Я впервые столкнулся с необходимостью писать сочинение по стихотворению, будучи школьником. Это было произведение М. Ю. Лермонтова о том, как «на севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна, и дремлет, качаясь, и снегом сыпучим одета как ризой она». Что, дескать, вы чувствуете, дети, в связи с этим текстом? Возможно, это был первый мой опыт крайней растерянности от непонимания формата и неестественности самой ситуации. Я долго грыз ручку, вглядываясь в пустой листок, и от отчаяния вдруг разразился малосвязным, но очень эмоциональным текстом, который начинался со слов «когда я прочитал это стихотворение, моё сердце ёкнуло и ушло в подсознание», а ближе к концу становился уже совершенной глоссолалией. Не помня себя, но в восторге и в полной уверенности, что правильные формат и интонация найдены, я исписал полторы страницы и сдал их учителю. Не сработало: исчеркали всё красным и оценили на три с минусом.
Прошло тридцать лет, и мало что изменилось – я до сих пор не знаю, как писать о чужих стихах. Впрочем, как говорил однажды художник Ю. М. Гордон, самое интересное начинается после пересечения границ профессиональной компетенции. Писать это предисловие ex nihilo, то есть в режиме монолога, мне было трудно, поэтому я собрал его из заметок и комментариев в Фейсбуке – то есть там, где большинство читательской аудитории Сваровского встречается с его новыми текстами. Я предположил, что мой текст должен стать результатом погружения в ту же языковую среду, которая во многом породила эту книгу. Холодное наблюдение и анализ тут контрпродуктивны; нечестно стоять на берегу в позе исследователя и, радуясь тому, что не промочил ног, наблюдать за тем, как поднимаются из глубин вещие «угорь по имени Игорь, окунь по имени Глеб и кальмар Олег». Нужно нырять.
Здесь следует говорить об особых характеристиках Фейсбука как поля речевой активности (и неважно, что через несколько лет никакого Фейсбука может, например, не быть, а стихи Сваровского останутся и получат новый контекст). Поле это значительно гомогенизировано в сравнении даже с опустевшим к настоящему времени «Живым Журналом». В последнем ещё возможны были разные режимы говорения: с одной стороны, «профанный» – дневниковые записи, лёгкая болтовня и пр., – с другой стороны, «сакральный», когда как бы торжественно взгромождаешься на возвышение и изменившимся голосом декламируешь стихотворное произведение. Многие снабжали такую публикацию особым стыдливым тегом: «тексты», «txt», «нестихи», «версификат» и т. п. Таким образом, имела место жёсткая стратификация дискурсивных практик по шкале «профанное – сакральное». Версификация была родом профессиональной практики, технология её могла состоять в том, чтобы обсессивно накапливать в секретном блокноте удачные образы – с тем, чтобы при накоплении достаточной массы они сами, почти помимо участия автора, сложились в связный текст (оставалась техническая работа по синтаксической и фонетической организации получившегося продукта – и много-много радости от того, что «язык говорит нами»). Теперь это невозможно: красное словцо появляется в разговоре, вспыхивает на мгновение и тут же гаснет. В Фейсбуке все речевые активности слились в сплошное жужжание сразу во всех регистрах.
В определённом смысле такое устройство речи здоровее, чем консервация драгоценных набросков в специальном внутреннем резервуаре, где они бродят до поры, чтобы однажды под давлением выплеснуться в пространство высказывания: «не собирайте сокровищ» и т. д. Однако можно наблюдать, как болезненно переживают многие хорошие поэты эту гомогенизацию речевого поля. Кто-то вообще воздерживается от публикации стихов в социальных медиа. Кто-то публикует стихи только с помощью Заметок, не пользуясь для этого статусами. Кто-то завёл особую закрытую группу исключительно для публикации своих стихов. Спектр разнообразных способов преодолеть сопротивление медиа очень широк, многое зависит от личного темперамента.
Однако самыми естественными мне кажутся практики тех, к кому, по моим ощущениям, относится и Сваровский, – кто вольно или невольно смешивает речь «профанную» с «сакральной» (поэтической): никогда не понятно, это ещё дневниковый статус – или уже стихотворение. Оформлены они одинаково и графически, и интонационно. Это редко когда бывает сознательной стратегией, просто человек такими вещами может быть не обеспокоен (потому, например, что не принимает себя слишком всерьёз), – но тут для нас, кажется, читательское восприятие важнее авторского намерения.
