Люди решили: бедняга Киялхан с ума сошел.

С вечера он думал: не уходило бы солнце. Но оно неизменно закатывалось. По утрам ему хотелось, чтобы день не занимался. Но все было напрасно — беспокойное течение жизни продолжалось без перерыва. Тревожная явь проникала в его тщетно устраняющееся сознание. И не сквозило ни лучика радости в душе, словно уже не ждал он от мира никакой новизны: та же заревая битва между светом и днем, борьба добра и зла, черного и белого, и это повсюду: в неизвестных далях мира и совсем рядом с Киялханом. А может быть, эта тревога объяснялась простым сожалением о собственной быстротекущей жизни, затерянной в жестоком мире средь сонма других жизней, без надежды на то, чтобы быть понятой и услышанной.

Итак неизбежно наступало утро восходило над горами, вырвавшись из плена темных ущелий. Солнышко, являвшееся по утрам с улыбкой и уходящее вечером со смущенным красным ликом, щедро лило свой яркий свет на все доброе и все злое без разбора. Такова была щедрость его души. И хлопотливая суета в маленьком ауле шла от самого его восхода до заката. Лишь ушастые жарганаты из зловещего рода летучих мышей висели целый день в пещерах, дожидаясь сумерек, чтобы отправиться на охоту.

Когда Киялхан шел к реке, желая умыться, его увидел учитель третьего класса Тойганбай, который дергался, как паяц, во дворе перед своим бревенчатым домиком. То нестарый учитель делал для бодрости утреннюю гимнастику. Выпрямившись, он крикнул:

— Ки-аке-е, Ки-аке!

— …?

— Совхоз на помощь зовет, пойдем, не пойдем?

— Можно и пойти, — отвечал Киялхан.

— А ну их! Еще понравится, привыкнут, начнут каждый день таскать, — возражал Тойганбай. — Эй, махнем-ка лучше к табунщикам! Кумысу до отрыжки надуемся.

— Кумысу и на работе дадут…

— А, дрянь какую-нибудь! Водой разбавят… Ну в общем ты как хочешь. А мне на покос идти нельзя. Лень-матушка не пускает. Гы-гы! — заржал Тойганбай.

В небольшом горном ауле, скученном, как Стожары, была начальная школа, и Киялхан, закончивший философский факультет, работал здесь. учителем. Приехал сюда в прошлом году к дяде, который разыскал его через газету, да так и не вернулся в город. Не сказать, чтоб прикипел к объявившейся родне, без которой он прожил тридцать лет, да и родня ли ему эти чужие люди… Но ошеломила его и зачаровала мощная красота гор, захотелось остаться. И еще — здесь можно было погружаться в пучину мыслей сколько тебе заблагорассудится, никто не мешал, никому не было до него дела. В городе об этом только и мечтал молодой выпускник философского факультета, в суете и неустроенности бытия, одиноко живя в крошечном домишке, который он снимал у кого-то, и тут прочел газетную заметку, где назывались его имя и фамилия. Киялхан поехал в аул, не мучаясь сомнениями… Разыскивал дядя пропавшего во время войны племянника.

Киялхан, увидев дядю и всю его семью, так и не понял, зачем мужику понадобилось искать еще и племянника. Семеро детей копошилось в домике дяди, нерасторопная, вялая жена тянула его хозяйство. А сам хозяин показался сначала молодому философу умственно неполноценным, блаженным человеком, который все снесет безответно: проведи по нему хоть отару овец, будет лежать на земле, глуповато и стеснительно усмехаясь. Это был пастух небольшого аульского стада. А встрепанная тетка, женге Киялхана, целыми днями просиживала у реки, лениво стирая детскую одежонку.

Вот и теперь она ни свет ни заря сидела у воды и терла белье на камне. Заметив подходившего Киял-хана, попыталась как-нибудь запахнуть раскрытое на груди платье.

— Племянничек, что-то рано ты поднялся, — добродушно проговорила она. — Или вода натекла под твою голову?

— Хочу на покос пойти, женге, — ответил Киялхан, останавливаясь. — А где дядя?

