной редко случалось, надел новую рубашку и даже причесался перед осколком зеркала.
- Ох ты какой! - удивился прибежавший ко мне Витька. - Женихом нарядился.
- Каким женихом! - сердито оборвал я его. - Намок под дождем, вот и переоделся.
- Намок, - Витька хитро улыбнулся, - а что же я не намок?
- Это уж твое дело.
- Ну ладно. Идем гулять.
И Витька утащил меня за деревню на бугор, куда собиралась вся наша ватага. Но сегодня никто не пришел. Я думал, что Витьке будет тошно и он позовет меня домой. А он и не думал уходить. Я нервничал. А Витька, наоборот, почему-то веселился. Он городил всякую небылицу и не обращал на меня никакого внимания. Я платил ему тем же. Я не слушал его. Я думал о Люське.
Наконец мы расстались.
Витька, насвистывая какую-то песню, отправился домой, а я спрятался у забора и выжидал, когда за ним захлопнется дверь. Ждал долго и не дождался.
Осторожно выполз из своего укрытия, переполз ровную луговую площадку и мимо огородов по густой жгучей крапиве начал пробираться к Люськиной кладовой.
Сердце во мне то замирало, то начинало учащенно биться.
Иногда я останавливался и тревожно прислушивался. Нигде ни звука. Это хорошо. Меня никто не увидит. Только луна. Она смотрела на меня и, кажется, посмеивалась. Я смущенно прятался от нее в тень, голыми руками раздвигал крапиву, прошлогодний бурелом и упрямо шел к свой цели.
Люськина кладовая была рядом. Крапива кончилась. Передо мной широкая луговина.
Я стряхнул с рубашки мусор и хотел выйти, как вдруг по луговине к Люськиной кладовой промелькнула чья-то сгорбленная фигура. Я настороженно присел. Послышался легкий стук.
Шепот:
- Люся, Люсь, открой.
По голосу я сразу узнал Витьку. И меня охватило отчаяние. Я сжался в комок и тяжело засопел.
- Ну чего? - прошептала из-за двери Люська. - Говори.
Я зажал голову руками и по той же крапиве бросился бежать.
Не помню, как я очутился возле своего дома. Осторожно, чтобы не потревожить мать, вошел в комнату и тяжело опустился на скамейку возле окна. Так и заснул.
А на другой день ко мне пришла Люська. Я не разговаривал с ней. Я лежал, отвернувшись к стене, и молчал.
А Люська весело рассказывала о том, что нас с Витькой, как передовых колхозников, занесли на Доску почета.
- Витька на девятом небе. К нему теперь не подойдешь. Ходит гордый. Разговаривает басом, точь-в-точь как председатель.
Смеялась Люська. А у меня холодело сердце. Слушая ее, я все больше и больше с тоской убеждался, что она не любит меня. Недаром же она так много говорит о Витьке.
С этих пор потянулись для меня печальные дни.
ГЛАВА 5
Я не злился на Витьку. Я понимал, что он не виноват, и все-таки в душе моей кипела на него обида, поэтому я с ним не разговаривал. Я избегал его. Витька долго приставал ко мне, пытался выяснить, отчего я вдруг изменился, и наконец его заело самолюбие, он начал меня сторониться.
Дружба наша пошатнулась.
Хорошо, что летние каникулы вскоре подошли к концу. Я был рад этому. Я знал, что школа заменит мне любимого товарища и я не так больно буду переживать одиночество. Однако мне пришлось разочароваться.
Нас на два месяца освободили от учебы, и мы всей школой вместо занятий помогали колхозникам убирать урожай: рыли картофель.
Часто мы уходили работать в дальние деревни и по нескольку дней, а то и всю неделю не появлялись дома. В колхозе, в котором мы рыли картофель, нас кормили, и там же мы квартировали по целой ватаге в одном доме.
Это было веселое время, но только не для меня.
Люська словно мстила мне за что-то, и теперь до глубокой полуночи слышался ее звонкий голос и беззаботный, радостный смех.
Иногда она смеялась слишком громко, и я понимал, для чего она так смеялась. Она хотела, чтобы ее кто-то услышал. А кто? "Конечно, Витька", с горечью вздыхал я.
И назло всем старался показать себя радостным, но это мне не удавалось.
Чем веселей становилась Люська, тем мрачнее становилось на моей душе. Я не мог ее видеть веселой и перестал по вечерам выходить на улицу. Я думал, что мое отсутствие хоть немного, но опечалит Люську, но она оставалась по-прежнему веселой. Я, как отшельник, при свете мигающей лампадки целые ночи просиживал за толстой потрепанной книгой, за что получил прозвище "Бурика-профессор".
А какой же я был "бурика" и к тому же "профессор", когда меня страшно тянуло на улицу? Никто не знал, что творилось в моей душе, что за целую ночь я часто прочитывал только одну страницу и ничего-то в ней не понимал.
Читая, я напряженно вслушивался в доносившиеся до меня голоса. С трепетом улавливал знакомый смех, отбрасывал в сторону книгу и, облокотившись о подоконник, прислонялся горячим лбом к холодному стеклу.
"И зачем я родился на свет, - горестно сетовал я на свою судьбу в такие минуты, - лучше бы меня не было совсем, или же не было бы Люськи".
Я нарочно думал о Люське самое плохое, а любовь, как колючий репей, впивалась в меня и перепутывала все мои мысли. Целые дни я ревниво следил за каждым Витькиным шагом, и он, будто угадав мои мысли, как назло, вызвал Люську на соревнование и работал рядом с ней. Они работали быстро. Я следил за ними и от всей души проклинал это злополучное соревнование. Обгоняя друг друга, они переглядывались, перебрасывались шутками, смеялись, и все это болью отдавалось в моей груди. Стиснув зубы, я угрюмо наклонялся над бороздой и отчаянно расшвыривал землю. Я работал изо всех своих сил. Я не соревновался с ними. Мне просто хотелось измучить себя, измучить для того, чтобы ни о чем не думать, и, пока Люська с Витькой обрабатывали по одной борозде, я обрабатывал полторы.
Люську это задело. Иногда она посмеивалась надо мной и кидала в меня мелкими комьями земли, но я не отвечал на ее вызов. Я только суровее сдвигал брови и от какой-то ноющей обиды упрямо, с еще большей энергией, продолжал работать.
Так проходили день за днем.
И вот как-то среди недели, в обеденный перерыв, директор школы объявил нам, что после работы в правлении колхоза будет общее собрание.
Больше он ничего не сказал. Однако, когда мы приступили к работе, Люська, проходя мимо меня, остановилась и тихо, так чтобы никто не услышал, шепнула:
- Тебя премировать будут, - и убежала.
Я принял ее слова за насмешку, запустил ей вдогонку ком земли, бросил работу и незаметно ушел в деревню.
Я не хотел, чтобы меня премировали. Я понимал, что я этого совсем не заслужил. Может быть, я работал и хорошо, однако работал не оттого, что мне самому хотелось так работать, а оттого...
Я твердо решил не ходить на собрание. Забрался на сеновал, зарылся в пахучее сено и скоро заснул.
Разбудил меня громкий стук.
Я приоткрыл глаза, огляделся. На сеновале было полутемно. Прислушался. Тишина. Только где-то глубоко в сене шуршала мышь. Успокоенный, я потянулся, зевнул и хотел было снова заснуть, как вдруг подо мной во дворе раздался пронзительный треск.
Я сразу понял, что ломают дверь, и мгновенно спустился по лестнице вниз.
В щель, которая образовалась от сломанной доски, протискивалась человеческая фигура. Воры?!
В два прыжка я очутился около незнакомца и, схватив его за шею, прижал к земле.
- Стой, гадина! Попался?
- Пусти, Профессор, - прохрипел незнакомец.
Я вздрогнул и отшатнулся. Это был Колька Чернов.
Он втиснулся во двор, открыл дверь и, ругаясь, подступил ко мне с кулаками.
- Чего не отпирал, говори?
Я молчал. Я только сейчас вспомнил, что, уходя на сеновал, запер дверь на крючок, и теперь хмуро глядел на Кольку и обступивших меня ребят. Я ждал подзатыльников, но тут подоспела хозяйка.
- Уж не случилось ли чего, - испуганно произнесла она, заметив выломанную в двери доску, - неужто воры?
- Нет, теть Шур, это вот он. Заперся и не откликается, - раздраженно ответил Колька, - и пришлось ломать. Дать вон по зубам-то.
- Ну, ну, - гневно вступилась хозяйка и, видя, что Колька отвернулся от меня, вздохнула: - Ну слава тебе господи, а я было переполошилась. А он, наверно, спал.
- Какое спал, - не унимался Колька, - мы целый час грохали. Тут мертвый проснется.
- Так и что, и этак бывает.
И хозяйка рассказала нам случай, как однажды ночью заблудилась в своей комнате.
Это развеселило ребят, а меня подбодрило, и я признался, что действительно спал.
- Ну и дрыхнешь, - Колька дружелюбно ткнул меня в бок кулаком, - а за шею-то ты меня здорово сцапал.
- Я думал, что воры.
Все засмеялись.
А через несколько минут мы уже сидели за столом и мирно ужинали. Ели горячие щи, картошку с солеными огурцами и молоко. После молока Колька поднялся и хлопнул себя по животу.
- Полный. Теперь на собрание.
- Пошли, - подхватили ребята, - идем, Профессор. Посмотришь, как там Саньку разукрасили.
И они потащили меня на улицу.
Мне не хотелось идти, но после всего случившегося я чувствовал за собой вину и не стал противиться.
- Вот посмотри, - бросил мне Колька, когда мы поравнялись с правлением колхоза.
Я остановился.
На серой, обветшалой от времени стене был прикреплен хлебом широкий лист бумаги, а на нем красовалась карикатура на Саньку Офонина. Ребята уже видали ее и вошли в дом, а я шагнул ближе и прочитал крупную надпись:
"В то время, когда на фронте идут тяжелые бои, когда в тылу все
школьники работают не покладая рук, Офонин беззаботно бегает по
полям за трактором. Позор лентяю!
Р е д к о л л е г и я".
- Редколлегия, - с иронией повторил я вслух, разглядывая знакомый Люськин почерк. - Везде она сует свой нос.
И мне отчего-то стало немного жалко Саньку.
Его всегда, как магнитом, притягивает к машинам. Он и в своем колхозе летом почти совсем не работал, а целые дни и ночи вертелся возле трактора. Измажется весь в мазуте и ходит задрав нос, гордый, как будто совершил какое-то важное дело.
Мать не однажды колотила его за это, и все-таки Санька упрямо стоял на своем. Он лазил по чужим огородам, воровал огурцы, помидоры, подсолнухи и все это носил трактористам - подлизывался к ним. А трактористам что пускай мажется, чище трактор будет. А Санька и рад стараться... Вымажется так, что живого места не найдешь. На лице только зубы сверкают, на руки страшно взглянуть. А Санька гордится этим. Воображает, что в таком состоянии он больше всего смахивает на водителя.
Часто Санька хвалился нам, что может управлять трактором самостоятельно, но мы не верили и смеялись над ним. Санька злился, размахивал руками, грозил нам и в результате оставался поколоченным.
Но взбучку можно перенести, а вот это...
Я взглянул на карикатуру и от досады сплюнул. В это время на мое плечо кто-то положил руку. Голос Витьки:
- Здорово, правда?
Я не ответил. Молча передернул плечами, чтобы стряхнуть его руку, и вбежал в правление колхоза. В комнате было людно и шумно. Я пробрался в угол, уселся на давно не мытый пол, съежился и вдруг, среди этого множества людей, почувствовал тоску одиночества.
Я не слушал, как проходило собрание, и только когда заговорили о премировании лучших работников, я насторожился и опустил голову. Мне было отчего-то стыдно. Я не хотел, чтобы назвали мою фамилию, и в то же время ждал этого - боялся, что ее не назовут.
Слова директора школы, хоть он говорил и тихо, в моих ушах гремели.
- Первая премия, - произносил он торжественно, а я от каждого слова еще больше ежился и сжимался, - принадлежит ученику 6-го класса нашей школы...
Я затаил дыхание.
- Большакову.
