Сентябрьским утром, в среду, еще и не проснувшись как следует, Валдис Струга ощутил в тазобедренном суставе стойкую нудную боль. В правом боку покалывало, будто кто-то водил по нему и постукивал тупым долотом. Фаланга большого пальца правой стопы горела. Боль разбудила Стругу в шесть. Обычно он вставал в половине седьмого.
Жена и сынишка посапывали в своих кроватях.
В последнее время Струга перенес несколько приступов подагры, однако ни врачам, ни друзьям, ни жене не стал жаловаться. Раздобыв соответствующие книги, он прочитал все о подагре и понял, что никакой врач ему не поможет, главное в лечении — режим и диета.
Раз уж в таком возрасте стала допекать подагра, за объяснениями далеко идти не приходится. Обильная пуриновыми основаниями пища, чрезмерное курение с восемнадцати лет.
Тотчас и без колебаний Струга бросил курить. И только пестрые табачные коробки с диковинными этикетками напоминали о недавней страсти. У некоего капитана дальнего плавания пропала единственная, горячо любимая дочь. Струга разыскал ее за два дня, и капитан в знак благодарности из каждого порта присылал ему в подарок редкие сорта табака.
А сколько денег Струга оставил в комиссионных магазинах, покупая трубки! Пятьдесят трубок — из яблони, корня вереска, из черного дерева, фарфора и пенки — теперь прозябали на особой подставке. Лишь иногда, углубившись в чтение или следя за матчем по телевизору, Струга нет-нет да и сунет в рот какую-нибудь ароматную трубку, чаще всего свою любимую «Черную Марию», и покусывает черенок, и посасывает без огня, без дыма, без истинной радости. Что делать, приходилось и этим довольствоваться.
Любил он хорошо прожаренную телятину с картошкой, гоголь-моголь, вишневый сок, яблоки, землянику. С тех пор как прицепилась подагра, Струга не пил коньяка, хотя и был к нему неравнодушен, но, страшась пуринов, все же ел телятину. Борьба с подагрой довольно ощутимо укрепила семейный бюджет.
Струга знал три языка — латышский, русский, английский. Читал работы по криминалистике, статьи о психических заболеваниях и всяких аномалиях, а также исторические книги и мемуары. На художественную литературу почти не оставалось времени, хотя дома имелась небольшая, неплохо подобранная библиотека. Любимым писателем был Хемингуэй. Лучшим из художников — Брейгель. Струга восхищался умением Брейгеля выписать любой пустяк, малейшую деталь, восхищался точностью и лаконичностью его портретных характеристик.
Уже шесть лет, как Струга был женат. Сыну четыре года, мальчика одевали как картинку: жена работала в Доме моделей, оттого и муж предпочитал ходить в штатском — костюмы на нем сидели отлично.
В свободное время Струга играл в настольный теннис, выжимал двадцатичетырехкилограммовую гирю. Лихо отплясывал шейк и другие спортивного типа танцы. Летом ездил купаться на взморье, играл на пляже в волейбол, как все прочие граждане.
Еще любил бродить в одиночестве по лесу, не обижая муравьев, не ломая веток, не пугая криком зверей. Струга умел подкрасться к птицам и животным. Наблюдать лесную жизнь. В таких случаях он брал с собой фотокамеру с телевиком.
Жил он в двухкомнатной квартире в Межапарке. По правде сказать, квартира была коммунальная, лишь добротно сделанная перегородка делила ее на два самостоятельных отсека. На работу ездил одиннадцатым трамваем, в экстренных случаях за ним присылали машину.
Рост Струги — метр восемьдесят, вес — семьдесят три килограмма, цвет волос — белесый, глаза — серые, фигура — стройная, мускулистая. Недавно ему исполнилось тридцать два года. Родился в Риге, в семье служащих, учился в одиннадцатой средней школе, служил в армии, окончил юридический факультет, теперь работал в отделе розыска пропавших лиц при рижской городской милиции.
Служебный мир Струги был строго регламентирован. Задача его заключалась в поддержании общественного порядка. Выполнение поставленной задачи обеспечивал широкий людской контингент. Необходимость этого мира объяснялась подспудными причинами социального порядка, своими корнями уходившими в глубь веков. Причины эти не всегда удавалось своевременно устранить.
Может, причины были извечны, как извечен и род человеческий? Но, может, они все же устранимы. Понять причины было нелегко. Возможно, они гнездились в генах? Или прозябали в подвальных каморках? Или укрывались за глухими стенами особняков? Струга во что бы то ни стало решил для себя это выяснить.
Служебный мир Струги придавал его жизни ощутимую ценность, ибо жизнь нередко подвергалась опасности и риску.
В шесть часов пять минут, выпив на кухне полбутылки минеральной воды «Славяновская» и облачившись в тренировочный костюм, Струга вышел на улицу.
На асфальте лежала роса. Вдали прогромыхал трамвай. В оловянном небе голубели прогалины. Воздух был сырой и промозглый. Тренировочный костюм приятно облегал тело, кеды мягко обнимали ступни. До парка было несколько сот метров. Струга начал пробежку.
С тех пор как к нему привязалась подагра, Струга каждое утро делал пробежку. Петлял вверх. и вниз по пригоркам Межапарка. Подражая спуску горнолыжника, огибал деревья, пни и камни.
В семь часов пять минут, Струга вышел из парка, достал из кармана восемнадцать копеек, положил их на прилавок киоска. Продавщица пододвинула приготовленную пачку газет. Они пахли типографией и новостями. Никаких слов, вопросов, просто вежливый кивок, — это у него вошло в привычку. Уже два года каждое утро Струга сам покупал газеты и успевал прочитать их на час раньше, чем если бы их приносил почтальон. И только несколько журналов приходило по почте, в том числе и «Рижский киноэкран» — для жены.
Струга отворил дверь на кухню, пахнуло ароматом кофе. Жена всегда варила крепкий душистый кофе. Из кастрюльки Струга налил в чашку кипяченого молока. Подагра лишила его удовольствия пить кофе. Добавил в молоко две ложки меда, пил маленькими глотками, закусывая черным хлебом. Потом — сыр, густо намазанный маслом. Еще два яйца, сваренных «в мешочек».
Накануне он поссорился с женой. Семейная жизнь Струги протекала ровно и согласно, и причина ссоры, по правде сказать, была пустяковая. Он собирался взять отпуск в конце февраля. Все было давным-давно оговорено. Федоров, его коллега, не возражал, хотя с сентября до февраля еще многое могло измениться, — например, затянется какое-нибудь дело, подвернется срочная командировка, понадобится подменить заболевшего сослуживца. Федоров нередко болел гриппом именно в феврале. Струга уже пять зим подряд на слаломных лыжах обкатывал горы Латвии. Этой зимой собирался на Кавказ — хотелось помериться силами с тамошними склонами, испытать себя и свое горнолыжное мастерство.
Жена сердилась, что муж не попросился в отпуск одновременно с нею, в августе.
Ссора была, так сказать, задним числом. Отпуск жены позади, все решено. На этот счет объяснились еще тогда, в августе.
Уж так получилось — на август выпало много работы. Разгар лета — раздолье для преступников и нарушителей. Подозрительные типы, словно тараканы, выползают изо всех щелей, живут на природе в свое удовольствие. Закон тут должен глаза и уши держать открытыми, не время прохлаждаться в отпуске. Работы невпроворот. Наряду с серьезными, трагическими исчезновениями случались и происшествия романтического характера.
Чаще всего бывало так: некая девица уезжает с неким парнем, а родители девицы не знают ни парня, ни куда он ее увез.
В своей работе Струга имел дело с людскими недостатками, слабостями, он изучал эти недостатки и слабости. Вдыхая аромат кофе и попивая сладкое молоко, он вспоминал вчерашние несправедливые попреки жены, и вдруг ему самому захотелось затеряться в укромных владениях зеленого лета с каким-нибудь отзывчивым, обаятельным созданием, с этакой образцовой женщиной, умной, красивой, темпераментной, которая разрешила бы ему читать за завтраком газеты. И Струга даже хмыкнул, откусывая хлеб. Хмыкнул про себя. Он знал, что никогда не решится на подобное приключение, для этого не хватало азарта, по натуре он был медлительным аналитиком. Он обнаруживал смелость при исполнении служебных обязанностей, но тут с грустью припомнил несколько упущенных отличнейших возможностей завязать роман с красивой женщиной. Причин такого воздержания было четыре: во-первых, он любил жену и пользовался взаимностью; во-вторых, он был добропорядочен; в‑третьих, боялся дурных болезней; в‑четвертых, по складу характера был идеалист и моногам.
Поев, чмокнул в щеку жену, сказал спасибо.
Почтовый ящик по-прежнему был пуст. Почтальон приходил примерно в половине девятого. Очутившись на улице, Струга, вопреки ожиданиям, не проникся достаточно хорошим настроением. Помахивая портфелем, он зашагал к трамвайной остановке.
Навстречу узким тротуарам, где только двоим разойтись, шли трое рослых, плечистых верзил, уже с утра на взводе, и все, как говорится, мужчины в соку, о чем-то спорят, лица раскраснелись, глаза блестят. Ни дать ни взять хозяева жизни и уж конечно — тротуара.
Идущие впереди женщины посторонились, сошли с тротуара, пропуская лихую тройку. Громоголосый крик верзил разносился по тихой улице. Струга вздохнул поглубже и двинулся прямо на них. Он шел по краю тротуара. Верзилы при желании могли пропустить Стругу, но где им замечать человека в штатском, для них он пустое место, привыкли, что все им уступают дорогу, а тут, подумаешь, какой-то одинокий прохожий.
Струга уперся ногой в тротуар и саданул с разгона крайнего в грудь плечом. Верзила отшатнулся, сошел с тротуара, пропуская его.
Струга не оглянулся, даже глазом не повел на задиристую компанию. Словно их и не было. Прошел как ни в чем не бывало. Кто-то там по неосторожности натолкнулся на его плечо, вот и все.
И сразу отлегло на душе.
Верзилы позади остановились, погалдели, однако ничего непристойного сказано не было. А жаль. Струга только и ждал, чтобы обернуться. Конечно, уважающему себя сотруднику уголовного розыска не пристало делать внушение уличным бузотерам, учить их ходить по тротуару, но у Струги внутри все закипало, когда он видел подобных мужланов, словно танки прущих напролом по улице, не уступая дороги ни женщинам, ни детям, ни старикам.
С нарушителями закона мы справимся, подумал Струга. А как быть с этими? Статью закона к ним не применишь. Ничего, в следующий раз нахал остережется крепкого плеча, пожалуй, уступит дорогу прохожему посильнее. А женщине?
В трамвае Струга сел на заднее сиденье, достал из портфеля газеты. Пробежал глазами международные новости, задержался на спортивных колонках.
В коридоре управления Струга встретил сослуживца, и тот, к великому удивлению, вернул ему долг. Долг был старый, годичной давности. Струга уж махнул на него рукой. У сослуживца четверо детей, с этим приходилось считаться. Спрятав полученные деньги, Струга в приподнятом настроении вошел в кабинет, про себя отметив, что получать деньги куда приятнее, чем отдавать.
Часы показывали без пяти минут девять.
В комнате стоял едва уловимый запах табака. Того самого табака, который Струге присылал благодарный капитан и который Струга дарил товарищу по работе.
На столе лежала записка: «Повез фотографии гражданина Н. на телестудию. Вечером передадим. Фантомас».
Записка была написана по-латышски. Значит, Федоров, его коллега и сосед по комнате, явился раньше. Федорову было сорок лет, родился он в Витебской области, после войны переехал в Латвию, обосновался в Риге. При первом знакомстве Струга и Федоров объяснялись по-русски, потом Федоров попросил разговаривать с ним по-латышски и за два года свободно выучился и писать и говорить. Знать два языка в Прибалтике вошло в обычай еще столетие назад. Грамматика у Федорова слегка хромала, в сложных предложениях случались ошибки.
Струга позвонил в проходную:
— Ко мне кто-нибудь есть?
— Да, женщина.
— Я жду, пропустите, — сказал Струга.
Он распахнул окно и, помахивая газетой, постарался прогнать из комнаты табачный дым. Заслышав в коридоре шаги, подсел к столу.
Да, вот так проходили его дни. Подколотые на скоросшивателях акты хранили его победы и поражения. По ту сторону стола садились и закоренелые преступники, и жертвы их, люди подчас достойные, уважаемые.
Жизнь тут была особая. Здесь, словно в лаборатории, исследовались составные части общего потока — примеси, чистые молекулы, наносы и грязь. За окном по тротуару плыл этот поток, на первый взгляд однообразный, вольный и подвижный, деятельный и полезный, целенаправленный— и вдруг, казалось бы, на ровном месте разверзались бездны и провалы, и в них исчезали люди. И тогда начиналась его работа.
В свое время он говорил о призвании следователя красивыми, высокими словами. Теперь знал, работа эта трудная, тяжелая, грязная, без крупицы романтики. Работа — и только. Она служит обществу, как любая другая работа. Но работа криминалиста значительно грязнее, потому что нередко приходится иметь дело с отбросами и подонками общества. Неудивительно, что большинство криминалистов на склоне жизни становятся неисправимыми скептиками, циниками или нудными моралистами.
Струга не был ни скептиком, ни моралистом. Цинизм ему был чужд. Уже в двадцать лет он выработал философию жизни.
Главное — оставаться верным самому себе, думать своей головой, видеть своими глазами. Не сожалеть о происшедшем, а делать из него выводы. Избегать эмоциональных заключений, прислушиваться к разуму. Работе отдаваться всей душой. Не слишком мечтать о будущем, но и в прошлом не погрязать. Жить полнокровной жизнью. Это должно относиться и к удовольствиям. Удовольствие от работы — одно из сильнейших. Искать истину. Находить правду. Когда-то он думал, что работа следователя заключается в разгадывании тайн, теперь он знал: работа следователя — бесконечное нанизывание фактов, мелких, нудных в своей пестроте, обобщение этих фактов, оценка, проверка их, и лишь конечный результат, возможно, прозвучит торжественным аккордом, принесет долгожданное удовлетворение. Следователь, как хирург, трудится на благо общества. Точно так же как хирург, он имеет дело с людьми. Ему известны людские горести и слабости, его долг помогать страждущим.
Войдя в кабинет, Струга как-то сразу проникся служебной атмосферой, знакомой, умиротворяющей, немного скучной. Но эта скука таила в себе неожиданности.
Об этом всегда следовало помнить.
Постучав, в кабинет вошла женщина. Ей могло быть лет тридцать. Лицо загорелое. Светло-серые волосы подстрижены коротко — под мальчика. Глаза большие, и первое впечатление такое, будто они совсем не умеют мигать. Хорошо одета.
Быстрым взглядом женщина окинула комнату, словно желая убедиться, что Струга один. В руках она держала мужской зонтик. Когда повернулась, чтобы повесить его на вешалку, Струга сквозь прозрачный капрон разглядел у нее на ногах голубоватые прожилки. Ноги были крепкие, и Струга про себя решил, что когда-то женщина занималась спортом.
Он предложил ей сесть. Люди приходили сюда с единственной просьбой, и он уже знал, с какой.
Пропал кто-то из родственников — муж, брат, сын, отец, мать или кто-то другой. Струга знал и слова, которые будут сказаны. Многие точно так же сидели перед ним. Он ждал, но женщина молчала.
— Прошу вас, я слушаю, — напомнил он, пододвинув к себе анкетные бланки.
Едва она заговорила, Струга протяжно вздохнул. Начало розыска всегда было делом скучным, приходилось соблюдать массу формальностей. Составление анкет, подробное выяснение обстоятельств, осмотр фотографий, если таковые не забывали захватить при первом посещении. Звонки в травматологическую клинику, в морг, просмотр списков задержанных лиц и так далее; с кем дружил, с кем знался — расспросы и снова расспросы, и только потом, если случай оказывался действительно серьезным, если тревога была не напрасной, лишь тогда в пестроте фактов и обстоятельств начинали проступать контуры и линии. Теперь вот предстояло заняться этим ребусом, однако до разгадки было еще далеко, и Струга, превозмогая знакомую служебную скуку, убыстрял начальную, кажущуюся, волокиту незаметными для постороннего глаза мелочами. Такими мелочами могли быть: по-брейгелевски выписанная деталь, вроде бы незначительная, нечаянно проскользнувшая оговорка, письмо, адрес, знакомство, на первый взгляд мимолетное, а в общем-то сыгравшее роковую роль.
