УЧЕНИК АКАДЕМИЧЕСКОЙ ГИМНАЗИИ





1

— Новеньких ведут! — раздался крик в коридоре. В спальню влетел Ефимка Сорока в длинном залатанном кафтане и штопаных чулках.

— Где? — загомонили из полутемных углов голоса.

— Эво! — уперев нос в окно, показал Ефимка, — Сам Долбун ведет!

Подростки облепили подоконник. Долбуном воспитанники звали инспектора. Тот при разговоре долбил желтым от табака пальцем по головам, а палец у него был тяжелый, как клюв ворона.

Среди новеньких, оглядываясь по сторонам, шагал и Василий Зуев. В этом сером, заплесневелом здании ждала его новая жизнь. Как она обернется, чем порадует, к чему приневолит?

Долбун передал новеньких двум немкам, которые ведали пансионатом. Софья Шарлотта Мюллер и Катерина Лизавета Роммер получили эти должности за заслуги своих умерших мужей — придворного цирюльника и учителя танцев. Дородные, раскормленные на русских харчах, они жили сыто и беспечно. Грязные, вечно голодные русские мальчишки их интересовали мало.

Инспектора немки усадили пить кофе, а мальчишек отправили в общую спальню.

— Вести себя тихо, слушаться! — наставляла новичков фрау Мюллерша, как звали ее ученики.

— Ужин не будет. Ложиться так, — добавила вторая немка, — идите!

В спальне новичков окружили старожилы. Ефим Сорока по праву старшего спросил:

— Пирогов, поди, из дому принесли? А ну, делись!

Новички полезли, кто в узелок, кто в кошелку Уселись у окна — там все же светлее — и принялись жадно уничтожать домашние «заедки».

— Теперь держись, — поучал Сорока новичков, — житье у нас хуже казармы. Муштра. Холод. Света нет. А кормят никуда.

— А учат? — робко спросил Василий Зуев.

— Учат почем зря, — продолжал Сорока, — с девяти утра так до шести часов пополудня над книгами держат. Темно станет, так отпускают.

— А порют? — выглянул из-за спины Василия добротнее других одетый Артамон, сын сидельца винной лавки.

— Не жалей спину! — крикнул из угла худенький парнишка, зябко кутаясь в старый кафтан. Это был Илюша Алфимов, круглый сирота, взятый в ученики из воспитательного дома. — Какое тебе учение без порки, а особливо у немцев!

— А чему учат? — допытывался Зуев.

— Учат много, да плохо. Чтоб студентом при профессоре стать, немецкий и латинский язык знать надобно, — начал объяснять веснушчатый подросток Павел Крохалев.

— Профессора-то по-русски ни слова молвить не могут. Учение на немецком и латыни идет. Вот и долбим языки эти с утра до вечера. А учат тоже немцы, по-русски ни бельмеса. Тычет пальцем да и орет почем зря, а не поймешь, он за вихры да об стол, об стол.

За разговорами незаметно миновал вечер. Улеглись спать. Спали по двое-трое, сдвинув деревянные кровати и набросав на себя всю, какую ни есть, одежду.


2

Дни побежали, похожие один на другой. Долбежка немецких и латинских слов, грамматических правил, окрики и подзатыльники учителей, вечный холод и голодное урчание в животе.

Василий Зуев преуспевал в учении. Но казарменная жизнь в гимназии тяготила. Особенно тяжелым был понедельник. Побывавшие в воскресенье дома ученики с неохотой рассаживались в холодном, неуютном классе. Бормоча что-то себе под нос, в класс медленно вползала массивная фигура в камзоле табачного цвета. Это Карл Оттович Штлибер. Отдуваясь и отплевываясь, он грузно опускался на кафедру и, стащив с себя парик, вытирал багровую лысину клетчатым платком. Штлибера пригласили из Марбурга просвещать молодых русских аристократов, а подсунули этих кучерских и солдатских детей. И он их возненавидел. С похмелья у Карла Оттовича болела голова, одолевала изжога. Мутный взгляд его уставился на редкие ряды продолжавших стоять воспитанников.

— Зитц! — прохрипел он.

Головы моментально склонились над потрепанными учебниками и тетрадками. Задав ученикам урок, Карл Оттович подремывал за кафедрой.

Сопел и плевался учитель, тихо шелестели страницы учебников.

Хуже всего жилось в гимназии Илюше Алфимову.

Круглый сирота, он был вечно голоден. Если другие воспитанники на праздники уходили домой, где вдоволь наедались, то Илюше идти было некуда. Товарищи приносили ему гостинцы. Василий Зуев, едва успевший к началу занятий, незаметно под скамьей передал Илюше кусок пирога. Илюша взял его и, склонив вихрастую головенку, запустил зубы в пирог. Ел Илюша, давясь. Немец проснулся, прислушался и незаметно подкрался к Илюше. Одна рука подняла мальчика за шиворот, а другая вырывала из худеньких пальцев остатки пирога.

