РАССКАЗЫ

СКВЕРНЫЙ ХАРАКТЕР

За этим доцентом следи и следи. Беседу он проводит блестяще — уши распускаются, как бутоны, когда он говорит. Но вот сказано последнее слово, и тут жди от него фокусов. В прошлый раз, вместо того чтобы уйти из студии, как положено — тихонько, не спеша, он затеял прощание с оператором и помрежами. Ему было сказано русским языком: «Погас красный глазок камеры — встань без шума и на цыпочках выйди». Так нет, он еще сунулся к диктору с рукопожатием. Диктор сидит перед включенной камерой, объявляя следующую передачу, а тот лезет к нему в кадр с протянутой ладонью и бормочет:

— Благодарю вас. Всего доброго. До свидания и прочее.

Диктор, бывавший в разных передрягах, делает вид, будто и нет этого непутевого доцента в кадре, и старается легонько отпихнуть его. И при этом, разумеется, продолжает говорить зрителям, что и положено.

— Наш кинооператор побывал в гостях у водолазов, — говорит диктор, с самым невинным видом смотрит в глаза телезрителям, а правой рукой исподтишка борется с доцентом.

А доцент совсем ошалел, прет напролом прямо на экран, еле вытянули из кадра за полы пиджака. Сбежались все свободные постановщики и тянули его, словно сказочную репку. Зрители, конечно, в это время покатывались со смеху, а потом слали ехидные письма: мол, чем вы там занимаетесь, милые товарищи из телевидения, такие вы, сякие. Директор наложил визу: «Корневу! Разобраться!!!» — и передал письма мне, то есть редактору этой передачи. А в чем разбираться? И так ясно: доцент растяпа, и с этим ничего не поделаешь. А заменить его некем. Он командует станцией, наблюдающей за спутниками Земли, знает свое дело лучше всех в городе, и голос у него, как у мифической сирены.

Сегодня запустили очередной спутник, и доцент опять за столиком в нашей студии. Перед ним ворох бумаг. Он потрясает записями и рассказывает, нет, поет о том, что происходит сейчас в космосе. Ему мало миллионов зрителей. Он простирает руки к осветителям, и те кивают ему головами, запряженными в дуги наушников.

Я тоже в это время торчу за пультом. Сижу на круглом кожаном табурете и маюсь. Когда тот доцент в студии, мне становится не по себе. Недоброе предчувствие изводило меня еще с утра. В конце дня я не выдержал и остался дежурить за редактора кинопередач. Доцент прибежал за полчаса до выступления. Не пришел, не явился и не прибыл, а именно прибежал в расстегнутом пальто.

Я поднялся в аппаратную и сел возле режиссера. Режиссер, высокий и черный, навис над кнопками пульта. Он внимательно посмотрел на меня темными, отражающими неяркий свет приборов глазами и промолчал. Зато его ассистент счел нужным высказаться:

— Василий Петрович, шли бы домой. Не морочьте голову себе, И нам. Все равно, что случится, то случится и вы ничего не измените.

Я одернул его. Я сказал:

— Занимайтесь своим делом, — и посмотрел через стекло в студию. Там, в ослепительном сиянии ламп, усаживали доцента.

Итак, мы вышли в эфир. Проиграли позывные, диктор поздоровался и стал читать программу вечерних передач. В левом углу студии ворошил свои записи мой ненаглядный доцент, он открывал программу. Я наклонился к режиссеру:

— Будь добр, пусть помреж напомнит ему еще раз, как вести себя после лекции.

Режиссер невольно скривился, но я смотрел ему прямо в глаза. Тогда он нехотя нажал кнопку тихой связи и сказал, что следовало. Я видел, как помреж затряс головой, точно хотел стряхнуть назойливые наушники, однако наклонился над ухом доцента и пошевелил губами. Доцент вздрогнул, его лицо сделалось испуганным. Он сложил руки на груди — клялся, что все будет в порядке.

Но я будто смотрел в воду. Доцент все-таки подвел нас. Передачу он вел, как всегда. Я следил за его крупным изображением на мониторе и даже забылся. Минуты за три до конца он взглянул на часы и скис.

— Не узнаю нашего доцента. Будто губы смазали клеем, — сказал режиссер.

— Сейчас узнаете.

От нехорошего предчувствия у меня заныло в груди. Теперь глаза доцента, налитые тревогой, то и дело скатывались к часам. Вот он произнес задубевшим голосом последнее слово. Я замер. Доцент неожиданно встал и, пригнувшись, начал красться на цыпочках через экран. Мы глазели на это представление, словно под гипнозом. Наконец ассистент режиссера пришел в себя и резко нажал кнопку — изображение исчезло. Я отшвырнул ногой табурет и побежал вниз.

— Полегче! — крикнули за спиной.

Доцент уже был в фойе. Он по плечи ушел в кресло и оттуда с ужасом следил за моим приближением.

— Вас поздравить? — спросил я, останавливаясь над ним.

Он умоляюще улыбнулся.

— Прекрасная передача, — сказал я. — Пожалуй, непревзойденная за всю историю телевидения. Куда там московским передачам!

Ему было стыдно, и жалкая улыбка не сходила с губ. А я говорил, наливаясь ядом. Я чувствовал, как от слепой ярости натянулась кожа на моих висках, а уши съехали куда-то к затылку. И вместе с тем я понимал, что хватил через край, но не мог себя остановить.

— Я больше не буду выступать, — пролепетал доцент через силу.

О, нет, он не шантажировал, он обещал. Но мне почему-то приспичило истолковать его слова по-другому.

— Ну, это нескромно! Это уже, батенька, зазнайство. Нехорошо так. Просто неблагородно. Родная студия, а вы этак свысока.

— Будет вам, Василий Петрович. Не так уж все трагично, — мягко сказал режиссер за моей спиной. — Товарищ доцент исправится и станет паинькой. Верно, товарищ доцент?

Режиссер хотел обратить происшедшее в шутку. Я понимал, зачем он это делает, но тем не менее бросил через плечо:

— Не суйтесь не в свое дело!

— Это и мое дело, — миролюбиво заметил режиссер.

— Я отвечаю за передачу!

— И я отвечаю.

Я повернулся к режиссеру и стал ругать его, обвиняя в попустительстве и халтуре. Эхо было уже совсем глупо. Нас окружали люди, пока еще незанятые в передаче. Я не знал куда деться.

— А вы собираете спичечные коробки. Думаете, мне неизвестно? — сказал я режиссеру ни с того ни с сего.

Режиссер сконфуженно заалел, и на щеках у него образовались детские ямочки. Он скрывал свое увлечение коробками. Я понял: мне нужно немедленно уйти, иначе произойдет еще что-нибудь безобразное.

— Черт бы вас побрал, беспринципный человек! — выпалил я в адрес режиссера и пошел в комнату дежурного редактора.

Едва я сел перед контрольным телевизором, как позвонил директор и забалабонил в трубку:

— Василий Петрович, вы уж там поспокойнее…

Я прервал его, не церемонясь:

— Ага, успели пожаловаться? Просили: «Уймите этого, сами знаете, кого. Спасу нет». Не так ли?

— Так, но… Вы прекрасный редактор, но… Вы уж там не дергайте людей.

— Итак, я не нравлюсь? Что ж, могу уйти. Мне ведь это недолго. И потом на вашей студии свет клином не сошелся. Кстати, мы имеем приглашение и в Казань, и в Барнаул. Вот оно, в кармане, — выпалил я со злорадством и сразу пожалел об этом.

Что скажет директор? Я ждал, а по спине бегали мурашки. Я не врал, меня в самом деле звали и в Казань, и в Барнаул, после того как мой киноочерк о местных изобретателях обошел страну. Но мне было жаль уходить из нашей студии. Народ здесь отличный, не люди, а золото, и без них мне будет совсем трудно. Так что же ответит директор?

Пока он озабоченно дышал в трубку. Потом внезапно произнес:

— Сегодня очень интересная программа. Передачи как на подбор. Запишите это в журнал. Спокойной ночи, Василий Петрович!

Я не успел и рта раскрыть, а директор бросил трубку. Тогда я вытащил из стола лист бумаги и одним махом настрочил заявление. Просил уволить из студии. «В связи с тем, что мной развалена работа», — приписал я отчаянно. Это была ложь, кокетство, спекуляция, шантаж и другая разная дрянь.

Я зашел в незапиравшийся директорский кабинет, положил заявление на стол и тихо просидел в дежурке до конца программы.

Поздним вечером я отрешенно брел к трамвайной остановке намеренно поодаль от всех и выбирал дорогу так, чтобы моя скорбная фигура маячила у них перед глазами. Если попадались неосвещенные места, я быстро пересекал их и выходил под зажженные фонари. Усилия мои были тщетны.

Я уже подумывал изменить тактику, как вдруг режиссер воскликнул, страдая:

— Василий Петрович, ну что вы в самом деле? Идите к нам!

— Спасибо, — сказал я мстительно. — Не беспокойтесь, не буду вам мешать. Я уж как-нибудь один. Привык, знаете.

Они взяли штурмом первый вагон трамвая, кто-то протянул мне руку, но я демонстративно вошел в другой вагон.

Постепенно я остывал. Прильнув к стенке вагона, я радовался себе: какой я сейчас хороший — вот еду и не мешаю никому. Но мир не в моей привычке. Я начал искать повод для скандала. Устроить полноценный скандал в полупустом вагоне не так-то просто. Я приглядывался к пассажирам, но среди них не было ничего обнадеживающего — клюют носами и безвольно мотаются вместе с вагоном.

Так бы и ехать мне до самой своей остановки смирным человеком, если бы в вагон не вошел этот пьяненький толстяк. Он заявился с передней площадки и жизнерадостно возвестил:

— Веселые ребята у нас на телевидении! Очень веселые. Люблю их.

Он цветисто прокомментировал выступление моего доцента. Не полагаясь на словесный эффект, толстяк героически согнулся в дугу (мешал живот) и прошел по вагону, изобразив, как было. Кое-кто хмыкнул: захмелел человек, что с такого возьмешь.

Но мне только его и недоставало. Не мешкая, я выразил сомнение в его способностях соображать здраво. Выпей он больше, ему бы примерещилось и не такое.

— А ты меня поил? Ты меня поил? — и толстяк торжествующе оглядел вагон, считая это наиболее убедительным аргументом.

— Оставьте его в покое. Человек немного выпил. И к тому же он кое в чем прав. Я смотрел сегодняшнюю передачу.

Это произнес один из очнувшихся пассажиров, но врасплох он меня не застал. Я ответил ему подобающе. И тут началось.

Через три минуты я воевал со всем вагоном, в том числе и с кондукторшей. Она пыталась меня утихомирить, и ей это даром не прошло. Я сказал ей кое-что неприятное. Насчет базара, бабьих привычек и прочего. Я ругался и представлял, насколько пакостно выгляжу со стороны.

На своей остановке я вылез под невообразимый гомон всего вагона. Я еще постоял на подножке и крикнул назад:

— Я видел таких умников тысячами! В одном желтеньком доме. На Форштадской, пятнадцать. Не забудьте адрес. Эй вы, умники! — и спрыгнул на землю.

Тут я столкнулся с режиссером и осветителем Лешей. Мы живем в одном доме, и они решили меня подождать. Просто им было неудобно уйти без меня.

— Древняя развалина, — сказал я вслед уходящему трамваю.

Они выслушали это терпеливо, и режиссер предложил:

— Ну, потопали.

По дороге он завел речь о преимуществах трансфокатора перед прочими объективами, затем перескочил на минувшую телевизионную постановку о шахтерах, а юный осветитель Леша загорячился и начал возражать. Я слушал их урывками, а сам прикидывал, что следовало сказать противникам. Итоги получались неутешительные. Самые остроумные слова так и остались непроизнесенными, я додумался до них только сейчас, а там порол глупую бессвязную серятину, и ее с отвращением слушали умные люди.

На подходах к дому режиссер пригласил нас к себе на чай.

— Время детское. Только двенадцать часов ночи, — добавил он. — Покалякаем о том о сем.

Юного Лешу эта в сущности банальная идея привела в восторг: ему лишь бы ночью пошляться. А спать он будет до средины следующего дня и, разумеется, опоздает на работу.

— Батя уже спит. Теперь ему все равно, когда открывать: в двенадцать или под утро, — профилософствовал он вслух, убеждая себя и нас на всякий случай.

— Ну до утра-то, пожалуй, у тебя не выйдет. Выгоню через час, — охладил его режиссер и посмотрел на меня. — Ну, как?

— Ладно, — сказал я машинально.

Мы поднялись на пятый этаж и сняли в прихожей плащи. Режиссерова жена выдала нам шлепанцы, мы скользнули на сияющий паркет и докатились до круглого стола. Затем хозяйка захлопотала на кухне, а режиссер достал из буфета графинчик с желтоватой водкой. Юный Леша, на котором был свитер, связанный из веревок, плотоядно потер ладони и сказал:

— Итак, первая остановка Рига. Далее — везде.

— Только попробуй. Отниму, — предупредил режиссер.

— Ваше здоровье, — сказал мне хозяин и поднял рюмку.

Не успели мы выпить, как двери квартиры подверглись целой серии атак. Вначале заявился один журналист с дежурства в областной газете. Он молча водрузил на стол бутылку сухого вина, рухнул в кресло и некоторое время блаженно смотрел оттуда, не отвечая на вопросы.

Потом прикатили известный хирург и его жена. За ними сразу прискакала орава артистов, и тут квартира заходила ходуном. Поначалу я не отставал и показал им фокус со спичками. Мне дали кусочек фольги, и я запустил крохотную ракету, после чего подошел режиссер, понимающе пожал мою руку.

Но меня хватило ненадолго. Я забрался в угол, смотрел на веселые лица и думал, как сложно устроен человек. Он для всех, и он для себя. Он может быть счастлив там, где он для всех, и несчастен там, где он для себя. Такая он сложная штука. И уж совсем плохо, когда у него при этом скверный характер.

Настроение стало падать. Я чувствовал, как во мне нарастает глухое раздражение. Тогда я тихонько оделся и вышел. Мне: стадо очень тоскливо. Безнадежно тоскливо. А помочь бы мне могла только мать. Я шел по узкой лестнице и старался представить ее, мою мать. Я был еще на лестнице, а она уже стояла перед моими глазами…

Вот я стучу в дверь, и мать открывает мне. Я медлю входить. Прислонившись к дверному косяку, смотрю на нее. Она в моем любимом синем платье. Чуть сгорбилась. Под глазами и около губ морщины.

— Ты старенькая, мама. Совсем старенькая.

— Да и ты не молод, парень. Сорок лет — далеко не детский возраст, — говорит она и немножко грустно смеется.

Мы молчим, просто глядим друг на друга, затем я прохожу в комнату. Бросаю на стол кожаную папку и мою руки. Мылю чернильное пятно на указательном пальце и все время чувствую на спине взгляд матери. Сейчас она скажет:

— Опять ругался?

А я отвечу вопросом:

— Разве заметно? И откуда ты все знаешь, мать? Ты все буквально знаешь про меня.

— Если я не буду знать, то кто же будет знать?

— Да, к сожалению, никто. Могла бы…

Можно не произносить ее имени. Мать всегда догадывается, о ком идет речь. И это хорошо. Так легче.

— Но ее нет, — говорит мать. — Ты очень часто скандалишь, сынок. Даже чересчур. Почему бы это? У тебя интересная работа, ты делаешь большое дело. Я горжусь тобой. И директор гордится.

— Человеку необходимо и другое. Кроме работы. Мать, ты знаешь что.

— Если имеешь в виду Лену, то виноват ты сам.

— Я понимаю.

— И много думаешь о ней?

— Всегда. Почти все время.

— Зачем держишь это в себе? Такое горит.

— Мать, не узнаю тебя. Не идти же к директору? Так не бывает. Ведь у человека есть и то, что он носит глубоко в себе и не может открыть никому. Разве что тебе, матери, своему первоначалу. Если тебя нет, то и некому. И тогда он остается на орбите один. У него много орбит, но на этой он совсем один.

— Собачий у тебя характер, — укоризненно выговаривает она. Директор так не скажет никогда. Он скажет иначе:

— Василий Петрович, прошу не забываться и быть вежливым.

Я хитро прищуриваюсь:

— У тебя-то, мамаша, характер какой? Я только твоя копия. Не ты ли любила поскандалить, а потом соседи писали жалобы?

— Приходилось, но это было давно, — смеется мать. — Очень давно. Четверть века назад. Тогда погиб твой отец и я осталась совсем одна. Тебе стукнуло пятнадцать лет, когда я поскандалила последний раз. А потом я затихла навсегда.

— Да, мать, навсегда, и поэтому я остался один.

Я сажусь за сценарий передачи о Горьком, а мать продолжает шить, — в общем, занимается чем-то своим. Не важно чем, лишь бы она была рядом.

— Тебе трудно с таким характером.

— Угадала.

Мать загадочно поджимает губы, озирается на стены, точно кто слушает нас, и шепчет:

— Почему бы не черкнуть Елене?

— Ну уж дудки. Писать я не буду.

— Но ты был кругом виноват.

— Не был. Кто угодно был виноват, только не я.

— Здрасьте. Ты извел ее своими выкрутасами.

— Выдумки. Я любил ее.

— Но это не мешало тебе методично изводить ее. Она не знала, чего от тебя ждать. Если хлестал дождь, ты к ней придирался: «Почему идет дождь?» Она сносила от тебя все, имея глупость любить такую зануду.

— Однако… тю-тю… уехала.

— После того как ты сообщил о рыжей врачихе. И Лена решила не мешать.

— Это был экспромт. Врачиху я видел единожды, когда она лазила мне в рот своей противной ложкой.

— Вот я и говорю: виноват был ты.

— Ладно, был. Что из этого? А сегодня я попросил уволить меня из студии и оставил заявление у директора. Не попросил, а потребовал.

— Из-за чего?

— Так, захотел и написал. Есть бумага и чернила. Почему бы, думаю, не сочинить такое заявление?

— Поздравляю! Впрочем, ты и в детстве не блистал умом.

— Мать, где твое родительское достоинство? Ты вскормила кретина? Так ли это? Нет. Просто ты одарила меня богатым воображением. Ты сидишь на стуле и мило беседуешь со своим чадом. Это ведь благодаря моему воображению. Не забывай! Но я не тщеславен. Я слушаю тебя и жду совета.

— Заберись на телевизионную вышку и бросайся головой вниз. Это остроумнее твоих дурацких заявлений.

— Видишь, мать, какой у тебя характер. По идее ты должна быть мягкой и нежной, — говорю я печально.

У матери лицо, будто ее застали за предосудительным занятием.

— Уж пошутить нельзя, — неуверенно оправдывается она, и нас в комнате опутывает неловкая, сковывающая движения тишина, потому что мы нечаянно тронули слабую и тонкую нить, которая еще соединяет нас и позволяет встречаться.

Я делаю вид, что работаю. Пишу сверху листа: «Сценарий передачи «Буревестник революции», а сам жду, что она скажет. Я знаю что.

— Ступай рано утром и порви заявление, пока не видел никто.

— Я поступил глупо, но теперь не вернешь.

— Ступай и порви.

— А самолюбие?

— Ну, как знаешь. Только мне горько.

Мы возвращаемся каждый к своему. Я думаю, как начать сценарий. Но мысли уходят к матери.

— Мать, спроси меня: устал ли я? Очень прошу.

Мать смотрит с раскаянием.

— Прости, сынок. Я завертелась совсем. Ты очень устал?

Так больше не спросит никто. Не спросят и близкие друзья — по законам дружбы это не принято. И соваться с такими вопросами считается просто не по-мужски. Язык дружбы — это молчание.

Но у других спросит жена. У меня нет жены. Нет ее и у многих. Они в таком положении, как и я, — одни на этой орбите. Витки следуют за витками, а мы по-прежнему одни, у нас нет радиостанции, которая приняла бы наши сигналы. Какое счастье, если найдется радист, который сумеет поймать нашу волну. Каждому нужен свой радист. А пока мы в одиночестве.

Я слишком увлекаюсь абстрактной философией и упускаю нить, соединяющую нас с матерью. Ошибку исправить нелегко.

— Мать, отзовись!

Бесполезно. Всякой фантазии есть предел. Мозг устал, и я снова один в комнате. Матери нет. Она погибла четверть века назад, когда мне исполнилось пятнадцать лет.

Я взглянул на стопку чистой бумаги, на заголовок: «Сценарий передачи «Буревестник революции», отложил авторучку в сторону и поднялся из-за стола.

Надел толстый, на подкладке, плащ и вышел на улицу.

Мой город полон людей. Говорят, их здесь полмиллиона. Но я вышел в то время, когда они расходятся по домам и никто не знает, чем сейчас занят каждый из них, о чем думает каждый. В этом их счастье и несчастье, и, право, чтобы никто не знал.

Я остановился, закурил и бросил спичку под ноги. Сторожиха, сидевшая на фанерном ящике возле ворот, сердито приказала:

— Поднимикося спичку! Ушлый какой. Для тебя подметали?

Я засунул руки в карманы и вызывающе посмотрел на бабу. Понизу раскатился глухой гром: из-за колоннады сторожихиных ног взирала слишком серьезная морда дворняги.

— Р-р-р-р! — ответил я.

— Ну, петухи! — осуждающе буркнула баба.

Мне стало смешно. Я поднял спичку и заткнул под днище коробки. Бабка заворошилась.

— Ходишь на страх сторожам. Или не спится? Не думай, когда лягешь. Чтоб в голове пусто было. Как лягешь, представь себя со стороны. Будто спишь уже. Мол, лежишь, такой светлый, и сопишь сладенько. И тогда провалишься сам.

— Что это, результат собственного опыта?

— Кабы помогало, не сидела б в сторожах. У меня возраст, — пожаловалась баба. — Жмурю глаза, жмурю, и не выходит. Много мыслей получается. Чем так, думаю, ночкам пропадать зря, пойду в сторожа.

Наши орбиты пересеклись в точке взаимного доверия. Мне стало теплее и совсем не одиноко.

— Спокойной ночи, — сказал я как можно добрее.

— Будь здоров, — ответила она, сидя в своем корабле.

Я еще долго шел по безлюдной улице, и долго мне сияло замирающее зарево с чужой орбиты. Потом я залез в будку автомата. Я набирал номера студийных телефонов — они отвечали редкими протяжными гудками. Я терпеливо ждал, пока не откликнулся один из них. Этот аппарат стоял в редакции детских передач. Я узнал хриплый голос вахтера. Вахтеры входили в отряд военизированной охраны и нам не подчинялись. Поэтому я сказал очень вежливо, насколько смог:

— На столе у директора мое заявление. Прошу вас, порвите его в клочья.

Вахтер замялся.

— Вам трудно? Руки отсохнут? — спросил я, может, немного грубо.

Вахтер пояснил, что заявление теперь документ и он, вахтер, наоборот, должен сделать все, чтобы этот документ остался в сохранности.

— Тогда я приеду сейчас и разорву сам!

— А я не дам, Не имеете права. Это государственный документ.

— О каком праве речь? Я писал заявление, и я хочу его порвать! Уничтожить! Развеять в пепел! Я, понимаете, я — автор заявления! — заорал я в трубку раздражаясь.

Ну вот и новый скандал.

СТАРИНА ВАДИК

Прежде чем взяться за свое, он осторожно выглянул из комнаты, прислушался к голосам, долетавшим из кухни, и разведка подтвердила его расчеты. Кроме него и матери, все домашние сидели на кухне. Воскресный завтрак прошел давно, но они там увязли в семейном споре, и сейчас им было не до него.

Получив драгоценную фору, он не стал тратить времени даром, стянул пижаму и засунул ее за диван, суетясь, точно на экране, перед матерью. Он подмигнул ей, ее губы медленно растянулись в улыбке. Когда она улыбалась, у нее счастливо сияли глаза.

Она понимала его. Мать следила за его торопливыми сборами через открытую дверь. У нее отказали ноги, и теперь она сидела на балконе, куда ее вывезли в кресле на велосипедном ходу, дышала свежим воздухом и провожала взглядом каждое его движение.

Он открыл шифоньер заранее подобранным ключом и вытащил свой новенький костюм и белую сорочку. От костюма несло нафталином, а затвердевшим воротом сорочки он, торопясь, оцарапал шею. Он поправил этот проклятый воротник и поискал на полках галстук. Залез в шифоньер с головой, но его собственные галстуки будто растворились в запахе нафталина. Ну что ж, сказал он домашним мысленно, у меня еще есть чувство юмора. И запустил руки в коллекцию Василия. Строя хитрые рожи, он отобрал самый лучший галстук и повязал тонким узлом.

Высунув кончик языка и поглядывая на дверь, он надел пиджак и покрутился перед зеркалом.

— Ты куда? — спросила мать. — На вернисаж?

— Пройдусь по проспекту. Посмотрю что и как, — признался он откровенно: лгать ей не было смысла, она была его союзником.

— На вернисаж. Я так и знала, — согласилась мать с удовлетворением, ей отказывал слух, и она трактовала чужую речь по своему вкусу.

Он поднес палец к губам, призывая ее помолчать, потом выглянул за двери и, ступая на носки, прошел по коридору. Петли двери он еще вчера смазал подсолнечным маслом, они повернулись бесшумно, открыв дорогу к бегству.

И сейчас же в соответствии с законами приключенческого жанра из кухни выбежал его трехлетний внук Саша. Он изображал реактивный истребитель, летящий курсом прямо на беглеца. Пришлось застыть в дверях, покорно ожидая исхода. «Дед, ты куда? На улицу?» — сейчас спросит Саша, и из кухни появятся домашние, и впереди непреклонный Василий.

Но у малыша родились новые навигационные соображения. Он круто повернул в комнату, даровав беглецу еще один благоприятный шанс. И беглец, не мешкая, выскользнул на лестничную площадку.

Сентябрьское солнце еще припекало, и когда он вышел из сумрака подъезда, ему почудилось, будто на улице все побелено: и стены, и асфальт, и деревья.

Он по-хозяйски огляделся и увидел сверстника Колю. Сверстник сидел на самом солнцепеке на скамеечке для ног и, сгорбившись, читал книгу. Он нахлобучил по уши свою вечную кепку, и тень от козырька казалась почти черной. Она закрыла его лицо до подбородка, делая сверстника Колю похожим на мулата.

— Коля, привет!

Бурно радуясь, он хлопнул сверстника по нагревшейся спине. Коля вздрогнул и выпустил книгу, книга сползла на асфальт.

— Здравствуй, Вадим, — ответил Коля, нагибаясь за книгой и одновременно приподнимая кепку для приветствия.

— Что за церемонии? — упрекнул Вадим, ощущая в мышцах избыток силы, ему захотелось хорошенько размяться.

— Это же книга. Лев Николаевич Толстой, — упрекнул Коля в свою очередь и потер обложку рукавом.

— Извини, — сказал Вадим, жадно озираясь, и вдруг заорал, сам не ожидая этого: — Колька, а ну!..

Он ухватил сверстника под мышки, поставил на ноги и начал бороться с ним. Козырек у Коли съехал на темя, и тень, будто после лунного затмения, открыла свету его белое лицо.

— Ты что это? Спятил? Люди вокруг, — засмущался Коля. Он вяло вырывался, пугливо хихикал.

— Ну и что люди? — удивился Вадим, продолжая тискать Колю.

— Неудобно. Возраст уже не тот.

— Фу ты важный какой! — засмеялся Вадим. — А ну-ка держись, почтеннейший! Так тебя, так — и, стараясь растормошить сверстника, оторвал его от земли.

— Сдаюсь, сдаюсь. Отпусти, ради бога, — бормотал покрасневший Коля, суча длинными ногами. — Вся улица смотрит.

Коля не был застенчивым от рождения, и доказательства этого, может, и теперь хранятся в милицейских архивах. Но сейчас присутствие зрителей убивало его волю.

— Ну хотя бы сделай болевой прием. Я не возражаю, — сказал Вадим, едва не умоляя.

— Сейчас же отпусти. Сию минуту, — зашипел партнер.

Он выпустил Колю и пошел по улице, довольный собой. А сверстник, старик этакий, бурчал за спиной, мол, пора уже ему, Вадиму… и оправдывался перед зрителями.

Вадим зашагал к центру города. Его тень весело бежала возле ноги, точно преданная собачка. Когда до главной улицы оставалось квартала два, им овладело лихорадящее возбуждение. Словно он после долгой разлуки возвращался в родные края.

— Ну, ну, — сказал Вадим, еще более будоража себя.

В городе лишь одна улица считалась центральной. Была она намного краше других и далее называлась Красным проспектом. А может, город и нуждался только в одной главной улице. Здесь собрались лучшие магазины и кинотеатры, так для горожан было удобней — все под рукой, все в куче.

А по вечерам и в воскресные дни проспект становился местом гулянья. Тогда по его тротуарам текли две сплошные толпы, переливаясь из конца в конец.