Архитектор Эдмунд Берз в пятницу вечером на своей машине выехал в деревню навестить родителей, пообещав вернуться в ночь с воскресенья на понедельник. И не вернулся.
Чего только не передумала Эдите Берза, стараясь объяснить причину задержки. Родители мужа были в добром здравии и помирать отнюдь не собирались. И срочных сельских работ в эту пору не предвиделось. С середины сентября в деревне начинают не спеша, не торопясь убирать картошку.
Толком не выспавшись, Эдите с утра позвонила в архитектурную мастерскую, где работал Эдмунд, но мужа на работе не было. Никто о нем ничего не знал. Может, с ним что-то случилось в дороге? В ночь с воскресенья на понедельник выпал туман. Но тогда бы ей позвонили. Нет, катастрофу Эдите решительно отвергала. Машину купили всего год назад, и мотор и тормоза — исправны, у Эдмунда отличная реакция. Водитель он — осторожный. Эдите еще раз повторила для себя: катастрофа исключается.
Мог бы телеграмму прислать или доехать до сельсовета, позвонить оттуда в Ригу, хоть как-то подать о себе весть, чтобы жена не волновалась.
За восемь лет супружества они расставались, да и то на короткое время, всего дважды. В первый раз, когда Эдмунд находился в заграничной туристической поездке, во второй раз в такую поездку отправилась она, причем Эдите ежедневно писала письма, а от Эдмунда пришло всего две открытки с непонятными каракулями. Эдите их разбирала чуть ли не неделю.
В шесть часов вечера Эдите вернулась домой — она тоже работала архитектором, только в другой мастерской. Мужа все еще не было. Тогда Эдите охватило предчувствие: случилось что-то серьезное. Она позвонила сослуживцу мужа Ритманису.
— Добрый вечер, говорит Эдите. Эдмунд вас предупредил, что в ближайшую пятницу мы ждем вас в гости?
— Эдмунд должен был сегодня встретиться с англичанином, — ответил на это Ритманис, — но твой досточтимый супруг не соизволил даже нас предупредить, что не явится! — Ритманис недовольно бурчал в трубку, так и казалось, что над самым ухом у нее кипит и булькает черный котелок и что булькать он не перестанет, пока весь не выкипит. — Нам самим пришлось выкручиваться. Ты ведь знаешь, на всю мастерскую один Эдмунд хоть сколько-нибудь говорит по-английски. Передай-ка ему трубку, я расскажу, как было дело.
— Эдмунд еще не вернулся, — сказала Эдите. Так вы придете в пятницу вечером?
Пятница была предлогом. Эдите не хотелось, чтобы Ритманис узнал, что она не имеет ни малейшего представления, где находится Эдмунд.
Ничего, попозже заявится, успокаивала себя Эдите.
— В пятницу вечером? Сейчас, — отозвался Ритманис, — сейчас я посоветуюсь с женой, узнаю, свободны ли мы в пятницу вечером.
Некоторое время трубка хранила молчание, в глубине черного котелка Ритманис шептался с женой о пятнице.
— Да, — сказал он, даже не поинтересовавшись, слушает ли Эдите, — в пятницу вечером мы свободны.
— Значит, ждем вас к семи, — сказала Эдите и добавила: — Как только Эдмунд вернется, он позвонит. Задержался в деревне у родителей. Всего хорошего.
Она повесила трубку, и Ритманис ни о чем не успел расспросить.
Теперь уж Эдите не сомневалась: в деревне случилось что-то серьезное. Во-первых, сегодня в Ригу приехал известный английский архитектор, и Эдмунд, как коллега и гид, должен был сопровождать его по городу.
Во-вторых, племяннице Эдмунда нынче исполнялось три года. Малышку полагалась навестить, поздравить, отнести подарки, цветы.
С нелегким сердцем Эдите собралась в гости одна.
Катрина выбежала ей навстречу и, протягивая пухленькую ручонку, спросила:
— А почему дядя Эдмунд не приехал?
Девчушка совершенно отчетливо произносила все звуки, в том числе и трудную букву «р». Племянница, совсем как мальчишка, увлекалась техникой. Эдмунд мог часами ползать с ней по полу, запуская электропоезд, устраивая гонки заводных автомобилей, исправляя автоматический трактор, лунный вездеход, многоколесную амфибию — этакое страшилище с мигающими фарами.
В свое время отец Катрины Йонат настолько уверовал в рождение сына, что накупил для мальчика уйму игрушек еще до того, как жена разрешилась от бремени. Так что Катрина была надолго обеспечена мальчишечьими игрушками, по крайней мере до рождения долгожданного братика.
Эдмунд с Катриной были большие друзья. Их дружба покоилась на обоюдном пристрастии к игрушкам и сказкам. Когда Эдмунд вслух читал сказку, Катрина слушала затаив дыхание, хотя взрослые считали, что только притворяется — что такая крошка смыслит в сказках?
— Дядя Эдмунд придет попозже, — ответила ей Эдите.
Хотя в душе все больше нарастало предчувствие беды, она надеялась, что Эдмунд вот-вот остановит машину под окнами квартиры Йоната, взбежит по лестнице и поцелуем развеет ее мрачные мысли. И жизнь опять пойдет привычным размеренным ходом.
— А где же Эдмунд? — здороваясь осведомился отец Катрины.
Мать Катрины спросила о том же. С тем же вопросом навстречу поднялись Петерсоны. Из соседней комнаты вышли супруги Эглиты, и опять — где Эдмунд? И всем она отвечала, что Эдмунд задержался в деревне у родителей.
Йонат был мастером цеха на дизельном заводе, жена на том же предприятии работала техническим контролером. Жена Йоната доводилась Эдите двоюродной сестрой.
— Может, у него в дороге колесо отскочило? — пошутил Эглит.
— Для очистки совести позвоню-ка в автоинспекцию, — сказал Йонат не столько потому, что сам поверил в несчастный случай, сколько для того, чтобы успокоить Эдите.
Позвонил. Сначала там не хотели отвечать, но потом сообщили, что на дороге Н. в ночь с воскресенья на понедельник дорожных происшествий не отмечено и вообще ни в воскресенье, ни в понедельник никаких происшествий на дорогах не зарегистрировано. Будьте здоровы.
Эдите вернулась к гостям.
Катрина завела мартышку, мартышка потешно прыгала по полу, била в полосатый синий барабан. Гости сидели полукругом в мягких креслах с коктейлями в руках. Говорили о том о сем. Перебирали городские сплетни. Кто-то там развелся, кто-то женился, кто-то родился, кто-то умер. Кто-то спьяну начудил.
Следя за оживленным разговором, Эдите немного успокоилась. Уж если бы и в самом деле с Эдмундом что-то случилось, эти люди не вели бы себя так беспечно и громогласно. Недоброе предчувствие легло бы и на них. Чтобы не испортить светлого настроения именин, Эдите старалась выглядеть веселой. И все-таки ее не покидало чувство, что в жизни произошел какой-то перелом, что впредь она уж не будет такой веселой и беспечной, какой была до сих пор.
Домой вернулась на такси. Квартира показалась пустой, неуютной, чужой и холодной. Спалось ей плохо, всю ночь терзали кошмары. Проснулась рано.
Решение было принято. Едва дождавшись семи часов, она позвонила своему начальнику.
Юлий Новадниек еще спал, и к телефону подошла жена.
— Доброе утро. Говорит Эдите Берза. Попросите, пожалуйства, товарища Новадниека.
— Хорошо, одну минутку, — сказала жена.
— Кто там звонит чуть свет? — проворчал Новадниек. — Ах, Эдите Берза! И чего ей приспичило в такую рань? Никогда от них нет покоя.
И он пошел в ванную прополоскать рот, ибо полагал, что неприлично разговаривать с людьми по телефону, не прополоскав рот.
— Да, слушаю, — сказал он немного погодя, проглотив остатки воды.
— Товарищ Новадниек, — проговорила Эдите, — я бы хотела получить свободный день.
— А я-то думал, хотите проверить, во сколько я встаю! Вопрос настолько срочен? Ради этого звоните ни свет ни заря? Не могли потерпеть до девяти? Когда вам нужен свободный день?
— Сегодня.
— Сегодня? О чем вы думали раньше? Что за причуды, что за капризы! Вы же знаете, работы невпроворот. Что там у вас стряслось?
— Это я объясню потом. Свободный день совершенно необходим.
— Хорошо. Но только один день. Чтобы больше это не повторялось. И постарайтесь не звонить мне до работы. Служебными делами я занимаюсь в служебное время. Всего хорошего. Привет мужу.
В половине девятого Эдите купила на Рижском вокзале билет, села в поезд. Через два часа она сошла на маленькой станции.
Дорога слегка пылила. Желтели сжатые поля. Эдите споро зашагала, и вместе с тусклым осенним светом в душу закрадывались грусть и беспокойство.
Отец или мать Эдмунда?
Кого-то из них не стало. Прожита жизнь, желтеет нива. Смерть осенью. Скорее всего — отец. Вечно жаловался на сердце, ломоту в костях, спазмы в желудке. Мать держалась да еще над отцом посмеивалась:
— Это у тебя от нервов. Нервы у тебя совсем никудышные.
А может, мать? Крепкие, они-то и уходят нежданно-негаданно.
И случилось это осенью, вновь подумала она, сворачивая на проселок. Осенью, когда время как бы приостанавливается, когда дни и ночи одинаково тихи, когда дозревают плоды, когда в природе наступает равновесие, — осенью смерть не кажется столь бессмысленной, тогда смерть все равно что сон, сон природы, впадающей в зимнюю спячку.
Итак, отец. Скорее всего он. Вечный труженик, несмотря на преклонный возраст, продолжал работать в колхозе и дом содержал в порядке. На дворе всегда чистота, любо поглядеть. На всех постройках исправные крыши. Дрова на зиму напилены, наколоты. Скотине добрые корма заготовлены. Да, дров на зиму припас, а сам отойдет в вечный холод. Теперь бы и пожить в свое удовольствие. Пришли в себя, оправились после войны и тяжелых лет, дом обставили. Сына вырастили...
С такими, несколько сентиментальными мыслями Эдите вошла во двор хутора «Плены». Ей навстречу с лаем выбежал пегий пес. Признав ее, на радостях заскулил.
На крыльце, сложа руки под передником, появилась мать.
— Ты, дочка! — от удивления хлопнула в ладоши, и облачком взметнулась мучная пыль.
Значит, отец. Все-таки отец. Бедная мать! Ставит тесто. Пироги к поминкам. А с виду и не скажешь, что горем убита, и слез на лице не видать, только удивление сквозит во взгляде.
Вслед за матерью вышел и отец. Своей обычной, слегка припадающей, прихрамывающей походкой.
Эдмунд! — в тот же миг промелькнуло в голове у Эдите. Где же в таком случае Эдмунд? Где машина? Уехал. Но когда? Почему задержался? В голове полная сумятица. Она рада видеть стариков. И тот и другой живы-здоровы. Что ж с Эдмундом? Ну, ошиблась. Ах, как неловко. Старикам об этом говорить не стоит, еще на смех поднимут. Ишь ты, хоронить их вздумала. А Эдмунд, наверное, уже в Риге. Сгоряча приехала.
— Заходи, дочка, заходи, — добродушно говорила мать, — я только-только тесто завела, прямо как знала, что на блины пожалуешь.
Немного погодя, когда на раскаленной сковородке в кухне зашипел брошенный матерью желтый ком масла, Эдите узнала, что Эдмунд выехал от них в ночь с воскресенья на понедельник. Примерно в половине одиннадцатого.
Но в отличие от Эдите старики по поводу исчезновения Эдмунда не проявили особого беспокойства. Им казалось вполне естественным, что сын на денек где-то задержался. Мало ли у мальчика забот? Машина-то новая, может, решил прокатиться, приятеля навестить. Мать слегка даже посмеивалась над невесткой, вот, мол, паникерша. И чего себе в голову вбила? Охота по таким-то пустякам шум поднимать? Надо же, из города прикатила. Да разве нынче мужья пропадают? Вот раньше — по неделям в корчмах загуливали, даже песня была такая: «Быка хозяин продал, все деньги с горя пропил». Жена и знать не знала, где искать, а все равно не волновалась. Никуда не денется, придет домой как миленький. Нет, сейчас не слыхать, чтобы кто-нибудь взял вот так да пропал. Оно конечно, Эдмунд не пьющий. Только могут же быть у него свои дела... Мать сыпала скороговоркой, пекла блины, угощала невестку, подкладывала на белую тарелку варенья из черной смородины.
Отец, сидя у плиты на чурбаке, попыхивал трубочкой, поворачиваясь к огню то спиной, то боком.
Эдите показалось, что родителям известно что-то такое, чего ей не хотят говорить. Может, они знают, где Эдмунд, да помалкивают. Свекровь никогда не питала к Эдите особых симпатий.
— Юла сущая, а не женщина, — так она отзывалась о ней не раз. — И на лыжах с гор сломя голову носится, да не просто как люди, а все петлей норовит... Разве пристало такое жене-то порядочной!
А свекор? Он всегда был добр, предупредителен, а тут отмалчивался. Не нашелся чем ее успокоить, только сказал:
— Не горюй, дочка, вернешься домой, а уж он тебя небось дожидается. Мало ли что в дороге случается, не стоит тарарам поднимать.
Пополудни она вернулась в Ригу, так ничего и не выяснив. Но тревога отчасти улеглась. Ей казалось, что старики неспроста все приняли так спокойно. Должно быть, Эдмунд уже дома и названивает во все стороны, разыскивая ее. Ничего, пускай позвонит. Проходя мимо соседского двора, Эдите разглядела за зелеными кустами молодую женщину. Та внимательно посмотрела на нее. Эдите запомнились белая шея, загорелое лицо и темные, волной спадавшие волосы.
Она всегда завидовала таким волосам.
От одной мысли о сопернице, другой женщине, у нее захватило дух, и в сердце опять закралась тревога.
Эдмунд и Эдите учились на одном курсе. Их любовь росла и крепла с годами. Эдите знала, что до нее у Эдмунда было одно серьезное увлечение, но с ним покончено раз и навсегда.
Хотя весной ей передали, что Эдмунд с той женщиной как-то обедал в кафе «Лира». Всегда найдется всевидящий глаз, словоохотливый язык, какая-нибудь доброжелательница, которая тебе возвестит: «А знаешь, твой обедал вместе с той... ну, сама знаешь, о ком я говорю. Я-то думала, между ними все давным-давно кончено. Уж от твоего никак такого не ожидала!»
Она и в мыслях не допускала, что Эдмунд ей способен изменить. Но тут росточек сомнений проклюнулся и, питаемый соками неизвестности, разрастался пышным цветом. А разве в себе она абсолютно уверена? Не помышлала ли порой об Ирбе? Сумей Ирбе увлечь ее по-настоящему, устояла бы она перед искушением? Правда, Ирбе был робок, нерешителен, может, потому между ними ничего до сих пор и не было. Что ни говори, а пока она не знала более достойного человека, чем ее Эдис. Их совместная жизнь держалась на привычке, на дружбе, излюбленных ласках. Но была ли она абсолютно уверена в самой себе?
Кто эта женщина из соседнего двора? Что означали частые отлучки Эдмунда в деревню? Он объяснял их тем, что помогает старикам отделывать чердачный этаж. Когда с чердаком было закончено, муж сказал, что собирается провести центральное отопление. Вечно у него в деревне находились заботы. Но кому же не известно, что он терпеть не мог эти самые хозяйственные заботы. Сомнения грызли, терзали сердце. Что она узнала о муже за восемь супружеских лет?