Я вздрогнул, сильнее вжался в угол и, кажется, засопел. Все притихли.
- Большаков, - позвал директор.
Я притаился.
- Вот он, здесь, - крикнул кто-то рядом со мной, и не успел я что-нибудь сообразить, как меня схватили и протолкнули вперед.
Раздалось дружное рукоплескание и такой же дружный смех.
Краска залила мне лицо, я сразу вспотел, дрожащей рукой взял протянутую мне книгу, что-то пробормотал, повернулся и, прокладывая локтями путь, метнулся в свой угол.
Больше я ничего не видел и не слышал. Говорил директор, говорили учителя, но их слова, словно осторожные воробьи, пролетали мимо меня. Мне было и неприятно, и обидно. Я понимал, что получил премию из-за Люськи, и злился на нее.
После собрания я возвращался домой угрюмый. Мне хотелось как-то отомстить Люське. А как?
Я шел, склонив голову.
Вдруг кто-то дернул меня за рукав.
Я повернулся.
Люська.
- Поздравляю. - Она весело протянула мне руку.
Я вспыхнул.
Люська поймала мой суровый взгляд и опешила.
Ничего не соображая, я бросил книгу к ногам ошарашенной Люськи и процедил сквозь зубы:
- Возьми, это ты заработала, - и, как испуганный зверь, метнулся в проулок.
- Вова! - вскрикнула Люська.
Но я не обернулся. Я перемахнул через изгородь и направился прочь от деревни в луга, освещенные полной луной. Шел не спеша. Торопиться мне было некуда.
Добравшись до небольшого ручейка, я спустился в ложбину и лег на спину.
Лежал и бездумно глядел на далекую синеву неба, на ласково мигающие звезды, и неожиданно это широкое, бесконечное пространство повеяло на меня спокойствием.
Негодование и злое торжество сменилось легкой грустью.
В это время мое внимание привлекла мелькнувшая в воздухе искра. Я приподнялся.
Неподалеку от меня за кустами кто-то развел костер. Это меня заинтересовало.
Я осторожно подкрался к кустам и раздвинул ветки. Возле костра, по-татарски поджав под себя ноги, сидел Санька Офонин и еще два каких-то неизвестных мне парня. Волосы у Саньки были растрепаны, нос и лоб в мазуте, на щеке виднелась черная полоса. Все трое молча курили махорку.
Наконец один из них, самый маленький, вдохнул в себя слишком много дыму и отчаянно закашлялся.
Санька покосился на него, сердито сплюнул в огонь и повернулся к своему соседу.
- Надо ей морду набить.
- Угу, - отозвался тот и снова умолк.
Я догадался, что речь идет о Люське.
- Это она тебя, Санька, так-ту разукрасила, - каким-то девичьим голоском выкрикнул малышка между приступами кашля и захохотал.
Я вспомнил карикатуру и тоже улыбнулся.
- Чего смеешься! - оборвал Санька. - Говорю тебе - морду ей надо набить.
- А чего ты, Санька, дашь за это?
Санька почесал затылок.
- Арбузов.
- Ну это ты врешь, - буркнул молчаливый Санькин сосед.
- Дам. Их в колхозном огороде полно. Во какие, - и Санька сделал из рук колесо. - Только набить ей надо так, чтобы из носу кровь пошла.
- Это само собой... - заверил молчун.
И на этом торговая часть закончилась.
Дальше начался тихий уговор.
Заговорщики наметили встретить Люську на опушке леса. Санька знал, что Люська каждую субботу после работы заходит в школу к своей тетке-сторожихе и возвращается домой одна. Этим они и хотели воспользоваться.
Закурили, подбросили в огонь хворосту и начали хвастаться своей удалью, а я незаметно отполз обратно в свою ложбину и вернулся в деревню. Я решил не выдавать заговорщиков. Я знал, что этим отомщу Люське, и на другой день на работе, поглядывая на нее, ликовал.
"Ох и надают они тебе, ох и надают", - заранее радовался.
Однако злая радость во мне постепенно угасала. Угасала оттого, что Люська работала неподалеку от меня и почему-то была грустной. Расшвыривала землю вяло, с неохотой. Это смущало меня. Сегодня я желал видеть ее веселой. Тогда бы мое ехидное торжество было вполне удовлетворено, но Люськино лицо было мрачным.
Она все чаще и чаще кидала в мою сторону чем-то опечаленный взгляд и наконец тихо позвала:
- Вова.
Я вздрогнул и понурил голову.
- Отчего ты на меня злишься?
- Я не злюсь, - чуть слышно, с дрожью прошептали мои губы.
Люська подошла ко мне.
Чтобы скрыть от нее свое волнение, я поднял с земли корзину и направился к общей груде высыпать из нее картофель.
Люська взялась мне помочь.
Мы шли молча. Молча опорожнили корзину, и я повернул обратно.
- Погоди.
Люська достала из-под кофты аккуратно обернутую газетой книгу и протянула ее мне.
- Возьми.
- Мне ее не надо.
- Там записка.
Книга очутилась в моих руках. Люська стыдливо отвернулась и торопливо зашагала к своей борозде.
Я провожал ее смущенным взглядом и чувствовал, как большая радость и теплота разливаются по всему моему телу. Сердце замирало от какого-то приятного предчувствия.
Я воровато огляделся и спрятал книгу за пазуху. Жизнь моя сразу изменилась. Я вмиг позабыл обо всем на свете: о войне, о тяжелой работе, о Витьке и даже о самом себе. Я думал только о записке. Я не хотел ее читать до вечера, но книга мешала мне работать, мешала нагибаться и каждую минуту напоминала о том, что в ней заложен заветный листочек бумаги, который для меня ценнее всяких сокровищ. И я не вытерпел. Я лег в борозду, загородился от посторонних глаз корзиной и достал из-за пазухи книгу. Развернул. И тут случилось то, чего я никак не мог предвидеть.
Сильный порыв ветра подхватил дорогую мне легкую бумажку и стремительно помчал ее по оголенному полю. Я как сумасшедший бросился за ней. Я ничего не видел и не чувствовал. Перед моими глазами мелькал перепрыгивающий через борозды белый лоскуток. Вот он застрял, и тут... У меня потемнело в глазах.
Перед самым моим носом записку схватила какая-то рыжая длинноволосая девчонка и со смехом кинулась бежать.
Разъяренный, я вцепился в ее спину и захрипел:
- Отдай!
Рыжуха упала, разбила нос и в гневе разорвала мою записку в мелкие клочья. Я что-то крикнул и ударил ее.
А дальше... Дальше действия проходили в каком-то тумане.
Рыжуха с плачем направилась к учительнице, та - к директору школы, и над моей головой разразилась гроза. Меня стыдили, упрекали, а я, опустив голову, сопел и с ноющей болью думал о пропавшей записке.
Директор школы и заставлял, и упрашивал меня извиниться, а я стоял перед ним и думал: "О чем писала мне Люська?" Этот вопрос не давал покоя весь следующий день.
Я несколько раз пытался подойти к Люське и спросить, и каждая попытка кончалась неудачей. Не хватало смелости. И наконец в субботу утром я написал ей записку.
"Люся, напиши мне еще одну такую же записку", - просил я на маленьком лоскутке бумаги. Бережно свернул его вчетверо и, зажав в кулаке, направился на работу.
Однако работа не шла мне на ум. Я целых полдня подстерегал Люську улавливал удобный момент. И вот мы встретились. Встретились один на один за высокой грудой картофеля. Мы не сказали друг другу ни слова.
Я молча сунул руку в карман Люськиной кофты и разжал кулак.
Люська не спросила, зачем я это делаю, она догадалась, и мы разошлись.
Работать оставалось недолго. Мы в субботу кончали раньше обычного, но я не стал дожидаться окончания работы. Мне было не до этого.
После того как Люська передала мне книгу с запиской, я с гордостью носил в себе тайную мысль: одному защитить Люську от заговорщиков.
И защитить не просто так - расстроить их план, нет. Это я мог сделать и раньше, но я этого не хотел. Я мечтал накинуться на Саньку и его товарищей и отколотить их именно тогда, когда они нападут на Люську.
Признаться, это был смелый план. Один против троих. Но это-то меня и разжигало.
Я понимал, что такая смелость поднимет в глазах Люськи мой авторитет, из-за этого я был готов на все. Я хорошо знал то место в лесу, где должны встретиться заговорщики, и, не медля ни минуты, отправился туда. Противники мои были уже в сборе. Они сидели возле костра на дне широкой котловины, поросшей густым орешником, и, обжигаясь, ели печенную в золе картошку.
Я наблюдал за ними сверху.
Погода стояла ветреная. Лес глухо шумел и торопливо, как будто стыдясь чего-то, сбрасывал нарядную осеннюю одежду. В котловину, медленно кружась в воздухе, спускались тысячи разноцветных листьев. На небе не было ни тучки. Косые лучи заходящего солнца с мягкой грустью просвечивали редеющий лес.
Вдруг неожиданный свист вывел меня из оцепенения. Заговорщики в котловине повскакивали с мест, и я с удивлением отметил, что их осталось только двое.
Значит, свистел разведчик. Значит, Люська недалеко. Перебегая от ствола к стволу, я выбрался на опушку и заметил, что Люська, весело напевая, шла по полю. Я облегченно вздохнул. Неподалеку от меня дорога огибала глубокий, заросший колючим шиповником овраг. На берегу оврага, в том месте, где дорога делала изгиб, стоял столетний кряжистый вяз. Вот за ним-то и прятался разведчик-коротышка. Через несколько минут к нему из оврага, крадучись, вылезли и тоже притаились Санька и его товарищ угрюмый молчун.
Люська, ничего не подозревая, торопливо приближалась к роковому месту.
Вот она прошла мимо меня и неожиданно остановилась. На дорогу, переваливаясь с боку на бок, вышел Санька Офонин.
Люська помедлила, поправила на голове платок и решительно направилась на своего врага.
- Стой! - угрожающе зарычал Санька.
- Ну стою.
- Ты рисовала карикатуру?
- Я.
Санька не ожидал такой смелости, растерялся и тревожно оглянулся. Из-за вяза к нему на подмогу выскочил малышка и здоровенный угрюмый молчун.
Заметив их, Люська шагнула вперед.
- Уйди.
- Я тебе уйду, - осмелел Санька, - я тебе всю физиономию разрисую.
- Попробуй! - Люська сжала кулаки.
- Ну и попробую.
- Попробуй!
- На.
В тот же миг Санька с Люськой вцепились друг другу в волосы и свалились на пыльную дорогу. К Саньке подоспела помощь.
Молчун ухватился за Люськины руки и старался оторвать их от Санькиных волос. Санька орал. Я, стиснув зубы, выпрыгнул из своего укрытия и с разбегу ударил ногой молчуна в зад. Он перевернулся и, как чурбан, кувыркаясь, покатился в овраг. Заметив это, коротышка бросился бежать. Я метнулся за ним. Он понял, что ему не уйти, и сделал хитрый маневр - упал мне под ноги. Я ткнулся. Коротышка прыгнул в сторону и скрылся в лесу.
- Держи, держи! - кричала Люська.
В это время мимо меня зайцем промелькнул Санька Офонин.
Разъяренный, я кинулся за ним.
Началась погоня.
Санька, чтобы скрыться, как лиса, петлял между деревьев, а я, не теряя его из виду, летел напрямую...
Вдруг кто-то дернул меня за плечо.
Я пошатнулся и хотел обернуться, но в лицо мне врезался кулак. Я на мгновение потерял равновесие. Из глаз брызнули искры.
- Попался? - послышался веселый смех молчуна.
Я озверел.
Не помню, как в руках у меня очутилась палка и я ударил ею своего противника. Он взвыл. Я хотел ударить его еще раз, но кто-то сзади повис на моих плечах. На меня посыпался град кулаков. Я догадался, что враги мои в сборе, и, кое-как вырвавшись, дал стрекача.
ГЛАВА 6
Скрылся я от заговорщиков удачно и вовремя. Однако разноцветные синяки под глазами упорно красовались на моем лице целую неделю. И, как нарочно, с этой недели начались занятия в школе.
В классе назойливо подтрунивали над моими "фонарями", а учителя, которые почему-то привыкли считать меня тихим, смотрели на мой неприглядный вид с удивлением.
