Через три дня после вечера в клубе четырехугольная «эмка» катила по прохладной дороге с длинными, предзакатными тенями от столбов и кустарника. Большое красное солнце, подернутое тонкими золотистыми стежками облаков, опускалось над серо-синим неровным пологом, который пока не двигался, не поднимался от горизонта. То вечер ждал своего времени.
«Эмка» вместила всех. Витя пристроился у Всеволода Васильевича на коленях и вертел треугольное, поставленное на ребро стекло кабины, забавляясь тем, что в одном положении стекла ветер сильно задувает внутрь кабины, в другом, хотя окно открыто, он куда-то исчезает. Лиза сидела у левого окна, обращенного к солнцу, и следила, за дорогой — за той последней дорогой… Вот и этот куст стоял, только тогда он был меньше и на снегу… Вот три клена мимо, и тогда мимо… Она отвела взгляд от окна. У сидящих впереди, шофера и Кузнецова, от закатного солнца розовела левая щека. А у Алексея Христофоровича и белая фуражка отливала розовым. Какой он теперь другой для нее…
Хотя все знали, куда едут, но как-то так, будто по уговору, говорили о другом. Софья Васильевна расспрашивала Кузнецова о жене, о доме. Тот отвечал охотно, но иногда бегло, смущаясь неустройством жизни, не так, как у других: жена еще студентка, хотя и четвертого курса, видятся только летом и на студенческие каникулы, детей нет, семья пока условная.
Потом заговорили о работе. Всеволод Васильевич спросил о конвейере, который на днях введен у Кузнецова на фабрике. Разговор пошел долгий и, видимо, для Кузнецова не новый. По его словам, руководству фабрики еще не было ясно, как при конвейере будет сочетаться личная, возрастающая производительность труда с общей работой конвейера.
— Даже если предположим, что на конвейере одни передовики труда, — сказал он, — то и тогда вопрос еще не решен. Ведь они разные люди! Я могу сегодня выработать на десять процентов больше нормы, а вы уже можете на двадцать — вы меня ждите! Завтра я на тридцать — я вас буду ждать. Нельзя же вводить регламент на личную инициативу, умение, желание…
— Если вы не против конвейера, то это, по-моему, можно разрешить, — улыбаясь, сказал Всеволод Васильевич.
— Ну, кто же против!
— Смотрите сюда!
И Всеволод Васильевич, вынув блокнот и пересадив Витю на другое колено, всем своим большим телом нагнулся к Кузнецову. Тот с недоверием стал смотреть в блокнот на линейки и кружки, появляющиеся под карандашом дяди Севы. Некоторое время он и слушал рассеянно: все это известно, а дальше что? Но вот у каждого пятого кружочка стал появляться шестой.
— Понимаете? Добавочная люлька для необязательной детали, — сказал Всеволод Васильевич. — Кто хочет, кто может, кто выиграл время на обработке обязательной детали. Это, возможно, еще не идеал, может, для дифференциации к добавочной надо еще добавочную, но обувь, я знаю, уже так делают… Вот пригодно ли это к вашей продукции?
И тут Кузнецов, насупившись, стал внимательно смотреть в блокнот, на карандаш, от которого ходила длинная, перечеркивающая бумагу тень.
Он сидел полуобернувшись к Всеволоду Васильевичу, и загорелое лицо его с толстыми губами было все, до белков глаз, в красном свете заката.
Нижний край солнца потемнел, стал вишневым, и на него нашло узкое, как стрела, уже не золотое, а лиловое облако. Теперь на дорогу бросали тени не только столбы и кустарники, но и высокие травы, кучками стоящие за обочиной. Дорога была полосата, и голубоватая «Победа», вынырнув слева «эмки», как по шпалам, понеслась вперед, дымя розовой, тонкой, как пудра, красивой пылью. Следя за ней, Лиза первая заметила дымки впереди. Это, конечно, Весняна… У нее сжалось сердце… Слева от дальних домиков бесшумно взлетел султанчик пара, преобразился в гриб и растаял в воздухе. Только тут дошел гудок паровоза.
Услышав его, Кузнецов не торопясь отвернулся от дяди Севы и, пригнув голову, всмотрелся в дорогу. Вскоре машина свернула влево, на проселок, и поехала прямо на закат. Запахло влажной травой, клевером, стало прохладнее. Небольшое взгорье с редкой рощицей заслонило солнце, и прямые клены, стоящие на краю взгорья, со всеми подробностями — с ветвями, с длинными ножками листьев и с пятипалым узором самих листьев, — отчетливым силуэтом обрисовались на темно-красном чистом и далеком фоне.