Эдите жалела, что не родила от Эдмунда ребенка. Ребенка они постоянно откладывали на будущее. Сначала хотелось обзавестись всем необходимым, получше устроить свою жизнь. Они полагали, что, когда ребенок подрастет, он, чего доброго, начнет их попрекать — мол, произвели на свет, а материально не обеспечили. Потому и старались обзавестись добром, обставиться как можно лучше.
Пылесос, телевизор, холодильник, магнитофон, квартира, одежда, мебель, машина, моторная лодка, дача — все это им хотелось иметь. Дачи, правда, пока не было. Но родительский хутор стоял в прекрасном месте, у реки, и служил отличной дачей. Если бы не скрытое недоброжелательство свекрови, Эдите проводила бы там каждое воскресенье. Теперь же по воскресеньям она чаще оставалась в городе, убирала квартиру, стирала белье, шила.
Ребенок был у них запланирован на осень. Эдите хотелось, чтобы ребенок родился в июле. Она надеялась на сына и собиралась воспитать из него выдающегося человека. И вот теперь, когда бы и зачать ребенка, Эдмунд взял и скрылся, не сказав ни слова. Может, сбежал с любимой женщиной и теперь они милуются где-то? Может, потопил машину в озере, а сам махнул на Дальний Восток? От Эдмунда жди чего угодно, никогда не знаешь, что он сделает через минуту, подчас его поступкам не хватало логики. Очень уж капризен. И вообще какой-то взбалмошный. Но, может, она в запальчивости к нему несправедлива? В самом деле, она зла на него. И пока ехала в поезде, злости еще прибавилось. Наверняка Эдмунд дома! Она-то, дурочка, с ног сбилась, а во всем виноват он один.
Потом уж, поостыв, Эдите стала рассуждать спокойней.
В свободное время Эдмунд любил поваляться в постели. Обожал бездельничать. Смотрел подряд все футбольные матчи по телевизору, независимо от того, интересна игра или нет. Смотрел подряд все фильмы о войне, независимо от того, правдивы они или нет.
Но работу свою выполнял безупречно, не давая поблажек ни себе, ни своим подчиненным. Когда речь заходила о работе, его ум становился гибким и цепким. Умел найти выход из любого тупика. Умел так поставить дело, что длинная цепь служебных инстанций работала на него. Умел добиться для мастерской различных уступок и облегчений. Неожиданных преимуществ. Для своих строек умудрялся раздобыть дефицитные материалы. Умел очаровывать людей, от которых зависел. Вызывать симпатии.
Как только речь заходила о работе, Эдмунд преображался. Не узнать было сони и лодыря, который воскресными днями пролеживал диван, не желая пальцем шевельнуть, чтобы починить неисправный подвесной мотор, в то время как Эдите куда-то мчалась, звонила, клянчила, уламывала мастера, доставала запасные части. Все свободное время без остатка носилась она как угорелая, приводя в порядок то дом, то лодочный мотор, и лишь когда все было готово, этого лодыря удавалось посадить за руль, чтобы покатал ее по озеру.
Достижением было уже и то, что он получил водительские права. Нипочем не хотел связываться с автомобилем, считал его излишеством, и только под напором и по настоянию Эдите муж поступил на шоферские курсы и с помощью всяческих знакомств благополучно преодолел экзаменационные барьеры.
Эдите знала, что охотней всего он бы жил так: в комнатушке с ковром, на широком диване, в тепле, у телевизора, приемника, магнитофона, рядом с полкой книг, пластинок, магнитофонных записей, кинолент, им самим отснятых, чтоб не нужно было мыться, бриться, ходить в парикмахерскую, менять носки, чтобы не нужно было стричь ногти, чистить одежду, а изо дня в день носить одни и те же джинсы с заклепками да жеваную грязную рубашку. И чтоб не надо было ходить в кино, в театр, в гости, ходить только на работу, а все остальное время валяться на диване.
С некоторых пор коньяка он не пил, сигарет не курил. Отказался от сытных обедов. Жевал себе черный хлеб, запивал кефиром. У него, видите ли, благородный недуг — подагра. Иногда он играл в теннис, зимой катался на лыжах. Человек довольно странный, а во всем остальном — прекрасный муж и мужчина, если бы только не эта инертность, когда речь заходила о чем-нибудь ином, кроме работы.
В житейских вопросах Эдмунд чувствовал себя совершенно беспомощным. Эдите была уверена, он дня не проживет без нее. Это она, Эдите, следила за тем, чтобы муж не утратил человеческого облика, она гладила его одежду, относила белье и сорочки в прачечную, мелкие вещи стирала сама, это она делала закупки, распоряжалась семейным бюджетом, она мыла, лелеяла и холила тело мужа, заботилась о его весе, диете, напоминала этому увальню, когда время вставать, есть, пить, спать, любить.
По воскресеньям он часами мог валяться на диване в полусне, в полудреме, не почистив зубы, не умывшись, — ну прямо хорек. Если ей случалось к нему обратиться, он отвечал, что думает.
Может, он и вправду обдумывал очередной проект, а может, просто витал в облаках, угадать ход его мыслей было невозможно.
Точен он бывал единственно в том, что касалось работы. В остальном на него нельзя было положиться. Вечно он все забывал, отнекивался, отказывался сделать хоть что-то для дома. Мелкие дела и ремонты ложились на плечи Эдите. Эдмунд разработал уникальную методу, чтобы отмахнуться от своих обязанностей. Он неизменно со всем соглашался, клялся, что принесет, привезет, достанет, пойдет, устроит, но обещаний не выполнял.
Само собой разумеется, у него имелась и вполне мотивированная теория о том, что в условиях двадцатого века человек, занятый творческой работой, отдается ей целиком и полностью, как раб хозяину, а жизнь и без того коротка, чтобы размениваться на пустяки, чего-то стоящего можно добиться лишь в одной отрасли, постоянно углубляясь, а не растекаясь вширь. На все прочее ему попросту наплевать.
Иногда он замыкался в себе, делался угрюмым, неразговорчивым, часами сидел, не проронив ни слова, а если она обращалась к нему, бурчал, в ответ:
— Оставь меня в покое, я занят.
Иногда лишь из-за того, что не вовремя его потревожила вопросом, он свирепел и мог два дня подряд не разговаривать, а потом, когда Эдите сама начинала сердиться, вдруг разыгрывал удивление:
— Ты чего это, женка, дуешься?
Короткая у него была память в таких случаях.
Иногда он сидел за столом, с увлечением читая что-нибудь о проблемах дизайна, и вдруг ни с того ни с сего вскакивал, хватал ее в охапку, принимался тискать, теребить, нашептывая:
— Ах ты пчелка моя сладкая!
Валил Эдите на диван, боролся с нею, держал ее крепко, отчего она злилась еще больше, ибо в тот момент была совсем не расположена. Даже стукнула его однажды туфлей по голове, отражая чересчур страстные домогательства. После он долго сидел пригорюнившись, обхватив руками голову, а на следующий день припрятал ту пару туфель. Вернул только через неделю, после настоятельных просьб Эдите.
Он ей не раз говорил:
— В супружеской жизни бывают двоякого рода ссоры. Частые, но мелкие. Или редкие, но крупные. Так что выбирай!
— Я не хочу никаких ссор, — отвечала Эдите.
— Это невозможно, — возражал он. — Рассуди сама: если ты выберешь частые, но мелкие ссоры, а я выберу редкие, но крупные, покоя нам вообще не видать. Давай уж сразу условимся. А совсем без ссор не обойтись.
Иногда на имя Эдите приходили странные открытки за подписью «Мумий». Помнится, на одной был нарисован умывающийся мишка, а внизу подпись: «Мойся, мишка, ждет тебя пышка!»
К этому от руки добавлено:
«Дорогая, напоминаю, что на восьмой год нашей счастливой супружеской жизни я сам умываюсь каждое утро. Мумий».
Иногда, вернувшись с работы, он с пресерьезным видом начинал рассказывать совершенно дикие вещи. Например, будто он только что видел, как офицер-араб верхом на верблюде въехал в ворота военного комиссариата, или что в Старой Риге градом убило двух кошек и дворника в ушанке из кошачьего меха.
У него было редкое свойство раньше времени не обнаруживать своих чувств и мыслей. С умным видом он умел поддакивать очевидным глупостям, потакать всяким розыгрышам. Если кто-то в искреннем заблуждении нес вздор и околесицу, Эдмунд прикидывался этаким простачком. Он любил вышучивать людей. Делал вид, будто соглашается с заведомо вздорными взглядами, только кое-что не понимает и посему просит разъяснить поподробней, в главных-де чертах ему все ясно, но вот однажды подобный же взгляд он пытался отстаивать в узком кругу и не смог привести достаточно убедительных доказательств.
И с выражением сочувствия Эдмунд начинал задавать вопросы. Защитник нелепых взглядов при виде такой заинтересованности пускался в подробности, однако простенькие с виду вопросы Эдмунда на самом деле были столь же безжалостны, как удары клинка, и очень скоро незадачливый собеседник обнаруживал себя распотрошенным в пух и прах. И тогда Эдмунд благодушно хлопал его по плечу со словами:
— Ну, вот видишь, а я-то думал, мы с тобой правы.
В студенческие годы он занимался в драмкружке, играя характерные роли. Он умел вжиться в какую-нибудь страсть: стяжательство, безумную любовь, роковое заблуждение или иную маниакальную идею.
В трамвае, если вдруг становилось скучно, он мог нежданно-негаданно завопить, будто ему отдавили ногу, после чего скакал по вагону, дрыгая якобы отдавленной ногой, вопрошая окружающих:
— Это вы наступили? Нет, правда, не вы? Да кто же, в конце концов, виноват? Черт знает что!
Эдмунд мог без удержу дурачиться, паясничать, когда они оставались вдвоем.
Работая над чертежом, он имел обыкновение мерзким тонюсеньким голоском этакого гномика причитать:
— Хорошая работка, очень хорошая, спорится наша работка, вот закончим, заплатят нам денежку, много-много хороших денежек!
Он повторял на все лады такие и тому подобные фразы и при этом гадко сипел, выговаривая в нос слова. И вдруг ни с того ни с сего вскакивал с места и, точно крыльями, замахав руками, восклицал:
— Полетели, полетели!
И подтягивал живот чуть ли не к позвоночнику, с силой выдыхая воздух. Потом, набрав полные легкие, распирал брюхо наподобие барабана. А заканчивал стойкой на голове.
И опять садился за подрамник. Такое случалось вечерами, когда он работал дома, облачившись в замусоленную, мятую рубаху, в брезентовые джинсы с заклепками.
Любил он расхаживать босиком по квартире, немалого труда стоило его заставить надеть башмаки, когда приходили гости. И на работу не раз порывался уйти в каких-нибудь опорках, которые разве в насмешку можно было назвать ботинками, но ему, видите ли, в них удобно.
Когда Эдите вышла с вокзала, на бетонные плиты площади упали первые капли дождя.
Потом она стояла на трамвайной остановке, и дождь стекал за воротник. Еще с вокзала она позвонила домой, но к телефону никто не подошел. Исчезни Эдмунд в субботу или воскресенье, Эдите нисколько бы не волновалась, но она знала, что за восемь лет муж ни разу не опоздал на работу. Будучи страстным лыжником, он без особых сожалений покидал горные трассы Терскола, чтобы вовремя вернуться в свою мастерскую, даже не помышлял продлить отпуск.
В трамвае кто-то уступил ей место. Такое случилось впервые. Взглянув в оконное стекло, она разглядела свое отражение и про себя отметила, что выглядит бледной, красивой, большеглазой, рот такой сочный, кожа матовая. А она-то думала, что ка ней лица нет.
Был вечер вторника.
Придя домой, Эдите переоделась во все сухое и долго сидела у телефона, раздумывая, кому бы позвонить. Она охотно поговорила бы с отцом, но отец уехал в Таллин на какой-то симпозиум, обещал вернуться в конце недели. Матери звонить не хотелось — с ней пришлось бы долго объясняться.
И уж тем более не хотелось говорить ни с кем из подруг.
Когда приглушенно зазвенел телефон, она даже решила сначала не снимать трубку. А вдруг Эдмунд вздумал подать о себе весть? Но это звонил Йонат. Осведомившись об Эдмунде, посоветовал ей завтра же заявить в милицию. Расстраиваться не стоит, однако, может, в самом деле с Эдмундом что-то случилось. Будем надеяться на лучшее. Ну конечно, что еще он мог сказать?
Эдите и Эдмунд поженились на последнем курсе, ей тогда исполнилось двадцать два года, Эдмунд был на пять лет старше. Восемь совместных лет жизни провели они в непрерывной борьбе с бытом, в борьбе за свое благополучие, и вот теперь, когда, казалось бы, можно пожить без забот и в свое удовольствие, когда достигли того, о чем мечтали, когда настало время родить сына, Эдмунд взял и куда-то исчез.
Эдите не верила, что Эдмунд с другой женщиной. Тогда бы он явился на работу. В свое время они оговорили такую возможность. Уж конечно, он, верный данному слову, обо всем бы рассказал без утайки, чтобы избавить ее от лишних волнений и тревог.
Ночью ей не спалось. Едва уснув, проснулась оттого, что провалилась в какую-то яму, а задремав, увидела во сне больничный коридор.
Серые прямоугольники света ложились на бетонный пол коридора, где шлепанцы больных за долгие годы протоптали неровные борозды, колеи, щербины. Совсем как слаломная трасса на склоне горы, когда глядишь на нее с самолета. По коридору гулял сладковатый запах пропитавшихся йодом халатов и ватных одеял. Пахло потом, мочой, карболкой. И еще — влажным гипсом.
Шуршали накрахмаленные халаты сестер, санитаров, кативших тележку с больным. Резиновые шины мягко пружинили на неровностях пола. Эдите не успела разглядеть, кого провезли на тележке. Но везли из операционной. Эдите проснулась.
К чему бы это? Ей хотелось объяснить увиденный сон, хотя Эдите по натуре была далеко не суеверна.
Она опять закрыла глаза и увидела гору, сверкавший на солнце снег, ощутила головокружительную скорость и отрезвляющую крутизну склона, увидела и других лыжников, разноцветной вереницей несущихся вниз, услышала, как высвистывают лыжи на поворотах. Она только-только начинала спуск, в местах пологих выписывая безупречные дуги, ровные, красивые, на кручах же частила «гирляндой». Ноги принимали на себя толчки, когда лыжи, слетая с укатанных бугорков, плюхались в снег.
Гора производила неизгладимое впечатление — заснеженной вершиной подпирала облака, зубчатыми скатами срывалась в долину.
Эдите удивлялась, куда девался Эдмунд, при спусках он всегда шел впереди.
Ах, да, Эдмунд разговаривает с хозяйкой, у которой они снимали койки. Хозяйка рассказывала своим приятным мягким голосом:
— Что ни сезон — на горе три трупа. Должна предупредить, в этом сезоне два уже были, дело за третьим. Имейте это в виду. Не летите очертя голову. Обычно бывает так: двое съезжают с двух разных сторон, наперерез друг другу, ну, и сшибаются, и тот, у кого скорость больше, убивает того, у кого скорость меньше. И что ни сезон — двадцать девять винтообразных переломов. Очень трудно заживают. В этом сезоне двадцать семь переломов уже было, еще два на очереди, имейте это в виду. И каждый день по два вывиха. По субботам, воскресеньям, когда народу собирается побольше, три случая вывихов, а то и все четыре. А вообще-то, разве ж это много для такой горы, для сотен лыжников.
Эдмунд со всей серьезностью отвечал хозяйке:
— Антонина Петровна, в будущем сезоне народу прибудет. Все надежды по части жилья возлагаем на частный сектор. Было бы неплохо устроить койки в два этажа. Хотите? Я спроектирую! Поставим подпорки, сколотим нары, и полтора рубля в сутки с человека обеспечено, ведь у вас, помимо всего прочего, имеется еще и ватерклозет.
— Да, — не без гордости отозвалась хозяйка, — у меня ватерклозет. И очень удобный, на крюке всегда тряпочка, в случае чего крышку можно вытереть. Тряпочку меняю каждый день. Оправились — спустили воду. Бумагу в толчок попрошу не бросать. Рядом корзинка, ежедневно опорожняется. Может случиться, спустите воду, что-нибудь да останется, так за ванной стоит горшок, наполните под краном, потом плесните — и опять чистота и порядок.