- И кто это, Большаков, тебя так разрисовал? - допытывались они, и я, не стесняясь, врал, что упал с сеновала.
Витька не верил этому и во время перемены спросил:
- А все-таки, Вовк, скажи по-честному: с кем ты дрался?
Мне не хотелось открываться перед Витькой, и я резко ответил:
- Ни с кем. Ты думаешь, я хвастаю?
- Откуда я знаю, - обиженно проговорил Витька и, сочувственно посмотрев мне в лицо, предложил: - Давай отомстим вместе.
Я был тронут Витькиным вниманием, но во мне тут же зародилось смутное подозрение: не рассказала ли ему обо всем Люська.
После лесного побоища Люська не отвечала на мою записку, а при встречах со мной опускала глаза и торопливо проходила мимо.
Подозрение мое с каждым днем возрастало.
Первое время я думал, что Люська стыдится передать мне записку, и старался показаться ей на глаза где-нибудь в темном закоулке, но все мои усилия были напрасны.
Люська избегала меня, а Витька, наоборот, настойчиво приставал ко мне - хотел помириться. Он как-то сразу изменил ко мне свое отношение, был очень заботлив и часто смотрел на меня с затаенной печалью. Я ничего не понимал. Встречая его взгляд, я иногда думал, что Витька что-то скрывает от меня, что-то хочет сказать и не может.
Не на шутку встревожась, я начал наблюдать. Витька понял это. Он даже сам стеснялся своего взгляда и нередко во время уроков подолгу смотрел на меня украдкой. В такие минуты я замечал в его глазах глубокую скорбь, с которой глядят на безнадежно больных. Это пугало меня.
Я отодвигался подальше и нервно обрывал:
- Чего ты на меня уставился?
Вздрогнув, Витька торопливо успокаивал:
- Ничего. Это я так, просто задумался.
А через несколько минут глядел на меня такими же глазами.
Об уроках Витька не думал совсем. За небольшой промежуток времени он получил три двойки и, кажется, нисколько о них не беспокоился.
"Что его тревожит? Отчего он так заботлив ко мне?" - спрашивал я сам себя и не находил никакого ответа.
Наконец все стало ясно.
Это произошло пятнадцатого ноября...
Я возвращался из школы немного позднее обычного. Морозный день клонился к закату. С неприветливого, пасмурного неба сыпался мелкий снег. Колючий северный ветер сердито распахивал мое не по росту короткое пальто. Зябли коленки. Стараясь разогреться, я семенил вприпрыжку. Незаметно пробежал лугами, лесом, очутился снова на опушке и неожиданно замедлил шаг.
Вправо от меня, недалеко от дороги, послышался чей-то разговор.
Продолжая идти, я насторожился, отогнул воротник. Разговор утих.
Я остановился.
Голос Люськи.
- Ну а дальше? - спрашивала она кого-то.
Я затаил дыхание.
Тишина.
И вдруг... Зубы мои лихорадочно прикусили нижнюю губу.
Голос Витьки:
- Я ничего ему не сказал.
- А как же?
- Не знаю. Я не могу сказать ему об этом. - Голос у Витьки осекся. Я сам как дурак хожу, думаю, думаю, а сделать ничего не могу. Лучше скажи ему ты.
Молчание.
- Скажи, - жалобно упрашивал Витька.
Люська не отвечала.
- Ведь ему все равно надо знать. Скажи. Вовка тебя любит.
Люська вздохнула:
- Нет. Лучше ему не говорить.
По снегу заскрипели шаги. Я понял, что Витька с Люськой идут к дороге, и опрометью кинулся бежать.
Теперь мне все было ясно.
Вот почему Люська не отвечала на мою записку, ей не хотелось меня обижать. Она просила Витьку передать мне обо всем (о чем, я точно не представлял себе), но Витька не осмелился. Ему, видите ли, жалко меня. "Подумаешь, какая красавица. И сказал бы, так, наверно, не умер", успокаивал я сам себя, а на душе становилось все тяжелее и тяжелее. Мир пустел. Хотелось скрыться от него в каком-нибудь тихом углу, и я торопился домой.
В моем сознании теплилась слабая надежда, что за все пережитое горе там меня ожидает какая-то радость. А дома меня подстерегало горе.
Мать сидела у окна и, облокотившись о подоконник, беззвучно плакала. С боку к ней сиротливо прижалась сестренка.
На столе лежал нераспечатанный треугольник письма. Я взглянул на него и невольно отшатнулся. Это было мое последнее письмо, которое посылал я отцу месяц назад. На нем стоял черный штамп: "Адресат выбыл".
Тяжелое предчувствие беды стиснуло мне горло, но я поборол себя и, как мог, спокойно произнес:
- Не надо, мам. Его, наверно, в другое место перевели.
- Ох, не знаю, Вова. Чует мое сердце неладное. Давит здесь вот. Больно. - И она бессильной рукой провела по груди.
Я отвернулся и понуро ушел в переднюю.
Уроки в этот вечер я, конечно, не учил.
К нам пришли соседки. Они сочувствовали нашему несчастью и еще сильнее тревожили мать. Она то плакала, то, вздохнув грустно, начинала рассказывать сны, которые ей снились в последние ночи.
Чаще всего во сне она видела тихое лесное озеро с прозрачной холодной водой, и соседки утверждали, что чистая вода к слезам.
Я не верил этому. Не верил, что сны могут чего-то предсказывать.
Мать говорила, что если во сне увидишь собаку, то непременно встретишься с близким другом. Однако мне нередко снились собаки, а друзья почему-то не встречались.
Слыхал я и то, что если приснится машина, - будет письмо.
Но когда я ждал записку от Люськи, я за одну только ночь увидел тысячи машин, а записки не получил. Нет, не верил я снам. Не верил, что с отцом могло что-то случиться, и все-таки глубокая тревога притаилась во мне и всю ночь не давала покою.
Утром пришел я в школу хмурый.
"Где отец? Что с ним?" - задавал я себе вопросы, а через полминуты вспоминал вчерашний день и с упреком думал о Люське; волком косился на Витьку и невольно от обиды сжимал кулаки.
Вдруг во время большой перемены нас с Витькой и Люськой вызвали к директору школы. "Еще что-нибудь случилось", - подумал я и, выйдя из класса, равнодушный, готовый ко всему, зашагал по крутой, плохо освещенной лестнице.
В это время в дальнем конце коридора раздался веселый Люськин смех. Он уколол меня, и я остановился. Мне захотелось дождаться Люськи и причинить ей боль. Хотелось сказать что-нибудь такое, отчего бы она надолго перестала смеяться. Я перебирал в уме всякие обидные слова и не мог ничего придумать, и только когда Люська поравнялась со мной, я неожиданно для себя прошипел:
- Ты знаешь, зачем нас вызывают?
- Нет.
Люська беспокойно взглянула мне в лицо.
- А я знаю. Директору сказали, что ты с Витькой по лесу шляешься.
Люська удивленно подняла брови и попятилась назад.
- Что, неправда? Напугалась? - наступал я на нее. - А кто летом к тебе в кладовую приходил? Что молчишь? А кто вчера под сосной стоял с Витькой? Я ведь все слыхал - знаю.
- Слыхал? - прижимаясь к перилам, испуганно выронила Люська.
- Да, слыхал. Не бойтесь, не удавлюсь.
Я прыгнул через две ступеньки и с яростью распахнул кабинет директора.
Витька был уже там. Подпирая плечом круглую обитую железом печку, он стоял вполуоборот ко мне.
Директор сидел за столом и что-то писал. На стук захлопнувшейся двери он приподнял свои усталые глаза и улыбнулся:
- Утов, ты смотри поосторожнее.
- А чего я, Александр Петрович?
- Да так, ничего. Только печка у нас не того... плохонькая: Не сковырни ее.
Витька жалко улыбнулся и вытянулся в струнку.
- А где же Цветкова?
Мы молчали.
Я исподлобья поглядывал на Витьку и каждую секунду ждал, что откроется дверь, но она не открывалась. Пролетело несколько минут, а Люська не приходила.
- Кажется, она была аккуратной. Иди-ка, Утов, позови ее.
Я вспыхнул. Я понял, что, разговаривая с Люськой, хватил через край, и, уставясь на пол, бессмысленно разглядывал загнутые носы своих старых сапог.
Витька быстро возвратился. Он остановился у порога, опустил голову и молчал.
- Ну что? - шагнул к нему директор.
Витька переступил с ноги на ногу и отвернулся.
- Нашел ее?
Тишина.
- Ну и что же ты молчишь?
Витька нерешительно поднял глаза:
- Она на лестнице плачет.
- Плачет? - удивленно переспросил директор и направился к выходу. Я провожал его косым, тревожным взглядом.
Вот он толкнул дверь и с силой захлопнул ее, но она приоткрылась. И я увидел на лестнице Люську. Она стояла все там же, только перегнулась через перила и изредка вздрагивала. Директор положил ей на спину руку:
- Что с тобой, Цветкова?
Люська молчала.
- Зайди ко мне.
Он взял ее под руку и ввел в кабинет.
- Что-нибудь случилось?
- Нет. - Люська утирала слезы и говорила, ни на кого не глядя. - Я ногу расшибла.
Я с благодарностью взглянул на Люську и облегченно вздохнул.
- А я уж подумал, что-нибудь хуже, - произнес директор. - А это ничего. До свадьбы заживет. Правда, Большаков?
Я скривил рот наподобие улыбки.
Директор немного пошутил надо мной, а когда Люська успокоилась, неожиданно спросил:
- Вы хорошо знаете Офонина?
Я насторожился. Зачем ему понадобилось про Саньку спрашивать?
Вспомнил лесное побоище, от которого под моими глазами еще не совсем пропала желтизна синяков, и, в упор уставившись на директора, старался понять - знает он или нет.
- Хорошо, - как-то неуверенно ответил за всех Витька.
- Вот поэтому-то я вас и позвал.
Директор достал со стола конверт, посмотрел на него и задумался. Потом провел рукой по волосам и мягко заговорил:
- Это письмо с фронта от его отца. В нем он просит меня рассказать ему о поведении сына и его учебе. Вот я и решил с вами посоветоваться. Как ни печально, а я знаю Офонина только с плохой стороны.
Мы насупились.
Директор окинул нас пристальным взглядом.
- Но у него есть что-то и хорошее. Вы об этом знаете лучше меня, вот и давайте вместе решать: какое письмо послать его отцу на фронт.
Слово "фронт" директор как-то особенно выделил, произнес сильнее и жестче.
И мы поняли, зачем он это сделал: положение на фронте было крайне тяжелым. Враг еще стоял всего в 120 километрах от Москвы, вступил в предгорья Кавказа, вышел к Волге.
Можно ли было в такое тяжелое время написать на фронт о Саньке горькую правду?
Нет, нельзя.
Мы так же, как и директор, знали Саньку только с плохой стороны... Мы были злы на Саньку. У меня от его кулаков не прошли еще синяки, а у Люськи царапины, и все-таки мы начали фантазировать и рассказывать директору о хорошем Саньке.
Директор слушал нас внимательно. Он, может быть, и понимал, что мы прихвастываем, но ему так же, как и нам, не хотелось писать Санькиному отцу горькие слова. И мы все вместе написали на фронт теплое, хорошее письмо.
Послали его и уговорились о нем молчать.
Однако Санька откуда-то все пронюхал.
Он был убежден, что мы написали о нем плохое, и перестал ходить в школу.
А нам было не до Саньки.
Все думали только об одном - об исходе Сталинградской битвы.
В коридорах теперь ученики не кричали, не смеялись и не прыгали, а собирались кучками и, как взрослые, серьезно рассуждали о войне. Уроки проходили тихо.
Учителя большую часть времени рассказывали нам о героической борьбе в Сталинграде.
Мы слушали, затаив дыхание, и от всей души сожалели, что не можем уйти туда - на фронт. Тревога за судьбу своей Родины с каждым днем возрастала в наших сердцах и разжигала до боли злую ненависть к врагу.
- Неужели их, гадов, не разобьют? Неужели они захватят Сталинград? спрашивали мы друг друга и лихорадочно следили за газетами.
