мутно декабрьское утро. Гаснут последние звёзды. Тихо на Москве. Тихо в княжеском тереме. Лишь изредка скрипнет вдруг сама по себе тёсаная сосновая доска, коей и пол настелен и стены обшиты - верная примета на путь.
Жаждет пути Даниил, и хоть в иной час чуток к приметам, ныне к ним глух, не слышит ни скрипа, ни мышиного писка, ни как огонь бучит, брызгая искрами. Не до бабьих примет. Знает Даниил: долог, увилист, каверзен и кровав будет тот путь, что избрал, и на том пути один лишь заступник - Бог, у Него и просит на путь тот благословения, заранее каясь, заранее отмаливая грехи. И свои, и чужие…
В небольшой обыденке[28] перед тёмным ликом Спасителя в бронзовой масляной плошке чадно потрескивает пеньковый фитилёк - вот-вот загаснет. И тогда густая предрассветная тьма выступит из ближних углов, в один глоток сожрёт слабый свет. Надо бы кликнуть людей, возжечь огни, да неколи молитву прервать. С полночи Даниил с колен не встаёт, уж ног под собой не чует. Вестимо: ночная молитва паче дневных молеб - скорее путь к Богу отыщет.
«Господи, Иисусе Христе, прости мне гордыню мою и помыслы честолюбивые! Прости мне грехи мои предбывшие и грядущие, зряшные и нечаянные, и… непростимые! Потому что знаю, на что иду! Но пред Тобой не за себя ратую - за сынов, за людей московских! Ведь знаешь, не кровью я поднял этот град из праха безвестности - трудом единым! Как утвердить сей труд без греха?
Укажи, дай путь безгрешен, Господи, и я пойду по нему! Дай путь, Господи!..»
Надолго умолкает Даниил, вглядываясь в строгий непроницаемый лик, словно и впрямь ждёт ответа - простого и ясного.
Молчит Господь.
«Что ж, война, Господи? Так дай сил на войну! Не ради единого примысла, но ради достоинства московского! Не нами заведено, что честь-то на страхе держится!
Но не тот враг, на кого иду, а тот, кого хочу одолеть! Сыт он, но не умерился в жадности, тих он, но злобен, ибо нет меры для злобы бешеного - кусать будет, пока дух не испустит! Знаешь ведь, Господи, не клевещу на него! Прости мне помыслы грешные и дай сил одолеть врага - брата единоутробного! Верую во славу Твою!
Дал же Ты Андрею в наследники Бориску слабоумного! Пять лет дитю, а он слюней подобрать не может, только мычит, как юродивый! А других сынов Ты ему не даёшь! То ли не знак Твой, Господи? Али Бориска-юрод над Русью подымется?! А у меня сыны, и от тех сынов ещё сыны будут - вот она сила и власть наследная! То ли не знак Твой, Господи?»
Вновь умолкает Даниил, вновь ждёт неведомого ответа, вперясь мутным, уставшим взглядом в иконостас. Но тёмен лик за искусной филигранью серебряного оклада, тускло мерцающего в отблесках потухающего огня. Молчит Господь.
«Дай мне силы на власть! Я удержу Русь ради Москвы, ради сынов моих! Дай мне успеть, Господи, встать над Андреем хоть после смерти его - и отмолю грехи, и отплачу Тебе, Господи, великими храмами, каких нет ни в одной земле, монастырями многими ради люди Твоя и то сынам заповедую! И, Господи, город сей опорой будет Тебе на все времена! Но помоги же мне, Господи…»
Угасает огонышек в бронзовой плошке, но кажется Даниилу, чем слабее свет от огонышка, тем явственней проступает молитвенный образ. Словно светом Небесным озаряется лик. Рука Спасителя поднята в благословляющем жесте, но вдруг в заполошном метании узкого язычка пламени видится Даниилу в том жесте не благословение, а грозное предупреждение:
«Не делай того, человече! Остановись! Неправду творишь!»
- Правду, Господи! - истово крестится Даниил.
В обыденке жарко, излиха натоплено ещё с вечера, но лоб князя покрывают холодные, точно смертные, капли пота. Надо бы подняться с колен, надо бы кликнуть людей, возжечь огни, чтобы вокруг стало светло, а на сердце ясно и твёрдо, как было ещё вчера!
Только нет сил оторвать взгляд от глаз Спасителевых, от перстов его тонких, вскинутых не то в благословляющем, не то в гневном жесте. Да нет сил просто вздохнуть, точно жаба подступила под горло и душит.
- Дай сил, Господи! - хрипит Даниил и падает ниц перед молчаливым иконостасом.
Сколько так пролежал - не помнил. Только когда открыл глаза, ужаснулся: тьма обступила его. Но не смертная тьма - хуже смертной, - отвернулся Господь от князя. То ли не Знак ему, грешному, - погас пред божницей огонь!
«Не слышишь, Господи! Не хочешь помочь слуге Твоему?!»
Даниил с трудом оторвал от пола лицо, поднял взгляд на Неподкупный иконный лик и обомлел: от глаз Иисуса струился свет!
Может, дальний отблеск последней на небе звёзды запоздало проник в оконницу, может, первый рассветный луч робко взошёл над ночью. Не растворяя тьмы, отблеск тот или луч падал на лик Иисуса, и в том сером холодном неверном свете ярко горели глаза Спасителя!
- Благословляешь, Господи, - выдохнул Даниил. Господь молчал, но лучились его глаза. «Благословляешь, Господи!..»
Вымолил, отмолил право на путъ.
По лицу Даниила текли благодарные слёзы, и от слёз множился лик Спасителя.
- Вся жизнь моя во славу Твою! Сей град Москва во славу Твою! Дай силу на власть! Дай право на силу! А я возблагодарю Тебя, Господи! И дети мои будут опорой Тебе… - сквозь слёзы шептал Даниил.
Однако если б вытер он слёзы и пристальней взглянул на образ всеведущего Спасителя, то, может, не умилился, а ужаснулся он!
По чёрному полю закопчённой древней византийской иконы тихо катились Христовы слёзы. О чём плакал ОН? О чём сожалел? Бог весть…
…Война!
Слово, оглушив будто колом по темени, повисло в напряжённой тиши просторной княжеской горницы. Ныне в ней было так людно, что вошедшему со свежего воздуха трудно б стало дышать. Да и те, кто уж притерпелся, принюхался к густому духу сытой отрыжки и взопрелых под одёжками тел, разом задержали дыхание. Такое уж оглушительное, разящее слово - война! Как к нему ни готовься, а все одно прозвучит внезапно. Да ведь никто в Москве к войне-то вроде бы и не готовился.
«Вот те на, война! А мы и не ведали…»
Вдоль стен, убранных красными кожами, на длинных лавках сидели бояре, в дверях толпился выборный люд от чёрных сотен вольных ремесленников: кузнецов, кожемяк, опонников, гончаров, сапожников, златарей, древоделов, котельщиков, стеклянщиков и всех прочих, без коих в большом городе жизнь не в жизнь. Ближе к княжескому стольцу[29], посреди горницы, на особинку теснились купцы.
Про выборных неча и баять, так огорошены, что рты поразинули. А вот наиближайшие бояре силятся скрыть изумление, согласно кивают головами в высоких столбунцах, опушённых бобром да соболем: как же, надоть! Давно пора!.. Знамо дело, нора…
Кичатся бояре друг перед другом преданностью князю да тем, что не из последних, мол, загодя были посвящены, а потому им вроде новость не в новость.
Даниил Александрович недовольно кривит рот в усмешке: врут бояре!
Кроме самого Данилы лишь три человека во всей Москве знали наверняка о том, что грядёт война. Вместе с князем они готовили и приближали её как могли. То были московский тысяцкий[30] Протасий Вельяминов, главный советчик князя Фёдор Бяконт и молодой татарин Аль-Буга, ордынский баскак.
Во всех делах Протасий Вельяминов был правой рукой князя. Владимирский боярин пришёл на Москву вместе с отроком Даниилом. Сначала служил ему добрым наставником, затем верным слугой. Когда-то могучего телосложения мужик, теперь это был осанистый, сухой, но крепкий старик, от зоркого взгляда которого на Москве не то что поступки, помыслы было нелегко утаить. Предстоящая война добром ему не казалась, но князю он не перечил, понимая её неизбежность. Коли решил Даниил Москву утверждать, так и нет ему иного пути…
Фёдор Бяконт (он пришёл в Москву из Чернигова) был моложе князя, но давно уж заслужил его расположение воистину изощрённым, хитрым умом. Увилистая мысль его петляла, как заячий след, однако всегда вела туда, куда было надобно. В ведении Бяконта было знать все, что творится на Руси да и за её пределами.
Так вот, сообразуясь с тем затишьем, что накоротко воцарилось на Руси и в Орде, Бяконт всецело был за войну. Да ещё и поторапливал князя: кабы коломенские бояре, которых Москва не первый год прикармливала из своих рук, не попривыкли из двух-то титек сосать да не заартачились от тайного сговора.
Если Протасий и Фёдор были правой и левой руками князя, исправно служившими хозяину, то татарин Аль-Буга в данном случае нескромно сам себя считал шеей у Даниловой головы: он-де и повернул голову князя в нужную сторону. Хотя, разумеется, молодой татарин сильно обольщался на свой счёт: слаб он был Даниловой головой-то вертеть. Но Данила Аль-Бугу не разочаровывал: пусть тешится!
Откуда ж было знать татарину, что ещё пять лет тому назад, когда хан Тохта воевал с могущественным темником Ногаем, Даниил Александрович посылал в Орду Фёдора Бяконта с охульным доносцем на своего соседа рязанского князя Константина Романовича - мол, тот в помыслах Ногаеву сторону держит! Как про помыслы вызнал? Так то дело Бяконта - земля слухом полнится. Да и не суть важно то, держал ли Константин Романович в тайных помыслах Ногаеву сторону, а то, что московский князь в радении первым отметился.
Вот за то ему теперь и льгота: с баскаком Аль-Бугой из Сарая Даниилу Александровичу знак подали, что, мол, не мил стал хану рязанский князь.
Оттого Аль-Буга сидит ныне в княжеской горнице гордый, как именинник, с обычным татарским презрением на русских поглядывает: чего уж решать-то, когда все за вас решено. Да и то сказать, имеет право, собака, на гордость: наивно думать, что осторожный чуть не до боязливости князь Данила отважился бы на этот поход, не будь на то ханской воли.
А ведь давно, давно уже московская вотчина тесна стала князю. И то правда: с востока Рязань, как колом, той Коломной выход к Оке подпирает, с запада Смоленск Можайском грозит, там Дмитров союзным тверским оплотом стоит, Переяславль чужд, Владимир - Андреев - ну просто некуда пораскинуться!
О, сколько земли в тайных ночных загадах примыслил к Москве Даниил Александрович! Да ведь не токмо в едином примысле смысл! Сама по себе война нужна была московскому князю, чтобы объявить всей Руси о новой силе, которая не в один день, не вдруг, а потом и кровью Данилы поднялась-таки на Москве! А главное, пусть Андрей возьмёт в толк, что пришла иная пора, пусть узнает, кто ныне у хана в милости. Авось от злобы и зависти скорее желчью подавится.
Бяконтовы соглядатаи из Городца сообщали, что плох стал брат, жёлт и скушен, как палый лист. Того и гляди, помрёт, а точнее-то сдохнет, аки пёс неприкаянный.
Ждал той смерти Данила. Ждал и готовился к ней, как нетерпеливая девка к венцу. Жадно и страстно, со всей страстью и жадностью, на какую только и были способны Александровы сыновья, жаждал Даниил власти. Той немеренной, великой и в то же время зыбкой и изменчивой русской власти, которая, подобно блудной женщине, вмиг предаст, а то и задушит тебя самого в угоду иному избраннику. Все знал о подлой натуре русской власти Даниил Александрович и всё же ждал её, хотя бы ради Москвы, ради сынов…
Нет, до боли в сердце, до дрожи в руках не ждал, а именно жаждал великокняжеской власти Даниил Александрович, хотя от иных своих братьев всегда отличался именно терпением. А терпение Даниил Александрович вовсе не считал уделом людей слабых. Умение терпеть и одной лишь звериной выдержкой побеждать обстоятельства тоже требует силы и мужества. Но однако же, сколько можно терпеть? Приспело, знать, и его время Русь пострашить - война нужна была Даниилу.
Да вот закавыка: в отличие от братьев, а боле того, от великого батюшки, что, видно, уже на века покрыл себя ратной славой, не любил воевать Даниил Александрович. Да, почитай, допрежь ни с кем и не бился толком. То без боя Андрюшке Москву на пожар отдал, то по воле его же выставил московскую рать против брата Дмитрия - да Бог тогда миловал, обошлось без убийств.
Тогда - а не ныне!
«А ныне без победной войны, без звонкого примысла власть, что по смерти Андрея, по скорой смерти брата Андрея - прости меня, Господи! - должна перейти ко мне, вполне может проплыть мимо в чужие жадные руки, охотников, чай, в достатке найдётся», - размышлял Даниил Александрович.
Да ведь и деваться уже некуда! Так же как к севу, покосу, медвежьей травле или к какому иному простому и нужному делу, так и к войне Даниил Александрович готовился загодя. Все вроде бы предусмотрел, обо всём озаботился: и Орда на Рязань указала, и коломенские бояре тайным сговором по рукам и ногам обкручены Бяконтом, авось не отвертятся, и у Господа ныне путь на войну вымолил, а все одно на душе как-то смурно и пакостно.
Ужели не в прибыток эта война?..
Долго сидели молча бояре. Безмолвно переминались с ноги на ногу купцы да выборные. Князь не гнал их высказываться, давая время прикинуть на умственных весцах, что услышали.
- Стало быть, не избежать войны, - раздумчиво, не по-московски окая, произнёс тысяцкий Протасий Вельяминов.
- Дак чего от неё и бегать-то, - готовно поддакнул Фёдор Бяконт. - Коли пришла нужда, так от неё все одно не отвертишься.
Собственно, этих двух согласных мнений было вполне достаточно, чтобы порешить дело, но здесь подал голос боярин Еремей Редегин:
- Так-то оно так. Да я вот в толк не возьму: какая нам такая нужда Рязань-то воевать? Навроде они нам худа покуда не делали?
- Ан и добра от них с курью грудь, - усмехнулся Акинфа Гаврилыч Ботря, по прозванию Великий.
За что ему было дано такое прозвище, сказать трудно. Отец его, переяславский житель, верой и правдой служил отцу Данилы и ещё в молодости отличился доблестью в Ладожском побоище, за что и стал милостником Александра Невского, однако сам Ботря ничем примечательным, кроме того, что был большой охотник до девок да чужих жён, не прославился. Может, за ту охоту и звали его Великим?
- По мне дак, - продолжал Ботря, - коли поднял меч, так и опускать его следоват немедля, пока самому в дых не подпёрло.
- Так рази мы меч-то ужо подняли? - не унялся Редегин и вопросительно поглядел на князя. - Я-то мыслю, что Данила Лександрыч нас к себе позвал, чтобы и наше слово услышать, так ли?
- Не стоят царства на крови, - в лад Редегину сказал владетель обширного и богатого сёла на берегу Москвы-реки боярин Семчинский. И добавил, как попрекнул, глядя в глаза князю: - Разве князь рязанский не брат тебе?
Ишь ты, какой праведник выискался!
Ныне после заутрени отче Порфирий, княжев духовный наставник и игумен монастыря, основанного Данилой на Москве, теми же словами пытался урезонить его, Богом молил не творить зла на Руси, не делать того, что задумал, упрекал в страсти к стяжательству.
Да ведь не ведал высшей цели старик и не мог бы поверить, даже если бы и сознался ему Даниил Александрович, что на ту высшую цель он вразумлён самим Господом!
Поди-ка поверь, когда и по сю пору Данила сам сомневается: даже ради той высшей цели волен ли он лить русскую кровь?
- Ну а что иные-прочие думают? - не поднимая глаз, спросил Даниил Александрович.
Думали разно. Но боле-то склонялись к тому, что, мол, хоша война - дело прибыльное, однако ж сурьёзное и неверное, в том, мол, смысле, что не в силах ныне Москве с Рязанью-то ратиться, да и не в честь…
То и предчувствовал Даниил Александрович, когда созывал наибольших и первых людей на совет: душевно не готовы были ещё москвичи воевать! Чего воевать-то, когда луга обильны и скот на них тучен? Однако не зрят людишки вперёд, не видят далее собственного сытого брюха. Но он на то и князь над ними, чтобы им путь указать.
Ладноть…
Даниил Александрович поднял взгляд на собрание. И взгляд его был твёрд и крепок.
- А сильна ли Тверь? - неожиданно спросил он. Вопрос застал врасплох - говорили-то про Рязань. Поочерёдно князь обводил злым взглядом собравшихся.
- Известно, Тверь - чаша полная, - за всех ответил Ермола Васкин, купец.
- То-то, что чаша полная, - согласился князь. - А чем тверцы ту чашу наполнили? - вновь спросил он, но ждать ответа не стал, сам ответил: - Волгой, путём купеческим! С Великого Новгорода гости идут - плати князю Михаиле! Снизу гости в Новгород подымаются, снова плати в казну княжеву!
- Так, - теперь уже единодушно закивали и купцы, и бояре, и прочие. Выгода Твери всем была очевидна, нечего было и пояснять!
- А кто к нам в Залесье путь торит? - продолжал князь. - Я вон на Яузе тож мытный двор[31] открыл. А много ли мытники в казну несут? Мне их скоро дороже кормить станет! А рази Москва-то не таровита?
- Обильна товаром-то!.. - вновь согласились.
- Так на большой гостевой путь выходить нам пора!
- Али на Тверь? - ужаснулся кто-то у дверей из непонятливых.
На него зашикали:
- Окстись!
- Чего мелешь!
Даниил Александрович переждал шум и сказал тихо, но внятно:
- Коли хотим богатеть, надо Москве ворота открыть. А где ворота? Те ворота недалече от нас стоят, в Коломне-городе. Иная река там течёт - Ока. Глядишь, с той Оки по Москве-реке к нам гости-то и потянутся. Не устерегут их рязанцы. Хочу, чтоб Коломна та не рязанским дальним пригородом была, но московским оплотом.
В горнице стало как-то по-особенному, торжественно тихо.
Такая тишина воцаряется ежели не в миг осознания величия замысла, то уж, во всяком случае, в миг прозрения близкой и неимоверной выгоды.
- Не Рязань воевать иду, - закончил Даниил Александрович, - а Коломна мне надобна!
- Так, княже, так!
- Вон что!..
- Ить и я так мыслил-то!..
Один лишь голос прозвучал в несуразицу, опять возразил, е удержался Редегин:
- А как коломенцы-то не схотят того?
- Дак, что ли, их уговаривать? - прокричал лужёной глоткой Акинф Ботря. - Вона великий князь Андрей Александрович слов-то не тратил попусту…
Упоминать Андрея, тем более в подобном сравнении, при Данииле Александровиче не стоило. Князь сузил глаза и так осмотрел на Ботрю, что тот осёкся и задышал тяжело, точно уз на плечи взвалил.
- Брат Андрей злобу тешил, - как отчеканил, сказал Данила, - а я землю свою возвысить желаю. - Он помолчал и добавил: - А коли кровь придётся пролить, так я грех на себя беру. Как говаривается: не передавивши пчёл, мёда не есть! Так ли?
- Так! Так! - теперь уж в полном восторге единодушия закричали москвичи.
Искоса князь глянул на сыновей, стоявших от него по левую руку. Младшие - Бориска и Афанасий - на такое собрание, разумеется, допущены не были. Иван сиял румянцем, как медная бляха. И этот румянец верней всего выдавал, как он был счастлив решением отца.
«Ишь, ты! - неожиданно подумал Даниил. - Так сияет, словно сам ту войну и выдумал!»
Как это ни покажется странным, но шестнадцатилетний Иван с совершеннейшей точностью, причём много заранее предугадал действия отца. Он был ещё одним из тех, кто знал в Москве о предстоящей войне. Правда, сам Данила, тысяцкий Протасий и даже Фёдор Бяконт, кому и положено было об этом догадываться, про помыслы Ивана не ведали.
Сашка - третий Данилов сын - стоял насупленный: все не по нему, все не так! Странен и непонятен был Даниилу Александр - по деду имя, по деду и лик, но для великого слишком сердцем открыт…
Справа от князя место пустовало - не ко времени со своими молодцами запропастился куда-то Юрий, будто черти его унесли! Да вот незадача-то: исчез как раз тогда, когда более всех и надобен!
- В три дня должны выступить!
- Да разве в три дня управимся? - отнекнулся было осторожный Протасий.
- В день надо бы, - отрезал князь. - Да так надо сделать, чтобы из Москвы до Рязани не только конный не успел доскакать - птица долететь не успела. Все пути перекрыть!
- Эх, на растопырку-то не бьют, - покачал головой тысяцкий.
- На то тебе и три дня, чтобы пальцы в кулак собрать! - жёстко, не терпя возражений, сказал Данила и поднялся с резного стольца.
Знаком Даниил задержал в горнице боярина Плещеева, считавшегося пестуном старшего княжича. Впрочем, какой уж пестун был из старика Плещеева - одно название, ему самому пестун был надобен. А уж перед Юрием-то он трепетал, как кура перед ястребом.
- Где Юрий? Нет почему?
Плещеев опустил глаза в пол: виноват, мол…
- Так ты ведь сам, батюшка, обругал его давеча, - сказал вдруг Иван. - Он, знать, и отчаялся.
- Что?
Иван улыбнулся:
- Да я говорю: чай, гдей-то пережидает, когда ты к нему переменишься.
Он поднял на отца бесцветные и безвинные глаза:
- Может, он в Поддубню подался?
- Ты почём знаешь?
- Так он мне, батюшка, сам сказывал…
- Что?
- Что, мол, поддубенцы на него напраслину возвели, а ты на него за то и прогневался.
Данила махнул рукой:
- Найти Юрия… Горница опустела.
Даниил Александрович вновь опустился на точёный из цельного дерева удобный столец с высокой спинкой, с ласковыми, за многие годы княжения до блеска протёртыми подлокотниками, уставился невидящим взглядом в дубовые плашки пола. Век бы сидеть на этом стольце да править любезной ему Москвой. Да ведь время неверное, коли так на Москве засидишься, решат, что ты слаб. Не ты, так к тебе придут!
Переломил Даниил людишек! Ни на миг и не усомнился, что переломит, а всё же нехорошо, тревожно было у него на Душе. Да ещё жаба к груди подкатила. Под самое горло. Дышать не даёт. Ужели прав отец Порфирий? Ужели правы те, кто смущают душу сомнениями, все эти Семчинские, Редегины, Блиновы, Деевы… Как смеют они перечить князю своему, когда из рук его кормятся? Ужели их правда сильнее страха? Тогда чего стоит его княжья правда?
Бона, сказывают, Юрия-то на Москве посильней его, Данилы, чтят! Потому как в руках у Данилы хлеб да Божие вразумление, а у Юрия-то в руках кнут! Что на Руси сильнее? Что на Руси важнее-то?
Вона и Ботря-то до чего добалакался: ставит его, Данилу, на одну доску с Андреем бешеным! А коли ставит, знать, и он в его глазах того стоит! Знать, и от него, Данилы, ждёт Русь страха и крови! А он, Данила, лишь о Москве заботится! Но как её поднять над другими без страха и крови?
И не знает Даниил Александрович, противно ли его душе сравнение Акинфа Великого или лестно?!
Одно знает: отныне, как бы и кто ему ни противился - по его будет!
- Я сему месту князь! - неожиданно властно, упрямо, в голос, точно ведёт с кем-то спор, произносит Даниил Александрович.
- Что, батюшка? - тихим эхом откликается сын Иван. Оказывается, он по сю пору не оставил отца. Затих на лавке в дальнем углу и сидит, будто его и нет.
Даниил поднимает удивлённый взгляд на сына:
- Ты чего здесь, Ивашка?
- Дай, думаю, обожду, - тупит в пол глаза сын, - вдруг понадоблюсь…
«Ишь какой заботный! Потачик родителев! Не Юрий…» - умиляется Даниил Александрович.
- Подь сюда, - манит Даниил сына.
- Что, батюшка?
- Никто не ведает, как Господь распорядится… А только ты запомни, Ваня, навек мы сему месту князья: и Юрий, и ты, и Сашок, и младшие… Живите одним кулаком! Ради Москвы живите! Чтоб она, матушка, крепка стала, крепче прочих, слышь, Ваня?
- Да, батюшка!
- А чтоб крепче прочих - прочих-то не жалейте!
- Так, батюшка!
Даниил пристально поглядел в глаза сыну, и Иван, по своему обычаю, на сей раз взгляд не отвёл.