Эдите рассмеялась во сне. В двух комнатах хозяйка умудрялась разместить девять человек, а сама с детьми и мужем в разгар сезона ютилась на кухне. Эдмунд был самым отзывчивым ее собеседником, и хозяйка, проникшись к нему доверием, сообщила под большим секретом:
— В ванну можно напустить и теплой воды. Правда, сначала придется отключить на кухне электричество, иначе током убьет, потом заверните маленький краник, а большой откройте. Когда внутри забулькает, опустите книзу эту ручку, и вода пойдет.
— За это я вам буду платить рубль пятьдесят пять копеек в сутки! — весело заметил Эдмунд.
Нет, нет, ничего с ним не случится, в полудреме подумала Эдите. Слишком хорошо он разбирается в людях, в решающий момент сумеет ввернуть нужное словцо. А уж там заговорит любого злодея. Ему всегда везет. Везет в горах, повезет и теперь, твердила она как заклинание. Даже ослик его слушался.
В поселке из-под снега обнажались кучи мусора, весна снимала с земли белое покрывало. Ослы лизали разбросанные повсюду консервные банки, а один, самый упрямый, мог часами стоять посреди дороги, задерживая автомобили. Эдмунд раздобыл масляную краску и написал на ослином боку: «ГАИ».
Но даже в ГАИ не смогли сказать ничего определенного, подумала она, продолжая подниматься на подъемнике. Сняла темные очки, посмотрела на блиставший под солнцем снег. Будто раскаленным оловом заливало глаза. И сквозь опущенные веки она чувствовала слепящий свет.
Может, Эдмунд ничего не видит? Ослеп?
Проснувшись, она подошла к окну. Внизу на перекрестке у трамвайных путей работали сварщики. Вспышки света долетали до третьего этажа. Эдите задернула шторы, опять легла.
Утром, в восемь, с больной головой и сумятицей в мыслях она позвонила своему начальнику.
— Кто это? — спросил Юлий Новадниек, надкусив бутерброд с колбасой.
— Эдите Берза. Влюбилась в тебя, не иначе. Второе утро подряд трезвонит. — И жена протянула Новадниеку трубку.
— Да, слушаю, — немного погодя заговорил Новадниек, прожевав колбасу.
— Я сегодня утром не смогу быть на работе, — сообщила Эдите.
— Как это — не сможете! Эдите, я вас не узнаю! Пожалейте меня, старика! Сохраните хотя бы иллюзию вашей былой пунктуальности. Да что там у вас, в конце концов?
— Пропал муж. Пойду заявлю в милицию. Уехал на машине и не вернулся.
— Что вы говорите? Пропал! Давно ли?
— Третьего дня.
— Только-то! Может, он у родственников?
— Нет.
— Будем надеяться на лучшее. А не решил ли он проветриться, пошалить немного, а? Но в милицию сходите, обязательно сходите. Можете весь день быть свободны, раз такое дело. И обзвоните всех друзей в Таллине, Вильнюсе, Москве. Я и сам однажды сбежал на неделю. С женой поругался. Впрочем, вы-то как будто не ссоритесь?
— Нет.
— И как только все уладите, заходите ко мне, расскажите поподробнее. А я позвоню полковнику Силиню, это мой приятель, попрошу принять все возможные меры.
— Спасибо, — сказала Эдите. Такой предупредительности от старика она не ожидала.
— И не отчаивайтесь, Эдите, — добавил Новадниек, заканчивая разговор. Аппетит пропал, он отодвинул чашку с кофе, бутерброд с помидором, бутерброд с сыром. Жена сгорала от любопытства.
— Что она тебе сказала? Что там у нее?
— Просто немыслимо, — проговорил Новадниек, — что подобные вещи случаются в наше время. Пропал человек! Да возможно ли такое?
Новадниек был из той породы начальников, которые пальцем не двинут, чтобы помочь своим подчиненным уладить те или иные бытовые неурядицы. Ему было безразлично, сыты ли его подопечные, одеты, обуты, — лишь бы работа не страдала.
Новадниек был абсолютно равнодушен к житейским нуждам сотрудников, семейному бюджету, устройству детей в детский сад. По отношению к подчиненным Новадниек был тверд как кремень, и, зная характер начальника, позвонить ему в такую рань было чуть ли не геройством. Его боялись и в то же время уважали, а это было как раз то, чего он сам желал и ждал от подчиненных.
Но стоило кому-то из сотрудников обратиться к Новадниеку за помощью по части сугубо личных, более того, интимных дел, тут в Новадниеке разгоралось любопытство и желание помочь, причем нередко его помощь оказывалась действенной. И теперь, предполагая в исчезновении Берза интимные причины, он тотчас позвонил полковнику Силиню.
— Тут или убийство с целью ограбления, — сказал Новадниек, — и тогда горю не поможешь, хоть это и больше в твоей компетенции. Или он сбежал с какой-нибудь красоткой, что вероятней. В таком случае постарайся поскорей разыскать его, потому как моя лучшая сотрудница потеряла покой, от чего страдает дело.
Тем временем Эдите Берза из таксофона на почтамте обзвонила все упомянутые Новадниеком города, где у Эдмунда были друзья. И все впустую: Эдмунда нигде не оказалось.
В девять часов пять минут Эдите уже сидела напротив Валдиса Струги, разглядывая его маловыразительное лицо, серые глаза, слушая, как он бесстрастно диктует в телефонную трубку:
— Болотного цвета легковой автомобиль, «Москвич-412», последней модели, номер? — И Струга повернулся к Эдите.
Она назвала номер, Струга повторил его в трубку.
Тут зазвонил второй телефон, и Струга прижал трубку к свободному уху.
— Да, товарищ полковник! — сказал он во вторую трубку. — Она сейчас у меня. Доложу, вам, как только что-то прояснится. В данный момент составляется анкета.
Струга повесил трубку, его лицо обрело выразительность, но то была чисто служебная выразительность. Его подгоняли, это ему не нравилось, его раздражали всякие понукания, протежирования и тому подобное. Но с этим приходилось мириться.
— Номер шасси, номер мотора, — проговорил он. — Впрочем, этого вы не знаете?
— Не знаю.
— Выясним в автоинспекции.
Уже были получены справки из морга, травматологической поликлиники. Просмотрен список задержанных лиц. И никаких следов Эдмунда Берза.
Анкета составлялась долго и утомительно.
— Рост?
— Метр восемьдесят.
— Вес?
— Семьдесят три килограмма.
— Цвет волос?
— Белесые.
— Глаза?
— Серые.
— Брови?
— Прямые, скорее светлые.
— Нос?
— Прямой, слегка вздернутый, немного скошен вправо, щеки впалые, рот — средней величины. Губы — полные, уши — обычные, средней величины.
Заурядный тип, про себя подумал Струга, продолжая делать отметки. Такой же заурядный, как я. И вес и рост совпадают. А вслух сказал:
— Прошу вас ответить как можно точнее, это особенно важно при опознании.
— Как вы сказали? — Эдите встревожило слово «опознание».
— Не думаю, что дело дойдет до этого, — словно извиняясь, поспешил добавить Струга. Словечко выскочило помимо воли. — Но как раз эти мелочи для нас много значат. Какие у него зубы? Есть ли вставные?
Теперь Струга убедился, что сидевшая перед ним женщина чувствительна по натуре. В разговоре с ней придется выбирать слова, а то, чего доброго, ударится в слезы. Струга избегал говорить «был». Более обнадеживающе звучали глагольные формы настоящего времени. Для нее он по-прежнему «есть», а не «был».
— Зубы? Две золотые коронки с правой стороны. Два передних зуба с пломбой.
— Где золотые коронки? Нельзя ли уточнить?
«Господи, да когда же этому придет конец, — подумала Эдите. — Вместо того чтобы сразу приняться за розыск, он изводит кипы бумаги. Но, должно быть, так нужно». Она напрягла память и сказала:
— Золотая коронка на малом коренном зубе с правой стороны, дальше — искусственный зуб, затем — опять коронка. И еще один вставной. Все с правой стороны.
— Шрамы? Есть у него какие-нибудь шрамы?
— На правой руке, у самого предплечья, есть один шрам.
— Так, особые приметы, — как бы про себя обронил Струга. — А как велик этот шрам?
— В ширину ладони. Потом еще на правой стороне живота, внизу, одним словом там, где остается рубец после операции аппендицита.
Струга с известной долей симпатии посмотрел на женщину.
Она отвечала толково, сразу схватывая то, что от нее требовалось. А такое случалось не часто.
— Операция была давно?
— Девять лет назад.
— Пальцы все целы?
— Пальцы у него все целы. Только во всю длину мизинца на левой руке зубчатый шрам.
— Ну, так! Теперь скажите, какими болезнями он болел? Страдал ли от каких-либо хронических недомоганий?
Эдите задумалась. Она колебалась, представит ли интерес подобный пустяк для милиции.
— У моего мужа подагра, — наконец сказала она.
— Как — подагра? — встрепенулся Струга.
Болезни имели громадное значение. Иной раз труп находили изуродованным до неузнаваемости, но следы, оставленные болезнью, по-прежнему были на нем.
Струга в свое время разыскивал сердечников, разыскивал он неврастеников и психопатов, ревматиков с отложением солей в суставах, разыскивал людей с язвой в желудке, с камнями в печени, разыскивал страдающих геморроем и диабетом, гнался по пятам за морфинистами и венериками, отыскивал пораженных экземой и раком. У каждого рано или поздно заводится своя болезнь, и человек носит ее при себе усерднее, чем паспорт. Подагрики попадались реже, а Струга в последнее время был особенно чуток к подагрикам, их он разыскивал истово, с жаром душевным, точно родных или близких. Он знал по себе боль и муки подагры. Что ни говори, а болезнь сближает, уж это точно, и в розыски подагриков Струга вкладывал гораздо больше рвения, чем требовала служба.
— Да, подагра, — повторила Эдите. — Это, знаете, болевые ощущения и деформация большого пальца на ноге. У него в том месте кость стала узловатой. Оттого он выбирал свободную обувь.
Струга ощутил в большом пальце правой ноги знакомую боль и чуть ли даже не приятный зуд. У него-то кость пока не деформировалась. Только-только начинала. Оно и понятно — Берз на три года старше.
— Он курит? — спросил Струга.
— Нет, бросил.
— Бегать ему надо, — посоветовал Струга. — Очень помогает при подагре. Побольше движений.
— Он играет в теннис. Зимой — горные лыжи.
— А на лыжах хорошо катается? — спросил Струга исключительно из любопытства. Просто захотелось узнать.
— Зимой мы были на Кавказе, — уклончиво ответила Эдите.
— Где именно?
— В Терсколе.
— И как там горы?
— Посмотришь — дух захватывает. Местами отвесные, как стена. — Эдите впервые в это утро улыбнулась. — С нашими горами не сравнить.
Отклонившись от анкеты, разговор стал более непринужденным.
— Да, Терскол! — со вздохом мечтательно молвил Струга и глянул в окно. Золотые кроны лип на бульваре дымились в лучах солнца. — Ну, а теперь вернемся к нашим делам. Скажите, как он одет?
— Черные брюки в полоску, — Эдите говорила медленно, стараясь поточнее припомнить костюм мужа. — Темно-серый пиджак, темно-серая джерсовая рубашка. Плетеный кожаный ремешок. Носки черные. Да, пожалуй, надел черные, хотя могу и ошибиться. Ботинки тоже черные, тупоносые.
При этих словах Струга опять вздохнул, но уже не мечтательно.
— Белье?
— Белье он не любил. Ни трикотажные рубашки, ни майки, а уж тем более теплое белье. Трусы, и только. Больше на нем ничего не было.
— Плащ?
— Да, плащ серый, югославский, на клетчатой подкладке. Подкладка в черно-красную клетку — как шотландский плед. На молнии.
— А что в карманах?
— Ничего особенного. Автомобильные документы. В бумажнике — паспорт. Членская книжка Союза архитекторов. Рублей сорок денег. Еще самописка, перочинный ножик, носовой платок, клетчатый. Наверное, несколько карандашей, записная книжка, пара фломастеров. Возможно, он все это держал в «бардачке». Возможно, по карманам было еще что-то. Не знаю.
— Военный билет?
— Нет, военный билет при себе не носил: по-моему, он и сейчас лежит в ящике стола, хотя не проверяла. Это важно? Приду домой, посмотрю и позвоню вам.
Струга пробежал глазами отмеченные данные. Теперь Эдмунд Берз, словно живой, стоял у него перед глазами. Но пока прояснилась только внешность. Характер, привычки, наклонности, взгляды на жизнь — это еще оставалось скрытым.
— Каков его месячный оклад? — осведомился Струга.
— Сто восемьдесят рублей, — ответила Эдиге.
«У меня почти такой же», — подумал Струга.
Архитектор Берз занимал довольно видное положение. Навряд ли бы он решился на легкомысленное приключение. Тут причина поважней. Чутье подсказывало Струге, что дело серьезное. Однако какие на то основания? Да никаких. Всего-навсего необъяснимое чутье криминалиста.
Итак, Берз пропал в ночь с воскресенья на понедельник?
Как жаль, что она сразу не заявила в милицию. Ну, конечно, решила, что муж просто задерживается. Таким образом, преступники имели в своем распоряжении два дня, нынче пошел третий.
А впрочем, не опережает ли он события, усматривая здесь преступление? Быть может, копнешь поглубже, а дело-то окажется пустяковым.
Надо все хорошенько проверить. Однако придется запустить громоздкую машину розыска. Струга почувствовал, как в нем просыпается привычная энергия и жажда действия. Утреннего дурного настроения как не бывало. Вчерашняя ссора с женой канула в вечность. Он поднялся проводить Эдите Берзу до двери. Похоже, и подагра до поры до времени отступилась.
Посоветовавшись с капитаном Пернавом, Струга решил ночью проделать весь путь от хутора «Плены» до ижской квартиры Берза.
Машину Струга водил достаточно хорошо, чтобы обойтись без шофера. Ему хотелось проехаться одному. Струга отправился на служебной машине.
На хуторе «Плены» старики в огороде копали картошку. Сивая кобылка щипала траву на меже. Плуг стоял у борозды. В серебристо-темной земле белели клубни.
Струга разулся и босиком пошел к старикам. Земля был рыхлая, теплая, ноги по щиколотку утопали в ней.
— Добрый день! — бодро начал Струга. — Не найдется ли у вас лишней корзинки помощнику?
Отец копал картошку, опустившись на колени, подложив мешок. Спину ломит, больно сгибаться, а ползти на мешке — так оно полегче. Позади него оставался широкий след, но искать после него картошку было бесполезно, старик выбирал подчистую, даже мелочь. Жена была проворнее, двигалась полусидя-полустоя.
— Больно ты торопкая, — сердился муж, — вон сколько картошки пропускаешь.
В самом деле, поворошив землю, он нашел два клубенька.
— Вы поглубже поддевайте, — наставлял старик Стругу, — она в глубине сидит, лемех-то мелкий, не достает.
Струга допоздна проработал на хуторе, беседуя с родителями Берза. Руки и ноги от земли стали черными, корзинки одна за другой наполнялись. В воздухе пахло осенью, журавлиными кликами. Струга многое разузнал о детстве Эдмунда Берза, о его привычках, наклонностях, увлечениях и теперь имел более полное представление о пропавшем.
По соседству с «Пленами» было еще четыре хутора. Разумеется, тут все знали Эдмунда Берза, гордились тем, что он пошел в гору, стал известным в столице архитектором.
Вечером, умывшись, пообещав вернуться к ужину, Струга отправился на хутор «Ажкаи». Стариков оставил не на шутку встревоженными. Раз уж в дело вмешалась милиция, значит, с их Эдинем и вправду стряслась беда. Но о теперешней жизни сына родители мало что могли рассказать.
В «Ажкаях» жили две сестры да еще муж старшей. Все трое пенсионного возраста. Женщины ходили по грибы и по ягоды, пололи огороды, возились со скотиной, а хозяин числился в колхозе кровельщиком.