— Стадо погнал твой ага, где же быть ему… — Тетка звучно шлепнула мокрым бельем по воде и сердито промолвила: — Чего им помогать, лежебокам проклятым! Ведь цельное лето только и знают, что пить кумыс да за девками подглядывать из-за кустов. А зимой, черти, рассуют по дворам своих паршивых телят, чтобы ради бога их выкормили…

Киялхан, проходя дальше по берегу, не раз оглядывался и с жалостью смотрел в спину своей взлохмаченной женге. С трудом ему верилось, что эта уныло скорчившаяся у воды женщина могла когда-то иметь тонкий стан и лебединую шею; возможно, обладала она голосом звонким и гармоническим, как музыка речной струи, в которой теперь полоскалось грязное белье.

Что ж, прекрасным можно назвать лишь то, что не стареет. Или то, что уходит все дальше в памяти, и чем дальше, тем прекраснее оно… Взгляд Киялхана задержался на одинокой сосне, стоящей на противоположном берегу речки. Сходство, странное, удивительное сходство поразило его: точно такую сосну он видел недавно во сне. Киялхан закрыл глаза, пытаясь повторить это видение теперь, наяву. Но тщетно! Ему лишь представился сверкающий ручей, раскидистая сосна с красновато-бурой чешуйчатой корой, да вместо девушки в красном, которая должна была лететь на качелях, увидел он свою женге, стирающую белье, лохматую как ведьма.

А на рассвете ему вот что приснилось. Сначала был дождь красных и зеленых полос, которые мелькали, перекрещивались, как падающие стрелы. Пролетев, они, словно цветная ширма, открыли за собою разноцветные пегие горы; но не странный пейзаж, а люди, кротко идущие процессией со свечками в руках, поразили внимание сновидца, и еще отсутствие во всем черного цвета, и, главное, высокая сосна на речном берегу с разноцветными, красными и синими, раскидистыми ветвями, наделенными удивительным свойством произносить человеческие слова, когда их погладят. К большой ветви этого дерева были привязаны качели из белоснежной пряжи, на качелях сидела девушка в красном платье, она тихо покачивалась, и тогда пели цветные горы; страну эту, где обитала девушка, можно было назвать Мамырстаном. Страной нежности. И, словно пронзив сновидца-философа, вошла в мозг догадка, что нет смерти в этой стране. А эти идущие со свечками кроткие люди из процессии — самые гнусные преступники и злодеи, каких только видела земля, а теперь они раскаялись и, мягко ступая друг за другом, поют о добре. Небо здесь прозрачное, яркое, как зеленый изумруд; вороны и сороки поют чарующе; крупный серый осел горячится и кружится, словно сказочный тулпар, а над разноцветной сосною парят среди голубей крылатые толстозадые младенцы, мяукают тоненькими голосами песенки… («Вставай, сынок, вставай!»)

— Вставай! Солнышко уже высоко! — трясла его за плечо старуха Ак-апа, и он привскочил, сел на постели и без запинки выпалил:

— Две тонны угля стоят 22 рубля, а если уголь перенести ведрами, получится 150 ведер. А-а… — сипло молвил он после и принялся кулаком тереть глаза. — Это вы, апа. Хорошо, что разбудили, а то сон плохой приснился. Может, помер бы, если не вы…

— Не говори так о снах! Разве сны могут быть плохими? Знаешь, я об этом расскажу тебе вечером кое-что… А сейчас иди, сынок, к реке и умойся как следует, а после и позавтракаешь… Бригадир приходил, звал учителей на субботник, тебе бы надо пойти, сынок…

И вот теперь Киялхан сидит на берегу реки, с рассеянным видом бултыхая руками в воде, и думает: если каждое утро человек не будет совершать чего-нибудь нового, разве жизнь сдвинется с места? Поэтому и хорош, необходим человеческий труд. А этот пастырь третьеклассников Тойганбай? Ведь может два часа читать лекцию об общественном сознании и трудовой морали, а сам не пойдет на покос… Как тихо здесь. Дремотная, тихая и мирная жизнь. Похоже, ничего не может случиться. Люди счастливы тем, что брюхо сыто, до остального и дела нет. Похоже на то, что люди здешние вполне счастливы и довольны своей жизнью. Но сказано, кажется, у Достоевского, что нельзя чувствовать себя счастливым, когда рядом страдают другие…

— Ой, племянничек, чего ты там бормочешь? — донесся до Киялхана визгливый голос. — Уж не научился ли у Ак-апы молиться?