- А растить-то её вам придётся, да не только умом, но и Кровью, слышь, Ваня?
- Да, батюшка.
- Зря кровь-то не лейте, авось все округ православные… - Даниил помолчал и, вздохнув, твёрдо добавил: - Но и не бойтесь крови-то! Я грехи ваши отмолю перед Господом.
- Батюшка! - Иван попытался припасть к отцовой руке, но Данила его оттолкнул.
- Чай, не на смерть прощаемся!
- Возьми меня на Рязань-то! - взмолился Иван. Хотя от отца в просьбе сына не укрылось лукавство.
Даниил усмехнулся:
- Кой из тебя воин! На Москве сиди… Ступай.
Иван поднялся с колен и неслышной кошачьей поступью вышел из горницы.
А на Москве такая кутерьма поднялась, какой доселе москвичи и не видывали. Гонцы метались по окрестным сёлам; к Николе Мокрому свозили прокорм, отряжённые тысяцким люди составляли обоз; у заветных княжьих складниц толпились чёрные слобожане - основа и слава будущих ратей московских. Прикладывали по руке мечи, копья да короткие сулицы[32]… В кузнях спешно ковали кольчуги, на боярских дворах звон да шум: каждому лестно перед князем такую дружину выставить, абы почище была, чем у прочих…
Со стороны поглядеть - в самом деле кутерьма кутерьмой, а вглядишься построже, так и нет никакой кутерьмы: основательно, деловито сбивалась московская рать. Тайно да тихо, ан, оказывается, все у Данилы Александровича для войны наготове. Хитрил тысяцкий Протасий, говоря, что, мол, маловато трёх дней на сборы - не в три, а в два дня срядили полки!
Не та ещё, конечно, московская рать, чтобы Русь страшить, не велика числом. Но народ в ней, лихой, кручёный народ, как верёвка пеньковая - не враз перерубишь, а где и из рук усклизнет. Так уж исстари повелось: каков город, таков в нём и народ. Не столь силой, сколь лукавством крепка Даниилова Москва, ну и народ в ней сподобный.
А в торговых рядах тишь да гладь: как всегда торгуют снедью да обрядью, торгуют да порадываются, ишь, война цену-то гонит. Лишь бабы пугают друг дружку да изредка кто-то вякнет непутное.
- Пошто драться-то затеяли?
- Да ведь рязанцы-то совсем татарам продались с потрохами и нас хотят под их подвести!
- Врёшь! Рязанцы-то завсегда щитом нам стояли: поганы агаряне их пограбят-пожгут, а до нас-то им уж и дела нет - огрузилися!
- Сам, поди, рязанский!
- А ты что ль московский?! И чуть не в кулаки!
- Коломну брать будем, верно тебе говорю! - слышится в другом месте.
- Дак на что нам Коломна-то? Чай, не ближний край!
- А я говорю: Коломну!
- Кабы нам под той Коломной колом-то по башке не дали! - мимоходом замечает мужичонка в заячьем треухе и уныривает в толпу.
- Плохо ли без войны-то? Чего зря лбы сшибать? У меня вон всех мужиков со двора согнали, - жалуется молодуха в шитом золотом плате. Бабьим жаром-то от неё так и пышет.
- А ты мне шепни, в кой слободе тебя ночью сыскать, авось утешишься, - мигает ей наглым глазом заезжий купчина.
- Сказывают, то Андрюшка-злодей велел нашему Даниле-то Лександрычу на Рязань править!
- А то рази сам-то он на такое сподобился? Чай, Данила-батюшка - князь-то божеский…
- А кто поведёт-то, Юрий?
- Дык молод ишшо!
- Куда как молод, девок-то драть да народ пугать!
- Молчи уж!..
- Да штой-то Юрия-то и не слыхать на Москве?!
- Гуляет, поди!
- Помалкивай, тебе говорят…
Эх, кабы знал Юрий-то, что без него на Москве творится-деется, эх, кабы знал!
Боле недели тому назад убежал Юрий из Москвы. Убежал в Гжелю. Причём враз убежал, толком не собравшись и никому не сказавшись. А в Гжелю он убежал обиду лизать. Хоть и невелика была та обида, но уж не терпел юный княжич и малых попрёков.
А вышло-то вон что…
Пришли к князю мужики с дальних чёрных земель. Не холопы, а вольные страдники, самим Данилой на ту землю посаженные. Земля та лежала на самом краю московского удела, на рубеже с переяславской вотчиной. И хотя считалась московской, нет-нет, да и возникали из-за неё малые распри с соседями. Оттого и мужики на той земле вольготно себя поставили: мол, коли что не по-нашему, так мы под переяславских бояр заложимся. Данила ту вольность покуда терпел, давал мужикам леготу, вот они и разбаловались - такой норов взяли, что пришли к князю с ябедой! Да, ить, не на кого-нибудь, а на княжича!
Как-то по ранней осени Юрий с ватагой ловцов ненароком попал в те места. А ненароком потому, что цели обижать под-дубенских мужиков у него и в голове не было.
Как бывает? Начали-то охоту за Яхромой, а вышли куда и сами не ведали. Вепрь-подранок их увлёк за собой. Вепрь, зараза чумная, так и скрылся в буреломном лесу. А Юрий с загонщиками оказался на краю чудного раменья[33]: зайцев в том раменье было великое множество! Видать, как вепря-то гнали, так и всех окрестных косоглазых с лежанок подняли, на опушку выгнали.
Особого желания у Юрия зайца бить не было, курица - не птица, в реке рак - не рыбица, однако же заяц в лесу тоже зверь. Да и надо же было хоть чем-то перебить досаду от того, что вепря, за которым полдня гнались, так и не взяли. Другое дело, что зайца бить время ещё не пришло: хоть и жирен он по осени, да шкура у него сильно линючая, не то что на шубью подбивку, на рукавицы негодная. Да и зайчихи к тому времени не опростались ещё листопадниками - так кличут в народе последний перед зимовьем заячий помет.
Словом, если положить руку на сердце, бить зайцев было негоже! Но и не смотреть же на них, когда они, как куропатки, из-под каждого куста вспархивают и ну давай петли резать. А псам на тороках[34] каково на такое глядеть?
Ну начали спрохвала[35], силков понаставили, псов понудили… а уж потом как вошли в раж, так неколи было и опомниться! Что говорить, зело потравили зайцев - штук триста набили…
Ан, вишь, не по времени! Да на черноземельных полях! Поддубенцы-то сами горазды зайцев бить, да ждали лова по снегу, когда заяц линючую шкуру на белую шубку сменит. А Юрий-то их и опередил. Рази им не обидно? Ясное дело, обидно. Но мало ли мужикам от власти обид? Да разве их дело князю на княжича жаловаться! Да и на что? На то, что он, считай, в своей земле ловы открыл? Да хоть и не в пору! Али зайцев мало!
Чуял Юрий в этой ябеде какой-то подвох, только в чём тот подвох, никак в толк взять не мог. Но дело было вовсе не в зайцах. Если перед каждым вотченником ответ держать за всякого зверя, добытого в его лесу, так какой же он князь своей земли?
А отец выговаривал ему по всей строгости, хотя видно было, что думает о другом. Видать, некстати пришли те жалобщики, он и отцу досадили…
- Пошто занесло-то тебя туда?
- Да вепрь заманил…
- А зайцев зачем потравил? Мало тебе полей за Пахрой?
- Винюсь я в том, батюшка, - привычно и покорно покаялся Юрий, да не сдержался: - А мужики-то те, что ябедничать прибежали, думаешь из-за зайцев? Да норов свой показать - вон, мол, какие мы вольные! А я бы их для наказа маленько огнём пожог, а то жадные больно стали…
Если бы Юрий знал, какую бурю зовёт на себя, он бы лучше язык проглотил, чем нечаянно напомнил отцу Андреев попрёк ему в жадности, перед тем, как Москву подпалил.
Даниил Александрович внимательно поглядел на сына, вновь увидел в нём то, что всегда раздражало его до почти бессознательных приступов ярости: Даниилов первенец странно и поразительно был похож на ненавистного брата Андрея.
Вот же распорядилась природа отдать сыну черты не отца, а брата! Да ещё как-то преобразив их в худшую сторону! Те же глаза навыкате, словно под ноги смотрит, тот же тонкий, но слишком крупный хрящеватый нос, клювом загнутый книзу. Только клюв-то не кречетов, как у Андрея, а словно бы петушиный, тонкие губы в опушке первой, нестриженой ещё бороды и узкие мелкие зубы. И то - у Андрея-то волчьи, а у Юрия будто лисьи. А что более всего поражало Данилу: та же, что и у брата, длинная, кадыкастая, в выпирающих жилах шея.
Как то вышло? Бог весть. Ведь, пока жена брюхата была, даже молился Данила о том, чтобы дал Господь сына, похожего хоть бы не на него, батюшку, а на деда - Александра Ярославича! Так ведь нет! Знать, в ту пору, как послал Господь ему первенца, все мысли, все страхи Данилы были в городецком сродственнике! Вот уж черт бы кого побрал!
Юрий с удивлением и испугом глядел, как багровеет лицо отца, как становятся колючими и чужими его глаза…
- Пожечь, говоришь? Жадные больно стали?
- Так, ить, жадные, батюшка, - растерялся Юрий.
- Жадные! - внезапно и дико взъярившись, закричал Даниил Александрович. - Жадный-то тот, кто имеет и добро своё бережёт! А ты добро их в огонь! Али ты пожёгщик растёшь?
- Да, ить, пугнуть токмо, батюшка! - угрюмо ответил Юрий.
Странна и непонятна была ему ярость батюшки, который (несмотря ни на что) любил Юрия и отличал среди остальных сыновей. И Юрий то чувствовал. Ведь к другим, порой и более серьёзным проступкам (чего стоил наезд Юрьевой дружины на пригородное сельцо боярина Афинеева!) батюшка относился куда как снисходительно. Сам говаривал в оправдание сына и в утешение пострадавшим боярам: мол, ничего, и вино, пока устоится, гуляет…
А тут… Кричит так, что огонь в свечах вздрагивает, нанизу, поди, в клетях людям слышно!
- Жадные! А руки-то у людей для чего? Нешто, чтоб от себя отпихивать?
- Да…
- Молчи, Юрий! Я-то, думаешь, чем Москву поднял? Хером? - Даниил Александрович поднёс под самые глаза сына натруженные, корявые, как сосновые корни, руки: - Вот этими руками я её поднял! Руками да жадностью! Я леготу тем мужикам тоже не из добра даю, а от жадности! Чтобы они землю мою заселяли, чтоб потом никуда из-под меня не ушли, а, как помру, тебе достались, тебе да Ваньке! Коли я их сейчас драть начну, как коза окорье на яблоне, много та яблоня яблок-то даст?
- Так то яблоня… - в безлепицу пробормотал Юрий.
- Сын! Ужель тебе люди хужее пустого дерева?
Даниил Александрович обоими кулаками ударил по дубовой столешнице - что твой гром прокатился! Невысок, коренаст был князь, а силу в руках имел недюжинную.
- Не то я, батюшка, - совсем смутился Юрий. - Только ить они на твоей земле живут, а, считай, на одних себя пашут!
- Сегодня на себя, а завтра придёт - на меня пахать станут! Земля-то моя! Я, Юрий, жадный! И нет мне попрёка в том!
- Батюшка!..
- Молчи! Вот брат Дмитрий не жадный был - все не за себя, за других воевал, а помер-то нищим погорельцем, сына чуть было по миру не пустил! И то, спаси Бог, Михайло Тверской заступился! А Андрей-то тоже не шибко жадный - широк! Сколь серебра татарам отдал, сколь городов в дым пустил? Чего ради все? Во власти проку не ведает - Русь бросил, так и у себя на Городце ни церкви не возвёл, ни обжу[36] новую не засеял! Таким хочешь быть? А?
. Юрий не выдержал отцовского взгляда, уткнул глаза в пол.
- Попомни, Юрий, мои слова, - уже тихо, но жёстко сказал отец, - коли таким будешь, так ты не Данилович!
- Да что ж так гневаться? Что уж я сотворил такого? Зайцев не в пору…
- Да тьфу на твоих зайцев, - в сердцах плюнул батюшка. - Али и впрямь не ведаешь, что творишь?
- Да что же такого-то, батюшка? - в отчаянии воскликнул Юрий.
- Да землю, землю ты зоришь! Али чужая она тебе? Чужая, а? Отвечай!
Юрий дёрнул плечом:
- Какая ж она чужая? Чай, наша!
- Наша, - презрительно скривился Даниил Александрович. - Не твоя, знать, коли зоришь ты её! Наша, - повторил он вновь с отвращением. - Ты её собери сначала, землю-то, подгреби под себя, как девку желанную, почуй своей, тогда не зорить, а жалеть её будешь пуще себя!
- Понял, батюшка. Прости…
Но Даниил Александрович досадливо махнул рукой:
- Поди с глаз! Огорчил ты меня…
Юрий сокрушённо вздохнул, покорно поклонился и вышел.
- И не являйся, покуда не кликну, - донёсся вдогон отцов голос.
Из горней гридницы[37] Юрий выскочил, как из угарной курной избы. Не вина жгла Юрия, а стыд. Пожалуй что впервой батюшка так кричал на него, точно по щекам отхлестал.
И за что?
Гнев душил Юрия. Попались бы под руку ему те жалобщики!
«Коли в Москве - сыщу, коли съехали - достану!..» - метались в голове злые мысли.
Да тут ещё к лишней досаде в ближнем пролёте на галерейке встретил брата Ивана. По увилистым глазам, по всей морде красной, прыщавой и будто простофилистой понял Юрий; «Подслушивал братка…»
Не любил Юрий Ивана. Сам не понимал почему? Вроде и тих, и ласков, слово старшему никогда впоперек, но в ласке его и всегдашней покорности было что-то такое, что претило Юрию; да что претило - грозило какой-то опасностью - скрытой, но верной.
Иван был всего-то двумя годами младше Юрия, однако в сравнении с ним (не видом, конечно, а душевным нутром) казался не то чтобы умудрённым опытом старцем, но зрелым, рассудительным мужичком. Про таких говорят: раз на молоке обжёгшись, на воду дует. Только где и когда обжечься-то он успел?
А уж умён и хитромудр был Ивашка сызмала и не в пример Юрию. Не то что в резные тавлеи[38] обыгрывал, если, конечно, нарочно не поддавался из-за какой своей выгоды, а вот по всему умён был, и все. Про него с детства говорили, когда хотели Юрия осадить: «Вон Иван-то тих да умён, а ты, Юрко, буен да без башки…» Может, ещё с той поры и запухла у Юрия завистливая обида на брата - ишь, умник какой!
Юрий хотел пройти мимо, но Иван участливо тронул его за рукав:
- Али батюшка чем недоволен?
- Как тут довольным-то быть, когда ты в церкви надысь просвиру украл?
- Опять? - вспыхивает мгновенной обидой Иван, но тут же, пересилив себя, добродушно смеётся. - Когда надоест-то пустое молоть? Да и не было того - не крал я просвиру-то!
- Крал, братка, ужо не отвертишься, - нарочно язвит Юрий Ивана.
Но Ивана не так-то легко уязвить, он лишь пожимает плечами:
- А коли и скрал, так давно уж покаялся.
Юрий хочет уйти, но Иван останавливает его тихим словом.
- Погоди, братка!
Юрий и сам не знает, почему он останавливается, поворачивается к Ивану лицом:
- Чего тебе? Неколи мне!
Иван косит глазами по сторонам, точно опасаясь чего-то Есть у него такая привычка глаза уводить, так что не уцедишься. А то и по-иному бывает: вроде в глаза твои смотрит, а вроде и мимо - то ли настороны, то ли на нос свой собственный - хоть и не кос Иван. Просто глаза у него такие бегучие.
- Да говори уж!
Иван ещё помялся, пухлыми пальцами теребя пушок над верхней губой, словно взвешивая, стоит ли открываться Юрию.
- Я вот что думаю, Юрич: ты когда у поддубенцев-то зайцев набил?
«Все ведает, аки премудрый змий!» - усмехнулся про себя Юрий.
- Ну, по осени. В сентябре ещё.
- А чтой-то они клеветой тебя обнесли не тогда, когда дело было, а только ныне, когда уж морозы трещат.
- А я почём знаю? Непутно было, вот и не шли, - хмуро ответил Юрий.
- Э-э-э, нет, братка, - улыбнулся Иван. - Кабы их впрямь обида зажгла, они б сей же миг прискакали.
- Так что? - Когда знает, что нужен, так клещами из Ивана приходится слова вытаскивать.
- А то, что кто-то подбил их на ту клевету! «Вон что!..»
Ведь и впрямь чуял Юрий, что дело-то вовсе не в зайцах! Да умом не допёр!
- Кто? - в лицо Ивану зло и нетерпеливо выдохнул Юрий. Ванька отвёл глаза, будто и не говорил ничего.
- Ну ты, брат, начал, так не виляй! Иван вяло пожал плечами:
- Не знаю я. Мне-то откуда знать?- и усмехнулся. - Ты сам-то вспомни: может, соли кому не в то место насыпал?
То был вопросец!
Мало ли у Юрия злопыхателей на Москве? Да, нет - по большому-то счету врагов он не имел, хотя по мелочи многим успел досадить. Особенно с тех пор, как вошёл в юный возраст и завёл при себе (с позволения отца) малую дружину из таких же, как он, охочих до подвигов боярчат. До подвигов дело пока не дошло, а озорства сотворили немало. То лошадку справную в дальних лугах у кого отобьют, то наедут на какого-либо боярина, будто бы невзначай, а то и просто охают кого мимоходом.
Конечно, кто чувствовал силу и дорожил достоинством, тот, случалось, приходил к князю Даниле Александровичу с жалобой на княжича, но те жалобы никаких последствий, как правило, не имели, а вот Юрьевы вроде бы случайные наезды на соседей да на иных бояр будто бы вдруг оборачивались прибытком. Так боярин Афинеев после Юрьева наезда уступил Даниле Александровичу свои исконные поля у речки Сетуни, впрочем, вместо того получив доходный путь от княжеских бортней: земля, знать, дороже стала Даниле, чем медовые выгоды.
Словом, мало-помалу утвердилось на Москве мнение, что Юрий свои наезды вершит не из одного озорства и не абы зацепить кого безо всякого повода, а с выборцем, не иначе как с отцом посоветовавшись. Ну а кто же из пустой обиды вступит в прю с самим князем?
И так было дело, и не так. Конечно, Даниил Александрович открыто сына ни на кого не подтравливал, однако позволял Юрию делать то, чего и сам бы сделать хотел, да как добронравный князь позволить себе не мог. Юрию оставалось лишь быть чутким к отцовским полунамёкам, а потому, как это были всего лишь полунамёки, он оставлял за собой право и на ошибки. Но и к ошибкам сына Даниил Александрович был снисходителен: «Ему дале княжить - али правитель должен быть тих и смирен, как я был тих и смирен доселе? Много ли тот правитель достигнет? С чем управится - с Москвой? А коли вся-то Русь на плечи возляжет? Ну а гневливость авось умерится, как в рассудок войдёт…»
А в том, что Юрий «войдёт в рассудок», Даниил Александрович не сомневался - его кровь!
«Безрассудным-то быть хорошо, когда терять нечего, а я, слава Богу, не на пустом месте сынов оставляю…»
Так думал Даниил Александрович, когда приходилось ему выслушивать очередную жалобу на старшего сына. Вот и выходило: если открытых врагов у Юрия не было, то тайных недоброжелателей вполне хватало. Поди разберись кто из них про то давнее озорство прознал да ещё и навёл поддубенских мужиков на ябеду - Москва-то большая.
- Ну так кто?
Юрий видел: Ванька, чувствуя над ним свою верхоту, нарочно тянет, посмеивается: мол, кто у нас старший-то? И сделать с ним ничего нельзя - коли упрётся, так слова не вытянешь. А ведь знает!
«Лаской нешто попробовать?..»
- Батюшка больно уж гневен, сам не пойму, чего я сделал? Скажи уж, Вань, не томи! Ведь знаешь! - взмолился Юрий.
Иван ещё потянул, поиграл глазами и всё же сказал:
- Знать - не знаю… Да только сдаётся мне, что мужиков тех подбил на клевету не иначе как боярин Акинфа Гаврилыч, «Ботря!»
Юрий чуть по лбу себя не стукнул - как же ему самому-то в голову не взошло?
«Ясное дело, Ботря!..»
Боярин Акинф Гаврилович Ботря, по прозванию Великий, пришёл на Москву недавно. И пришёл он как раз из Переяславля!
Давно уж боярин тот, как лисий хвост, по земле мечется! Сначала служил на Переяславле Дмитрию, затем Андрею усердствовал, потом снова Дмитрию, потом снова Андрею. Когда Андрей взял окончательный верх на братом, Акинф Гаврилыч оставил свою переяславскую вотчину, поплёлся за ним во Владимир. Поди рассчитывал, что великий князь за перемётное то усердие наградит его путным доходом. Ан Андрей, знать, невысоко оценил достоинства Акинфа Великого, а уж как укрылся на Городце, и вовсе не допустил до себя - на Городце-то и без Ботри от бояр тесно. Обиделся, что ли, боярин на великого князя - пришёл под руку младшего Александровича. Да ведь навряд ли лишь от одной обиды он на Москву перекинулся - чует, пёс, где власть скоро будет…
Имя боярина, вовремя подкинутое Иваном, жгло Юрия гневом, точно уголь держал в руке. Уголь из руки можно выкинуть, а от гнева-то как избавишься? Хотелось немедленно отыскать того Ботрю, ухватить за бороду, приволочь к отцу, чтоб покаялся. Да ведь боярин - просто так за бороду не ухватишь, нужно ещё доказать ту вину!
«Погоди! А почему Ботря-то? - опомнился в гневе Юрий, точно пелена спала с разума. - Ванька-то баял про моих местников, а Ботре-то я вроде дорогу не заступал ещё. Какое у него зло на меня?»
А Иван тихонько своё талдычит:
- Я ведь сведал, брат…
- Что?
- А кто из переяславских бояр с батюшкой за ту землю тягался, когда спор был из-за неё. Последний-то раз это было в те поры, когда Фёдор Ростиславич Чёрный накоротко в Переяславле вокняжился… - Иван умел говорить долго, занудливо, как пономарь.
- Ну, так кто? - нетерпеливо перебил его Юрий, дёрнув головой на сторону. Кабы батюшка увидел его в сей миг, он бы вновь огорчился: зело похож был Юрий на брата Андрея!
- Я же и говорю: Акинф Гаврилыч Ботря.
- Точно ты сведал?
- Точно, брат. - Иван улыбнулся. - Знать, он давно на ту землю глаз наметил. Вот и объезжает мужиков исподволь, уж не знаю, чего им сулит. Ан думает, коли те мужики под него заложатся, так батюшка ему и землю отдаст. - Иван коротко рассмеялся, будто прокашлялся. - На-кося, выкуси! Не для того, чай, у батюшки руки, чтоб от себя-то отпихивать, - повторил он отцовы слова, сказанные о поддубенцах. Знать, и правда подслушивал.
Юрий метнул взгляд в сторону большой княжеской горницы, и Иван, видно, по одному его взгляду понял намерение брата немедленно растолковать отцу боярскую каверзу.
- Погоди, Юрич, - предостерёг Иван. - То ещё доказать надо.
- Так ты ж вона как говоришь!
- Я-то говорю, что сам надумал… - веско возразил Иван, и Юрий понял, что коли дело не так обернётся, Иван от тех слов и открестится. - Для начала-то надо мужичков тех попытать: сами ли они на Москву прибежали аль всё же науськал их кто обнести тебя клеветой?
- Да не клевету они нанесли, - хмуро сознался Юрий.
- Не в том суть, - махнул Иван пухлой рукой. - Главное, чтоб они на Акинфа-то доказали.
Юрий даже с уважением взглянул на Ивана: и впрямь умён. Но и сомнение его царапнуло: уж не против ли его, Юрия, хитрит братка? Столкнёт их лбами с боярином, а у Акинфа Гаврилыча лоб тоже, чай, не из теста, а из кости - зря что ли его Великим-то кличут?
Юрий усмехнулся:
- Чтой-то ты брат на того боярина зуб навострил?
Иван тоже усмехнулся, но зло:
- А не нравится он мне, брат.
- Пошто?
- Не знаю. Но от великого князя так просто не бегают. - Иван взглянул на Юрия с прикидом: стоит ли говорить, и продолжил: - А может, он дядей-то к нам на Москву нарочно послан, с доглядом?
- Ну уж, - усомнился Юрий, - чай, боярин, а не шишига какой!