Струга подсел к широкому кухонному столу. Скобленая скамейка пошатывалась на неровном земляном полу. Топилась плита. В котле булькало варево для свиней. Потолок прокоптился дочерна.
— Я ведь такой человек, за словом в карман не полезу. Так и знайте: коли правда, по мне трава не расти, все начистоту выложу, — говорила старшая сестра. — Так и знайте: в соседний дом ходить незачем, поезжайте прямо в «Спрунги». К Маре. Она у нас садовницей в колхозе. Она вам, может статься, кое-что и порасскажет.
— И чего ты, Лайма, на людей напраслину возводишь, — спокойно возразила младшая сестра. — Какое Маре дело до Берза. Она сама к зиме свадьбу сладит.
— Есть ей до Берза дело или нет, — многозначительно молвила старшая, — только они вместе на речке купались. Сама видела. Я ведь такой человек — все вижу, глаза держу открытыми.
Муж ее сидел напротив Струги, держа папиросу в просмоленных пальцах. В разговор не вмешивался, но слушал с явным удовольствием.
— Да где ж им еще купаться, тут на всю округу одна купальня, — сказала младшая сестра.
— Одна иль не одна, а ты лучше скажи, куда делся Марин жених? Две недели носа не кажет! Мне-то что, только они рядышком на одной подстилочке полеживали, уж это точно. Я ведь такой человек, иду мимо, одним глазом глянула — лежат рядышком на подстилочке Эдмунд и Мара. Садовницей она у нас в колхозе...
Струге показалось, что Мара сообщит ему нечто важное. Интуиция. Непростительно, однако, полагаться лишь на интуицию. Криминалист обязан руководствоваться фактами, на одной интуиции далеко не уедешь. Даже если интуиция обостренная, как нюх у ищейки.
Полы в доме Мары блестели лаком. Просторный стеллаж, тесно заставленный книгами. Накрахмаленная скатерть. Темно-фиолетовые астры в глиняной вазе. Пестрый ковер. Дорожки. Потолок отливал синеватой белизной.
Мара сидела в плетеном кресле, сложив руки на конях. Лет двадцать пять, больше не дашь. Непринужденная поза. Расслабилась, как разомлевший зверек. Что-то в ней проглядывало дикое, порывистое. И какая-то пронзительная ясность во взгляде. Может, простодушие?
Рассказ ее лился свободно.
Окончила техникум садоводства в Булдури. В колхозе есть где применить полученные знания. Живет одна. Да, у нее жених. Свадьба назначена на зиму. Эдмунд Берз? С архитектором она познакомилась у купальни.
Должно быть, хорошо плавает, подумал Струга. Когда Мара поднялась прикрыть окно, он отметил, что у нее почти нет талии. Тело округлое, стройное, как торпеда, бедра одной ширины с плечами. Скользит в воде, не встречая сопротивления.
— Эдмунд очень интересно рассказывал об архитектуре, — сказала Мара, упирая на слово «очень». — И сам он очень забавный. Никак не поймешь, когда говорит всерьез, когда в шутку. Он учил меня рисовать.
— Вы часто встречались?
— Почти каждую субботу и воскресенье, когда он приезжал.
— А ваш жених? Он встречался с Берзом?
На щеках у Мары выступил румянец.
— Нет. Мой жених ни разу не встречался с Бером. Мой жених человек очень занятый. Такая у него работа.
На этот раз она сделала упор на слово «такая».
— Но он знал о ваших встречах с Берзом?
— Если это вас интересует, — ответила Мара, отчеканивая каждый слог, — могу сказать. Я поссорилась со своим женихом, и вот уже две недели он не появляется.
Струга задал следующий вопрос:
— Из-за чего вы поссорились?
— Он ревновал меня. Не хотел, чтобы я купалась Эдмундом. А сам плавать не умеет. И не желает учиться. Он не хотел, чтобы мы с Берзом говорили об архитектуре.
Возможно, это наводчик. Струге показалось, что развязка близка.
— Попрошу вас назвать имя и фамилию вашего жениха. Где живет, чем занимается.
— Моего жениха зовут Карлис Диндан. Живет в Риге, работает в Комитете госбезопасности.
Карлис Диндан. Комитет госбезопасности. Струга был преисполнен уважения к сему учреждению. Работнику уголовного розыска не подобает учинять допросы невесте сотрудника Комитета госбезопасности. И с любезной улыбкой Струга поспешил откланяться.
На двух других соседних хуторах не удалось разузнать ничего примечательного.
В половине одиннадцатого, плотно поужинав, по возможности утешив обеспокоенных стариков, Струга выехал с хутора «Плены». Собака лаем проводила его со двора.
Машина с проселка свернула на большак. Вдоль дороги тянулся мрачный еловый бор. Струга ехал медленно, включив дальний свет. Скорость не превышала шестидесяти километров.
Струга рассудил, что по такой дороге можно было бы ехать и со скоростью в восемьдесят километров: дорога гладкая, укатанная, сухая. Однако той ночью был туман — с воскресенья на понедельник. Это отмечено метеослужбой. Так что Берз навряд ли ехал быстрее.
Лес расступился. Впереди показался железнодорожный переезд.
Шлагбаумы с обеих сторон были опущены. Струга знал: переезд не закрытый. Проезжая в первый раз, он убедился в этом.
Остановил машину. Поднял шлагбаумы. Взглянул на часы. Без пяти одиннадцать.
Светила полная луна. Невдалеке одинокий хутор тонул среди посеребренных кленов. Мир, казалось бы, затих, затаился в ожидании. Где-то затарахтел мотоцикл. Может, здесь, у переезда, Берз кого-то взялся подвезти, и кончилось это трагично.
Струга перебрался через полотно. Опять опустил шлагбаумы.
Через километр дорога круто повернула, затем начался подъем. Тем временем машина миновала еще два хутора. Что может быть проще — встать у дороги, проголосовать, и вот уж Берз везет убийцу. Так представил себе Струга ночное происшествие. Надо будет разузнать, кто живет на этих хуторах, подумал он.
Петляя среди разросшегося кустарника, дорога поднялась на взгорье, затем столь же круто стала спускаться. Струга сбавил газ. Он уже проезжал по этой дороге, но запомнить все повороты, перевалы, удержать в голове подъемы и спуски — для одного раза трудновато. Притом ночью все казалось таким странным, лунный свет скрадывал расстояние.
Струга ехал с ближним светом, пытаясь себе представить, как дорога выглядела в тумане. Теперь средняя скорость не превышала тридцати километров в час, иногда падая до двадцати — на поворотах, где к обочине подступали кусты и деревья. Возможно, Берз, отлично зная дорогу, в такую ночь ехал бы быстрее, но в тумане он никак не мог ехать быстрее.
Временами приходилось сбавлять скорость до пятнадцати километров в час — разве это скорость? В одном месте у Струги даже дух захватило, он притормозил перед крутым спуском. Перейдя на вторую скорость, Струга пустил машину самокатом. Глухо ворча, всеми четырьмя колесами зарываясь в песок, машина покатила вниз.
Проезжая здесь днем, Струга не раз делал остановки, разглядывал отпечатки шин на дороге. Но за трое суток тут столько было езжено — и колесными тракторами, даже один гусеничный прошлепал, — что отыскать следы «Москвича» Берза было немыслимо.
Вот наконец и последний трудный участок. Дальше должна пойти ровняя дорога. К обочине на спуске подступал густой кустарник. Над дорогой нависали ветви дуплистых деревьев. Лунный свет сквозь них едва пробивался. Жутковатое место, только хороший водитель, к тому же знающий дорогу, мог ехать без боязни.
И здесь могли остановить машину Берза.
Внезапно чья-то фигура отделилась от гущи кустарника. Встав на проезжей части, подняла руку.
Безобидный с виду старикашка с корзинкой грибов.
Но, может, еще двое верзил притаились в кустах? Вот так был остановлен и Берз, подумал Струга, выключив и ближний свет, оставив лишь габаритные огни — так лучше вглядываться в темноту. Надо последить, не крадется ли кто с обочин. Струга затормозил, выжал сцепление, перевел рычаг в нейтральное положение, до отказа натянул ручной тормоз. Все это проделал быстро, точно, машинально...
Успел достать пистолет, положил на колено и, прикрыв ладонью, снял с предохранителя. Еще раньше задвинул в ствол патрон.
Человек подошел к машине. Все двери были на запоре, приспущено боковое стекло.
К окошку приникло морщинистое стариковское лицо.
В мутном свете щитка приборов глянцевито отсвечивали лозины плетеной корзинки на локте.
— Большая к вам просьба, не подкинете ли до большой дороги? — зачастил старик, должно быть, опасаясь, как бы машина не уехала раньше, чем он успеет изложить свою просьбу. — А то пешком тут махать и махать.
Струга сунул пистолет в карман, передвинул предохранитель и спросил:
— Ты один, дедушка?
— Один, один. У меня на хуторе «Кикаукас» сестрица живет, вот и задержался, муж у нее девятый год как помер, одна, бедная, мыкается. Помог теленка зарезать, завтра на базар повезет. Сам дорогой на грибное место напал, дотемна собирал, не заметил, как и ночь свалилась.
Грибы — крепенькие боровички, подосиновики, подберезовики, свинушки, лисички и другие, менее благородные, — доверху наполняли корзинку.
Старикашка, стоя у машины, переминался с ноги на ногу. Струга отворил дверцу. Хриплое стариковское дыхание и угрюмый шелест леса. Что будет дальше? Струга настороженно вслушивался. Тонким, неприятным посвистом кричала во тьме одинокая птица.
Трогая с места, Струга подумал: живет же на свете такой старикашка. До большой дороги километров десять с гаком. Ночь на носу, а он, видите ли, грибы собирает. Теленка зарезал, хотя и самому впору ноги протянуть. Грибы собирает. «А ты что же? — спросил себя Струга, прислушиваясь к певучей скороговорке старика — тот рассказывал о нынешнем богатом урожае. — Сам-то ты что же? На ночь глядя разъезжаешь неведомо где. Рабочее время кончилось. Кто тебя гонит?» И Струга с удовольствием подумал о кружке горячего молока, которая ждет его дома. Ну, а что касается ссоры с женой, такая маленькая встряска семейной жизни не помеха. После нее милей друг другу покажутся.
Однако вот и большая дорога.
Среди друзей и знакомых Берза нашлось пять человек, знавших о том, что архитектор в пятницу вечером отправится в деревню к родителям, а в ночь с воскресенья на понедельник вернется домой. Почти все они в свое время гостили у Берза в деревне. Парились в баньке. Пили деревенское молоко. Купались на речке.
Этих людей Струга допросил в первую очередь. Розыск проводился целеустремленно, но без спешки, добротно и основательно. Струга не верил, что Берз жив.
Версия: убийство с целью ограбления. Побочный мотив, возможно, связан с местью.
На каком основании он делал вывод, что убийство с целью ограбления отчасти может быть мотивировано личной местью?
Из рассказов Эдите у него сложилось впечатление, что Берз в своих шутках не всегда держался в рамках приличия. Возможно, иной раз, сам того не замечая, своими насмешками он больно задевал легкоранимого человека, за что и поплатился жизнью.
В задачу Струги входило разыскать виновных, установить, как было совершено преступление, найти труп, пропавшую машину.
Прежде всего предстояло нащупать ту цепь, которая связывала преступника с внешним миром. Первым звеном в той цепи должен быть наводчик. Как правило, у каждой банды имелись наводчики, они и давали знать, где спрятаны ценности, когда хозяев не будет дома, когда со сберкнижки снималась крупная сумма денег, скажем, для покупки автомашины; они указывали местонахождение гаража, секреты замков, извещали о времени прогулок или предстоящем маршруте предполагаемых жертв. Все это входило в компетенцию наводчика, и, надо полагать, он-то и дал знать, когда и куда поедет Берз и что он будет один.
Наводчик мог руководствоваться разнообразными мотивами: личные обиды, озлобление, родство с преступником, проценты с ограбления, зависть, ревность, недоброжелательство и тому подобное.
Нужно было отыскать наводчика.
Разумеется, наводчик мог находиться в одном из четырех соседних домов, окружавших хутор «Плены», а беглое обследование, проведенное Стругой, лишь отчасти исключало такую вероятность. К тому же еще предстояло проверить и версию Мары, садовницы. Однако Струга привык вести розыск от центра. Жертва являлась ка бы центральной точкой в этой системе, и Струга начал ощупывать пядь за пядью, отдаляясь все дальше от центра и возвращаясь к нему лишь тогда, когда появлялись новые доказательства.
Хотя он и считал, что навряд ли следует искать преступника среди близких, друзей и знакомых Берза, но допускал, что наводчик вполне мог обретаться в их кругу.
Следовало основательно позондировать этих людей, не оскорбив подозрениями ту или иную чувствительную душу, выяснить их нравственные, этические взгляды с тем, чтобы исключить из игры непричастных и продолжить поиск в более тесном русле.
Разыскивать труп в поросшей лесом, холмистой, богатой озерами местности было бы делом напрасным. Труп могли зарыть в землю, тогда его обнаружить легче всего, но с таким же успехом его могли зашить в мешок с камнями и потопить в болоте или заросшем озере. Труп могли облить бензином и сжечь со старыми покрышками. Разыскивать сейчас труп — все равно что иголку искать в стоге сена.
Струга хорошо себе представлял тот круг, к которому принадлежал Берз. Эти люди занимали сравнительно хорошее положение, все в равной мере стремились к личному благополучию, считая, что эти их устремления способствуют процветанию общества в целом.
В семейном бюджете учитывалась также и заработная плата жен. Двое работающих, каждый в среднем получает по сто пятьдесят рублей, итого триста. У всех более или менее благоустроенные квартиры, в каждой семье — по ребенку, иногда и два, но это реже.
Они честолюбивы. Прекрасно справляются с работой. Свои материальные запросы и желания стремятся осуществить в дозволенных законом рамках. Для преступления эта общественная прослойка была чересчур уж стерильной. В их кругу налажена своя внутренняя система взаимопомощи. В моменты различных перебоев в торговой сети они устраивали друг другу такие дефицитные вещи, как импортный трикотаж, импортная обувь и одежда, запасные части для машин, редкие напитки, черная икра, охотничье лицензии, а доступ ко всему этому получали с помощью так называемого блата. Все товары первой необходимости свободно лежали на прилавках магазинов, но разного рода деликатесы и редкости — как раз то, что придавало жизни очарование и блеск, — зачастую можно было достать лишь по знакомству. Кое-кто-возможно, получал удовлетворение от того, что определенные товары не появляются на прилавках. У товара, приобретенного по знакомству, был больший удельный вес, человек мог похвалиться чем-то невиданным.
Семейный бюджет в триста пятьдесят рублей в месяц был потолком для такого рода семей. К ним принадлежал и Эдмунд Берз с женой. Пока у них, правда, не было ребенка, но Струга с уверенностью мог заключить, что ребенок был запланирован на ближайшее время, поскольку последняя крупная покупка — автомобиль — сделана в прошлом году. Разумеется, не без помощи родителей.
Если задаться целью нарисовать родословное древо таких семейств, то основой их будут родители жены и родители мужа, следующая ступень — собственно муж и жена, и, наконец — единственный ребенок, что, разумеется, с точки зрения роста народонаселения в республике являло собой довольно безотрадную перспективу. Зато эти люди наслаждались жизнью.
Родители жены и мужа помогали обзаводиться мебелью, делать ремонт, приобретать автомашины, если они приобретались; иной раз родители давали деньги на заграничные туры. Особенно в тех случаях, когда молодые были единственными отпрысками.
Такие семьи обычно жили дружно, согласно, поскольку любовь была спаяна совместно нажитым добром, а грешки жены или мужа, если таковые имелись, тщательно скрывались от посторонних.
Эти люди, как правило, жили больше для себя, чем для общества, не желая утруждать себя воспитанием нескольких детей. По средним стандартам жили они неплохо — в двухкомнатных, трехкомнатных квартирах, но стоило им заглянуть в будущее и в тех же квартирах представить еще троих взрослых детей на выданье или в пору женитьбы, как у них пропадала всякая охота увеличивать семью.