Он не был здесь, кажется, столетие. Такое у него возникло чувство, едва только вышел на угол, где его улица пересекала проспект. Отныне каждой последующей минуте полагалось быть исполненной особого смысла. Для начала он полез во внутренний карман пиджака и достал сигарету, утащенную тайком из запасов Василия. А спички лежали на газовой плите, когда он заглянул на кухню и там никого не было…

Вадим закурил, затягиваясь с наслаждением. Он долго выпускал очередную струю, внимательно наблюдая, как табачный дым постепенно расплывается в воздухе. Его задели плечом, потом ударили по ноге тяжелой твердой сумкой, кто-то произнес всполошенным сопрано:

— Ах, простите.

Потом сказал баритон:

— Ну что, будто столб на дороге?

А он словно был нечувствителен ко всему, словно оглох, только машинально отступил к стене. Его еще не было на проспекте, он пока находился в преддверии.

Докурив, он поискал глазами урну. Она оказалась на противоположном углу. Тогда он перенес окурок через улицу, бросил его и подождал, пока окурок исчез в темном раструбе урны. И сразу его уши наполнил шум проспекта, точно до этого проспект с прохожими и сворой летящих машин отделяло от него толстым звуконепроницаемым стеклом.

Наконец он, трепеща от смутных надежд, пошел по проспекту. Дома расходились перед ним, точно проспект открывал один за другими свои каменные ворота. Он заманивал Вадима дальше и дальше, сам уходя ровным коридором в неизвестное. И он брел в потоке людей, вертел головой, стараясь объять своим взглядом все.

Над его головой шевелилась опаленная еще летним зноем листва деревьев. Было безветренно, и листву шевелил поток, возникший из горячего дыхания людей.

Когда он поравнялся с магазинчикам местных вин, от витрины отделился мужчина со строгим бритым лицом и загородил дорогу. Он официально держал у бедра пухлую канцелярскую папку.

— Т… Третьим бу-удешь? — спросил он, запинаясь и прикрывая в невольных паузах глаза, будто собирался с мыслями.

Вадиму стало смешно и вместе с тем где-то было приятно. Столько шло по улице людей, да из всех выбрали именно его. Видно, он вызвал такое доверие.

— А где второй? — спросил Вадим на всякий случай.

— Есть и второй. Интересный собеседник, между прочим художник-м-маринист, — сказал мужчина деловито и показал через плечо большим пальцем.

Около стены ожидал коренастый человек в пиджаке из серого букле. Он понял, что говорят о нем, и вежливо наклонил коротко остриженную голову.

— Не могу, — сказал Вадим неуверенно.

Ему хотелось выпить с хорошими людьми и поболтать о том о сем. Он заколебался. Это заметил коренастый и не торопясь подошел.

— Во-первых, вы имеете дело с порядочными людьми. И мы предлагаем вам не где-то в подворотне. Заглянем, понимаете, в кафе, — произнес второй рассудительно.

— Нет, не могу, — произнес Вадим и полез в карманы, нашарил четыре монетки, и всего-то.

Он извинился и пошел дальше, досадуя на то, что не смог посудачить в компании с такими вот общительными людьми. Он бы расстроился здорово, да в противовес сожалению в нем сидело другое чувство, — сегодняшний день был еще весь впереди.

Он вышел на угол, где проспект пересекала улица Иванова. В этой точке он в былые времена встречался с Борисом. Они сближались по лучам. Сам он шагал по проспекту, а Борис приходил по улице Иванова. Еще издали он видел большеротую, до ушей улыбку Бориса, черные блестящие угольки его глаз. В такую пору закадычный друг приходил в белоснежной сорочке, еще пахнувшей утюгом. Его кожа хранила холод водопроводной воды, влажные черные волосы — ровный след расчески. После работы Борис любил поспать часок-полтора и потому смотрелся точно новенький. Сойдясь, они размашисто били по рукам, и Борис говорил что-нибудь в этаком роде:

— Ну что, старичок? Сегодня танго в Доме учителя?

— Информация принята, — отвечал Вадим в таком случае.

Некоторое время они еще куролесили здесь же на углу, точно им тут было особо уютно, потом пускались в путь по проспекту, обживая каждый метр, потому что их то и дело останавливали знакомые или они сами останавливались. Так они продвигались долго и блаженно, и дорога эта казалась такой увлекательной, что уж вроде бы ничего увлекательней не могло и быть. Но вот среди прохожих проплывало прекрасное лицо, все ранее происходившее становилось менее значительным.

— Вадик! — восклицал Борис отчаянно, и они затевали погоню.

— Вадик, это Она, с большой буквы! Это ее мы ждали целую жизнь, — бормотал Борис.

А Она, каким-то десятым чутьем обнаружив погоню, панически семенила впереди, взглядом моля дома, деревья и прохожих о пощаде. Отдышавшись, Борис начинал за ее спиной плести роковую сеть. Нес он обычную чепуху, но у него все эти банальные штучки типа «девушка, девушка, какой теплый день» обретали свежую окраску, что ли. Или он внушал интуитивное доверие, или еще черт знает что. Девушка сбавляла шаг и теперь поглядывала назад, будто отыскивая кого-то. И было ей еще невдомек, что на самом деле это она выбрасывала белый флаг, признаваясь в полной капитуляции.

— Я где-то вас видел? — восклицал Борис, поравнявшись с девушкой.

— Может, на озере Рица? — наивно помогала девушка.

— О, озеро Рица! Роскошная флора! Ходили вы на Лаго-Наки? — горячо вопрошал Борис.

Нет, ей не приходилось, к сожалению. До сих пор ее возили на известные курорты, туда, где белые здания, пальмы или хотя бы голубые ели на худой конец.

— Жаль, — твердо говорил Борис, — Лаго-Наки — славное местечко.

Проводив ее до дома, они начинали прощаться. Вернее, прощался Борис, а Вадим только невольно повторял за ним то же самое.

— Ну, счастливенько, — как-то вдруг равнодушно говорил Борис.

Девушка дивилась такому обороту и ждала еще чего-то. Вадим дивился тоже и тихонько толкал Бориса в бок, надеясь напомнить кое-что. Но физиономия друга становилась непроницаемой.

Потом, когда они возвращались на проспект, Вадим спрашивал:

— Что же ты, олух царя небесного? Надо было назначить свиданку. Я уж тебя толкал, толкал.

— Зачем? Банальная девица, мещаночка серая. Не знать о Лаго-Наки — это ужасно! — отвечал Борис, морщась.

И они отправлялись на танцы…

Уже давно Борис не приходит сюда, он знал это точно. Но выждал пятнадцать минут, положенные по этикету, и пошагал на поиски приключений в одиночку.

Он вышел к старинным каштанам. Их раскидистая крона накрывала собой половину квартала. В дебрях этого зеленого полога расселилось воробьиное государство. С утра до темноты листва пронзительно звенела и шевелилась даже в безветренные дни. Сверху из листвы на голову прохожих белым дождем сыпался птичий помет, и прохожие обходили старинные каштаны стороной, отдав эту часть проспекта в полное владение птицам.

Но городские власти не могли смириться с тем, что у них отторгли кусок подведомственной территории. Сколько помнит Вадим, они вели суровую борьбу с маленькими оккупантами. И сейчас из-под кроны с паническим ревом удирала пожарная машина, окрашенная птицами под бронетранспортер.

Вадим примкнул к зевакам, что окружили деревья подковой, и посмотрел наверх. Там отряхивались мокрые, взъерошенные и оттого кажущиеся тощими воробьи. Они возбужденно галдели, будто обсуждали перипетии минувшего боя.

— Когда те ударили из кишки, эти поначалу прижухли, — сказал кто-то из очевидцев.

— Ясно, — произнес сосед Вадима и, поджав губы, окинул внимательным взглядом общую картину; он был высок, дороден, с глубокой складкой на переносице, делавшей его очень строгим.

— Ага, а когда эти решили, что тем конец, и выключили воду, тут и началось, — сказал сосед задумчиво, сопровождая свои рассуждения жестами.

— Сперва их пугали ястребом. Во-он чучело ястреба. Вот оно. А внизу поставили магнитофон и ну гонять его крик. А птичкам хоть бы хны, — с восторгом сообщил все тот же очевидец, скрытый от Вадима спинами зевак.

— Понимаете? — спросил у Вадима сосед, загадочно улыбаясь.

— Что именно?

— Воробьи — городские жители. Го-род-ские!

— Разумеется, — сказал Вадим приветливо.

— Все еще не понимаете? — спросил сосед, радуясь этому. — Так вот, они не знают, кто и что такое ястреб. И с чем его едят. Ни малейшего представления! Поэтому им на ястреба ровным счетом наплевать.

Он смотрел на Вадима улыбаясь, словно говоря: видите, как это оригинально и вместе с тем просто.

— Ну, конечно. Откуда им знать, — согласился Вадим охотно.

И как-то получилось так, что они далее пошли вместе. Спутник вызывал у него почтение, он был польщен и, шагая рядом, чувствовал себя как ученик, отмеченный частным доверием учителя.

— Так вот, надо сказать: в каждом из нас что-то заложено, — говорил собеседник, доверительно беря Вадима за локоть. — Или инстинкт, или вечное стремление. И тут мы должны контролировать… Себя!.. Ежеминутно! Вы согласны со мной?

Он снял шляпу и на ходу раскланялся с кем-то.

— Что вы скажете? — спросил он, надевая шляпу.

— Может быть, это и так, — уклонился, робея Вадим, — я об этом не думал. Видите, я просто живу. Живу, наверное, естественно.

— Нет! Нет! Только не так! — запротестовал собеседник, бурно замахал руками и добавил с горькой иронией: — Знаем мы это: «Живет, как поет птица или растет трава».

— Да нет же. Я, возможно, не так объяснил, — сказал Вадим, конфузясь. — Это не совсем биологически. Это по-человечески… Ну, как бы сказать в одном слове… Это непринужденно, что ли…

Но спутник вдруг засмеялся ни к месту и встал посреди тротуара.

— Кого я вижу! — воскликнул он и загородил дорогу встречной женщине.

— Ба, сколько лет… зим, — сказала женщина, улыбаясь только губами.

Вадим отошел деликатно в сторону, не зная, ждать или самому следовать дальше. Но было вроде неудобно уйти, не попрощавшись. А спутник болтал со знакомой, забыв о его существовании. Он стоял спиной к Вадиму, и Вадим смотрел, как шея спутника временами наливалась кровью. Кровь потом отходила, и шея принимала свой обычный цвет. Будто кровь собеседника подгоняли в сосудах по уровням.

Лета его знакомой были умело спрятаны под слоем великолепной косметики. Свежая бледно-розовая кожа туго обтягивала ее узкое лицо, овалы скул ее еще были нежны, а полные губы достаточно чувственны, и под приподнятой верхней губой белели крепкие зубы. И красиво уложенная прическа чернела до синевы. Но глаза ее молчали, затаив страх позднего возраста. И Вадиму казалось, что вот-вот ему откроется какая-то ее личная тайна. Но женщина еще сама не подозревала о существовании своей довольно грустной тайны. И считая, что глаза ее до сих пор блестящи и маняще дерзки, исподтишка пускала в Вадиму изучающий взгляд. А он, стоящий у порога ее тайны, неожиданно поймал себя на стремлении приосаниться, подобрать живот и вообще, черт возьми, казаться бравым мужчиной. Спина его неестественно напряглась, а плечи он расправить не успел, и было очень неудобно в такой неуклюжей позе.

Спутник Вадима выставил кренделем локоть, женщина, поколебавшись, взяла его под руку, и они ушли, даже не обернувшись.

— До свидания! — сказал Вадим шепотом им обоим вслед.

Он отряхнулся от чар, стал опять самим собой. У него не так-то много оставалось времени, поэтому он заспешил, засуетился, побежал по проспекту, натыкаясь на прохожих. У него зарябило в глазах оттого, что он то и дело вертел головой. Как будто кого-то искал.

По дороге ему попадались группы парней, стоявших вдоль стен или по краям тротуара в непринужденных позах. Заглядевшись, он врезался в одну из них, прошил ее насквозь, наступая на ноги. Ребята, косматые под битлзов, расступились, и кто-то крикнул насмешливо вдогонку:

— Алле, разобьете глаза! Осторожней!

Он высмотрел тройку ребят и пристроился по соседству. Ребята сидели рядышком на металлических перилах, разделявших тротуар и улицу, и шутили наперебой. Может быть, у них не всегда удачно это выходило, во зато уж смеялись они с аппетитом, до слез. Кто-то из них еще говорил, а другие были готовы взорваться хохотом. И глаза их заранее сходились в щелки.

Вадим долго подыскивал повод и наконец попросил закурить. Тот, что сидел поближе, протянул пачку «Шипки», не очень-то отвлекаясь при этом. Только скользнул взглядом слегка и, едва Вадим прихватил сигарету, отвернулся опять. У него был сломанный нос боксера, глаза сидели глубоко в темноте и весело поблескивали оттуда, из-под могучих крутых надбровий.

Тогда Вадим схитрил, зажал сигарету зубами и демонстративно начал хлопать себя по карманам.

— Нос, обеспечь человека огнем, — сказал парень с яркой асимметрией лица, отчего его улыбка казалась иронической; он сидел, этот ироничный тип, как уж прозвал его мысленно Вадим, третьим по счету.

Нос протянул зажигалку, даже не оглянувшись на этот раз. Но Вадим решил не отступать. Он прикинулся, будто в зажигалке заело, покрутил вхолостую колесико и повел недоуменно головой, стараясь вновь привлечь к себе внимание.

— Нос, помоги человеку, — сказал иронический тип, ухмыляясь.

Нос терпеливо взял зажигалку, высек огонь и поднес к сигарете Вадима, потом артистично щелкнул крышкой и убрал зажигалку в карман.

— Вот так-то, — сказал он, сверкая зубами.

— Ну-с, что тут новенького? — спросил Вадим, выпустив первое облако дыма.

— Смотря что. Кое-что из новенького уже состарилось, — добродушно ответил сидевший в середине верзила с длинным узким лицом, как бы продолжавшим шею, и большими круглыми ушами, которые он направлял то в одном, то в другом направлении, словно дежурил по воздуху.

Вадим сделал вид, будто шутка получилась в меру тонкой, и одобрительно кивнул.

— Вышел. Думаю, дай-ка пройдусь, — объяснил он свое появление.

— Занятие полезное. На улице кислород, — заметил тот, у которого улыбка казалась кривой, и хорошо, что Вадим уже знал про его асимметрию, не то принял бы за обидное.

— Да… мы и незнакомы. До сих пор, — виновато сказал Вадим и представился: — Вадим… Словом, Вадик.

— Очень приятно… Николай, — назвался парень с перебитым носом.

— Михаил, — произнес второй.

— Ипполит! Ипполит в самом деле, — произнес иронический тип.

Вадим поочередно пожал три руки, вскарабкался на перила и спросил:

— Ну, что делать будем?

Его новые друзья переглянулись, Николай сполз с перил и сказал, неловко переминаясь:

— Лично нам по домам. Мы еще маленькие. Мамы сердиться станут.

И как только он это произнес, слезли с перил и остальные двое.

— Строгие мамы. Что же они это? — спросил сочувственно Вадим.

— Старомодные, — ответил за всех Ипполит и развел руками.

— До свидания, Вадик, — попрощался Михаил.

— Вадик, до свидания, — добавил Николай.

— Прощай, старина Вадик, — добавил Ипполит.

— До свидания, ребята, — с добрым чувством сказал Вадим.

Они ушли, переговариваясь, а он погрустил минутку. «Какая распалась компания, так уж все складывалось хорошо», — сказал он себе огорченно.

Он не заметил, как достиг конца проспекта. Проспект упирался в ворота городской больницы. У ворот сидел смуглый старик в железнодорожной гимнастерке с тусклыми пуговицами. Его голову покрывал густой серебристый ежик. Старик опирался на высокую корявую клюку и вместе с клюкой отбрасывал черную тень, словно чугунный памятник.

Солнце выбралось в зенит и оттуда жалило в темя. Вадим машинально прикрыл ладонью макушку и осмотрелся по сторонам. Тут было безлюдно, пустынно. Он да старик — вот и все живое.

— Торопись, браток, — сказал старик и требовательно постучал клюкой, — скоро обед, и тады не пускаем.

Он качнулся на своем табурете и открыл вид на веселенькую аллею из ракушечника. Аллея резвилась между широкими стволами белой акации, уходила к желтым корпусам лечебницы.

— Спасибо, спасибо, — ответил Вадим, щурясь на солнце.

— А потом тихий час еще, и опять не пускаем, — добавил старик.

Его смуглое лицо резко контрастировало с белым ежиком. Старик походил на негатив.

— Спасибо, спасибо, — повторил Вадим. — У меня там, слава богу, никого нет. Мои, слава богу, все здоровы.

Теперь он пристально всматривался в стекло телефонной будки. Это ему только показалось, будто они здесь вдвоем. На самом деле их было трое. В будке стояла белокурая девушка. Стеклянные стены играли на солнце, и оттого он не заметил девушку вначале. А потом она точно материализовалась на его глазах из сверкающего нечто.

Из-за того же колдовского стекла она и сейчас временами растворялась и возникала вновь, светящаяся и зыбкая.

Девушка увидела его, состроила жалобную гримасу и подняла пальчик — просила минуту на разговор.

— Пожалуйста, пожалуйста. Мне телефон ни к чему, — заторопился Вадим, ткнул себя в грудь и энергично замахал руками.

Девушка приникла к телефонной трубке, ее губы шевелились беззвучно, будто она была в аквариуме.

Предчувствие подтолкнуло его, он опустил глаза к подножию будки, увидел сложенный веер из желтой пластмассы. Он нагнулся с неожиданной для себя прытью и поднял дамскую безделицу. Веер разошелся в его руках С электрическим треском, составил из планок японский пейзаж. Что-то в этой вещице тронуло сердце Вадима. Вероятно, простодушный вкус ее обладательницы.

Он показал веер девушке: что же ты, мол, раззява этакая, и обмахнулся, изображая негу. Но девушка смотрела через него, слушала, что ей там говорят с другого конца провода, временами она точно просыпалась, хихикала, кричала: «Только подумать!.. Скажите, пожалуйста!» Наконец, она повесила трубку. Еще некоторое время она торчала в этом прозрачном ящике, приходя в себя, потом открыла дверцу и выпорхнула вон, бледная от счастья.

Наяву она оказалась невзрачной, с коротким носом и редкими ресничками.

— Пожалуйста, — произнес Вадим и, лучась желанием обрадовать ее, протянул сложенный веер.

Девушка посмотрела на веер, ничего не понимая.

— Веер, — подсказал Вадим, смеясь над ее затянувшимся возвращением в реальный мир.

— Веер? — спросила она и вдруг сказала неожиданно хрипло: — Ну вот что, оставьте его жене, папаша, — и направилась прочь, высоко задрав остренький подбородок.

— Но позвольте! Это… это же веер! Ваш веер! — крикнул он вслед.

Его растерянность смягчила сердитую девушку, она обернулась и произнесла с укором:

— Зачем вы так говорите? Этот веер не мой. И вообще их давно не носят.

«В самом деле, глупая башка, не носят в самом деле, — спохватился Вадим. — Веера давно не в моде. Моя покойница Нина и та ходила с веером лет двадцать назад»…

Вдруг он осознал, как превратно истолкован девушкой его поступок, и ужаснулся. Надо было остановить ее и сказать ей: «Девочка, я гожусь тебе в отцы».

Но девушка повернула за угол, обиженный стук ее каблучков затихал, а он теперь не мог побежать за ней.

Он побрел назад пришибленно, к центру города и остановился напротив первой витрины. Посмотрел на свое отражение, стараясь увидеть себя глазами девушки. Голый череп с жалкой бахромой седых волос. Сетка морщин, густо обложившая глаза. Мягкие покатые плечи и выпуклое брюшко, которое сын Василий прозвал «морской грудью». И в довершение всего ему неожиданно вспомнилось знакомство с ребятами, и как он назвался Вадиком в свои-то лета. Теперь он понял, почему они ушли, будто ни с того ни с сего. Им было за него неловко.

Он пересек проспект и на ближайшей остановке сел в троллейбус.

Машина катила по узкой зеленой улице. Вадим безучастно смотрел перед собой и только однажды покосился в окно. Троллейбус пересекал улицу Иванова, на которой жил Борис. Теперь старый друг отлеживался в постели после второго инфаркта.

А сверстник Коля все еще посиживал возле подъезда, подремывал на скамеечке, скрипел зубами от наслаждения, и книжечка его по-прежнему лежала на коленях. Заметив Вадима, он очнулся и, прихватив книжечку, попробовал улизнуть.

— Сиди себе, сиди. Не буду, — сказал ему Вадим, проходя в подъезд, и махнул рукой, порывая с чем-то неизвестным Коле.

И все же Коля встревожился за него и пояснил на всякий случай:

— Я-то не против. Вот народ вокруг. Вроде как бы неудобно на глазах, если бы где-нибудь на пустыре, скажем…

Но Вадим уже ступал по лестнице. Он поднялся к себе на этаж и придавил кнопку звонка. Звонок загудел глухо и басовито, уходя в глубь квартиры. Потом торопливо зашлепали стоптанные тапочки снохи, и она открыла дверь.

— Явился, слава господи. А мы уж тут обегали все. Хотели звонить в милицию. Может, случилось что, — упрекнула сноха, пропуская его в прихожую.

Он снял пиджак и повесил его на вешалку среди плащей. Сноха не отходила от него, продолжая ворчать себе под нос:

— После болезни и гулять. Тоже мне, молодой человек.

— Чего там, — пробормотал он, стараясь не смотреть ей в глаза.

Из комнаты выбежал внук Саша и закричал пронзительно:

— Ура! Дедушка нашелся. Нашелся дедушка!

Из ванной вышел Василий с учебником грамматики в руках.

Он строго поправил очки на переносице и заявил почти официально:

— Ну, вот что, отец, мы решили. Поедешь в кисловодский санаторий. Годы, отец, годы. Пора отдохнуть.

Вадим поспешно кивнул. Они смотрели на него во все глаза. А он, избегая их взглядов, бочком продвинулся вдоль стены и нырнул в комнату матери. Мать уже перекочевала на диван. Она одобрительно смотрела на него, убежденная в том, что он не шлялся где-нибудь по пустякам, а был на вернисаже.

— Мама… — попросил он, приближаясь.

— Ничего, сынок, ничего, — сказала она и ласково погладила по голове.

КАРУСЕЛЬ

Закончив завтрак, Профессор поставил на стол чашку из-под выпитого чая и, как бы между прочим, сказал жене:

— Ну, пора на работу. Дай мне троячок, что ли.

Он старался придать своему голосу небрежность, будто упомянул вскользь о чем-то само собой разумеющемся и незначительном, проходящем между ними каждый день. Профессор норовил отвлечь бдительность жены, чтобы она и подумать не успела, на что нужны ему три рубля. Для этого он быстро сказал:

— Как там Сережа и Оля? Сошлись? Или все еще врозь?

По идее, мысли жены должны были сбиться в другое русло, а трояк механически перейти из ее сумки в его карман.

Тело Профессора по привычке напряглось под просторным поношенным пиджаком, каждая клеточка стала ухом и застыла в ожидании ответа. Но веры в успех не было. Уж слишком хорошо он знал жену, а она давно изучила его повадки.

Морщинистое лицо жены превратилось в холодный гранит, она положила вилку на стол и пронзительно вытянула палец в сторону буфета.

— Ты видишь эту сумку? — и острый, словно заточенный, палец указал на лежавшую на буфете дамскую сумку из красной искусственной кожи.

— Ну, вижу, — осторожно ответил Профессор.

— Так вот, отсюда ты не получишь ни копейки!

— А откуда? — спросил он, стараясь спасти свою затею с помощью простодушной наивности.

Жена полезла в кармашек сатинового фартука и достала нечто, похожее на кошелек. В сердце у Профессора неуверенно шевельнулась надежда. Он слабо протянул руку.

— У меня ты ниоткуда не получишь. Так и знай, — сказала она, потрясая коленкоровым предметом перед его носом.

Он горько расхохотался над собой в уме. Ну, разумеется, это был ее блокнот, гроссбух для семейных расчетов.

— Впрочем, ты это знаешь сам. Но если тебе мало, я не поленюсь, повторю и в сотый раз; я не позволю швырять деньги на ветер! — отчеканила она, поднимаясь.

Ее руки со вздувшимися венами по-борцовски топорщились по бокам сухого тела, преградившего подступы к сумке. Губы сжались в полоску, а зрачки превратились в бойницы. Она изображала неприступную крепость, а он за всю жизнь ее пальцем не тронул.

«Значит, ты уже так? Эх, Катя, Катя», — с горечью подумал Профессор.

— Вот, — сказала она, листая блокнот, — за свет… за квартиру… на лекарство для мамы… и Петькины штаны. Да что с тобой говорить? Я уж молчу об обедах, которые тебе подавай каждый день.

Он даже прикрыл глаза, жена ударила его в незащищенное больное место. «Зачем ты об этом? — мысленно простонал Профессор. — Ведь когда придет то, что я жду, у Петьки будет десять штанов, а если надо, пятнадцать!»

— Это все, что осталось от твоей зарплаты, — сообщила жена и, вытянув из сумки тонкую пачку денег, пролистнула ее мигом. Она когда-то работала кассиром в сберкассе и потому проделала это почти мгновенно, он только услышал шорох упругой и жесткой гербовой бумаги.

— Забирай, палач! Грабь семью, — сказала жена.

Но это были слова, слова. Протяни он все-таки руку, она в один момент отдернет кошелек.

Так и вышло, Он сделал попытку, рассчитывая на авось, и протянул ладони, но кошелек юркнул в карман передника.

— Чтобы ты кобылам под хвост? Почти в прямом смысле?

Катя была неглупой бабой, умело выкручивала семейное хозяйство, если с зарплатой получался завал, и он сильно уважал ее за это. Но тут-то она крупно ошибалась, когда утверждала, будто он швыряет деньги кобылам под хвост. А он твердо верил в то, что когда-нибудь приедет домой на такси и войдет в дверь, потрясая толстыми пачками новеньких сотенных бумаг, которые будут трещать, словно их зарядили электричеством. И после этого у них начнется новая жизнь! Катю он снимет с работы, — пусть сидит дома и занимается своим любимым делом: стирает, готовит обед. Сыну он купит транзистор — пусть тоже знает: его папка не хуже остальных отцов. Самому же ему ничего не нужно. Ему бы только сидеть по вечерам за телевизором, не думая, где взять рубль-другой на очередной беговой день. Не думая, потому что тогда он и носа не сунет на ипподром. Пропади они пропадом, эти лошади, хотя и говорят, будто красивей их на свете животных не сыскать. Если это и так, пусть любуются на них без него… Только нужно набраться терпения. Удача — осторожный зверь. Правда, иногда она чудила, поддавалась людям случайным, как это было два года назад. Тогда четыре бабуси, бог знает, каким ветром занесенные на ипподром, сложились по двадцать пять копеек, поставили по неведению на темных лошадей и, на тебе, загребли три тысячи рублей да еще с мелочью. Его-то удача пока обходит стороной, но он будет ждать ее в засаде, пока не придет его день. А он обязательно придет! Он грянет!

Катиной мысли не хватало полета. Знать, бабы и вправду ограниченный люд. В шахматы хуже играют. Он не однажды пытался растолковать жене про удачу, объясняя и так, и этак, и каждый раз будто упирался в бетонную стенку.

По заморгавшим глазам жены он понял, что она сейчас заплачет, и, жалея ее, сказал:

— Ну, ну. Не надо. Я больше туда не пойду. Клянусь!

— Да ну тебя! — отмахнулась жена и, спрятав блокнот в карман, занялась уборкой.

Профессор, довольный тем, что обошлось без слез и его вроде бы освободили от клятвы, вышел в коридор и посмотрел на ряды соседских дверей. Они уходили в полумрак, туда, где узкий коридор упирался в туалетную комнату. Тесно было в квартире от жильцов, а попросить взаймы не у кого было. Не дадут! Он уже давно потерял доверие у соседей. Да и Катя небось провела с ними работу.

Из кухни появилась врачиха Фогельсон, и он решил все же не отказываться от подвернувшегося случая. Если человек проходит мимо, отчего его не спросить. На то и дадена способность к речи.

Фогельсон держала за края дымящуюся миску с вареным картофелем и одним глазом смотрела под ноги, прокладывая маршрут среди соседского барахла, составленного вдоль стен. Как раз, когда она переступала через лыжи, он ее остановил знаками и шепнул, озираясь на дверь:

— Жена просила три рубля. Ступай, говорит, к Соломоновне. Попроси взаймы. Петьке надо б на туфли. А трех рублей не хватает. Всего только трех. Я скоро отдам. А, Соломоновна? Совсем обносился парень. Скоро уж будет жених. Ростом теперь с телеграфный столб, на такого разве напасешься? — добавил он, стараясь заманить самую строгую соседку в круг своих домашних забот.