Машина остановилась. Все молча вышли, и усатый шофер, откинув сиденье, стал подавать глиняные горшки с цикламенами и гиацинтами.
По узкой, пологой тропинке вслед за Кузнецовым все стали подниматься в гору. Витя с шофером шли последними. У Вити руки были свободны, и он, сорвав травинку и натянув ее между сложенными большими пальцами, сильно подул на нее. Раздался дребезжащий писк. Софья Васильевна, морщась, оглянулась, и Витя быстро отнял руки от губ. Неопределенно улыбаясь, шофер погладил его по голове.
Еще не останавливаясь, но уже замедляя шаг, Кузнецов, шедший первым, снял белую фуражку. Вслед за ним, ничего еще не различая, перехватив горшки с цветами одной рукой, обнажил голову и дядя Сева. Софья Васильевна приближалась к ним, пристально и озабоченно ловя взгляд Кузнецова, и когда она заметила, куда он смотрит, с тем же, только более напряженным выражением лица стала смотреть туда же. Лиза из-за спины матери все уже увидела и, закусив губы, шла, рассматривая пушистые, в бледных иголочках листья цикламенов, которые она, держа двумя руками, несла впереди себя. Прозрачная капля упала на лист, и из-за иголочек не скатилась, так и лежала, как роса.
Холмик был аккуратно обложен свежим зеленым дерном, обсыпан кругом желтым песком. Тесовая скамейка без спинки стояла слева.
…Когда прошли первые минуты, мужчины стали устанавливать цветы по краям дерна. Софья Васильевна сидела на скамейке и, отнимая платок от глаз, что-то шепча изменившимся голосом, показывала рукой с платком, куда лучше поставить тот или другой горшок. Привалившись к ней, пряча лицо, рядом сидела Лиза.
Осторожно отстранившись от дочери, Софья Васильевна подошла к Кузнецову, который стряхивал с колен песок, и, смотря на него влажными, благодарными глазами, спросила все тем же невнятным, изменившимся голосом:
— Это вы… скамейку, дерн? Да? Совсем свежий…
Когда стали спускаться по тропинке к машине, вспомнили про Витю. Всем почему-то казалось, что он тоже был там, наверху. Его позвали. Он поднялся откуда-то из-за кустов и, прутом стегая впереди себя траву, отворачивая голову, пошел напрямик без тропинки — к машине. Как только уселись, Софья Васильевна испытующе взглянула на сына и с растерянной улыбкой привлекла его к себе, и он, никого не стыдясь, вдруг громко заплакал.
Не успела машина тронуться, пошел дождь, все сразу заблестело вокруг. Лиза, нагнув голову, посмотрела наверх. Из машины был виден только край тучи, темно-багровый, но не страшный на чистом вечернем небе. Солнце почти зашло, на землю уже легла тень, но клены на взгорье еще держали закатный свет. Серо-синий полог вечера, медленно набирая высоту, стал охватывать небо.
В кабине стоял полумрак, тишина, было слышно, как в левое окно задувает ветер, упругий, теплый. Взгорье с кленами давно скрылось, версты легли, а оно все стояло перед глазами… Софья Васильевна вдруг сказала как бы про себя:
— Как странно, мы тогда прочли: «Без вести…»
Она знала со слов Кузнецова, что, приехав в часть, он на второй же день был тяжело ранен и в безнадежном состоянии отправлен в далекий тыл. И тогда, когда он смог о событии, происшедшем на станции Веснина, написать в часть подполковника Тоидзе, вероятно, было или поздно — уже послали извещение родным, — или у части переменился номер почты. Возможно и другое: почта и канцелярия войны работали не безгрешно, но гибли, умирали и они… Она знала все это, но после строки на граните и сейчас, после свежего дерна, свежего песка, — после зримой памяти о нем, — как-то странно было то, давнишнее: «Без вести…»
Лиза следила за мокрыми кустами, мелькавшими за окном машины. Мамины слова о «без вести» напомнили ей о той комнате у Натальи Феоктистовны. Были там, ничего, конечно, с мамой не нашли, все новое, все другое — остались лишь стены, когда-то видевшие его… Ничего в руках на память не унесли, но шли не пустые: память об отце за эти дни была уже другая, большая — не только для них, родных ему… То смутное, новое чувство к отцу, которое подступило, когда она слушала Кузнецова в клубе, вдруг стало сейчас ясным, светлым. Да, она гордится… Лиза вспомнила человека в меховой куртке — там, в Москве, над столом — и опять вернулась к мыслям об отце.