Досуг свой они тоже проводили одинаково. Зимой катались на горных лыжах, летом на байдарках спускались по рекам. Они объездили весь Союз, знали, где самые лучшие горы, где самые порожистые реки и бурные течения. Они были адвокатами, преподавателями, врачами, инженерами, учеными, литераторами, музыкантами. Они принадлежали к средней прослойке интеллигенции, к ней принадлежал и Струга, и нередко, собирая сведения о Берзе, ему приходила в голову мысль, что он разыскивает самого себя.
Они смотрели одни и те же фильмы, читали одни и те же книги, слушали одну и ту же музыку, сходно рассуждали о прогрессе, экономике, пересказывали одни и те же анекдоты, по нескольку раз выезжали за границу в туристические поездки, обладали схожим чувством юмора, даже подверженность болезням была у них примерно одинакова. Чаще всего страдали от гипертонии и запоров, нервных болезней и подагры, их изводили головные боли, они были восприимчивы к простуде и, несмотря на все это, обладали завидным здоровьем, жаждой жизни и связями в обществе.
Связи решали все.
Берз даже после своего исчезновения продолжал использовать свои связи.
Струге неоднократно звонили ответственные товарищи с просьбой ускорить розыск. Они расспрашивали о судьбе Берза, советовали прибегнуть к радикальным средствам, как бы подстегивая тем Стругу. Сам Берз, хотя и косвенно, призывал его к более энергичным действиям, призывал посредством своих знакомств.
Порой приходилось только руками разводить. Зная язвительный нрав Берза, трудно было поверить, что все эти товарищи, занимавшие видное положение, звонят Струге и поторапливают его от чистого сердца. Кое-кому из них Берз в свое время основательно досадил, кое-кто из-за него лишился орденов и премий, однако теперь, в трудную для Берза минуту, все они проявляли удивительную сплоченность.
Быть может, норовистый характер Берза в своей среде служил своеобразным катализатором, стимулятором процессов совести, побудителем дремлющей энергии, детектором скрытых возможностей? Быть может, та непреклонность, которую Берз в своей работе обращал и на них, явилась причиной подобной отзывчивости?
Струга встретился с непосредственным начальником Берза товарищем Антлавом.
«Вы должны поверить: Берз мне был особенно близок. Хотя разница лет между нами немалая. В мой кабинет он мог заходить без доклада, когда хотел. Его везде хорошо принимали.
Человек он был со странностями. Ему, как и мне, частенько приходилось сталкиваться с бюрократическими препонами, сами понимаете, кое-где они у нас еще сохранились. Вы думаете, Берза это огорчало? Напротив — он радовался этому, говоря, что только в борьбе с бюрократизмом личность утверждает себя. Дескать, тогда-то и выявляется, в коей мере человек обладает характером, волей, энергией. Препоны, дескать, может одолеть человек сильный, а только сильные люди по-настоящему нужны и полезны обществу. Тихони же и рохли пусть плюют в свой собственный колодец, самим пить придется. Уж он-то этого делать не станет. В таком молодом государстве, как наше, иначе и быть не может, делопроизводство-де у нас в младенческом возрасте. Но он не собирается вешать головы. Надо делать свое дело, а все эти трудности его лишь подстегивают и распаляют, как коня на рысистых бегах. Когда же придет пора подвести итоги, будет видно, кто сколько сумел. Ибо то, что каждый мог сделать, но не сделал по причине различных помех, при подведении итогов в расчет принято не будет. Главное — не добрые твои намерения, а результаты работы.
Может, это было позерством, бравадой, краснобайством? Может, такое фразерство было его слабостью? Но, думается, Берз все это говорил, сознавая свои силы, говорил, так сказать, из лучших побуждений. Не раз от него приходилось слышать, что ему, конечно, тоже не миновать неприятностей, однако раньше времени он не собирается выходить из игры, потому и руки у него свободны, и рассудок не тронут неверием.
Я расскажу вам один случай из моего собственного опыта общения с Берзом.
Иной раз он становился несносным. Просто ужасным! Другого слова не нахожу. Никак не могу назвать это упорством. Разве что упорство с каким-нибудь особенным маниакальным оттенком. Больше я никого не знаю, кто бы мог вести себя подобным образом.
Однажды я отказался его поддержать по одному важному вопросу. Он считал, что мои доводы малоубедительны и посему не могут быть приняты в расчет.
Он старался меня переубедить.
Когда же я объяснил ему, что разрешению вопроса препятствует не малоубедительность моих доводов, а обстоятельства иного, административного, от меня не зависящего порядка, тогда он стал взывать к моей партийной совести.
Утверждал, что обстоятельства эти ничем не мотивированы, требовал, чтобы я отбросил их, отмел, не принимал в расчет и тому подобное. И чего он только не наговорил тогда! Что я-де передовой советский человек и посему обязан сделать все, что в моих силах, ибо положительное решение вопроса отвечает народнохозяйственным интересам.
Говорить высокие слова он был мастер. Иной раз подпускал и демагогии, и, надо отдать ему должное, довольно умело. Как я ни старался держать себя в руках, но в конце концов он вывел меня из себя, и я прекратил спор, решительно отклонив его просьбу. Сказал, что продолжать разговор в таком тоне не намерен.
И тут-то началось, во всем блеске проявились его неуемная строптивость, его немыслимое упрямство и ослиная твердолобость. Берз не уходил из моего кабинета, зудел одно и то же, одно и то же, что он-де прав, что я это прекрасно знаю.
Черт побери, хотелось ответить, оттого, что я прекрасно это знаю, мне ничуть не легче.
Не скажу, что его домогательства носили агрессивный характер, но и просительного тона в них не было. Просто назойливый зуд. Рабочий день уже кончился. Я сказал, что должен уходить. Он заявил, что никуда я не уйду, так как вопрос надлежит разрешить немедленно. Два часа мы бесплодно проспорили. Я закрыл сейф. Сказал, что велю вахтеру выставить его за дверь, и ушел.
Наутро прихожу на работу: Берз уже около моего кабинета и умудрился проскользнуть вместе со мной. Я-то думал, он пришел извиниться за свою вчерашнюю бестактность. Забыл предупредить секретаря, чтобы его не пускали, он, как я уже вам сказал, пользовался особыми привилегиями.
— Смотри! — сказал мне Берз. Мы были с ним на «ты». — Вот телефон. Вот трубка. Тебе остается ее снять, набрать номер и уладить дело. Во имя истины звони, и поскорей, я не отстану от тебя до тех пор, покуда не позвонишь.
Что оставалось делать?
Сняв трубку, набрал номер и сказал, что ни в коей мере не поддерживаю предложения Берза, и тем самым вопрос был решен.
Берз прямо-таки позеленел и вышел из кабинета, не попрощавшись. Обычно он соблюдал приличия. Я тоже не успел ни слова сказать. Возмутительная его настырность меня огорчила, но я человек принципиальный и не намерен менять своих решений, даже когда я не прав».
Это, разумеется, было шуткой. Струга усмехнулся, а товарищ Антлав продолжал рассказ:
«Однако и на том дело не кончилось. Возвращаюсь вечером домой, там сидит Берз. Зашел вроде бы в гости, преподнес жене цветы, сидит в моем кресле, пьет минеральную воду, — в последнее время он пристрастился к минеральной — и чинно беседует с моей благоверной, с детьми.
Обе дочери — они у меня близнецы — натуры возвышенные, поборницы чистых идеалов, те его слушают, рты разинув. Жена, тоже безупречно честная, принципиальная, порядочная женщина. Так вот этим трем чувствительным дамам Берз описал нашу стычку, изобразив меня, разумеется, злостным рутинером.
Девочки, завидев меня, в один голос закричали:
— Папа, как ты мог?!
А тут еще жена им вторит:
— Истина, принципиальность, народные интересы!
Еще ни разу мне не приходилось переживать что-либо подобное. Ведь это, сами понимаете, не заседание партбюро, где приводятся доводы, выслушиваются возражения. Да какие там, говорю, народные интересы, коль они идут вразрез с интересами моего ведомства. Так попробовал я отшутиться, но, вижу, ничего не выходит.
Не терплю игры на эмоциях, я практик, реалист, строить воздушные замки — это не по мне. Если хотите, я прагматик и народные интересы ставлю превыше всего. Но тут — скандал в доме! А Берз, этот интриган и склочник, уже смылся. Сами понимаете, не в очень-то радужном настроении, потому как со мной отношения вконец расстроены.
Но своего он добился.
Жена и дочери так меня обработали, что назавтра утром я отменил свое решение и, скрепя сердце, утвердил предложение Берза. Потом у меня из-за этого, разумеется, возникли осложнения. Вопрос был недостаточно согласован. Хотя по существу прав был Берз.
Молод он, горяч. И уж совсем никуда не годится в такие дела впутывать детей и женщин. На мой взгляд, жены и дети вообще не должны знать, как их мужья и отцы решают важные вопросы.
И вот что я вам скажу: держите свою жену подальше от Берза. Представься у него возможность поговорить с ней полчаса, вы бы в своих розысках весь свет вверх дном перевернули.
Постарайтесь выяснить его связи с женщинами. Иной донжуан исчезает на неделю, а потом, вернувшись, всем пускает пыль в глаза, хотя прекрасно провел время со своей возлюбленной».
А что если так оно и есть? Тогда изымается состав преступления, тогда розыск следует прекратить. Если Берз убежал с женщиной, это его личное дело. Закон тут ни при чем, дело переходит в иную область.
Струга подумал: смог бы он сам убежать от семьи, работы, своих коллег, от всех видимых и невидимых уз, что связывают человека с обществом?
Нет, ни за что бы не смог. Всякое, конечно, бывало, иногда хотелось быть как можно дальше от родных, от службы, товарищей по работе, всех проблем вообще и людей в частности. Но он знал, это минутная слабость, и никогда он не захочет разорвать эти узы, лишиться почвы под ногами.
Словно на чертовом колесе, Струга поднимался все выше над жизнью Берза, и взору открывались новые черты этого человека. Невзначай оброненная фраза, случайно выскочившее слово, подобно лучу, пробившемуся сквозь толщу туч, высвечивали затененные прежде места и, напротив, набрасывали тень на иную, чересчур ярко освещенную деталь в характере Берза.
Но была ли верна картина, нарисованная столькими людьми? Не исказился ли в ней облик Берза? Ведь в комнате смеха каждое зеркало показывает свое.
Берз очаровывал женщин? С полуслова находил с ними общий язык? Но был ли он донжуаном?
А тот обед в кафе «Лира»! Неужели в исчезновении Берза замешана женщина? С полуслова находил общий язык? Значит, умел направить разговор в эмоциональное русло. Интересно рассказывал об архитектуре? Его не поймешь, когда говорит в шутку, а когда всерьез?
Струга разыскал женщину, с которой Берг обедал в кафе. Это нисколько не продвинуло дело, однако Струге открылось нечто новое в характере Берза.
После длительного перерыва Берз и актриса Ириса Яунлока случайно встретились на улице. Она сказала, что по-прежнему работает в том же театре, будет рада, если он позвонит, приятно было бы вспомнить давние дни, и телефон все тот же. Номер телефона, хотя прошло столько лет, Берз помнил наизусть.
Прошло два дня, — это было весной, в конце марта, — и Берз позвонил ей. Через полчаса они встретились.
Она предупредила, что времени немного, ей нужно быть в Доме культуры, где она ведет драмкружок, занятия начинаются в пять, в театре вечером она не занята. А часы уже показывали четверть третьего.
Он пригласил ее пообедать в кафе «Лира».
Еще на улице, по дороге в кафе, они приглядывались друг к другу.
Ириса подумала, что Эдмунд почти совсем не изменился, разве что одеваться стал со вкусом, но в том, как она знала из досужих разговоров, необходимо было учесть и заслуги жены.
Когда-то Берз ходил в мятых брюках, старомодных нечищенных ботинках, костюмы носил невыразительной расцветки, к тому же нередко сочетая свитер и пиджак. Свитер поношенный, грубой вязки, весь в каких-то лохмах.
Теперь же на нем преотлично сидел серый костюм. Модные черные туфли. Со вкусом подобранный галстук и в тон ему платочек в нагрудном кармане.
Ириса сделала вывод, что в материальном отношении, он, несомненно, преуспел. И глаза, прежде круглые, большие, смотревшие на мир по-птичьи зорко, теперь были с прищуром, взгляд их сделался если не совсем язвительным, то испытующим и, пожалуй, пронзительным. Вообще манера держать себя изобличала в нем человека, нашедшего место в жизни, знающего себе цену. А впрочем, глаза могли показаться такими оттого, что в лицо ему светило солнце и невольно приходилось щуриться.
Потом Ириса перестала разглядывать Берза. В самом деле, чего загляделась? Будто у самой нет мужа. Более того, в первую ночь после свадьбы гости ухитрились сунуть им под кровать топор, и старое поверье вполне себя оправдало: в урочное время у Ирисы родился сын. Она немного гордилась своим материнством. У Берзов, насколько ей известно, детей не было. Она понятия не имела, почему, но склонна была думать, что семейная жизнь Эдмунда не совсем удалась.
Вот так они и сидели в полупустом кафе. Молодой официант обслуживал расторопно и чинно.
Ирисе было приятно сидеть рядом с Берзом и думать о том, что он в свое время был от нее без ума.
Каких слов он ей тогда не говорил! Она же по молодости, по неопытности понятия не имела, что может сделать с мужчиной страсть. Слова были неприличны и дерзки, слова казались обидными, оскорбительными, она не раз отклоняла его домогательства, но Эдмунд с поразительным упорством продолжал добиваться взаимности. Он попросту был назойлив, и это назойливое упорство, хотя и приятное, льстившее самолюбию, Ирису тогда оттолкнуло — что-то отчаянное чувствовалось в нем.
Теперь-то она понимала: такое же упорство он проявил и в других областях, оно помогло ему пробиться в жизни, достичь положения в обществе, составить себе имя, и было отрадно сознавать, что этот человек горячо любил ее, и она себя тешила мыслью, что Эдмунд до сих пор испытывает к ней то же самое чувство.
Ириса ждала, когда он заговорит, и старалась отгадать, какими будут первые слова, что тон ей скажет, и еще ей подумалось, что лучше бы вообще ему не касаться ушедших дней, в ее памяти они сохранились прекрасными, как сон, сохранились прозрачной дымкой в розоватых отсветах, и она боялась к ним прикоснуться.
— Через неделю я уезжаю в горы, — сказал он.
Через неделю? В горы? Ириса была благодарна. Как мило, как тактично с его стороны начать разговор с отвлеченностей. Она была благодарна ему за угаданное без слов желание не говорить о том, что было.
— В горы? — переспросила она. — Кататься на лыжах?
— Да, — ответил он, наливая в бокалы вино. Они пили алиготе.
— И у нас все дома помешались на горных лыжах, — сказала она. — Брат, сестра, муж... Даже меня раз-другой в Сигулду вытаскивали.
И тут у Эдмунда загорелись глаза. Напрасно я помянула мужа, промелькнуло у нее в голове. Эдмунд, должно быть, по-прежнему меня любит, ему неприятно всякое упоминание о муже. О своем более удачливом сопернике.
— Вот как? — удивился Эдмунд. — Ты тоже? Так, может, у тебя дома найдется пара лишних маркеров? У меня нет маркеров, а без них кататься с больших гор опасно.
Ириса смутилась. Ему и вправду нужны эти маркеры или маркеры только предлог возобновить прежнее знакомство? Пообещай она раздобыть маркеры, у него появится повод еще раз позвонить и даже еще раз встретиться? Дело не так просто. Она ведь замужем, у нее семья, ребенок. А вот если маркеры... Ловко он придумал — с этими маркерами.
— Право, не знаю, — колебалась Ириса. — Может, и найдутся. Я спрошу у знакомых. Если тебе действительно нужны маркеры...
— Маркеры мне нужны. Спроси. И по возможности скорее. Я позвоню тебе дня через два.
— Наверное не обещаю, — ответила она, и сердце у нее забилось, — но постараюсь.