Но врачиха — ух, острая баба, — прослушала его с серьезным вниманием и, бровью не поведя, сказала предательски громко:

— Хорошо, я занесу вашей жене.

Повернулась и посеменила дальше к себе в комнату, Он сделал вслед несколько нерешительных шагов и обескураженно остановился.

Из ванной в это время появился сын Петька и пошел навстречу, задевая дверные косяки широкими, но еще худыми и угловатыми плечами. На шее его висело банное полотенце. Он держал рот в улыбке, чтобы лучше было видно его ровные зубы, только что отдраенные добела.

— Батя, зачем суета? — спросил он, приближаясь. — Опять заело с монетой? Компрессор что ли не подает?

— Точно, такая история, — подтвердил Профессор, стараясь придать своему голосу оттенок легкости. — Дай-ка мне, пожалуй, пятак на троллейбусишко. Совсем издержался отец.

— Ладно, вот тебе сорок. Мамка дала на буфет, — сказал Петька.

— Ну, это ты брось, брат-сын. Голодным нельзя, — возразил Профессор, все же протягивая руку.

— Как-нибудь обойдусь. Я здоровый, брат-отец, — сказал Петька с деланной бодростью.

Он вытащил из кармана серебряную мелочь, две двугривенные монетки, и, отдавая, коснулся влажной ладонью руки отца. Глаза сына притухли от сострадания.

— Теперь твой папка — миллионер! — произнес Профессор, стараясь перевести происшедшее в область простых идиллистических отношений.

Он даже подмигнул и тут же отвел глаза. Смотреть на Петьку подольше у него не хватило силы.

— Пуще Рокфеллера! — в тон ему сказал Петька неловким голосом, а вид у него был такой, будто они оба что-то украли.

Вот с этим капиталом в сорок копеек он и дожидался пяти часов. Кое-что можно было предпринять и на эту ничтожную сумму. Скажем, купить входной билет за двадцать, на самую дешевую трибуну, а с остатком войти к кому-нибудь в долю. Но Удачу не возьмешь при такой игре. И он старался сделать что-нибудь еще, обошел весь лабораторный народ, и оказалось, без пользы. Наступил канун получки, и те, кто ему еще занимали, сами начинали сводить концы с концами. А может, это было отговоркой, им он тоже осточертел. Словом, у него и здесь не вышло ничего.

Тогда он подумал о новом научном работнике. Этот молодой человек всегда носил аккуратненький галстук и тем самым производил впечатление материально обеспеченного человека. Профессор положил на стол напильник, которым доводил втулку «до ума», вымыл под краном руки и пошел к новому ученому, прихватив на всякий случай чертеж этой самой втулки. А по дороге напустил на себя озабоченный вид, будто ему что-то стало неясно.

Новый научный работник стоял перед стендом в окружении аспирантов и, наверное, учил их уму-разуму. Услышав, как скрипнула дверь, он повернул свою озабоченную голову и спросил:

— Вы ко мне?

— Я потом, потом, — ответил Профессор и закрыл за собой дверь.

Он совершил еще два захода, но каждый раз с научным работником говорили люди.

— У вас что, товарищ? — спрашивал у Профессора научный работник.

И ему приходилось, буркнув «я потом, потом», отступать назад, в коридор. И все же он в конце концов заинтриговал человека, и тот явился в мастерскую сам.

— Так что у вас, товарищ? — спросил научный работник, дотошный специалист.

— Мне бы денег взаймы. Сколько можно. Хотя бы рубль, — буркнул Профессор, краснея.

— Что? — переспросил ученый, прямо так и рухнув вниз из своих заоблачных умственных сфер. — Вы о деньгах?

— Мне хотя бы рублик, — повторил настойчиво Профессор.

Научный работник суетливо полез в карманы и вытащил два рубля. Рубли были измяты и уже мягки как тряпье, но это только лишний раз подтвердило их нужность людям. Профессор взял деньги и сунул в карман. Пока не опомнился человек.

— Только и всего. Жена дала на сигареты. На то, на се, — сказал, оправдываясь, сбитый с толку научный работник.

— Ну, я, как железо! В зарплату верну, — горячо пообещал Профессор.

А из угла мастерской на него уже выразительно смотрел один известный любитель выпить. Его так и прозвали Горынычем, потому что при каждом выдохе из его большого губастого рта вырывался огнеопасный пар. Чуткий глаз пьяницы засек эту маленькую денежную операцию, и Горыныч намекающе, прямо при научном работнике, подмигнул, проклятый.

Научный работник все еще топтался в мастерской.

— Может, что-нибудь еще? — спросил он, стараясь выйти из дурацкого положения.

— Да нет, это все, — ответил Профессор, готовый даже запеть.

Теперь оставалось одно: пораньше уйти, потолкаться возле конюшен, подслушать последние новости. Если пошевелишь ушами, узнаешь ценные тонкости насчет здоровья лошади, записанной в заезд. Про аппетит ее и сон. Конюхи народ прижимистый, но помоги ему прикурить сигаретку, понравишься, и тебе сделают скрытый намек. Между всякой болтовней о том о сем, невзначай как будто. Наездник, дескать, такой-то пришел небритым — значит, ехать горазд.

Он снова вышел в коридор, стал выглядывать заведующего лабораторией и, когда тот выбежал из кабинета, попридержал на минутку его.

— Ну, а что теперь? — спросил глуховатый завлаб, он сделал ладонями раковинку и поднял к уху ее, как раструб.

— Живот свело. Болит, — сказал Профессор и что-то в голосе у него не вышло опять.

Этот начальник был точно заколдован. Уж столько раз он пробовал его провести, но тот словно читал мысли. Так и сейчас в глазах завлаба появилась усмешка.

— И нога? — спросил он будто бы с участием.

— Тоже тянет, — сказал Профессор, не сумев остановиться.

Горыныч тоже оказался в коридоре, вытянул шею издалека, стараясь подслушать.

— И поясница? — добивался завлаб своего.

— Ломит, — произнес Профессор, точно падал в пропасть.

— Ну, это было раньше, минуту назад. А сейчас? Прошло?

— Прошло, — вынужденно признался Профессор.

— Ну и слава богу! — обрадовался завлаб. — Значит, можно надеяться? Подгоните втулку. Из-за такой мелочишки нужная аппаратура стоит! И вообще с вашими-то руками… Эх, да что говорить, — и, не досказав, пошел по своим делам. Старый образованный человек, как ему только не стыдно!

Едва закончился рабочий день, Горыныч был тут как тут, не дал уйти, загородил дорогу.

— Ну как? На троих? Есть приличная подворотня. Даже ни одной собаки. Глухомань, — сказал он, ядовито дохнув в лицо, а за ним столбом торчал детина из гаража.

Но мужчины промахнулись. Не для того он боролся за эти два рубля, терпел перед научным работником стыд.

— Спасибо за любезное приглашение, но у меня еще много дел разных, — ответил Профессор, стараясь выглядеть озабоченным.

— На конские соревнования что ли? — зло спросил Горыныч и сразу перестал казаться этаким радушным товарищем.

— Да вовсе нет, — уклончиво ответил Профессор. — У жениной сестры, у Дины, замок, понимаешь, барахлит. Вот и схожу, поправлю замок.

Раньше он открыто играл на бегах, но это сделало его посмешищем у всего лабораторного люда. Даже такие ничтожества, как Горыныч, и те глумливо говаривали порой: «Ну что? Кормим лошадок?» Лично он-то, Профессор, просаживает зарплату ради Удачи, а этот…

В семнадцать часов Профессор вышел на улицу и зашагал, уставясь взглядом в землю, на остановку троллейбуса. Эта манера ходить повелась у него с того дня детства, когда он нашел средь булыжника монетку в пятнадцать копеек. Как это произошло, он не помнит, может быть, судьба заставила его споткнуться на том самом месте, где она лежала. Но до сих пор в памяти жив тусклый серебристый блеск Орла и Решки. Это была удача, только еще маленькая и незрелая, как и он сам. Это была Удача-ребенок.

Еще не веря в нее, он долго не решался подойти к женщине в белом халате, торговавшей конфетами. Перед женщиной стоял лоток на тонких, словно спичечных, ножках, набитый разноцветными яркими леденцами. Наконец он поверил Удаче и протянул монетку. Продавщица взяла ее и, не поведя даже бровью, выдала взамен прекрасный леденец — зеленого петуха на палочке. Петух был прозрачен, будто его отлили из бутылочного стекла. Липкий и очень вкусный.

С тех пор Профессор всегда смотрел в землю, цепко шарил взглядом под ногами, молниеносно прикидывая значимость каждой бумажки. Он, может, оттого и стал сутулым, что ходил уставив в землю глаза.

Но земля велика, и обойти ее всю было не под силу. И он в те юные годы приходил в отчаяние от своей беспомощности. Теперь же Профессор точно знал, где прописалась Удача, где ее логово, черт побери. Однако привычка сохранилась навсегда, и мальчишки с ближайших улиц, завидев его, кричали:

— Геолог идет! Геолог!..

Небо подернулось тучами, но в воздухе было светло, точно при электросварке. И асфальт выглядел белым. Профессор знал каждую трещину на пути между лабораторией и троллейбусной остановкой, и дорога поэтому теперь представлялась неимоверно длинной. Было ощущение, словно он идет от вехи к вехе, и от этого время текло еще медленнее. Ему просто не было конца.

Троллейбус где-то задерживался, и Профессор начал нервничать, боясь пропустить первый заезд. Народ, накопившись в ожидании, зароптал тоже. Но всегда находятся вредные люди, которых даже хлебом не корми, дай только выступить против коллектива.

— А куда вам спешить? Еще успеете напиться и попасть в вытрезвитель. Отдохнули бы, — сказала тетка со злым принципиальным лицом.

Профессор увидел в ее руке сетку с картофелем, свисавшим тяжелой гроздью, и, прицелившись в слабое место на бабьем сердце, сказал:

— Ну и паршивый картофель! Горох! Не могла уж выбрать получше? Хозяйка!

И противница коллектива была сметена единым махом, она хватала воздух ртом, да краснела, и сказать в ответ ничего не могла, потому что в самом деле где-то на белом свете, а может и здесь же, в городе, существовал картофель крупнее, чем у нее.

В троллейбусе Профессор забился в угол на задней площадке и начал строить сегодняшний план, который бы помог поймать Удачу.

Собственно говоря, это был один давно задуманный и немудреный план, годный на каждый игровой день. Надо было дождаться, когда в смежных заездах выиграют две самые слабые лошади ипподрома, и в этот раз поставить на них билет. Вот тогда Удача и свалится прямо с неба.

Он стал перебирать в памяти самых слабых лошадей и опять остановился на том, что хуже Лебедки клячи не сыщешь. Разве что ей под стать Компостер. И лучшей пары, чем Компостер, для Лебедки не подобрать. Такой пары, наверное, еще не было за всю историю ипподрома. И приди Лебедка и Компостер первыми в своих заездах, случись такое двойное чудо, на электронном табло объявят сказочный выигрыш, какого еще не знал тотализатор. Другим такой не привезти. Это были самые безнадежные лошади, горе одно. И нет на ипподромных трибунах руки, которая осмелится поставить на черепах в лошадином обличий. Это может сделать только он, Профессор.

Комбинацию Лебедка — Компостер он вынашивал давным-давно, бережно хранил, как теплого и хрупкого птенца за пазухой. Но ему еще не хватало третьего чуда. То есть если говорить о времени, первым должно состояться третье чудо. Именно оно должно свести Компостера и Лебедку в соседние заезды, устроить такое случайное совпадение.

У входа на бега он купил билет и программку. Задержался немного перед дверью с билетерами, точно актер перед выходом на сцену. Одернул рукава, достал из кармана расческу и поправил жидкий венчик волос, окружавших лысую голову. Миновав контроль, он услышал чей-то молодой насмешливый возглас: «А вот и Профессор! Ну, ребята, держись! Сегодня он заберет всю кассу!» Когда-то, впервые узнав о своем прозвище, он решил, что причиной тому его работа, — коль трудишься в НИИ, значит, ты профессор. И подивился людской наивности. Но вскоре понял, что обидчики имели в виду его неудачную игру, и был возмущен. Но потом свыкся с кличкой. Вдобавок новички принимали его всерьез, думали, что он тонкий знаток на самом деле. И охотно шли в компаньоны, когда у него оставалась только денежная мелочь, и он уже не мог играть один.

Бега гудели. Это был сдержанный гул предвкушений, под пленкой которого скопились мощные силы нетерпения, готовые разом прорвать тонкую преграду с первым взмахом стартового флажка. А на дорожке разминали лошадей, запряженных в качалки, и они носились вдоль трибун, смешно выбрасывая по-куриному голенастые задние ноги.

Профессор открыл программку, наскоро посмотрел, кто записан в первые заезды и пробежал вдоль касс, поглядывая, на кого уже начали ставить. Потом он просто поторчал на бойком месте, навострив уши и вылавливая из гула голосов сведения, имеющие хотя бы какую-то ценность. Так, по крохам, он составил общую картину, из которой стало ясно, на какого играет большинство в первых двух заездах. Теперь дело было за послушным компаньоном, готовым внести свою половину ставки без разных там собственных мнений. Для этого лучше всего годились те, кто чувствует себя здесь неуверенно, теряясь от незнания лошадей. Конечно, делить выигрыш на двоих всегда неприятно, но в одиночку долго не протянуть. С капиталом в два рубля.

Он пристрелочно запустил в общий гул такую фразу, будто забросил удочку с наживкой:

— Видел я наездника Петухова. Он говорил…

Он не закончил фразу, будто размышляя, и покосился глазом в одну сторону, другую: не клюнул ли кто?

Но крючок остался без добычи. Только один незнакомый гражданин в поношенной фетровой шляпе поднял глаза от программки и сказал:

— А, Профессор. Я давно хочу с вами потолковать. Что вы здесь делаете, темный вы и невежественный человек? Игра бывает счастливой, шансовой и отъемной. Любая игра. Будь то бега или карты. Вы даже не знаете азбучных истин. И если вы ищете здесь свое счастье, то послушайте, что я скажу: счастье ищут не здесь!

— А вы-то сами, а? Сами-то что здесь потеряли? — рассердился Профессор, так не вовремя пристал к нему этот странный человек.

— И я, и они, — непрошеный собеседник писал пальцем круг, — мы ищем тут другое. Нас, так сказать, влечет драматургия событий. Мы ходим сюда, как в театр, поразвлечься. Понимаете?

И он завел что-то свое. Профессор не мог взять себе в толк, зачем его уговаривают уйти отсюда. Места здесь хватало всем.

— Поезжайте на Крайний Север, если на то пошло. На стройки, — сказал непонятный тип. — Там широкое поле деятельности. Вот и адресок вам пункта по набору. Спросите Трофимова. Трофимов — это я. А впрочем, мы это сделаем сейчас.

В руке у Трофимова очутился пузатый потертый портфель. Он извлек из портфеля пачку бланков и авторучку, пристроился у барьера и начал писать.

«Вот если бы сегодня бежали Компостер и Лебедка. Да в соседних заездах. Уж я бы утер всем нос», — подумал Профессор.

А Трофимов отодвинулся куда-то далеко вместе с протянутым листочком и беззвучно шевелил губами, что-то говоря.

— …есть, — сказал советчик обиженно, скомкал бумажку и ушел в толпу.

— Эй! Друг! Сыграем Пролога! — спохватился Профессор и крикнул Трофимову в спину.

Рысаки потянулись на старт. И в это время один человек спросил:

— Что вы думаете об Оказии? Хороша кобылка?

Он смотрел на Профессора.

— Кляча. Дрянь, — ответил Профессор, поглядывая по сторонам.

— Вы так думаете? — произнес тот же человек с неуважительной ухмылкой.

— Сколько знаю, всегда в хвосте. И с проскачками, — огрызнулся Профессор. Этот человек ему мешал.

— Ловко они всех надули. Даже вас, Профессор, — и человек засмеялся довольно. — А между прочим, это знаменитая Роз Пранс, — добавил он, посерьезнев.

— Кто? — спросил Профессор, насторожившись, хотя иностранная кличка ему ничего не говорила.

— Да. Да. Роз Пранс. Оказия — псевдоним. Понимаете, ее недавно купили там, за океаном. Ну и по-нашему нарекли. Кому это нужно, чтобы по отечественной дорожке носилась кобыла с их именем? И потом, так сказать, тактический ход. Понимаете? Все подумают, что это Оказия, а она на самом деле Роз Пранс.

Но Профессор ничего не понял, и человек пояснил:

— Дело в том, что невестка директора ипподрома приходится мне двоюродной сестрой. И это кое-что значит, сами понимаете. Одним ухом: то да се. Тайны дирекции.

Это было другое дело. Это была информация. И внешность человека внушала доверие: модный костюм с разрезами и красивые носки. Вот только лицо у него было какое-то неуловимое. Словно у него не хватало лица.

— А что же она так? Еле тянет, — удивился Профессор.

— Еле? — брат невестки усмехнулся. — Это ветер. Если хотите: свист в ушах. Вы имеете в виду ее результаты? А период акклиматизации, а новый тренинг? Это что, по-вашему, пустяки? Но сегодня… я имею сведение, — брат невестки огляделся и понизил голос до шепота. — Сегодня она пойдет в полную силу. Только между нами. Это конфиденциально.

— Прямо в этот самый день?

Брат невестки недоуменно посмотрел на Профессора. Ему не хотелось верить, что в нем сомневаются. Он-то с доброй душой.

— Да я ничего. Просто так уж, — сказал Профессор торопливо.

— Ладно. Итак на Оказию? То есть на Роз Пранс. Полтинничек с брата?

— Вступаю! — согласился Профессор, затрепетав.

Будто раскалываясь на части, ударил колокол. Он собирал на старт лошадей. Профессор и брат невестки скинулись по пятьдесят копеек и побежали в кассу.

— Свяжем с шестым из второго заезда, — бросил компаньон на ходу.

Профессор кивнул, не думая.

Когда они вернулись на трибуну, лошади уже пошли. Перед рысаками, сдерживая их страсти, катила «Волга» с растопыренными крыльями. У стартовой черты машина включила скорость и умчалась вперед, освободив борцам дорожку. И в Оказии сразу взыграла засекреченная иностранная кровь. Она вырвалась вперед на целую голову и побежала, трамбуя дорожку передними копытами.

— Ну, что я говорил? — заторжествовал брат невестки, пробираясь ближе к финишному столбу.

Но прыти у Оказии хватило только на первую четверть круга. Потом она устала, сбавила ход, и соперники промчались мимо нее, как мимо стоячей.

Профессор озадаченно взглянул на брата невестки.

— Значит, в следующий раз. Когда-нибудь, — сухо сказал бывший компаньон, и, запулив щелчком билет в небеса, ушел по лестнице на верхние ярусы. И Профессор понял, как легко его надули.

Вздохнув, он снова открыл программку. Долистав до девятого заезда, Профессор протер глаза. В восьмом заезде бежала Лебедка — в девятый был записан Компостер. Совершилось одно из трех чудес — Удача открывала ему возможность сыграть самых паршивых лошадок, каких когда-либо носили дорожки ипподрома. Словом, тех коняг, которые принесут сказочный выигрыш, если миру явятся два чуда подряд, и Лебедка, и Компостер прибегут первыми в своих заездах.

Профессор оробел, получив вызов Удачи. Сколько он готовился к этому дню, и все равно она застала его врасплох. Было боязно испытывать судьбу, вот что. Она предоставила ему единственный шанс, и если он сейчас проиграет, то это уже будет конец. Исчезнет его надежда.

Прошли еще четыре заезда, но Профессор их видел, точно через туманную пелену. На дорожке мелькали силуэты лошадей, не то еще разминающихся, не то уже бегущих в заезде, и, точно на пожаре, то и дело трезвонил колокол. Перед седьмым заездом он принял решение не рисковать и сделал вид, будто сегодняшний день проходит как обычно. И в программке нет ничего такого, над чем бы стоило ломать себе голову.

Он начал отвлекать себя предстоящим заездом, приглядел рыжего жеребца с толстыми крепкими ногами и широкой мощной грудью. Остальные лошади мельтешили, а этот разминался перед заездом уверенной размашистой рысью, — видно, знал, что ему нужно.

Да и теперь будто бы все старались помочь ему, увести от искуса. Можно подумать, именно поэтому очередной компаньон прямо сам полез ему под руку.

Он сразу приметил белобрысого тщедушного паренька в темно-коричневом замшевом пиджаке, великом ему размера на два. Паренек, словно клещ, пристал к монументальному толстяку, жующему ириски. Толстяк стоял среди колонн, сонно поглядывал из-под тяжелых век на происходящее и методично набивал рот ирисками, черпал их горстями из пакета. Он казался еще одной неподвижной колонной среди этого столпотворения, и страсти только разбивались о него. К нему-то и прибило беспокойного паренька утлой лодчонкой. Толстяк прямо-таки загипнотизировал его своим невозмутимым видом.

Профессор услышал, как паренек добивался у толстяка:

— Вы, наверное, что-нибудь знаете? Знаете, да?

Толстяк молча полез короткой пятерней за очередной охапкой ирисок, словно и это не относилось к нему.

— Может, у вас каждое слово на деньги? Может, по гривеннику, да? — сказал паренек, сердясь.

Толстяк смотрел перед собой и жевал равномерно ириски, точно колбасу. Ну, прямо оглох человек.

— Получайте, — сказал паренек, горько усмехнувшись, и протянул монетку.

Толстяк, не глядя, взял ее, сунул в карман и буркнул, даже не повернув головы:

— Я ничего не знаю.

И тогда паренек заметил Профессора и в отчаянии спросил:

— А вы? Вы что-нибудь знаете?

— Кое-что, — загадочно произнес Профессор на всякий случай. — А что предлагаете вы?

— А мне все равно. Я тут в первый раз. Думал, здесь лошади дрессированные, как в цирке, — легко сообщил паренек, найдя покровителя.

— Тогда ставим на пятого. Гони полтинник, — скомандовал Профессор.

— Да чего мелочиться?

Паренек вытащил из-за пазухи ворох десяток. Деньги сухо, по-стрекозьи, зашуршали.

— Я играю по пятьдесят копеек, — пояснил Профессор.

— Не будем считаться. Я два года трубил на Чукотке, — загулял паренек, пытаясь всучить весь ворох Профессору.

«Вот с кем бы сыграть на Лебедку и Компостера», — мелькнула мысль, но Профессор с негодованием погасил ее.

А вслух строго сказал:

— Бумажки убери. И гони полтинник.

Они поставили на рыжего, и Профессор повел паренька на лестницу. Отсюда, с двадцатой ступеньки, он уже в течение многих лет следил за ходом заезда. Тут толкали локтями в бок, наступали на ноги, но Профессор терпел, потому что первый ипподромный выигрыш когда-то застал его на этом самом месте и будто бы навсегда пригвоздил к двадцатой ступеньке. А традиции на Бегах считались фундаментом, на котором воздвигался успех. Профессор это знал и радовался, что ему еще повезло. Другим приходилось ждать на скользких перилах, от начала заезда до его конца.

Рыжий жеребец прибежал только четвертым, принеся Профессору привычное чувство проигрыша. А паренек вздохнул с облегчением. Он готовился к светопреставлению, к тому, что рухнут трибуны и померкнет белый свет. А тут и всего-то… Жив, здоров.

— Вот оно что. Вот она какая, значит, механика, — задумчиво произнес паренек и широко улыбнулся. — Ну, а теперь я сумею и сам. Спасибо за ученье, дядя!

Паренек выгреб из кармана десятки и направился в кассовый зал.

— Погоди. Шел бы ты домой, а? — предложил ему Профессор неожиданно для себя.

— А мне здесь нравится, я играть желаю, — ответил паренек, тоже удивляясь совету Профессора, и удалился в зал.

Тем временем заиграла музыка и на дорожке появились участники восьмого заезда. Взгляд Профессора сам, помимо его воли, потянулся к низкорослой вороной лошадке, обозначенной цифрой шесть. Это и была Лебедка.

Профессор отвел глаза. «Кляча, ей богу, кляча», — сказал он себе. Но некий плюгавенький старикашка набрал побольше воздуха в слабую грудь, потратив на это две-три минуты, и сказал веселясь:

— Эй, Профессор! А ты поставь на Лебедку. Возьми и поставь. А то и с Компостером вместе.

И поделом было вредному старикашке: он едва не задохнулся, истратив весь жалкий запас кислорода. Но своего-то он достиг, старый шут. Уж на что каждый был занят своим, так нет же — все вокруг засмеялись.

— А что Лебедка и Компостер? Ничего себе жеребята, — сказал Профессор, защищаясь, как будто уже в самом деле поставил на них.

— Тогда почему бы вам их не сыграть? Банк сорвете а-афигеннейший! На всю тотошку один билет! — спросил молодой, но уже лысый остряк и подмигнул окружающим.

— Еще бы, такая комбинация получается раз в сто лет, — добавил кто-то, стоявший за спиной.

«А ведь и правда, — спохватился Профессор. — Потом все равно нечего будет ждать».

Они растревожили беса, которого он уже было унял, раскочегарили его. Профессор решительно направился в кассовый зал и, протянув в окошко последний рубль, твердо, но так, чтобы не слышали лишние, произнес:

— Шесть — девять!

Нет, он уже не боялся насмешек. Он опасался, как бы какой соглядатай, подсмотрев его комбинацию, тоже не доставил на Лебедку и Компостера.

Но, слава богу, кажется, никто не заметил, никто не шушукался, показывая на него странными глазами. Его ставка не вызвала на бегах нежелательной бури.

Стартовая «Волга» снова расправила крылья и поползла по дорожке, таща за собой вытянувшихся в линию лошадей. И тут Профессор молниеносно прошел через несколько стадий волнения. Точно его окунули в прорубь, выхватили вон и мигом сунули в котел с крутым кипятком. А затем он напрягся до ощущения, будто его кожу натянули на каркас.

Но едва отзвонил стартовый колокол, повод для волнений исчез. Все тотчас стало на свое место: вперед ушли фавориты, а Лебедка потащилась в хвосте, там, где ей и надлежало быть. Она вела свое скромное соревнование за предпоследнее место с Калькой, а табунок резвачей отдалялся все дальше и дальше, отрываясь. Профессор с безразличным видом следил за бегом, как будто не он играл в заезде, а кто-то другой.

Он даже почувствовал облегчение оттого, что все так быстро, так безболезненно оказалось позади. И Профессор с тайным злорадством оглядел стоявших вокруг людей. Им никогда и не узнать, что в его кармане лежит безумный билет «шесть — девять». Уж тут бы они посмеялись.

А заезд шел своим чередом. Пройдя треть круга, Лебедка прочно устроилась на предпоследнем месте. Для нее это был крупный успех. Он придал ей немного силенок, она осмелела и припустила вслед за остальными. Очевидно, сказав себе по-лошадиному: «Эх, где наша не пропадала!»

И вдруг Профессор обнаружил непостижимое: промежуток между мордой Лебедки и крупами ушедших вперед лошадей стал медленно сокращаться. Вначале он не заметил этого, настолько трудно удавался Лебедке каждый метр. А уж дальше произошло совсем смешное: за четверть круга до финишного столба Лебедка все-таки достала маячившие перед ней спины наездников, влезла в эту катящуюся массу из людских и лошадиных тел, и Профессор потерял из вида и Лебедку, и зеленый камзол наездника.

Потом от этой кучи отделился прославленный серый Печенег. Он высоко и легко вскидывал ноги, свои коленчатые валы. Он был нацелен на финишный столб стрелой. И ипподром закричал, приветствуя свою победу и победу любимца. И тут что-то вышло из строя в этой точно отрегулированной живой машине, — Печенег заскакал, высоко подбрасывая передние ноги. Сидевший истуканом наездник всполошился и потянул вожжи на себя, придерживая лошадь. Конфуз с фаворитом взбодрил отставших. Жеребцы и кобылы кинулись к финишному столбу, но, поравнявшись с Печенегом, не устояли перед стадным чувством и тоже заскакали, запрыгали. Всполошенные наездники задергали вожжами, и на подступах к финишу началась несусветная неразбериха. Из этой кутерьмы вынырнула вороная лошадка и как ни в чем не бывало затрусила к столбу. Печенег и его свита пришли в себя и кинулись следом, наездники заработали хлыстами по конячьим спинам, точно выколачивали пыль, но предприимчивая лошаденка уже прошмыгнула за финишный столб.

Над публикой поднялся обиженный свист. Он полетел из края в край и вдруг разом упал, как-то озадаченно. И вместе со всеми Профессор сообразил, что номер победительницы принадлежит Лебедке.