- Ладноть, - готовно согласился Иван, - я того тебе про Акинфа Гаврилыча не говорил. - И всё же не удержался, ещё мазнул боярина дёгтем - знать, отчего-то сильно он Ивану не нравился: - Больно уж жаден. Сам-то без трёх дней на Москве, а уж сети-то вона как далеко кидает.
«Эвона что!» - усмехнулся про себя Юрий и рассмеялся;
- Али боишься, что на Москве кто объявится жаднее тебя?
Скаредность Ивана сызмала служила поводом к насмешкам для тех, кто мог позволить себе посмеяться над княжеским сыном. Впрочем, и для всей Москвы то не тайна была. Мальцом ещё Иван бегал на конный двор - доглядывал за холопами, полной ли мерой они коников кормят? И просвирку, между прочим, про которую Юрий-то помянул, как-то в Божий праздник стянул из-под носа дьячка не в очередь. Да ведь не одну! Матушка-то глянула и обомлела: у Вани, которому было тогда лет шесть, полная пазуха теми просвирками набита.
- Пошто тебе, Ваня, просвирки-то? - спрашивает. А он говорит:
- В запас, матушка. Грехов-то много кругом.
- Ну дак что? При чём здесь грехи-то? Просвирки-то на что брал?
- А я как согрешу, так просвирку и скушаю с молитовкой. Боженька вспомнит меня и простит…
Долго тогда смеялись над Ваняткой: ишь, какой догадливый, на грехи да на прощение растёт. Потом уж про какого иного говорить стали, позабыв откуда то и пошло: согрешит и телом Христовым закусит…
Ну и много чего прочего подобного было, пока Иван не возрос. А уж как возрос, даже на жадность свою стал жаден: более того старался её никому не показывать, а даже, напротив, прикрывать видимой щедростью: то младшим братьям игруньку каку глиняную подарит, то нарочно от лакомого куска за общим столом откажется, да и нищих на паперти стал привечать: кому пирожок, кому яблочко…
Так умельцы резную деревянную ложку поверх блёстким лачком покрывают, да ещё по лаку красками травы пустят, цветы неземные, а как изотрётся та ложка зубами или поскоблишь её ножичком, так окажется под лаком все та же чистая липа.
Даниил Александрович, и сам бережливый до исступления, и тот изумлялся порой, глядя на второго своего сына. Хотя глядел словно в зеркало. И по внешности, да и по сути Иван был совершенно отцов сын! Те же жёсткие, всегда лосные, точно умащённые маслом волосы, взбегающие от низкого, но шишкастого лба, густые брови, сросшиеся над переносьем и нависающие над глазами будто для того, чтобы их скрыть. Хотя изжелта-карие глаза, что у сына, что у отца, и без того невелики - одинаково уклончивы от прямого взгляда на тех, с кем беседуют. Лицо пухлое, с хомячьими щеками, губы тонкие и жёсткий, чуть выпирающий вперёд подбородок. Правда, у отца подбородок укрыт густой бородой в седой проседи, а у сына покуда гол, как колено. И нестатен Иван ещё более, чем отец: низкоросл, хотя и коренаст, а всё же взял в плечах и уж теперь ясно, что чревом будет обилен.
Не Юрий. Не воин…
В Юрии Даниил любил то, чего был лишён сам: удаль, готовность к безрассудству, вечную жажду недосягаемого. Пять лет тому назад, вернувшись из Великого Новгорода, где проходил выучку в Антониевом монастыре, в редкую тихую минуту Юрий сказал Даниле:
- Я, батюшка, велик стану, подобно деду Александру Ярославичу. Всей душой извернусь, а достигну на Руси славы. Ты за меня вперёд не печалься.
Вон, что в мыслях его! Хотя пока до свершений тех далеко, все и свершения-то в одном лишь: немедленно получить, чего бы ни глянулось - хоть девку, хоть чужого коня…
Да, и то неплохо, глядя по тому, чего получить захочется. Дай-то Бог, сил ему на великое.
С Юрием все Даниилу ясно, а вот с Иваном, хоть и глядит он на него, как в зеркало - ничто не понятно. Понимает Даниил: с поразительной силой и схожестью вся суть его отразилась именно в Иване, однако слишком уж (да не по годам) загадлив, хитёр Иван, а главное, скрытен.
Даже он, отец, не ведает, что у него на душе? Чем живёт? Чего хочет? И спросить с Ивана не за что - в отличие от Юрия он никаких оплошек не допускает. Тих да ласков, ласков да тих… Любим, ох как любим, пожалуй, более даже, чем первенец, любим Даниилом Иван, ан до конца непонятен. То ли великий в нём грешник, то ли будущий князь, могущественный умом, то ли…
Да ведь и в себе-то самом до конца толком не разобраться!
«Кабы то, что собрано, после себя оставить-то на Ивана, тот уж точно не растрясёт, ни пяди не растеряет, да сумеет ли приумножить? Надобно, чтобы Иванов ум стал в опору Юрьевой удали - тогда бы и сила была. Вон что! Ведь братья, да Москва-то одна, поди поделить захотят, тогда ни Москвы, ни силы. Любовь, любовь - вон что надо им заповедовать, в любви - выгода!..»
О том и толковал сынам Даниил, и старшим, и младшим, в отцовских проповедях, не поминая собственных братьев, порушивших злобой кровное единство. Младшие покуда слушали с чистосердечной верой, и старшие словам не противились, вроде и жили в ладу, да все одно опасался Даниил Александрович, что лад этот видимый.
И не зря опасался. Редко возникали меж братьями такие душевные беседы, которая произошла ныне на пролётной теремной галерейке.
- Ладно, Ваня, коли прав будешь, так и я тебе чем отплачу, - сказал Юрий, сглаживая обидную шутку про Иванову жадность.
- Что ты, Юрич, - на мгновение вскинул усмешливые глаза Иван, - какая мне от тебя плата, кроме братней приязни.
Юрий повернулся, чтобы покинуть наконец душный терем, но Иван снова остановил его:
- Погоди ещё!
- Что?
- Ты, поди, мужиков тех поддубенских ловить кинешься?
- Так.
- Не ищи. Сведал я - вчера ещё они с Москвы съехали, как у батюшки побыли.
«Ну как не змий хитромудрый!» - про себя поразился Юрий.
- Так что ж, батюшка, сразу-то меня не позвал?
- А у батюшки иное сейчас на уме, - загадочно улыбнулся Иван.
«Нешто ещё что знает, чего я не ведаю? - внезапной обидой загорелся Юрий. - Кто старший-то - я или он?»
- Что?
Иван тут же переменился в лице - никакой тебе загадочки:
- Да мне-то почём знать, Юрич? Просто чую, что иное, а может так, блазнится. - Иван снял простофильскую улыбку с лица, отвёл глаза на оконницу, за которой все одно ничего было не разглядеть - так она была изукрашена морозным узором. И отвернувшись, глядя на тот узор, сказал: - Суд-то разве дело горячее?.. Нет, ты сейчас в Поддубенское не ходи. А мужиков тех и, главное, того Акинфа-боярина, что их на тебя науськал, держи впрок в голове, авось и сгодится когда…
- Ну ты мне советов-то не давай, - озлился Юрий. - Сам разберусь, куда мне идти, а куда нет.
- Да я ведь так только, по-братски, - обернулся от оконца Иван. И уж в спину Юрию добавил: - А всё-таки ты, Юрий, из Москвы ныне не уходи - а ну как батюшке будешь надобен…
- Батюшка меня с глаз прогнал, - зло кинул Юрий.
Юрий вышел на теремное крыльцо смурен. Душа его жаждала гнева, немедленного излияния бешеной ярости, ещё недавно стоявшей над горлом, однако же разговор с братом, а особенно его завершение, словно бы обезволили Юрия. Он не знал, что ему делать, как теперь поступать?
Кабы Иван не удержал его разговорами, он бы теперь поди мытню на Яузе миновал, летел с дружиной своей по переяславской дороге в далёкую Дубну. Да ведь выходит, что по-пустому летел - не за тем, чтобы выведать у тех мужиков, кто навёл их на мысль на него князю нажалиться, а так лишь наказать для острастки, чтобы впредь жаловаться не бегали. Но была бы в том бешеном конном лете уверенна и спокойна его душа.
А теперь что? Недоразумение одно в голове! Хуже нет, когда влёт подобьют! Думай теперь, чего делать, как перед батюшкой обелиться…
«В одном не прав Ванька: Ботря-то не против него, Юрия, взбеленился, всего лишь желает земельку ту под свою переяславскую вотчинку записать. Ну, боярин, погодь: как растолкую я батюшке, ты зайчатиной той подавишься!..»
А Юрию уже подвели коня белой масти, такого же высокого, статного, как сам княжич. Низкое плоское седло, стянутое из жил, обито сафьяном с серебряными набойками, лука у седла посеребренна, точно инеем, само же седло лежит на алом бархатном покровце. Узда у коня тоже с серебряными оковцами и ухватками. Лошадиная морда украшена золочёными цепками, которые при каждом движении издают мягкий, ласковый звон. Да и под мордой - ремённое ожерелье, унизанное серебряными бляхами с княжеским знаком. А на каждой ноге поверх копыт навязано по серебряному колокольцу - ступит конь, звон пойдёт, а уж как вскачь понесёт, точно некарчеи[39] в бубны ударили! Лихо, весело лететь под тот звон! Но куда?
Москва-то велика - с холма видать, как побежали на Подол слободы, на Яузском холме ещё городище возвысилось, а далее Занеглименье, Кучково урочище, да и в Заречье за Остожьем домы поднимаются. Велика Москва, да все на ней видать, как на блюдечке, - не разгуляешься.
А за княжьим двором ждут Юрия верные боярчата - лихой на всякое озорство отрядец в полёта молодых и бедовых голов. Ждут от княжича слова - куда скажет, туда и тронутся. А куда их вести?
Юрий взлетел в седло, вдел ноги в короткие стремена, пригнулся к лошадиной башке, как нахохлился, и сразу стал схож с хищной птицей. Легко тронул коня, и тот пошёл со двора под звон серебряной обряди. Такого-то выезда и сам князь Даниил Александрович не имеет - нечего своим серебром чужие глаза слепить! Но Юрию можно - дозволено!
Однако хмур Юрий, видно, что огорошен - и дружинники, в иной раз встретившие бы его радостным кличем, смирны. Радость князя - и их радость, печаль князя - и их печаль, так уж заведено у Юрия.
Ближние окружили княжича, остальные, чуть поотстав, медленно тронулись следом вниз по Великой улице, что от кремника вела на Подол. До самых пристаней, до Николы Мокрого ехали молча. И чем далее, тем тягостней было молчание.
Наконец Юрий осадил коня, глазами поманил ближе Никиту Кочеву, здоровенного детину с обманчивым простодушным лицом, лет двадцати пяти.
- Вот что, Кочева, - сказал Юрий, - бери молодцов, сколь тебе нужно, да немедля скачи в Поддубенское. Ну, помнишь, где мы осенью зайцев били?
Кочева удивлённо взглянул на княжича.
- Пошто так далеко-то задницу бить, мы там поди, чай, всех зайцев ужо повыбили, - робко усмехнулся он.
- Молчать! - крикнул Юрий. Кочева враз построжел лицом:
- Скачу уже, княжич. Что там-то?
Юрий справился с гневом и сказал спокойно, рассудочно:
- Никого там не обижай, здря не силуй. Найди тех мужиков, что надысь приходили к князю на мои ловы жалиться. - Скажи, мол, княжич на вас не в обиде. Боле того, - Юрий дёрнул на сторону головой, так что вспухли жилы на шее, - скажи им, что вину свою признаю.
Всё было столь ново в словах Юрия, что Кочева напрягся лицом до того, что из-под шапки покатились крупные капли пота. Да и другие из тех, кто был близок, онемели от изумления.
Юрий оглянулся на тех, других, чуть тронул коня и отъехал в сторону с одним лишь Кочевой.
- А далее, слышь, Никит, узнай у тех мужиков, хоть как, да узнай, кто их подзудил на ту ябеду. Слышь, что ль?
Для Никиты Кочевы, известного своей свирепостью, задание то было странно и непривычно. Он отёр шапкой пот с лица. Спросил осторожно:
- А ежели лаской-то не поймут?
- Так на то тебе и кнут! - зло засмеялся Юрий. - Да, слышь ты, Никита, шибко-то не усердствуй. Мне те мужики покорными надобны. А ежели добром не сознаются, ты лучше найди среди них какого послабодушней да в Москву с собой замани. Понял?
- Теперя понял, - полегче вздохнул Кочева. И спросил: - А на кого указать-то они должны?
Юрий поглядел на Никиту и рассмеялся: Никита не любит долго мурыжиться, сразу ему подавай кто да что? Но уж и въедлив, от своего не отступится. Как-то незаметно с души уходила смурь.
- Твоё дело, Никита, спросить: а уж на кого укажут, на того И укажут.
- А?..
- А ежели не укажут, так я подскажу тебе. После! Ги! - крикнул Юрий и в звон, в снежную пыль, разбивая мёрзлую дорогу, полетел по Подолу.
- Ги! - закричали позади боярские дети, пытаясь нагнать белого Юрьева жеребца.
Так без цели промчались вдоль Москвы-реки до Брашевского перевоза, что у Николо-Угрешского монастыря.
Ясный зимний денёк входил в самый цвет, солнце, отражаясь от снега, слепило глаза. Ни ветерка, и небо сине, без малого облачка. В такой-то денёк охоту бы ладить, а не в пустой маете скакать незнамо куда.
Тут как раз мелким бесом и подлез под руку Юрию Коська Редегин, Юрьев сверстник, пожалуй, единственный его заветный дружок, с которым Юрий накрепко сошёлся ещё в Антониевом монастыре, где они вместе талдычили грамоту и Святое Писание.
Среди других немногих детей знатных московских бояр, отряжённых с княжичем для учения в Великий Новгород, Юрий отличил и накоротко приблизил к себе лишь Редегина. Костя Редегин был сметлив, добр, спокоен, а главное, верен, как может быть верен пёс своему хозяину. Однако в отличие от пса Костя в нужную минуту мог противопоставить своё мнение мнению Юрия, не боясь его гнева. В душе Юрий ценил такую отвагу товарища, хотя порой и готов был ударить его.
- Чой-то я не пойму, княжич, куда путь держим? - спросил Коська.
Направо, за Брашевским перевозом, тянулся синий от льда, укатанный санный путь на Коломну, налево, вдоль перелесья, видна едва примятая дорога в чудскую сторону. Там меж Клязьмой и речкой Мерской в густых борах по сю пору прятались от святого крещения пуганые и битые народы мерь и чудь[40]. Сеяли они мало, промышляли в основном бортничеством и охотой; упорно поклонялись своим идолищам и верили лишь своим колдунам.
- Так куда правим? - вслед за Коськой спросил подъехавший сзади княжичев постельничий Федька Мина. - Чудь крестить?
Юрий неопределённо хмыкнул - сам не знал, куда ему править.
- Ты чего предлагаешь? - спросил он у Редегина.
- А поехали, княжич, в Гжелю!
- В Гжелю?.. - Вечно этот Коська придумает что-то уж совсем ни с чем несообразное. Хотя, если вспомнить, редко он в надеждах обманывал. Где что скажет, так там оно и есть! - А что эта Гжеля-то мёдом, что ли, мазана?
- Мёдом - не мёдом, зато лис там развелось, как огня на пожаре! - сладко сощурил синие, огромные, как у девки, глазищи Редегин, большой охотник до всякой зверовой травли.
- Да ты-то откуда знаешь?
- Чай, коли не вру, значит, знаю! Поехали, княжич, в Гжелю! Чтой-то Москва к нам ныне неласкова?!
- Тебя не касаемо, - оборвал его Юрий.
Но предложение Редегина было сколь внезапно, столь и заманчиво. Коль утро не удалось, так день надо править, а то к вечеру вовсе закиснешь, как забытый гриб на тарели.
«Правда, Иван говорил, чтобы из Москвы я не отлучался… Да что он, указчик мне, что ли? А к батюшке на поклон тоже нечего торопиться, пусть сам охолонёт сначала. А там, глядишь, и Кочева приспеет. Ну, Акинфа Гаврилыч, держись, как кислым-то захлебнёшься! Пожалеешь ещё, что на Москву прибежал!..»
- Ну дак что? - не унимался Редегин.
- Гжеля, говоришь?
- Гжеля! - радостно скалился Коська.
- Ладно! Только если там лисиц нет, я тебя заставлю пламя-то из огня голыми руками таскать!
- Да коли мне головы для тебя, княжич, не жалко, али я рук для тебя пожалею? - усмехнулся Редегин.
Погнали обратно! Но уж не в Москву, а в Княж-Юрьеву слободку, что стояла особняком в лугах на другой стороне Москвы-реки.
Слободку ту поставил для первенца князь Данила, когда Юрий пятнадцатилетним отроком вернулся с учения в Антониевом монастыре. Пусть, мол, сын под приглядом да на свою ногу обживается, посмотрим, как сумеет. Юрий сумел. В три года слободка из пятка домов с княжьим теремом во главе растянулась в целую улицу. Поселились в ней ближние Юрьевы окольничьи, боярчата из малой дружины, дворня, ловчие…
Уклад жизни в слободке мало был похож на московский. Ежели на Москве хоть и в воле князя, но всяк жил за своим забором и по своему разумению, то жители Княж-Юрьевой слободы душой и телом были преданы воле княжича. Коли пир, так пир для всех, коли забава, так не уклонишься. При этом окольные Юрьевы считались людьми вольными, а отнюдь не холопами. Сбился вокруг Юрия народ крепкий - и битый, и бивший. Не из страха, а по душевному расположению вставший под руку Юрия.
Что ни человек - то былина!
Вон Никита Кочева! Явился на двор в лаптях лыковых, рубаха - труха трухой, на плечах перегорела, а ить из курских бояр! Батюшка его в межкняжеской усобице не только достоинство, но и жизнь потерял, сам Никита у зверя-татарина Ахмыла, известного своей жестокостью, в плену был. Из ленника до Ахмылова нукера дослужился. Это ведь какой путь надо совершить русскому пленнику, чтобы татарин его возвысил! Правда, от Ахмыла Никита сбежал, когда случай представился. И - на Москву, прямиком к Юрию.
- Не гляди, княжич, на одёжку худую, гляди на кожу дырявчатую! - рванул рубаху на груди, ветошка с плеч долой, а тело-то впрямь железом исколото: там русский ножом пырнул, там татарин копьём достал. Шрамы белые, рубцы жёсткие, да на таком, как на собаке, любые раны одной слюной заживляются.
Ну как такого живучего человека не приветить!
Или вон Федька Мина! Глаз зелен, губы алы, все в кулак усмехается, а вели ему Юрий любой грех на душу принять, примет и не перекрестится. Неизвестно Юрию, сколь душ на счету у Мины, но доподлинно, что не едина. Много б суздальцы дали Юрию, чтобы вздёрнуть того Мину у торговых рядов в назидание прочим разбойникам. Так ведь кому тать, а кому верный слуга.
А Андрюха Конобей! За что человеку такое прозвище звонкое? По делу и прозвище: конь взбесился под ним и понёс. Андрюха-то его с одного удара промеж ушей на скаку и уложил. Из жеребца дух вон, а Андрюха через голову кубарем, тут же на ноги встал и лыбится - мол, я нечаянно. Юрий Андрюху нарочно с ярым медведем стравливал. Так тот медведь против Конобея, что пёс цепной. Рыкает, слюна бежит белая, лапами по воздуху бьёт, а до Андрюхи достать не может. Да и как достать, когда наколол его Конобей на рогатину и так держал почти на весу, пока медведь не обмяк, как пустая телячья шкура.
Есть ещё при Юрии Пётр Рыгач, Тимоха Аминь, Ванька Гувлень, что ни прозвище, то трепет по жилам для тех, кому эти люди знакомы. А есть покуда и вовсе безвестные, однако тоже людишки приметные, яркие.
Вот уж истинно, земля слухами полнится: как по набору стекались к Юрию молодцы.
Москвичи Княж-слободку старались обходить стороной. Больно уж страховиты и лихи на вид были слобожане и горазды на разного рода шуточки. Да когда и по московским улицам летела ватага Юрьева, пустели улицы.
Князь Данила глядел на Юрьевы забавы и на его слобожан сквозь пальцы. Кончалось время дремотной, захолустной Москвы, где каждый друг другу знаком и всякую рознь легко можно миром уладить. Большая стала Москва, народ в ней со всей Руси сборный, разный, и про каждого не узнаешь, кто он на самом деле да что у него на уме? Людно и неспокойно стадо в тихой Москве, и понял Даниил Александрович, что большой городище без страха не удержать. Вот на тот страх, впрок, И нужна была князю вроде бы потешная, малая, однако спорая на расправу дружина Юрия.
В Княж-слободке поменяли коней, составили лёгкий обозец, подняли ловчих-выжлятников[41], свору отборных псов и сей же миг полетели в снежной пыли вдоль реки Москвы обратно к Брашевскому перевозу, туда, где укатан путь на Коломну и слегка намётана дорога на Гжелю.
Со стороны поглядеть - чистая суета. Да к тому же пустая! Разве так, наскоро-впопыхах на охоту-то собираются? Но в этом весь Юрий - юный, порывистый, неукротимый, - коли засела заноза, рви, покуда не вытащишь, а ежели не тащится, так руби её, на хрен, с мясом!..
К вечеру были в Гжели.
Гжеля - сельцо вестимое, христианское, хотя и стоит в мерской глухой стороне. Сельцо большое - дворов в пятьдесят. Боярином там Фома Волосатый. По образине и прозвище. Волосы кудлаты, жёстки, точно грива конская, бородища на полгруди, причём растёт не со скул, как у всех людей, а чуть Ли не из-под глаз. И сыны у него такие же волосатые, в отца коренасты, широки в плечах, да и с заду усадисты.
Фома, конечно, не мыслил увидеть у себя гостем московского княжича, а потому сначала обомлел от восторга и перепуга.
- Юрий Данилыч! Княжич! Пошто тебе надобен? Али война? - закричал он громоподобным голосом, встречая ватажку Юрьеву во дворе. Как будто, если б случилась и вправду война, то уж в Гжелю за Фомой Волосатым князь послал бы не кого-нибудь, а непременно самого княжича.
- Война, Фома! Война! - захохотали остальные.
- Дак я с сынами сей час за Москву пойду ратиться! - весело отозвался Фома. - С кем велишь, с тем и буду ратиться!
- Надо будет, покличем, - всерьёз ответил Юрий и, не выдержав, расхохотался: - А пока, Фома, наехали мы к тебе с твоими лисами биться!
- Батюшки! От мне радость-то старому, от мне радость-то! На радостях Фома от щедрого сердца закатил гостям пир.
Три дня без просыпу бражничали, пустошили боярские ледники да медовые бортьяницы. Пивовары пиво не успевали варить, гжельские девки осипли, попеременно славя песнями то княжича, то боярина, то самих себя:
А што ли ты меня не опознываешь?
Али не с тобой мы в свайку[42] игрывали:
У тебя де была свайка серебряна,
А у меня-то кольцо золочёное.
И ты меня, мил-дружок, своей свайкой поигрывал,
А я тебе - толды-вселды…
Девки гжельские весёлые, песни поют бесстыдны, заигрывают с заезжими москвичами. Век бы так пировать!
Но в третью ночь очнулся Юрий, сам без памяти: пошто дуром бражничает? Кликнул Федьку. Федька спросонья-то спросонья, а сам ковш несёт с пенной ендовой на опохмел. Протягивает ковш Юрию, а тот по ковшу рукой, так ендову-то в Федькину рожу и выплеснул.
- Будя пить-то! Подымай всех! Али мы не на ловы наехали?!
С неба последние звёзды не сгинули, а уж тронулись конники со двора хлебосольного Волосатого к дальнему редколесью.
И вот что любопытно: иной к охоте за месяц готовится, загодя сторожей понашлёт, силков понаставит, ан и добудет чего с гулькин нос, а у Юрия все вроде бы через пень-колоду: и на ловы-то поехали случаем, и сами ловчие во хмелю со вчерашнего, и псы их накормлены досыта, а травля пошла такая лихая, такая уловная, какой и Коська Редегин не обещал!
Лисы, чисто пламень, по полю мечутся! Любо глядеть, как стелется по равнине рыжий огонь да вдруг кувыркнётся в снег, взобьёт вокруг себя белый вихрь - знать, угодила в петлю, хитромордая!
А иная из дальнего раменья выскочит, промчит по чистому месту, того гляди возьмут её псы за хвост, а лиса от них нырь в кусты, будто её и не было. Смотришь чуть погодя, а рыжая хвостом следы метёт, вкруголя в тот лесок, из которого выскочила, возвращается. Где отсиделась? Под каким кустом псов обставила? У-у-у! Гони её, стерву, наново!