— Уж постарайся, — полушутя, полусерьезно заметил он.
Ириса внимательно поглядела на Эдмунда, однако в его лице не нашла ничего, кроме интереса к маркерам, голого интереса к лыжной оснастке. И вдруг ей показалось, что поданное вино недостаточно охлажденное, белому алиготе полагалось быть холодным, а весь холод перешел в смотревшие на нее иронически-невозмутимые глаза.
А может, ей показалось? Она глянула в окно, увидела двор, грузовик, помойку, какие-то бумажные тюки на грязной, мощенной булыжником земле с нашлепками подтаявшего, ноздреватого снега, и ей подумалось, что ведь всего этого не видно с фасада, и вдруг стало так грустно, казалось, что тот прекрасный сон развеян, и рассеялась прозрачная розоватая дымка.
Ириса постаралась отогнать от себя досадные мысли и уставилась на Эдмунда большими, влажными глазами. Нет, ей только показалось. На самом деле все осталось как прежде. Сейчас, вот сейчас Эдмунд что-то скажет. Вернет былое очарование! Вернет!
— Официант, подайте счет! — сказал он.
Эдмунд расплатился, и Ириса заметила, что бумажник его набит новенькими пятерками. Должно быть, только что получил зарплату. Официанту дал полтинник на чай. Внимательно проверил счет, убедился, что подсчитано правильно.
— Будем надеяться, ты раздобудешь мне маркеры, — с улыбкой сказал он Ирисе, — не то получится, что я опять понапрасну истратился. Ты только вспомни, какую уйму денег я на тебя извел — и, если разобраться, впустую!
А ведь правда — впустую! Поначалу она засмеялась. Неловко и странно было такое слышать, но денег он действительно истратил уйму. В пору своего ухаживания — кафе, цветы, всякие подношения. Истратил впустую, ухаживая за Ирисой. Это похоже на шутку, ибо, что ни говори, деньги не принесли желанных плодов. Но разве такие плоды вообще покупаются за деньги?
Ириса с грустью заключила, что это было сказано всерьез. На сей раз за шуткой стояла правда. Берз только раскрылся с новой стороны. Он сильно переменился. Его действительно интересовали только маркеры, ни о чем другом он и не думал, он стал таким практичным и черствым. Но, может, так оно и лучше, подумала Ириса, расставаясь.
Двумя днями позже, когда Эдмунд позвонил ей на работу, она попросила приятельницу сказать, что Ирисы Яунлоки нет и, скорей всего, не будет, поскольку вечером она не занята в спектакле, так что навряд ли удастся ее застать.
Берз уехал в горы, а по приезде ни разу не звонил Ирисе. Маркеры он одолжил у кого-то из знакомых.
Но почему в свое время у них разладился роман? Об этом Ириса, правда, не рассказывала Струге, но сама-то помнила прекрасно.
Как-то раз Берз пригласил ее в гости — он тогда снимал комнату. В тот вечер их любовная игра зашла далеко, однако в критический момент Ириса внезапно распростилась и ушла. Почему? Она помнила совершенно отчетливо, будто все случилось вчера, хотя минуло чуть ли не девять лет.
У Ирисы было прекрасное французское белье, но в тот день, не собираясь в гости к Берзу, она надела поношенное, самое обычное, местного производства. Хотя и выстиранное, тщательно выглаженное, но все-таки — поношенное.
Бюстгальтер в двух местах был заштопан, и бретелька притянута нитками.
Она себя убедила, что Эдмунд ни в коем случае не должен видеть ее в поношенном белье. Настолько-то разума хватило после его поцелуев. По правде сказать, она и поцелуями не могла как следует насладиться, внутренний голос все время нашептывал, что на ней старое белье, чтобы была начеку, не теряла голову, не заходила слишком далеко! Лишь на миг утратила бдительность.
Опомнилась, когда рука Эдмунда легла на грудь. Ах, это старое белье, и что он подумает? Говорят, мужчины на сей счет очень щепетильны, ей об этом было известно по рассказам, уж тут, казалось бы, можно положиться на подруг.
Вот и живи после этого чужим умом. До сих пор себя корит за тогдашнюю оплошность.
Лишь поэтому она так резко отклонила его ласки и ушла. Эдмунд ужасно оскорбился, не встречался с нею целых два месяца. Потом ему вырезали аппендикс. Она, правда, выбралась навестить его, но из-за эпидемии гриппа в больнице был карантин, ее не пустили в палату. А позже у нее появился новый поклонник. И вот выходит, в их разладе виновато белье. Если б не тот досадный случай, она бы стала женой Эдмунда. Сейчас, по крайней мере, она так считала.
В городе ходило много толков о таинственном исчезновении Эдмунда Берза. Для одних это была сенсация, для других — обыденное происшествие. Одни сетовали на беспомощность милиции, другие были уверены, что соответствующим органам удастся внести в это дело ясность в течение двух недель.
Назывались различные причины, предсказывались различные исходы. Передавались слухи и даже рассказы очевидцев. Уверяли, будто Берз откуда-то переслал письмо, утверждали также, что преступники запросили выкуп, называлась и сумма — пять тысяч. Однако никто по-настоящему не знал, что произошло и какова судьба Берза.
В пересудах иногда всплывал немаловажный вопрос, много ли потеряло общество, лишившись Берза, или же потерял только Берз, лишившись общества? Обсуждалось и разбиралось значение его работ в развитии архитектуры. В одной из газет лежал прочувствованный некролог о новаторе, поборнике новых идей. Публикация некролога задерживалась лишь из-за отсутствия официального подтверждения смерти.
Струга собирался встретиться с родителями Эдите Берзы.
Отец Эдите по-прежнему заседал на симпозиуме в Таллине, а мать Эдите сообщила, что всю неделю была страшно загружена и посему не могла заняться розысками зятя, не то бы он давным-давно был дома. Да все равно найдется, тут никаких сомнений! Убежал с возлюбленной, не иначе! Его приятель, писатель Нупат, уже сочиняет роман. Наживается на чужом несчастье. Вот они какие, эти писатели.
Эдите в семье росла единственным ребенком. Отец Эдите — крупный врач-педиатр, мать — учительница. Дочь ни в чем не знала отказа, конечно, в пределах разумного, в пределах хорошего вкуса. Отец Эдите, человек деловой, разносторонний, отнюдь не скованный рамками своей профессии, стремился привить дочери осмысленный, широкий взгляд на мир.
Влияние матери на дочь, как ни странно, оказалось ничтожным. Слишком много времени у матери отнимала школа, обязанности классного руководителя, преподавание латышского языка и литературы.
И теперь, после таинственного исчезновения зятя, у нее совершенно не нашлось времени утешить дочь. На матери лежали непомерные хлопоты по устройству литературного вечера для старшеклассников, посвященного началу нового учебного года.
На вечере согласился выступить известный писатель Нупат. Он был из тех, кого не так-то просто заполучить на литературные вечера, писатель знал себе цену, не привык являться по первому зову и выступать где попало. Но он был знаком с Эдмундом Берзом, знал и мать Эдите, а потому не сомневался, что преподавание литературы в ее классах ведется на должном уровне.
И мать Эдите знала писателя, потому так легко отыскала уязвимое место в неприступной твердыне.
— Мы ведь редко устраиваем подобные вечера, — завлекала она писателя. — Народу будет немного, сотня-другая, не больше, а столько у нас, знаете, хорошеньких девочек. Поклонницы литературы, ваши почитательницы. Мы приглашаем только выдающихся писателей, в прошлый раз у нас в гостях был поэт... — И, пригнувшись к самому уху писателя, она назвала имя поэта, — настолько тот был знаменит. — Это будет своего рода литературным фестивалем школы. Дети целый год ждали встречи с вами, я еще весной им обещала. Девчушки просто без ума от вас. Ведь вы не откажете?
Улещенный таким образом писатель, разумеется, не отказался, хотя долго ворчал, что в принципе он против всяких выступлений, что он-де не то, что другие, но под конец согласился приехать на вечер точно так же, как и другие.
Вечер прошел очень мило. Писатель читал свои произведения. Дети хлопали в ладоши. Девочки задавали вопросы. Писатель на них отвечал. Все остались довольны.
В конце вечера, когда писатель массировал изможденную автографами руку, мать Эдите спросила у него:
— Вы уже слышали, Эдмунд Берз, мой зять, исчез?
— Что вы говорите! — удивился Нупат. — Кто бы мог подумать! Мы ведь с ним были дружны.
— Да, представьте себе. Уехал из дому на машине и не вернулся. Машина новенькая, и года не проездили. На мой взгляд, сбежал с какой-нибудь дамочкой. Вот они какие, эти архитекторы!
Дружба Нупата с Берзом в действительности была поверхностной и случайной. Зимой они раза два катались с одной горы.
Из совместных катаний Нупат вынес впечатление, что Берз человек бесстрашный. Техникой владел средне, но упорно лез на самые крутые склоны.
Писатель побывал и в гостях у Берза. Они, помнится, говорили о проблеме шума в городах, о кактусах, о слиянии интерьера с природой, о моторах, о техническом прогрессе страны на ближайшее десятилетие. Берз поделился впечатлениями о своих зарубежных поездках.
Теперь же, все взвесив, писатель пришел к выводу, что в общем-то о Берзе он не знает ничего. Этот человек для него был и остался загадкой.
Берз спроектировал и построил несколько примечательных зданий. Берз реставрировал несколько примечательных архитектурных памятников. Берз собирался спроектировать и построить несколько примечательных зданий. А равным образом Берз намеревался реставрировать ряд примечательных архитектурных памятников. От такого однообразного перечисления голова могла пойти кругом.
И семейная жизнь Берза для него была загадкой.
Однажды поздним вечером Нупат повстречал Берза на улице. В самом начале знакомства. Берз попросил писателя проводить его домой, он-де неожиданно задержался, жена будет злиться, а присутствие постороннего человека не даст злобе прорваться наружу. Словом, Нупату предлагалось послужить своеобразным громоотводом.
Гонимый профессиональным любопытством, отчасти из расположения к Берзу, писатель согласился.
В ту пору Берз еще не получил квартиры и обретался с женой в тесной комнатке на квартире родителей Эдите.
Своего ключа у Берза не было. Он позвонил. Дверь отворила Эдите, злая, как фурия, с горящими глазами. Берз слова не успел вымолвить, как Эдите закатила ему хлесткую оплеуху и рывком втянула в квартиру. Дверь захлопнулась.
Писатель, смущенный таким оборотом дела, подождал немного. Дверь отворилась. С улыбкой на устах на пороге стояла Эдите.
— У нас мама заболела и слегла с простудой, — сказала она. — Сейчас Эдмунд пойдет в аптеку за лекарством. Заходите в другой раз. Я читала ваши романы, рада с вами познакомиться.
Как по книге хорошего тона.
Когда писатель спускался по лестнице, его нагнал Берз.
И еще одна черта в характере Берза изумила Нупата. На лице у Берза не было и тени смущения, растерянности или досады оттого, что писатель стал свидетелем той сцены. С поразительным хладнокровием Берз перечислил, какие лекарства он должен купить для тещи. Больше ни о чем не говорили. И у писателя прошло чувство неловкости. Не очень-то приятно видеть, как здоровенному мужчине дают оплеуху, а затем любимая жена заволакивает супруга в квартиру, точно куль с мякиной.
Другой бы на его месте мог оскорбиться. Но раз сам Берз не чувствовал себя задетым, значит, все в порядке.
Писателю нравилось в Берзе его своеобразное чувство юмора. Берз обладал ценным качеством — он никогда не смеялся собственным шуткам, а выдавал их невозмутимо, с каменным выражением лица, в то время как слушатели покатывались со смеху.
Писатель попытался вспомнить его облик. На лице у Берза всегда залегала какая-то горестная складка. Похоже, он был постоянно чем-то опечален. Берз не был красавцем, но было в нем обаяние, которое позволяет заметить и отличить человека в толпе. На нем лежал отпечаток собственного «я».
Черты лица, взятые сами по себе, — чуть вздернутый нос, смеющиеся, как у клоуна, уголки губ, горестная складка на лбу, впалые щеки — создавали впечатление несоразмерности, разнородности, но стоило на том же лице проглянуть улыбке, как все соединялось в нечто стройное, неповторимое по своей привлекательности.
Писатель расспросил всех, кто что-нибудь слышал или знал об исчезновении Берза. Взвесив и подытожив разноречивые факты, он пришел к заключению, что Берза нет в живых: убийство с целью ограбления.
У Берза водились деньги. Он был бережлив.
Писатель вернулся домой, подсел к столу, взял чистый лист бумаги и принялся набрасывать план нового романа.
— Жена, — крикнул он в соседнюю комнату, — ты слышала, Берз пропал! Это ж черт знает что, я об этом собираюсь написать роман. Прекрасная тема для детектива. Только помоги придумать имена героям.
— Что ты говоришь! — воскликнула жена, вбегая к мужу в кабинет, забыв при этом на столе в соседней комнате горячий утюг на платье, которое гладила. — Берз пропал? Быть не может.
— Говорю тебе — пропал! Вместе с машиной.
— Бедная Эдите, — со вздохом молвила жена писателя и, опустившись на тахту, сложила руки на коленях. — Как она это вынесет.
— Вот, вот, — сказал писатель, — об этом-то я и собираюсь написать. Но что это запахло паленым?
Так исчезновение Берза неожиданно ударило по семейному бюджету писателя, — платье было дорогое, всякая починка исключалась.
Но писатель тут же позабыл о неприятности, на него снизошло вдохновение, он обдумывал композицию романа. Нупат был отменным ценителем классической музыки и потому решил создать роман по принципу симфонии. Он продумал темы, их значение и развитие. Финалу полагалось быть трагическим, но с оптимистическим звучанием. Можно было также написать роман на манер концерта для рояля с оркестром. В трех частях.
Нупат поставил пластинку концерта для фортепьяно с оркестром Рахманинова и принялся за работу.
Струга встретился и с писателем, но ничего дельного из разговора не вынес. Нупат был увлечен своим замыслом и не желал поступиться ни единой мыслью, ни единым словом. Отговорился тем, что ничего существенного рассказать не сможет, потому что с Берзом был знаком поверхностно, зато сам старался как можно подробнее выпытать у Струги сведения о методах работы следователя, о том, как продвигается розыск, о новых обстоятельствах и фактах — одним словом, пытался только брать, ничего не давая взамен.
После недели усиленных поисков Струга заключил, что Берз действительно исчез, и к точно такому же выводу пришло и начальство Берза.
На внутриведомственном совещании слово предоставили товарищу Мазгадигу.
Товарищ Мазгадиг сделал краткое, но содержательное заявление. Он сказал, что, по его мнению и убеждению, вместо товарища Берза, пропавшей мастерской начальника (тут в речь товарища Мазгадига вкралась небольшая неточность, ибо пропал начальник, а не мастерская), — словом, вместо него необходимо назначить товарища Ритманиса.
Товарищ Мазгадиг перечислил положительные и общественно полезные качества товарища Ритманиса, которые неизменно и неуклонно будут и впредь способствовать выполнению заказов на должном уровне, как того требует доброе имя архитектурной мастерской.
Поскольку этот вопрос вышестоящими инстанциями уже был рассмотрен, решен и одобрен, то и обсуждение вылилось в пустую формальность.
Все единодушно согласились с предложением товарища Мазгадига, и товарищ Ритманис был утвержден в новой должности. К его собственному удивлению — всего-навсего исполняющим обязанности.
Выходит, в вышестоящих инстанциях все еще верили, что Берз пропал не окончательно? Или же не верили в способности Ритманиса? Как бы то ни было, на следующий день Ритманис принял бразды правления и круглую печать.
Разумеется, иного поворота в мастерской никто и не ждал. По знанию дела, расторопности, умению администрировать товарищ Ритманис прочно удерживал второе место и буквально шел по пятам за Берзом, надеясь когда-нибудь обойти своего начальника, и наконец момент этот настал.
Ритманис терпеливо ждал своего часа, будучи на целых два месяца моложе, и вот дождался. Человек по натуре замкнутый, Ритманис был не из тех, кто открыто проявляет свои чувства. Ночь с воскресенья на понедельник он провел в постели бок о бок с женой, так что имел надежное алиби.