— Вы, разумеется, поговорили, а не сыграли, — сказал Профессору побледневший старик.

— Почему же? Я поставил, — небрежно ответил Профессор.

У Профессора было такое ощущение, будто его неожиданно вознесли куда-то наверх. Он нервно хихикал и никак не мог остановиться, что-то инородное билось в нем, словно курица крыльями, и покудахтывало. А те, кто недавно потешался, обступили его кольцом.

— Ай да Профессор, — сказал кто-то озадаченно.

— На этот раз он что-то знает, — произнес другой.

Один человек задрал голову к верхней галерее и крикнул:

— Иван! Слышь? Тут один поставил на Лебедку!

Пришел Трофимов со своим пузатым портфелем, внимательно посмотрел на Профессора, точно проверял себя, потом покачал головой и сказал:

— Это случайность. Чистая случайность.

— Интересно, с кем он связал в девятом? — произнесли за спиной Профессора.

Он стал вдруг маленькой точкой, в которой сошлось всеобщее внимание. Осью, вокруг которой заходило ходуном все живое. При каждом его движении в ту же сторону подавалось все окружающее, надеясь узнать, кого он ждет в девятом заезде.

Да, теперь он достоверно знал: в девятом придет Компостер. Это было решенное дело. Судьба начала твердо гнуть свое, а ей, если она захочет, все по плечу. И он никому ни гу-гу, боялся вспугнуть Удачу. Хотя был соблазн похвастать, чтобы все поняли, что он не тот, за кого его принимали.

Профессор с любопытством следил за собой, как бы со стороны, как бы за новым человеком. Будто и вправду исчез тот, прежний Профессор, и вместо него родился другой, удачливый и сильный. Жаль, не было здесь ни соседей с Соломоновной во главе, ни завлаба с молодым ученым. То-то бы они посмотрели на него, то-то бы подивились ему! Вот уж, право, Профессор!

Из-за крыш нефтяного городка приползла угрюмая туча, и стало темно, точно ипподром накрыли кепкой. Но у Профессора был острый и цепкий глаз. Он видел четко и номер Компостера на его попоне, и крепкий выбритый подбородок наездника под малиновым шлемом. Шлем был похож на половину пасхального яйца.

Профессору казалось, что разминка перед началом заезда уже затянулась, что время почему-то убавило ход, и он корил себя за нетерпение. Поторапливать время было нехорошо, это смахивало на жадность.

Между тем все шло по заведенному порядку. Прокатив вдоль трибун, наездники разъехались в разные стороны и начали разминать лошадей. И каждый норовил блеснуть своей подопечной. И лошади смотрелись молодцами, кусали удила и стригли воздух острыми ушами. Только Компостер апатично мотал головой, роняя навоз на мягкую дорожку. И не было в нем игривости и азарта. А хозяин его в бордовом камзоле поглядывал по сторонам из своей коляски с таким видом, словно ему на все плевать.

Но сегодня рушились законы и логика. Профессор представил, какой поднимется переполох, когда это пугало оставит всех с носом, и лукаво взглянул на своих соседей.

Заезд начался будто по его указке. Наездник в бордовом камзоле поднял хлыст и на первых метрах выбил всю дурь из Компостера. Тот, как ошарашенный, пролетел сквозь ораву лошадей, обогнул поле ипподрома и выскочил первым на противоположную сторону круга.

«Что там приемник? Дешевка! Куплю я Петьке магнитофон, — сказал себе Профессор. — А Кате и кофту еще. И цветной телевизор куплю. Говорят, хоккей в в цветном — дело совсем другое». И тут же передумал: «Ничего, и приемник сойдет. Петька и приемнику рад будет. И Катя поработает еще. И я сюда похожу. Раз Удача идет, пользоваться надо. Удача неблагодарных не любит». И сразу же снова передумал, вернулся к магнитофону и кофте, а затем передумал в четвертый раз. Мучился: боролись в нем разные точки зрения. А заезд между тем шел своим чередом.

Вдоль дорожки тянулся низкий пыльный кустарник, закрывший на той стороне ноги лошадей и колеса качалок. Поэтому их движение издали выглядело ровным и плавным. Словно неподвижные торсы наездников и животных вращала на себе гигантская карусель.

Так они ровно и плавно катились по той стороне ипподрома. Во главе Компостер — за ним весь табун. Заезд походил на мирную прогулку. Только наездник в бордовом камзоле поднимал временами свой хлыст и подбадривал Компостера по рыжему крупу. С трибуны казалось, будто это движение рассчитано на вечность, и кругу не будет конца. На то он и круг.

Но все же у круга был конец. Там, у финишного столба. И здесь-то карусель остановит свой ход, едва лошади докатят до столба. Он прекрасно знал об этом и следил за бегом, ухмыляясь про себя. Публика даже не подозревала, что ее ожидает. До конца половина дистанции, и таким началом здесь никого не смутишь. Бега уже перевидели на своем веку стольких авантюристов. Но стреляной публике невдомек, что Компостер свое не уступит. Что сегодня ему написано на роду быть победителем.

Когда серый жеребец обошел Компостера, Профессор принял это как недоразумение. Но за серым его обогнал вороной, за ним третий, четвертый, пятый, а Компостер будто встал, выпал из карусели, и она теперь катилась мимо него. Вот уже какую-то лошадь вихрем пронесло мимо столба, а Профессор недоуменно смотрел, как тащится усталый Компостер, и еще надеялся на что-то.

Словно на смех его лошадь пришла последней. Бока ее были такими, будто их кто-то намылил. И когда Компостер проволок мимо него коляску с успокоившимся наездником, в ушах Профессора прозвучал гром Он сел на свободную скамью и обмяк. Еще никогда над ним не шутили так больно и зло.

— Ну, как? В порядке? — спросил его кто-то, он видел только коричневые туфли, с облупившимся носком.

Потом к ним присоединились черные ботинки на толстой подошве.

— Наверное, не с тем играл, — сказал владелец черных ботинок.

И они отошли, о нем позабыли.

Профессор поднялся, пошарил в карманах, но там не было даже на дорогу. Он спросил у стоявшего рядом:

— Ждете?

— Шестого, — сказал тот с готовностью.

— Я болею за вас, а вы мне двадцать копеек, если придет, — предложил Профессор.

— Да я вам тогда хоть все, — обрадовался этот гражданин. — Понимаете, — сказал он живо, — я еще не выигрывал в жизни. Ни во что. Ни в лотерею… Ни во что еще. Даже соску на викторине в санатории. Да о чем разговор? Мне бы номер сошелся. Ну, понимаете, что бы я угадал. Мне сам факт, понимаете?

— Понятно, — произнес Профессор с безразличием.

Принципиальный гражданин сжал его локоть, выражая свою благодарность. Но тут пустили лошадей, и Профессор начал меланхолично подваливать.

Шестой номер был матерым фаворитом и без труда прошел первым весь круг, от старта до финиша. Но принципиальный гражданин ни во что не верил. Он отчаянно жестикулировал, как будто помогая шестому, — тащил его за узду и делал другие символические жесты. При этом он подталкивал Профессора, призывая к активности. И Профессор вяло строил гримасы, изображая отчаянное боление.

Шестой прибежал в победном одиночестве, обставив соперников на четыре корпуса. Он привез своим приверженцам ничтожный выигрыш в копейках, но принципиальный гражданин едва не сошел от радости с ума. И тут же побежал в кассовый зал, потрясая билетом.

— Э-э! — окликнул его Профессор.

— Что? — спросил принципиальный, обернувшись.

Профессор смотрел на него молча, выжидательно. Говорить не было сил.

— Ах, извини, — спохватился принципиальный и, сунув руку в карман, вывалил в ладонь Профессора серебряную и медную мелочь.

Мелочи набралось копеек на сорок. Профессор отложил на дорогу и с остатком, уже по привычке, вступил в общество с тремя такими же неудачниками, как сам. Их лошадь прибежала где-то в середине, и они разошлись, не сказав друг другу ни слова.

После того, как бега кончились, Профессор еще долго сидел на трибуне, точно у могилки. Словно кого-то или что-то только что похоронил. Потом он поднялся и прошел к выходу по ступеням, устланным картонными билетами. Они валялись, будто умершие. Будто были недавно совсем живыми, но после каждого заезда часть их отмирала, падая наземь осенними листьями. И теперь они валялись под ногами.

По улице гуляла тополиная метель. Пух лез в рот, в ноздри. Профессор отплевывался и чихал. За окнами, над головой, крутили пластинки, и беспечный веселый голос орал: «Адресованная другу, ходит песенка по кругу». Это действовало на нервы. В нем постепенно закипело раздражение.

Его злоба начала выискивать виновника, и он первым делом принялся за Компостера. Именно эта скотина испортила все. Кто же так делает, — подумал он в сердцах, — рвет во весь дух от самого старта. Ну ладно, это лошадь, бестолковое животное. Ей одна забота: отмахать свои метры и поскорее в стойло. Или куда там еще. Но о чем думал наездник? Где, спрашивается, была его голова в это время? За что он получает государственные деньги, этот бездельник в бордовом камзоле?

Память Профессора неистово разгребала ворох минувших событий, и ему припомнился один подозрительный факт. Ну да, конечно, все так и было. Еще на проводке наездник погнал Компостера в полную прыть, совсем не заботясь о запасе его силенок. Ему, видите ли, хотелось покрасоваться. Сукин сын! Прохвост эдакий!

— Ему бы ездить на Кальке! — сказал Профессор в сердцах.

Право, только на Кальке. Более никудышной кобылы еще не видел белый свет, такой уж тихоход, эта Калька, та самая завалящая кобыла, с которой Лебедка на первых порах боролась за предпоследнее место. Потом-то Лебедка ушла вперед и сделала свое дело, удивив ипподром. А Калька приползла после всех, как улитка.

И тут его ослепило! Не вправду, конечно, а мысленно. Калька слабее Лебедки, вот оно что! Если Лебедка пришла первой, значит она не с а м а я темная лошадь. Вот в чем промах его! Он-то должен был поставить на с а м ы х темных лошадей. Д в у х с а м ы х темных, темней которых нет никого на бегах. Компостера надо было играть с Калькой, — вот в чем дело! И оттого Компостер не пришел, потому что его связали не с той лошадкой. Выходит, просто его случай еще не наступил, а он-то!..

Профессор засмеялся над собой. Его настроение резко подскочило вверх. Точно так взмывает вверх стрелка силомера, когда в него врежут кувалдой. Сам это видел в парке культуры и отдыха. И вот такое же происходило и с ним.

Так, безудержно смеясь, он незаметно для себя очутился в своем подъезде. В дверях лифта стояла полная дама.

— Вы едете? — спросила дама, будто подстегивая.

Она стояла, раскрыв двери лифта, точно во вратах, и выражала нетерпение. Ей было некогда, наверное… О чем это он?.. Нет, он не мог так: ехать в лифте и тут же думать. Что-нибудь одно. Он как раз ухватил кое-что. Поймал, но еще не крепко взял в кулак. И очень сложно это соединить — езду в лифте и нелегкое занятие думать.

— Езжайте. Я потом, — скороговоркой произнес Профессор, стараясь удержать возникшие на лбу морщины.

В морщинах копошились мысли, и только открой им щелку, они мигом разбегутся кто куда, и потом собери их попробуй. Оттого-то он держал лоб гармошкой, пока говорил.

Дама пожала плечами, захлопнула за собой с железным грохотом двери и вознеслась.

И надо было ждать, подумал он, стараясь не отвлекаться. Вот в чем закавыка, он-то рано вылез, а надо было хорошенько потерпеть. И Лебедка здесь ни при чем. Только в паре с Калькой Компостер принесет ему Удачу. И надо караулить тот момент, когда их поставят в программке по соседству. А он-то перепутал все, дурачок. Ах, какая он, право, шляпа!

Он почувствовал необычайную легкость в груди, точно ее заполнили воздухом. Она так и поднимала его на цыпочки. И Профессор, чтобы не взлететь к потолку, взялся за дверцу лифта.

Скрипнула дверь подъезда, и с улицы вошла девушка и остановилась перед Профессором. Сумрак подъезда ее ослепил, она таращила большие коричневые глаза, а за ее спиной сияло солнце. Оно наполнило свободно пошитое платье девушки медовым светом, и Профессор увидел линию ее тела, тонкую, изящную, будто проведенную одним движением пера. Он почувствовал себя лихим кавалером, возникло желание совершить сейчас же что-нибудь невероятно любезное.

— Мы сейчас, — сказал он как можно изысканней.

Стараясь не сгибать поясницу и ноги, он нажал кнопку лифта, а потом, так же с неестественной прямой спиной, молодецки распахнул перед ней двери — и стальную и деревянные.

Девушка неловко, стараясь его не задеть, юркнула в лифт.

— Четвертый, — пискнула девушка.

Профессор долго и торжественно закрывал двери. И так же долго давил на кнопку лифта. Кабина уже добралась до второго этажа, только тогда он медленно отнял палец от кнопки и плавно, словно в каком-нибудь полонезе, отвел руку назад. Он купался. Он нежился. Он был чертовски галантен и все.

А девушка помалкивала в своем углу. Ее лицо было усыпано сережками липового цвета. Вернее, это были веснушки. И может, наоборот, за липовый цвет мы принимаем кем-то просыпанные веснушки, с забытой сентиментальностью подумал Профессор.

Он поднимался в лифте, и вместе с ним торжественно поднималось его замечательное настроение. Так они ползли вверх, как столбик ртути. Но у лифта был предел — девятый этаж.

КОРОЛИ БАБЫ НЮРЫ

Иванов еще не остыл от забот со стекольщиком, еще все в нем мелко дрожало, а соседка-старуха призраком вплыла в распахнутую дверь и, остановившись прямо перед его носом, ни к селу, ни к городу изрекла:

— А карты все знают.

Ну совсем как в модном ныне театре абсурда!

— На то она и картография вместе с геодезией, — ответил Иванов, озирая пол, усеянный, точно брызгами, осколками стекла, гнутыми гвоздями и ошметками замазки.

— Я и говорю, — обрадовалась старуха и, на что-то намекая, добавила: — Только кто бы погадал на этих… на картах.

— Вот вы о чем?! — поморщился Иванов. — Да кто занимается этим в наше-то время? Атомный век! Человек на Луне! И цыгане, карты? Полная чепуха!

В его ушах еще стоял хруст битого стекла под сапогами уходящего мастера…

…Надо же такому случиться, — в этой комнате не было ни единого целого окна. Стекла будто бы высаживали от души, — яро, со смаком. Окна зияли острыми зубьями, точно ощерившаяся акулья пасть, из их утробы тянуло злым холодом, и оттого-то, видать, хозяин-холостяк был подозрительно радушен, когда Ивановы по рекомендации знакомых пришли на его огонек, тускло светивший в начале Малой Молчановки.

— Да вот снимал один аспирант… Зато свежий воздух с доставкой на дом, — цинично пошутил хозяин и, окончательно теряя совесть, глядя в глаза, солгал: — Не комната — дворец! Наслаждался бы сам, но, увы… превратности жизни! — Он и впрямь ютился в крохотной соседней комнатенке размером с чулан. Как они потом узнали, копил на мотоцикл.

Но разбитые окна и пыльная лампочка, светившая не ярче грязного мандарина, — их визит выпал на вечер, — все это казалось пустяком по сравнению с главным: у «дворца» имелись стены, за их непроницаемой для лишнего взгляда твердью он, Иванов, мог теперь без помех сочинять повести и рассказы и, возможно, замахнуться на толстый роман…

…А до этого они с Машей жили у Машиной мамы в Скатертном переулке, возле Никитских ворот. Первое время Иванов чувствовал себя в тещиной квартире почти как дома, даже при своей стеснительности разгуливал по комнатам в старых спортивных пузырящихся на коленях штанах — расслаблялся, снимал, подчиняясь моде, напряжение. Теща кормила его до отвала. «Ешь, ешь, ты — единственный у нас мужик… Хотя разве мужское дело — учитель? — говорила она, сама крутой автобусный диспетчер. — Сейчас мужчины идут в торговлю и в общепит. — Я-то всегда мечтала выдать Машеньку за мясника. Здоровые они мужчины». Маша его защищала: «Мама, ты ничего не понимаешь, Витя — будущий Песталоцци!» «Да я шучу, шучу. Не обижайся», — отступала теща. А он и не держал обиды. Какая мать не хочет своему дитяти добра? Да и кто он — ее зять? Никакой не Песталоцци, скромный школьный преподаватель, сын бухгалтера и учительницы начальных классов из маленького города Ейска. Словом, первые два года жили они втроем, будто бы душа в душу. Но потом Маша открыла у мужа писательский талант. Однажды, когда молодые были в гостях, неладная потянула молчуна Иванова за язык, и он произнес роковое «а у нас…» Его тотчас поймали на слове: «Ну и что у вас?» Отступать было некуда, пришлось рассказать забавный случай из своей студенческой жизни. Таких историй, наверно, у каждого было завались, каждый из сидевших за столом когда-то ходил в студентах. Но его байка вызвала отвальный хохот, катались от смеха все, кроме Маши. И по дороге домой она долго молчала, а затем изрекла:

— Вот что, у тебя явно литературный дар.

— Откуда ты это взяла? — опешил Иванов.

— Только не спорь! — заранее рассердилась Маша. — Уже твои курсовые носили эту печать. Их отмечали не зря. Именно за то. Ты излагал свою мысль стройно и ясно. Как же я не сообразила тогда? Идиотка! Из-за меня мы потеряли два года!.. Поэтому завтра же… сегодня, пожалуй, поздно… Впрочем, писать никогда не поздно. Флобер писал по ночам. Придем, запишешь свой рассказ на бумагу!

Дома она так и поступила, — усадила его за письменный стол и прилегла на тахту, не раздеваясь, по-походному. «Учти, я не сплю…» Иванов, посмеиваясь — нашла писателя, взялся за авторучку и писал-переписывал до утра, с улыбкой поглядывая на сладко спящую жену. К его изумлению суррогат, который Маша наивно считала рассказом, через два месяца поместили в молодежной газете в рубрике «Сатира и юмор».

— Ну, а я что говорила?! — торжествовала жена. — Значит, так! Теперь ты целиком посвятишь себя литературному труду!

— А как же школа? — напомнил Иванов.

— Придется уйти. Из-за тетрадей у тебя совершенно нет времени. А внеклассная работа? — спросила Маша. — За эти два месяца ты ничего не сочинил, ни единой строки. А что говорил Олеша? «Ни дня без строчки!»

— Но я люблю свое учительское дело! — воспротивился он.

— Иванов, нельзя думать только о личных интересах! Нас, педагогов, — она уже отсекла его от школы, — миллионы! Мы как-нибудь управимся и без тебя. А писателей, знаешь, сколько? Я наводила справки. Всего десять тысяч!

— По-моему, много, — заметил Иванов.

— Капля. В Финляндии один писатель на четыреста человек!.. Иванов, твое место там! — Она указала в сторону улицы Воровского, где в красивой дворянской усадьбе жил Союз писателей СССР.

Сказать откровенно, Иванов и сам был не против. Он испытывал приятное возбуждение, когда увидел придуманные им самим фразы, и свое имя над ними, когда представил, как в разных концах Москвы сию минуту тысячи людей вот так же держат в руках газету и спрашивают друг друга: «Любопытно, кто он такой, этот В. Иванов?» Теща и та его зауважала, нет, нет, да изумленно поглядывала на зятя, поди же, ставший лебедем гадкий утенок, видно, сказки не врут.

Легкая удача, — сел, написал и тебя опубликовали, — вызывала азарт, хотелось сочинить что-нибудь еще… такое, но уже свое, а потом еще и еще, напечататься в солидном журнале, выпустить увесистый том. Перед ним приоткрыла занавес, манила загадочная и полная чудес жизнь. С детства писатель казался ему человеком необыкновенным, почти полубогом. И, как теперь выясняется, он, возможно, один из них. Ах, если бы еще при этом и остаться в школе!.. Но Маша была права: школа пожирала личное время, как любимый, избалованный зверь.

И он уволился из школы. «Перешел на профессиональную литературную работу», — оповестила Маша знакомых. Отдавшись с головой новому занятию, Иванов тут же сочинил рассказ про любовь, лукаво замаскировав и себя, и жену под Ваню и Дашу. На узком семейном совете, без тещи, было решено не мелочиться — отдать свежее произведение в популярный журнал. Ответ был ошеломляюще ужасен.

— Ваш рассказ не гудит! — прохрипела низким прокуренным голосом массивная дама, вся в браслетах и кольцах, будто в обручах. — Он на обочине у столбовой… И вообще сделан не вкусно.

Иванов был смят, уничтожен. Но Маше удалось сохранить присутствие духа.

— Снобы! Ханжи, — отозвалась она о журнале. — Так бы и сказали, нас, мол, интересует тематика такая-то и такая… Невкусно! Ты кто? Писатель или кулинар?.. А нам это урок! Мы должны изучать конъюнктуру…

— Приближается дата! Все пишут о войне, — сообщила Маша, побывав в Доме литераторов, точно в тылу врага.

Иванов написал новеллу о войне, затем последовали рассказы и повести о космонавтах, о строительстве БАМа, об учащихся ПТУ, и т. д., и т. п. Но ему никак не удавалось попасть в масть — рукописи возвращались, как бумеранг. Иванов, холодея, подумал об ошибке. А вдруг он на самом деле бездарь? Байка, которую он записал, складна сам по себе, и вся его заслуга в одном, он воспроизвел ее на бумаге. Вдобавок ко всему ему было стыдно: вот уже который месяц он сидел на шее у двух женщин.

Иванов затосковал о школе, мысли все чаще и чаще возвращали его в класс, с каким бы наслаждением он сейчас проверил стопку тетрадей, сходил к родителям нерадивого ученика. А Маша, сама не ведая того, сыпала горстями соль на открывшуюся душевную рану, возвращаясь из школы, рассказывала о событиях дня. Слушая жену, Иванов сгорал от вспыхнувшей вновь педагогической страсти.

Однажды Иванов не вытерпел и тайком от жены наведался в свою бывшую школу. Он выбрал час, когда все были на уроках, прокрался обезлюдевшим коридором, останавливаясь возле каждого класса, жадно слушая голоса. Потом, осмелев, открыл дверь учительской.

— А сейчас нас рассудит Виктор Петрович, — произнесла свободная от урока географичка, будто он не увольнялся, а отсутствовал какие-то считанные минуты. «Косачев из восьмого «А»? Что он теперь натворил? Подделал отметку в дневнике?» — догадался Иванов, окунаясь в родную атмосферу. Он вдохнул полной грудью, вошел в комнату. Но тут же следом в учительскую влетела… Маша. Она вела литературу и язык в соседней школе, в двух кварталах отсюда, и все же Иванов никак не ожидал этой встречи, можно столкнуться на улице, но здесь?!

— Нинуля, вот ваши профсоюзные марки, — сказала Маша географичке. — Иванов?! Каким ветром тебя сюда занесло? Соскучился по красивым женщинам? Нечего, Иванов, разгуливать! Идем работать! — и, шутливо играя в ревнивую супругу, взяла его под руку и вывела из школы.

На улице Иванов, глядя на красный светофор, решился, открыл жене терзавшие его мысли. Но Машу мужнины неудачи только закалили, она была готова к затяжной борьбе.

— Все верно, — хладнокровно молвила Маша. — Я думала: все верно! Чем выше талант, тем ему сложней пробиться в литературу. Скажи: у кого из великих путь был устлан коврами? Твои так называемые неудачи только лишний раз подтверждают, что ты талантлив. Не падай, Иванов, духом! Мы пробьемся!.. А что касается нас с мамой, мы тебе не чужие. Пронесем свой жребий достойно!

Но теще этот благородный груз пришелся не по вкусу, она вернулась к прежнему взгляду на сказки, мол, врут в них, и за спиной у Маши повела с дармоедом-зятем партизанскую войну. Теперь в ее свободные от смены дни на всю квартиру гремели радио и телевизор, сама теща, будто бы помешавшись на чистоте, врывалась с тряпкой, а то и пылесосом, в комнату, где творил Иванов, и затевала уборку, подолгу терла стол перед его носом, смахивая на пол исписанные листы, и бормотала, как бы разговаривая сама с собой: «Разве это занятие для мужчины? Ни копейки в дом!»

А последний черный мазок на это левитановской грусти полотно нанес участковый, явился на квартиру, когда Иванов был один, и, обведя рассеянным взглядом стены и потолок, вдруг в упор, точно выстрелил, спросил:

— Значит, вы не заняты общественно-полезным трудом?

— Я? Почему? — растерялся Иванов.

— Правильно: «почему?» — поддержал его участковый. — Весь народ строит, все, кроме вас. Чем объяснить?

— Я тоже строю… по-своему. Я — писатель, — пояснил Иванов, краснея.

— Интересно. Кого, а живых писателей я еще не видал, — признался участковый равнодушно и как бы безразлично, как бы даже отвернувшись, однако на самом деле не сводя с него цепкого, всепроникающего взгляда, внутреннего взгляда, спросил: — А документ, соответствующий, имеется?

— Нет, но… — готовый провалиться от стыда Иванов робко указал на Гималаи рукописей, вздымавшихся над письменным столом.

— Тогда я тоже писатель, — сумрачно заметил участковый. — Лично на моем столе бумаг поболе, чем раза в два. Выходит, по сравнению с вами я дважды писатель! Нарушаете, гражданин, непорядок!.. Ну, так что делать будем? Работать? Или оформим протокол?

— Конечно, работать, — пролепетал Иванов.

— Даю вам на трудоустройство… — милиционер поднес к глазам волосатое запястье с часами, — десять суток, начиная с данной минуты. Иванов машинально взглянул на свой будильник, засек время. Уже уходя, участковый задержался в дверях и сказал:

— И совет вам сугубо личный. Не рекомендую относиться к закону спустя рукава, а, мол, ладно… Переступишь раз, хоть ногтем, и хана — оно поехало само, прямиком в уголовный мир. И вы уже глубоко на дне общества — преступник-рецидивист! …В общем, профилактику я с вами провел, а дальше кумекайте головой. Писатель!

Милиционер ушел, и впрямь выполнив долг. Иванов тотчас представил тюрьму и нары со стриженными под нолевку фиксатыми парнями. Это и был преступный мир. И среди блатных он, Иванов, тоже с неровно обкорнанной, словно в лишаях, черепной коробкой и тусклым металлическим зубом, сутулится на нарах и, цыкая слюной, играет в карты на чью-то жизнь…

Он представил и лица своих знакомых. Кто-то произносит его имя, и они все, порядочные люди, брезгливо морщатся: фу, какая мерзость…

Нет, только не это! Он поставит на творчестве крест, — знать, не судьба! — и вернется в школу. «А может, это и к лучшему? Определенно к лучшему. Конец мучительному состоянию, когда ты ни то, ни се», — подумал Иванов, и ему стало легко. И даже захотелось есть, точно после тяжелой болезни. Он открыл холодильник и сделал бутерброд с толстым кругом колбасы и жадно съел.

— Не волнуйся! — сказала Маша, выслушав его фарисейские жалобы на милиционера. — Он и думать о тебе забыл, ему хватает пьяниц и хулиганов. Меня беспокоит мать. Визит милиции — ее проделка. Ах, мама, мама, надо же так закоснеть!.. Ничего, выше голову, Иванов! Я возьму репетиторство, снимем комнату, поживем одни до твоей первой книги. Мы уйдем, чтобы вернуться с победой!

Именно за этот боевой романтический настрой ее в институте прозвали Гитарой. Когда на собраниях брала слово Маша, ей из зала кричали: «Машуня! А ну вдарь по всем струнам!»

— И все-таки я возвращаюсь в школу! Хоть и не с победой, но зато в школу! — собрав все душевные силы, взбунтовался Иванов, впервые за их трехлетнюю семейную жизнь. Он чувствовал: другого случая не будет!

— Если ты смалодушничаешь, я перестану тебя уважать, — холодно пригрозила Маша. — Думаешь, я рвусь в писательские жены? Ах, ах только и мечтаю как бы попасть в Пицунду и Коктебель!

— А что там? — не выдержал, поинтересовался Иванов.

— Говорят, их роскошные дома творчества… Но лично мне ничего не нужно. Мне достаточно быть твоей женой. Итак, решай: или мы с литературой, или ты один!

…Ивановы переехали в снятую комнату на другой же день после осмотра и допоздна хлопотливо устраивали место для письменного стола, целый час долбили бетон — вешали на стену портрет О’Генри. «Он писал и в тюрьме», — напомнила Маша. В окно тянуло арктикой, да зато они теперь были хозяева сами себе. «Кислород с доставкой на дом», — со смехом вспоминали новоселы, в приступе эйфории. Спать супруги легли далеко за двенадцать и долго не могли заснуть, мечтали: «Когда выйдет первая книга… за ней вторая… потом двухтомник…» С улицы сочился неоновый свет, усыпанный изморозью потолок напоминал звездное небо: вот Млечный Путь… вот созвездия Большой и Малой Медведиц… Плеяды… Южный Крест… В эти минуты Иванов верил в свое собрание сочинений.