А злые, черти! Норке, молоденькой выжле, матёрый лисище брюхо порвал когтями, когда она его на спину опрокинула. Бедная сучонка по снегу кишки разметала, а все за сворой ползла, пока её не прикололи с коня. Коське Редегину, когда он неловко к силку подсунулся, другая лисица ладонь насквозь прохватила, ровно шилом сапожным.
Юрий смеётся:
- Как по-писаному: говорил ж, заставлю тебя, Коська, пламя-то из огня голыми руками таскать!
Редегин, белый от боли, усмехается:
- Да разве ж мне для тебя руки жалко, княжич! Нет, куда как славная вышла травля!
Как ни упрашивал Фома Волосатый вернуться в Гжелю, дабы Достойным пиром завершить удачные ловы, Юрий решил иначе: велел держать путь на Коломенскую дорогу.
Пошли по укромной тропе, которая должна была вывести через бор к речке Мерской. По той речке, утянутой льдом, должны были выйти к Москве-реке, вдоль которой стрелой легла старая Коломенская дорога. Да вот незадача - сбились в бору с тропы, попали то ли в бурелом, то ли в хитрую засеку. Куда ни ткнёшься - дебри, а снегу в лесу по брюхо. Плутая, Из сил выбились, пока нежданно-негаданно не набрели на чудское усадище в семь дворов.
На самом деле таких чудских деревенек было обильно в этом глухом углу. Только найти их не так-то просто - как черт от ладана, прятался местный люд от святого крещения!
Как ни рады были путники этим худым избёнкам, вдруг явившимся глазу посреди леса, как они ни умаялись, а грех было удержаться от богоугодного дела.
- От удача-то, княжич! Прямо в руки текёт! - просипел за спиной у Юрия простуженным, охрипшим от шумных песен и лисьей травли голосом Тимоха Аминь и, обметав с усищ иней от дыха, выбив соплю из ноздрей, по своему обыкновению добавил: - Аминь, прости Господи!
Сам Тимоха хвастался, что по молодости был служкой в церковном причете аж в городе Киеве, но, поди, на себя наговаривал, потому как из всех молитв застряло в его башке одно лишь слово «Аминь», какое он и употреблял по всякому поводу. За что и кликали его так.
- Крестить нехристей! Крестить поганцев! - предчувствуя новую потеху, загомонили враз повеселевшие Юрьевы спутники.
- Обходи, чтоб ни один не ушёл, - кивнул Юрий, и конные в два рукава растеклись вкруг деревеньки.
А от домов с воем и воплями уже бежали навстречу Юрию жители чудского усадища. Бабы простоволосые, малые дети, седые старухи и старики - чудские ведуньи и колдуны, и девки с парнями, и мужики…
Хоть и много веков утекло с той поры, как Андрей Первозванный посетил нашу землю, хоть давно уже князь Владимир Креститель нарёк свой народ христианским и вперёд на века указал ему православный путь, хоть и воссияли на многих градах великие храмы во славу Божию, в ту пору скудно было православие на Руси.
Многие русские оставались ещё двоеверцами: сами были Крещены и в церквах крестили своих детей, в лихой год о заступе молили Спасителя, но втайне продолжали жить старыми верованиями и о счастье просили древних своих богов. Втихую колядовали, встречая весну, жгли соломенную Кострому - злую зиму, на Ивана Купалу вкруг костров творили бесовские, непотребные игрища, то есть, как могли, а блюли дедовские обряды. Это русские-то, что уж говорить про иных!
Конечно же, православные святители кляли на чём свет стоит древние суеверия, однако ж, куда деваться, мирились с ними, а вот с злоупорными еретиками-язычниками боролись со всей яростью. Да поди-ка сыщи их в лесных дебрях, а коли и сыщешь, попробуй-ка вразуми,, растолкуй им про Христа, когда они ничего, кроме своих поганых идолищ, ведать не ведают, а главное, и знать не хотят! Что им Иисус - непонятный, чужой и далёкий, к тому же, как ни крути, а всего-то навсего человек из плоти и крови, а что в этом мире в человеческой власти? Ничто! Все: Небо, Солнце, Земля, Молнии, Гром, Дождь и Огонь - во власти богов. И боги эти близки и понятны, как идолы, что стоят на каждой тропе, на тайной лесной поляне.
Вот ведь беда в чём: стоит на пути такая чудская страшила и смущает честную христианскую душу. Кто он - то ли милостивый Белобог, то ли злой Чернобог? То ли мимо пройти, то ли плюнуть, то ли, прости Господи, о чём попросить - кто их ведает, этих идолов!
А посему из чистого доброхотства, чтоб одних, новоявленных, ещё не окрепших духом христиан оградить от искуса, а Других-прочих невразумленных наставить на путь истинный, Шли в леса, в мерь и чудь, попы и монахи. И, случалось, без следа исчезали в глухих лесах. Не хотели нехристи по-доброму разуметь Божие слово, не хотели жить согласно христианским законам, потому и приходилось «крестить» их не одной лишь святой водой.
Что поделаешь с неразумными?
А между тем, безошибочно отличив в Юрии старшего (да и не трудно было в нём среди прочих отличить старшего не только по изрядно богатой одежде и убранству коня, но и по властному взгляду), усадские людишки повалились перед ним на колени. Лопотали по-своему и по-русски, не зная вины, винились заранее, молили не жечь дома, не убивать, не сиротить малых сих… Сразу видать, что пуганые!
Юрий нетерпеливо поднял руку в перстатой рукавице с широкими раструбами, обшитыми золотой бахромой. Шум смолк.
- Так в чём виноватитесь? Штой-то я не пойму, - усмехнулся Юрий. - Да не разом орите-то - один говори, - указал он рукой на жилистого, костистого старика с сивой от седины бородой.
Старик вперил в Юрия блеклые, выцветшие глаза, сказал истово:
- Дак, чай, виноваты, коли ты наехал на нас!
- А знаешь ли, кто я?
- Дак откуда ж мне знать, - покаянно развёл руками старик.
- А вы чьи?
- Дак, ничьи мы… Сами по себе живём здеся, - дед тяжко вздохнул, - кругом выходило, что виноваты!
Юрий покачал головой: эх, люди! Батюшка-то каждого на Москву привечает, а сколь под самой Москвой-то таких вот «ничьих» почём зря живёт? Вроде б и крепок хозяин батюшка, ан и у него нет времени все богатство пересчитать!
Юрий построжел лицом и сказал:
- Запомните, смерды: не сами по себе вы здеся живете, а по воле отца моего московского князя Даниила Александровича! Да по воле Божьей!
- Как же, знаем, - забормотал старик. От пущего испуга губешки его под бородой запрыгали, зашамкали по беззубым дёснам. - Знаем, батюшка, знаем! Иса - Бог! Москва - град! Князь наш Данила Лександрыч есть… Не губи!
- А коли знаете, пошто от Москвы засеку наладили?
- Истинно не засекалися! - старик оглянулся на люд, и те закивали башками: не засекалися, мол! - Тамо-тка, - старик указал рукой в сторону, откуда и грянул Юрий, - давно ещё Лес горел, большой пожар был, а летось буря прошла, само по себе засекошася!
- Ладно, - улыбнулся Юрий, - поверю тебе. - И спросил ласково: - Ну а крещён ли ты, старик, в веру истинную?
- Как же, - вскинулся дед, - крещён! В энту веру и крещён… в истинну!
И бабы, и мужики испуганно залопотали:
- Ох, крещены уже! Крещены! Не крести боле-то!
Кто и впрямь из-за пазухи вытянул резные из дерева, простые оловянные крестики на тесёмке, кто протянул на глаза Юрию шапки. Юрий вгляделся - и на шапках нашиты оловянные крестики.
- Не крести, - молят, - крещены уже! Дружинники позади Юрия смехом давятся: от чудь-то, она и есть - чудь!
- Да что ж вы кресты-то Христовы на шапки приладили, их, чай, на груди носить надобно!
- Да ведь на груди-то, батюшка, под обкруткой-то[43] не видать, - готовно пояснил старик, - а на шапке-то вона, издалека приметно, что ужо мы крещёны!
- Эх, врёте! - засмеялся Юрий чудской хитрости. - Идолищам поди молитесь!
- Как можно? - возразил дед. - В Ердани купали!
- В Ердани?
- Ну дак! Речку нашу Мерскую так назвали, когда кунали-то прошлый раз.
- Ладноть, - протянул Юрий. - А я уж хотел окрестить вас в другой раз. Знать, не быть вам моими крестниками… - И дабы получить последнее доказательство, велел: - Ну так перекрестись, старик, коли веруешь!
Старик оглянулся на люд, неуверенно поднёс чёрные негнущиеся пальцы со сбитыми ногтями ко лбу и вмах, как с обрыва кинулся, обнёс себя крестным знамением. И другие, кто зажмурясь, кто неловко, кто путаясь, однако сделали то же самое.
- Вот и Господь с ними, - тихо сказал Редегин. Не любил Константин насилия Божием именем. Куда ни шло, если б были саном облечены, а то так, одно безобразие.
- А где же ваша Ердань-то? - спросил Юрий.
- Так вона же, батюшка, за деревами, - оглянулся старик к кромке леса, что была у него за спиной, и вздрогнул плечами.
В это время как раз с той стороны Андрюха Конобей с Федькой Миной выгоняли ещё людишек.
- Э-э-э, дедушка! - пригрозил Юрий с коня старику. Старик сник и более уж не поднимал на Юрия глаз.
- Бегли, княжич, от нас! Прятались! Да уж мы их достигли! - издалека ещё весело прокричал Конобей.
Впереди вышагивал длинный, в сивых лохмах и бороде старик в нагольном тулупе нараспояску. Точь-в-точь такой же, не отличишь, как тот, что стоял перед Юрием на коленях - не иначе как брат. За ним, понукаемый упёртой в спину Федькиной сулицей, шёл парнище лет двадцати. Мало сказать, огромный парнище! Высок, плечист, шея бычья, волос приметный - рыжий. На что Андрюха Конобей статен, а и то удивительно, что они вдвоём с Миной такого бугая увязали. Хотя у них железо в руках, против меча да сулицы с пустыми-то руками не больно сунешься.
Но это ладно ещё! За парнем шла девка. Да ведь не шла, а точно плыла над землёй, едва касаясь пушистого снега кожаными ичигами, шитыми красными нитками.
Покуда на коротком своём веку знал Юрий немало дев, только такой ещё не встречал! Распущенные волосы медвяного цвета упали на спину, да что на спину! - до самых нежных ямочек под коленами.
Ах, эти волосы - какой травой ополаскивала? - даже на вид шелковисты и ласковы, и столь обильны, что двумя руками не обожмёшь. Лицо не чудское - не круглое и широкое, а суженное книзу точным овалом, скулы высоки, брови разлётисты, как крылья у ястреба, нос прям и тонок, а губы полные, красные, так жадно налитые жизнью, что коли в поцелуе ненароком прикусишь, кабы кровью не захлебнуться. И глаза! Не глаза, а глазищи, словно смолка вишнёвая, без солнца горят изнутри злым бесовским огнём. Чистая чародейка!
Лисья коротайка[44] враспах, под ней юбок плен, в юбки рубаха холстинная заткнута, у ворота синим вышита, на шее снизкa алых стеклянных бус. А под рубахой-то, что твои стога на замоскворецких лугах, титьки высокие. Идёт, а титьки-то шелохаются, как под ветром кусты… Да и не в титьках дело, а только, как увидал её Юрий, так день померк.
Али не чародейка?..
- …Бегли от нас! Знать, таилися нехристи! - радостно докладывал Конобей. - А энтот, ишь, здоровущий! по уху меня саданул. По сю пору в башке гудёт!
Юрий с трудом перевёл взгляд с девушки на старика.
- Пошто прятали?
Старик глядел на Юрия прямо, однако молчал.
- Чего молчишь? - подтолкнул его Федька. - Отвечай, коли спрашивают.
- Стар он ломаться-то в новую веру, пусти его, - низким влекущим голосом вдруг произнесла девка.
Юрий будто бы не услышал, сузив глаза, кивнул Федьке на парня:
- А ну-ка погляди, чего он вместо креста-то у души носит?
Парень всё пытался незаметно запахнуть кожушок на волчьем меху. Видать, когда боролся с Конобеем и Миной, распоясался, поясок-то обронил, да ворот ему у рубахи порвали. А на поросшей курчавой жёсткой порослью волосатой груди на сыромятном шнурке болталась какая-то деревяшка.
Федька ухватился за шнурок, потянул. Парень взревел:
- Не тронь!
Но Федька, выхватив нож, ударил им по шнурку из-под низу, Да так, что чуть было не прихватил ухо.
Федька, мимоходом глянув на то, что оказалось в его руке, Ухмыльнулся, подавая шнурок Юрию:
- Гляди, княжич, кака диковина!
Н-да, этакого Юрий в руках ещё не держал. То есть как не держал? Держал князь! Но уж никак не предполагал, что образ сего непотребного можно носить на груди.
Искусно вырезанная из орешины палочка по всем приметам, до мелких жилочек повторяла мущинский корень, а попросту сказать, хер.
- Что это? - спросил Юрий.
- Али не видишь, - дерзко ответил парень.
Федька без замаха, но от души ткнул парня кулаком в зубы, так что голова его дёрнулась, а губы вмиг поплыли кровавой юшкой.
- Погодь, Мина, - остановил Юрий слугу. - Я знать хочу, почему он это на груди, у души носит? - И, догадавшись, с удивлением поглядел на парня: - Ты ему поклоняешься? Он твой бог?
- Он мой бог, - угрюмо подтвердил парень и, усмехнувшись в кровавые губы, спросил: - А ты знаешь другого бога, кто сделал для тебя больше, чем он?
Не знал Юрий, как ему поступить: вмах ли снести голову этому наглому злоязычнику или предать его жестоким, долгим мукам, каких он, несомненно, заслуживал.
Но что-то ещё - иное, чему и слова не подберёшь, грешное и жадное, тайное и стыдное, как первый блуд, удерживало его.
- Ну, говори, говори ещё! Парень пожал плечами:
- Попы толкуют: Иисус пострадал за меня, за тебя, за всех! Хорошо, я верю, знать, он был сильный, как бог, тот Иисус! Только зачем же он пострадал, если был сильный, как бог? Скажи, господине?
Да ведь не спорить же было Юрию с невразумленным! А парень по-своему понял его молчание и уж вовсе торжествующе продолжал:
- А вот ещё толкуют попы про какого-то Создателя. Будто бы он создал и меня, и тебя, и всех из огня и глины, али ты веришь в то, господине? Я вот не верю! Я в него верю! - Он указал глазами на срамославный образ греха и всяческого непотребства, который Юрий все ещё держал в руке: - В нём мой корень, в нём моя жизнь, благодаря ему я сам появился на свет, и я не знаю другого Создателя!
«Оскопить, как хряка, как жеребца! Засунуть ему корень-то его в рот, чтобы уж больше не грехословил! - бешено секлись в голове Юрия, словно молнии в небе, мысли. И при этом он чувствовал на себе тяжкий, жгучий взгляд этой девки, от которого млел, будто был слаб. - Убью! Всех убью!»
- Убьёшь его, дашь им мученика, - с другой стороны по-предательски в спину тихо шепнул Редегин.
- Говоришь, не знаешь другого Создателя? . - Не знаю!
- Узнаешь, собака! - Юрий дёрнул шеей, глаза его побелели от ярости. - Ну, где ваша святая Ердань, нехристи? - крикнул он.
- Да вона она, речка-то, под откосом, - махнул рукой Конобей. - Мы их тамо-тко и словили! А в речке-то уж и прорубь есть, княжич!
- Гони!
Конобей и Мина подхватили парня под локти. На мгновение, как в рубке, Юрий столкнулся с девкиным взглядом. Ему показалось, она смеётся над ним!
- Всех, всех в купель! Гони!
- Не дело то, - попробовал удержать его Костя Редегин, - только зло плодим!
- Молчи ты! - в бешенстве обернулся Юрий.
Старых и малых, с крестами и без, согнали к реке. Широкая полынья курилась по морозцу парком. Видать, уж учёные и крещёные таким образом людишки притихли. Только дети орали. А бабы и мужики, старики и старухи - всех вместе их было числом около тридцати, обречённо скидывали с себя одежонки, кто догола, кто до исподнего, жались друг к другу, переступали по снегу босыми ногами.
- Со святыми упокой!.. - глумливо затянул Федька Аминь.
- Подавись ты! - оборвал его Редегин.
- Дак, шутю я, боярин! - зло огрызнулся Тимоха.
- А ты, Конобей, крестным им будешь! Отныне сельцо это тебе отдаю! - внезапно расщедрился Юрий.
Дружинники ахнули - эвона повезло Конобею-то! С Юрием сроду так, не знаешь, чего ждать от него: то ли все отберёт, вплоть до жизни, то ли так одарит, что до смерти молить за Него будешь Господа. На то он и князь, хотя и княжич покуда. Тревожно с ним, но и весело!
Конобей ловил Юрьеву ногу:
- Мне сельцо, княжич, мне?!
- Гляди теперь, ответишь, коли они Господа не приемлют!
- Юрь Данилыч, княжич, да я им сам вот этими руками церкву-то срублю! Сам попом стану! - хохотал от восторга Андрюха.
- Ну, хватит ёрничать, - построжел Юрий. - Во имя Господа нашего Иисуса Христа кунай нехристей в купель Иорданскую!
И началась потеха.
Дружинники хватали в охапку тех, кто попадался под руку, волокли к полынье. Там Конобей на свой выбор кого лишь головой макал в прорубь, кого с головкой. Визг, вой…
«Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!..»
- Аминь! - осеняя крестным знамением, ревел Тимоха, помогая выбраться из купели «крещённым».
Последним «крестили» того, кто в хер веровал. Чтобы не брыкался кабан здоровый, руки-то ему ещё давно за спиной скрутили. Так и кинули в полынью со связанными руками. То рыжая голова покажется над водой, то унырнёт.
- Ну, веруешь в Господа нашего Иисуса Христа?
- Не верую!
- А веришь, чудская скотина, в Создателя?
- Не верую!
- Подохнешь!
- Не верую!
И вновь тёмная вода смыкается над его головой. Да ведь не потонуть ему самому, не уйти под лёд от мучителей - догадливый Конобей на лямку его привязал.
- А теперя веруешь?..
Девка, та, что с медвяными волосами, упала перед Юрием ниц. Волосы от воды тяжелы, облепили белое, нежное тело.
- Не губи его, князь! Служить тебе станет! Дай срок, и веру примет твою, коли впрямь она истинна!
- Да, не брал бы ты греха на душу, Юрий, - заступился за нехристя и Редегин. - Не вина, а беда его, что невразумлен! Бог прощать велит…
- Я не Бог.
- Спаси его… - Девка, ползая на коленях и пугая коня, старалась припасть губами к красным сапогам княжича.
- Что так плачешь о нём, жених твой?
- Брат мой! Чист он сердцем, дитё!
- Экое дитё-то! - смеётся Юрий. Но смех его не уверен, не весел смех.
- Ну, говори уж: веруешь что ли? - ухватив парня за волосы, просит уже, чуть не молит сознаться того Конобей. То ли занравился ему упрямством своим и силищей этот парень - так сильному нравится сильный, то ли жалко стало Конобею вот так безо всякого прока топить уже не чужого, а своего холопа.
- Да говори уж, чего ты! Неужто любо тебе за хер-то погибать?!
Парень бессмысленно глядел в выпученные глаза, рыгал водой, а всё же мотал головой: не верю.
Сбившись в кучу, чудь толпилась на берегу. Даже дети умолкли. Кто постарше, глядели заворожённо из-под материнских рук на полынью и на княжича. Самые неуёмные в потехе дружинники и те построжели.
Лишь девка выла, задыхаясь и всхлипывая:
- Спаси, господине, спаси…
И тут Юрий сделал то, чего уже потом никогда не дозволял себе. Нет, не пожалел, нет, но смилостивился:
- Ладноть, тащи его! Авось образумеет…
И от тихого ли его голоса, от слов ли его, от того ли, что зло в себе победил и явил добро, единым вздохом, как под ветром листва, пала чудь на колени.
И Конобей, то ли не поняв, то ли не услышав, стоял на коленях перед полыньёй, удивлённо глядя на князя.
- Вот как надо-то, - благостно произнёс Редегин. Юрий полоснул его жёстким взглядом. Он уж жалел о сказанном, понимая добро за слабость.
«Нет, не так надо с ними, не так! - будто кто нашёптывал. - Доброго - не поймут, слабого - не простят…»
- А-а-а! - будто не выиграл, а проиграл - махнул рукой Юрий и зло крикнул Андрюхе: - Чего рот раззявил! Тащи уже!
Конобей за лямку подтянул из-подо льда парня, ухватил за волосы и рывком, как и волосы-то не снял с головы, вытащил из воды безжизненное, посиневшее тело и захлопотал над ним, приговаривая:
- Живи, паря, живи! Бог, знать, простил тебя! Видать, на роду тебе писано быть христианином…
Юрий носком сапога приподнял голову девки. Вгляделся в омут вишнёвых глаз. Девка глаз не отводила. Напротив, точно не она это выла миг назад - крупно, по-звериному лязгая от холода белыми жемчужинами зубов, сейчас глядела насмешливо: «Ай, сил не хватило на душегубство-то? Ай, не твой тот Бог, кому молишься? Али глянулась я тебе?»
Или всё это так, примстилось княжичу? Чудское племя - разве их разберёшь?
- Со мной пойдёшь!
- Пойду, коли зовёшь, - выдохнула она.
Сон был смутен и чёрен, как будущее, о котором сколь ни мечтай, ни загадывай в восемнадцать лет, все одно попадёшь пальцем в небо, даже если невзначай и сбудется все, о чём ты загадывал. Потому как, если и сбудется, то не тем обернётся.
Ничто не помнилось: ни как, ни почему, ни зачем! Одно осталось в уме, словно в глазах дальний и зыбкий свет. Будто он, Юрий, идёт под отцово благословение. И знает, что именно под отцово! Только отец перед ним странен: тот же, а вроде не тот, признан, да не узнать!
Вроде то же лицо, та же строгость в чертах, но старее и суше отцов лик и в окончательной строгости заострились черты. А главное, бледен отец той холодной, неживой желтизной, что нисходит на мёртвых.
- Али ты, батюшка, помер?
Молчит - отрешён.
И одежда на нём не княжеская: вместо шапки - клобук, Вместо ферязи - ряска. Но не чёрная, а белым-бела, аж в глазах слепит. Одна рука у батюшки поднята, готовая к крестному знамению, в другой - свеча.
- Пошто то, батюшка?
Молчит отец.
О многом хочет спросить Юрий, но уста будто воском сковало. Боясь опоздать, спешит под отцовскую длань, задыхается, преодолевая пространство, хотя отец-то рядом, кажется, руку протяни и дотронешься. Наконец, достигает отца, точно шёл к нему издали, падает в ноги, мол, благослови меня, батюшка!
Ан в сей миг свечка в руке у отца погасла, будто дунул на неё кто!
Кто?
И тьма…
Юрий открыл глаза - тьма. И душно. И по груди словно когти скребут, к сердцу подбираются.
«Сгинь, нечистая!»
Юрий ещё долго лежит в темноте не шевелясь, приходя в себя от сна, как от похмелья.
«Сон какой нехороший. Батюшка, точно мёртвый, и в клобуке? Знать, схиму принял? Тьфу ты, чтой-то я о нём как о мёртвом? А покойник-то во сне, бают, что на погоду. А живой-то покойник - на что? Да тьфу же ты, прости меня Господи! Рази бывают покойники-то живыми? И благословения не дал, - вспомнил с досадой Юрий, - вот же! Нет, не хорош сон! Да и безлепый какой-то: батюшка-то, чай, жив, что с ним сдеется? - уже веселей усмехнулся Юрий. - Ему ещё стол великий под дядей заместить должно, тогда уж… Тьфу ты! - теперь уж на самого себя плюнул Юрий. - Экая дрянь с утра в башку лезет!»
Но долго ли нас занимают пришедшие неизвестно откуда и канувшие в беспамятство даже самые необычные, а может быть, и вещие сны, тем более когда нам восемнадцать лет?
Жарка перина у боярина Коровы, отцова милостника, поди чижовым пухом набита. Наволочки камчатые, шиты золотом. Одеяльце соболем подбито. И всё цвета червленного, словно кровь. Зело разжился боярин, коли в таких постелях почивает на обыденку. Или княжичу лучшее велел постелить?