— Нет, женге, это я так… — нехотя ответил Киялхан, встал и поплелся к дому. Когда он проходил мимо тетки, она подхватила с земли таз с бельем и пошла рядом с ним.

— Люди болтают, мол, племянник чудом отыскался, все равно что из мертвых воскрес, а женге его к старухе на квартиру поставила. Конечно, чужой рот не ворота, на замок не запереть, путь себе болтают, а все равно обидно. Оно лучше было бы, если б ты у нас жил, да разве смог бы при таком шуме и гаме. Ведь кто пишет или рисует, для того дом с детьми не жилье. Но ты бы хоть питался с нами, чтобы не тратиться отдельно на еду, Киялхан. А то ведь неудобно как-то…

— Ничего, женге, мне неплохо и у старухи. А то, что я вам деньги отдаю, это просто моя помощь дядюшке. Не беспокойтесь ни о чем. Ак-апе ведь тоже одной несладко живется. А со мною ей полегче…

— Ну, сам знаешь, что делать. Ак-апа, считай, не совсем чужая нам. Из одного корня мы, родня дальняя. Но ты все ж почаще заходи к нам, чтоб соседи поменьше сплетничали. Дядька твой вон в сорок лет только очнулся, кинулся искать тебя… и нашел, гляди-ка! Так ты уж постарайся не обижать его. Тихий он человек, а такому в горе-то и тяжелее всего приходится. Другой раз подумаю: где он там сейчас бродит со стадом, все один да один… уж не помер ли случайно. — И, отвернувшись на ходу, тетка хлюпнула носом.

— Не надо, женге. Дядя не из таких, чтоб легко умереть. Тот, кто за скотом ходит, живет на земле дольше всех.


На покосе Киялхан глубоко задумался, вспоминая свой яркий многоцветный сон, и не заметил даже, как выронил вилы. Пожилой скирдовальщик, уже давно косо посматривавший на него, не выдержал и заорал сверху, покраснев от злости так, что уши засветились:

— Эй ты, учитель! Брось дурить, работай нормально. Здесь тебе не книжки мусолить! А то знаешь только, что детей морочить.

— Ладно, не разоряйся! — крикнул снизу другой, бросив навивать сено на высокую уже скирду. — Твоему олуху, видать, учеба не дается, а ты на учителя злишься. Иди, дорогой, — повернулся он к Киялхану, — отдохни маленько. Нелегко ведь без привычки черную работу справлять.

— А не может работать, так чего же к нам приехал? — продолжал орать тот наверху. — Да таких мухоротиков на два километра к аулу не надо подпускать! Чего им нужно у нас? Мы-то к ним в город не лезем? А то для них и налоги плати, и курей им давай, и шерсти, и масла — и всего этого мало! А те, которые за них пашут, сеют, убирают, те ничего не значат. А они, вишь, только «думать» умеют, а вилы удержать в руках не могут.

— Заткнись ты! — крикнул нижний скирдовальщик, пожилой дядька с рябым лицом и выпученными глазами. — Если рот до ушей, то завязочки пришей. Ишь, разболтался! Читал я когда-то книгу «Алитет уходит в горы» — так там точно про такого дурака, как ты. А ну слазь давай, пока я тебя там вилами не достал! Вот ведь какой злодей уродился, гак и кипит, словно черный казан… Слазь!

Пока они ссорились и ругались из-за него, Киялхан потихоньку отошел в сторону… Возвращаясь домой, он шагал, понуро свесив голову. Уж лучше бы он остался дома, как Тойганбай, тогда бы и не слышал обидных слов. До чего же люди бывают нетерпимы к другим! А ведь единственный смысл всего как раз в противоположном. И будущее человечества, о, вся его надежда связана с умением людей жить единым братством, не набрасываясь один на другого.