Проснулся он посреди ночи от странных звуков. Его жена, будто играла в войну, строчила из воображаемого пулемета: ды-ды-ды…

— Что с тобой? — встревожился Иванов.

— Я… я… я за-а-амерзла-аа, — словно морзянкой, отстучала жена. — Но мы-ы-ы не с-с-сдаемся! На-а-а-пиши об этом ра-асска-з-з-з.

— На-а-а-апишу зы-зы-зы, — ответил Иванов длинной очередью из автомата.

Тугие струи морозного воздуха секли их точно из брандспойта. К утру с ними было покончено. После приготовленного наспех завтрака Маша убежала отогреваться в школу, а сам Иванов помчался в жилищную контору. В крайней комнате разговаривали две женщины, молодая и пожилая, проситель сунулся к ним.

— Стекол в наличии нет и вряд ли будут до конца квартала, — механически отбарабанила молодая, но вглядевшись в посиневшее лицо Иванова, его слезящиеся от холода глаза, сжалилась, посоветовала: — Да пойдите на рынок Палашевский. Там скорее найдете стекольщика.

— Да ты что? Только проснулась? — весело удивилась пожилая. — Стекольщики, как мамонты, перемерзли все!

— А дядя Леня? — напомнила молодая.

— А-а-а… этот, — и пожилая понимающе хмыкнула над чем-то им обеим известным.

Дядя Леня нашелся сразу за воротами рынка, возле мясного павильона. Томясь по клиентам, стекольщик тер озябшие руки, постукивал каблуком о каблук. Рядом был к стене прислонен деревянный ящик со стеклом, этакий исторический экспонат. Да и сам мастер выглядел экзотично: старомодная каракулевая шапка пирожком, синтетическая куртка ярко-алого цвета, солдатские галифе и коричневые сапоги с молнией во все голенище, на высоком почти дамском каблуке.

— Дует, дует, — передразнил он Иванова. — Будто мне тепло. Чего ж ты раньше не шел, если дует? Жди вас тут. Вот возьму и не пойду, тогда как?… Чего стоишь? Мне-то некогда ловить ворон! Кормить надо семейство… Некоторые думают, раз кустарь, так и отдыхай с утра до ночи, — рассуждал он, шагая впереди Иванова, с ящиком на плече. — И слово-то приклеили какое: кустарь! Да разве я лазаю по кустам?

Его новые сапоги скользили по гладкому снегу, который будто бы кто-то облизывал всю ночь. Под тяжестью ящика подламывались тонкие каблуки, казалось, вот-вот, и мастер грохнется на жесткий тротуар, побьет вдребезги стекла. Иванов переживал, готовился подхватить, хотя толком не знал, как это сделать, когда случится беда.

— Как, по-твоему, лазаю или нет? — Желая не только услышать, но и увидеть ответ, дядя Леня развернулся, ящик описал широкую дугу.

Иванов и другие прохожие метнулись в стороны. Инерция занесла, качнула стекольщика.

— Конечно, нет! — поспешно выкрикнул Иванов и зажмурил глаза.

— То-то. — Дядя Леня чудом устоял на ногах, он, видно, и не подозревал, какому только что подвергся риску.

Но особо утонченным истязаниям нервы заказчика подвергались при переходах через улицы. Стекольщик, точно слепой и глухой, лез под машины. Над окрестностями Никитских Ворот стоял истерический скрежет тормозов. Пока они дотопали до Молчановки, с Иванова сошло сто холодных потов.

Втиснувшись с ящиком в комнату, дядя Леня попросил:

— Ты бы окна закрыл. Простужусь ненароком.

— В том-то и дело, окна закрыты. Напрочь! Я же вам говорил: нет стекол.

— И-у-у… Тогда я пошел, холодно тут. — И стекольщик опять стал протаскивать свой ящик в двери.

— Погодите! — запротестовал Иванов. — Вы же для; того и пришли. Вставить в окна стекла.

— И верно, — спохватился мастер. — Что же делать?

Его круглое белесое лицо с пуговками глаз, фасолиной носа выражало неподдельную растерянность. Он ждал: авось, сжалится, передумает заказчик.

— Вставлять! — виновато ответил Иванов. — Мы живем тут.

— Вы живете, а другие должны… — дядя Леня в третий раз потащил в двери ящик, бормоча: — Ка бы знал… сидел дома…

Первым делом он обмотался поплотнее шарфом, поднял капюшон куртки и только потом нехотя полез на подоконник, но тут же, что-то забыв, спустился снова на пол и наступил, разбил лист стекла.

— О, началось! — пожаловался он Иванову с оттенком похвальбы и начал искать молоток и складной метр.

Те каким-то образом оказались на стуле, который в свою очередь задвинули под стол. Закончив войну с инструментом, дядя Леня торжественно предупредил:

— Вот эти самые гвозди, — он продемонстрировал нечто мелкое, злобно-колючее, — я сейчас возьму в зубы. Буду держать в зубах. Какая твоя задача? Ты то и дело говори: «Леонид, а Леонид, смотри, не проглоти гвозди. У тебя гвозди во рту». Чтобы помнил, усек?

Как тут же выяснилось, его трудовая биография уже насчитывала два случая, когда он глотал, и до сих пор рассеянность ему сходила с рук. До поры до времени.

— Бог троицу любит, — многозначительно напомнил стекольщик. — Так что кончился лимит!

«Все у меня не как у людей, — огорчился Иванов. — У всех, наверное, стекольщики, как стекольщики, но это нелепое исключение попалось именно мне».

— Ну-ка, повари в кипяточке замазку. Отвердела проклятая на стуже, — прошамкал мастер, не вынимая гвоздей.

Иванов прихватил кастрюлю и замазку и отправился на кухню. Тут впервые и замельтешила соседка в его поле зрения. Она путалась под ногами, хотела что-то сказать. Коридор был узок, извилист и темен, походил на монастырский переход, и старуха каждый раз возникала из полумрака, точно выходила из стены. Но ему было не до нее, хватало по горло своих событий, только держись — расхлебывай. Тут тебе и замазка в кастрюле, и гвозди стекольщика в зубах. Вот и бегай из кухни в комнату. Сунешь голову в дверь: «Эй, не забыли про гвозди?» — и назад, к плите.

В конце концов старуха потянула его за пиджак и что-то все-таки произнесла свое, но вода с замазкой вскипела, ринулась через край, и Иванов, подхватив кастрюлю за обжигающие ручки, побежал к себе.

Потом старуха куда-то исчезла, и он мог всецело посвятить себя дяде Лене, возился с ним, будто с принцессой на горошине, промыл ему глаза, в который, бог весть как, попал осколок старой замазки, сделал холодный компресс на ушибленный палец, предупредил заражение гриппом, скормив мастеру все запасы этазола. Только и отвлекся однажды — сбегал на дверной звонок.

На лестничной площадке, задрав подбородок, нетерпеливо ждал, пританцовывая, дергался, шмыгал носом непоседливый подросток — сын тещиных соседей.

— Вам телеграмма! Вы уехали, она и пришла, — известил он, протягивая бланк.

Но Иванов смотрел ему за спину, на мальчишек из шестого «В», где он вел классное руководство. «Впрочем, что это я?! Теперь они в седьмом! Только подумать, уже седьмой «В»! — подумал Иванов. У детей были напряженные, застывшие лица. Их сбила с толку его борода. Да они и сами подросли, акселераты!

— Здравствуйте, ребята! — обрадовался Иванов, не глядя, на ощупь принимая телеграмму. — Не узнаете? Я это, я! Говорят, с бородой человек мудрее. Вот решил проверить, — пошутил он, счастливо смеясь. — Ну входите, будьте дорогими гостями!.. Нет, лучше не сегодня, в другой раз… У нас там такое! Но я все равно вам рад! Честное слово! — признался он растроганно.

— Виктор Петрович! Может, вы к нам вернетесь? Ну, Виктор Петрович? — сразу, как бы ни с того, ни с сего, но так привычно заныл Боря Чернов, ученик с третьей парты.

— Понимаете, ребята, …у меня теперь, как бы сказать… иная задача. Не менее важная. Понимаете? — Иванов старательно гнал из голоса фальшь.

— А что я говорил?! — заторжествовал сын тещиной соседки. — Виктор Петрович, я им по-хорошему, как умным: зря стараетесь, он, то есть вы, вас, леди энд джентельмемы, давно вытурил из головы. У него, говорю, своих бочек во! А эти чудики: не может быть!

— Погоди, Вася, какие-то бочки, — поморщился Иванов. — И что ты несешь? Они совершенно правы!.. Ребята, я никого и ничего не забыл. Я вас часто вспоминаю, но… вернуться не могу. Словом, и вы не забывайте меня. Приходите! Я буду ждать! Договорились?

— Виктор Петрович, у нас с классручкой не лады, — серьезно, совсем по-взрослому сказал Саня Коваленко, лучший спортсмен того, шестого «В».

— С классным руководителем, — машинально поправил Иванов. — Кто у вас сейчас?

— Земфира Егоровна! Она придирается все время, — снова выскочил, пронзительно крикнул Чернов.

— Она нас не понимает, — так лее по-мужски скупо пояснил Коваленко.

Иванов помнил и Земфиру Егоровну, учительницу физики, экономную на чувства особу.

— А вы-то сами? Ее понять пытались? Что хочет она? Нельзя так безапелляционно: мы правы кругом, она нигде!

«Кажется, я говорю не то, не теми словами», — подумал Иванов.

— Эй, хозяин! — истошно из комнаты позвал стекольщик, будто его резали на куски.

— Не уходите. Я сейчас. — И, не закрывая дверь, Иванов поспешил в комнату. — Я здесь!

— Ты мне что-нибудь расскажи, развлеки, — потребовал стекольщик. — Уж больно у тебя скучно.

— Я сейчас, — пообещал Иванов дяде Лене и бросился назад, на лестничную площадку.

Но они ушли, все поняли, умные дети. И лишь один остался, верный Гоша. Сын тещиной соседки, как мог, скрашивал свое одиночество, жонглировал воображаемыми шарами и строил себе рожи.

— Разбежались. Недоросли, — сказал он с презрением. — Но я им малость на прощанье вмазал, каждому по битке. Если надо еще, могу догнать и отвесить добавки.

— Я виноват сам, — пожаловался Иванов. И спохватился: — Гоша, не смей! Никаких «подвесить» и «врезать»! И вообще, кто тебя научил этому жаргону?

— Улица, — сказал Гоша, вздохнув. — Мать на работе, я после школы предоставлен самому себе.

— Ну и приходил бы ко мне, — смутился Иванов.

— А, вам не до нас. Сами же сказали… Ну я потащился. Не забудьте про телеграмму. А то скажут, что я потерял.

Иванов извлек из кармана бланк. Ничего нового, все то же, слово в слово, точно они пишут под копирку. Он снова сунул телеграмму в карман и побрел к дяде Лене.

— Ну так что веселенького? — напомнил стекольщик.

— Да вот, сказывают, в Одессе нашли холеру, — с грустью поведал Иванов.

— Нашли, значит? Вот и хорошо.

— Что же в этом хорошего? — удивился Иванов. — Накосит народа, тьму!

— Зато меньше будет плохих людей.

— Смерть, она не выбирает. Она и добрых и честных не обойдет.

— А эти, наконец, отмучаются, — легко решил дядя Леня.

— Но и вас прихватить может. Не так ли? — не удержался Иванов от яда.

— Не так!

— Почему же?

— Я неприметный. Никто без запаха и цвета. Костлявая и не знает, что я есть на свете.

Часа через три, после шумной возни, охов и ахов, перепачкав все в комнате, стекольщик закончил работу, собрал инструмент.

— Ну, хозяин, вознаграждай за труд!

— Сколько я должен?

Дядя Леня посмотрел на потолок, что-то вычитал там и бухнул:

— Сорок один рубль двадцать семь копеек!

Чувствуя, что его нагревают, кляня себя за непрактичность, — надо было заранее договориться о плате, — Иванов выгреб из тумбочки почти всю семейную кассу и отдал дяде Лене.

— Это все мне? — осторожно спросил стекольщик.

— Вы же сами сказали.

— Ну да, — обрадовался дядя Леня и снова повел себя свободно. — Да ты не расстраивайся! Думаешь, я каждый раз так? Ты первый! Обычно-то все меня… а тут я тебя… Хочешь, я тебе по такому случаю подарю десять рублей?.. Ну, пятнадцать? Бери!

— Спасибо! Я заработаю сам! — с достоинством отказался Иванов.

— Я знал: ты гордый! Сам такой! А холеры не бойся. Ты для нее, как и я. А то и похуже. В общем, живи! — возместил он по-царски Иванову его утрату и спрятал деньги в глубокий карман галифе. Дядя Леня даже перекосился на бок, будто карманное дно доходило до колена, и замер. — Больно! Наверно, радикулит. Пойду-ка к врачу, — сказал он осторожно, по складам распрямляясь.

Иванов проводил стекольщика до лестничной площадки, вернулся к себе, и тут-то она и возникла со своей дремучей просьбой.

— Не верьте, бабушка, гадалкам! — предостерег Иванов, любуясь новыми стеклами и так, и этак. Бог с ними, деньгами. Кто и впрямь знает истинные цены покоя и тепла?

— Не буду верить, не буду, — живо пообещала соседка. — Только бы кто погадал разочек. А потом и не буду! — Она, наверное, казалась себе очень хитрой.

Старуха была ему по плечи, хотя Иванов ростом не блистал. И лет ей было за седьмой десяток, на взгляд. Совсем вневременная бабка в исконном темном ситце.

Раньше таких бабусь в темных платьях и черных платках он видел только на пасху. Они стекались по улицам, переулкам к церквам ручейками со всех сторон, несли куличи. А дотоле весь год таились где-то, по углам. Оказывается, вот где!

— А тогда зачем вам это? Если «не будете верить»? — усмехнулся Иванов.

— Васю видела во сне, сына. Будто он тонул. В Певеке он, Вася. Завербовался. А там океан, — затараторила старуха, обрадовалась тому, что к ее нужде все-таки проявили интерес.

— Бабуся, вы знаете, какой там океан, в вашем Певеке? — Иванов повеселел, с ухмылкой ждал ответа.

— Этот… Ледовитый, — сказала старуха, не чувствуя подвоха.

— Верно. А какое сейчас время года? И у нас, и там, у вашего сына?

— Какое же еще? Зима и есть.

— Вот! И толщина льда в вашем океане метров пять или как бы не больше. А теперь рассудите сами: можно ли утонуть в таком океане?.. Если только поможет ледокол. Атомный, конечно.

— А он утонул, — упрямо повторила старуха.

— Во сне, — терпеливо уточнил Иванов. — А что такое сон? Возбуждение клеток головного мозга. Вы-то спите, а у них бессонница, у клеток. Они и валяют дурака. Бывало, и мне приснится черт знает что, встают волосы дыбом. А проснешься, и все наоборот. В общем, не придавайте значения сну. Ваш сын, безусловно, жив-здоров. И вы живите спокойно.

— Он в океане тонул. Глубоком, — повторила она едва не по складам, вдалбливая в его голову. — Он пьет вино, пьет и пьет. Кабы что не вышло.

— Пьет — это плохо, — согласился Иванов. — Но все же он там не один. Вокруг коллектив. Товарищи-друзья. Ему не дадут оступиться, поправят.

— Мне бы только погадать. Для покоя. — Она упорно сверлила его не по возрасту пронзительными глазками: что, мол, зря молоть языком, погадал бы лучше!

— Для спокойствия, — как учитель, поправил Иванов, — для спокойствия лучше послать телеграмму: волнуюсь, срочно напиши. Так-то оно будет верней.

— Как же! Посылала! Да только он не любит писать. У него, говорит, на это… ну это…

— Аллергия? — догадался Иванов.

— Она, она… Вот я говорю: мне бы погадать.

Иванов припомнил, как жена минувшим летом раскладывала карты, наверное, пасьянс. Происходило это в полувымершей деревеньке, куда Маша его завезла для слияния с природой, наслушалась о том, как писатели забираются в глухомань и там, дичая, обрастая волосом, ловят рыбу и в паузах между клевом пишут гениальные книги. Она и его заставила опустить бороду, отчего он теперь походил на кинематографического дьячка. Пока он удил рыбу и сочинял деревенскую повесть, Маша изнывала от скуки и, не располагая примером для подражания (чем в это время заняты сами писательские жены, о сем молва молчала), днями терзала колоду карт…

— Так и быть, — сказал Иванов. — Вернется с работы жена, раскинет картишки. Нагадает вам на год вперед!

Соседка вышла, приговаривая:

— Мне бы хоть как. Ну, и слава богу. Мне бы хоть как.

Иванов убрал разгромленную комнату и поехал в журнал «Рассвет» за новым отказом. Там литсотрудник, тучный лысый гигант, вернул Иванову рукопись, будто оторвал от сердца самое дорогое, вышел с ним в редакционный холл и, оглядевшись по сторонам, зашептал сверху, как с колокольни, мол, здесь никто «в литературе ни ухом, ни рылом…» Вот будь редактором он, тогда… Старик, выкуешь очереднягу, тащи, хотя полная безнадега, нищи мы, нищи… Он словно предложил потягаться душевной теплотой. Воспитанный Иванов принял вызов, поблагодарил за чуткость.

Выйдя из подъезда, он спохватился: полный склеротик, забыл рукопись на столе. Иванов вернулся и услышал из-за двери голос литсотрудника, который кому-то говорил по телефону: «Извини, тут один графоман целый час крутил мне мозги». Иванов плюнул на рукопись и ушел, страдая за Машу. Еще удар для бедняжки.

Вступив в коммунальный коридор, он насторожился: на всю квартиру разносился голос старухи, да не прежний тихий, мышиный, а требовательный, командный:

— Но твой-то сам сказал: она вернется и сделает все!

— Или вы его неправильно поняли. Или он выдумал. Иванов — художник! — защищалась жена.

— Он сказал! Он — мужик твой! Твой мужик сказал! — попыталась внушить старуха.

— Ну не умею я, не умею! Говорят вам русским языком: никогда не гадала и не собираюсь! — крикнула Маша.

Она стояла в дверях, держала на отлете надкусанный бутерброд с колбасой, видно, старуха подняла ее из-за стола.

Заметив Иванова, соседка бросила Маше едкий взгляд: ну сейчас он тебе покажет, как не слушаться мужа!

— Милые дамы, о чем спор? — с притворным любопытством воскликнул Иванов.

— Просит ворожить! Я говорю: не умею. Она опять за свое, — пожаловалась Маша. — Видишь, что ты натворил?

— Ты тогда, в деревне, раскладывала карты… Мне показалось: пасьянс, — виновато пояснил Иванов.

— Да что я — феодальная старуха? Графиня? Раскладывать пасьянс? — оскорбилась Маша. — Я и знать-то не знаю, с чем его едят! Я — педагог! Я просто перебирала карты, от мыслей отвлекала себя. Ты!.. Мама! — В глазах ее мелькнуло подозрение. — А может, я, по-твоему, вообще… ведьма? — И легким мимолетным движением взбила прическу, смахнула мизинцем лишнюю помаду под нижней пухлой губой.

— Ты самая прекрасная женщина в мире! — твердо возразил Иванов, перекрывая все лазейки для упреков. А соседке сказал там, оберегая прочность своей маленькой семьи: — Извините, я ошибся! Попросите других. На нас свет клином… Послушайте, а почему бы вам не погадать самой себе? Своя рука — владыка!

— Да ка бы я знала как, — смешалась бабка, будто ее поймали на старании смошенничать.

— Тогда не обессудьте, мы сделали все, что могли. — Иванов взялся за дверную ручку, давая понять: мол, исчерпан разговор…

Старуха одарила его осуждающим взглядом: эх, ты не можешь управиться со своей бабой, — и побрела к себе, бормоча свое: «мне бы хоть как…»

Она исчезла в своей комнате, но после ужина Иванов снова увидел старуху, когда относил на кухню чайник. Соседка сидела на сундуке и кого-то ждала, глядя на входную дверь. Сундук был черен от времени, напоминал занесенный в квартиру еще в эпоху Великого оледенения монолит. Этакий старый добрый остров посреди бурного двадцатого века.

Старуха дрогнула, видно, мысленно устремилась за помощью к нему, Иванову, да, узнав, разочарованно вздохнула.

Иванов с неприязнью подумал о ее сыне. Неужели трудно черкнуть пару строк? Небось этот Василий — типичный искатель личного счастья, лишь бы самому было сладко, а на других плевать с высоких широт!

— Ну довольно сновать по квартире. Мечешься туда-сюда, как наша соседка, — сказала жена. — Давай-ка садись за письменный стол. Иначе этот день будет прожит зря. Тобой, значит, и мной!

Иванов послушно сел за стол, но работа не шла, он отвлекался по каждому случаю, двигал с места на место настольную лампу, менял в авторучке стержни, подолгу смотрел на черное мерцающее окно. А чаще прислушивался к дверям. В коридоре шуршала, что-то бормотала соседка.

— Покажи, что написал, — с любопытством попросила жена.

Она проверяла школьные тетради, пристроившись с ногами на кровати, черкала толстым красным карандашом. Временами Маша поднимала голову, бросала в его сторону бдительный контролирующий взгляд. Потом и вовсе не выдержала, слезла с постели, подошла к столу.

Иванов молча протянул страницу с единственной фразой: «Из открытых окон доносились звуки рояля».

— Очень образно! — похвалила Маша. — Передает настроение. И откуда у тебя берется такое? — Она бережно потрогала его темя. — Только, по-моему, это больше подходит для финала. Представляешь, было какое-то столпотворение, шум, и после затихшей драмы на… Где происходит действие?

— На стройке, — сказал Иванов, подумав.

— …и после затихшей драмы на стройке, ты заканчиваешь так: «А из открытых окон нового дома доносились звуки рояля». Впечатляет?

Иванову было все равно, где встанет строчка, в начало или финал, у него самого она вызывала отвращение, поэтому он не стал спорить.

— Если ты так считаешь.

— Не я так считаю. Ты сам должен это увидеть.

— Я постараюсь, — уныло пообещал Иванов.

— Родненький! — спохватилась Маша. — Это все, что ты сделал за целый вечер? Как сие понимать. Иванов? Дома тебе мешала мама, а что препятствует здесь?

— Никак не соберусь с мыслями. Она шебуршится, вздыхает. Будто за спиной, — пожаловался Иванов.

Маша навострила уши, даже выглянула в коридор.

— Выдумываешь! Она у себя. Тебе лень работать? Так и скажи. И не морочь мне голову.

— Ну и что, что у себя?! Я слышу, как у нее молотит сердце! — в отчаянии закричал Иванов.

— Безобразие, она думает только о себе! Сейчас я с ней поговорю! — пригрозила Маша и решительно направилась к двери.

— А что ты ей скажешь? Не смейте страдать?

Не ведающая сомнений Маша остановилась на половине дороги и с несвойственной ей плаксивой интонацией залопотала:

— А как быть? Надо же ее как-то утихомирить?

— Иначе она тронется умом, — добавил Иванов и поднялся из-за стола. — Где наши карты?

— Ты хочешь?.. Но кроме, как в дурака?.. — Дальше у нее не хватило слов.

— Не боги обжигают горшки. Авось что-нибудь соображу.

— Ты прав! — подхватила Маша, снова становясь собой. — Коль это препятствует работе, значит, это следует устранить. Любой ценой!.. Я пойду с тобой!

— Лучше мне одному, — возразил Иванов. — Я буду стесняться тебя.

— Пожалуй, да, — сказала Маша, подумав. — Управишься сам. И не особенно мудрствуй. Старуха темна, всему поверит!

Соседку он нашел на кухне. Она что-то жарила, но, видать, сегодня у нее все валилось из рук — в квартире пронзительно пахло горелым.

— Так и быть, я погадаю, — сказал Иванов и с треском пролистнул большим пальцем колоду потертых, но еще упругих карт.

Старуха молчала, — не верила своим ушам.

— Ну, ну, красивая, и еще, можно сказать, молодая, приглашайте в гости! Карты — не телевизор. Но я, медиум, пробьюсь сквозь бурный эфир к полярному Певеку и расскажу про вашего сына! Эх, дальняя дорога и казенный дом! Чавелы!

«Сейчас бы для куража граммов сто пятьдесят!» — подумал непьющий Иванов.

— Бриллиантовая! Бесценная! Позолоти ручку, положи получку! — выкрикнул Иванов, накручивая себя безалкогольным способом. — Ну что же вы? Могу и передумать! Я капризный!

— Сейчас, сейчас, — очнувшись, засуетилась соседка, выключила газ и повела Иванова к себе.

Из комнаты Ивановых в приоткрытую дверь выглядывала Маша, она беззвучно что-то произнесла, энергично открывая рот. По движению ее губ Иванов расшифровал вопрос: «ну что?» — и поднял сжатый кулак, мол, жди с победой.

— Вперед, как танк! — шепотом напутствовала жена.

Соседка распахнула дверь, точно ворота, будто Иванов был величиной и правда с танк и мог застрять ненароком, она вошла в комнату и встала на манер привратника, пока Иванов не переехал через порог.

— Простите, ваше имя-отчество? — осведомился Иванов, оглядывая чистенькую аккуратную комнату с мебелью — сверстницей доледникового сундука.

— Анна Семеновна я. Пузакова. А все меня Нюрой зовут, Как молодой в ветбольницу пришла… санитаркой… так и прозвали: Нюра да Нюра. Все.

— Кошки и собаки тоже? — пошутил Иванов, стараясь создать непринужденную рабочую обстановку.

— Они же не говорят? По-нашему? — насторожилась старуха.

«Черт, так можно, провалиться, выйти из доверия, еще не начав», — одернул себя Иванов.

— Я имел в виду специально обученных животных, — солгал он, выкручиваясь. — Ну-с, баб Нюра, где мы займемся нашим делом?

— А стол разве не гож? — забеспокоилась баба Нюра и разгладила на столешнице и без того ровную, без единой морщинки белую скатерть.

— Гож! Гож! — поспешил Иванов исправить оплошность. («Мог бы догадаться сам».) И перешел в атаку:

— А вот это убрать! — Иванов требовательно указал на вазу с аляповатой синтетической розой, украшавшей стол.

Баба Нюра передвинула вазу на край стола. Иванов замахал руками:

— Совсем, совсем! Туда, за… подушку!

— Что так? — удивилась старуха.

— Мертвая природа. Отрицательный экран, — зашаманил Иванов.

— А-а… — уважительно протянула баба Нюра, ничего не поняв, и спрятала вазу за горой подушек.

«Итак, приступим к оккультным наукам!» — скомандовал себе Иванов.

Он сел за стол и потасовал карты, налаживая телепатическую связь между Москвой и Певеком. Соседка уселась напротив, подперла голову ладонью и, впившись глазами в карты, окаменела, ожидая. Только вена пульсировала у нее на виске, — вот и все, что было в ней живого.

— Итак… — повторил Иванов и вдруг остановился, не зная с чего начать.

А казалось, чего проще, — мели, что взбредет на ум, да раскидывай, как попади, карты. Но вот когда настало действие, из головы будто выдуло все до единой идеи, — хоть покати шаром, не мозги — пустые полки.

— Мне необходима информация, — наконец осенило Иванова. — Все о вашем сыне. Год рождения. Кем работает. Характер. Семейное положение.

— Год рождения?.. Ему будет тридцать… Как раз на Покрова… Он припозднился у меня, — пояснила баба Нюра, доверчиво заглядывая в глаза Иванову.

«Не у нас, у меня», — отметил Иванов. Значит, лучше и не заикаться об отце ее сына, история, должно быть, деликатная для женского стыда.

— Тридцать, а все ходит в парнях, словно некуда привесть жену, — продолжала баба Нюра. — Я, говорю, уеду к сестре, в Яхрому, живите, заводите ребят. Вон сколько девок здоровых. А он смеется: какая мне нужна — еще не родилась на свет. — Старуха не выдержала, сама расплылась в улыбке.

— А как он очутился в этом Певеке? Что его заставило уехать?

— А ничего. Непутевый, вот и завербовался. Хочу, говорит, приятного с полезным. И на мир, говорит, поглядеть и зашибить, говорит, монету на «Жигуль». Как он там нынче? Узнать бы, Сон был плохой. — Она провела ладонью по глазам.

— Это мы сейчас и узнаем, — без недавней уверенности пообещал Иванов и слабо воскликнул: — Итак, поехали!

Он выбросил на стол шесть карт, одну за другой, приговаривая:

— Для вас… Для дома… Для сердца… Для семьи… Ээ-э, Э-э… Ме-ме… Ме-ме… А-а, а-а…

Баба Нюра ловила каждое его слово, положив локти на стол, ни дать ни взять маленькая послушная девочка. За партой.