Но газетные строчки не приносили нам радости. От отца нам тоже не приходили письма.
Мать тосковала. На душе у меня было мрачно. А погода, как назло, взбесилась.
Бушевала пурга.
Дни и ночи угрожающе гудел холодный ветер. А к концу недели, двадцать третьего, он так разыгрался, что невозможно было понять, где небо, где земля. Сплошное месиво из снега.
В это утро мы с Витькой сбились с дороги и пришли на занятия в школу с большим опозданием.
Мокрые, усталые, с трудом перешагнули высокий порог коридора и от изумления остановились.
В нашей школе творилось что-то непонятное.
Занятий не было. Двери всех классов настежь открыты. По коридорам, толкаясь и подпрыгивая, беспорядочно носились ученики и, не жалея глоток, кричали "ура".
Кверху взвивались сумки, шапки, тетради. Слышался визг, смех.
А через минуту мы уже знали, что произошло то, чего мы так долго ждали. Наша Красная Армия окружила под Сталинградом немецкую армию.
- Ура! - гаркнул Витька, как сумасшедший, и бросился в гудящую толпу.
От избытка радости я выхватил у него сумку и с силой подбросил ее вверх.
- Ура!
Сумка ударилась о потолок, расстегнулась, и из нее на головы возбужденных ребятишек посыпалась ученическая утварь.
Мы с Витькой метнулись ее подбирать, ползали на четвереньках, толкались, кричали и хохотали. И вдруг...
Я поднял небольшой листок бумаги, и перед моими глазами все поплыло и закружилось.
Это было извещение о гибели моего отца. Руки мои задрожали. Тело как-то обмякло. Я с трудом разогнулся, дико огляделся по сторонам и, как пьяный, шатаясь, медленно вышел на улицу. Остановился.
Зачем-то еще раз посмотрел на извещение и, ничего не соображая, кинулся бежать домой. Сколько времени я бежал, где бежал, не знаю.
Помню только, что мне хотелось плакать, а слез не было.
Очнулся я где-то в поле.
Один.
Кругом пурга. Ноги сковала усталость.
Ветер давно уже сорвал с головы моей шапку. В волосах таял снег. Вода холодными струйками катилась за воротник рубашки, в горле пересохло хотелось пить.
Я нагнулся зачерпнуть пригоршнями снегу, пошатнулся, зарылся лицом в глубокий сугроб и впервые заплакал. Заплакал во весь голос.
Собрал последние силы, поднялся, сделал несколько шагов и снова упал.
"Теперь все, - промелькнуло в моей голове. - Папу убили - и меня не будет. Ну и пусть!"
Но тут я увидел грустное лицо сестренки, а из-за него смотрели на меня полные скорби глаза матери.
"А как же они?" - подумал вдруг я. И на меня дохнуло холодом.
Я сделал последнее усилие, изловчась, поднялся на корточки, хотел распрямиться, но ветер покачнул меня и свалил на бок.
Мне захотелось спать. Я понимал, что замерзну, но не сопротивлялся. Меня охватило полное душевное безразличие.
Сквозь вой пурги я смутно слышал чьи-то голоса, но не верил в их действительность.
Я знал, что когда человек замерзает, ему всегда что-нибудь чудится.
"Вот и мне голоса чудятся", - лениво думал я.
Вдруг кто-то схватил меня за плечо и начал тормошить.
Я слабо повернулся, но никого не увидел.
- Живой, живой, - как будто издалека, глухо долетел до меня голос Витьки.
- Вовка, Вова, Вова!
"Это Люська", - пронеслось в моей голове. Я улыбнулся и окончательно потерял сознание.
Пришел в себя через несколько дней в кровати.
На голове у меня лежала мокрая повязка, в теле чувствовалась слабость. В висках мягкими молоточками стучала кровь. Я приоткрыл глаза.
В комнате стоял полумрак и было тихо-тихо. Возле меня сидела Люська. Она задумчиво смотрела в окно на улицу. Неожиданно скрипнули половицы, и к Люське неслышно, на цыпочках, подошла мать, шепнула:
- Спит?
Люська молча кивнула головой, осторожно взяла мою руку и положила в свою. Рука у нее была влажная, холодная и приятно щекотала мою горячую кожу.
Я поймал ее мизинец и легонько сжал его.
Люська повернулась ко мне, и мы встретились взглядами. На глазах у нее блеснули слезы. Она застыдилась их, вынула платок и тихо спросила:
- Тебе лучше?
Я улыбнулся и еще крепче сжал ее мизинец.
- Ох ты и бредил. Я даже боялась с тобой оставаться одна.
- А что, я кричал?
- Еще как. Вскочишь, глаза вытаращишь и кричишь: "Бей их, гадов, бей!" А то лежишь и разговариваешь...
Люська взглянула на дверь и умолкла, а потом наклонилась к моему уху и прошептала:
- С отцом. А иногда... со мной. А на Витьку ты не сердись.
- За что?
- А за то, что он не сказал тебе про извещение-то. Он не хотел тебя расстраивать, а сам переживал. Он ведь давно носил его в сумке, а сказать тебе не мог.
"Так вот почему Витька так заботливо относился ко мне", - подумал я и спросил:
- А как оно к нему попало?
Люська снова настороженно покосилась на дверь кухни, откуда доносилось покашливание матери, и чуть слышно начала рассказывать:
- Почтальон, тетя Маша, заболела и попросила Витьку сбегать вместо нее в сельсовет за почтой. В сельсовете Витька вместе с письмами получил извещение, прочитал его и решил никому о нем не говорить. Да не вытерпел и обо всем рассказал мне. Это в тот раз - в лесу под сосной. Мы думали, что так будет лучше, а получилось вон как. Когда ты убежал из школы, Витька хватился извещения и догадался. Прибежал ко мне и говорит: "Вовка извещение взял". Мы кое-как оделись - и следом за тобой. Мы знали, что ты собьешься с дороги, да и сами-то сбились, но это получилось к лучшему: мы все-таки нашли тебя. - Люська вздохнула. - А пурга-то какая была. Вон ты как нос-то обморозил.
Я надвинул на лицо одеяло, а сам тайком, одним глазом, смотрел на Люську и думал: "Какая она все-таки красивая".
А Люська, будто угадав мои мысли, вдруг спросила:
- Вов, а отчего ты на меня всегда сердился?
Я приоткрыл одеяло и нарочно угрюмо ответил:
- Ты на записку мне не ответила.
- Это потому, что ты за деревню на бревна не пришел.
Ничего не понимая, я приподнялся:
- На какие бревна?
- На такие. Я тебе в записке писала, чтобы ты в субботу, в ту, в которую меня хотел избить Санька, пришел за деревню на бревна, а ты мне написал, чтобы я написала тебе еще одну такую же записку. Зачем она тебе понадобилась, не знаю. А на бревна ты не пришел. Я тебя там почти всю ночь ждала - так и не дождалась, обиделась и не стала больше писать.
Люська взглянула на меня с упреком.
- Что же ты не пришел?
В это время со скрипом приоткрылась кухонная дверь, и к нам в комнату как-то боком протиснулся Санька Офонин.
Он, насупясь, медленно подошел к моей кровати и хрипло, не поднимая глаз, проговорил:
- Это тебе.
Положил на одеяло перочинный ножик, потоптался смущенно и ушел.
Мы с Люськой переглянулись.
Мы поняли, что отец прислал Саньке хорошее письмо.
Мне хотелось спрашивать и спрашивать:
- Отчего ты тогда в школе на лестнице заплакала?
Люська отвернулась.
- Я тебе потом скажу. Мне домой надо. Мама ждет.
ГЛАВА 7
Люська ушла.
За стеной по морозному снегу прохрустели ее торопливые шаги.
Я с грустью осмотрел пустую комнату, и сердце мое неожиданно забило тревогу.
Потрепанный тулуп, висевший на стене, надтреснутое зеркало, бритвенный прибор и потемневшие от времени книги на полке, каждая мелочь, даже сумрак комнаты, даже воздух - все напоминало мне об отце.
Все дышало холодом на меня и шептало, что его больше нет. Каждая вещь смотрела как-то сиротливо, казалась забытой, заброшенной и никому не нужной.
Я уткнулся лицом в подушку.
Мне вспомнилось, как до войны вот в такие же зимние вечера мы с отцом, не зажигая огня, любили лежать на полу возле топившегося подтопка.
В комнате стоял полумрак. Темнота пугала меня, я боязливо косился под кровать, где зияла черная таинственная пропасть, и плотнее прижимался к колючей бороде отца. Он улыбался, нежно трепал мои волосы и, задумчиво глядя в огонь, медленно рассказывал мне сказки.
- Папа, папочка, - звал я, кусая в отчаянии одеяло. - Ты не убит? Правда? Ты ведь живой. Это все приснилось.
И я мысленно кидался в объятия отца, прижимался к нему, ласково тормошил его за уши, за нос, обвивал его шею, а слезы душили меня.
- Вова, что ты? Тебе хуже? - дрожащим голосом спросила мать, бесшумно подойдя ко мне.
Я вздрогнул. Я понимал, что матери не легче моего, съежился и затих.
- Опять бредит, - прошептала мать, осторожно покрыла меня одеялом, приложила к голове моей руку и, тяжело вздохнув, присела возле кровати на стул.
Ласковая забота матери немного успокаивала меня, и я не заметил, как заснул. Проснулся глубокой ночью. На столе тускло горела маленькая лампадка. За печкой уныло трещал сверчок.
В ногах у меня, дружелюбно мурлыкая, дремала кошка. На большой кровати, крепко обнявшись, спали мать и сестренка.
"Вот и мы с папой так же спали".
Я снова окинул блуждающим взглядом комнату, и вдруг... глаза мои остановились на толстой, аккуратно связанной пачке писем - писем отца.
Письма лежали высоко на подтопке, где хранилась небольшая шкатулка с документами.
Я неслышно подставил стул, взобрался на него, как вор, огляделся и торопливо спрятал драгоценную пачку под рубашку - это на случай, если мать проснется.
Но мать не проснулась.
Я жадно одно за другим начал перечитывать спрятанные под рубашку письма. Прочитав примерно половину связки, я заметил, что в каждом письме отец просил мать не беспокоиться о нем, что он находится в безопасности далеко от фронта.
Я лихорадочно разыскал последнее письмо - в нем то же самое.
"Лиза, обо мне не расстраивайся. Я чувствую себя хорошо.
Опасности никакой нет.
Крепко целую..."
- Как же так, - вырвалось у меня, - опасности нет, и вдруг погиб!
Я отложил письма и долго не мигая смотрел на лампадку.
Потом осторожно взял сумку, чернильницу, устроился поудобнее и, достав тетрадку с ручкой, написал командиру той части, в которой находился отец.
В письме я убедительно просил командира рассказать мне всю правду: где был последнее время отец и при каких обстоятельствах он погиб.
Письмо на другой день отослала Люська, а через три недели, когда я почти оправился от воспаления легких, мне под вечер почтальон принес ответ. Я с трепетом развернул небольшой треугольник и прочитал:
"Здравствуй, дорогой Вова!
Вова, ты просишь меня рассказать тебе всю правду - солдатскую
правду.
Ты говоришь, что твой отец в каждом письме писал матери, чтоб
она не беспокоилась о нем и не расстраивалась, писал, что он
находится в безопасности.
Прости, Вова, отцу эту солдатскую ложь.
Он не хотел вас понапрасну расстраивать: он понимал, что вам и
так тяжело.
Твой отец, Вова, с первых же дней находился на передовой и
каждое письмо посылал из окопов из-под фашистского обстрела.
Вражеская пуля тяжело ранила его в живот. Умирая, он передал
последнее письмо и просил отослать его вам.
Вот, Вова, суровая солдатская правда.
Твой отец был смелым воином и хорошим товарищем. Мы все помним
его.
Похоронили мы его под Сталинградом.
Возьми себя в руки. Мужайся. Будь таким, каким был отец.
Прими наш искренний солдатский привет.
До свидания. Целую. Командир части В о р о н к о в".
- Воронков, - зачем-то прошептал я. - Папа...
ГЛАВА 8
Через несколько дней я вышел на улицу, взглянул на свой дом, и у меня защемило сердце.