Тут, в полумраке машины, отец возник строгий, сильный… Нет, сильный по-другому, решительный, неотступный… Неотступный, как тот, на санях, в меху, со стрелкой компаса на норд, только на норд… «Вариант один, и он не обсуждается!» — говорил отец. В этот миг он, конечно, видел и маму, и ее, и Витю, но было и другое, еще большее — огромная, бескрайняя страна, которая сейчас за минной камерой лежала в февральских снегах, под нежарким зимним солнцем. Она затихла, ждет его, верит ему. И он кладет руки на желтый ящик… Папа!..
…Когда подъехали к плотине, был уже вечер. Дождь давно прошел, на темном небе прорезались звезды, и блики их рябили на воде, у бычков. Низ плотины был погружен во тьму, но проезжая часть сияла огнями — шли отделочные работы. «Эмка» уперлась в полосатый шлагбаум, и при свете фар была видна пожилая сторожиха, что-то вязавшая быстрыми, блестевшими на ярком свету спицами.
Кузнецов и Всеволод Васильевич вышли из автомобиля покурить. Их окликнули из «Москвича», тоже ждущего переезда. Они еще не подошли к машине, как навстречу им из низкой дверцы показался высокий, в светлом костюме Аверьянов. Всеволод Васильевич спросил его, когда же будет двухстороннее движение, чтобы не ждать у шлагбаума. Тот, улыбаясь, ответил, что скоро — как зальют асфальтом. Но улыбка его относилась не к ответу, а к чему-то другому, так как он, продолжая улыбаться и уже не слушая, что ему говорят, подошел к фаре «Москвича» и, вынув из кармана бланк телеграммы, поманил к себе Всеволода Васильевича и Кузнецова.
— Вот сейчас только получена, — сказал он. — Помните пароход «Руслан», который первый прошел наш шлюз, обновил? Так вот, его капитан Рудниченко уже прислал телеграмму.
— «Прибыли в порт Долгожданный, — стал читать Всеволод Васильевич, — выгрузили долго ожидаемое; грузимся долго лежащим. Завтра морская волна будет бить в корму. С попутным зефиром, так быстро на вашем шлюзе не ожидаемый Рудниченко».
Шлагбаум поднялся, навстречу проехали короткотелые, с порожними кузовами автокары, от которых потянуло теплом и запахом горячего асфальта. Те, кто стоял у переезда, разошлись по своим машинам.
Миновав аванкамерный мост, «эмка» въехала на плотину. Лиза стала считать бычки, но сбилась. Была и другая примета: доска соревнования — от нее третий пролет… И, когда машина поравнялась с этим пролетом, Лиза представила, почувствовала: сейчас вот под ней, внизу, у воды, — седьмое донное…
На следующий день после вечера в клубе, после Кузнецова, она с Павеличевым ходила к плотине, и он с берега показал — он все знает — седьмой туннель. Уже не его самого, а место, где он был. Туннель этот давно открыт, пропустил сквозь себя воду и теперь снова забетонирован. Но в четвертом — Павеличев сказал «трудном» — туннеле еще шла заделка, и по четвертому, по темному, ничего не говорящему огромному квадрату она увидела далекий февральский полдень в седьмом донном…
Павеличев в тот вечер уезжал, и, помявшись, он спросил ее московский адрес. Это было впервые для нее — подруги и мальчики не спрашивали, и так знали. А тут было по-настоящему записано в большой блокнот… Они поднялись по берегу, и на скользком крутом месте Павел, как и в первый день, подал ей руку…
Сейчас он уже в Москве или, может, в разъездах, и она вот едет над седьмым донным, едет от кленов, от свежего дерна…
И мысли вернулись к сегодняшнему — к станции Весняна…
Дома, после длинной, в оба конца, дороги, всем захотелось спать, и Лизе тоже, но она, наскоро выпив чаю, перебралась за угловой, укромный стол и засела за письмо к Варе и Светлане. Квартира затихала, а ее сон стал отходить.