— Так… — произнес Иванов и заблуждал пальцами над картами. — Что было, что будет… О! Чем сердце успокоится! Кажется, так?

— Так, так. Мне бы хоть немного, — встрепенулась старуха.

— Баба Нюра, ш-ш-ш… — предупредил Иванов и выбрал восьмерку червей.

Мог бы взять и другую карту, любую, один леший, какую, да остановился на этой. А что с ней делать? Что еще говорила цыганка тогда, в его теперь уже отдаленном детстве? Не цыганка — местная женщина… Ее привели в заводской барак с окраины города к одной из жилиц. У той будто бы неизвестно куда утек муж, оставил записку: «Прости. Не ищи…» Летний вечер был душен, и гадалка витийствовала в палисаднике, как раз под их окном. Вокруг сколоченного из досок стола, на который она метала карты, собрались болельщицы, — женская половина барака. Он, Иванов, худосочный подросток с большой, вытянутой тыквой головой, с хохолком на затылке, наблюдал сверху, навалившись грудью на подоконник. Гадалка раскладывала карты (кажется, парами, следует это учесть!) и сопровождала каждый ход заклинаниями, похожими на заученные фразы из книг…

Иванов добавил к червовой восьмерке шестерку бубен и, предъявив карты бабе Нюре, многозначительно известил:

— Нечаянный разговор!.. Ну так и есть. У нас ведь с вами разговор и незапланированный, верно? Значит, нечаянный… Посмотрим, что дальше. — Иванов скинул еще две карты и взял девятку треф, картинок он, и сам не зная почему, пока избегал. — Казенный дом!.. Помнится, вы говорили, Василий — шофер? Значит, это его автобаза. Как видите, мы приближаемся к вашему сыну.

В дверь коротко стукнули и, не дожидаясь разрешения, в комнату вторгся коренастый плешивый мужчина в заношенной кожаной куртке некогда черного цвета, — хозяин, сдавший комнату Ивановым. Его распирало от сдерживаемого смеха, он раздулся, как пузырь.

— Говорят, здесь читают судьбу? — спросил он игриво и подмигнул Иванову.

— Да вот!.. — радостно подтвердила баба Нюра. — Ты садись. Места хватит!

— Артур Кузьмич, — подал голос Иванов. — Вы нам, как бы сказать, мешаете. Я потом к вам зайду. И погадаю вам.

— Мне? — испугался хозяин. — Не надо. Понял. Ухожу. — И выставив как щит, широкие темные от въевшегося машинного масла ладони, ретировался, закрыл за собой дверь.

— Так он же сосед.

Старуха попыталась заступиться, но Иванов прикрикнул:

— Баба Нюра! Кто гадает? Вы или я?

— Ты, ты, — поспешно заверила старуха и обескураженно притихла.

«И впрямь я развел церемонии. Скорее к цели», — подстегнул себя Иванов.

— Он каков, Василий? Брюнет? Блондин?

— В отца весь. Темненький. Такой же.

Иванов сбросил несколько карт. На спину лег и с достоинством уставился в потолок вальяжный трефовый король. Василий? Ну уж нет, этому типу в пору не скипетр и держава, а кружка пива в одну лапу и в другую вяленый лещ… Валет ему в самый раз… Хотя бы этот. Тоже из масти треф… Ну чем не искатель приключений? Лихо заломлен берет, в глазу нахальный огонь, и левый фатоватый ус короче второго. Иванову казалось, что он таким и представлял сына бабы Нюры.

— А вот и он, собственной персоной. Ваш сын! Жив и невредим!

— Неужто Вася? — вспыхнула, засияла баба Нюра, потянулась через стол к валету.

— Можете убедиться сами. — Иванов вручил карту, довольный легким успехом.

— Да разве это Вася? — ахнула баба Нюра. — Тут кто-то другой! — И поспешно вернула валета, будто карта обжигала пальцы.

— Он! Он! — Иванов зачем-то пытался всучить карту старухе, а та прятала руки за спину.

— Да не он! Не он! Сейчас я тебе покажу. — Она, словно только и ждала повода, кинулась к облупленному комоду, любовно принесла, положила перед Ивановым фотоснимок. — Вон он какой, Василий-то!

Иванов был разочарован. Скуластый бабкин сын не соответствовал образу лихого авантюриста. Простоватый Василий таращился куда-то, за плечо Иванова, видать, добросовестно ел глазами точку, которую обозначил в пространстве фотограф: смотрите сюда!

— Смешно думать, будто карта и снимок это одно и то же, — пристыдил Иванов и себя, и соседку. — Баба Нюра, валет — ипостась вашего сына, его карточный символ.

— Э-э-э, у символа-то твоего… у… как ее… ипостаси этой усы, а Вася без них… — в тон ему хмыкнула старуха, мол, ее не проведешь. — Усы, говорит, ростят те, у кого большой нос. Чтоб скрасить!

— При чем тут усы? — подосадовал Иванов. — Символ может отращивать все, что ему заблагорассудится. Хочет быть толстым, худым, с коротким носом, его право. Смотрите! — Он разбросал по столу остаток колоды, нашел червового короля, но тут же его отложил (нет, он не ставит себя выше старухиного сына, не высокомерен) и взял бубнового валета. — Мы похожи?.. А между тем это я!

— Ой! Скажешь! — Баба Нюра прыснула в иссушенный кулачок.

— Да, да, — жестко подтвердил Иванов. — Так принято считать. И мы с вами будем считать. Нравится нам или нет. Это я, а это… — Он снова вооружился трефовым валетом. — Василий.

— И берет я такой ему купила, а он говорит: «носить, мама, не буду, я, — говорит, — не желудь», — пробормотала старуха.

— Баба Нюра! Я не навязывался в гадалки! Вы попросили сами. Даже вынудили меня! А коли так, молчите и слушайте! — рассердился Иванов.

— А я и слушаю, слушаю, — заверила старуха.

С таким трудом налаженная система доказательств рухнула, поистине, словно карточный дом! Ради какого лешего он затеял этот балаган? Мало ему своих забот?

— О чем я? Видите, сбили… Так вот, это Василий… Вместе с червовой десяткой… — Иванов положил десятку рядом с валетом.

А что они вместе означают? Знать бы…

— Милый, дак меня не интересует символ. Дай ему бог здоровья. Ты мне скажи: как сын?

— Это одно и тоже! Что символ, что сын! Это он! Он! — зарычал Иванов, срываясь, тыча пальцем в карту.

— Тебе помочь? — раздался голос вошедшей без спроса жены.

На его разум вдруг, точно цунами, накатила, захлестнула волна ярости.

— Я же сказал: справлюсь сам! — закричал он на Машу. — Я же просил не мешать! Пожалуйста, выйди! Захлопни за собой дверь!

— Я… я… — У Маши от потрясения слова застряли в горле.

— Я сказал «пожалуйста»! — зарычал Иванов, поднимаясь.

— Ухожу, ухожу. — Маша, пятясь отступила за порог, закрыла дверь.

— Конечно, я так не должен был… — пробормотал Иванов.

Взрыв отчаяния, накопившегося за все месяцы, после ухода из школы, отрезвил его.

— Ничего, ничего… В семье не без этого, — сказала баба Нюра, утешая, разве что не погладила по голове.

— Я просил… и все-таки не следовало… Думаете, она поймет и простит?

— Поймет, поймет. Все будет ладно, — пообещала старуха.

— Спасибо. — Иванов перевел дух. — Будем дальше?

— Ты гадай, — разрешила старуха.

— Значит, это Василий, — повторил Иванов и выжидающе посмотрел на старуху.

— Он, он, — согласилась баба Нюра.

— Валет и десятка… и особенно червей… означают интерес… Денежный интерес! Тут и «Жигули», и прочее такое… Кажется, сходится?

— Сходится, сходится, — с готовностью подтвердила баба Нюра.

Иванов непроизвольно покосился на снимок и на этот раз нашел в чертах. Василия нечто приятное. «В сущности открытое, доброе лицо. А то, что хочет завести «Жигули», даже похвально. Кому, как не шоферу сидеть за рулем собственной машины?»

Гадание робко тронулось с места и снова покатилось под горку, постепенно набирая темп. Иванов поднял семерку пик.

— Что тут у нас?.. Хлопоты!.. О чем же он хлопочет?.. Посмотрим, посмотрим… Ага!.. Ваш сын, надо сказать, не калымщик, не рвач. Его девиз: и себе, и в первую очередь государству!

— Он такой. Все отдаст, — поддержала баба Нюра. — Только бы не пил.

— Об этом после… Значит, что произошло? — Иванов незаметно увлекся. — Он придумал очень ценное усовершенствование для мотора… Я не знаю что именно. Но что-то связанное с экономией бензина… Это мотор вот, — Иванов показал шестерку пик. — Надо сказать, у них там, на Севере, с горючим большой перерасход. Его бы, Василия, за смекалку носить на руках, но… — Иванов разыскал пикового туза, — но директор базы оказался ретроградом!

— Ах ты, господи!

Иванову почудилась некая искусственность в ее вздохе, но он отнес ее на счет бабкиной темноты. Не знает слова, и потому не ведом ей производственный конфликт, в который влетел Василий.

— Ретроград — это человек, боящийся всего нового. Будучи таким, директор сунул предложение под сукно. Ваш сын ткнулся туда, написал сюда, да всюду то ли директоровы дружки, то ли те, кто зависит от его автобазы. Следовательно, хлопоты оказались не просто хлопотами, а хлопотами пустыми. Семерка бубей означает пустоту, тщету!

Бабка Нюра, сокрушаясь, качнула головой.

«Молоток, Иванов! Она верит! И теперь схватит все, что ни дай!» — похвалил он себя, тряхнув студенческой стариной.

— Но производственный конфликт только полдела! — предупредил Иванов. — Роковая любовь! В прошлом веке — графиня. В нашей действительности разведенная продавщица из ОРСа. — Он предъявил даму пик. — Она отвернулась от вашего сына в трудный для него час! Так Василий был отвергнут руководителем и предан любимой женщиной!

«Не слишком ли я? — одернул себя Иванов, но старуха Нюра слушала, глядя ему в рот, будто речь вели о постороннем человеке. — Ну и нервы у бабки! Видно, зря мы за нее боялись».

— Отчаявшись, — продолжил он зазвеневшим голосом, — ваш сын бросился на берег океана. Вот океан! Девятка треф! Да, баба Нюра, сон вас не обманул. Бедняга решил свести счеты с неудачной жизнью. Короче: утопиться!

— Неужто сам? — усомнилась баба Нюра.

— Он был во хмелю… Я забыл сказать, что Василий еще до этого завязал со спиртным, но теперь, потеряв голову, снова обратился к зеленому змию… Спокойно, баба Нюра, спокойно, — на всякий случай призвал Иванов. — Мы-то с вами знаем: зима, океан Ледовитый. Верно, баба Нюра, знаем?

— Чего ж тут не знать!

— Толщина льда… несколько метров. Это он забыл сгоряча… Так вот, пока Василий долбил лед каблуком, новый секретарь горкома, а в город приехал новый секретарь, — Иванов выбрал червового туза, — решил ознакомиться с городом, Когда он завернул на автобазу, простые водители обступили его кольцом и поведали все как было. И как Василий предложил свое рац, и как директор не дал ему дороги. Выслушав народ, секретарь поддержал вашего сына и велел его разыскать и доставить на автобазу. Кто-то из водителей видел, куда бежал ваш сын, влетел, не мешкая, в кабину самосвала и привез Василия со сломанным каблуком. В итоге предложение было внедрено, директора сняли с работы. — Иванов обратил пикового туза вниз лицом. — А Василий из рядовых шоферов стал старшим механиком гаража. — Иванов убрал трефового валета, а на его место положил короля той же масти. — Теперь он солидный, ваш сын. Что касается бороды, не обращайте внимания. Есть борода, нет бороды. Это как на карнавале.

— А ему нравится борода. Возьму, говорит, и отпущу. Она, говорит, согревает кровь. Ту, что в голову течет. Потому, говорит, все ученые с бородой.

— Тогда, — произнес Иванов, чрезвычайно довольный собой, — чем мы…

— Погоди! — перебила, забеспокоилась старуха. — А ты-то сам? Неужто все валет?

— Видно, еще не дорос до королей, — улыбнулся Иванов.

— Дорос, дорос! Ты своего-то положи, куда надо.

— Если вы настаиваете, — растрогался Иванов и с удовольствием заменил бубнового валета королем. — Ну-с, чем мы закончим нашу историю? Торжество вашего сына было бы неполным, не вернись к нему с повинной пиковая дама, мол, прости. Но Василий указал ей на дверь! — Иванов увлекся и воспроизвел жест бабкиного сына.

«Хм, по-моему, это готовый рассказ», — открыл Иванов с приятным удивлением.

— Впрочем, обо всем он расскажет сам. Восьмерка — известие, письмо. Да что письмо?! Здесь дама бубей и сразу две семерки. Свидание! Баба Нюра, вас ждет скорое свидание! С сыном! В отпуск ли, совсем ли, но он, голубчик, заявится домой собственной персоной. И вы утешитесь этой встречей. Все! — Иванов утомленно откинулся на спинку заскрипевшего стула. — Ну, баба Нюра? Как тут? — Он положил ладонь на свою грудь. — Поспокойней?

— А как же. Ты вон сколько наговорил. Лица на тебе нет, — посочувствовала старуха.

— Пустяки. Главное, чтоб вы спали без этих кошмаров. Будете спать? Только честно!

— Буду, буду. Ступай, милый, отдохни.

— Если понадоблюсь, не стесняйтесь. Я карты в руки и к вам, — пообещал Иванов, собирая колоду.

— Не бойся, я позову. Иди.

Когда Иванов вышел в коридор, у него мелькнуло смутное подозрение: не обменялись ли они со старухой ролями? Не она ли утешала его? Но Иванов отбросил эту мысленку прочь. Устал, вот в голову и лезет всякая чушь. Распахнув дверь, он с порога протрубил, возвестил:

— Можешь меня поздравить. Одержана виктория! В душе у бабки штиль и божья благодать!

Маша сидела на постели, к нему спиной, смотрела в окно.

— Представь! В благодарность она произвела меня из валетов в короли! Ты не спишь? — Он подошел к жене, тронул за плечо.

Машу передернуло от головы до пят, она вскочила на ноги, закричала, будто он ее ударил:

— Убери свои руки! Они в моей крови! Пусть не буквально. Пусть это всего лишь метафора, но я все равно тебе не прощу! Ты на меня повысил голос! Впервые за нашу совместную жизнь! А я пришла тебя спасти! Может, я буду вести дневник, как… как Софья Андреевна Толстая! А ты выставил за дверь, словно какую-нибудь… словно какого-нибудь репортера из бульварной газеты!

Маша всплакнула перед его приходом, тушь на ее ресницах растеклась вокруг глаз. Жена походила на сердитого енота.

— Машенька, извини, — покаялся Иванов. — Но и ты представь мое состояние. Я лезу из кожи… она не верит, и вдруг ты…

— Ладно, — вдруг легко отступила Маша. — Я тоже не теряла время даром. Во-первых: позвонила маме. Этот участковый, словно клещ, опять приходил по твою душу. Но мамулька оказалась на высоте, отбрила как надо: мол, ты устроился в универмаг. Вахтером.

— Почему именно вахтером? — невольно уязвился Иванов.

— Наверно, первое, что пришло в голову. Универмаги — мамин пунктик. А что ты там можешь делать? Только сторожить… Но успокойся. Думаешь, участковый отстал? Ему, зануде, вынь да положь документ!

— Да какой универмаг выдаст мне справку? — горестно воскликнул Иванов, снова осознавая себя человеком, который уже раз преступил закон.

— Универмаг не даст, но нам он больше не нужен. Я не растерялась и тут же звякнула Светке. Помнишь, такая рыжая? Я еще с ней училась в одном классе?.. Сейчас она секретаршей в ателье. Порадей, говорю, для мировой литературы. В общем, она справит бумагу. Теперь ты мастер по плиссе и гофре!

«Господи, второе правонарушение», — холодея подсчитал Иванов. К его ногам легла кривая скользкая дорожка, ведущая на дно общества. Оттуда, клубясь, поднимался смрадный пар.

— Да, совсем забыла, — донесся издалека, наверное, с воли, голос жены. — Мама переправила тебе телеграмму, но не успела прочесть. Неужели там поумнели? Интересно, какой журнал?

— От родителей телеграмма, — откликнулся Иванов. — Что-нибудь случилось?

— Ничего особенного. Опять то же самое: жив ли, здоров, почему не пишу, — сказал Иванов, а перед глазами стояло другое. Он только что на нарах проиграл чью-то жизнь. Ему в потную ладонь вложили острый финский нож и велели: убей вон того человека. Человек обернулся, а это он сам — Иванов.

СЛАВНЫЙ ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ

Они еще недвижимы, стеклянные двери, что турникетом. С улицы висит табличка «Кафе закрыто», и всем грамотеям понятно: соваться не след. Но один растоптай полез. То ли он близорук и печатные буквы малы ему, что микробы, то ли он просто из тех растерях, которым хоть вешай аршинные слова перед носом, проворонят все равно, Словом, он вошел в стеклянные двери, двинул их от себя, они повернулись, а растоптай начал между ними биться, точно муха в стекло, пока они вертелись. Его там мотало, как в прозрачной банке, а потом выбросило в вестибюль. Он вылетел из турникета запущенным камнем и быстро пошел по кривой.

Но тут его встретил швейцар Геннадьич. Он давно приметил эту траекторию, по которой вылетают клиенты, и сидит стеной на самом перепутье. Сколько ни юркай, Геннадьич всегда на пути, возвышается столбом на стуле, и нет тебе хода, не юли. А белая борода у него салфеткой на груди, будто он готов обедать.

Так вот, Геннадьич встал и заслонил ему дорогу бородой.

— Вам куда? — спросил он для проформы, потому что было ясно, куда тот и зачем, этот растоптаюшка.

— Это самое… обедать, — сказал посетитель, видно, он сам хорошенько не знал, что ему нужно, и догадался только теперь, наткнувшись на Геннадьича.

— Обедать, — повторил он, сам изумляясь, и показал, как будет черпать ложкой суп.

— Рано. Прогуляйтесь, — сказал швейцар категорически и перестал обращать внимание, повернулся к нему спиной, будто и нет растоптал, а только одно пустое место, — он это умел, Геннадьич, — великий пропал артист.

Растоптай покраснел, пролепетал что-то виноватое и бестолково выехал в турникете на улицу.

— Зря ты его, — пожалел Кулибанов, сотрудник мужского туалета. — Ну и пусть проходил бы. Осталось пять минут, и пока туда-сюда, в туалет, и, глядишь, — время подоспело.

— Не могу, Кулибаныч, — развел руками швейцар, — сам знаешь, начальство станут ругаться: куда, мол, так рано пустил. А он от тебя никуда не денется, все равно сюда придет. Одна ему дорога.

Но они оба были неправы. Гардеробный Борисыч так и сообщил им прямо.

— Он, может, к тебе и не пойдет, Кулибаныч. Есть они очень терпеливые. Этот, видно, из таких. И потом он, может, еще пользуется общим полотенцем, тоже нет гарантии, — сказал Борисыч первому. — Но вот то, что он был в плаще, другое дело. Плащ-то снимают всегда. Смекаешь, Геннадьич? — сказал Борисыч швейцару.

И тут прибежал администратор.

— С ума сошли! Пять минут первого, а вы никого. Ничего себе, план горит с первой минуты.

— Это мы сейчас, — сказал Геннадьич, не моргнув, пошел, снял табличку, и администратор убежал на кухню.

Едва швейцар убрал табличку, как с улицы тотчас же кто-то вошел. Это был все тот же растоптай.

— Можно? — спросил растоптаюшка.

Геннадьич даже и слова не молвил, кивнул и все, — мол, так и быть, проникай, пока я в духе. Он, Геннадьич, вылитый дореволюционный адмирал Макаров, и растоптай рядом с ним размером с мошку, Геннадьич кивнул и перестал замечать клиента. Такая у него педагогика. Он приучает к трепету с первых шагов.

— Спасибо, — сказал растоптай и попер прямиком себе в зал. В руке у растоптая пузатый портфель, не то набитый бумагой, не то его надули воздухом, и, того гляди, он зашипит и лопнет. Чистый командировочный этот растоптай. У Борисыча глаз наметанный на разных людей, как на птиц у охотника.

— Куда в плаще? У нас в плаще не положено, — напомнил ласково Борисыч. В гардеробе свой подход к клиенту. Борисычу без нежности нельзя.

— Ах, извините, — испугался растоптай и покраснел, точно девушка.

— Ничего, случается, — успокоил Борисыч по-отечески, и тот взглянул благодарно.

И Борисыч приступил к работе: обтер тряпочкой его портфель, заботливо и медленно, чтобы растоптай запомнил это, и выдал ему номерок. Затем поправил жестяную баночку из-под карамелек. Она предназначена для чаевых и хоронится под стойкой. Лежит под рукой, — не надо тянуться, и не смущает публику. В баночке еще пусто, но лиха беда начало. «Вот он уже гривенничек пришел», — подумал Борисыч, ласково оглядывая растоптая.

А того перехватил Кулибанов.

— Руки станете мыть? — спросил сотрудник и так строго посмотрел, будто растоптай сроду ходил с грязными руками.

— Разумеется, — быстро сказал растоптай и опять покраснел, побоялся, дескать, сочтут неряхой.

— Правильно. Гигиена — прежде всего. Перед едой умывайте руки, — ответил Кулибанов. — Прошу.

Растоптай начал спускаться вниз по ступенькам, а Кулибанов пошел за ним, приговаривая:

— А я вам чистые салфетки. Белые и совсем как накрахмаленные. Не салфетки, а сахар. Вот увидите сами.

«Будет дождик или нет?» — подумал Борисыч про себя с беспокойством.

— Мы-то свое наверстаем, — говорил между тем Геннадьич, — вот вечер придет с дождичком, и народ повалит валом. Никуда он, дождь, не денется. Весь будет у нас. Только бы дождик пошел. У нас им сухо. Музыка.

— Погоди, не сглазь, дождя-то нет. Возьмет и пройдет стороною, — сказал Борисыч.

Когда очень хочешь, чтобы случилось то, что тебе нужно, надо делать вид, будто не веришь в это, и тогда обманешь судьбу. Она подстраивает все наоборот, и тут ей хитрая ловушка. И Борисыч, исходя из такого расчета, махнул рукой, дескать, куда там хлипким тучкам.

— Не пройдет. Здесь осядет до единой капли, — заверил швейцар.

И точно — за окном назревали события. Тучки кое-как собрались воедино, их темная масса постепенно разбухала. Но воды наверху еще не хватало.

— Чу, еще одна птичка, — заметил Геннадьич.

Но это появился скульптор Медведев. Сейчас он окопается за столиком в углу и уйдет самым последним. И так у него каждый день, кроме санитарных. Иногда Борисыч пытался представить, как же обходится Медведев в санитарный день, когда закрыто кафе. Но не мог ничего придумать, даже приблизительное найти. И когда он служит, — Борисыч ума не мог приложить. «Я, — говорит Медведев, — вкалываю по ночам. Такая у меня привычка».

— Наше вам! — приветствовал Медведев. — Нуте-ка, по порядку. Люстра на месте? Горькая в наличии, а? — сегодня он был чем-то возбужден, в глазах его прыгали веселые бесенята.

Ему ответили сообща и по порядку, в каком он спросил. Люстра висит себе и кресла все наперечет, куда им деться. Что касается горькой, никто не помнит случая, когда б ее не было.

— Тогда заступаю на пост, — сказал Медведев в шутку.

Тут Борисыч не выдержал и пожаловался:

— Андрей Васильич, дождик бы.

Втайне Медведев казался ему тем человеком, который может все.

— Понимаю, но помочь не могу, — сказал Медведев, — силы такой еще не набрал, — и сокрушенно развел руками.

Из туалета показался растоптай, за ним шагал чем-то недовольный Кулибанов.

— Дизентерия — болезнь, — говорил ему в спину Кулибанов, продолжая какой-то разговор.

Медведев бросил на стойку плащ и пошел вслед за растоптаем в зал.

Борисыч повесил плащ и с надеждой взглянул на двери. Но они стояли неподвижно, застыв от собственной тяжести и, казалось, ничто не сдвинет эту дубовую мощь.

— В Краснодаре ну и ливень был. Потоп на той неделе. От племяшки письмо получил, — оповестил Кулибанов, разрушая тишину.

— Ничего, — сказал Геннадьич, — будет и у нас. А они хоть и не из сахара, но дождь их загонит сюда прямиком.

Раза три в вестибюль выходил растоптай. Он разомлел от тепла и пищи, его веки покраснели и слипались, отчего растоптай все время таращил глаза. Он звонил в гостиницу «Киев», интересовался броней. Видно, ему обещали устроить ночлег, и звонил он не в третий раз и, может, не в пятый. Поэтому растоптай вначале долго извинялся. Но это ему не помогло, — места как и не было. Он криво улыбался Борисычу, будто ему было неудобно за свое невезение, и уходил обратно в зал. Но потом, оказалось, растоптай не по тому телефону звонил. «Киев» с «Минском» спутал, одну столицу с другой. Борисыч посмеялся до слез, а потом его вдруг беспокойство взяло. Ведь так закрутится растоптай и забудет гривенник дать. А этого Борисыч допустить не имел права. Конечно, не все ему гривенники вручали. Вот хотя бы скульптор Медведев, тот деньги лопатой гребет, но однако не только что от него гривенник получить, он сам еще у тебя трешник прихватит на такси без возврата. Но к ним Борисыч требований не имел — значит, такие люди. А вот растоптай был другой породы. У него не взять-отступить значит, в жизни поражение потерпеть.

У входа по-прежнему царил унылый покой. Лишь изредка лениво шевелились оббитые медью двери, пропуская с улицы случайно залетевших одиночек. У тех был настороженный вид, словно здесь их поджидала ловушка.

И тут начал уходить растоптай.

— Поеду в гостиницу сам, — сообщил он, протянув номерок, — покараулю прямо там. В холле есть кресла, сяду и буду сидеть. Может, кто-то уедет. Люди ведь не только прибывают, но возвращаются домой. Правда? — спросил он, будто его успех зависел от Борисыча.

— Ну, конечно. Самый верный способ. Вам-то должны в первую очередь. Безобразие! Человек приехал в командировку и без гостиницы, — сказал Борисыч, возвращаясь с его плащом и шляпой.

Борисыч положил шляпу на стойку, расправил плащ так, чтобы оставалось только сунуть в него руки, и вышел с ним к растоптаю.

— Я сам, — застеснялся растоптай, покраснел и взялся за плащ.

— Ничего, ничего, — успокоил Борисыч и стиснул плащ покрепче.

— Я младше вас и здоровый мужчина, — сказал растоптай и потянул плащ к себе.

— Пустяки. Я очень рад. И с удовольствием, — возразил Борисыч.

— Мне все равно неловко, — твердил свое растоптай.

Плащ натянулся, и швы тихонько затрещали, но Борисыч держал его, не уступая. Была близка минута, когда растоптай должен был испугаться за плащ и разжать свои пальцы, к тому Борисыч и вел. Но тот, видно, не представлял, на что идет, на то, что может остаться без плаща, и вдобавок в чужом городе, и Борисычу пришлось отступить. Лопнет плащ, потом не оберешься хлопот. Возьмет, да настрочит жалобу. Так растоптай завладел своим плащом и стал одеваться, поставив в ноги портфель.

Но для Борисыча еще не все было потеряно. Он взял растоптаеву шляпу и начал обмахивать щеткой.

— Не утруждайтесь, она совершенно чистая, — заужасался растоптай и вырвал шляпу.

Проделал он это скоро, застав Борисыча врасплох. Он оказался более проворным, чем следовало ожидать. Тогда Борисыч подошел к растоптаю и все-таки снял с его плеча пушинку.

— Ой, что вы? — замахал тот рукой. — Даже неловко.

«Вот и воздай. Экий недогада!» — подосадовал Борисыч про себя, а вслух произнес, помогая растоптаю:

— В карманчике-то ключи звенят? Так и выпасть могут.

— Ключи? Не может быть! Я их в чемодан спрятал… А впрочем… — растоптай встревожился, полез в карман и достал полную горсть меди и серебра. — Нет, это не ключи, — сказал он, вздохнув облегченно. — Это мелочь, — и, смеясь, показал Борисычу.

«И теперь одну протяни», — мысленно подсказал Борисыч.

Но растоптай не догадался, небрежно сунул деньги в карман и поднял с пола портфель.

«Неужели так и уйдет?!» — испугался Борисыч и в отчаянии поискал, что еще предпринять.

Но все средства уже были исчерпаны.