Дом смотрел на меня угрюмо, сиротливо. На ветхой крыше топырилась в разные стороны полусгнившая дранка, под которую свободно влетали на чердак и вылетали обратно вороватые воробьи.
Двор, обмазанный глиной, во многих местах обвалился и был кое-как залатан картофельной ботвой. Возле сарая валялась сломанная дверь.
У плетня беспорядочно лежали занесенные снегом дрова. Все выглядело беспризорно, одиноко, уныло, заброшенно.
Все, кажется, ждало заботливых рук хозяина, а ждать было больше некого.
Я медленно вошел в комнату.
- Холодно? - участливо спросила мать.
Я не ответил. Тяжело опустился на скамью, облокотился о подоконник и долго сидел неподвижно. Мать присела ко мне и взъерошила мои волосы. Я обернулся. Мы встретились взглядами, поняли друг друга, и я не утерпел уронил голову к ней на колени.
- Ничего, Вова, проживем, - подбодрила она, а голос ее дрожал.
- Проживем, мам, - сцепив зубы, произнес я.
И мы оба заплакали.
С этого дня я начал вставать по утрам так же, как и вставал отец, вместе с матерью. И пока она топила печь, я носил воду, поил скотину, задавал корм и расчищал около дома дорожки.
А когда у сестренки прохудились валенки, я, не раздумывая, принес из чулана ящик с отцовским сапожным инструментом и принялся "чеботарить". Возился целую ночь. Истратил огромный кусок вару, исколол и изрезал до крови руки, а утром спрятал валенки на чердак.
- Ну как, подшил? - спросила мать.
- Больно ты скоро, - обиделся я, - я их, мам, насадил на колодки, намочил и положил сушить.
- А зачем намочил?
- Ну вот, зачем, зачем. Так все сапожники делают.
Мать недоверчиво покачала головой.
- Все ли?
- А как же, - ответил я, а сам украдкой вечерами стал ходить к деду Игнату - учиться сапожному ремеслу. И научился. Примерно через месяц валенки у сестренки были подшиты. Правда, не очень хорошо. Валюха натирала левую ногу. Но я солидно заверял:
- Ничего, разносишь.
Однако разносить ей не удалось. Наступила ранняя весна.
Наступила она как-то неожиданно, сразу.
Ударило тепло, пошли туманные парные дожди.
Я косил на речке тростник и покрывал им нашу дырявую крышу. Мать смотрела на мои занятия с сомнением, но когда крыша была покрыта так, что на чердак не попадала ни одна капля воды, когда я натаскал глины и отремонтировал двор, мать, оглядывая мою работу, тихо сказала:
- Молодец ты, Вова.
И с этих пор она стала относиться ко мне, как ко взрослому: советовалась со мной - продавать или не продавать теленка, покупать или не покупать по такой-то цене сено, и если я говорил, что дорого, то она не покупала.
Так незаметно я стал настоящим хозяином. По утрам мать готовила мне завтрак, как когда-то готовила отцу, в обед она не садилась за стол до меня, а вечером, как бы я поздно ни приходил, мать вставала и собирала мне ужин. И сколько я ни сердился, сколько ни упрашивал ее не заботиться так обо мне, мать упрямо стояла на своем.
Когда мне приходилось уезжать из дому на несколько дней, мать обнимала меня и шептала:
- Смотри, Вова, береги себя.
И торопливо целовала в щеку.
Глядя на мать, тянулась ко мне и сестренка, но я целовал ее сам. Хватал в охапку, поднимал и кружил по комнате. Она дрыгала ногами, нарочно визжала, смеялась, а когда я собирался уходить, хмурила брови, теребила меня за пальто и, надув губы, грозила пальцем.
- Скорее, Вова, приезжай, а не то я соскучусь. Плакать буду.
Я наклонялся, обнимал ее последний раз и успокаивал:
- Я быстро, Валюха, быстро. Раз - и готово.
Я ведь тоже по ней скучал. Привык я к ней. И удивительно как привык дня не мог без нее прожить, а ведь раньше я ее не любил и часто давал ей щелчков.
А сейчас, возвращаясь откуда-нибудь из очередной поездки, я обязательно покупал ей подарок, если же ехал из лесу, привозил еловую шишку, горсть шиповника и корку черствого хлеба. И сестренка плясала от радости. Шишку она аккуратно завертывала в тряпки, шиповник берегла к чаю, а ржаной мороженый хлеб съедала с таким аппетитом, что, глядя на нее, у меня тоже разгорался аппетит, и все спрашивала:
- А медведя ты, Вова, видал?
- А как же.
- А он большой?
- Большущий.
- А какой?
- Вот такой.
Я падал на четвереньки, а сестренка весело забиралась ко мне на спину, и начиналась игра.
Я катал Валюху по комнате и городил ей всякие небылицы о медведях, о лисичке-сестричке и о жадных, голодных волках.
- Ну, Вова, - обижалась сестренка, - о волках не надо, - и сердито наказывала меня - дергала за ухо.
Избаловал я ее. Делал ей всякие игрушки, лепил из глины кукол, строил неприступные сказочные замки, а сестренка платила мне за это безграничной любовью. Она даже ревновала меня к Люське. Она почему-то не любила Люську, и, когда бы Люська ни спросила у нее, дома ли я, сестренка всегда отвечала: "Нет" - и убегала.
Так прошло два года.
ГЛАВА 9
Мы с Витькой ехали в сельпо за удобрением.
Было неприветливое, пасмурное утро.
По небу плыли сплошным покровом низкие, свинцовые облака. Изредка сыпал мелкий дождь.
Витька хотел поохотиться, а сам закутался в длинный отцовский плащ и всю дорогу спал. Возле него лежало заряженное ружье, а собака, которую он взял у тетки, беспризорно металась по сторонам.
Я не обращал на нее никакого внимания.
Настроение у меня было плохое. Уезжая, я поссорился с матерью, в порыве наговорил ей глупостей, а теперь раскаивался и изо всех сил нахлестывал лошадь. В Елховку въехал, как на пожар.
- Стой! - закричал Витька и выхватил из моих рук вожжи.
Я взглянул на дорогу.
Впереди прямо на нас трусил дряхлый старик с растрепанными седыми волосами.
За стариком сломя голову мчался мальчишка.
- Война кончилась! - гаркнул, поравнявшись с нами, мальчишка.
Показал мне язык, засмеялся и что есть мочи пошел скакать по дороге и кричать:
- Войне конец, войне конец!
От такой неожиданности я мгновенно позабыл о ссоре с матерью. Радость, огромная радость заполнила мою грудь.
Мы с Витькой ухватили друг друга за плечи и давай вертеться по рыдвану и что-то несуразное кричать.
Вдруг кто-то сильно встряхнул нас и привел в себя.
- Войне конец! - вскрикнули мы, оглядывая рыжего незнакомца.
- Войне-то конец, - прохрипел он, - а зачем плетни-то ломать?
Мы виновато огляделись.
Лошадь действительно сошла с дороги и, уронив гнилой плетень, вошла в огород.
- У, блудня, - ругался Витька, выправляя вожжи.
А через несколько минут, захватив в сельсовете почту, позабыв об удобрении и обо всем на свете, мы что есть духу мчались обратно в свою деревню.
Колеса громыхали. Рыдван подпрыгивал. Он каждую минуту готов был перевернуться, но мы ничего не замечали. Только в перелеске, когда нас встряхнуло так, что Витька ткнулся головой мне в висок, заметили, что собака кружится вокруг рыдвана и тревожно повизгивает.
- Майна, что ты? Иди сюда, Майна, - позвал ее Витька, и собака прыгнула к нам.
Витька обнял ее и зашептал:
- Немцам - капут. Дурочка, Гитлеру - крышка.
Собака вильнула хвостом, потом насторожила уши, заскулила и вырвалась.
Что с ней?
Витька пожал плечами:
- Не знаю.
А собака снова кружилась вокруг рыдвана и тревожно тявкала. Я взмахнул кнутом и погнал лошадь.
Майна не отставала. Она забежала вперед и с пронзительным лаем кинулась на морду лошади.
Лошадь испуганно встала. Мы, как чурки, свалились на землю. Собака метнулась к нам и, повизгивая, лизнула Витькину руку.
- Майна, Майна, - отползая назад, дрожащим голосом бормотал Витька и вдруг дико вскрикнул: - Уйди!
Собака виновато юркнула в кусты.
Но как только мы двинулись дальше, она выбежала на дорогу и протяжно завыла.
Мы остановились.
Витька свистнул и позвал ее к себе.
Собака, виляя хвостом, подбежала к нему и, схватив зубами конец его плаща, осторожно потянула.
- Ну чего тебе, чего? - успокаивал Витька. - Подь сюда, подь. - И он хлопнул по рыдвану.
Собака прыгнула.
- Гони.
Лошадь поскакала.
Майна сразу же беспокойно завертела головой, задрожала и снова завыла.
- Сиди, сиди, - поглаживал ее Витька.
Собака покосилась на его руку, оскалила зубы и зарычала.
Витька отпрянул.
Майна прыгнула в сторону, а в следующий миг мы уже оказались на земле.
Собака, вся ощетинившись, стояла впереди лошади и громко лаяла.
- Она бешеная! - с испугом вырвалось у меня.
Витька лихорадочно поднял ружье. Раздался выстрел.
Собака взметнулась, взвизгнула, опустила голову и, жалобно подвывая, скрылась в мелком кустарнике.
- Майна, - каким-то упавшим голосом сказал Витька, и по его щекам покатились слезы.
Я не выдержал и отвернулся.
Случайно, блуждающим взглядом, посмотрел на рыдван и вздрогнул:
- Почта. Где почта?
Витька изумленно уставился на меня.
Наступила тишина.
Сыпала мелкая изморось. С деревьев падали звонкие капли. Где-то посвистывала синица. И далеко-далеко позади нас слабо скулила собака. Опомнившись, мы кинулись туда. Бежали, не чувствуя ног, и вдруг остановились.
На повороте, там, где нас сильно тряхнуло, лежала черная сумка с почтой, а на ней окровавленная собака.
Она хотела нас остановить, а мы...
Витька, не стыдясь, заплакал. Опустился на колени, схватил голову Майны и начал ее целовать.
Майна открыла глаза, лизнула его в щеку и больше не двигалась.
Мы похоронили ее в стороне от дороги под широкой ветвистой сосной.
Витька взял вожжи и безжалостно погнал лошадь.
И все-таки мы опоздали.
ГЛАВА 10
В деревне уже знали, что кончилась война. Поэтому на конном дворе нам здорово попало от председателя колхоза и от конюха. Во-первых, за то, что не привезли удобрений, во-вторых, за то, что напарили молодую лошадь.
Домой возвращались угрюмые.
А погода, как назло, испортилась совсем. Дул холодный северный ветер. Дождь не переставал. Мокрый, измученный, я переступил порог своего дома и равнодушно проговорил:
- Война, мам, кончилась.
- Я знаю, Вова, - вздохнула мать и, взглянув на фотографию отца, прижала к себе сестренку.
Потом она подошла ко мне, обняла и, не говоря ни слова, заплакала. Я сразу вспомнил начало войны. Район. Пересыльный пункт. Окно на третьем этаже. Последний слабый взмах дорогой мне руки.
"Он никогда не придет, никогда, никогда..." - и я почувствовал, как от комнаты и от всех запыленных отцовских вещей пахнуло на меня холодной пустотой.
Сердце учащенно забилось.
Я гладил спутанные волосы матери и тихо шептал:
- Не надо, мама, не надо.
А у самого по щекам катились крупные слезы.
А потом, когда я переоделся и поел, она заговорила со мной об отце.
Говорила она медленно. Часто надолго умолкала и глядела куда-то в окно на широкую равнину полей. Как будто за какой-то невидимой чертой ей открывалось то, что было скрыто от других.
И хотя рассказ ее получился запутанный, из него я понял, что отец мой был хорошим человеком, что делал он обыкновенные крестьянские дела и что мать любила его с самого раннего детства.
Это еще больше привязало меня к матери.
Я любил ее. А теперь полюбил еще сильнее за то, что она так любила отца.