В первый раз Юрий в гости к Корове нагрянул, да и то ненароком. Вчера, как чудь-то «покрестили», двинулись по Ердани и спустя совсем малое время (знать, от Гжели-то по бору в верном направлении плутали) вышли на Коломенскую дорогу. Повернули к Москве, да уж затемно было, вот и заночевали в первом селе, попавшемся на пути. То как раз и оказалось загородное сельцо Ивана Коровы, известного на Москве богатея.
Носом дышать - воздух знобкий. Выстудилась за ночь горняя повалушка, а с утра не протопили ещё, рано, знать. Кой бес в такую рань побудил? Эвона почему бесы-то на груди спросонья почудились - соболье-то одеяльце хоть и легко, а словно медведь душит.
Юрий откинул соболей, воздух коснулся груди. А легче не стало. Вон что: сбоку девка к нему приладилась, пышет жаром, как устье у печки, да ногу ещё на него взметнула - ишь, как боярыня!
Юрий скинул с себя девичью ногу, поднялся, в темноте прошёл за опону, огораживающую угол, наугад нащупал лохань, справил малую нужду и, не кликая своего постельничего Федьку Мину, который дрыхнул поди где-то неподалёку, нашарил свой походный узкогорлый куманец-водолей. Вода в куманце за ночь заледенела, пришлось пальцем протыкать льдистую плёнку. Два раза плеснёшь такой водицей в лицо, в третий уже не захочется!
Из-за опоны Юрий вышел готовым к новому дол тому дню и К новым подвигам.
Недавно пришла на Москву от болгаров, переложенная с греческого, прямо-таки баснословная повесть об императоре полумира Александре Македонском. Так вот, как Юрий прочитал ту книгу (да и не раз перечитывал-то!), так и сам с тех пор жил на подвиг !
Случая только покуда не предоставлялось достойного - батюшка воли на войну не давал. Вот и приходилось от безвременья то на Москве мало-мало озорничать, то татей гонять по лесам, то зверовые ловы чинить, а то и чудь «крестить»... Но разве для баловства явился в мир Юрий?
«Да ить у Александра-то, того царя Македонского, отец как раз помер, когда ему восемнадцать исполнилось, как и мне! - пришло на ум Юрию. - Так в той книге и писано. С того он и начал мир покорять! Да!.. А отца-то у него отравили, сказывают, - неожиданно подумал он и тут же совершенно некстати, а даже и к стыду своему вспомнил давешний сон, в котором батюшка то ли жив был, то ли нет. - Тьфу ты! Вот привязался, сон какой окаянный!..»
В повалушке по-прежнему было темно. Юрий не увидел, а скорей догадался, что девушка проснулась и смотрит теперь на него.
Вчера он с ней не больно ласков-то был. Как приехали к боярину Корове, велел девку чудскую в мыльню свести, а после от лишних глаз отправил её сюда, в повалушку, постелю ему греть, покамест сам он в боярской горнице пир правил. Корова тоже оказался хлебосол знатный. Из-за стола Юрий еле выбрался без чужой помощи. А уж в горнюю повалушку его Федька свёл.
Как ни хмелён был Юрий, однако не устоял перед чудской красавицей. Обволокла она его непокорными, злыми глазищами, в которых множился свет масляных плошек. Потонул, запутался Юрий в медвяных её волосах. Правда, на ласку-то ни времени, ни охоты не было, помнил, как тискал упругие, высокие груди и все дивился их белизне, помнил, как туго и властно входил в её лоно, как змеёй извивалась она под ним, то ли пособляя, то ли сопротивляясь. Девица-то оказалась без порчи.
Словом, взял он её! Хоть сквозь хмель помнил, что соитие то особого удовольствия ему не принесло: не ощутил он в девке того жара, который таился в её глазах. А может, и был жар, да весь ушёл на противление ему? А может, обманны её глаза? Бывают девки: взглянут, как обожгут, а в постеле-то сырой колодой лежат. А может, и сам он, навалившись накоротко, жара того не успел почуять, а дале-то неколи было расчухивать - после пира да долгого дня заснул сразу же.
- Чего смотришь-то? Али видишь чего? - спросил Юрий хмуро.
- Все вижу, - ответила девушка.
- Все? - произнёс удивлённо Юрий. - Так ни зги не видать!
- А разве нужны глаза для того, чтобы суть видеть?
- Али не нужны? - усмехнулся Юрий.
- Глазами лес видишь, небо, огонь, мамку с тятькой, желанного… то, что любо, глазами видишь.
- А что не любо?
- А что не любо, нечего на то и глазами глядеть, - уклончиво ответила она. Да добавила: - То, что не любо, сердцем ведаешь.
- Ага, - засмеялся Юрий, - вот и выходит, что ты арабуйка[45] чудская. Гляди, как прикажу пытать-то тебя, - шутливо пригрозил он.
Даже от шутейной такой угрозы можно было затрепетать. Прослыть арабуйкой, чаровницей, зелейщицей, что из трав и кореньев зелья варит, ведуньей, ворожеёй, колдуньей - словом, прослыть лихой бабой, было все одно, что смерть на себя накликать.
A смерть их была люта! Сначала истязали пыткой со встряскою, покуда не сознаются в ворожбе. А как здесь не сознаться? Даже ежели какой-нибудь могутный человек выдержал первые испытания, ни в чём вины не признал и от пытки впал в полную нечувствительность к боли, так его ещё раз встрясут и вновь станут калечить огнём да железом. Поди, сознаешься, в чём и вовсе не виноват! А как сознаешься, тебе и конец. Ну а уж здесь как кому повезёт: могут сжечь или закопать заживо, могут голову отрубить или на кол посадить, могут просто в воде утопить, для пущего позора и наставления увязав в мешок вместе с кошкой, змеёй и петухом. Могут и ещё какую смерть похлеще придумать. Ну, на Москве-то, скажем, жгли редко. Чаще топили в Поганом пруду. Так ведь тоже, если подумать, не сладко!
Но уж и было за что! Падеж ли скотский, мор ли людской, засуха ли, неурожай - хоть и по грехам, да ведь не сами по себе навалились - наволхвовали черти! Как их не наказать?!
Да вот не далее как нынешним летом Юрьевы молодцы по велению самого Даниила Александровича двух злоязыких волхвов утопили.
Ну, надо сказать, и лето выдалось тяжкое! Сушь ярая, бездорожье от мая по август. Того и гляди, пожар полыхнёт! Церковные ризницы ломились от имущества, что жители снесли под защиту крестов. Ал одна церковка-то, что стояла в Кучковой урочище, как раз и сгорела. Какой уж враг, и злодей решил под её крестами неправедно нажитое упасти? Бог весть.
От сухоты горели леса под Москвой. Несчётные московские пруды да речушки иссохли до дна. По Неглинной, и той, посадские гуси да утки не плавали, а ходили лапами в жидкой грязище. Одно слово, беда!
А тут ещё, откуда ни возьмись, явилась в небе хвостатая огненная звездища. Во всякую ночь висела она над Москвой, окутанная дымным дьявольским маревом. Бабы вопили от ужаса, мужики чесали в затылках, скотина» и та, рёвом выла...
И вот в эту сумятицу, в этот разброд пришли на Москву то ли с Белого озера, то ли с дальней чудской земли злокозненные волхвы. Было их всего-то двое, в ветхой потрёпанной дальней дорогой одёжке, однако слух утверждал, что, случалось, видели их в одночасье в самых разных местах Москвы: и на Подоле, и в Торговых рядах, и на Рву, и в Занеглименье, и на Яузском берегу, а то и в Заречных лугах, возле скотины - то-то тем летом молоко у коров было с горечью!
В общем, два деда, один другому под стать, с седыми бородищами, высокие да костлявые, ходили туда-сюда по Москве и мутили и без того уже до самой души смущённый народ. Пророчили всей русской земле и мор, и глад, и войну, и прочие беды, что якобы вскорости и до скончания века придут на неё из Москвы.
Ишь, чего выдумали!
Но опять же, надо знать московский народ, необычайно склонный ко всякого рода смущениям, слухам и толкам. Запусти им утицу в небо, а скажи, что ворон, так они и в это поверят, потому как и в ясное небо привыкли глядеть зажмурясь.
Однако от всей этой куролесицы с погодами, от страха перед пожарами, ужаса перед дьявольской хвостатой звездищей, да от злокозненной молвы народ будто ополоумел и впервые за всё время правления добронравного князя Даниила дело грозило обернуться смутой. А смута-то на Руси бывает похлеще чужого нашествия. Чужих-то, глядишь, отобьём, ан как со своими управиться?
Даниил Александрович велел тех волхвов схватить. Схватили. Привели в кремник пред очи князя. Сам он и дознавал у них истину.
- Пошто клевету несёте?
- А откуль тебе знать, клевета ли то?
- Ну дак поклевещите…
А те и рады, давай языки-то чесать! Мол:
Воистину страшное время грядёт: много будет князей, да доблести станет мало.
Люди добрый суд позабудут.
Покинут владетелей честные и сильные, останутся при лих лживые.
Скверными станут мужи и неверными жены.
Много придёт несчастий и всякий станет с изъяном!
Истина не сбережёт богатства. И богатство не защитит истины.
Забавой станет всякое дело.
Гордыня овладеет нищими, и забудут они своё место, и не встретят почтения ни возраст, ни ум и ни честь. Благородно-рожденный заслужит презрение, а возвысится раб, и не станут более почитать ни человека, ни Бога.
Истинные цари будут погибать от рук насильников. Станут пустыми храмы и житницы. Псы осквернят тела. На всяком холме утвердится измена. И всякая любовь станет прелюбодеянием.
Гордость и своеволие обуяют сыновей крестьян и людей ремесла, всякий поднимет руку друг на друга. Скупость станет достоинством, благородными завладеет нужда, и померкнут их песни…
Ну и далее всё в том же роде!
- Когда же сбудется сие предсказание?
- То нам неведомо.
- А от чего же то произойдёт?
- А от того, добрый князь, что город твой неправедно возвысится над другими.
- Как же Господь допустит неправедное?
- Одно скажем: не все в руце Господней и враг его силён. А потому случается и Господу жертвовать своими верными слугами и защитниками.
- Да вам-то откуда все ведомо?
- Не все, князь. Ну а что ведомо, мы тебе донесли по небесному знамению…
Долго князь Даниил беседовал с теми волхвами, а всё-таки По размышлении велел он тех любомудрых дедов утопить в Поганом пруду при стечении народа. Знать, удручили они его.
И вот ведь что примечательно: хоть и отчего-то не хотели тонуть старики, сколь им в мешки камней ни накладывали - словно сила какая их со дна поднимала, ан всё-таки потонули, а спустя день ли два звездища та хвостатая с неба сгинула и пролились благостные дожди.
Вот ведь какие дела на белом свете бывают через тех волхвов да кудесников!
А то и не враз чаровство-то их обнаружишь! Так запетляют иного, что он и сам не заметит, как чужой заботой жить станет, чужими глазами зреть будет. Через чаровство его имуществом овладеют, а он и не заметит того. Мало ли таких случаев?
И смерть на нужного человека запросто навести могут, у них для того много есть способов. Что им стоит след твой с дороги вынуть да с лихим приговором в огне сжечь. Вроде оставил след человек, жив значит, идёт себе по пути своему, а на самом-то деле он уж мёртв и следа не оставил…
Нет, что ни говори, опасные, вредные люди, эти кудесники! Однако же и без них-то - тоже беда!
Ежели, к примеру, у кого муж на чужбинку зарится, а своей жены знать не хочет, к кому бедной жёнке идти? Али у кого жена, наоборот, неверна?.. А девке парня как к себе приохотить? Ну у справной-то девки всегда для парня заманка есть, а ежели она кривобока, криворожа, суха, как жердь, ума с горошину да приданого кот наплакал? Ан, глядишь, такого молодца охомутает - всему свету на зависть! Али здесь без ворожбы обошлось? Что об этом говорить, оглянись округ - мало разве таких супружников, которых явно на небесах осоюзили, а на земле колдуны узлом увязали!
Да, к слову, и об узлах! Ну кто, как не ворожея, правильно узел-то завяжет от беды, да зла, да болезни, да чужого оружия? Известно, в узлах - сила страшная. Да многим ли они помогают? А дело-то в том, что всяк вяжет наугад, как придётся, но немногие знают толк в том, как верно-то завязать.
Да что узлы! И без узлов у таких скрытных людей уймища разных примолвок, заговоров, насылок на ветер,- на соль, на одёжу, на след, на коня, и на жизнь, и на смерть. Нет, без них-то, баб лихих да кудесников, видно, вовсе тоже нельзя!
- Так арабуйка ты, что ли, спрашиваю?
- Какая я, княжич, арабуйка - девка простая! Марийка я!
- Марийка?
- Дак… Давеча ты меня не спросил.
- Давеча неколи было, дак, - засмеялся Юрий, но тут же смех оборвал, - так говоришь - видишь меня?
- Вижу!
- Раз ты не арабуйка, так кошка!
Она качнула головой, и в темноте Юрий и сам различил пятно её лица, которое, как ни странно, помнил с необычайной яркостью. Он не увидел, а ощутил, как тяжко И ласково колыхнулась волна её длинных волос› учуял их горький травяной запах, точно уже в длани почувствовал тяжесть её грудей, дерзкий вызов напрягшихся, упругих сосков: а ну-ка, поцелуй меня, княжич! Простую-то девку чудскую! : То ли и впрямь увидел, то ли почудилось, но во тьме углядел он жадный, ждущий, жаркий блеск её глаз:
«Ишь, раззадорилась!..»
И сам Юрий вдруг задохнулся от внезапного желания немедля вновь овладеть ей, да так, чтоб высечь искру-то, ведь не девка - пожар!
Он шагнул к постеле, за ноги рывком притянул к себе девушку так что её волосы расплескались, потянулись по подушке долгой рекой.
- Люб я тебе?
- У-м-м…
Непонятно, что было в том стоне: страсть или отвращение, но уж некогда было думать про то!
Свалилось на пол ненужное одеяльце. Жгутом сбилась камчатая простыня. В знобкой повалущке стало душно от юных вмиг раскалившихся тел. Наново, словно не было ввечеру тугого и скрытно яростного противления, столь же бешено и ломово он вошёл в жар её потайного устьица.
О, этот жар! Есть ли на свете что горячее его?
Тем более когда тебе восемнадцать лет!
- Ох! - выдохнула девушка, но не жалобно и испуганно, как вчера на вскрывание, а уж по-бабьи. И задышала то растяжно, то с прерывистым придыхом.
«Какая сырая колода, не девка - чистый огонь!» - изумлённо подумал Юрий и тут же забыл про это. Подвиги, сны, новый день - все ушло прочь…
Хотя время прошло изрядно, покуда Юрий натешился и высек-таки из чудской девки Марийки такую искру, от которой и самому было впору сгореть, в повалушке по-прежнему было темно - войлочные заглушки-наглухо прикрывали слюдяные оконца.
Обессилев на миг, в жаркой испарине, Юрий, будто урыльником, шёлковыми, длинными волосами девушки отирал с лица пот. И вновь с удивлением чувствовал, что запах её волос приводит его в искушение.
«Сколько уж можно-то?..»
- Так, кто ты?
- Говорю же, Марийка…
- Не про то я! Пошто я так-то сомлел от тебя?
- Не знаю.
- Врёшь! Чаровница ты! Так ли?..
- Не знаю.
- Ну а люб ли я тебе?
- Люб?.. - Она промолчала, и Юрий догадался во тьме, как усмешка тронула её губы.
- Что смеёшься? - зло спросил он.
- Чёрен ты, княжич!
- Что?!
И вдруг она заговорила, неровно, прерывисто, теряя и находя слова, будто и в самом деле увидела нечто, что недоступно простому зрению:
- Вижу… вижу… всю жизнь бечь тебе за великим… догнать… и не догнать… будет дикое время… кровь будет, много крови… А тебе по той крови всю жизнь тропу торить… тропу торить, а следа не оставить… Другому путь выстелить! Всю жизнь спешить будешь, и всю жизнь опаздывать… А к тому, к чему никто не опаздывает, в срок придёшь…
Странен был её голос, тихий, как шелест, странны были её слова; которые она не произносила, а едва бормотала - не разобрать.
Юрий, приподнявшись на локте, напряжённо вслушивался в шелест слов, в тихий, обморочный голос. Но так же внезапно, как заговорила, так она и умолкла внезапно. Будто молния озарила!
- Ну, говори! Говори же!
Девушка лежала безмолвно, закусив и без того истерзанные злыми, неумелыми поцелуями губы.
- Говори, что видишь! - закричал Юрий. От этого крика - будто спала и очнулась:
- Что вижу? Что? Темь-то какая, княжич! - совсем по-иному, испуганно залепетала она.
- Ты говорила! Сейчас говорила!
- Я? Молчала я, княжич, молчала!
Если бы было светло, Юрий увидел бы в её глазах страх. Даже не страх, а ужас. Но не перед ним, Юрием, а перед самой собой, перед тем, что вдруг открылось ей в этой кромешной тьме. Открылось, но, знать, и закрылось…
- Сказала: «бечь буду за великим». Кто он?
- Не знаю! Ты сам велик, княжич!
- Врёшь! Сказала: «тропу торить буду, а следа не оставлю…» Как то?
- Не знаю, княжич!
- Говори!
В отчаянии упала в подушки, зарыдала, сотрясаясь всем телом:
- Откуда ж мне знать-то? Как тропу-то торят - след в след! Первого следа и не видать! А уж иной по тропе пойдёт!
- Кто?
- Не знаю, не знаю я!
Юрий сорвался с постели, нащупал войлочную заглушку, сорвал с оконницы, другую сорвал. Повалушка высветлилась робким утренним сумраком.
Юрий с силой сжал в руках лицо девушки, притянул за скулы на свет из оконницы:
- Говори, ведьма!
- Что ты, господине, не ведьма я - девка простая!
- Ведуница чудская! Я тебя заставлю из песка верёвки-то вить! Сама же баяла давеча, чтобы суть разглядеть, мол, глаза не нужны! Али тебе глаза-то не надобны? - Большими пальцами Юрий прикрыл ей глазницы, надавил на глазные яблоки. - Ну, говори, что теперь видишь?
Ловя его руки, захлёбываясь слезами, которые обильно текли из-под Юрьевых пальцев, давясь воем, девка мычала что-то.
Юрий ослабил хватку.
- Что? Говори! Что видишь?
- Удачлив будешь!
- Ну!
- Только и в удаче не будет тебе покоя!
- Ну?
- Зверь ты! Зверь истинный!
Юрий и сам не понял: как, зачем, почему утопил в глазах её пальцы, только услышал мягкий хруст, почувствовал зыбкую скользкую, влагу и горячую кровь, что брызнула ему на руки, враз залила щёки девки.
- А-а-й! - крикнула она дико и страшно. Так дико, что Юрий невольно отпустил её голову, и девка, прикрыв руками лицо, ничком повалилась в постель.
- У-у-у… - выла она без слов.
А Юрий молча стоял над ней, вытирал о подол рубахи дрожащие руки… и плакал. Плакал, как в детстве, в нестерпимой жгучей обиде.
О чём плакал он? О чудных ли, чёрных, точно вишнёвая смолка, глазах чудской девки, в которые ни он и никто другой более никогда не взглянет? Но что ему девка чудская?
А может быть, плакал он о себе, впервые вот так, собственными руками, пролившем кровь? Но странная улыбка ли, гримаса дёргала его губы…
- Говорила же, глаза те не надобны, - сквозь слёзы зло сказал он, точно девка и была одна во всём виновата.
Она обернула к нему жуткое безглазое и кровавое лицо и вдруг, оборвав вой, сглотнув ком, сказала тихо и яростно:
- Вижу: зверь ты и зверю служишь! Путь пройдёшь, а следа не оставишь!
- Что ещё?
- Мало?
- Ещё скажи!
- Того достанет!
Юрий рукой удержал трясущиеся губы, криво усмехнулся:
- Милостив я, ведьма! Жизнь оставлю тебе, а язык-то укорочу! Надобен ли тебе язык-то?
- У-у-у! - по-звериному, как и положено ведьме, завыла девка.
- Федька! - крикнул Юрий.
Враз вбежал в повалушку Мина, знать, давно уж томившийся у дверей в ожидании, когда его кликнет княжич.
- Слышь, Федька, дознал я: то ведуница чудская, - кивнул на девку.
- Свят, свят, - перекрестился Федька.
- Счаровала она меня, и я с ней отрешился! Да Господь уберёг!
- Истинно уберёг, - вторил Федька, в ужасе глядя на залитую кровью постель, на Юрьеву рубаху в крови, на девку, теперь лежавшую без звука и движения.
- Жива она, - досадливо махнул рукой Юрий. - Да,- беда! - он ухмыльнулся страшной, незнакомой Федьке ухмылкой. - Болтает много! Скажи молодцам, что княжич велел сей ведьме язык-то укоротить!
Не успел Федька ни девку свести в нижние клети, ни чистую рубаху подать Юрию, как во дворе раздался шум. Да такой шум, точно в ворота пороками[46] били. И скрип полозьев, и топот от множества конских копыт, и крики надсадные.
«Ай, татары?»
Нет, вроде по-русски орут. А что орут-то?
- Настежь ворота, боярин! Князь к тебе жалует!
Иван Матвеевич Корова в исподнем выкатился во двор. А там из возка уже вылезает, припадая на битую ногу, грузный Даниил Александрович.
Юрий глянул в оконницу и обомлел от страха, так что и взмокла спина, и подмышки, и руки: «Батюшка! Его-то занесло сюда каким ветром? Не иначе колдунья наслала!»
Он заметался по повалушке, не зная за что и ухватиться: не умыт, не чесан, пьян с давешнего, одёжа комом, да девка ещё безглазая.
- Одеваться, Федька! Нет, стой! Девку-то уволоки отсель! Нет, брось её, не поспеть! Сам выду!
Но и выйти он не успел. На лестнице послышались шаги, голоса, и вот уж в дверях сам князь, за ним - тысяцкий Протасий, дале хозяин Корова.
- Здрав буде, батюшка! - Юрий, заранее винясь, готов был кинуться отцу в ноги.
Даниил Александрович с порога оглядел полутёмную повалушку. Все усмотрел: и рубаху в крови, и девку на постели, и смятение сына.
Не оборачиваясь, кинул назад:
- Уйдите все!
А после того, как за спиной затворилась дверь, долго ещё молчал.
- Али тебе девки важнее княжения?
- Батюшка!
- Молчи!
Хоть и червлёного цвета наволоки на подушках у боярина Коровы, ан кровь - и на червлёном кровь. К тому же подушка под девкой была мокрым-мокра. Даниил Александрович прошёл к постели, повернул к свету лицо девушки. Не выдержав, отпрянул, глянув в чёрные пустые глазницы. Сам гневно сузил глаза.
- Пошто зверствуешь?
- Ведьма то батюшка, ведуница чудская! - истово закрестился Юрий. - Накудесила баба судьбу лихую. Истинно ведьма, за то и наказана!
- Что накудесила?
- Путь пройду, да не свой! Дорогу проторю, да другому! За великим бечь буду, да не поспею, ан приду вовремя!.. - он беспомощно развёл руками. - Али разберёшь их наговора-то?!
Даниил Александрович брезгливо глянул на сына:
- Пошто ж с ведьмой-то ложе делишь? -Дык…
- Женю тебя! - как о решённом сказал князь. И добавил: - Вот с Рязани, Бог даст, придём и женю.
- Али мы на Рязань идём, батюшка? - Пророчества ведуцицы, собственная внезапная лютость, страх перед отцом, его угроза женить - все в единый миг вытеснилось из души и ума Юрия восторгом войны и скорого непременного подвига] - Неужто война?
- Кабы случайно-то на тебя не наехали, так ты бы поди не скоро и узнал, что на Москве деется. - Отец презрительно усмехнулся: - Али рать тебе не в рать, коли ты пустых бабьих сказок пугаешься?
- Да я, батюшка!.. Девка застонала.
- Жива, знать? - Даниил Александрович вопросительно посмотрел на сына.
Тот вздохнул покаянно: то ли в том каясь, что сотворил, то ли в том, что жива ещё.
Даниил Александрович отвернулся к окну. Во дворе заполошно суетились Юрьевы дружинники, Коровьевы боярчата; сам Корова уже в широком охабне и с длинным мечом на перевязи с крыльца отдавал наказы.
- Ты вот что, отошли-ка на Москву эту девку, коли впрямь она ведуница. Опосля будет время сверить её пророчества. Датак сделай, чтобы никто не увидел, да, главное, не услышал её.
- Не услышат, батюшка, - пообещал Юрий и, усмехнувшись, добавил с коротким смешком: - Чать она, батюшка, почитай, немтырка ужо.
Даниил Александрович резко повернулся от оконницы, с недобрым любопытством взглянул, на сына.