— Спасибо вам! До свидания! Доброго вам всего! — заговорил растоптай, начиная удаляться задом к дверям.

И тут в вестибюль вошел милицейский старшина, громогласно спросил:

— Ну как, отцы? Нарушений нет?

— Да вот он, — неожиданно даже для самого себя пожаловался Борисыч, указывая на растоптая.

— Гражданин, в чем дело? — строго спросил старшина растоптая.

— Я? Я ничего! — удивился растоптай.

— Напился и ведет себя, — быстро солгал Борисыч, стыдясь, сожалея о содеянном, да отступать уже было некуда.

И к тому же на помощь ему поспешили Геннадьич и Кулибанов. Когда растоптай жалобно вскрикнул:

— Я не пью!

Они в один голос возразили:

— Как же, как же. И выражался при этом.

— Да он не совсем… — начал было заступаться Борисыч, да старшина сказал:

— Пройдемте, гражданин, там разберемся.

И увел с собой ошеломленного растоптая.

— Нехороший человек! Ручки-то вымыл, да вытер общим полотенцем, заразой. На салфетку пожалел, — осудил его вслед Кулибанов.

— А он чего? И вправду того? — спросил Геннадьич и щелкнул себя в бороду.

— Эх, погорячился я! — признался Борисыч.

— Ну ничего. Не пил, так отпустят, — сказал Геннадьич, желая утешить.

И Борисыч то же самое решил подумать. А потом наступили всякие события, и он вовсе забыл о растоптае.

Тучи нависли за окном, как полные мешки с водой, у них брезент набух, стоит легонько надавить — и польется. А затем, будто город накрыло плотным платком, — стало темно. На улице дунул понизу ветер, погнал под ногами бумажки да пыль. Он дунул вторично, а затем еще и еще. Потом асфальт покрылся черными кляксами. Люди побежали врассыпную, кто куда, словно им показали нечто страшное.

— Па-ашел, милый, — сказал Кулибанов задрожавшим голосом.

— Давай, родимый, ну-ка, припусти, — подзадоривал Геннадьич.

Тут будто на миг включили все лампы дневного освещения, бульдозером прокатился гром, расчищая дорогу к земле. За ним притихло, даже бумаги на асфальте с опаской неестественно застыли, оборвав свой бег. И хлынул дождь. Прохожих разом замело в подъезды, и только мокрые блестящие автомобили гнали во всю мочь, отфыркиваясь брызгами.

— Ну, вот и зарядило, — сказал Кулибанов. — Теперь тебе, Борисыч, таскать не перетаскать плащи.

Едва он умолк, скрипнули двери, и в вестибюль шмыгнула первая парочка. Вода с них катила в три ручья. Они отряхнулись, фыркая по кошачьи, подняв водяную пыль.

И закипела работа — народ повалил с улицы толпами. Кулибанов давно скатился к себе в туалет, а швейцар стоял у дверей и каждый раз, когда они совершали оборот, делал слабое движение кистью руки, словно они подчинялись ее мановению. Он выглядел тут главным, и на него, входя, посматривали, спрашивали глазами «Можно?» А Геннадьич еле шевелил бородой. Смотреть на него было удовольствие, оторопь брала.

У стойки гардероба быстро накопилась очередь. Только успевай принимать плащи и зонты. Но Борисыч исполнял работу молодцевато. Особенно ему нравилось приговаривать, вручая номерок:

— Пожалуйста!.. Пожалуйста!..

— Борисыч, ну как житуха? Мне без номерка, — сказал какой-то нахал, строя из себя знакомого.

Он протягивал без очереди плащ из иностранного материала. Плащ шуршал и радужно переливался, будто пленка нефти. А этот тип подмигивал, на что-то намекая. Но Борисыч терпеть не мог нахалов, отправил его в конец очереди и еще потом продержал в назидание.

Около шести заиграл оркестр, и кутерьма завертелась. Потом вышел где-то пропадавший администратор и сказал:

— Кворум полный. Геннадьич, ставь плотину.

— Это мы счас, — ответил Геннадьич и повесил табличку: «мест нет», словно отсек тех, кто еще не успел войти.

А в двери лезла новая мокрая публика, и Геннадьич начал стращать ее бородой. И народ, — ну точно малые дети, — торопливо попятился назад.

А дождик лил, войдя во вкус. Его монотонный шум прорывался над головами штурмующих. На улице зажгли фонари, и публика снаружи заблестела от воды, отражая электрический свет. Красотища была неописуемая. Борисыч глядел бы век, не отрываясь.

И в этот прекрасный момент через служебную дверь вошел уже знакомый милицейский старшина. Борисыч вспомнил о растоптав, будто весело шел и ни с того, ни с сего наткнулся на что-то. Но старшина тотчас вернул ему отличное настроение, сказав:

— Ошиблись вы, отцы. Трезв он, этот гражданин. Проверяли. Да, видно, нет худа без добра. С гостиницей ему помогли. Устроили на Тишинском рынке. Лопух он большой, ну и пожалели его.

«Вон как все обернулось! — удивленно обрадовался Борисыч. — Выходит, если б не я, ночевать на улице растоптаю?!»

И душе его стало и вовсе легко и празднично. Изумительный получился день!

Толпа за дверьми вздрогнула, забурлила, — кто-то взрывал ее внутри. Первые ряды разомкнулись, из плотных глубин вынырнула внучка Борисыча. Геннадьич оплошал, и Сашка пролезла под его рукой в вестибюль, но ей было этого мало. Того, что она очутилась в тепле и под крышей.

— Они со мной, — сказала она вызывающе и потянула за собой девчонку и двух длинноногих ребят.

Геннадьич посмотрел растерянно, а Борисыч пока не нашел что сказать. Между тем Сашкина компания, используя панику, начала стаскивать плащи. Наконец, Борисыч собрался с духом.

— Да как ты… — принялся он было за Сашку.

Но она оттащила его в сторону и зашипела.

— Не смей позорить всенародно! Что же нам — мокнуть на улице, да? Ты этого хочешь? А потом будет грипп с осложнением. Я стану глухой. Вот что нужно тебе? Чтобы я пропустила семестр в институте. Ты этого добиваешься? Да?

Борисыч думал медленно, и ей это было на руку. Она сама повесила плащи, а деду, уходя, показала кончик яркого языка.

Публика сразу загалдела, закричала на разные голоса:

— По блату пускаете, ха? За взятки, да?

— Граждане, это персонал, — нашелся, отбрил Геннадьич.

Борисыч почувствовал затылком чей-то напряженный взгляд. С той стороны окна, расплющив нос о стекло, на него уставился незнакомый человек. Встретившись с Борисычем глазами, он предъявил новенький рубль. Борисыч погрозил пальцем. Честно заработать он — пожалуйста, но взятки брать — увольте. Но тот не унимался, всевозможно искушая. Он вертел рублем так-этак. Всячески манил, словно перед ним был котенок.

Тогда Борисыч отвернулся спиной и стал думать о другом, гоня искушение прочь. И некстати подумал о левом колене. Оно заломило сразу, едва вспомнил о нем. Колено бы сразу помазать, но мазь, составленная женой, находилась дома — за тридевять земель. Ее бы иметь с собой, тогда бы нырь в туалет, натер и порядок, но изволь каждый день потаскай двухлитровую банку, а в меньшей таре, бабка говорит, нельзя. Пропадет вся сила и не будет итогов, утверждает благоверная.

«Дождь пошел, вот оно и заныло. От дождя», — догадался Борисыч и не без сожаления подумал, что так уж получается, что добро и зло ходят под ручку, прав милицейский старшина. Но уж ради дождя Борисыч был согласен терпеть и не это. Да и что колено по сравнению с таким замечательным дождем?

Наконец он нашел подходящие слова для внучки. «В твои-то годы я пас свиней, — скажет он Сашке, — а ты, понимаешь, с кавалерами в кафе».

Слегка прихрамывая на левую ногу, он пошел в зал и остановился у двери. Публика постепенно брала разгон, жужжала себе.

Среди этого разгула так и бросалось в глаза лицо Медведева, красным пятном. За столом скульптора, как всегда, сидели бородатые студенты. Геннадьич их не любил, и презрительно фыркал, когда они приходили. Он считал их выскочками из-за бороды, а те очень странно прозвали Геннадьича «битником». Что это означает — никто не знал в вестибюле, во всяком случае, Геннадьич пока еще никого не бил, да и не в том он пребывал возрасте, чтобы заниматься таким баловством.

Борисыч поискал взглядом внучку.

Сашка устроилась возле оркестра. Мест, в общем-то, не было, но официантки усадили ее вместе с компанией за служебный стол. Сашка с подругой лизали из ложечек мороженое, а их еще желторотые тонкие кавалеры важно отпивали черный кофе из чашек и, щурясь, курили дешевые сигареты.

Все Сашкины кавалеры вызывали у него чувство настороженности. Он считал, что молодые люди ужасно распустились, и все время ждал неминуемой беды.

«Ишь, целый день, наверное, в футбол гуляют, а теперь черное кофе пьют».

То, что они сосали черный кофе, — было ему совсем не понятно, и оттого вызывало подозрение.

После паузы заиграл оркестр, и Сашка пошла танцевать со своим кавалером. Кавалер взял ее за талию, и Борисыч невольно сказал: «Но-но». Сашка, видно, почуяв, глянула в его сторону. Борисыч отвел глаза, сделал вид, будто бы очень интересуется одной сердитой парочкой.

Полненькая женщина упрекала худого, плохо бритого мужчину, а тот хмуро молчал, только нервно дергал коленом. И дергал он, наверное, незаметно для себя в такт оркестру. Борисыч исподтишка, стесняясь, посмотрел на колено женщины. Оно виднелось из-под подола юбки в виде белого полумесяца, и тоже отбивало такт. Тогда Борисыч взглянул на свои ноги, они сами притоптывали под оркестр без его на то позволения…

— Папаша, с нами рюмочку, — окликнули люди, которых он видел впервые.

Он почти не пил и в выходные, может, полстакана в праздник, а на работе и вовсе ни-ни.

— Ни-ни, — так он и ответил им. — Я на службе!

Но один в очках не поленился, встал и подошел, покачиваясь. От него густо несло спиртным.

— Мы просим, батя, — сказал он, улыбаясь, а глаза его сквозь очки казались круглыми и выпуклыми.

— Ни в коем случае! — отрезал Борисыч, но ему льстила настойчивость этих людей. Уважают!

Ему кивали и другие, звали: «Борисыч, с нами посиди». Он казался себе всеобщим баловнем-любимцем. Все его ласкают, а он кокетничает, избегает, еще не с каждым сядет за стол.

Но что-то мешало празднику быть полным, что-то маленькое, незаметное, точившее внутри. Он вначале счел это беспокойством за внучку. Однако, слава богу, танцу пришел конец, и Сашка вернулась за стол живая и невредимая, а заноза по-прежнему тихонько сидела в груди.

Часам к десяти публика пошла по домам. И первым, поразив вестибюль, навострил лыжи скульптор Медведев. В зале еще гремел оркестр, еще горели все люстры, и кухня принимала заказы, а скульптор вышел трезвый, как стеклышко, и подал номерок.

— Что так? Андрей Васильевич, неужто это ты? — не поверил глазам Борисыч.

— Все! Хорошего понемножку, — ответил Медведев и, взяв из рук Борисыча плащ, протянул ему как бы взамен десять рублей одной красной купюрой.

Борисыч разом пришел в себя, с достоинством отвел руку с десяткой:

— Ни в коем случае!

— Ну, ну, Борисыч, великий день у меня. Очень важную работу закончил. Бери, бери, пока не передумал, — наступал Медведев на него.

— Все равно ни в коем, — твердо повторил Борисыч.

— Гордость, значит? — догадался Медведев. — Ну тогда внучке на гостинец возьми. Внучка у тебя, говорят?

— Это другое дело, — согласился Борисыч и, взяв червонец, сунул его в карман.

Медведев как бы подал пример, за ним домой потянулись остальные. Борисыч одевал уходящих и складывал гривенники в баночку. Когда появилась Сашка, он предупредил:

— Ну, погоди, стрекоза ты этакая, до дому. А теперь садись, дожидайся. И никаких провожатых. Вместе пойдем, вот что!

Говоря это, он следил искоса за очередным клиентом. Тот подошел навеселе, мурлыча песенку, протянул номерок и подставил руки для одежды, оттянул назад их, будто решил прыгнуть в речку. Борисыч напялил плащ на его негнувшиеся руки и сказал ласково:

— Вот и все. Носите на здоровьичко.

— А? — сказал клиент. — Ах, да, спасибо.

И пошел к зеркалу. Там он вертелся, вытянув шею, и все еще что-то напевал для себя приятное. От него пахло портвейном, а отсюда в зеркале его физиономия казалась кривой, словно одна половина съехала немного набекрень от удали.

— Сашка, — сказал Борисыч вбок, не отрываясь глазами от клиента, — Сашка, смотри: без меня ни шагу. Сядь в сторонке и сиди.

Клиент подозрительно долго вертелся перед зеркалом. «Ничего, этот просто у меня не уйдет», — уверенно решил Борисыч, и, ускоряя события, заговорил с клиентом сам:

— Погодка-то ничего.

— Погодка? — переспросил клиент.

— Погодка, — многозначительно повторил Борисыч.

Клиент перевел свой взгляд на Борисыча и будто что-то вспомнил.

— Ах, да, — сказал он и полез в карманы. — Погодка, говорите? — пробормотал он, достал монетку и, не глядя, протянул Борисычу.

— Благодарю, — сказал Борисыч, зажав кулак с монетой, из-за деликатности даже не посмотрел на ее стоимость.

— Не за что, — буркнул клиент и ушел.

Борисыч поднял кулак и разжал его: на ладони лежал двугривенный.

— Сашка! — строго позвал Борисыч.

Но пока он тут старался, ее и след простыл. Исчезла с кавалерами.

— Ну, погоди у меня, вертихвостка.

В одиннадцать еще держались там-сям последние завсегдатаи. Официантки ставили креслица на столы, а завсегдатаи еще балаганили, исчезая поштучно и так постепенно исчезли все.

— Ну и мы по домам, до завтра. Теперь бы еще заснуть без лекарств, — сказал Геннадьич, а за окном шелестел зарядивший дождь, по стеклу бежали зигзагами крупные капли.

Борисыч спрятал баночку в пиджачный карман и надел меховую безрукавку и плащ. Ноги он обул в крепенькие калоши. А с головы укрылся кепкой и зонтом. На случай сырости у него всегда припасена полная защита. В жару-то похуже. От нее не денешься никуда. Живешь, как на сковородке, ну что пойманный окунь.

Но сегодня был славный дождливый день. Борисыч постоял в подъезде, втягивая носом холодный воздух, — мелкая водяная пыль щекотала ноздри, — и зашагал по мокрому тротуару.

На бульваре он сел в троллейбус. В машине светло и тепло, мотор так уютно гудит, нагоняет приятную дремоту.

В троллейбусе был он, да одна спокойная семейка. Они сидели лицом к Борисычу, тихо себе болтали. А на коленях у мамы покоился малыш. Его тянуло в постель, он продирал глазенки, но те слипались ни в какую не хотели смотреть. Борисыч подмигнул и состроил рожки. Малыш вылупил глаза и уставился на Борисыча, а тот показал ему козлика. Малыш наклонил головенку набок.

На своей остановке Борисыч вылез. Дождик был тут, как тут, словно старый дружок. Они так и двинулись рядышком.

Из-за угла вывернул полуночный грузовик, резанул колесом большую лужу, едва не обрызгав Борисыча. И Борисыч весело подумал, что дождику можно было бы и угомониться теперь. Сделал свое и будя. А он, такой озорник, этот дождик, все стучит и стучит по крыше зонтика. Борисыч пожурил его, притворяясь сердитым.

До подъезда уже подать рукой. Он войдет, а там, конечно, Сашка с кавалером. И опять с другим. Бабка ей говорила и так и этак:

— Разве можно менять каждый день кавалеров? Это, внучка, срамота.

— А если ни один не нравится, вот и выбираю, — ответила Сашка, и возьми ее в оборот после этого, не ухватить, такая верткая.

А это последний перекресток. Он шагнул далеко с тротуара на полную ногу и спохватился, подумав о колене. И постоял, выжидая, готовый ко всему. Но колено притихло само собой, без бабкиной помощи. Везло сегодня — спору нет. И как тут не замурлыкать песенку при таком настроении. «Как бы мне, рябине, к дубу перебраться». Он немножко задыхался, легкие не те — не для пения на ходу. В его возрасте выбирай одно из двух: или пой, или двигай руками-ногами. Но у него такое было состояние, и почему бы не попеть тихонько, только слов из этой песни он знает мало, те, что спеты выше, и еще: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?» Но и этого достаточно для пения. Кому как, а ему хватало вдоволь. А дождик по зонтику тук-тук. И у Борисыча на душе совсем хорошо стало.

И вдруг в ней что-то снова заворочалось, слегка поскребло. «Да что это может быть, такое неспокойное?» — подумал Борисыч. И понял: унес растоптан гривенник свой. «Ему с гостиницей помогли. А он гривенник унес, чудило», — укорил его Борисыч.

«ЖИЛИ У БАБУСИ…»

Случилось чудо…

Но перед этим я включил бритву «Харьков» и начал скрести щеки и подбородок, кося правым глазом на окно.

Электрическая машина монотонно гудела, создавая уют, свойственный веку науки и техники.

«И куда же мы нынче пойдем? И что будем делать?» — промурлыкал я элегически, и вот тут-то чудо случилось: средь белого дня, в центре краевого города, в мое окно влетела лиса, объятая великолепным рыжим пламенем.

Коснувшись лапками пола, она стремглав нырнула под кровать, и… точно ее и не было.

Бритва жужжала в моей ладони, словно пойманное гигантское насекомое, а я смотрел на кровать и думал, что для белой горячки и диковинных зрительных галлюцинаций у меня вроде бы нет никаких оснований. Утвердившись прочно на спасительной точке зрения, я выключил бритву, и чуточку оглохший от ее грома, опустился на четвереньки и заглянул под кровать.

Да, это была она — настоящая живая лиса. Она прилегла на лапы в дальнем углу и оттуда посматривала на меня блестящим лукавым глазом.

Я сел на пол по-турецки и, пытаясь разрешить тайну появления лисы, вспомнил, как на чьих-то именинах, когда зашел модный нынче разговор о кошках и собаках, бросил вызов любителям домашней живности, изрек что-то в этаком роде:

— Да разве это общение с природой?! Они, собаки и кошки, горожане, как и мы! Я вот лично… если уж заводить, взял бы в дом только дикого зверя. И более того! Пусть самого завалящего, но обязательно хищника!..

И точно, с улицы донесся иронический голос одного из моих знакомых:

— Старина, благодарности потом! — за окном прозвучали холодный смех и быстрые удаляющиеся шаги.

Он наказал меня за неосторожное слово, подбросил бомбу замедленного действия. Но я еще не знал этого и был почти по-детски счастлив. Подумать только: у меня появилась собственная живая лисица! Эта дурочка считала себя надежно укрытой от постороннего глаза. Но мое воображение видело ее, пушистую рыжую, во всей полагающейся лисицам красе.

Для начала я решил высказать своей гостье несколько гостеприимных ободряющих слов. Лиса, конечно, не дельфин, но кто знает, кто знает…

— Мэрилин! — Мне почему-то казалось, что у лисы должно быть заграничное имя, может, потому, что она явилась к нам из иного мира, из-за некой границы. — Мэрилин, а ну-ка вылезай, — приказал я, ложась на живот перед кроватью.

Лиса весело махнула по полу роскошным хвостом, но не сдвинулась с места.

— Ну что же ты, Мэрилин? Иди сюда, будем знакомиться… Ну, ну, будь умницей… Ах, мы гордые!.. Ладно, я не гордый. — И я самоотверженно полез под кровать.

Мэрилин грациозно выбежала на середину комнаты и посмотрела на меня, словно приглашая к игре.

Я вылез из-под кровати грязный, точно половая щетка, и, стряхнув с колен толстый слой пыли, распутав на голове сетку из паутины, двинулся на лису, говоря:

— Уж я сейчас дотронусь до тебя. Уж я сейчас тебя поглажу.

Кожа моих ладоней предвкушала тепло ее густого меха.

Видимо, Мэрилин выросла среди людей, она ни капельки не боялась меня. Лиса делала вид, будто дается в руки, но в самый последний момент плавно ускользала прямо из-под моих пальцев и отбегала ровно настолько, чтобы не лишать ловца надежды на успех. Так мы забавлялись около получаса, и я радовался самозабвенно, как в далеком детстве, когда не было никаких забот.

А затем очаровательная Мэрилин показала мне, чем лесной зверь отличается от домашнего животного. Я легко пожурил и проказницу, и себя за то, что сразу не устроил подходящее место, и, сходив в прихожую за веником и совком, восстановил на полу прежний порядок.

— Так дело не пойдет. Сейчас приготовлю песок и ящичек, и тогда…

Но Мэрилин не стала ждать, и мне пришлось взяться за тряпку, так и не закончив тираду.

Потом, все еще сохраняя отличное настроение, я вышел во двор. В лицо мне ударил желтый солнечный свет, я на миг зажмурил глаза и, открыв, увидел наш крошечный тихий дворик, Федоровну, стоявшую у своих дверей вместе с дочерью, недавно вышедшей замуж за инженера и жившей теперь в новом районе города.

Сейчас она убеждала в чем-то мать, активно жестикулируя, а та возражала с виноватым выражением на кругленьком морщинистом лице.

Я прошел в свой сарай, разыскал среди хлама старый посылочный ящик, набил его землей и отправился в обратный путь. А Федоровна и ее дочь все так же стояли у дверей и тихо и горячо говорили.

Я сделал им ручкой, и они улыбнулись. Федоровна широко, светясь лаской, а дочка с еле скрытой досадой. Видимо, ее уговоры и на этот раз пропали впустую. Вот уже месяц она упрашивала мать перебраться к ней на квартиру, Но Федоровна не поддавалась, будто скала. А я у них был вроде невольного третейского судьи.

— Это же форменный эгоизм, — говорила мне дочь, — когда считаются только со своими удобствами. А нам как быть? Приходишь с работы… ну муж еще туда-сюда, разве что за газету… а мне то это, то еще что — стирка, обед. А мы еще, слава тебе господи, молодые люди. Нам хочется в театр, нам хочется в кино. Но мама этого не понимает.

Все такое высказывалось тайком от матери, а потом я выслушивал другую сторону.

— Скучает она без меня. «Переезжай, говорит», — с гордостью докладывала Федоровна и затем на лицо ее опускалась забота. — А как переезжать-то? Тут я свободная, в своем уголку. Живу себе на пенсию. Хочу — посплю. Хочу — покушаю. Маленькая пенсия, а мне много и не надо, хватает. Вот еще глину возьму да печку подмажу и все будет хорошо. А там я не хозяйка. И зять потом… боюсь его. Строгий зять. Очки носит…

С помощью мимики я выразил дочке свое соболезнование и поднялся на крыльцо, неся перед собой ящик.

Я поставил его перед Мэрилин, но она сейчас же им пренебрегла. Взобравшись на стул, лиса с любопытством следила, как ее владелец, подавляя в себе протест, возится с тряпкой. По комнатам забродил резкий запах, совершенно не вяжущийся с красотой моей жилицы.

— Не падай духом, — сказал я себе, — может, поймет что к чему. Словом, для чего этот ящик. Не дура в конце концов.

Устроив мощный сквозняк, я вышел во двор и присел на каменное крыльцо.

— Дочь-то ушла? — спросил я у Федоровны.

— Ушла, ушла. Жалко больно ее, все скучает, — сказала Федоровна.

Она вооружилась малярной кистью и, макая ее в тазик с разведенной известкой, мазала до синевы стены своего приземистого дома.

— М-да, жизнь, — заметил я философски.

— И Пушка с собой не позволяет, — произнесла Федоровна, продолжая не то вчерашний, не то бог знает какой древности разговор. — Куда его дену? Старый уже.

Матерый кот Пушок лежал на крыше сарая, положив тяжелую рыжую башку на широкие лапы, и не мигая смотрел перед собой зелеными глазищами, глубоко безразличный ко всему, что происходило вокруг.

— Все-е понимает. Только не желает сказать. Ишь, думает. Важный, — произнесла Федоровна с почтением.

По-моему, она робела перед своим котом, словно бы тот имел ранг участкового или техника-смотрителя. У Пушка и в самом деле был солидный вид. При встрече с ним ты невольно подбирался, настолько суров и испытующ был его тяжелый взгляд.

Наверное, Пушок презирал нас, остальных жителей двора, за сытый безмятежный образ жизни. Сам он временами исчезал за несколько дней и возвращался со следами героических битв, и тогда Федоровна врачевала его, используя опыт, полученный в давнюю пору, когда она работала уборщицей в аптеке. Она возилась с Пушком, а кот снисходительно помалкивал. Если ему становилось больно, он грозно шипел, и Федоровна оправдывалась на полном серьезе:

— Пушок, так тряпица коротка. Нету другой тряпицы…

— Вот скажу ему: «Пушок, а Пушок, пойдем жить к дочке». А он скажет: «Что ты, Федоровна, не пойду. Не сойдусь с твоим зятем характерами», — сообщила Федоровна, продолжая водить кистью.

— Не скажет. Кошки лишены дара речи, — возразил я, поднимаясь. — Возьмите за шкирку, и пойдет как миленький.

— Не пойдет, лучше помрет. Они с зятем самолюбивы оба. Ни один ни за что не отступит от своего.

Когда я вошел в квартиру, здесь стоял плотный запах зоопарка, и мне стало ясно, что идиллии пришел конец.

— Все, Мэрилин! Пойдем во дворец пионеров. Там уж такой присмотр, гадь сколько угодно, — сказал я решительно и, расставив руки, двинулся на лису.

Наши возможности были неравными. Имея на своей стороне разум самых высших млекопитающих, я заманил Мэрилин куском колбасы в тесную прихожую и, закрыв предварительно дверь, схватил лису в охапку.

— Не мне же выселяться на улицу, подумай сама, — заявил я притихшей лисе и вышел с ней во двор.

Сердце Мэрилин учащенно билось в мою ладонь. Из-под моей руки свисал удивительной роскоши хвост.

— Батюшки! — воскликнула плотничиха Ивановна.

Она сидела на табурете возле дверей. Сам плотник Кузьмич привалился спиной к косяку и курил папиросы «Беломорканал», следя за кольцами дыма. Он так и застыл, выпустив очередное кольцо и оставив губы трубочкой.

Когда порыв изумления схлынул, плотничихе стало смешно.

— Михалыч, да у тебя лиса, — сообщила Ивановна, прыская в ладонь.

— Михайлыч, где достал-то? — осведомился плотник деловито, желая показать, что он не чета слабонервным женщинам.

— Подарили друзья.

— Чего это они? День ангела? — понимающе продолжал Кузьмич.

— Просто пошутили.

— Бывает, — серьезно согласился плотник, давая понять, что он исчерпал свои вопросы и вполне удовлетворен итогами нашей беседы.

— А зачем тебе лиса, Михалыч? — спросила плотничиха, еще не насмеявшись.

— Да вот… В общем-то, незачем.

Только теперь я заметил Федоровну. Она подошла откуда-то сбоку и зачарованно глядела на лису.

— Красавица-то какая, — промолвила она, сбросив с себя оцепенение, — пышная-то какая, — повторила она, умиляясь, и голову склонила набок, разглядывая лису, по лицу ее разбежались морщинки.

— Красивая-то она красивая, — сказал я в отчаянии, — Да, понимаете, спасу нет…

И я рассказал о хлопотах, доставленных мне прекрасной Мэрилин, приглашая соседей засвидетельствовать перед моей совестью, что у меня нет иного выхода, как отнести лису к юннатам.

— Ну конечно. Она и семейным обуза, а тут нашла кому. Холостому мужчине, — покачала головой плотничиха, уже поглядывая на лису враждебными глазами.

Плотник тоже одобрил мое намерение, сказав:

— А ну ее, Михалыч. Знаешь сам: баба что? Слезла с телеги, кобыле и легко.

— А ты бы ее в сараюшечку. Я бы и глядела за ней. Дети там, во дворе, еще малые небось. За самими нужен присмотр, — предложила Федоровна вдруг.

Я взглянул на теплую притихшую Мэрилин и понял, что предам ее, если не испытаю последний шанс, и направился к сараю, сопровождаемый плотником и Федоровной. Плотничиха воздержалась от участия в церемонии, как бы говоря этим, что ей-то известно, чем это кончится.

Плотник, деловито сосредоточась, распахнул двери, и Мэрилин прыгнула в сарай.

— Ну вот и все хорошо, — сказала Федоровна, с облегчением.