Таким образом, тает до полной неразличимости граница между «профанной» и «сакральной» дискурсивными практиками, между обыденной болтовнёй и стихотворением. Поэтический текст естественным образом, «не ведая стыда, как жёлтый одуванчик у забора, как лопухи и лебеда», прорастает сквозь языковую повседневность; однако он ничуть не более «задорен, нежен», чем она, – он такой же, так как он и есть повседневность. Вот два текста, оба появились в Фейсбуке, но один является стихотворением, а второй, скорее всего, нет:
женщина мечется по пляжу
– где мои вчерашние две шпалы
где моя чугунная
украденная у пограничников решётка?
где наши тщательно собранные сухие ветки
выброшенные морем
где сухие
водоросли седые
на растопку?
как теперь мы будем
жарить мидии
овощи
или может быть даже крабов?
что мы положим
сверху раскалённой ямы
с сияющими углями?
пришел человек из страховой компании, описывать ущерб.
я спрашиваю домработницу: не видите ли на столе такой
металлической детали, такого вентиля от водопроводной трубы?
искали-искали. нигде нет.
я говорю: а может, в коридоре на книжных полках?
она: да-да. вспомнила. что-то там такое есть.
приносит. оно. нашли.
домработница: если бы ты сразу нормально сказал, что это
винт, я бы тебе принесла. а так – мало ли деталей. а винт
есть винт.
В таком случае что такое вообще сейчас «книга стихов»? Не музей ли это, не гербарий ли? Не собрание ли это вырванных из контекста, мёртвых, засушенных речевых актов? Можно ли утверждать, что вырванное из разговора красное словцо (как и вообще любое сообщение вне породившего его контекста) сейчас – при нынешнем состоянии культуры – мертво, то есть неспособно вступать в семантические взаимодействия ни с чем, а значит, бессмысленно?
В поисках ответов на эти вопросы обратимся к анамнезу. Метод, позволяющий религиозно мотивированному автору (а Сваровский религиозно мотивирован) воплощать свои мотивации в принципиально лишённом ценностных иерархий постмодернистском культурном поле, хорошо известен. Эта «ризоморфная» среда демонстрирует резкую иммунную реакцию на любые попытки поляризовать её внешним авторским воздействием: автор, пытающийся выступать в ней на основании каких-то метафизических метанарраций, порою просто уничтожается – вдруг оказывается, например, что высказывался вовсе не автор, зато его устами говорила сама культура, или сам язык как высокорганизованный организм, и что сказано было совсем не то, что задумывалось, и что вообще ничто не имеет значения. Хитрость Сваровского – и тех, например, поэтов, которых он сам причисляет к единомышленникам, – состоит в том, что субъект высказывания заранее предусмотрительно запускает в текст вместо себя дистанционно пилотируемого персонажа, неуязвимого для иронии, деконструкции и прочих разрушительных воздействий, своего рода боевого поэтического робота («Все хотят быть роботами», – название первой книги Сваровского). Или, как писал он сам в одном из манифестов: «Можно ли этот текст подвергнуть осмеянию? Может ли его суть быть девальвирована среди множества других смыслов? Могут ли смыслы этого стихотворения противостоять каким-то другим смыслам? Нет. Автор ни в чем не убеждает читателя, ничего ему не говорит от себя. Он ничего не думает о героях. Не пытается ничего объяснить. Он лишь как бы наводит невидимую рамку на один из моментов жизни, и вдруг этот момент приобретает особую, метафизическую значимость». Теперь можно позволить себе просто взять и написать:
10.
а когда теперь
человек рождается
то видит будущее
будущее прекрасное –
новую жизнь
как бы перед глазами
11.
и конкретно:
видит этот младенец
среди праздников
свадеб и юбилеев
труб и фонтанов
всякая вещь радуется и оживает
и ничего не разлагается
и не умирает
и никто нигде не валяется
и не воняет
никто никого не обижает
не обманывает
и не прогоняет
и всякий всех прощает
и защищает
12.