Ак-апа уже поджидала его к ужину. Вынесла кувшин воды, слила ему на руки.

— Чего невеселый такой, джигит? Устал?

— Ох, не от работы устал, бабушка, — вздохнул Киялхан. — Мысли разные замучили меня. Лезут, словно мухи на сладкое, роятся в голове, жужжат…

— Легкое ли дело! Потому и личико больное у тебя. А ты ни о чем не думай, сынок!

— И сны, бабушка, странные сны меня замучили.

— Ладно, ты ешь, я уж тебе расскажу потом, какие бывают у людей сны…

«Хотя бы солнце не заходило, — угрюмо думал Киялхан, — хотя бы раз на земле…» Но оно закатилось. Ужин, приготовленный заботливыми руками старухи, был вкусен, но не принес он радости его душе. Мрачно думал Киялхан, что после Хиросимы вряд ли какой-нибудь здравый человек сможет порадоваться малым радостям этого мира. И, вздохнув, философ обратился к сморщенной маленькой старухе:

— Ну так что же… про сон вы хотели, Ак-апа?

— Ах, да-да! Слушай, сынок, — оживилась старуха. — Когда-то давно жил, говорят, на дальнем зимовье один человек. Ушел он на охоту да задержался, а дома оставалась беременная жена. Приснился ей сон. Будто два волка вцепились ей в груди и отъели их. Она проснулась, ахнула и побежала в аул, чтобы гадальщик разгадал ей сон. Зима, метель, ох, тяжело ей пришлось. Добралась до аула, а гадальщика дома нет. Хозяйка одна. Ну рассказывает жене гадальщика про свой сон, а та, молодая, глупая, брякнула недолго думавши: «Что ж, значит, наяву съедят волки твое тело». Обомлела женщина, вскочила и быстрей побежала обратно к зимовью. Ну а гадальщик приходит домой, жена и рассказывает ему, кто приходил и что было. А тот ей: «Напрасно ты так сказала. Ты ведь ничего не понимаешь! Всякий сон надо толковать только к добру. Двойню она родить должна, двух сыновей. А теперь я боюсь, как бы с ней и на самом деле беда не случилась…» Сел он на коня и поскакал по следам женщины. Но чему быть, того не миновать. Не успел он догнать ее, и волки загрызли женщину. А на окровавленном снегу валялись двое новорожденных малышей… Вот так-то, сынок: не было такого случая, чтобы сон не сбылся. И толковать его надо, как говорил гадальщик, только к добру. И так оно и сбудется…

Закончив рассказ, старуха обернулась, взглянула на Киялхана и с испугом заметила, что тот неподвижными странными глазами уставился в огонь и вряд ли что-нибудь слышал, подобно глухонемому, который внимает лишь своим беззвучным мыслям. И вид у него был жалкий, страдающий, тревожный.

— Сынок, — позвала его старуха, легко прикоснувшись ладонью к его лицу, — ведь ты один-одинешенек на свете… О ком тебе горевать?

— Если бы один, апа, то и не горевал бы. — Теплое прикосновение человека словно придало Киялхану сил, он улыбнулся. — Не о себе говорю. Да и как же я один, апа? Мы же с вами вдвоем…

— Я знала твою мать. Нравом как шелк была! Ты был пятимесячным, когда пришла похоронная на отца. Не вынесла она горя, умерла, а тебя отдали в детдом. О аллах, будто вчера это было! Сколько горя хлебнули, не меньше, чем в старину, во время Великого Степного Мора. Врага и в глаза не видели, а сколько смертей приняли от него.