Я хотел, чтобы Люська любила меня так же; вспоминал наши тайные встречи, сравнивал Люську с матерью - и ничего у меня не получалось.
Мать говорила, что они с отцом никогда не ссорились, а мы с Люськой...
Я вспомнил вчерашний вечер и грустно опустил голову.
Мы сидели у Гальки Дубовой и играли в фантики.
Витька, хитровато прищурив глаза, ходил по комнате и выкрикивал:
- Этому фантику что сделать?
- Пропеть по-петушиному.
- А этому?
- Две "сливы продать" (поцеловать два раза).
- Хорошо. Только не в нос, не в щеку и не в волосы (как мы обычно целовали), а в самые губы. Если продавать будет мальчишка, то "сливы" принадлежат Люське, а если продавать достанется девчонке, пускай продает мне.
Витька улыбнулся, помедлил и вынул из фуражки, где лежали у него фантики, мой перочинный нож. Он хорошо знал, что фантик мой, и все-таки спросил:
- Чей фантик?
Я встал.
Люська, насупившись, глядела на меня исподлобья.
Галька замерла от любопытства.
Несколько секунд я стоял в замешательстве. Мне хотелось поцеловать Люську, очень хотелось, и в то же время было чего-то страшно, как-то совестно.
- Ну чего же ты? - подбадривая меня, крикнул Витька.
Я стыдливо шагнул вперед.
Люська приподнялась. Между нами завязалась борьба. Я, конечно, был сильнее Люськи, и скоро губы мои коснулись ее щеки.
- Уйди, - шепнула она, извернулась и с силой толкнула меня в сторону. Я споткнулся, перелетел через скамью и ударился головой о железный угол кровати.
В комнате наступила тишина. Все опешили. Все ждали, что будет дальше.
Опираясь на руки, я медленно встал, прислонился к печке, сжал голову руками и молча вышел из комнаты.
"Нет, не любит она меня, - вздохнул я, потирая разбитый висок, - не любит".
Я бы никогда не толкнул ее так. Никогда. Но почему она не убежала от меня, когда я подходил к ней, почему не крикнула, а прошептала?
Значит...
Я чуть не подпрыгнул от радости, взглянул в окно и окаменел.
Вдоль деревни по-праздничному одетая тихо шла Люська, а рядом с ней, о чем-то весело рассказывая, - высокий парень.
Я вцепился ногтями в подоконник и до боли стиснул зубы.
- Это Герка. Двоюродный брат ее, - проговорила мать, тревожно заглядывая мне в лицо. - Он в городе живет. Приехал в гости.
Я обмяк. Однако слова матери не успокоили меня.
Я не мог видеть хладнокровно Люську вместе с Геркой и, чтобы не наделать глупостей, решил в этот вечер на улицу не ходить. Лег спать. Лег - хорошо сказать. Но разве можно было уснуть. Напрасно я повертывался с одного бока на другой, закрывал голову подушкой, до боли зажимал ладонями глаза - два человека неотступно стояли передо мной. Я вскакивал, прислонялся горячим лбом к холодной спинке кровати и снова падал. Мне было жарко, душно. Хотелось что-то сбросить с себя, крикнуть, и, наконец, не вытерпев, я вышел на крыльцо.
Мимо дома, по белесой тропе, проходили девчата и грустно напевали:
На позицию девушка
Провожала бойца.
Темной ночью простилася
У родного крыльца.
И пока за туманами
Видеть мог паренек,
На окошке на девичьем
Все горел огонек.
Я прыгнул на тропу и кинулся догонять девчат. Мне неожиданно захотелось показать Люське, что она для меня самая обыкновенная девушка, что я к ней совершенно равнодушен и что прогулки ее с Геркой меня совсем не тревожат.
Для этого, догнав девчат, я предложил Зинке пройтись по деревне вдвоем. Зинка согласилась. Не помню, о чем мы говорили с ней, помню только, что глазами я ревниво искал Люську. Наконец я увидел ее. Они с Геркой шли нам навстречу. Я нарочно взял Зинку за руку и начал о чем-то сбивчиво рассказывать. Говорил, а сам следил за Люськой.
Вот они поравнялись с нами. Люська на миг остановилась.
Я сразу все понял и с радостью, умышленно не замечая ее, торопливо прошел мимо. Люська проводила нас долгим, растерянным взглядом и слабо, упавшим голосом произнесла:
- Я домой. Спать хочется.
- Спать? - удивленно переспросил Герка.
- Нет, домой. У меня голова разболелась.
"Ага, голова разболелась", - подумал я и повернул следом за ними. Говорить я с Зиной старался так, чтобы отдельные слова долетали до Люськи. Я видел, что она часто оглядывается, совсем не слушает Герку и все ускоряет шаги.
- Куда же ты так спешишь? - Герка взял ее за руку.
Люська остановилась, отдернула руку и вдруг кинулась бежать.
- Люсь, чего ты? Люся, погоди, - звал Герка, но Люська не отвечала. Дробный стук каблуков быстро удалялся и скоро совсем затих. Герка огляделся, хлопнул крышкой портсигара - закурил. А на другой день он уехал.
Я был рад этому, но скоро опять загрустил. Люська вечерами на улице не показывалась, а к Зинке я, конечно, больше не подходил.
Потянулись долгие для меня, томительные дни.
Было начало августа.
Стояла солнечная, горячая пора.
Деревня жила своей обычной размеренной жизнью. И вдруг известие. Приехал Витькин отец.
Это событие всколыхнуло, взволновало людей, и к Витьке потянулись толпы любопытных.
Мать моя тоже ходила посмотреть на крепкого, не изуродованного войной фронтовика и вернулась с заплаканными глазами. Я не расспрашивал ее, почему она плачет. Мне все было ясно. Я бережно обтер рукавом висевшую на стене фотографию отца и вышел в огород пропалывать гряды.
К Витьке в этот день я решил не ходить. Но Витька прибежал ко мне сам. Он был переполнен весельем и радостью, сгреб меня в охапку, тискал и что-то бормотал, а я думал о своем отце, и на глаза у меня навертывались слезы. Витька заметил это, разгадал мои мысли и сразу сник.
- Ну ладно, Вовка, что ты, - неуклюже выронил он и виновато потупился.
А вечером у Витьки была небольшая пирушка.
Я обещал прийти пораньше, но не смог. Мать почему-то задержалась на работе, и мне пришлось заниматься по хозяйству; пока я загонял скотину, пока поил теленка, пока отводил к бабушке сестренку, время ушло. К Витьке я прибежал с опозданием.
В кухне, куда я вошел, никого не было. Все сидели в передней комнате за столом и шумно галдели. Мой приход остался никем не замеченным. Я растерянно потоптался у порога, наклонился к рыжему коту, лениво подошедшему к моим ногам, погладил его, огляделся и неожиданно почувствовал тупую тоску. Руки мои задрожали. В горле что-то царапнуло и защекотало. Во рту стало неприятно горько.
- А сейчас, ребята, - весело проговорил в передней комнате Витькин отец, - я предлагаю выпить за наших первых фронтовых помощников - за вас.
- Ура...а...а...а! - закричали ребята.
На кухню вышла Витькина мать.
- Ты что тут, Владимир? Проходи.
Взяла со стола тарелку и ушла.
Я проводил ее взглядом и вдруг особенно остро понял всю ледяную глубину своего сиротства, повернулся и выскочил на улицу.
Очнулся я за деревней, на бревнах.
Светила тусклая луна. От ее неживого синеватого света мне сделалось еще тяжелей, еще тоскливей.
Перед глазами всплывало то сияющее лицо Витьки, то грустный, заплаканный взгляд матери. "Ничего, Вова, проживем", - успокаивает она.
Но сколько муки, сколько горечи я слышу в этих словах.
Мама. Как бы она была счастлива, если б вернулся отец...
Я закрыл глаза.
Вот он дома. Мы сидим с ним рядом за столом, а она с улыбкой подает обед. В глазах у нее столько радости, столько тепла и ласки, что я невольно улыбаюсь. А сестренка. Она сидит у отца на коленях, прильнула головой к его груди и о чем-то без умолку весело болтает. Отец поглаживает ее волосы, смотрит на меня и неторопливо рассказывает о войне. Говорит он долго-долго, а мне все хочется глядеть на него и слушать. А на столе приветливо шумит самовар.
А потом... а потом. Утром мы идем с отцом на колхозный двор.
Он туго подпоясан широким солдатским ремнем. Шагает он твердо, уверенно.
А я иду рядом, и мне так хорошо, так приятно чувствовать подле себя его силу и мужество. Я горжусь им и стараюсь подражать ему.
Я, как равный равному, рассказываю ему про нашу колхозную жизнь.
Он слушает молча, иногда задумчиво, иногда с улыбкой, а когда я начинаю жаловаться ему, он хлопает меня по плечу и ласково останавливает: "Ты же сильный, а плачешь".
Мне делается стыдно. Я кусаю себе губы и не мигая гляжу вдаль.
Вдруг возле меня кто-то тяжело вздохнул. Вздрогнув, я обернулся.
Рядом со мной сидела Люська.
Она протянула мне руку, спросила:
- Тяжело?
Я кивнул головой и закрыл ладонями лицо.
- Ага, вот вы где?! - выскочив из-за бревен, радостно вскрикнул Витька, и не успели мы опомниться, как были уже у него в доме.
Витька посадил меня между своим отцом и собой и хлопнул по моей спине.
- Теперь не убежишь.
Я не ответил ему. Я украдкой разглядывал его отца. Он был широкоплечий, крепкий. Военная гимнастерка на нем была хорошо отглажена. И весь он был какой-то чистый, опрятный, подтянутый, как нарисованный. Пахло от него чем-то приятным.
Дядя Коля (так звали Витькиного отца) заметил, что я наблюдаю за ним, подвинулся ко мне ближе, взял меня за руку повыше локтя и серьезно заговорил о жизни.
Мне это понравилось, и я рассказал ему о всех своих радостях и печалях, о колхозных делах.
- Ну а трудодень как? - спросил дядя Коля с мягкой, доброй улыбкой, но в его голосе я уловил еле заметную нотку беспокойства и смутился, но тут же оправился и твердо ответил:
- Пока плохо. Дают мало. Но мы и не спрашиваем большего. На то и война.
- Верно, верно, - заторопился дядя Коля. Верно мыслишь. Теперь все наладится. Вернутся фронтовики, в колхозе прибавится силы, трудодень станет крепким. Жизнь пойдет в гору.
Он помедлил.
- Ничего, Владимир, все будет так, как надо.
Я улыбнулся. Я верил ему.
Я и сам представлял будущую жизнь хорошей.
ГЛАВА 11
А жизнь, как нарочно, каждую мою радость отравляла горечью.
Возвращаясь от Витьки, мы с Люськой тихо брели вдоль спавшей улицы.
Звезды на высоком безоблачном небе начинали уже потухать. Прохладный сумрак с востока уползал на запад. Приближался рассвет.
Мы шли молча.
Вдруг Люська остановилась и тревожно дернула меня за рукав.
- Посмотри. У вас огонь.
Я обернулся в сторону своего дома и застыл. Сквозь белые занавески окон пробивался тусклый красноватый свет. Это был верный признак того, что в доме что-то случилось.
В деревне летом никто не зажигает лампу, а если зажгли - в семье или радость, или несчастье. Радости я не ждал, а несчастье... Кто от него убережется?!
Подгоняемый тоскливым предчувствием, я быстро перебежал дорогу, впрыгнул на завалинку и прислонился к стеклу.
На столе мрачно коптила лампадка. В комнате было чадно и тихо-тихо.
Мать лежала на кровати вверх лицом. Правая рука ее как плеть свисала вниз и почти касалась полусогнутыми пальцами пола, а левая была откинута на подушку и прижимала к виску скомканное полотенце. Из едва приоткрытого рта матери вылетали чуть слышные шипящие звуки.
- Она пить, пить просит, - испуганно шепнула Люська и, соскочив с завалинки, метнулась в комнату. Дрожащей рукой она торопливо налила в стакан кипяченой воды и осторожно поднесла его к пересохшим губам матери. Мать с жадностью отпила несколько глотков и открыла глаза. Взгляд у нее был нехороший. Дыхание тяжелое.