- Али она тебе на пальцах кудесила?
- На словах, батюшка, да язык больно длинен! - ответил Юрий. И взгляда не опустил.
Даниил Александрович покачал головой, хотел сказать что-то ещё, однако же воздержался и быстро пошёл прочь из повалушки, где остро пахло блудом и кровью.
- Ждать не буду! Нагоняй! - уже из-за двери, спускаясь по лестнице, крикнул он.
Сын Юрий, первенец, был ныне неприятен и страшен ему.
И непонятен.
Коломна встретила москвичей открытыми ворогами и пустыми улицами. Однако видно было, что город жив - там-сям курились дымки над избами, тявкали собачонки за заборами. Жители не покинули город, лишь затворились в своих дворах. Чего ждали, сами не, ведали - то ли московской леготы, упорный слушок о которой давно уж тайно смущал коломенские умы, то ли огня и меча? У Господа молили милости, но в душе по русской привычке были готовы к худшему. Да и чего иного им, беззащитным, было ждать от московского князя, с войском вступившего в исконные рязанские земли?
А о сопротивлении не могло быть и речи накануне московского вторжения княжич Василий с дружиной и коломенскими боярами покинул город. Так что коломенцам оставалось лишь уповать на Господа да сквозь дырья в заборах с опаской глядеть на московскую рать. Впрочем, по мере того как вражье войско чинно, без безобразий проследовало через загородье, опять же без убийств и насилия заняло детинец[47], опаска развеялась, как дым без огня. Знать, не зря говорили умные-то люди о добром, богоугодном ндраве московского князя! Первыми за воротины отважились шагнуть седобородые коломенские деды.
- С чем пожаловали, московские люди, с добром или лихом?
- Поди, с добром, - хмуро отвечали недовольные ратники, покамест сильно разочарованные походом.
Дело в том, что Даниил Александрович строго-настрого наказал не зорить ни сел коломенских, ни саму Коломну не грабить!
То было странно - на что ж тогда и война? Юрий тоже хмурился и недоумевал:
«Чего боится? Абы худого про него не сказали, что ли? Пошто ж тогда и ратиться затеял? Али думает милостью боле примыслит?»
Нет, не нравилась Юрию такая война! Если в своих-то землях он на потешку, случалось, вёл себя, аки завоеватель, так уж, ступив в чужие пределы, трудно ему было себя сдержать. Однако же сдерживал, перечить батюшке даже и не пытался. То была его, батюшкина, война - хитрая, загадливая. На века…
А Даниил как жил сторожко, так и воевал с оглядкой. Пока все шло, как и было умыcленно. Но уже на другой день сердце Даниила Александровича дрогнуло.
Из Коломны вышли в раннее утро.
Дорога на Рязань была наезжена до визга санных полозьев о ледовую кромку. Шли ходко. И вот в тот же день, ещё до захода декабрьского солнца, незадолго до Переяславля-Рязанского, в широкой окской излуке, на высоком её берегу внезапно открылся глазам Даниила стан Константина. То было зрелище, способное смутить душу и более опытного и отважного воина, нежели чем такого, каким был домоседный московский князь. Божьи хоругви, княжьи стяги, татарские ярлыки багряными, синими, золотыми цветами вознеслись на высоких древках над берегом. Пламя бессчётных костров лизало морозный воздух; у каждого кострища свой курень, то бишь круг, а в том кругу не менее десятка воинов. Да ведь и воины-то - не чета москвичам!
Издревле Рязань щитом для Руси стояла, поди в кровь и плоть вошла привычка биться и помирать, коли надо. А на Москве кому ж помирать охота?
Да ещё отдельным скопом хвостатые татарские бунчуки - сколь их? А сколь бы ни было - ведь не в загаде Даниила силой с татарами мериться!
Неужели соврал Аль-Буга, неверная рожа? Неужели перехитрил? Неужели его, Даниила, вместо рязанского князя подставил под ханский гнев. Ладно рязанцы, коли и побьют, так тем паче мстить за обиду не будут - к весне похристосуемся, а вот как на татар-то руку поднять?
Даниил соскочил с возка, припадая на битую ногу, пошёл в сторону от пути. За ним, кто спешившись, кто выскочив из жарких возков, кинулись ближние бояре, окольные. Юрий на сей раз оказался рядом с отцом. Шёл шаг в шаг позади.
Наконец Даниил Александрович остановился, подождал, пока стихнут шаги за спиной, и обернулся. Никогда ещё Юрий не видел такого растерянного, такого жалкого, искажённого страхом и злобой отцова лица.
- Ну дак куда пришли-то? Откуль Константин таку прорву собрал? Откуль вызнал? - вроде бы ни на кого и не глядя, но всех доставая колючим взглядом, спросил князь тихо и хрипло.
- Так ведь Василий с боярами встречь отцу побежал, - пожал плечами Фёдор Бяконт. Неуютно ему было ныне рядом с князем, ведь это он уверял, что никак не поспеет Константин собрать для отпора силу.
- А как теперь твои коломенцы слово не сдержат? - спросил князь.
- Вот тебе моя голова, - вздохнул Бяконт.
- Мне твоя голова без надобы! - неожиданно по-бабьи, визгливо закричал Даниил Александрович. - Ты мне иное жулил!
- Все в воле Божьей…
- А-а-а-а! - досадливо махнул князь и, не глядя в лицо, кивнул Аль-Буге. - Лисьих шапок-то к Константину ветром надуло?
Аль-Буга, и сам не ждавший встретить столь значительное кисло своих соплеменников на стороне противника, участь которого вроде бы была заранее предопределена, сделал надменное, обиженное лицо: мол, не моё это дело, переменчива милость хана и коли сам ты, князь, не угодил хану, так на себя |и пеняй.
- Чего молчишь, татарин, - взъярился Даниил. - Аль не ты говорил, что Константин прогневил Тохну?
Лишь теперь Юрий, да и многие другие из самых ближних бояр, вдруг оказавшиеся свидетелями этого разговора, проникали в смысл задуманного и суть того, что произошло на самом деле.
Измена ли опередила москвичей, хан ли сыграл с ними хитрую, злую шутку, сам ли Константин заранее обезопасился, а дело-то было худо!
Да ведь и не поверишь на глазах у рязанцев, они уж и так, поди, на своём холме от смеха лопаются, глядючи на худую Московскую ратишку, вялым длинным червём растянувшуюся на окском льду Это в Москве да в пустой Коломне, пока рядом не оказалась другая сила, московская рать была рать, а теперь выходило, как глянешь на высокий обрывистый берег, где скопилась рязанская мощь, на ту рать с горы…
Всё это понимали, а потому и угрюмо молчали.
- Не отвороти, батюшка! - вдруг не сказал, а жарко выдохнул Юрий.
Он сам не понял, как его вперёд выперло, только не мог он сдержаться! От одной мысли, что здесь, перед рязанцами, отец может бесславьем покрыть себя, а значит, тень того бесславья падёт и на него, Юрия, тошно стало ему. На Руси худая-то слава долгая!
«Кой Юрий? Это того Данилы сын, что от рязанцев побег?..» О, нет! Как с таким клеймищем дальше-то жить?!
- Не отвороти, батюшка! С нами Бог, верую! - выкрикнул Юрий.
Опять же, сам он не понял, как те слова на язык подвернулись. Впрочем, конечно же, знал Юрий о батюшкином благочестии, потому и помянул Господа в нужный миг. Бог-то ведь безответен. До поры безответен.
Даниил Александрович долго, пристально поглядел на сына. Что увидел - неведомо? Проник ли в мысли его? Но будто ношу тяжкую сбросил.
И впрямь, не ради ли сынов и грядущей славы московской затеял он этот поход? Не у Господа ли путь отмолил? Или не верит он Господу своему?
- Ан как ни будет, Данила Ляксандрыч, поздно нам с пути ворочаться, - неожиданно поддержал Юрия степенный и осторожный тысяцкий Вельяминов. - Война-то для люда московского внове. Люд и так на эту войну не больно-то в охотку поднялся. Так чего боюсь боле: в другой раз к нам беда под ворота придёт - не откликнутся слободы. А здесь, коли уж не победой, так кровью пуще сплотимся.
- Поставь в чело меня, батюшка! Истинно не посрамлю! - воскликнул Юрий, будто бы дело о битве было уже решено.
Даниил Александрович усмешливо поглядел на сына:
- Гляди чело-то не расшиби…
А уж с горы, не больно-то опасаясь московских стрел, скатилась ватажка отборных рязанских срамословников. Задирая зипуны, казали москвичам задницы, кричали всякое непотребство, спрашивали:
- Эй, москвичи, верёвки-то с собой прихватили?
- Которы верёвки-то?
- А которыми мы завтрева вас вязать будем! Ха! Однако короток зимний день.
А наутро грянула битва. Бились не затейно - лоб в лоб. Рязанцы, видать, были уверены, что легко сомнут москвичей. Чело их войска составляла тысяча изрядных пешцев-копейщиков, они и двинулись первыми. За двойным гребнем ощетинившейся копьями живой стены укрывались лучники, а уж за ними лавой готовы были скатиться на снежное поле рязанские и татарские конные.
Протасий Вельяминов, которому Даниил Александрович отдал волю воеводить, напереди поставил безлошадных слобожан да мужиков из окрестных московских сел.
Вроде бы густы ряды ратников, да нет в них ещё строгого воинского единообразия: кто с длинным копьём, кто с короткой сулицей, кто с топорами на длинных рукоятях, а кто и с рогатиной. Вместо кольчуг толстые, часто простёганные войлочные, а то и суконные тегишеи. Длинные узкие щиты обиты полосами железа. Кто побогаче - в клёпаных шеломах, кто победнее - просто в шапках. Правда, и шапки крест-накрет покрыты нашитыми полосками жести. От прямого удара, конечно, такая шапка голову не убережёт, однако же все лучше, чем простоволосу быть. Кое у кого из-под тегилей[48] торчат долгие подолы посконных рубах.
Глядя на жёсткую, уверенную поступь рязанских копейщиков, плотнее сбиваются москвичи, стягивают рукавицы, затыкают за пояса, поплёвывают в ладони, как перед дракой. Бечь то им некуда. Позади них в кованых кольчугах конные боярские дружины, Юрьева сотня.
Конечно, Даниил Александрович не поставил княжича биться в челе войска. Несподручно княжичу пешим биться. Да и Юрий о том боле не поминал. Протасий Вельяминов, разбив конную дружину на два рукава, поручил Юрию вывести свой рукав в нужный миг. А когда тот миг наступит, мол, лишь ему, Протасию, ведомо.
Эх, кабы не наказ батюшки слушаться боярина Вельяминова, так Юрий сейчас бы гикнул, вырвался ветром из-за спин пешцев да и взрезал бы, разметал на стороны рязанского «ежа»!
Лихо в сердце и знобко! Не терпится Юрию стакнуться в схватке. Не столько зла в сердце много, сколько удали и жажды славы! И жеребец под ним горячий, звенит серебряной обрядыо, кидает с губ жёлтую пену. Одно скверно: дорогая зерцальная броня, шлем княжий с высоким шишаком, которые ещё загодя он на войну заготовил, в Москве остались. Пришлось довольствоваться тем, что боярин Плещеев для него в обоз сунул - пластинчатой кольчугой московской ковки. И то, как ещё догадался старик, что сгодится!
Нет, зерцальная-то броня куда бы более его личила, чай, не раз он её на Москве примеривал! Да ведь вон как несуразисто вышло! Не его война - батюшкина…
А Даниил Александрович, от заутрени благословив войско, не из опаски, а по внезапной сердечной хвори остался в стане. Да и, честно признаться, хоть и Невского он сын, а не его это было дело - полки водить. Сейчас в просторном шатре из бычьих шкур он стоял на коленях перед походной иконой Спасителя, молил о Москве.
Вот уж верно сказывают: загад не бывает богат. Кажется, все продумал, предусмотрел, а не по его загаду складывалось! Однако знал Данила, сколь изменчива бывает судьба, и, пока окончательно не решилось дело, не гасил лампадку надежды в душе и истово бил поклоны:
«Господи, помоги!..»
А на высоком берегу в тот же миг князь Константин Романович столь же истово просил заступы для Рязани все у того же Господа.
И тот, и этот град православный. И здесь, и там колокола одну славу бьют. И здесь, и там одни кресты в небеса возносятся, так к кому же Господь более милостив?
Или нет ему дела до нас, неразумных?
А над заснеженным полем, где вот-вот должны были столкнуться русские с русскими, где вот-вот должна была пролиться и жарко смешаться в братоубийственной рубке единая кровь, будто луна над ночью, висела звонкая и напряжённая, как тетива, тишина.
- А-а-а-а-а-а-а-а!!! - дико разнёсся над полем тысячеголосый крик.
Не снеся невыразимого томительного ожидания, от которого так зыбко и холодно сосёт и ноет где-то «под ложечкой», навстречу гранёным рязанским копьям плотной стеной кинулись московские пешцы. И трёх стрел не успели выпустить лучники.
- А-а-а-а!.. - И захлебнулся крик.
Столкнулись. И каждый стал сам за себя. Потому что хоть ты и в строю на войне, и рядом плечо соседа, ан каждый умирает-то всё равно в одиночку.
Нечего и говорить, всякая война отвратительна по сути. Потому как суть всякой войны - убийство; кто боле убил, тот и прав. Хотя и принято делить войны на праведные и неправедные. Но подноготная-то войны всегда одинакова: завоевать, покорить, ограбить, отнять и прочее в том же духе, какими бы красивыми словами и высокими целями ни оправдывалась война.
Покорить чужой народ, завоевать чужую землю - так это ещё куда ни шло, так уж исстари повелось во всём мире. Зависть-то, видать, прежде нас родилась. Но воевать меж своими, веками, на потеху иным народам, лить братскую кровь - что может быть страшнее, бессмысленней и омерзительней? А ведь лили и как лили-то! Да ужас в том, что и по сей день живём не по-братски, во всякий миг по поводу и без повода Между собой готовы встать на ножи.
Эх, русские, так и не научились жалеть друг друга. Когда же научимся? Какой крови нам ещё надо? Но это лишь к горькому слову…
Трудно нам представить прошлые битвы. И ужаснуться им. После того, что нам известно о смерти, не напугает нас удалец с булавой. Булавой-то махать и честнее, и милосердней. Коли одним ударом раскроил череп - и хорошо, враз человек отмучился. Но в прошлых битвах была особенная, обоюдно звериная жестокость рукопашной.
Да ведь беда ещё в том, что живуч человек! Не сразу его и убьёшь. Порой в клочки раскромсаешь, а он все глядит на тебя тусклыми зенками: не знаешь о чём просит. Кишки на копьё намотаешь, а он все тянется тебя топором достать! Руку отрубишь, от плеча срубленная летит рука в снег, а пальцы-то на той руке в кулак сжимаются, гребут в горсть снег. Али в двуперстие вытянутся: себя ли благословил в последний Путь, тебя ли простил. Да неколи думать о том, дальше надо рубить. А чуть засмотрелся, задумался, так рядом и лёг. Хорошо, коли мёртвый. Потому как иная рана жесточе смерти покажется!
Оружьишко тяжкое, шипастое, вострое, раны от него широкие: резаные, колотые, битые. На одного мёртвого два десятка увечных. А все жить хотят! Падают под ноги, цепляются крючьями холодеющих пальцев, воют смертным, последним воем! Боятся, не хотят сами-то помирать.
А иные, напротив, хрипят, пуская с губ розовые пузыри:
- Приколи, родной, приколи! - Хватают, тянут в себя чужие мечи. И уже все одно им - чей тот меч, московский или рязанский.
- Христом Богом прошу, приколи!
Хруст костей, лязг железа, хлёсткий свист разящих ударов, глохнущий в мягкой, податливой плоти…
Да ведь всё это не в миг, всё это длится и длится, порой от утренней зари до вечерней, пока не от ран, так от усталости с ног не повалятся.
Смерть, кровь, вопли, стоны… Война.
Лют человек на кровь. Хуже дикого зверя, который себе подобного не грызёт до смерти.
Эх, мы - русские, русские!
Из ложбины, где располагалась в готовности Юрьева сборная дружина, невозможно было оценить то, что происходило на поле боя. Юрий лишь видел, как с взгорка ступали все новые и новые ряды рязанцев. Что там, как там? Держатся ли ещё москвичи? Сколь их осталось? И когда же Протасий даст знак вступить в бой? Да и жив ли Протасий, коли знака не подаёт?
Время текло томительно. Ясное поутру морозное небо затянули низкие свинцовые тучи. Дружинники, не давая мёрзнуть коням, вываживали их, ближние тревожно и коротко взглядывали на княжича: сколь нам ещё отсиживаться?
Да Юрий и сам дёргался! Судя по неиссякаемой мощи рязанских пешцев, что скатывались с горы, немного им надобно было времени, чтобы добить Большой московский полк, собранный из крестьян и ремесленников. Удивительно, что до сих пор они бились, стояли насмерть, а не побежали. Время-то уж перевалило на полдень. А ведь ещё не вступали в бой ни рязанская конница, ни татары!
«Что делать? Как быть? Дождаться, пока сами рязанцы хлынут в ложбину, встретить их грудь в грудь - это дело одно, и это в конце концов никуда не уйдёт, так, видно, и будет. Но какой же тогда прок от силы боярских дружин, ведь на кой-то ляд разбил их Протасий на два рукава? А ежели хлынуть двумя рукавами в тыл рязанцев? Поди, пока передние, москвичей дорубливают, задние-то ни развернуться, ни очухаться не успеют! А коли так-то?..»
Юрий вскочил на коня, погнал через ложбину, к редкой, прозрачной по зимнему времени берёзовой рощице, где в таком же мучительном ожидании маялся большой боярин Акинф Ботрин, поставленный Вельяминовым начальником над другим рукавом.
Акинф Гаврилыч, завидя княжича, пешим побежал ему встречь.
- Что, княжич, али знак Протасий прислал?
- Нету знака, боярин! - зло крикнул Юрий. - А я вот что тебе велю: давай-ка махом со спины зайдём к рязанцам, подсобим слобожанам, а то, я чую, сомнут их на смерть.
Акинф Гаврилыч исподлобья взглянул на княжича, тронул рукой заиндевелую у рта бороду и с сомнением покачал головой:
- Коли Протасий вести не посылает, так, выходит, покуда стоят, родимые. Знать, ещё не приспело нам время лезть на рожон.
- На ро-ож-о-о-н! - сузив глаза, презрительно протянул Юрий. - Али, боярин, до ночи надеешься в кустах отсидеться?
Упрёк был напрасен. Акинф Великий и сам отличался непомерной горячностью нрава. Ему самому-то ох как не по душе было это засадное «сидение в кустах». И его давно уж подмывало ослушаться строгого наказа тысяцкого и двинуть свою тысячу всадников на выручку пешцам. Однако же он понимал, что Протасий неспроста не пускает их в бой, выжидает решительного мига, может быть того, когда князь Константин пустит вперёд свою конницу.
- Ты меня трусом-то не чести! - едва сдерживая гнев, сказал боярин. - Меня Данила Лександрыч под начало тысяцкого поставил. Он мне ныне и указчик, а не ты!
- Знать, не пойдёшь?
- Не пойду, - покачал головой Акинф. - И тебе, княжич, говорю: не делай худа!
- Молчи!
Однако боярин докончил с усмешкой:
- День большой, чать, и мы с тобой, княжич, успеем ещё отличиться!
В точку попал Акинф Гаврилыч.
Слишком долго и страстно мечтал юный Юрий о войне, о воинской доблести, о славе и ратных подвигах, достойных великого деда, чтобы ныне, в день первой битвы, холодно и расчётливо выжидать, когда позовёт его тысяцкий вступить в бой. Жуткий шум сечи, доносившийся до ложбины, не столько тревожил его, сколь задорил. Не то мучило, что рядом гибла московская чадь, а что сам он стоит в стороне от этой гибельной сечи. Боле всего ему несносно то, что вот уж полдня миновало, а он лишь тем и отличился, что у всех на виду сопли об земь обивал!
Коли рязанцы верх возьмут, что скажут люди: «Юрий-то только по Москве летает соколом!» А коли москвичи выстоят, разве опять же не его попрекнут: «Что ж ты не поспешал на выручку, когда мы кровью-то умывались?»
Батюшка к битве непричастен, да и не посмеет его никто и ни в чём обвинить. Как бы ни вышло, а все скажут люди: знать, так Бог повелел.
Коли хитрый Протасий Вельяминов (и то предполагал Юрий) решил сдать битву рязанцам кровью одних лишь смердов и слобожан, так и в том ему выгода: мол, в том положении, в котором мы оказались, при явно превосходящих числом рязанцах надо было сдержать их натиск да с достоинством идти после на мировую. Зато боярские-то дружины остались в сохранности. Поди, бояре за то Протасию благодарностей нанесут!
А что ж он, Юрий, видел все, да не встрял! Дед его малым числом немцев бил! Брат отцов Дмитрий ни перед коим врагом меча не опускал! Так разве в жилах Юрия иная кровь?
Кроме того, мнилось Юрию, что под рукой у него такая собрана силища, что коли вовремя да отважно в бой её повести, так она и одна решит исход битвы. А коли и не решит, так авось заставит чуток охолонуть рязанцев, а то вон они вновь с горы, как муравьи, побежали.
А Акинф Гаврилыч явно насмешничал: «Успеешь ещё отличиться-то!»
Однако ж надо было так ответить боярину, чтобы запомнилось!
- Не отличиться спешу, боярин, людям московским спешу на выручку! - крикнул Юрий. Жаль, рядом-то не было никого! И уже тише прибавил: - А тебе, Акинф Гаврилыч, и это припомню!
- Что ещё? - усмехнулся Акинф.
Юрьев жеребец, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, напирал на Ботрю. Юрий жеребца лишь чуть сдерживал, так что Акинф был вынужден пятиться перед конской мордой.
- Али не знаешь? - склонившись с седла, зло выдохнул Юрий. - Али не ты к батюшке поддубенских мужиков с ябедой на меня наслал?
- Эка ты, Юрий Данилыч, о чём помянул!. - удивился боярин и покачал головой: - Твоя забава, моя забота! Да, ить дело-то прошлое! Нам с тобой ныне рука об руку биться, а ты обиды пестуешь! Не ладно то, княжич!
- Ладить-то после будем! - пригрозил Юрий.
Он резко дёрнул узду, вздыбил коня и, развернувшись, помчался прочь.
Юрий видел, как от рязанцев с прибрежного холма уже не чинным строем, а вразброд сбегали, видать, последние остатки пешцев. Он рассчитал, что со своими конными войдёт им в спину как раз тогда, когда они вломятся в поди уж шаткую, обессиленную стену москвичей. С двух стороц они враз искрошат рязанцев, сколько б их ни было, а коли Константин кинет наконец свою конницу, так будет время, чтобы успеть развернуться и принять её в лоб.
На скаку он просунул руку в ремённую петлю паворзня[49], накрепко стянул петлю на стальных наручах[50], потянул из поножен длинный тяжкий меч. Сердце, так долго томившееся в груди ожиданием подвига, как ледяной водой из ушата окатило знобким холодом:
«Верно ли делаю? Верно ли?»
Но не было уже в сердце места сомнениям, и сердце, в жуткой гибельной радости трепыхнувшись в груди, будто ответило:
«Верно!»
- Бей! Бей! - неожиданно сорвавшимся на петушиный крик голосом закричал Юрий и, лишь краем глаза ухватив, как всполошились от его крика дружинники, не оглядываясь, не придерживая коня, полетел вперёд.
А сзади его уже нагонял и точно подхлёстывал ответный злой и радостный крик застоявшихся дружинников, успевших за это долгое морозное утро накопить в душах обиду и ярость на упрямых рязанцев, не схотевших добром отдать москвичам свои земли.
Да ведь и не важно, на что обидеться, драться-то меж собой мы можем и безо всякой обиды. Хотя и обиды в русской душе всегда с избытком. Так что главное, было бы кому первому прокричать: «Бе-е-е-е-е-й!»
Юрьевы боярчата, да и прочие дружинники, оказавшись позади, изо всех сил нахлёстывали лошадей, чтобы догнать княжича. Впрочем, и Юрий, разумеется, не настолько был безрассуден, чтобы в одиночку врезаться в тыл рязанцам. Когда огромная, более чем в тысячу лошадей Юрьева дружина тронулась за своим вожаком, вытянувшись в дугу, он придержал коня, дождался, когда рядом с ним оказались окольные: Федька Мина, Андрюха Конобей, Редегин, Гуслень, Аминь - словом, его верная сотня.