…Снова в потушенном зале возник человек, спускающийся в люльке. И последнее, сегодняшнее: машина едет на солнце — и вдруг взгорье, клены… Да, найден, но не тот, кто был в воспоминаниях и сомнениях. Она не счастлива — ведь его нет, — но она не может быть не счастливой, что узнала, нашла такого… Да, у него тоже был свой «курс — норд», и она теперь в своей жизни желает только одного: быть такой же, не отстать… Это много, возможно ли это? Хотя бы только стараться…
От нежданных мыслей письмо было путаным, а от волнения длинным. Но Лиза знала, что подруги и поймут его и дочитают до конца.
Прошло месяца полтора.
Стоял уже август, лето, перевалив через вершину, не убавило ни тепла, ни зелени, только перед рассветом у открытых окон несмело, будто просясь, появлялся ветерок и тут же уходил. Давно сошли желтая черешня, ягоды, держались еще абрикосы, много было яблок. Появлялись на базарных рогожах замыкающие лето и фруктовый караван толстые арбузы.
Наталья Феоктистовна говорила Софье Васильевне, что все это пустяки, это и в Москве можно найти, а надо взять с собою местных помидоров. Маленькие, овальные, вроде слив, и, как сливы, с тонкой кожицей, они и в маринад, и в соленье, и так просто — прелесть…
Они сдружились за это время. Наталья Феоктистовна поняла, что сестра Всеволода Васильевича обыкновенная женщина, только с какой-то душевной загородкой. И не на все личное, а только на то, где могут появиться слова сочувствия, грустный вздох… И Наталья Феоктистовна не затрагивала этого. И, если заходил разговор о станции Весняна, говорила об этом просто, как об обыкновенном. Так она порекомендовала плотника, который хорошо, добросовестно может сделать на могиле ограду…
Софья Васильевна была благодарна ей не столько за то, что та поняла, чего не надо касаться, сколько за ту легкость, естественность и незаметность, с которой Наталья Феоктистовна обходила это. И как-то она сказала брату:
— Вы ведь дураки, женитесь на молодых и красивых! А ведь надо на тонкой, благородной душе. И я не понимаю, чего ты медлишь.
Всеволод Васильевич был некоторым образом задет, обижен: помимо всего, он считал ее и молодой и красивой. Но промолчал. Сестра, поняв его, стала оправдываться: он не так ее понял, она говорила о главном, чего он, может быть, и не видит. Брат даже возмутился: как не видит!.. Это возмущение и рассмешило Софью Васильевну и уверило: теперь скоро…
…За полтора месяца Лиза получила от Павеличева на завьяловский адрес четыре письма — и все из разных мест. В последнем, уже из Москвы, он просил ответить. Это было трудно. Варе она писала одним махом, не перечитывая, а тут пришлось с тремя черновиками, так как не знала, что отвечать.
Он сообщал о работе, о разъездах, о разных местах, в одном письме было сказано — в Завьяловске ему понравилось больше всего. А о чем писать ей? О пляже, о кино, о чтении книг для школы — в общем, о безделье. Но в третьем черновике письмо неожиданно получилось очень умное.
Накануне, посмотрев с дядей и с Натальей Феоктистовной «Месяц в деревне», она вдруг с жаром обрушилась на героев пьесы. Как можно целый месяц только то и делать, что выяснять, кто кого любит и кто кого не любит! Это ужасно! Это позорно! Да что месяц — это только одно название у пьесы, — а на самом деле у этих людей и вся жизнь была такая бездельная… Да, она тоже сейчас ничего не делает, если не считать помощи матери по хозяйству и чтения для школы, но, во-первых, у нее каникулы, а во-вторых, ей самой совестно…
Тут Лиза по своему прямодушию почувствовала: нет, ей не совестно, — и зачеркнула это. Пришлось зачеркнуть и «во-первых» и «во-вторых» и написать просто: «потому что каникулы». А у тех была вся жизнь такая… Нет, мы совсем другие люди, мы не можем, просто не умеем сидеть сложа руки! Наша эпоха…
Письмо было большое, обстоятельное, Лизе оно очень понравилось — умное. Павел поймет, оценит — это не бантики, не цветочки! Испортил дядя Сева: когда письмо было уже отослано, он как-то в разговоре сказал, что писать письма на линованной бумаге — это пошло. А она как раз на линованной! Кто же знал!