— Что мне делать, Ак-апа? Мне грустно… так грустно, тяжело прожить хотя бы еще один день. Почему так, апа? — тихо пожаловался Киялхан маленькой старухе. — Я не знаю, как это — радоваться жизни, потому что меня никогда не ласкали руки матери. И я устал от этого, апа. Устал невольно ожидать от мира все время чего-нибудь страшного. И только с вами мне спокойно, апа! Вы словно мать, которую я однажды видел во сне, и от вас идет этот теплый материнский запах. О Ак-апа! — Киялхан, прижавшись лицом к плечу старушки, заплакал, как надломленный горем хрупкий подросток. Ак-апа, растроганная, гладила его по голове и смахивала навернувшиеся слезы.

— Что ж, поплачь, жеребенок мой, поплачь как следует, — бормотала она. — Прольется вся печаль твоя из души, словно желчь, и смоет горе слезами… Пусть будет это, свет мой, как самый первый плач новорожденного, с которым человек приходит в жизнь. И пусть это будет последним твоим плачем по отцу-матери, которых никогда не знал ты, сиротинка моя… И я с тобою поплачу: еще раз зажгу свет в своей памяти и вспомню про сына, который тридцать лет назад умер на чужбине от вражеской пули.


Но дни шли за днями, все такие же однообразные, незначительные, а ночами чаще застигала его бессонница, и он, не выдержав, покидал постель и выходил из дома, чтобы побродить в тишине ночи, в которой, словно в едином, растянувшемся до бесконечности мгновении, дремали горы, леса, птицы и люди. Тихим шагом, бесшумно пробирался к ручью, журчавшему в невнятной полутьме; гребни маленьких волн вспыхивали слабым мерцанием, отражая свет отдаленных звезд. Они были словно звенящие мониста и шолпы в черных косах ночи, и однажды Киялхан невольно воскликнул вслух:

— Ах, да это же поэзия! — и испугался звуков собственного голоса, и продолжал уже мысленно: «Да, это всего лишь колдовство поэзии. С восходом чары рассеются и пойдет реальная жизнь. И для чего только мир выглядит так, словно навечно отдан во власть волшебной поэзии. Чушь какая! Какой обман! Не мир и покой, но призрак мира, тишины, покоя… Эта кругленькая земля вся пылает изнутри, мается от собственного жара, глубинного, нестерпимого жара. А на ночных просторах ее веет ласковой прохладой с гор; вверху плывет, словно радуясь благословенной ласке матери, полная красавица луна, тихо погружая дрожащие персты свои в волны горного ручья, и от этого прикосновения загораются черные воды, и затеваются игры влюбленных, и гулко лают вдали пастушеские волкодавы — все это как бы напоминает ненароком, что над туманами ночи продолжает летать и творить добро вечная птица жизни».

Но показалась на пути Киялхана одинокая сосна, стоящая в стороне от других деревьев на берегу речки, возвращая его память к яркому сновидению. Он тоже был совсем одинок, как эта сосна, хотя вокруг располагался густой бесконечный лес его соплеменников. И однажды он, подойдя к дереву, тронул его выгнутый книзу долгий сук, помня, что тотчас должен раздаться человеческий голос. И перед ним вспыхнуло красное, как пламя, платье той девушки из сна…

«Чего тебе надобно в мире сновидений?» — спросила она.

«Тебя», — ответил Киялхан.

«Я недоступна для смертных».

«Тогда ключ от всех тайн вселенной».

«Для чего?»

«Хочу если не для себя, то хотя бы для людей найти счастье».

«А в чем оно, это счастье?»

«В бессмертии, наверное».

«Нет. Не умирая, люди наводнят собою землю. Они перегрызутся».

«Пусть грызутся, лишь бы им не умирать».

«И ты думаешь, это будет для них благом? Нет, нельзя тебе доверить ключ вселенной».

«Тогда сделайте так, чтобы ни одно злодейское ружье не выстрелило на земле и чтобы люди умирали не от рук злодеев, а своей смертью».

«Ты сам знаешь, как этого добиться».

«Это я должен отыскать жасын — стрелу упавшей в землю молнии?»

«Да. И с этой стрелой взойти и стать на вершину самой высокой горы и стоять там, зорко охраняя мир. И, пока стрела молнии будет в твоей руке, на земле ни один подлый выстрел не раздастся».