Взлетели на пригорок, пошли на рысях в обход побоища. Издали все увиделось, как и предполагалось. Поле, точно огромное выжженное кострище, курилось жарким паром и кровью, снег был тёмен от павших, рязанцы давили, жалкая, выбитая узкая и неровная линия москвичей, оставшихся от Большого полка, в последнем отчаянном усилии держалась под самым взгорком.
- Выручай! - крикнул Юрий, и верное слово разнеслось от конного к конному.
- Выручай!!! - взметнулось над полем.
Ещё какое-то время понадобилось, чтобы плотной дугой охватить рязанцев, и уж наверняка на победу двинулась Юрьева рать на растерявшихся рязанских пешцев, которые спешно пытались оборотить копья. Да ведь видом летящей помощи ободрились и москвичи. Они уж не чаяли не то чтобы устоять, а и выжить, а тут, будто глас Небесный раздался: выручай!
- Выручай, братки! - откликнулись москвичи и с новой, непонятно откуда взявшейся силой кинулись в топоры.
Беспощадно, неукротимо упало кованое железо конников на головы пешцев. Лошади, визжа от боли, махом стоптали, взрезали строй рязанцев, всё-таки успевших выставить встречь двойной гребень копий.
И началась мясорубка.
Но вот здесь-то и случилось непредвиденное. По мере того как конные достаточно скоро продвинулись вперёд, за своей спиной они оставили большую часть рязанцев вовсе невредимыми, а первые из москвичей уже ворвались в самую гущу и толчею свирепой, безоглядной резни.
Среди сотен тел своих и чужих, что бились на тесном пространстве, всадники потеряли своё преимущество, более того, они стали беззащитными перед ударами, которые доставали их снизу. А сами-то они не знали, на кого и меч опустить, потому как пока наедешь на рязанца, нацелишься на него да пока меч уронишь, глядишь, на месте того рязанца уже москвич стоит, рот раззявил:
- Не бей!
Так ведь меч или паче того увесистый кистень с литым железным ядром, прикованным короткой цепью к железному же держаку, - не пёрышко, поди, и не отворотишь удар. В следующий раз и задумаешься - бить или не бить? А в бою-то как? Коли задумался, так, считай, сам на вражье копьё накололся…
Вот Юрий со своей сотней как раз и оказался в самом коловороте бьющих, бессловесно ревущих, копошащихся подлогами коней человеческих тел.
- Бей! Бей! - в горячем задоре кричал Юрий, рубил мечом на стороны. Бил ненасытно, неутомимо. Побоище-то, коли сила на твоей стороне, как болотина, - увлекает, затягивает. Чем боле крови, тем безоглядней и яростней.
Бей! Пока самого не достали! Но трудно пробраться к Юрию, он в плотном окружении своих. Рядом скалится Гуслень, Аминь прикрывает спину, выглядывает опасность, юлой в седле вертится Костя Редегин.
- Хык-к! - падает меч на чужие плечи, на головы в плоских мисюрках[51], в шлемах, в заячьих шапках, с нашитыми поверху жестяными крестами.
Мужик с чёрной бородой, срубленный со спины, успел обернуть на Юрия удивлённый взгляд:
- Пошто, княжич?!
Но, не дождавшись ответа, заскучав на этом свете, подогнувшись в коленях, ткнулся бородой в снег. «Эко, не ладно-то! Своего зарубил!» Но некогда сожалеть. Да и мужика не воротишь.
- Вперёд! Вперёд! - кричит Юрий. Пятками подбадривая коня, будто рывками проталкивая его через густоту человечьих тел, к Юрию рвётся Редегин.
- Княжич! Юрий! Не ладно! Своих топчем! - кричит он, вспучивая синие жилы. - Назад надоть! Назад!
«Куда назад?! Сдурел! - думает Юрий. - Бей!»
Сердце полно дикой, весёлой злобы. Пот из-под войлочного подшлемника застилает глаза. Да пот-то можно ещё обтереть краем багряного княжеского плаща, а вот как согнать с глаз пелену жуткой кровавой радости.
«Вот она - слава! Вот - победа!»
Впервые с Юрием случилось то, что потом навязчиво повторялось чуть ли не в каждой битве: в предсмертных стонах и хрипах, в судорогах чужой агонии мнилось ему собственное величие. Точно рассудок терял. Или в самом деле и рождён был Юрий, и жил лишь на чужую кровь?
На чужую великую смерть?..
Несмотря на то что, как могли, чистили дорогу Юрию его свирепые окольные (и под меч-то ему доставались не шибко грозные противники), будто из-под земли поднялся вдруг перед Юрьевым конём дородный рязанский воин. Ловкий, видать, мужик. Левой рукой прикрывал он шею и низ лица круглым татарским щитом, с-под щита струился на ляжки длинный склёпанный из мелких стальных колец куя к. В правой руке держал он сулицу. Долгий гранёный наконечник её, крепкое древко красны от крови, над щитом в рыжих коротких ресницах выпученные, пустые от злобы глаза, тоже кровью налитые…
- Эх! - щитом наотмашь ударил он напирающего Юрьева коня по морде.
Юрий уже вознёс меч, чтобы срубить рязанца, но от внезапной боли конь под ним вскинулся на дыбы. Рязанец того и ждал - снизу ткнул сулицу навстречу падающему Юрию, Удар был нацеленный - самым кадыком должен был напороться Юрий на стальной наконечник. От таких ран не выживают. Однако Юрий каким-то неимоверным образом успел чуть-чуть отклониться в седле, чужое железо вскользь взошло под пластины кольчуги, вспороло меховую телогрейку и даже достало до плоти, но далее не пошло, зацепившись зазубриной жала о нагрудник.
Смерть была рядом. Смерть была близко. Юрий явственно ощутил её холод. Стыдный холодный пот страха каплями засочился по телу. Ан не до, стыда было Юрию, ужас сковал его. Надо б вновь поднять меч, да руки не слушались. Как тычут палкой в морду взъярившейся собаки, Юрий не ударил, а ткнул мечом в.направлении рязанца. Рязанец, будто играючи, легко отбил щитом Юрьев меч, дёрнул за древко сулицу. И снова Юрий услышал, как корябнуло железо по груди. Отбросив щит, обеими руками ухватив сулицу, мужик изготовился в другой раз ударить Юрия. Как острогой бьют рыбу на мелководье, так должен был ударить рязанец, но только не сверху вниз, а напротив..
Вряд ли бы Юрий в том положении, в каком он вдруг очутился, сумел увернуться от этого удара или отбить его. Он не хотел умирать, но понял, что умрёт, потому что не было у него силы на этого ражего рыжебородого мужика с плоским, будто стёртым лицом. Смерть безлика.
- А-а-а-а-а! - по-звериному не закричал, а завизжал Юрий, не в силах сдержать в себе ненависти и страха.
- А-а-а-а-а! - заревел мужик, криком подгоняя удар.
Но удара не последовало. Костя Редегин бросился с коня на рязанца, на острие его сулицы. Благо, чуть промахнулся, а то быть бы ему наколотым на ту сулицу. Намертво сцепленные тела покатились по снегу.
Могуч и тяжёл был рязанец против Кости Редегина, однако зол и увёртлив был Костя. Рязанец, запустив Косте в рот корявые, чёрные пальца, драл ему губы, бил в лицо железными налокотниками, пытался добраться до дыха, перехватить ручищами Костино горло. Костя бился, кусался, брыкался, вился ужом под рязанцем, бодался шишаком шлема… Ан всё одно до смерти заломал бы его матёрый рязанец, кабы какой-то мимоепешащий мужичонка из москвичей не подсобил ему ненароком. Беззлобно и делово, будто по ходу в лесу ветку срубил, тюкнул топориком рязанца сверху по темени и далее побежал по своей надобе.
Долго рассказывается, а всё это произошло в мгновение ока! Ни Гуслень, ни Аминь, ни Андрюха Конобей, не говоря уж про Юрия, не успели и с седел скатиться, чтобы помочь Редегину.
Редегин, выбравшись из-под рязанца, сплёвывая крошеные зубы, улыбался кровавым ртом:
- Жив, княжич!
А Юрий, как зачарованный, остановившимся взглядом глядел на тушу рязанца с неестественно вывернутой, заломленной за спину огромной ручищей.
Господи! Как близка и случайна смерть!
Все существо Юрия, от ногтей и до малой жилки, которая бьётся его горячей, молодой, сильной кровью, наполнилось ужасом:
«Не хочу умирать! Не хочу умирать!..»
И здесь от стана рязанцев донёсся нераздельный дикий, звериный рёв. Так скрежещуще, визгливо, гортанно кричат всполошённые гуси.
- Гу-ууу-га-ааа-гы-ыыы-ыы!.. - Не передать!
То князь Константин, расчётливый, искусный воитель, запустил в бой рязанскую конницу. Взмывая снежные вихри, глухим топотом сотрясая мёрзлую землю, летели конные, неся смерть москвичам, да что москвичам, неся смерть и самому Юрию, загнавшему себя в западню.
Юрий оглянулся безумным, затравленным взглядом на поле битвы. Конная его тысяча была рассеяна по всему полю. Одни, как Юрий и его ватажка, находились перед последним московским оплотом - у самого взгорка; другие застряли среди рязанцев там и сям посерёдке; третьи топтались по краю, так и не преодолев сплотившейся рязанской загороды; теперь эти крайние пытались спешно развернуться худым строем навстречу Константиновым конникам. А в спину их били пешцы.
«Все!» - ясно и холодно подумал Юрий. И ещё подумал также ясно и холодно: «Не хочу умирать! Не хочу!»
И от этих простых мыслей, пролетевших в голове ледяным сквозняком, с него спало оцепенение, в котором он пребывал с той минуты, когда точно из-под земли вдруг возник перед ним тот злополучный рязанец. И пришло решение. Не из головы, а из самого Юрьева нутра, от самого тока горячей крови, которая взывала, кричала, молила лишь об одном:
«Жить! Жить! Жить!»
Невидящим взглядом Юрий оглянулся на своих ближних, что в растерянности жались к нему, ожидая хоть какого приказа, и крикнул:
- Вперёд!
Однако «вперёд» в данном случае означало как раз назад! Княжич пустил коня к взгорку, за которым скрывалась спасительная ложбина. Но перед взгорком пусть и жалкой стеной, а все ещё стояли московские слобожане. Да ведь не просто стояли - бились!
Но стоят ли все их жизни одной, однако же твоей собственной!
- Вперёд! - звал Юрий. И снова меч его безжалостно крушил на стороны, теперь уж и вовсе не разбирая ни чужих, ни своих.
Юрьевы молодцы, послушные его воле, ожесточённо прорубали средь тел дорогу к позору своему господину. Лишь Костя Редегин, с трудом державшийся в седле, хрипел в спину Юрию:
- Стой, княжич! Опомнись! Куда? Жив будешь, сам себя проклянёшь! Стой, Юрич!
Но что Юрию были его слова, когда только что в яви увидел он перед собой смерть, от которой лишь чудом упасся. И ведь впрямь: чудом спасся!
И ещё не единожды чудом спасётся, тогда, когда уж, кажется, никаких путей к спасению не останется! Знать, кто-то спасал его, знать, кому-то нужна была Юрьева жизнь?
Н-да, поди на века осрамился бы Юрий в той первой битве, кабы со стороны края поля не раздались вдруг новые звуки.
- Г-у-у-у-г-а-а-а-а-г-ы-ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы-и-и-й-й!!!
То навстречу крику конных рязанцев взмыл над полем крик конной тысячи Акинфа Великого, который по знаку тысяцкого погнал свой рукав наперерез рязанцам. Прежде чем столкнуться всадникам на земле, вперегон безумной скачке крик их столкнулся в небе.
- Бей! Руби! А-а-а-а-а-а-а-а-а!!! - будто чёрная туча повисла над полем.
А здесь ещё Редегин, рискуя быть срубленным слепым ударом, наконец нагнал, протиснулся к Юрию, своим коником заступил ход Юрьеву жеребцу:
- Там наши, Юрич! Там Ботря! Нельзя тебе так-то! Нельзя! - кривя губы, словно готов был заплакать, задышливо прокричал он, ловя ускользающий взгляд княжича. - Как на Москву придём?
Крепко встал на пути Редегин. Одно оставалось Юрию: срубить его. И мог бы! Однако от крика ли ботринцев, от слов ли старого друга княжич будто опамятовался. Так в бреду лихоманки вдруг возвращается сознание, так просыпаешься от злого кошмара…
«Акинф на выручку поспешил - знать, не все потеряно! Знать, можно биться ещё, знать… А я-то куда же? Господи, да что же это со мной? Как же это - я с поля хотел убечь?! Нет, не было того, не было!»
- Чего зенки-то пялишь? Чего встал на пути? Али думаешь, волю взял надо мной?! - прошипел Юрий в лицо Реде-гйну. И, наново выворачивая шею коню, уже в голос крикнул: - Сам ведаю, что творю! Али не на себя я рязанцев выманил Акинфу на славу? Так мне теперя ему и подсоблять надоть, чтоб не прогнулся! Ломи, б-е-е-й! - И как волна - то к берегу, то от берега - покатились Юрьевы всадники в обратную сторону.
И без того несуразная битва далее пошла совсем бестолково! Впрочем, толк в битвах всегда не враз виден, а лишь издали. Сблизи-то и не разберёшь, чья сторона верх берет. Там Акиифова тысяча сшиблась с рязанцами; за спинами ботринцев, не зная, куда приткнуться, мечутся разрозненные боярские дружины Юрьева рукава; их со спины достают копьями рязанские пешцы; тех пешцев рубит Юрьева сотня, малость замешкавшаяся у взгорка… Одно слово - битва!
Однако, чем далее она тянется, тем безнадёжней становится положением москвичей. Мало одной-то ботринской тысячи против разящей рязанской конницы - то в серёдке проломится, то с краёв прохудится. А Юрьевы всадники Ботре не в помощь, одни в чужой крови увязли, другие уж своей захлебнулись.
Да ведь с Константинова холма ещё татары не спущены. Немного их - всего сотни три, но как раз той силы и не хватает рязанцам, чтобы окончательно сломить москвичей. И не в числе дело, а в звании - татары! Кажется, одного их истошного визга достало бы для полного разгрома; ан отчего-то медлит князь Константин, не шлёт татар в бой.
Али сами они артачатся?
Первыми почему не пошли - то понятно. Исход битвы был ещё не ясен, а за ради чего им первым в русской распре головы подставлять? Ради сайгата? Так сайгат собирают с убитых, а не с живых. Так вот сейчас, когда на поле больше мёртвых, чем живых, самое татарское время пришло в битую Русь врезаться, Ио почему-то не катится с горы бешеная, неостановимая лава которую одни русские ждут с надеждой, а другие со страхом. Не идут татары!
А на холме суматоха. Что там - не разобрать, да ведь за рубкой и взглянуть неколи. И вдруг будто вздох прокатился по полю: уходят татары! Татары уходят!
И впрямь - вмиг пустеет на холме татарское становище.
Где грозные хвостатые татарские бунчуки?
Нет их!
Вздымая снежную пыль, с гиком, весело и белозубо скалясь, уходят от рязанского князя татары.
Так пошто приходили-то? А затем, знать, и приходили, чтобы верней обмануть. Капризна, увёртлива ханская милость, и слово его вероломно.
А ты, Константин, пошто на них понадеялся? Или неведомы тебе поганые обычаи? Не твоего ли отца отрубленную голову хан Менгу-Тимур приказал привезти в Рязань взоткнутой на копье в назидание православным, дабы не надеялись ни на татарское милосердие, ни на магумеданскую справедливость[52]. Или забыл ты то поучение?
Сложившаяся уже битва повернулась иначе. Предательство татар сильно приободрило москвичей и удручило рязанцев, которым до полной победы чуть-чуть не хватило сил. Даже не столько сил, сколько времени.
Короток зимний день.
В ранней тьме, в волчьих сумерках, запалив смоляные факелы, рязанцы и москвичи бродили по мёртвому полю: искали раненых, обирали убитых. Столкнувшись, без слова, как немтыри, расходились в стороны. Задень напиталась кровью и злобой душа.
А в жарко натопленном просторном шатре московского князя лаялись меж собой воеводы. Большие бояре с сокрушением, но как о личном достоинстве докладывали об убытках в своих дружинах. Однако сильнее всех претерпел от рязанцев (да и от Юрьевых конников) Большой полк[53]. Из трёх тысяч пешцев менее половины откликнулось. Для одного дня потери были безмерны.
Тысяцкий Вельяминов почернел лицом, лишь борода бела. Акинф Великий к ночи хмелен и шумен. На правах так ли, иначе спасшего битву честит всех подряд. Особенно Юрия. Юрий огрызается.
- А ты пошто со мной не пошёл слобожан выручать? - кричит он.
- Дак ить коли пошёл, мы бы теперя, княжич, с тобой навряд здесь сидели! Потому и не пошёл! И тебе говорил: худо будет! Или не говорил?
Досадно Юрию слушать боярина. Но не та вина его грызёт, за которую виноватят, а та, что в сердце занозой застряла. Оттого и скалит Юрий зубы на Ботрю и на прочих глядит с вызовом: ну, кто ещё в чём упрекнуть его хочет? Отводят бояре глаза. Знать, и о той вине ведают, только сказать не смеют.
Да и как не ведать - чай, не все пешцы сгинули из тех, что видели, как Юрий с поля-то рвался.
«Вот что нехорошо-то!»
Но более речь о Юрии не идёт.
Льстиво потчуют славой Аль-Бугу, который и на коня не садился. Хвалят татар за хитрость, хана за мудрость. А про переяславского выскочку Акинфа Великого забывают, и он, отшумев, засыпает за столом от хмеля, усталости и обиды. И долго ещё по обычаю машут после драки руками. Причём шибче всех машут те, кто на драку со стороны глядел.
Потом начинают мыслить, как завтра рязанцев встретят. Сильны они, черти! Унылы становятся речи и тревожны взгляды.
Один Даниил Александрович странно спокоен и даже светел - худшего ожидал. Ан обошлось!
Знать, на его стороне Господь!
И татары ушли!
Знать, по-прежнему милостив к нему хан!
Так чего же теперь страшиться?
«Надо к завтрему молитвами приуготовиться. Бог к Москве милостив…» - не слушая воевод, думает князь.
А наутро коломенские бояре, учинив измену, перекинулись, как о том и было с ними договорено Фёдором Бяконтом, на Московскую сторону. Да как удачно перекинулись-то! Ночью, перебив окольных, врасплох взяли в плен рязанского князя Константина Романовича.
Что ж с пустыми руками-то итить, - гордо ухмылялись коломенцы. - Чать, мы не нищие!
Ништо - ещё обнищаете!
О таком счастливом исходе и хитрый Бяконт не загадывал.
А вот Даниил Александрович и этого свинства не исключал. И в худший миг не терял он надежды на Божью помощь, однако же просто на диво, как все складно-то обернулось!
Стали ладить переговоры. За свободу отца сыновья Константина Ярослав и Василий готовы были уплатить и Коломной. Но сам Константин Романович такой позорный торг отверг напрочь:
- Убей меня, Данила Лександрыч, а все одно не будет твоя Коломна!
- Да разве же я, Константин, убивец? Я стану Бога молить о твоём вразумлении. Покуда сам верного слова не скажешь, кто ж тебя тронет? - усмехнулся Даниил Александрович и вздохнул: - А пока ты слова не дашь, что честью отступаешься от Коломны, придётся тебе у меня на Москве погостить. Чтобы сыны твои лучше помнили: чей отныне сей город. На том и закончили кровопролитие.
Как сказал Даниил, так и сделал: женил Юрия. Причём не на девке женил, а на городе.
На Переяславле!
Ещё при Данииловом деде, Ярославе Всеволодовиче, жил в том Переяславле затейный монашек, речистый женоругатель, тоже по имени Данила. Так вот он в своих писаниях ко князю оставил такие слова:
«Блуд из блуда для того, кто поимеет жену ради прибытка или же ради тестя богатого! Лучше уж вола видеть в дому своём. Лучше уж мне трясцою болеть. Трясца потрясёт, да отпустит, а зла жена и до смерти сушит…» - писал причетник[54].
Но кто же откажется прирастить своё имущество даже и блудом? Только глупый. Да ведь ещё как прирастить-то!
Москва Переяславлю и в подмётки не годилась. Ещё со времени Ярослава Всеволодовича Переяславль считался главной великокняжеской вотчиной. Потому и передавался он сыновьям строго по старшинству. Однако не только лестно было владеть этим городом, но, владея им, можно было быть уверенным - при любой каверзе и беде в самом центре Руси ждёт тебя почти неприступная крепость о двенадцати башнях, к тому же с одной стороны ограждённая непролазными болотами, с другой - большим Клещиным озером, а со всех остальных глубоким рвом и высоким валом, что тянется чуть ли не в три версты! Да и это, поди, не главное. Главное - переяславские воины, отменные кмети, опора победоносных дружин Александра Невского. Коли уж верны переяславцы своему князю, так верны до смерти. А прибыток каков! Меха, меды, воск, рыба…
Словом, зажитный город Переяславль!
Отнюдь не случайно по смерти князя Дмитрия Александровича этот лакомейший кусок стал средоточием алчных устремлений. Причём намного задолго до кончины его законного владетеля!
А правил Переяславлем в ту пору слабый волей и здоровьем сын Дмитрия Александровича князь Иван. Не о том речь, что не в батюшку уродился, а о том, что самому ему Господь детей не дал. Не на кого ему было оставить Переяславль!
Всем кругом было ясно: век Ивана не долог. Он страдал грудной немочью, кашлял и харкал кровью. А потому как ко всему прочему был неумён, переменчив, вздорен, капризен, то прежде, чем помереть, умудрился такую кашу заварить, что не сразу и разберёшь, чего в котёл натолкал!
Так как Иван был бездетен, после его смерти по древнему обычаю город должен был отойти к великому князю Андрею, а уж тот мог распорядиться им по-своему усмотрению. Однако, переяславцы сколь благоговейно по сю пору чтили память покойного князя Дмитрия, с которым не в один поход хаживали, столь же глубоко ненавидели теперешнего великого князя. Да и князь Иван мечтал напоследок если уж не поквитаться с дядькой, так досадить ему до зубовного скрежета.
Сначала, посоветовавшись с ближайшими боярами, решил Иван поступить по справедливости: согласно духовному завещанию отдать город во владение достойному. А кто достоин? И так рядили, и этак, а самым достойным оказался тверской князь Михаил. Ведь никто иной, а Михаил дал последний приют князю Дмитрию, ведь именно благодаря его заступничеству Андрей после Дюденева похода вынужден был вернуть из костромской ссылки Ивана и вновь вокняжить его в Переяславле, согнав оттуда своего вечного складника Федьку Чёрного. А кто как не Михаил в первую очередь встал со своими полками у Юрьева на пути Андреева войска?
Эта последняя стычка случилась три года назад, после того как на княжеском съезде во Владимире робкий Иван, доселе живший за стенами Переяславля тише, чем мышь в зимней норке, вдруг ни с того ни с сего возвысил свой голос до того, что прилюдно обозвал великого князя Каином, то бишь братоубийцей.
Слова, конечно же, справедливые, однако больно уж неожиданные в устах Ивана. Да даже и неуместные, потому как и съезд-то собрали ради русского мира, а не для новых обид. Куда там! Разлаялись до того, что там же, на съезде, на потеху ханскому послу-«миротворцу» беку Умуду за мечи схватились. Поди уже тогда потерял бы свою слабую головёнку переяславский Иван, кабы опять все тот же Михайло Тверской не встал на его защиту.
Кому был нужен тот разлад? Как ни верти, а одному лишь во всей Руси - загадливому московскому князю Даниле. Он, знать, и подбил Ивана против дяди выступить. Исподволь, тихонько готовил он Андрею врагов, себе союзников на будущую войну за великое княжение.
Андрей обиды от племянника не стерпел. Когда уже разъезжались, всегласно пообещал выбить Ваньку из переяславской отчины.
И выбил бы как нечего делать! Тем более что, видать, по уговору с Андреем ханский посол Умуд позвал Ивана с собой в Орду: мол, хан Тохта его хочет видеть. Пришлось Ивану прямо из Владимира отправляться в Сарай. Но перед тем упросил он Михаила Тверского и Данилу Московского взять Переяславль под их щит. Так сложился недолгий и непрочный союз Твери, Москвы и Переяславля. Да и послужил он лишь для того, чтобы под Юрьевым отвратить Андрея выполнить свою угрозу.
Как ни прельщал великого князя Переяславль, как ни жгла обида на ополоумевшего племянника, биться с мощной тверской дружиной, подкреплённой московскими полками, Андрей не рискнул. Постояли войска друг против друга да и разошлись по своим углам.
Ну чья как ни Михайлова заслуга, что не взял Андрей Переяславль на копьё?