Довершив туалет, прерванный появлением лисы, я оделся в выходной костюм и с легким сердцем ушел на свидание с очень симпатичной женщиной. Домой я вернулся поздно и только проходя мимо сарая вспомнил о Мэрилин. Во дворе уже висела устоявшаяся тьма, окна были черны — мои соседи спали крепко и давно, с первых сумерек. Для них день кончался и впрямь с заходом солнца.

Я подошел к сараю, поскреб по шершавым доскам и, не получив ответа, отправился спать.

На другое утро мы встретились около сарая. Федоровна сидела в дверях на перевернутом ящике и напряженно смотрела в сарай. Не оборачиваясь, она ответила на мое приветствие и добавила, кивнув на невидимую мне лису:

— Хитрая больно. Того и гляди, обманет. Я уж ухо-то, ох, как востро держу!

— Да что вы, Федоровна! Знаете, сколько весит мозг лисицы? Во много раз меньше нашего, — заметил я, смеясь.

— А мы и сами поболе, — нашлась Федоровна и добавила: — А уж как она хитра, всем известно. И в книжках об этом пишут.

— В каких это книжках? — и мне не поверилось, будто наша Федоровна читала Брэма.

— Да в разных, — сообщила Федоровна, немного смутясь. — Ну, в этих… так и пишут, какая обманщица лиса. Все норовит провести.

Ах, вот оно что! Федоровна простодушно верила народным сказкам, и моя Мэрилин была для нее не просто лисой, а кем-то вроде Братца Лиса или Лисы Патрикеевны, которые, как всем известно с детства, только и занимаются тем, что водят за нос доверчивых людей и зверей. Ну, с такой особой, конечно, нужен глаз да глаз.

— Приходили те. Говорят: «Зачем завели живую лису? Она же потаскает наших кур», — сказала Федоровна и, посмеиваясь, кивнула на заднюю стенку сарая, за которой проходила граница соседнего двора.

— Вряд ли. Этакий пол не подроешь.

Я имел в виду пол, выложенный кирпичом.

— Она все может, — возразила Федоровна многозначительно.

А Мэрилин, словно испытывая старушку, игриво высунула острую мордочку из-за старого кресла.

— Глядит, — таинственно прошептала Федоровна, стараясь не упустить ни одного движения лисы и при этом обмирая в ожидании подвоха.

На ее лице проступили следы утомления, и я понял, что соседка уже с рассвета находится начеку.

На второй день Федоровна и вовсе изнемогла, стала белей стены своего домика, она с утра до темноты старалась не оплошать с Мэрилин, и эта неусыпная бдительность истощила ее последние силы.

А вечером во дворе появилась делегация тех, кто втайне от закона разводил в наших окрестностях домашнюю птицу. Я показал делегатам дружелюбную мордочку Мэрилин, каменный пол и прочные стены сарая. Но городские птицеводы ушли еще в большей тревоге.

Жалея здоровье старушки и свой собственный покой, я на третье утро отвлек внимание Федоровны, сгреб Мэрилин в охапку и отнес во Дворец пионеров.

Вернувшись после обеда домой и встретив печальный укоризненный взгляд Федоровны, я, почему-то нервничая и чувствуя себя без вины виноватым, объяснил, что Мэрилин отдана в хорошие руки. Старуха выслушала меня с сомнением и, собрав в узелок гостинец, пошла проведать лису. Она долго ходила по коридорам дворца, но так и не смогла толком объяснить, кому передача и при чем тут лиса, и принесла узелок домой.

Но вскоре привычные заботы вернули ее жизнь в прежнее русло. Я видел в окно, как снова к ней приходила дочь и снова убежала, зло бормоча что-то под нос. Затем вышла Федоровна, посмотрела вслед дочери виновато, а заметив меня в окошке, начала оправдываться, повторяя в какой уже раз:

— Там-то я буду сама не своя. Тут себе хозяйка. Хочу посплю, хочу покушаю. А зять, ух, обидчив! Я-то ему теща. Да и Пушка они не возьмут. Говорят, вредный.

Так и потекли остальные осенние дни, теплые и тихие. Виноград, ползущий по стене моего дома, начал терять листву, оголяя свои узловатые сухие щупальца. Листья застелили двор и, еще не успев засохнуть, смягчали шаги…

Однажды в такой замечательный осенний день и вдобавок воскресный я вышел во двор размять мышцы, задубевшие от долгого сидения за письменным столом, и застал своих соседей в полном сборе. Они, точно воробьи на телеграфном проводе, сидели на бревнах, которые плотник привез к зиме на дрова и еще не успел распилить. Их компанию украшала дочка Федоровны, пристроившаяся рядом с плотничихой.

— Михайлыч, посиди, дополни общество, — позвал плотник.

— Вот и скоро зима. Кухню белить надо. Да руки заняты, — говорила дочка Федоровны с намеком.

Мы невольно взглянули на Федоровну, и та сконфузилась, готовая провалиться сквозь землю.

— А у вас-то, Федоровна? Все готово к зимовке? — спросил я намеренно.

— Текет… Крыша текет, — оживилась Федоровна.

Дыры в крыше снимали с нее обвинение в беспечной, полной равнодушия к другим жизни. И тут уж дочке нечем было крыть, она молча проглотила эту пилюлю.

— Теперь тебе, Федоровна, один путь, в жилищно-эксплуатационную контору, — предрек Кузьмич.

— Ходила, чего там, ходила. Ты, говорят, Федоровна, железо купи, а мы уж тебе и покроем. А на что купить-то его? — спросила Федоровна, будто гордясь своими неудачами.

Мы занялись нуждами Федоровны, все, кроме ее надувшейся дочки, и тут-то плотничиха произнесла роковые слова:

— А ты, Федоровна, купи трех гусей. Откормишь к рождеству, вот тебе и на железо деньги.

Эта идея пришлась по душе Кузьмичу, и он вместе с женой начал прикидывать, какие несомненные выгоды сулит затея с тремя гусями.

Плотник и плотничиха сейчас же подсчитали, что птицу можно кормить отбросами со стола, и, значит, ее содержание не стоит ни копья. Дочка Федоровны и та навострила ухо, а потом вовсе оживилась, вставила свое словечко.

— А почему бы тебе и впрямь не заняться гусями? — обратилась она к матери. — Одного подаришь нам под самый праздник, остальных на базар. К новому году гуси в цене, знаешь небось сама.

— Да вроде бы оно и так, а вроде и не знаю уж как, — пробормотала Федоровна, радуясь и робея перед новым занятием.

Посудачив еще и окончательно постановив, что все-таки кормить Федоровне гусей, как ни крути, соседи разошлись по домам. А через день до меня донесся приглушенный гогот. Я выглянул наружу и увидел, как Федоровна развязала терпеливо трепещущий мешок и выпустила на белый свет троицу тощих обозленных гусей.

— Живые, страсть, — подытожила Федоровна.

Отныне с утра до вечера гуси толклись во дворе, хищно кидаясь на все, что могло быть подозреваемо в съедобности. Но стоило Федоровне скрипнуть дверью, и гуси оголтело неслись к своему деревянному корытцу, ненасытная надежда желудка редко подводила их. Чаще всего вслед за скрипом на порог выходила хозяйка с кастрюлей, где плескались остатки обеда.

Вылив густое месиво в корытце, Федоровна отходила в сторонку и наблюдала заботливо за тем, как гуси молотят оранжевыми клювами по кусочкам картошки, хлеба, а то и от жадности по дну корытца.

— Едят, поправляются. А худенькие-то были какие, — говорила она с гордостью врачевателя, который одержал победу над чужим недугом.

Поправившись, гуси стали жиреть, прямо-таки на глазах набирали товарный вес. Их движения утратили присущую им раньше стремительность торпед, птицы бегали тяжело, переваливались с боку на бок. Но ненасытная утроба, как и прежде, не давала им покоя, они неустанно жрали, жрали…

И наступил момент, когда плотничиха Ивановна, выйдя во двор, глянула на гусей пристальней обычного и молвила:

— Резать!

— Кого это, Ивановна? — испугалась Федоровна.

— Да гусей же! Сейчас их резать самая пора. Потом твердым будет мясо. Да и рождество вот, — напомнила плотничиха.

— Да как же это? Я их поправила, а теперь и резать? Вот те на! — удивилась Федоровна.

— Ты что, Федоровна? Угорела? Забыла, зачем покупала гусей? — Развеселилась плотничиха. — Михалыч, ты слышал?

— Так зачем я отхаживала тогда? Если резать? — пролепетала Федоровна.

Она растерялась, заморгала часто-часто, будто ее ослепил неожиданный яркий свет. А плотничиха, поняв, что Федоровна несет такое в здравом уме, рассердилась, перешла в наступление.

— Ты для денег отхаживала. Для чего еще? Правда, говорю, Михалыч? — обратилась Ивановна ко мне за поддержкой, ох и не вовремя меня вынесло на подоконник.

— Я ведь, сами понимаете, в таких делах…

Я заслонился неведением, точно щитом, и ушел в глубь комнат.

— Да вспомни сама. На продажу ты их кормила, на продажу! Крыша у тебя текет, — повторила плотничиха за окном.

— Так оно, Ивановна, так. Текет крыша, — удрученно согласилась Федоровна.

— Вот и режь их топором, — приказала плотничиха твердо. Ее голос удалился в прихожую, сказав что-то еще напоследок, и дверь гулко хлопнула, как бы запретив Федоровне возражать.

— Ишь ты! Глядела, глядела за ними, — пожаловалась Федоровна самой себе.

Под вечер за Федоровну взялся сам плотник. Наслушавшись от жены за обедом, он вышел во двор и, поковыряв в зубах языком, стал строго допрашивать:

— Что же ты, Федоровна? Гусей резать пора, а ты, понимаешь, чего?

Федоровна в этот момент, как бы совсем некстати, кормила своих гусей. Услышав требовательный голос плотника, она так и застыла над корытцем с опорожненной кастрюлей.

— Как же их резать, Кузьмич? Живые они. Сам погляди: вон как едят, — произнесла она, зашевелившись.

— Ну и что, живые? Нельзя, Федоровна. Вот и Михайлыч говорит, — внушал Кузьмич, ссылаясь на меня, хотя я принял меры и еще до его появления надежно укрылся за плотной оконной занавеской.

Несмотря на усиленное давление плотника и плотничихи Федоровна все-таки не решилась резать, не сделала она этого ни на второй, ни на десятый день, и гуси разгуливали по двору в самом что ни на есть живом виде.

— Ай, мясо стареет. Жестчает мясо-то, — приговаривала плотничиха и осуждающе покачивала головой.

На пороге нового года к нам начали подбираться холода. По ночам иногда морозило, и потом в трещинах кирпичной дорожки все утро держалась пленка льда. Так было и в тот день, когда дочка Федоровны пришла за гусем.

Раскалывая ледяную пленку своими острыми каблучками, дочка Федоровны проследовала прямо к гусям и здесь задержалась недолго. Ее палец деловито побродил среди гусей и затем решительно уткнулся в самую толстую птицу. Это скупое действо означало, что выбор совершен. После чего женщина нырнула в квартирку матери, вывела Федоровну за руку на порог и указала перстом на выбранного гуся.

Остывающий прохладный воздух вынудил меня закрыть окна. Из-за стекол голоса почти не были слышны, и о дальнейшем развитии событий я мог судить только по жестам их участников.

Федоровна сморщилась и, заискивающе заглядывая в дочкино лицо, что-то произнесла. Дочь опешила поначалу, всплеснула руками, и по ее резко шевельнувшимся губам я понял, что она сказала:

— Не смеши меня, мама!

Затем она говорила долго и горячо, удивляясь себе попутно, потому что приходилось доказывать истины, очевидные всем. Федоровна повторяла ей виновато одно и то же, одно и то же. Потом у дочери иссяк запас доказательств, она убежала к плотничихе и вернулась оттуда, видимо, со свежим аргументом. Она курсировала между матерью и плотничихой, пока у нее не лопнуло терпение, и в обед она ушла, так и не добившись своего.

Этот день стал прямо-таки испытанием для хозяйки гусей. Ее дочь еще, наверное, ждала на остановке трамвая, когда калитка снова распахнулась, и во двор вступила сухощавая дама с пуританским лицом и в официальном почти мужском черном пиджаке. Левой рукой она внесла пухлый портфель, правой, свободной, вздымала над головой что-то мелкое белое. Мне из комнаты не было видно, что именно. Но я сразу понял, что это улика чего-то.

— Чьи гуси? — трубно осведомилась дама, и я с опозданием сообразил, что улика — гусиное перо. — А вот и они сами! — обрадовалась дама, — итак, я спрашиваю: чьи гуси?

— Мои они! Мои! — с тайной гордостью откликнулась Федоровна, подходя к даме.

— Санэпидемстанция! — известила дама весь двор.

— Очень приятно, — сказала Федоровна, лучась доброжелательностью и, отерев ладонь о фартук, неожиданно протянула даме. — А я Клавдия Федоровна.

Санэпидемстанция в некотором замешательстве пожала предложенную руку.

— Не вижу, что тут приятного, — так же трубно пробормотала Санэпидемстанция. — Вы же знаете, содержать домашнюю птицу в черте города нельзя. Запрещено законом.

— Да они хорошие, смирные, — горячо заверила Федоровна.

— Знаете, где я его нашла? — придя в себя, Санэпидемстанция снова вознесла над головой перо. — В квартале от вашего дома!

— Они больше не будут! Я сейчас все уберу! Возьму веник и уберу! А они больше не будут! — Федоровна засуетилась на месте, собираясь тут же сбегать за веником.

— Я обязана вас оштрафовать. — Санэпидемстанция подтянула портфель к животу, взялась за его замок.

— Так я сейчас заплачу. Вчера как раз пенсию взяла. Она у меня в комоде. — Федоровна снова засуетилась, готовясь теперь сбегать за деньгами.

— Подождите, — вновь смутилась Санэпидемстанция, — на сегодня я ограничусь устным предупреждением. Но в другой раз… Так что вы своих гусей уж куда-нибудь… Узнает милиция, ситуация будет куда сложней. Учтите! — Исполнив долг, Санэпидемстанция направилась к калитке.

— Неужто их постреляют? — ужаснулась вслед старуха.

Дама обернулась, на ее тонких аскетичных губах мелькнула улыбка.

— В милиции народ категоричный, — неопределенно ответила Санэпидемстанция и закрыла калитку.

Федоровна постояла в раздумье одна посреди двора и решила:

— Они не узнают!

Так гуси дотянули до конца старого года и благополучно вступили в новый. Старуха ходила за гусями по пятам, подбирая каждую улику — пушинку. А те, пережив отпущенный срок, словно вообразили о себе бог знает что и стали наглеть. Теперь, оказавшись на дороге человека, гусь не уступал ее, как бывало, а вытягивал шею, устрашающе шипел, и венец природы, ее чудо, не желая связываться с глупой птицей, сходил с выложенной кирпичом тропинки в грязь или лужу. Но гусям и этого было мало, они перешли к атакующим действиям и однажды до смерти напугали девушку, которая, по общему мнению, считалась моей невестой. Неземная, сотканная из голубого и золотистого, она открыла нашу калитку и целомудренно ступила красной туфелькой на кирпичную дорожку. И тут на нее с омерзительным гоготом налетела тысяча дьяволов. Когда я догнал бедняжку на остановке трамвая, она истерично сказала:

— Или я! Или гуси!

— Ну, разумеется, ты! — ответил я.

— А гуси?

— Ну что я с ними могу поделать?

Она села в трамвай, не попрощавшись, и больше я ее не видел. Так гуси беззастенчиво вмешались в мою судьбу…

Но рано или поздно возмездие настигает злодеев. Оно свершилось в тот час, когда окончательно распоясавшиеся гуси переступили магическую черту, за которой протекала личная жизнь кота Пушка, и на которую не решались посягать даже собаки. Я не был тому свидетелем, но случайные очевидцы утверждают, что гуси напали в тот момент, когда Пушок неторопливо лакал из жестяной банки свое, персональное, молоко.

Над местом происшествия поднялась белая метель из перьев и пуха, посреди которой заметалась Федоровна, она размахивала руками, ловила хлопья, чтобы те не попали на улицу. Двое бандитов, панически гогоча, разбежались в противоположные концы двора, а третий их соучастник остался на поле боя с перекушенной лапой. Пушок, удовлетворившись местью, позволил охающей Федоровне забрать наказанную птицу, залез на крышу сарая и, послюнявив лапу, как ни в чем не бывало стал мыть за ушами.

С несчастного гуся слетело все чванство. Он притих на руках у Федоровны, его круглый обычно бессмысленный глаз был наполнен тем чувством, которое мы называем собачьей тоской.

Федоровна отнесла раненого в сарай и принялась хлопотать над поврежденной лапкой. Но та держалась всего лишь на узкой полоске кожи, и у нас, позванных на совет, родилось единое мнение: этот гусь отходил свое по двору.

— Хошь, не хошь, а уж теперь-то его резать придется, — заявила плотничиха, с плохо скрытым удовлетворением.

— Жаль не тот, не самый большой, — простодушно заметила дочь, чудом оказавшаяся к месту, и, спохватившись, пояснила: — Чтобы не мучился, не страдал зря!

— Да, уж теперь ничего не поделать, — кивнула Федоровна, стараясь показать дочке и плотничихе, что и она все понимает.

На том мы и разошлись. Минут двадцать спустя ко мне заглянула Федоровна с дочкой.

— Она, видите ли, не может! У нее, видите ли, не поднимается на гуся рука, — сказала дочь с усмешкой. — Не слушается, говорит, рука. Не хочет!

— Дышит он, вот рука и не идет, — словно бы даже радуясь, подтвердила Федоровна.

— А почему не вы сами? С вашей-то молодой и здоровой нервной системой? — спросил я у дочки, с тревогой догадываясь о цели этого визита.

— Система — да. А руки? — возразила дочка и выставила передо мной блистающий маникюр, уже будто бы окровавленные пальцы.

— С такими ногтями как-то действительно, — и я почувствовал, что предупредительный маневр мой сорвался и меня загоняют в угол.

— А завтра на работу с утра. Когда уж тут к парикмахеру? — добавила дочь, укрепляя свои позиции. — Возьмитесь-ка, Михайлыч, за это дело. Столько разговору, а нужен-то один полноценный мужик.

— Вы льстите! Пожалуй, такое не по мне. Знаете, еще не приходилось, — сказал я, стараясь уладить все миром.

— Ну-ну, Михайлыч! Надо же когда-нибудь. И ножик острый есть, что еще нужно смелому и решительному мужчине? — усмехнулась дочь, пытаясь разбудить мое самолюбие.

— Ошибаетесь, нынче у мужчин другие интересы… …Потом я занят!.. И вообще не могу… Нет, нет и нет! — отрезал я решительно.

— Видишь? И он не может, — промолвила Федоровна с торжеством.

— Ладно, пришлю Николая. После работы он и придет. Делов-то!

Зять Николай не заставил себя ждать долго. Жена накрутила его, то ли разожгла в нем инстинкт охотника, то ли сильные гастрономические чувства, только он пришагал еще до сумерек и был при этом заметно возбужден.

— А ну, где этот гусь? — еще от калитки выкрикнул он, с сарказмом произнося слово «гусь», может, эта птица олицетворяла кого-то из его врагов, жалких и ничтожных.

Зять Николай распахнул широко дверь в прихожую, оставил ее открытой, и потом было видно, как он тщательно скребет руки под умывальником, подражая хирургам, морщит нос, поправляя очки в тонкой золоченой оправе, и напевает вибрирующим баском: «Тореадор, тореадор…» А Федоровна суетилась вокруг него, словно зять собирался на войну, с которой мог и не вернуться.

Приготовившись, зять Николай выступил во двор в фартуке тещи и с засученными рукавами. В его белых волосатых руках боевито посверкивал широкий и чистый нож, но чувствовалось, что его уверенность теперь имеет искусственное происхождение. Подбадривая себя, он постоял у порога, поосматривался более чем того требовало предстоявшее дело. Видимо, уверял себя, что это сущий пустяк, — чикнуть разок ножом по тонкой гусиной шее.

— Ну-с, где он? — спросил Николай еще раз, затягивая время.

— Да в сарае он, в сарае, — сказала Федоровна, выглядывая из-за его спины.

— А сарай-то где? — промямлил зять, превосходно зная географию нашего двора.

— Да там он, где и был, — напомнила Федоровна, пугаясь и за гусей, и за Николая.

— Пошли! — произнес Николай рухнувшим голосом.

В сарае зять не продержался и трех секунд, вылетел пробкой.

— Черт знает что! — воскликнул зять.

— Не можешь, — сказала Федоровна, сияя.

— Да заберите свой дурацкий нож! Что я вам? Наемный убийца? — закричал Николай, раздражаясь.

Он торопливо, путаясь в рукавах, надел пальто и протрусил под моим окном. Его лицо корчилось в гримасах, — он отгонял от себя видения, ему, наверное, мерещился, преследовал, вился вокруг его головы обезглавленный гусь.

— Сама видишь, Ивановна. Не может никто. Потому что он живой, гусь, — сказала Федоровна плотничихе, вышедшей на шум, и развела руками, показывая, что спрос с нее не велик.

— Больно умный твой зять, — пояснила плотничиха, как бы осуждая выбор Федоровны. — Ты попроси Кузьмича. Он без затей… А-а, сама поспрошаю, — добавила она, входя в азарт, и скрылась за дверью.

Кузьмич вышел на холод в рубахе, выпущенной из брюк, в руке его плетью уныло висел топор.

— Как что, так Кузьмич, — обиженно говорил плотник. — Федоровна! Ты бы сразу сказала, я бы с разгону и… все, и никаких разговоров. А теперь получается, что будто Кузьмич хуже всех?

— Так вы с Ивановной сами… — напомнила Федоровна.

— Правильно, сами. Гусь-то не наш… Ну ладно, Федоровна, только ради тебя.

Кузьмич вздохнул полной грудью и решительно зашагал к сараю, по дороге пробуя лезвие большим пальцем, точно настраивал струны.

Я поспешно захлопнул окно, увидев напоследок, как Федоровна и плотничиха тоже юркнули за свои двери…

На другой день я с головой ушел в суету, которая обычно предшествует длительной командировке, и все же подсознание выбрало время, сумело отметить, что с нашим двором происходит нечто странное. Сегодня ему недоставало того, без чего наш двор был просто немыслим. И лишь вечером, проносясь в двадцатый раз по двору, я увидел, как плотничиха кормит гусей, и сообразил, почему так пустынен наш двор.

— А где Федоровна? — спросил я, задержавшись.

— Где еще, сидит дома, — буркнула плотничиха, она сыпала корм, будто ее заставляли силой.

— Что с ней? Заболела?

— Ну ее! Выдумывает все, — сказала плотничиха с досадой и в сердцах удалилась домой.

Не вытерпев, я взглянул на темные окна Федоровны и заметил, как в их омуте всполошенно мелькнуло неясное лицо хозяйки. Будто она подавала знак, приглашая зайти.

— Михайлыч, ты не в магазин часом? — прошептала она, чуть приоткрыв дверь.

— Вам что-нибудь нужно?

— Купил бы и мне хлебушка заодно, — и она просунула в щель новенький двугривенный.

— Как вы себя чувствуете?

— Да здорова я, здорова, — ответила она по-прежнему шепотом.

— Голос-то у вас… Будто при ангине.

— Ничего голос, ничего.

— Тогда почему вы говорите шепотом?

— А как же? Услышат они.

— Кто именно?

— Да гуси же.

— Гуси?

— А ну как услышат? А мне стыдно.

— Перед кем стыдно? Перед гусями? — и я едва не заорал от изумления.

— Перед ними. Что я им скажу, а, Михайлыч?

— Ну-ка, впустите меня!

Она сняла цепочку и приоткрыла дверь ровно на столько, чтобы я смог ужом проскользнуть к ней в переднюю. Здесь, слава богу, горел свет.

— За что вам стыдно перед гусями?

— Да одного-то мы… — заключительное слово она не решилась произнести вслух.

— Ну, а при чем здесь остальные гуси?

— Так они все знают, Михайлыч! Как мне теперь перед ними?

— Никак, Федоровна, никак! Ничего они не знают, ваши гуси, и переживаете вы зря.

— Не знают? — тихо всплеснула руками Федоровна, — им известно все. И то… и это. Как им не знать, если все они видели сами?

— Ну и что из того? Зато ничего не поняли. Не могут они понимать! Не спо-соб-ны! Такая у них степень развития!

— Так и не способны?

Она взглянула на меня с подозрением, и я понял, что ее не переубедишь. Хоть ты разбейся лбом о стенку, она будет думать свое.

— Ладно, Федоровна, если иначе нельзя, наберитесь немного терпения. И мы пошевелим мозгами, что-нибудь придумаем сообща.

Я было взялся за дверную ручку, но тут некто, подобный ангелу-хранителю, заставил меня обернуться. На лбу Федоровны сидел комар, безобидный, вялый, дурной от осенней бессонницы, комар, привлеченный теплом человеческой кожи, и старуха уже машинально понесла к голове ладонь. Еще мгновенье, и она ненароком прибьет комара. А по углам да по щелям сидят усатые пучеглазые и многоногие свидетели, и вдруг перед ними Федоровне станет стыдно. Кто может теперь поручиться, что будет не так? Я изловчился и взмахнул рукой, опередил старуху, поднял комара.

— Михайлыч, что с тобой? — изумилась Федоровна.

— Рука затекла. Размялся!

После магазина я зашел к плотнику, и наш дворовый совет пришел к грустному выводу: пока гуси расхаживают по двору, Федоровна не сделает и шагу за порог. Так и просидит взаперти.

— Михайлыч, а сколько гуси живут? — забеспокоилась плотничиха.

— Где-то я читал, что у них первый выводок появляется только на третий год. Первый! Значит, они протянут еще лет семь.

Плотничиха ахнула, а я и Кузьмич переглянулись.

— Может, их все-таки?… Как того? — Кузьмич провел ребром ладони по шее и тут же себе возразил. — Но этого мы делать не будем. И у нас имеется сердце. Михайлыч, а может быть?.. — и он указал глазами за окно, на калитку.

Я его понял и кивнул, соглашаясь. Плотник достал из чулана два пыльных мешка, и мы вышли во двор.

Гуси топтались перед сидящими низко над землей окнами Федоровны, и недовольно покрикивали — требовали есть. Мы отогнали гусей в дальний угол двора, за сарай, засунули их, отчаянно отбивающихся, в мешки, отнесли на базар и, не торгуясь, продали первому же подвернувшемуся жителю станицы.

— Пойдем выпьем… пивка, пивка, — поправился плотник. — По такому случаю надо, Михайлыч.

— Кузьмич, — сказал я с укором.

— За наш счет, за наш, не иначе, — возразил Кузьмич.

— Не в этом дело. Федоровна сидит взаперти.

— А, конечно, конечно. Я ничего, — поспешно согласился плотник.

Вернувшись, мы постучали Федоровне, и я закричал в замочную скважину:

— Федоровна, выходите на белый свет! Кончилось ваше заточение!

Но за дверью молчали.

— Федоровна, гуси уехали, улетели. Тю-тю! Они простили вас. И даже прислали деньги!

Кузьмич в это время осмотрел квартиру через окна и опасливо сказал:

— Ой, Михайлыч, не видать ее там. Как бы с ней что не стало?

Мы решили взламывать дверь, и Кузьмич уже отправился за топором. Но в это время хлопнула калитка, и во двор влетела непричесанная и одетая наспех дочь Федоровны. В ее руке звенела связка ключей.

— Убежала в Саранск, к сестре! — закричала дочь. — Кто еще встречал такую дуру, а? Гуси, видите ли, глядят к ней в окно. Мол, упрекают! Слава богу, хоть с вокзала соизволила позвонить. С одним чемоданом ушла.

Я не заметил, когда на крыше сарая появился Пушок. Он сидел, обернув передние лапы драным хвостом, бесстрастно взирал на нашу суету.

«Ну вот, а Пушка она и забыла», — подумал я с невольным разочарованием. Но сейчас же себе возразил: такой бывалый кот не пропадет и один. Да и я покормлю, Кузьмич со своей плотничихой. Ну, а что касается самой Федоровны, она всю жизнь была и будет перед кем-то виноватой. Перед тем, кого не смогла спасти. Или перед тем, на кого по неведению навлекла беду.

Спустя неделю на улице меня остановил директор Дворца пионеров и, смеясь, рассказал, как недавно к нему приходила старуха. «Она появлялась и раньше, представляете, носила передачи вашей лисе, — с удовольствием повествовал директор. — Но на этот раз и вовсе отмочила номер. Куда-то будто бы собралась, то ли в Кинешму, то ли в Саранск, пришла и просит лису. Отдайте, мол, возьму с собой. «Да что вам, спрашиваю, далась эта лиса?» Бабуся долго хлопает глазами и говорит… Ставлю голову на отсечение, не угадаете что! «Она, — говорит, — мне как бы сродственница». Каково?!

Загрузка...