Но потом оказалось, что письмо подгуляло не только потому, что она писала по линейкам. Павел ответил: ведь это получается, что «месяц в деревне» был всеобщим, от мала до велика! А построенные города! А дворцы! А Великий Сибирский путь! А ученые? А тот же Лизин Седов?…
Она тотчас, уже без черновиков, принялась отвечать… Неужели она так написала? Или он так понял? Великий Сибирский путь-это была только подробность из географии не то в пятом, не то в шестом классе: желтой указкой надо было долго вести с запада на восток… Но Седов был живой, близкий, его любил отец, и неужели Павел подумал, что она могла так подумать?…
Письмо было начато в дни отъезда, и мать не дала дописать — то туда сходить, то это сделать.
— Завтра с утра никуда не уходи! — сказала Софья Васильевна. — В десять часов Алексей Христофорович пришлет машину.
Лиза знала: завтра, в последний раз — в последний перед отъездом — поедут к станции Весняна…
Было условлено — Кузнецов предложил: в десять часов он приедет из района в обком, и, пока будет идти совещание, Софья Васильевна с детьми съездит туда на машине. Вечером позвонил со строительства Аверьянов: «Слышал, послезавтра уезжаете. Может быть, надо машину к Михаилу Михайловичу?» Софья Васильевна поблагодарила — уже есть.
Наутро в своей не старой, но уже устаревшей для глаза четырехугольной «эмке» приехал сам Кузнецов.
— Мой вопрос на совещании, оказывается, в самом конце, — сказал он, неторопливо двигая толстыми губами. — А у нас поговорить любят. Так что за три часа не спеша мы вполне…
Там, как и в прошлые приезды, стояла затененная кленами тишина, изредка доносились со станции гудки паровозов. Пахло лесной земляникой — ягоды уже сошли, но где-то от их листьев, нагретых солнцем, тянуло прежним ароматом.
Ограда, хотя и деревянная, получилась прочная, основательная, с засмоленными внизу столбами, маленькая калитка, ведущая внутрь, открывалась легко, без скрипа. Одни цветы осыпались, другие пошли в цвет: принялся, хотя и не вовремя посаженный, шиповник…
Все было чисто, прибрано вокруг, цветы политы, и Софья Васильевна вспомнила про Аграфену Ивановну из железнодорожного поселка, которая все это — и не первый уж год — не забывала. Она ее видела в прошлые приезды, знала, что Алексей Христофорович давно договорился с ней, но теперь-то уж не Кузнецов, а она хотела бы поговорить с Аграфеной Ивановной. Но все откладывала этот разговор, не зная, как отнесется к нему Алексей Христофорович.
На обратном пути к машине она заговорила об этом, и Кузнецов сказал:
— Я вас понимаю, вам хочется самой заботиться… Да это и ваше право. Но я тут буду ближе, и надо ли с Аграфеной Ивановной заново договариваться? Она ко мне уже привыкла… А так — считайте меня только управляющим! — добавил он.
Софья Васильевна приостановилась, пристально взглянула на Кузнецова и вдруг обняла его.
На следующий день уезжали.
Поезд формировался в Завьяловске: в вагоне было свободно, прохладно, пахло недавно вымытыми полами. Уложили вещи, будто примериваясь, сели на свои места. Софья Васильевна оправила салфетку на столике. Всеволод Васильевич пришел от проводника и объявил, что чаи будет, как только поезд тронется. Он сказал это, смотря не на сестру, а на Наталью Феоктистовну. Та рассмеялась и поспешила обратиться к Софье Васильевне:
— На корзинку с помидорами ничего не надо класть!
Кузнецов молчал, но потом сказал, что на станции Лахтино, которая будет через час, надо покупать не цыплят, а вареную кукурузу — умеют там делать.
Затем все впятером сидели на нижних полках — Витя был уже на верхней, щелкал выключателями — и вели отрывистый, перебегающий с одного на другое разговор, обычный разговор перед прощанием. А потом наступили те неизбежные даже при расставании с близкими людьми минуты, когда все сказано, а поезд еще не уходит… И тут идут повторы.
— Помидоры лучше на третью полку, — сказала Наталья Феоктистовна, — а тут они могут помяться.