— Бисмилля, бисмилля, проснись, сынок! Что с тобой, чего ты стонешь и кряхтишь? — расталкивала его поутру Ак-апа, тревожно заглядывая ему в лицо.

А он, присев на постели, мотал головою и бубнил: «Две тонны угля — это будет 150 ведер…»

— Ох ты, господи, как бы не захворал человек, приехав к нам, — сокрушалась Ак-апа. — Конечно, мучиться во сне — это неплохая примета. Значит, скоро наяву что-то приятное должно служиться. Дай-то аллах. А сейчас вставай, родненький, и умойся холодной водичкой.


Пусть хоть небо покроется тучами, пусть дождь пойдет, заклинал Киялхан, но небо оставалось совершенно безмятежным. Ни облачка не было, ни ветерка, стояли ослепительные солнечные дни, такие редкие в этом году. Все было хорошо вокруг, но скоро, скоро Киялхан должен сойти с ума. А пока что он гуляет под этим голубым опрокинутым небом, до которого рукою можно дотянуться, любуется снежными вершинами окрестных гор и темными деревьями тайги, рассыпавшимися по их склонам, словно ханские бесчисленные воины — сарбазы. Он видит, гуляя в лесу, небольшие поляны с алыми и желтыми цветами, трепетными, на длинных тонких стеблях, и травы на этих полянах густы и дики, и сразу становится понятно: здесь еще не ступала нога человека. А узкая лесная тропа ведет дальше, ввысь, заманивая путника в неизвестные пределы молчаливых гор. От прошедших обильных дождей земля пропиталась избыточной влагой и сочится, мякнет под ногами, и следы в податливой почве тотчас наполняются не терпящей пустоты водою.

А если взобраться на ликующий зеленый холм и скатиться оттуда кубарем, то останется широкий примятый след от вершины его до подножия. И там, где встречаются ярко-зеленые вершины холмов с небесной синью, словно проносится умиротворенный вздох жизни, торжествующей, мирно пасущей свои неисчислимые стада облаков, овец, людей и диких зверей.

Дней десять подряд стояла такая погода. И вот однажды что-то вокруг изменилось, как будто вкралась некая ошибка в обычное течение безмятежных дней: с севера быстрой рысцой набежал на горные луга ветер, а над дальним хребтом появилась небольшая, серая, словно войлочный потник, продолговатая тучка. Она все больше накрывала небо, и вдруг вывалилась вслед за нею из-за хребта целая свита беспокойных родичей. Туча собрала воедино всю эту лохматую, буйную родню, и образовалось довольно грозное небесное воинство. Где-то вдали, вне досягаемости зрения, загремели первые пушечные залпы грома.

И тогда в мозгу Киялхана, уже давно изъязвленном, словно жалами неисчислимых муравьев, бесплодными мыслями, возникло ощущение целительной прохлады. В глазах перестало колоть, в висках теснить и стучать, а невидимые мехи, вздувавшие жар в раскаленном горне его сердца, перестали на время работать. И Киялхан, точно сбросив с плеч многопудовый груз, стал резв и легок, как юный верблюжонок. Он сразу же понесся скачками с горы, подставляя распахнутую грудь северному встречному ветру. Он бежал, будто радостно приветствуя некую ясность и озарение в душе, но именно с этого мгновения все, что делал он, выглядело действиями безумца.

Вот грянул гром над головой, одновременно сверкнули длинные и перепутанные, как кровеносные вены на руке, огненные молнии. И джигит с летящими на ветру длинными волосами воздел руки к небу и высоко подпрыгнул. Молния хрястнула еще раз, и он нагнулся, припадая к земле, заливаясь насмешливым разбойным хохотом и хлопая себя по ляжкам. Почерневшее небо, налетевший северный ветер, мгновенно вывернувший всю листву наизнанку, совершенно изменили облик земли. Вершины огромных сосен наполнились звенящим гулом и закачались из стороны в сторону. Киялхан вертелся на этом ветру, словно юла, запущенная могучей рукой. Вдруг случилось нечто невообразимое: ветер на минутку стих, вбирая в свою грудь весь окружающий воздух, и разом шквально выдохнул из себя, и на пути его дыхания в ряд легли — огромной просекой — поваленные деревья. Охваченный ужасом и восхищением, Киялхан застыл на месте.