так
устроена
жизнь
иначе
и не бывает
Кто это говорит? С какой интонацией? Каково выражение лица говорящего? Непонятно, да и неважно, потому что это не лицо, а маска, причём такая маска, как в античном театре, – резонатор, усиливающий звук, позволяющий ему звучать отчётливо и убедительно. Возможно, тут имеет смысл вспомнить несколько громоздкий термин «постирония» или «противоирония»:
ПРОТИВОИРОНИЯ (counter-irony, trans-irony) – ироническое остранение самой иронии, характерное для стадии «прощания с постмодернизмом» в литературе «новой искренности» или «новой сентиментальности», от Венедикта Ерофеева до Тимура Кибирова. Термин предложен филологом Вл. Муравьевым в предисловии к поэме Вен. Ерофеева «Москва – Петушки». Противоирония так же работает с иронией, как ирония – с серьезностью, придавая ей иной смысл. Если ирония выворачивает смысл прямого, серьезного слова, то противоирония выворачивает смысл самой иронии, восстанавливая серьезность – но уже без прежней прямоты и однозначности… Нельзя сказать, что в результате противоиронии восстанавливается та же серьезность, которая предшествовала иронии. Наоборот, противоирония отказывается сразу и от плоского серьеза, и от пошлой иронии, давая новую точку зрения – «от Бога». Что человеку не нужно, то ему и желанно; в промежутке между нужным и желанным помещается и святость, и пьянство; величайший человек не больше этого промежутка, и ничтожнейший – не меньше его. Противоирония оставляет для иронии ровно столько места, чтобы обозначить её неуместность.
Однако поэзия – это война: приём, эффективно работавший несколько лет, работать вдруг перестаёт; опытного читателя не обманешь, он видит знакомый трюк («„Я“ автора никуда не девается: оно может быть обозначено через минус-прием, через маску; но в соотношении субъекта и авторского „я“ как раз и проявляются свойства лирической позиции», – Данила Давыдов) – и поднимает его на смех. Что же делать? Как на любой войне – продолжать гонку вооружений, то есть искать новые способы пробивать вражескую защиту. И здесь, кажется, поэту помогают структурные характеристики социальных медиа как поля высказывания, о которых шла речь выше.
Парадоксально, но (помимо уже хорошо разработанной Сваровским методики косвенной речи, когда автор, вопреки Барту, не умер, но прячется и потому не заслоняет собою текста) как раз горизонтальность и однородность поля высказывания, декларируемая необязательность самого речевого акта и, наконец, последующее экспонирование его результатов в отсутствие какого-либо контекстуального обрамления (когда, грубо говоря, в тексте не регистрируется никаких следов Фейсбука, где он впервые появился) – всё это в совокупности даёт возможность этим текстам быть всерьёз религиозными.
Насколько зыбка и проницаема у Сваровского граница между профанной речью и производством стихотворной материи, настолько же свободно обитатель его текста (которым могут быть и спрятавшийся автор, и как бы игнорируемый читатель, и любой из чрезвычайно вещественных персонажей) перемещается между мирами явленным и эсхатологическим. Здесь обращает на себя внимание сквозной образ воды, моря или морского берега как Царствия Божьего (в третьей книге Сваровский всё реже стесняется говорить об этих вещах прямо; кажется, он снова нечаянно отыскал позицию полной авторской неуязвимости и прочно на ней утвердился).
в раннем детстве
была совершенно необходима
сверхнебольшая собака
размером с мизинец
и честно говоря
подобного же размера девочка
чтобы умещались в кармане
собаку звали Тигр
девочку звали Алиса
я любил их
ещё хотелось владеть бассейном
странной формы
длинным с изгибами
чтобы внизу под водой были дома
и там
мы бы плавали между стен
в кристальной воде
преданные друг другу до смерти
абсолютно бессмертные
Оставим за скобками анализ символической массы, накопленной образом воды за всю историю культуры (вода как область примордиального хаоса, погружение как очистительная инициация и т. д. и т. п.), – это важно, но гораздо важнее одновременность, параллельность реальностей, отсутствие границы между мирами. Человек сидит перед экраном и пишет (или читает) – и, одновременно с этим, разбежавшись, прыгает в умозрительное море, плавает и ныряет; так и эсхатологическая реальность в этой картине мира не альтернативна явленной, но существует как дополнительное её измерение, как ещё одна степень онтологической свободы: мир бытийствует и содержит в себе бытийствующего (пишущего или читающего, сидящего или плывущего) человека – и, одновременно с этим, здесь и сейчас этот мир уже полностью спасён, восстановлен и обожен вместе со всем содержимым. Хотя ранее – когда о нём впервые зашла речь – он мог быть исчёркан красным и оценён на три с минусом.
Хотя, конечно, война продолжается, и слава героям.