— Вас ис дас? Что это есть? Ученик моих занятиях жрать, швайн, как свинья...

Огрызок пирога полетел на пол, а над съежившимся Илюшей взметнулась трость учителя. Немец наносил удар за ударом по худой спине, по вздрагивающим плечам, по взлохмаченной голове Илюши. Мальчишка сначала терпел, потом закричал, но немец бил и бил его. Илюша начал хрипеть. Воспитанники привстали со своих мест. В них боролись страх и чувство товарищества. Первым не выдержал Василий Зуев. Он кинулся к Штлиберу, вцепился в палку обеими руками и повис на ней. За ним кинулись остальные. Немец отпустил Илюшу, без сознания упавшего на пол.

— Вас? Вас? Это бунт... нападать меня... — и, стряхнув с себя воспитанников, учитель выскочил из класса.

В этот день занятий больше не было. Илюшу, так и не приходившего в сознание, увезли в госпиталь. Ребята сидели кучками по углам темной спальни, тихо переговаривались.

— Жалко Илюшу. Совсем плохо ему.

— Наши фрау со своими гулянками провиант жрут, а мы подыхай. Только дома досыта и наедаешься...

— Выгонят теперь нас. Немец за немца всегда заступится, а в Академии только они и есть.

— Ну, черт с немцами и их Академией, — вмешался в спор медлительный Артамон, — я в приказчики поступлю к купцу Барышникову. А голова на плечах будет — и свое дело заведу...

— Эх ты, голова на плечах! Для чего же мы терпим? — горячился Василий. — Для умножения науки российской. Михайло-то Васильевич Ломоносов к чему зовет? Взять из рук немцев все, что можно, а потом и самому домысел иметь. Государство наше обширное, а сколь изучено?

— Пока ты до науки дойдешь, немец с тебя три шкуры сдерет, — ворчал Артамон.

— Пусть сдерет, — не унимался Василий Зуев, — мы мужики, у нас шкура крепкая.

— Учат плохо, зады и зады повторяем, на месте топчемся, — подал голос Павел Крохалев.

— Сам не плошай, книги есть — учи!

— Сам, сам, тяжело самому-то.

— Тяжело... Без труда не вытащишь и рыбку из пруда.

— Эх, выпорют нас, эх и выпорют!

— Не беда! Лишь бы не разогнали.

— Как-то Илюша сейчас? Отошел ли?

В спальне было сумрачно. Натянув на себя одеялишки, воспитанники засыпали тревожным, беспокойным сном.

Через два дня, так и не придя в сознание, Илюша умер. Своей смертью он спас воспитанников от нависшей над ними беды. Немцы присмирели. Случаи систематического избиения учеников были не в диковинку, а вот побои до смерти — это уже слишком.


3

В кабинете непременного секретаря Академии собрались академики и профессора. Проверкой были вскрыты массовые хищения, полный произвол и академическая запущенность в делах гимназии.

— Воспитанники ходят в бедных рубищах, претерпевают наготу и стужу, — гремел разгневанный голос Михаилы Васильевича Ломоносова, — при этом же еда их весьма бедна, иногда один хлеб и вода...

— Учителя в зимнее время дают лекции в классах, одетые в шубу, разминаясь вдоль и поперек по классу, — говорил проверявший гимназию профессор Котельников, — а ученики, не снабженные теплым платьем, не имея свободы встать со своего места, дрогнут, от чего делаются по всему телу нарывы, многие ради болезни принуждены оставлять хождение в классы...

После долгих и горячих споров порешили так.

Немца — учителя Штлибера — с тем же окладом перевести в академическую библиотеку. Ученикам гимназии учинить строгий распрос и предупреждение. Нерадивых из гимназии убрать. Директором академической гимназии по его личному ходатайству был определен Михайло Васильевич Ломоносов.


4

Занятий в гимназии не было вторую неделю. Воспитанники ждали решения своей судьбы. Наконец, поутру гимназистам велено было построиться в зале.

— Сейчас будет! — дернув Зуева за рукав, прошептал Крохалев.

— Скорей бы! Все конец. Душу вымотали. Ходют, смотрют, — ответил Зуев. Перешептывались:

— Перепорют всех!

— Поди, всех-то много будет.

— На выбор...

— Это чтоб тебя обошли, жила...

— Идут!

Сам Михайло Васильевич Ломоносов появился, а следом за ним несколько адъюнктов и студентов.

Ученики много слышали о Михаиле Васильевиче, но видели его редко. Немецкие профессора под всякими предлогами старались не допускать его к гимназической молодежи. Но вот этот запрет кончился. Теперь Михайло Васильевич стал непосредственным наставником и опекуном подростков.