- Это ты, Вова? - глухо, с расстановкой проговорила она. - А у меня опять голова разболелась. Поешь - там в печи каша, молоко под скамьей. А со мной пройдет, не бойся, к утру я встану.
Я отвернулся.
Я понимал, что мать говорит неправду. Она и раньше часто жаловалась на головные боли, но сегодня я видел, с каким трудом она выговаривает каждое слово, и чувствовал, что она заболела серьезно. Я переминался с ноги на ногу и, как бы ища поддержки, растерянно оглядывался по сторонам.
А за окном уже совсем рассвело.
Где-то протяжно скрипнули ворота.
- Вон петухи поют, - вяло произнесла мать и забылась.
А утром я отвез ее в соседнюю деревню в больницу.
Врачи определили у нее гипертонию, и обратно я возвращался один. На рыдване рядом со мной вздрагивал и покачивался небольшой узелок белья. На душе у меня было пусто, тяжело.
Дома я, не раздеваясь, упал на кровать и долго лежал неподвижно.
Хлопнула дверь. Вошел Витька, потоптался и молча сел рядом. Вздохнул.
- Я завтра в город еду.
Я не шевелился.
- Хочу в речное училище заявление подать.
Тишина.
- Поедем?
Я горько усмехнулся.
Витька понял нелепость своего предложения, опустил глаза и принялся ковырять ногтем табуретку.
- Ты не сердишься на меня?
- А при чем тут ты?
У меня задрожали губы. Я встал, машинально передвинул на столе чернильницу, взглянул в окно и нарочно громко, чтобы заглушить боль, проговорил:
- Надо в ясли за Валюхой идти.
Мы вышли на улицу, сухо пожали друг другу руки и расстались.
Пройдя несколько домов, я обернулся. Витька, мрачный, стоял все там же, возле нашего крыльца, и провожал меня хмурым взглядом.
Я догадался, что он жалеет меня, отвернулся и прибавил шаг.
- Вовка! - вдруг вскрикнул Витька и, запыхавшись, подбежал ко мне. Стой! Я не могу так. Что я, виноват, что ли, что у меня приехал отец? - И я впервые увидел на Витькиных глазах слезы.
А через несколько дней, посылая матери передачу, я писал на клочке бумаги:
"Мама, за нас с Валюхой не беспокойся. Поправляйся. Мы живем
хорошо. Я ведь не один, нас четверо. Галька Дубова убирает комнату и
моет пол, Витька загоняет вечером скотину и приносит воды, Люська
доит корову все три раза, отводит в ясли и приводит обратно Валюху,
а я, как только кончу работу, так и бегу к тебе. Такой уж у нас
порядок. Это все Витька с Люськой придумали. А вечером, мам, мы все
вместе топим печку, готовим обед и поим скотину.
Люська прямо как настоящая хозяйка - все умеет. Видишь, мам, мы
живем хорошо. Ты не расстраивайся. Поправляйся, поправляйся скорее.
Завтра мы придем к тебе все четверо и Валюху приведем. Принесем
конфеток хороших, варенья и лимонов - дядя Егор из городу привезет.
До свидания. Поправляйся. Пиши, жду.
В о в а".
Через несколько минут мне принесли ответ.
"Вова, - писала мать химическим карандашом крупным почерком, - я так рада, так рада, что у вас все так хорошо, что и писать не могу. Голова у меня больше не болит, температура хорошая. Не беспокойся, я скоро выздоровлю. А товарищей своих обними за меня и поцелуй. Обними крепче. Они настоящие друзья".
На слове "друзья", словно звездочка, застыла фиолетовая слеза.
- Ох, мама, еще какие настоящие! - радостно прошептал я, выбегая на улицу. - Ты еще не знаешь. Я ведь о многом не рассказал тебе. А главное...
Я смущенно оглянулся и, убедившись, что меня никто не видит, улыбнулся. С Люськой мы теперь каждый день были вместе. Она и сейчас была рядом со мной, только я не написал об этом матери.
Люська дожидалась меня в больничном саду.
На другой день мы пришли к матери все четверо, взяв с собой и сестренку.
Потом мы снова ходили в больницу вдвоем с Люськой.
Мать каждый раз писала нам, что чувствует себя лучше и лучше, а настроение мое становилось все хуже и хуже.
Приближался сентябрь, и я знал, что скоро останусь один. Люська и Витька уедут в город учиться. Люська - в техникум, а Витька - в речное училище. Я завидовал им и часто грустно задумывался о своей какой-то неудачливой судьбе. И как Люська ни старалась успокоить меня, как ни говорила, что никогда не забудет обо мне, на душе у меня было горько.
Я верил и не верил ей.
И вот наступило 28 августа.
Это был по-осеннему холодный, пасмурный день. Из деревни мы вышли, как только рассвело. С угрюмого, темного неба сыпалась колючая изморозь. Под ногами чавкала грязь. Над полями уныло кричали грачи.
Шли мы, не глядя друг на друга, молча, словно хоронили покойника. Каждому было чего-то жалко, на что-то до слез обидно и чего-то совестно.
Я заметил, что Витька с жадностью смотрит на последнюю березку за нашей околицей, и понял, что не вернутся уже больше те, может быть и не радостные, но дорогие нам дни нашей ранней юности.
На вершине горы мы все трое враз остановились.
- Ну, Вовка, - голос у Витьки дрогнул. Он торопливо, неуклюже сунул мне холодную руку, отвернулся и зашагал дальше.
Я, насупясь, смотрел ему в спину.
- Вова, - тихо позвала Люська.
Я покачнулся и, не в силах взглянуть на нее, чуть слышно шепнул:
- Прощай.
И широко зашагал обратно.
Горло мое сжало отчаяние.
- Проживу, - успокаивал я сам себя, стиснув зубы, - как-нибудь проживу.
А самому хотелось плакать.
Не всем же в город. Кому-то надо и хлеб растить.
- Вова, Вова, - топая ногами, теребила меня сестренка, - а мама в больнице?
- В больнице, Валюха, в больнице.
- А Люся уехала?
- Уехала, Валюха, уехала.
- А к Офониным солдат пришел.
- Это их папа вернулся.
- А наш папа что не идет?
Я до боли стиснул зубы.
- Он что, Вова, далеко?
- Далеко, Валюха, далеко.
- А он тоже в шинели?
Я схватил сестренку на руки и прижал.
- В шинели, Валюха, в шинели. Давай я тебе лучше качели сделаю.
- А ты что, Вова, плачешь?
- Это я не плачу, это я так. Мне папа тоже качели делал.
- Такому большому?
- Я был маленький.
- Маленький! - удивилась сестренка. - А ты разве был маленький?
- Был, Валюха, все бывают.
И подумал: "Нет, она не должна чувствовать, что отца нет. Я должен заменить его". И, оглядывая двор, вдруг по-настоящему почувствовал себя хозяином дома, взрослым, мужчиной. Я вынес из сарая веревку, перекинул ее через толстый березовый сук и устроил качели.
- А папа тебе такие же делал? - покачиваясь, спрашивала сестренка.
- Такие же.
- А еще что делал тебе папа?
- А еще домик.
- Маленький?
- Маленький.
- Настоящий?
- Настоящий.
Сестренка о чем-то задумалась и вздохнула.
- Как жалко, что у нас папы нет.
Я понял, что хотела этим сказать сестра, и вплоть до самого вечера мастерил из досок игрушечный домик. Он получился не очень хорошим, похожим на собачью конуру, но радости сестренки не было границ. Она натащила в него кукол, тряпок, насобирала по улице цветных стекляшек, старательно протерла их и разложила по полочкам.
В домике у нее был образцовый порядок.
Каждый вечер, как только я приходил с работы, она брала меня за руку и приводила к домику ужинать. Она выставляла на невысокий толстый чурбачок свои стекляшки и с серьезным видом заставляла меня есть: то манную кашу, то суп, то компот, а иногда у нее бывали даже блины.
Я поглощал ее мнимую еду и тихо спрашивал:
- А письма, Валюха, опять нет?
- Нету.
Валентина забывала про игру, прижималась к моим коленям и говорила:
- Завтра, наверно, Вова, будет.
- Завтра?
- Ага.
И сестренка долго утвердительно кивала головой.
ГЛАВА 12
Осень. На сиротливо оголенную землю сыпался дождь. Редко-редко сквозь тяжелые серые тучи выглядывало прищуренное солнце. Выглянет, осветит бездымное осеннее пожарище леса - и снова дождь.
В деревне было тихо, скучно.
Мать моя из больницы вышла, однако чувствовала себя еще плохо. И хотя она скрывала это от меня, говорила, что поправилась совсем, я не верил ей. Я не раз видел, как она по ночам украдкой от меня принимала лекарство, а потом все ходила по комнате, видно, страдала бессонницей. Иногда она останавливалась возле моей кровати. Подолгу смотрела в мое лицо.
Я замирал. Мне было до боли жалко матери и до слез обидно, что я ничем не могу ей помочь.
"Мама, думал я, милая, если б можно было, я б жизнь свою тебе отдал". Но ведь этого сделать нельзя. А все, что было можно, я делал. Я всеми силами старался облегчить жизнь матери. Я не брезговал никакой домашней работой, а по утрам, встречая на конном дворе бригадира, я каждый день говорил ему, что мать еще болеет, и старался работать за двоих. И конечно, я уставал. Домой возвращался всегда озябшим, разбитым и рано ложился спать. В клуб, где собиралась вечерами молодежь, ходил редко. Да меня туда и не тянуло.
Мать догадывалась об этом, как-то после ужина подсела ко мне и с ласковой грустью спросила:
- Скучаешь?
Я опустил глаза.
Мать вздохнула.
- Я вижу. Но что поделаешь, Вова, былого не воротишь. - В голосе ее слышалась печаль, и я неожиданно понял, что мать переживает за меня, что ей горько мое одиночество.
Я обнял ее.
- Нет, мам, я устаю.
- Верно, Вова, но ведь ты и раньше уставал, - ответила она, по-старушечьи нагнулась и пошла разбирать постель.
Я молчал. Мне нечего было сказать в свое оправдание. Я видел, что мать расстраивается из-за меня, и решил скрывать от нее свою печаль начал вечерами ходить в клуб.
В клубе до полуночи басил баян, девчонки танцевали, а мы, ребята, собравшись на сцене за длинным столом, играли в домино. Играли с азартом, громко стучали костяшками, спорили. И все-таки домино не увлекало меня. Во время игры я исподлобья смотрел на танцующие пары девчат, прислушивался к музыке и вспоминал о Люське.
Клуб мне казался неуютным, холодным, слишком просторным, и я все кого-то ждал. Кто-то должен был войти и заполнить пустоту. А кто? Не знаю. Люська? Нет, я ее не ждал, я знал, что она не придет, и все же на каждый скрип двери тревожно повертывал голову.
Однажды, обернувшись, я замер.
В двери в коротеньком поношенном платьишке, в полушалке, надвинутом на самые глаза, стояла моя сестренка. Меня сразу охватила тревога, и я быстро вылез из-за стола.
В клубе в это время была тишина. Баян молчал. Девчонки сидели на скамейках возле стены, отдыхали, и все с любопытством смотрели на мою сестру, а она прижалась спиной к двери и робко, как зайчонок, вертела головой.
Заметив меня, она улыбнулась, спрыгнула с порога, метнулась к сцене и во весь голос радостно закричала:
- Вова, идем домой. Скорее. Тебе письмо пришло. От Люськи.
Раздался смех.
Я стыдливо нахохлился. А сестренка (вот глупая!) схватила меня за карман и начала теребить:
- Ну идем. Идем же.
Я сопротивлялся, сердито ворчал на сестренку, а очутившись на улице, в глухой темноте схватил ее на руки, стиснул и угрюмо буркнул:
- Бестолковая.
Дома нас встретила мать. В глазах у ней светилась радость. Она достала из-за иконы голубой нераспечатанный конверт, подала его мне, прибавила в лампе язычок пламени и молча в ожидании села за стол, а сестренка-непоседа вертелась вокруг меня и с трепетом следила за каждым моим движением. Она волновалась, когда я разрывал конверт, и все твердила:
- Тише, Вова, тише.