К тому же и родня - не седьмая вода на киселе, и переяславцы всей душой на стороне тверича. Но…
Но ведь у московского-то дядьки Ивана Переяславского тоже, чай, на плечах голова, а не репа. Давно уж Даниил Александрович для себя наметил если уж не прибрать к рукам знатный Переяславль, потому как покуда руки коротки, так все сделать для того, чтобы обильная вотчина не досталась ни Михаилу, ни великому князю.
Кто б знал, сколь подарков Даниил Александрович переправил в Переяславль и самому Ивану, и боярам его, и попам: и пояса золотые, и кубки, и ткани камчатые, и потиры серебряные, и шкуры собольи!..
Да что рухлядь считать - сколь времени драгоценного потратил, гостюя у хворого племянника, выслушивая его вечное нытье, жалобы да обиды, глядя, как он в кашле заходится.
Кашляет, а все своё талдычит:
- Нет, дядя, то уж решено - отдам Переяславль Михаилу…
Слабый-то слабый, однако порода та же - коли уж зашла в башку блажь, так её оттуда и колом не вышибешь!
Упрям Иван, но не менее его упорист Данила. К тому же мало-помалу, по мере получения подарков, Данилову сторону берут и другие. Уж не он один уговаривает князя отдать переяславскую землю со стольным городом в московское пользование.
Но окончательно сломило Ивана то, что Даниил женил своего старшего сына на дочери ближайшего его советника - знатного из знатных, богатого из богатых, большого переяславского боярина Тимофея Всеволжского-Заболотского. Само прозвище боярина говорило о многом: Заболотьем называлась пространная плодоносная местность, лежавшая подле Переяславля меж Клещиным и Соминым озёрами, коей Местности был боярин владетель. Впрочем, как и многим другим угодьям…
Разумеется, князь Иван Дмитриевич на свадьбе Юрия и боярышни Ирины был посаженным отцом. Ну а уж после того как в ущерб иному родовитому браку Даниил женил сына на переяславской боярышне, и, считай, не только новобрачные, по и земли их кровными узами скрепились, более упрямствовать не хватило сил у Ивана. Наново переписал он духовное завещание.
И сдуру да в безлепом подражании благородному батюшке сей же миг объявил о том в Дмитрове, где в тот год как раз после Троицы (а Юрьеву свадьбу на Троицу сладили) в очередной раз собрались князья. Никто за язык его не тянул, да, видно, тяготился виной перед Михаилом. А может, просто перед смертью решил поглядеть, как после его слов позеленеет от злости дядька Андрей Александрович.
Ну и поднялся:
- А как Бог мне детей не дал, по смерти своей завещаю дедову и отцову отчину своему дяде Даниилу Московскому!
Ох, что там началось!
Андрей и впрямь с лица сошёл, позеленел, зубами клацает:
- Прокляну!
- Ха! - то ли кашляет, то ли смеётся Иван. - Сам проклят!
- С татарами приду - выгоню!
- Беги, пёс, за татарами, не впервой тебе Русь жечь! А тут и Михаил Ярославич Тверской вздыбился:
- Как то? Ты же мне обещал!
- Ну, дак прости меня, Михаил. Значит, переменился!
- Забыл, сколь я услуг тебе оказал? Или напомнить? - и за меч.
Михаил - князь горячий, нравный. Да только поглядел на Ивана, так с досады плюнул, а меч обратно в поножни кинул - с кем рубиться-то? Кого рубить? Ладящего, чай, не трогают.
А вот на Даниила Александровича Михаил нехорошо поглядел. Косо поглядел. И ухмыльнулся криво:
«Вот оно, значит, как Даниил Александрыч?!»
«Все в руце Божией, Михаил…» - светло и смиренно, аки агнец, улыбнулся в ответ московский князь.
Иван Дмитриевич недолго после Троицы протянул - к Успению и преставился.
А в Переяславле вокняжился Юрий.
Красива, но как-то не по-русски хрупка Ирина, боярская •дочка; точно золотая безделка фряжская, кою и в руки-то боязно брать - поломаешь. Да ведь и годов ей было всего шестнадцать - не набрала ещё бабьей стати. Юрий на неё как на бабу-то не больно и глядел. Впрочем, глядел ли, не глядел, а успел обрюхатить. Четвёртый месяц пошёл, как понесла княгиня.
Скучно Юрию в постели с женой. Грудки с кулачок, ключицы острые, как у мальчика… а беременна! Вот несуразица! Да и днём не больно весело глядеть на неё. На голове, точно у матушки взяла нарядиться на время, в жемчугах и каменьях, с серебряной обнизью тяжёлая бабья кика, в складках просторной ферязи смущённо прячет затяжелевший живот. И молчит. Не спросишь, так не ответит. Боится она, что ли, Юрия?
Да оно и понятно: всё же не княжьего роду. Однако же прав был батюшка - такого города, как Переяславль, ни одна княжна не стоит. А за этой птахой батюшка эвона какое приданое усмотрел! И вот ещё странность какая, прямо-таки удивительная и непривычная Юрию: чем далее, тем милей ему эта птаха. Одним взглядом безмолвным волю над ним берет! Вон что…
А Юрий-то поначалу было взбрыкнул:
«Да что ж ты, батюшка! Абы только с глаз долой меня хочешь спровадить?»
Но как проник в отцов замысел, так сам его ещё и подторапливать начал; больно уж захотелось ему на всей своей воле в славной дедовой вотчине вокняжиться. Да и Москва, надо сказать, после той битвы с рязанцами Юрию опостылела. Если раньше на княжича взгляды кидали пугливые, то теперь случалось ему поймать на себе и чей-то насмешливый взгляд.
Каждого-то плетью по глазам не отлупишь! А может быть, то лишь казалось Юрию, но все одно - тягомотно ему стало в Москве.
Да и сроду-то он её не шибко любил. Кой городище нелепый, разбросался ножищами-слободами по холмам, как сонная баба, то ли дело Великий Новгород или вон Переяславль! Хоть и длинные, обильные людом концы, а все кучно!
Сначала-то молодые жили в Москве. Юрий с соизволения батюшки неподалёку от своей Княж-слободки на низком берегу Москвы-реки велел заложить для жены обособленну слободу. Во-первых, сам он с женитьбой не собирался менять прежнего вольного образа жизни. Ан под одной крышей с женой венчанной жить да с другими девками путаться - все ж таки грех. Во-вторых, Юрию, который и брать любил, и щедро одаривать, хотелось на нищей Москве чем-то удивить переяславку да порадовать. Авось поразвеется, а то больно грустна да пуглива боярышня, то бишь в нынешнем звании княгиня!
В лето срубили двухъярусные хоромы. Таких-то затейливых да нарядных прежде и не видали на Москве. Со многими клетями в нижнем ярусе, с повалушками, горенкой, с просторными сенями во втором; а над всем этим громождением с галерейками да переходами высится бочковатая теремная башня, в коей, как и надлежит быть, самой княгини покои. По краям крыши, крытой тёсом, малые перильца с балясинками, высокое крыльцо под епанечной[55] кровлей подпирают кувшинообразные столбы, вытесанные из цельного дуба, в оконцах стекло фряжское, а наличники у оконцев изукрашены резьбой. На каких травы вырезаны, на каких - единороги, на каких - ездецы конные… Не хоромы, а игрунька на загляденье!
Ну так по жене и хоромы! Пусть радуется…
Правда, пожить в тех хоромах Ирина не успела - в августе помер наконец-то Иван Бездетный. Юрий с отборной московской дружиной поспешил в Переяславль, пока туда не грянуЛ, как грозился, великий князь. Ну и Ирина за ним увязалась - мол, с родней повидаться. Да и понятно - одной-то ей в Москве хоть и в светлых хоромах темно было…
Переяславцы не сильно печалились о зыбком, как студень, женоподобном и слабом Иване. А Юрия заочно успели уже полюбить. И за юность, и за удаль, и за норов, и за то, что был внуком Невского, и за то, что не погнушался взять за себя их боярышню… Всяк городишко в ту пору мечтал о возвышении над прочими, ну и переяславцы не хуже иных о себе понимали. Князь бы не выдал их, а уж они своего князя не выдадут!
Встретили Юрия не как гостя, а как законного правителя - с колоколами, со всем подобающим событию почётом, с изъявлением преданности лично Юрию, но, однако же, не Москве. Мы, мол, не в сыновцы к Москве записались, мы тебя к нам позвали, дабы оградиться от воли великого князя, от коего добра никогда не знали…
Так, значит, так!
Вовремя прибыл Юрий. Потому как Андрей Александрович, узнав о смерти племянника и о том, что младший брат всё-таки осмелился заместить его своим сыном, взбеленился на Городце. Поднял владимирские полки и, надеясь управиться до осенней распутицы, двинул их на Переяславль. Да только переяславцы, воодушевлённые Юрием, как один поднялись на войну (давненько не воевали!), и Даниил Александрович в подмогу прислал московскую рать. Без битвы, одним грозным видом дали отпор Андрею.
Не тот стал! Кажется, не было более злонамеренного, дикого, мутноумного человека на всей земле, для которого, вот Уж истинно, кровь людская - водица, но и он поумерился. Не в злобе, но в силе. Душит злоба-то, а меч поднять уже силы нет. А коли силы нет, так и страха нет перед ним.
Ни с чем вернулся великий князь на Городец, а оттуда, сказывают, прямиком в Сарай полетел - у хана правды искать. Надеется, как встарь, вновь привести с собой татар, теперь уж на младшего брата. Только батюшка дал знать Юрию, чтобы тот не шибко забаивался: мол, хап нынче к Андрею неласков, хан ныне расположен к нему, Даниилу, - и про это у батюшки от самого Тохты есть верные сведения.
Что ж, так и должно быть - сильный сильного чтит. А московский князь вошёл в силу.
Ежели раньше - до Коломны, считай отошедшей к Москве, да мощного Переяславля, взявшего московскую сторону, Даниил Александрович в своём устремлении к великокняжеской власти уповал лишь на Божью помощь и время - авось сдохнет сам по себе старший брат и законным порядком решится дело, тем более нужные люди доносили из Городца, что плох великий князь, худ да зелен, и что, мол, вот-вот возьмёт его карачун, то теперь, войдя во вкус примысла, испробовав победы, а главное, почуяв силу в собственных руках, князь Данила вполне откровенно выказал свою ненависть Андрею, которую вынужден был скрывать долгие годы.
Видать, таков уж был род Александров. Как для Александра родной его брат Андрей был первым врагом, как для его сына Андрея брат Дмитрий всю жизнь был бельмом на глазу, так в свою очередь и Даниилу был ненавистен Андрей.
Так вот, если раньше Даниил Александрович готов был покорно ждать, когда грядёт его час, то теперь он поторапливал время - сама жизнь Андрея была главной помехой в достижении его цели. А потому жизнь ту следовало укоротить. Давно уж следовало, да силы не было. Теперь есть!
Русь притихла в ожидании новой братней свары, в ожидании нового кровавого передела…
Юрий ещё дивился: чего отец медлит? Пошла удача в руки, так лови её, не зевай. Коли хан на твоей стороне, так иди на Андрея, выбей его и из Городца, пусть сдохнет в поле - по жизни и смерть! А главное - утвердись во Владимире на великокняжеском столе! Тогда - и Москве твоей льгота, и сынам твоим, то бишь ему, Юрию, по жизни почёт и слава, и власть, власть! Потому как ведь не вечен и батюшка, помрёт он, кому великий стол достанется? Ему, Юрию! По старшинству среди братьев! А Юрий помрёт, кому власть отойдёт над всей Русью? Его, Юрьеву, сыну! Уж он, Юрий, все сделает для этого! Так и пойдёт на Руси - из века в век, и на века утвердится власть и слава Александрова рода! Во веки веков, аминь!
Так поспешай же, батюшка, вон она власть-то рядом!
Со всей страстью юной души жаждал Юрий той власти, как жаждал славы. И верил, знал, как знают и верят, что после ночи непременно настанет утро, что будет он и властен, и славен!
Да к славе-то он в Переяславле уже прикоснулся - полки самого великого князя спиной развернул! Жаль, что без битвы! Видать, мало учёный рязанцами, битв жаждал Юрий!
Сидя в Переяславле в ожидании Андреевой каверзы, так решил:
«Ежели и переменится хан в своей милости и даст дядьке татар под переяславские стены, так и им явлю силу, как когда-то Михайло Тверской явил силу Дюденю с тем же Андреем. Ить не убоялся же! А теперь и Тохта его жалует! А ему тогда годов-то, поди, не более, чем мне, было. Сколь времени с тех пор утекло, а о нём по сю пору во всех весях толкуют - доблестный чадолюбивый князь! Вон она слава-то!..»
Все так же дерзок, честолюбив в помыслах был Юрий, однако за те полгода, что прокняжил в Переяславле, вроде бы неприметно на первый взгляд, но изменился. По-прежнему был гневлив, но уж не беспричинно; по-прежнему был горяч, однако умел и смирить свой норов; бремя внезапной власти Над многими людьми будто пригасило безудержные порывы. Да и времени у него не осталось на лихие забавы - крепил Переяславль на войну!
Опять же, вместо во всём послушных, готовых на всякое озорство отпетых Юрьевых слобожан (хотя и их Юрий перетянул за собой из Москвы) явились в советчики седобородые, служившие ещё его деду переяславские бояре. Хочешь не хочешь, а выслушаешь. А они и польстить сумеют, мол, шибко ты, Юрий, и статью и норовом с Александром Ярославичем схож, но в то же время и удержат от какого поспешного, неверного шага.
И вот ещё что: женитьба, его близость с молодой, до умиления беззащитной, тихой, во всём покорной и искренно богобоязненной женой чудным и странным образом повлияли на Юрия. Не то чтобы стал он добрее и мягче - терпимее. Одним молчанием своим, одним взглядом, полным не упрёка, а боли за него, грешного, Ирина умела достать Юрия до души. Единственная во всём свете.
Любила ли она его? Во всяком случае хотела любить, потому что должна была любить того, с кем осоюзилась на супружество перед самим Господом.
А успел ли Юрий её полюбить? Вряд ли. Но что-то новое происходило, творилось в его душе, то, из чего, может быть, и должна была родиться любовь. К первой из всех, кого знал, к единственному существу на земле, он испытывал к Ирине какую-то болезненную, сладкую нежность. Тем более во чреве её (и это возвышало Юрия) уже билась иная жизнь, зачатая от его семени.
Ему не нравилось лишь её молчание, страх, затаённый в глазах. Чего боялась? Чего предчувствовала? Чего предвидела? В своей ли судьбе? В его?..
Пытаясь пробиться к ней, по ночам он ласкал её хрупкое тело, жалея её. Днями, как любимое, больное дите, осыпал дорогими подарками. И радовался, когда она улыбалась.
Тогда он вряд ли ещё любил, но ведь хотел любить…
А ещё Юрий в ту краткую пору, что и для него самого было удивительно (потому как никогда прежде не был он особенно-то боголюбивым и усердным христианином), зачастил в церковь. И не потому лишь, что князь и у всех на виду, но и по душевному устремлению.
Знать, на перепутье стоял Юрий.
Холодно и темно ранним мартовским утром в каменном храме Воздвижения Креста Господня. Малые огоньки лампад не разгоняют сумрак. Не празднично ныне в храме - печально, Великий пост на дворе.
Юрий напереди всей паствы пал на колени, не в лад с остальными бьёт земные поклоны - и во храме одинок и отличен. Не талдычит, как прочие, за священником с детства затверженные слова молитв, к которым так и остался глух, о своём просит Господа.
Просит, чтобы укрепил его на ратные подвиги; чтобы Ирина, легко разрешившись от бремени, принесла ему сына; молит у Бога за батюшку, чтобы дал ему волю и сил на великую власть; о многом просит, сердцем пытается проникнуть к Господу.
Но за чёрными ризами, что ниспадают по тусклому серебру оклада древней прокопчённой иконы, строг и неприступен Господь. Не слышит, глядит мимо Юрия. Или слова не те?..
«…От Господа пути наши!» - провозглашает отче.
«От Господа?! - будто слышит впервые, поражается Юрий. - От Господа? Так пошто я ту девку чудскую безвинно обезобразил? Пошто под Переяславлем-Рязанским своих мужиков рубил? Али и зло, и страх мой тоже от Господа? - И ужасается Юрий: - Нешто не любишь меня?! - И молит: - Так возлюби меня, Господи, и стану верным Твоим слугой! Наставь на путь истинный!..»
Строг, молчалив Господь.
А Юрий нетерпелив, ждёт ответа. До рези, до слёз в глазах вглядывается в лик Спасителя, и вдруг кажется Юрию, Иисус усмехается в тонкие печальные губы. И, не выдержав той мнимой усмешки, чуть ли не грозит Юрий Господу:
«Возлюби меня! Дай и мне путь! Оставлю след во славу Твою…»
Безответен Бог.
Впрочем (странное ли то совпадение?), ответ долго ждать себя не заставил. Приуготовлен уж был!
На следующий день ввечеру прибежали из Москвы бояре: помер батюшка! На середине пути, не достигши желанного, вроде бы как ни с того ни с сего, от внезапной сердечной немочи умер князь московский Даниил Александрович.
Весть была страшна и нелепа. Юрий слушал чёрных гонцов и не понимал, что ему говорят. Не верил. Не мог поверить!
«Как же то - помер? Власть под Андреем не взял - и помер?! Где тот стол великий? Кому достанется? - Не столь скорбь, сколь обида душила: - Пошто обманул меня, батюшка? Пошто не добыл венца? Обману-у-ул!..»
Он сидел за столом, прикрыв ладонями лицо, чтобы не казать боярам, как закипают на глазах злые слёзы, как дёргаются в судороге непослушные губы.
- Как случилось?
- Так в одночасье, - вздохнул Макарий Афинеев. - Третьего дня упал на молитве, а боле уж не поднялся.
- На молитве?
- На молитве. Так ить известно, великий богоугодник был князюшка, - непритворно, по-бабьи всхлипнул Макарий. - По-христиански жил, по-христиански и помер. За деяния его воздастся ему…
- Пошто меня не позвали? - перебил Юрий.
- Иван Данилович не велел тревожить, - опустил взгляд боярин. - Опасается он, как бы великий князь как раз не грянул…
«Иван Данилович - вон что… Опасается! Чего ему опасаться-то, на Москве сидючи?»
Юрий ясно увидел перед собой масляную, с увилистым взглядом рожу Ивана: поди и у смертного одра батюшки искал свою выгоду. Эвона, как хитро оградился от него, Юрия: стереги, мол, Переяславль, а на Москве-то мы и без тебя управимся. Хотя знает, собачий хвост, что время для нападения почти миновало. Коли зимой Андрей не успел нагрянуть, так теперь поди поздно.
Стоял март. До весенней непролазной распутицы оставалось не более двух-трёх седьмиц. Конечно, от беса Андрея всякого можно ждать, однако мало у него остаётся времени, чтобы подступиться к Переяславлю. А коли и подступится, так увязнет в грязище, чай, весной да осенью не воюют!
- В уме был батюшка как помирал?
- Говорю же, благочестиво помер: схиму успел принять. Сказывал только, что будто жаба душит в грудях.
- Кто рядом был, кроме Ивана-то?
- Дак ить боле иных подле батюшки Иван и сидел, - пожал плечами Афинеев. - Игумен Богоявленского монастыря отец Феодосии присутствовал, Фёдора Бяконта звал, тысяцкого Протасия, иные братья твои, матушка их княгиня Аграфена Семёновна всечасно ждали благословления, - перечислял Афинеев.
Пятеро сыновей было у Даниила. Однако братья были разноутробниками. Юрия и Ивана принесла князю первая супружница боярышня Варвара. Умерла она, когда Юрий был малым дитём, так что матушку свою помнил он смутно. Остальные сыновья - Александр, Борис и Афанасий родились от другой жены - Аграфены, тоже московской боярышни.
Варвару Даниил любил безмерно. Может быть, оттого и сыновей от неё, Юрия и Ивана, он отличал особой отцовской любовью. Да ведь и по складу, и по духу, и по внутренней крепости они были более его, нежели младшие сыновья. К тому же ко времени его смерти старшему из Аграфениных детей Александру не исполнилось и тринадцати лет.
«Иван-то теперь по всю жизнь кичиться будет: мол, отцово благословение на мне! Мол, я последний его вздох и последние его слова воспринял! И будет он те слова всякий раз переиначивать так, как ему надобно! А что ему мог открыть батюшка, когда и так главное теперь всем ведомо: хоть и подохнет Андрей на Городце, а все одно - не встать Москве над Русью! Своей скорой смертью и мне отрезал батюшка путь на великий стол! У-у-у-у-у-у!..» - по-волчьи выла в тоске душа Юрьева.
- Иван Данилович велел звать тебя на Москву. Проститься надобно с батюшкой. А там тебе решать, велел сказать Иван Данилович: Москву ли себе возьмёшь, на Переяславле ли покуда останешься. Мол, ты старший отныне, тебе и воля!
- Звать велел? - перекосившись лицом, яростно взревел Юрий. - А как Андрей-то татар наведёт, он, что ли, Переяславль оборонит, а?
- Так горе долго, а тризна-то коротка. В три дня обернёшься, князь.
Переяславские бояре, о ту пору тоже собравшиеся в гриднице, недовольно переглянулись: ан уедет на три дня, а и вовсе не воротится. Пришлёт вместо себя Ивана, сам Москвой прельстится, а им уже успел полюбиться Юрий - отважен покуда! Но и отговаривать его не ладно: должен сын отцу в последний раз поклониться!
- А Андрея-то Лександрыча не забаивайся, - вольно или не вольно выдал с головой Ивана боярин. - На Москве бают, великий князь по сю пору у хана в Сарае сидит!
- А-а-а-а, в Сарае! - Юрий выскочил из-за стола, подбежал к Афинееву, ухватил за отвороты дорожной ферязи: - В Сарае, бают! Так пошто ж не позвали меня с живым проститься? Пошто зовёте на мёртвого поглядеть?
- Об том ты не у меня спрашивай, - знавший Юрьеву горячность, уклончиво ответил Макарий. - Меня же прости, князь, за худую весть.
Юрий отпустил боярина, вернулся к столу и сказал бесповоротно:
- В Москву не пойду. Батюшку, чай, и без меня отпоют. - Помолчал и добавил язвительно: - А брату Ивану скажи: пусть боле не поминает, кто старший, я и без него про то ведаю. И скажи: мол, Юрий, покуда сам от великого князя Переяславль бережёт, велел тебе Москву держать в крепости…
А ночью - хмельной и тяжёлый от горя - впал Юрий в буйство, в шум и отчаяние.
Никто не знает, просил ли о чём Господа, молил ли за упокой души батюшки, новопреставленного раба Даниила, себе ли вымаливал путь? А может, ожесточившись на скорый и безнадёжный ответ Его, и спорил с Господом?..
Заслышав среди ночи бессловесный одинокий человеческий вой, доносившийся снизу, Ирина из теремной светёлки, где почивала, спустилась в горницу. Ярко горели лампады пред малым иконостасцем; Юрий, как бесноватый, катался по полу в одной исподней рубахе, бил кулаками по дубовым плахам, захлёбывался сухими рыданиями, невнятно рычал:
- По-бо-рю-ю-ю-ю-у-у! По-бо-рю-ю-ю-ю-у-у-у!.. Кого поборет?
Кому грозит?
- Очнись, Юрий! Что-то ты?.. Что ты!..
- Обману-у-у-ул! Обману-у-у-у-у-л! У-у-у-у-у-у!..
Бона как неурочная смерть-то батюшкина на сына подействовала! Да ведь одно дело - смерть, а другое - власть! Будто дали да назад отобрали! Ведь Юрий (всегда в мыслях спешный!) помимо отца себя уже на великом столе владимирском видел! Себя уж считал над всей Русью владетелем! Эка падать-то ему было как высоко! И то сказать: всякий ли вынесет такую обиду от судьбы и родимого батюшки?
- У-у-у-у-у!..
Ирина склонилась над ним, прижала к груди голову, испуганно залепетала, утешая страстно и неумело:
- Юрий! Люба моя! Князь мой светлый, Господь с тобой!.. Он взглянул на неё белым, невидящим взглядом, не враз признал, потом оттолкнул её руки, отрывисто, хрипло пролаял:
- А, ты! Дева Господня! В монашенки ступай от меня! В Москву уезжай!.. Вон!.. В Москву!.. Нет тебе места рядом!.. Не хочу того! Не хочу! - И вдруг рассмеялся дико, безумно, неистово: - Не хочу пути Твоего!
На путь истинный многое мужество надобно, потому как много и испытаний на том пути.
От Господа того путь, кто идёт к Господу.
Но коли от Господа того путь, кто идёт к Господу, так к Кому путь того, кто от Господа направляется?