Громоздкий, но не потерявший своей подвижности, он резко остановился перед строем учеников. Немок уже уволили, ребят отмыли, приодели.

Кто с надеждой, кто с тайным страхом смотрел на знаменитого русского ученого.

— По решению академической комиссии вступил в должность директора. Представляю вам нового инспектора и учителей, — и Ломоносов, отступив несколько в сторону, широким жестом большой мужицкой руки показал на молодых адъюнктов и студентов. — В овладении науками поспешать зело потребно, — продолжал Ломоносов, — ибо природные богатства земли нашей во многом еще втуне пребывают, чего быть не должно. Острые умы ваши, подкрепленные наукой, скорее на пользу отечества обратить. Леность и нерадение изгнать. К наукам простирать должно крайнее прилежание и никакой другой склонности не внимать. Для определения порядка и утверждения знаний каждого завтра надлежит подвергнуть проверке на предмет того, что учено.

Прошу зреть во мне не токмо директора, власть имеющего, но доброхота тех, кто истинно к постижению наук стремится!

Пройдясь еще раз перед рядами учеников, Ломоносов отпустил их в классы.

Занятия с этого дня вели новые учителя. Весь день Ломоносов пробыл в гимназии, сидел на уроках, обошел спальни и все постройки. И редкий день теперь в гимназии не было слышно его гулких шагов.

Через четыре дня был объявлен результат проверки. Тринадцать учеников за скудностью знаний и нерадение к наукам переводились подканцеляристами в сенатские учреждения.

Оставшихся девятнадцать решено и впредь приобщать к наукам, взяв с них клятвенную записку. Их собрали в класс, зачитали бумагу и велели скрепить своими подписями.

В бумаге той говорилось: «Чувствуя высочайшее ее императорского величества к нам милосердие и желая соответствовать намерению пекущихся о будущем нашем благополучии, обещаем мы отныне исправить свою жизнь и прилежание к учению, удаляясь от всяких пороков и подлых поступков, друг друга поощрять к благонравию и честному поведению».

По очереди, с трепетом и старанием прилагали к бумаге свою руку воспитанники, боясь сделать вольный росчерк или же брызнуть чернильными кляксами. Вместе со всеми вывел свою роспись и Василий Зуев.

По вечерам в спальне, где стало тепло и светло, подолгу велись разговоры, споры. Мечтали о будущем.

— Мне бы к Михаиле Васильевичу, в химическую лабораторию...

— Николай у нас к математической науке, как всегда, привержен...

— А я дома не сиделец, пройду курс в Академии по горному делу, а там на Урал или в Сибирь, где раздолье.

— А ты, Василий? — спросил своего друга Павел Крохалев.

— Не знаю, Паша, — ответил задумавшийся Зуев. — Науки я страсть люблю, а вот выбора еще не сделал. Но больше все же к естественной истории приверженность имею. Вот бы в путешествие отправиться. Описание земли, природы меня влечет. Михайло-то Васильевич как об этом замечательно пишет, особливо в стихах. И мечта моя, Паша, стать таким же трудником науки российской, как и он.

Белая санктпетербургская ночь таинственно шелестела за окном. Величественно возвышались белоколонные здания, в туманную легкую дымку окутаны пустынные улицы.

Подперев кулаком голову, поджав под себя ноги, у подоконника сидел Василий Зуев, он зачитался и не услышал тихих шагов. Оглянулся лишь тогда, когда почувствовал на плече мягкую руку. Гулко ударился об пол тяжелый кожаный переплет. Мальчик растерянно вскочил и обомлел, узнав самого Ломоносова.

«Пропал, — похолодел он, — нарушение регламента. Вместо сна да чтение». Василий хотел было поднять книгу, но Ломоносов опередил его. Он поднял книгу и принялся листать ее.

— «Анафегмата, — медленно прочел Михайло Васильевич, — нравоучительные речи древних философов». Книга изрядна к пользе знания. А кои речи наипаче достойными чтишь? — спросил он несколько пришедшего в себя Василия. Собравшись с духом, Зуев охрипшим голосом ответил:

— Аристотелево поучение: «Яко же око приемлет свет тако и человек от учения. Ученый — то скоро видеть, что зачем идет, а человек без учения аки слеп...»

— А далее он же молвит, — прервал его академик: «Яко учения корень горек, но плод сладок, употребя учение к общему благу...». К общему благу государства Российского и науке ее преумножения и возвеличения. Так-то, солдатский сын Василий Зуев, гимназии академической ученик! — и он передал в руки подростка книгу. — Помни о сем... А регламент нарушать никому не дозволено. Что вместо меня бы да господин инспектор? Что тогда? — И, улыбнувшись, Ломоносов исчез так же тихо, как и появился.

— К общему благу... — Повторил Василий, стоя у окна. На всю жизнь запомнилась ему эта короткая беседа с Ломоносовым.




Загрузка...