В коридоре послышался шум, и Всеволод Васильевич, сидящий ближе к выходу, заглянул за дверь. Он встал, улыбаясь и кивая головой. У входа в купе появился высокий Аверьянов со шляпой и свертком в руке, за ним — полный, степенный, в сером костюме начальник строительства Лазарев. Позади черноволосый, черноглазый человек, в котором Всеволод Васильевич узнал Панайотова, известного по местной газете кессонщика с левого берега.
У Аверьянова, видимо, были приготовлены какие-то официальные слова, но всякие возгласы: «пройдите», «сядьте», «как устроились», помешали ему произнести. Кроме того, по вагону прошел вислоусый проводник, предупреждая о скором отходе поезда. Аверьянову надо было торопиться. Отложив шляпу и поглядывая на Софью Васильевну, он развернул серую холстинку на свертке и тут же отвел руку.
Небольшая, в полметра длиною, модель плотины лежала у него на ладони. Она была искусно вырезана из какого-то светлого дерева и шла легкой полудугой, матово блестя рубчиками-бычками. Внизу, в середине модели, между двумя бычками, был пунктиром обведен крошечный квадратик и стояла цифра «7»…
По коридору к выходу прошли провожающие, пробежал носильщик. Аверьянов поднес Софье Васильевне модель со словами:
— Просим принять от строительства…
Софья Васильевна и Лиза вместе протянули руки, но с верхней полки быстро спустилась другая, с обкусанными ногтями, и Витя, приговаривая: «Я только посмотрю!» — поднял модель к себе.
Потом Софья Васильевна и Лиза стояли у спущенного окна, выходящего на перрон к провожающим.
Оставалось две-три минуты.
Всеволод Васильевич, украдкой и как бы подшучивая над собой, показал сестре глазами на локоть Натальи Феоктистовны, который он неловко, но бережно поддерживал, и улыбнулся, как бы говоря: «Вот видишь!» Но вслух сказал сестре другое:
— Родственники, которые подхалимы, бегут за поездом до самого семафора. Но у тебя брат честный человек и будет стоять на месте.
Неожиданно между палевым платьем Натальи Феоктистовны и темным костюмом Кузнецова появился загорелый хмурый мальчик в трусиках и майке. Софья Васильевна быстро обернулась назад, в купе:
— Витя, Глеб пришел!
Витя, оставив модель, скатился с полки:
— Где он? — и подбежал к окну.
Выяснилось, что Глебка на вокзал шел пешком. Аверьянов пригласил Софью Васильевну приезжать на будущее лето — станция будет во всей силе. Со значительным видом прошествовал по перрону главный кондуктор. Начальник строительства Лазарев внушительно, как бы приказывая, сказал Софье Васильевне, что в Лахтине надо купить новые дыни «колхозница» — маленькие, круглые, но необыкновенные. Кузнецов, неодобрительно выслушав это, повторил о кукурузе. Пробежала женщина с двумя белесыми одинаковыми девочками. Раздался свисток. Провожающие по всему перрону отступили от вагонов.
Неожиданно слева в соседнем окне Витин выкрик: «Юриспруденция!» А вон Глебка, поднимаясь на цыпочки, громко, радостно-отчаянно в ответ: «Корпуленция!»
Поезд трогается.
На перроне мелькают платки, руки. У Софьи Васильевны все смешалось — все вместе: и со всеми ли простилась, и так ли поблагодарила Аверьянова, и не забыли ли чего из вещей, и почему это Глебку не догадались подвезти, и что это за дурацкие слова они выкрикивали…
Втроем у окна. Как часто бывает в небольших городах, сразу за вокзалом показалась свежая зелень, редкие домики с огородами, переходящими в луга. Вскоре поезд подкатил к мосту через реку, и отсюда стала видна далекая плотина — маленькая, как эта, в купе. После моста уже свободно, просторно и надолго открылось чистое поле…
Часто в семье моряка на шкафу стоит кораблик — модель того, на котором плавал отец.
В Москве, в одной из квартир на Большой Якиманке, на верхней книжной полке светлой полудугой лежит крошечная плотина. Когда я бываю в этом доме, останавливаюсь перед нею. Там, у себя на родине, она уже в полной, даже в умноженной силе, а поблизости от нее и подальше нарождаются другие, новые. Куда же отнести эту, деревянную?… Нет, не в тень воспоминаний, куда обычно причаливает шкафный кораблик, а вперед и дальше — к живым строителям и солдатам.
1949–1954