А наверху все чаще хлестала по небу — и справа и слева! — быстрая огненная камча. И, не вынеся этих ударов, небо разразилось бурными слезами. Они ведь очищают сердце! А очистится сердце — повеселеет душа и перестанет хмуриться мир, от злобной неистовости своей потемневший во всех светоносных далях. И успокоившаяся природа вновь расстелет зеленый дастархан и примется пить чай, пока не выступят на лбу капли пота. И примут в пире участие зеленые искупавшиеся леса, и переполненные реки, и гремящие мутными потоками овраги…

Но до этого блаженного перемирия еще далеко, а сейчас сыплются на голову согнувшегося пополам Киялхана не осколки взорвавшейся бомбы, а крупные, величиною с палец, ледяные градины. И жизнь философа, уже не подвластная его воле, выведена куда-то на отчужденную полосу между явью и небытием… Град падал долго и кончился совершенно внезапно, как отрезало, тут же расползлись серые овчины грозовых туч, и стремительное, яркое, еще полуденное высокое солнце прорвалось к покрытой дождевым «потом земле. Могучий раненый лес с подвластным кустарником своим все еще не мог прийти в себя и тихо дымился, оглушенный, прибитый градом… Но уже выглянула из дупла старого дерева белка, а карагуш, усевшись на мокрый мшистый черный валун, зевнул широко и издал клекот. Весело залаяла в ауле собака. Жизнь продолжалась.

Мокрый истерзанный Киялхан поднялся с земли и направился к аулу, где жители вновь забегали по улице, принялись за свои хлопоты, словно мыши, спасшиеся от потопа. У ручья уже сидела женге Киялхана и стирала белье.

Но валялась на земле и чадно дымила поверженная сосна! Та самая одинокая сосна на берегу, что занимала Киялхана так сильно и наяву и во сне. Молния попала в нее, расколола сверху донизу, переломила ствол, растерзав его так, что белые щепки торчали, словно кости, меж обугленными ветками. Киялхан замер как вкопанный, разглядывая убитое молнией дерево. Женге веселым голосом окликнула:

— Кайным, племянник! Где ты бродишь? Ак-апа прибегала уже сюда искать тебя!

В другое время Киялхан не преминул бы иронически заметить — не вслух, так хотя бы про себя, — что искать его должны ближайшие родственнички, а не чужая старуха… но теперь ему было не до того. С напряженным вниманием смотрел он на сраженную молнией сосну. И, заметив это, женге охотно переменила разговор:

— О, сколько бесплатных дров валяется! В другой раз ветку лишнюю обломишь — плати штраф, а тут сам аллах дров наломал, вот пусть его и штрафуют…

Но и на этот раз кайным не отозвался, все так же неподвижно, странно, с мучительным напряжением глядя на дымившиеся останки огромного дерева. В голове Киялхана, только что побывавшего под шквалом и градом небывалой грозы, словно вновь заполыхали молнии. Именно в эту минуту в его истерзанном мозгу возникла эта странная мысль: выкопать жасын — остывшую стрелу молнии, которая ушла, должно быть, в землю и лежит в корнях погибшей сосны.


И вот уже третий день Киялхан роет яму под сгоревшей сосной. Он не вылезает оттуда, чтобы идти обедать, и старой Ак-апе приходится носить ему еду из дома. В ауле люди только руками разводили. К яме приблизиться не решались — стояли поодаль, качали головами и, недоуменно поцокав языком, расходились— подальше от греха. Но сегодня подошел Тойганбай, сел на край ямы и долго сидел, глядя выпученными глазами на вымазанного землей Киялхана. Открыл рот, желая, видимо, сказать что-то, но не осмелился. И лишь под конец, уходя, промямлил:

— Ты, говорят, хочешь того… чтобы войны не было и все такое прочее. Х-м! Ерунду ты затеял, Киялхан, вот что…

— Да, черт возьми, я объявляю войну войнам! — закричал из ямы Киялхан. — Но первый мой враг ты! Тебе я тоже объявляю войну! Исчезни отсюда, пока цел!..