А когда я достал белый, исписанный синими чернилами лист и начал читать, Валюха замерла и от напряжения даже приоткрыла рот.
Читал я письмо про себя, но по выражению моего лица и мать и сестренка догадались о его содержании. Это я понял, когда прочитал последнюю строчку и огляделся.
В глазах у матери потухла радость. Я отвернулся к окну. Я думал, что мать начнет расспрашивать меня, но она не сказала ни слова.
Я видел в окне ее отражение, видел, как она прижала к себе сестренку, погладила ее по волосам и громко, чтобы нарушить неприятную тишину, произнесла:
- Спать пора.
И они ушли в переднюю комнату, а я еще долго стоял у окна и тупо смотрел в осеннюю темноту.
Я давно ждал письма от Люськи, давно в уме подготовил ответ, а сейчас горько смеялся над собой и упрекал за наивность. Я думал, что Люська так же, как и я, тоскует, скучает и, чтобы забыться, подолгу сидит вечерами за книгами, а она... Я рассеянно взглянул на письмо и машинально начал его перечитывать.
"Привет из Горького!
Здравствуй, Вова!
Извини, что так долго не писала. Справились мы тогда с Витькой
хорошо".
Я бессильно опустил руку.
Дальше Люська подробно и весело писала о том, как она устроилась в общежитии, рассказывала о своих новых знакомых, подругах, товарищах, говорила о том, как она проводит свободное время, - ходит в кино, в театр - и только в самом конце вспомнила обо мне.
"Расскажи, Вова, как живешь ты?" И все! "До свидания.
Л ю с я".
- Ничего, живу, - прошептал я, закусив от обиды нижнюю губу. Опустился на табуретку и уронил голову на стол.
- Живу.
И перед моими глазами один за другим поплыли тревожные дни. После отъезда Витьки с Люськой мне было не по себе, тоскливо. В деревне все напоминало о них. Каждый кустик, каждая тропинка, каждый затаенный уголок встречал меня Витькиным смехом или же ласковым Люськиным взглядом. Я замирал и подолгу стоял неподвижно.
Я понимал, что так жить невозможно, и, чтоб заглушить душевную муку, весь отдался работе. Выбирал работу самую тяжелую и работал стемна дотемна. В колхозе меня хвалили, ставили в пример. Писали обо мне в районной газете, и никто не знал, что творилось у меня в груди, разве только догадывалась мать, но она молчала. Она знала, что от душевной тоски труд - самое хорошее лекарство, и не мешала мне.
Но как ни изнурял я себя, как ни ломило у меня руки от усталости, я все-таки тосковал и, ложась вечером в постель, успокаивал себя только одной надеждой, что завтра придет от Люськи письмо. И вот оно пришло. Но не такое, какого я ждал. А ведь, уезжая, она мне шептала столько теплых, столько взволнованных слов, что даже скамейка, даже береза, под которой мы сидели в последние вечера, до сих пор мне кажутся нежными и ласковыми.
Но Люська, видно, все позабыла.
А может...
Я приподнял голову и, не мигая, уставился в угол.
Я видел город, видел тысячи огней, видел большую, шумную жизнь и среди нее смеющуюся, радостную Люську.
Видел я и себя - угрюмого, забрызганного грязью, в поле под дождем. Ставил себя подле Люськи и тут же стыдливо разрушал создание своей фантазии.
Между мной и Люськой образовалась теперь целая пропасть, перешагнуть которую невозможно. Надо было или мне ехать в город учиться, чего я сделать не мог: не оставлю же я в деревне больную мать и сестренку - или же Люське возвратиться в деревню, но это было исключено.
Значит, между нами все кончено.
Я снова опустил голову и тревожно задумался, а когда очнулся, в лампе уже выгорел керосин, и она погасла. На улице светало. В руке у меня было зажато смятое письмо.
Я развернул его, перечитал и опять, словно кнутом, меня хлестнула последняя строчка: "Расскажи, Вова, как ты живешь?"
Я стиснул письмо.
- Живу.
И, не умываясь, ушел на конный двор. Ответ решил не писать.
И снова пошли тяжелые трудовые дни. Чтобы забыться, чтобы совсем не думать о Люське, я опять работал стемна дотемна. Работал так, что даже бригадир, дядя Петя, как-то подошел ко мне и смущенно проговорил:
- Ты бы, Владимир, того... А то у тебя и лошадь-то похудела.
В этот же день об этом же заговорила со мной и мать.
- Помнишь, Вова, в начале войны, когда у меня руки деревенели от усталости, ты сказал мне, чтобы я не очень много работала, что устаю я сильно. - Мать помолчала и добавила: - Но тогда, сынок, было не до отдыха.
Мать снова умолкла, взглянула в окно и, словно о чем-то вспоминая, вздохнув, повторила:
- Не до того... Работали мы тогда изо всех своих сил не за трудодни, нет. А потому, что так было надо. Война. А вот сейчас...
Мать внимательно поглядела на меня:
- Осунулся ты, Вова, бледный какой-то.
- Ничего, мам, - грустно отшутился я. - Были бы кости - мясо нарастет.
- Я не о том, сынок. В город бы тебе тоже ехать надо.
Это и обрадовало и напугало меня.
- В город... А как же вы, мама?
- Ничего, сынок, войну прожили, а теперь и вовсе проживем. Трудодней ты наработал много, дров запас, сена накосил - перезимуем. А там ты, глядишь, на ноги встанешь, помогать нам будешь.
- Нет, мама, нет. Никуда я не поеду. Как же я брошу вас?
- Надо, Вова, надо. Учиться там станешь. Отец об этом всю жизнь мечтал. Он очень хотел, чтобы ты учился. И в письмах с фронта часто писал. Он ведь за нас погиб. За нас. За то, чтобы ты учился. Мать задумчиво погладила Валюхины волосы и прижала ее к себе.
Мама, милая моя мама...
Я отвернулся, тяжело вышел из комнаты и бесцельно направился в лес.
В низинах, на сочной молодой отаве, густой сединой лежал иней. Отава затвердела. Сухо шуршала под сапогами.
В лугах тишина. Прозрачная, пустынная осенняя тишина. Птицы давно улетели на юг.
Справа от меня на блеклом жнивье одиноко маячила необмолоченная скирда ржи. Подле нее стояли трактор и молотилка. Людей не было. И трактор и молотилка угрюмо молчали.
Слева, на просторном колхозном огороде, блестели крупные обледенелые кочаны капусты, поникшей травой лежала густая морковная ботва.
Я повернул к реке.
От студеной воды почувствовал озноб.
Я передернул плечами и тихо побрел вдоль крутого берега.
На противоположной стороне с песчаной косы стыдливо заглядывали в реку оголенные ракитовые кусты.
Зябко тинькнула синица.
Реку я перешел вброд. За рекой лес. Осиновый, горький, задумчивый. Под ногами пожухлые багровые листья. Багровое солнце зацепилось краем за горизонт.
Я шел и мучительно думал о Люське, о матери, о сестренке, об отце.
* * *
Утром, еще задолго до рассвета, мать, моя больная мама, провожала меня в город.
На полу у порога стоял небольшой самодельный чемодан с бельем, на столе лежал раскрытый вещевой мешок. Мать укладывала в него горячие лепешки.
Украдкой от матери я подошел к сестренке, которая еще спала, наклонился и осторожно поцеловал ее в пухлую щеку, шепнул:
- До свидания, Валюха.
На дворе звонко пропел петух. Пропел еще раз. Ему ответил другой, третий, и вот уже по всей деревне началась разноголосая петушиная перекличка. Потом все стихло. Только в лампе коптил, тихо шипел и потрескивал фитиль, да на стене громко, торопливо стучали наши старые ходики. В комнате было тепло и уютно.
Я вздохнул. Мне вдруг захотелось забраться к сестренке под одеяло, прижаться к ней и никуда, никуда не уходить. Лежать и слушать вот эту мирную, родную деревенскую тишину.
Я тряхнул головой, сказал:
- Надо идти, мама.
Валюха проснулась. Повисла у меня на шее.
- Не пущу.
Я осторожно поставил ее на пол. Одел.
Мать прижала Валюху к себе и чуть слышно проговорила:
- Пора, Вова.
Подала мне вещевой мешок, молча убавила в лампе язычок пламени, и мы молча вышли. Молча дошли до околицы. Молча поднялись на вершину горы.
Я остановился, последний раз окинул взглядом покрытую предрассветной мглой родную котловину, по склонам которой раскинулось несколько деревень, подумал: "Отец, уходя на фронт, наверно, вот так же окидывал ее прощальным печальным взглядом", сказал:
- Не ходите дальше, мам. Дождь начинается. Настынете.
- Не забывай нас, - обнимая меня, прошептала мать. По ее щекам ползли крупные слезы.
Я вдруг увидел, как сильно она постарела...
- Мама... Разве я вас забуду. Никогда. Все, что я заработаю в городе, я буду присылать...
Я тихо отстранил ее и молча зашагал в темноту. И не оглядывался: боялся, что не удержусь, зареву. Я знал, что мать с сестренкой стоят и долго еще будут стоять все на том же месте и провожать меня, уже невидимого.
Так закончилось мое отрочество.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Оторвался я от воспоминаний, когда на улице уже начинало смеркаться. В чулан заползал полумрак.
Возле меня стояла мать. Она положила на мое плечо свою морщинистую, некрасивую, но теплую, ласковую руку, а я, как прежде, прижался к ней и поцеловал ее.
- А ты все такой же, - улыбнулась мать.
- Такой же, мама. Это вот письмо написано много лет назад, а мне кажется, что писал я его только вчера.
"Здравствуйте, мои дорогие мама и Валюха. Посылку вашу я
получил. Спасибо.
Соскучился я - страх. Так бы и сбегал к вам, да никак нельзя
работы много. Мастер не отпускает.
Высылаю вам денег 300 рублей. Не думай, я и себе оставил. Я
получил целых 600 рублей. Купи Валюхе на платье, а на сено корове я
вышлю в следующий раз. На платье я бы и сам купил, но не знаю
какого. Зашел в магазин, а материалу там - как у нас на лугу цветов,
даже в глазах зарябило. А какой лучше, не поймешь. Ты уж сама с
Валюхой подбери по вкусу.
Мама, ты пишешь, что бригадир дядя Петя часто вспоминает обо
мне. Скажи ему, что живу я хорошо. С квартиры перешел в общежитие. К
дяде Васе дочь с ребенком приехала, и мне пришлось перейти. А так бы
я не ушел. Дядя Вася прекрасный человек. Я к ним чуть ли не каждый
день захожу. Они меня чаем с повидлом угощают. Как родные. Я и
сегодня у них был. Дядя Вася все говорит: иди, говорит, учиться.
Обязательно, говорит, иди. Но ты, мама, не думай. Учиться я стану
вечером. Днем работать, а вечером учиться. Сначала на
подготовительных курсах, а потом в техникуме. Из нашей комнаты
мальчишки учатся. Говорят, что сначала трудно будет, а затем,
говорят, ничего - привыкнешь.
Вот, мама, и все. До свидания.
Т в о й с ы н В л а д и м и р.
Нет, мама, погоди. Забыл совсем. Я ботинки новые купил на
кожаной подошве.
Вот теперь все. Пиши. Жду.
В л а д и м и р".
Я свернул письмо и взглянул на мать. На глазах у нее блестели слезы. Она улыбнулась, как мальчишке, взъерошила мои волосы и с ласковой грустью произнесла:
- Жениться бы тебе, Володя, пора.
- Эх, мама. - Я отвернулся и ничего не ответил.
Мне вспомнился первый год жизни в городе, наши с Людмилой тревожные встречи. А дальше Витька... Нет, об этом слишком тяжело вспоминать. Я и сейчас люблю Людмилу, и она меня любит, но жизнь все так перепутала, что нам до сих пор приходится идти по разным дорогам.
Мать поняла мои мысли, присела на ларь, проговорила:
- Нам, бывало, с твоим отцом не легко приходилось в жизни. А он все шутит и говорит мне: "Ничего, мать, терпи. Раз мы любим жизнь, значит, и она нас когда-нибудь полюбит".
Мама, чудесная моя мама!