Потом приходил дядя Киялхана, пастух. Постоял и, так и не решившись заговорить, ушел… Прибыл наконец бригадир, ткнул камчой в пустоту ямы и закричал:

— Эй! Полоумный! Чего ты там ищешь, а? Лучше бы вырыл мне силосную яму, чем горелый пень корчевать!

Киялхан не ответил ему, бригадир ушел.

И вот на исходе дня бедный философ сам стал понимать, что роет понапрасну. От тяжелой и долгой работы трезвость и спокойствие постепенно вернулись к нему. Киялхан отбросил лопату, сел, привалясь спиною к стенке ямы, и, запрокинув голову, глядя в небо… уснул глубоким, невинным сном, улыбаясь, словно предчувствуя близкое счастье. И во сне снова привиделась ему девушка в красном платье. Смеясь радостно, она сливала ему на руки из медного кувшина, а потом состригла ему ногти и подала белейший верблюжий чапан…

Он проснулся, увидел высоко над собою синее-синее, прекрасное небо, а рядом с собою девушку в голубом платье. Она сидела на корточках и, лукаво улыбаясь, сковыривала у него со щеки ошметки засохшей глины.

— Кто ты такая, чудо-девушка? — улыбнувшись, с шутливой торжественностью спросил Киялхан.

— Я Гульгуль, — просто ответила девушка.

— Откуда явилась ты в этот скучный и грустный мир?

— Я здешняя. Из аула. Учусь в городе. На каникулы домой приехала. Уже десять дней как здесь Я узнала, что вы копаете землю ради того, чтобы выкопать… достать хотите сказочный жасын, след молнии… Правда это?

— Ну, что с того?

— А можно я помогу вам, ага?

— Да ты что, тоже в чудеса веришь?

— Так же, как и вы…

Они пристально взглянули друг на друга и рассмеялись.

— А теперь, — сказала она, схватив его руку и потянув за собой, — вставайте, ага, и пойдемте к речке, умываться.


— Гульгуль, — сказал он потом, — как же ты не побоялась подойти ко мне?

— А я боялась… Ведь все говорили, что вы взбесились, ага. Но сегодня я решилась… Подкралась к яме, заглянула, а вы сидите и спите, и лицо у вас такое замученное. И во сне вы разговаривали вслух, вы сказали: «Ох, создатель, отними у меня разум». И я поняла, что человек, который просит отнять у него разум, не может быть сумасшедшим.

— Гульгуль, умница, я теперь пойду вон на ту горку и посижу на солнышке, отдохну. А ты тем временем сходи в аул и скажи всем вот что… Скажешь, что Киялхан вовсе не молнию ищет, а клад. Золото, мол, старинное зарыто было под этой сосной, слиток с лошадиную голову.

— Зачем, ага?

— А увидишь сама, что будет…

И, забравшись на вершину холма, откуда был широкий обзор, он с улыбкой смотрел на аул… У реки, сидел Киялхан, все так же безмятежно сидит и возится с постирушкой его женге. И дядюшка на своем короткохвостом рыжем жеребчике трусит возле стада, заворачивает его. А из аула бегут, обгоняя друг друга, бригадир и учитель Тойганбай с лопатами в руках. Они бегут к вырытой Киялханом яме, куда не захотели спуститься, чтобы помочь ему достать жасын. Теперь-то они будут рыть… И Киялхан сказал:

— Бедные люди! Они с ума сошли.

Но правдой было, возможно, и то, что Киялхан сам сошел с ума. Однако очень скоро он вполне выздоровел. И в день выздоровления, вернувшись домой, под крылышко старой Ак-апы, он записал в своем дневнике: «Во второй мировой войне погибло 20 миллионов одних только советских людей. Среди них был и мой отец-солдат. Но существует ли счет людям, умершим, как и моя мать, от горя? И куда, в какой список внести мне себя, о люди?»

Загрузка...