Ритманис был чист как стеклышко, весь насквозь прозрачный, и никаких подозрений на него, разумеется, не падало.
Для верности, правда, Струга проверил, где находился Ритманис в ночь с воскресенья на понедельник. При первой же встрече Ритманис чем-то не понравился Струге. Потому и проверил.
Уж слишком тот был угодлив. На лету подхватывал чужие слова. Открывал и закрывал за Сругой дверь. Желая испытать свое впечатление, Струга обронил в разговоре старую-престарую остроту, уже лет сто известную всей Риге. Ритманис чуть со смеху не помер — он, видите ли, впервые такое слышит, отличная шутка, надо взять на вооружение.
Струге было также известно, что с другими, особенно с сотрудниками архитектурной мастерской, Ритманис сдержан в обращении. Улыбка? Уж и то событие, если Ритманис улыбнулся. Неожиданное заискивание перед сотрудником уголовного розыска показалось странным и необъяснимым.
Ритманис не высказал публично сожаления по поводу исчезновения своего шефа. Одно из двух: или он в глубине души был тому рад и не желал притворяться, или ему в самом деле была безразлична судьба Берза и он был озабочен лишь своей собственной судьбой.
Ритманис вступил в должность, точный, исполнительный, словно хронометр. Мастерская продолжала выполнять поступавшие заказы обычным порядком и в срок, так что для заказчиков смена руководства прошла незаметно.
Судя по разговорам, Ритманис никогда не ладил с Берзом. Между ними постоянно возникали трения, шла подспудная борьба, о чем знали все сотрудники, Кто-то не преминул об этом известить и Стругу. Очень странным всем показалось молчание Ритманиса, он даже не удосужился выразить сочувствие Эдите. Не выбрал времени приехать к ней на званый вечер в пятницу. Убитая горем Эдите просто позабыла отменить приглашения, тем не менее Ритманис не должен был пренебречь визитом, таково было всеобщее мнение.
Поведение Ритманиса показалось подозрительным не только сотрудникам мастерской. Быть может, я чересчур во власти эмоций, раздумывал Струга. Криминалистика была и остается наукой, я же обязан руководствоваться фактами, а не догадками, не досужими домыслами.
Материальное положение Ритманиса было вполне стабильно. Семейный бюджет составлял что-то около двухсот восьмидесяти рублей в месяц, считая и зарплату жены, она работала технологом на кондитерской фабрике. В семье один ребенок, девочка шести лет.
И все-таки Ритманис относился к тем людям, которым вечно чего-то не хватает, всегда они чем-то недовольны, всегда ищут возможность улучшить свое материальное благосостояние и, в общем-то, такие возможности находят.
Быть может, это и явилось одной из причин, почему его назначили лишь исполняющим обязанности, а не начальником?
Одним словом, Ритманис был деловит, но вся деловитость его давала себя знать и проявлялась в одном направлении — личного благополучия. Общественное благополучие он поддерживал ровно настолько, насколько оно поддерживало его личное благополучие. Он был человек себялюбивый.
Но кто ж из нас не себялюбив, раздумывал Струга. Разве я в своей работе не преследую личный и только потом общественный интерес? Прежде всего в работе я черпаю радость для себя.
Однако превратить работу только в источник дохода? Это представлялось не совсем этичным. Но, по сути дела, ничего дурного в том не было. Работа сугубо как источник дохода требовала прекрасного знания специальности, полной отдачи сил. Мастерски выполненная работа сама по себе становилась вкладом в развитие общества, если даже исполнителем ее руководили исключительно корыстные интересы. Построить добротное здание, заработать деньги, вложить эти деньги в процветание семьи — таков был логический ход устремлений Ритманиса, и это отвечало интересам общества, количественно и качественно, а потому Ритманис как знаток своего дела и как личность, несмотря ни на что, оценивался со знаком плюс.
Пустое философствование, с досадой подумал Струга. Пусть этим занимаются те, кому положено заниматься подобными вещами. Философствованием. С меня довольно. Баста. Ритманис чересчур щепетилен, правилен, запрограммирован, чтобы стать соучастником преступления.
Из разговора с Ритманисом Струга не узнал ничего нового о Берзе. Ритманис твердо уверовал в то, что Берз на том свете. Свято он уверовал и в то, что о покойниках следует говорить хорошее, только хорошее, все самое лучшее. Что-то в этом духе он и продекламировал о Берзе.
Ритманис по натуре был добр и отзывчив, но однажды, еще в юности, злые люди воспользовались его добротой и отзывчивостью, а потому Ритманис выработал в себе жесткую и строгую манеру держаться, манеру, лишенную всяких чувств и сантиментов по отношению к подчиненным. Ритманис был полностью согласен с общеизвестной пословицей: «Дай черту палец, он и руку охватит». Вежливость была этим пальцем, и Ритманис не желал протягивать его сослуживцам. Отношения между ним и Берзом в самом деле состояли из нескончаемых трений и подспудной борьбы, но Ритманис умышленно фрондировал, чтобы никто не подумал, будто он заискивает перед начальником. В то же время Струге, человеку постороннему, он готов был с избытком выказать сердечность, добродушие, услужливость и отзывчивость. Но поскольку о душевном его разладе никто, кроме него самого, не знал, у других о Ритманисе сложилось превратное впечатление.
Неделю спустя после исчезновения Берза Эдите встретилась со Стругой на сквере неподалеку от памятника Блауману. Был обеденный перерыв.
Теплый осенний день. С деревьев бесшумно слетали желтые листья. К подошве черного ботинка Струги пристал кленовый лист. Был виден лишь его зубчатый краешек с сетью прожилок.
Эдите Берза и Струга сидели на длинной пустой скамье. Эдите смотрела на зубчатый краешек кленового листа, и в душе у нее теплилась столь же крохотная и ущербная надежда.
Эдите не запомнила разговора слово в слово. Струга был с виду печален. Успокаивал Эдите, убеждал не отчаиваться, говорил, что милиция делает все возможное, что розыск продолжается, что рано или поздно это даст свои результаты; впрочем, Струга не слишком ее обнадеживал — возможен и худший исход.
Худший? На зеленой скамейке белел птичий помет. Подумать только! Эдмунд невесть где, а птичий помет рядом, на скамейке. Это как-то не укладывалось в голове. Уму непостижимо.
— Во всяком случае мы вас будем держать в курсе дела.
Эдите в тот день проработала допоздна, сверх положенного. Вернулась домой, когда стемнело. У парадного их дома стояло такси. Эдите прошла мимо. Хлопнула дверца. Такси отъехало. Пахнуло бензином. Эдите почувствовала на себе чей-то взгляд. Обернулась.
Ирбе, ее молчаливый поклонник.
Ирбе, график и художник, в былые времена к тому же и отличный горнолыжник. Теперь-то несколько опустился, не то что раньше. Он был идеалистом, влюбился единственный раз, и любовь чуть не доконала его. Безответная эта страсть. Он влюбился в Эдите задолго до того, как она повстречалась с Берзом и стала его женой. Но и после Ирбе не переставал на что-то надеяться. Однако Эдите была равнодушна к Ирбе, равнодушна как к мужчине. А во всем остальном он вызывал в ней симпатии.
Симпатии Ирбе вызывал главным образом своим тихим, робким, ненавязчивым обожанием. Ежегодно в день ее именин рано утром, перед тем как Эдите уходила на службу, к дому подъезжало такси.
Ирбе оставался в машине. Он сам никогда не решался подняться с цветами. Боялся оскорбить или как-то иначе задеть Эдмунда.
С Эдмундом он был лишь отдаленно знаком. А для Эдмунда этакий Ирбе что был, что не был. Эдмунда ничуть не смущало его тихое обожание. И все-таки цветы наверх приносил шофер такси. Так хотел Ирбе.
Сам он редко показывался Эдите на глаза. До нее стороной доходили слухи о его холостяцком житье-бытье, о чрезмерном в последнее время пристрастии к спиртному.
Ирбе был строен, хорошо сложен, разве что немного легковат для горнолыжника, но с юных лет он бредил крутизною склонов, даже и теперь, давно уйдя из большого спорта, Ирбе сохранил технику, точнее, отблеск ее, и лишь иногда в воскресные дни на склонах Сигулды блистал былым мастерством.
В черные дни семейной жизни Эдите с грустью вспоминала Ирбе. Нередко ей начинало казаться, что на самом деле Ирбе ей далеко не так уж безразличен. Будь у него побольше упорства, кто знает, как бы сложились их отношения.
— Ах, этот твой рохля-пьянчужка! — как-то презрительно отозвался о нем Эдмунд.
Но Эдите, сама того не сознавая, жалела рохлю и пьянчужку. Как во всякой женщине, в ней таилось желание спасать заблудших и пропащих, а Ирбе можно было спасти. Но всякий раз, когда представлялась такая возможность, Эдите расхолаживали его нерешительность и какая-то собачья пришибленность во взгляде.
А в остальном Ирбе был человек изысканный. Одевался со вкусом, некрикливо. Ходил слегка ссутулившись и прихрамывая — походкой бывалого горнолыжника с не единожды переломанными ногами.
Женщинам он нравился. В последние годы у него было несколько связей, причем все непродолжительные — не более полутора лет. Эдите знала об этих связях, она сожалела, что Ирбе разменивает себя, сходясь с легкомысленными женщинами. О том, что легкомысленные женщины разменивают себя с рохлей Ирбе, об этом Эдите как-то не задумывалась, а если и задумывалась, то гнала прочь подобные мысли.
Теперь Ирбе стоял на сером тротуаре перед домом. На нем было серое пальто. Сгущались сумерки. Силуэт Ирбе расплывался в сумерках. Ревел проезжавший мимо грузовик. Лязгали буфера прицепа. На проезжей части клубилась пыль.
— Эдите, — сказал Ирбе, — я уже неделю как не пью.
Эдите молчала.
Продолговатое лицо Ирбе с тонкими чертами казалось серым. Волосы будто пылью припорошены...
— С того самого дня... — Ирбе подошел поближе. — Можешь мне верить. Я совсем брошу пить.
Ирбе был сентиментален. И это в свое время не понравилось Эдите. Сентиментальные сумерки, сентиментальная серость, сентиментальный голос, сентиментальные робкие пальцы затронули какую-то душевную струну, и слезы сами собой покатились по щекам Эдите.
Она плакала, а сентиментальный Ирбе переминался с ноги на ногу в полушаге от нее, не решаясь утешить плачущую женщину. Куда там, у самого вот-вот слезы брызнут. Момент решил все. Из двух может плакать только один. Еще неизвестно, чем бы закончился вечер, если б Ирбе обнял Эдите, вытер ей глаза своим белоснежным платком, а затем проводил жену Берза вверх по лестнице до квартиры.
Однако нерешительность и на сей раз подвела.
Эдите достала из сумки платок, высморкалась, вытерла слезы. Размазала их по лицу. Она так и не ответила Ирбе. Только теперь Эдите по-настоящему осознала, чего она лишилась. Эдмунд был прост и непосредствен в проявлении чувств. Эдмунд — вот идеальный муж. Другого такого ей не найти. Другого ей и не нужно. Об этом, правда, Эдите в тот момент не подумала, но долгие часы бессонницы как бы вписали свой шифр в подсознание, исключив все иные мысли.
— А я, — сказала она Ирбе, повернув к нему заплаканное лицо, — сейчас пойду и напьюсь!
— Эдите, — опять проговорил Ирбе.
Иных слову него не было. Нет, этот человек определенно не годился для ответственной миссии. Напрасно надеялась Эдите на его поддержку. Он ей ничего не мог дать. Ни совета, ни помощи. Ни утешения. Ни опоры. Ничего, кроме — Эдите! Об этом ей говорить не нужно. И без того свое имя знает. Но, может, она несправедлива в своем обострившемся от горя эгоизме? Не имеет значения. Чего он тут топчется, этот Ирбе?
— Ладно, чего там, Ирбе, — сказала она.
Эдите всегда называла его по фамилии, тем самым как бы подчеркивая, что между ними никогда не было близости. Не было и быть не может.
— Спасибо, что вспомнил, — добавила Эдите, — а теперь иди. Я хочу побыть одна.
Она вошла в парадное. На стенах лестничной клетки шелушилась, отслаивалась кусками краска, образуя причудливую карту. Карту неведомых земель, в одной из которых теперь ее Эдмунд.
Эдите обернулась.
Серым силуэтом за дверным стеклом маячил Ирбе. Такси уехало. Цветы обычно приносил шофер. Прежде Ирбе никогда не отпускал такси. А теперь отпустил. На что он рассчитывал сегодня? Уж не решил ли, что ему выпал счастливый билет? Не надеялся ли подняться к ней в квартиру? Чем в ее жизни был Ирбе? Доказательством, что она еще может нравиться — нравиться и пленять? И только? Даже Струге она не рассказала про Ирбе, настолько он незначителен. Ирбе — нуль. Его бы хватил удар, вздумай они его допросить. И тогда некому было бы дарить ей цветы на именины. Чем для нее были эти цветы? Радостью? Отчасти. Но с другой стороны — и укор Эдмунду: вот, полюбуйся и будь со мной повнимательней. Ирбе? Чувствительный Ирбе до конца своих дней не простил бы Эдите обиду, заподозри она его в убийстве Эдмунла. Да его никто и не заподозрит. Может, все-таки следовало рассказать Струге? Нет, Эдите была убеждена, что Ирбе совершенно непричастен к прискорбному происшествию с мужем.
Войдя в квартнру, она раскрыла встроенный в стеллаж бар, достала бутылку с коньяком, налила изрядную порцию в бокал для коктейлей.
Выпила залпом. Даже не взглянула, что за коньяк. Наверно, армянский. В груди потеплело. Эдите повалилась на кровать. Не поев. Не раздевшись. Уснула.
Среди ночи проснулась от жажды. Долго пила на кухне воду из-под крана. Прекрасную воду из озера Балтэзерс. Всякий рижанин знает, как она вкусна, эта вода. Вода с бульканьем наполняла стакан. Утоляла жажду, охлаждала нёбо. Хрустальным комом ложилась в нутро. Как бы ей хотелось, чтобы там сейчас шевельнулся ребенок. Да поздно!
В тишине квартиры с металлическим звоном тикали часы. Словно жуткий метроном, меряющий последние секунды перед тем, как на шею осужденного падает нож гильотины. Неужто теперь всю жизнь придется провести в одиночестве? А ей всего-навсего тридцать лет.
На оперативном заседании сообщение сделал Валдис Струга.
— Архитектор Эдмунд Берз исчез при загадочных обстоятельствах. Версия: убийство с целью ограбления. Осмотр местности и другие меры никаких результатов не дали. Расспросы близких, друзей, знакомых, показания сослуживцев не содержат ничего важного, на что стоило бы обратить внимание. Ровным счетом ничего. Ни одного факта, который направил бы розыск в нужное русло.
Не обнаружены ни труп, ни машина. Ни частей машины, ни одежды, ни документов — ничего.
Я объявил всесоюзный розыск.
Однако у меня предчувствие, что этот розыск ни к чему не приведет. Разумеется, я не так наивен, чтобы надеяться на скорые результаты, и уж тем более не отрицаю результата вообще. Но, повторяю, у меня предчувствие, что всесоюзный розыск ничего не даст. Искать необходимо здесь, на территории нашей республики, и тут я надеюсь на помощь капитана Пернава.
— Может, они убежал за границу? — подал голос старший лейтенант Губенис.
— Коллега, вам бы следовало знать, что это нереально. К тому же и моральный облик Берза, его идейные убеждения, политические взгляды исключают такую возможность.
— Возможность, которую возможно исключить, перестает быть возможностью, — упорствовал Губенис.
Однако его возражения всерьез приняты не были по причине их очевидной нелепости.
— Ни один пост ГАИ не отметил выезд за пределы республики зеленого «Москвича» с указанным номером, — подал голос Федоров. — Похоже, что машина давно разобрана на части. Необходимо усилить наблюдение за черным рынком — не объявятся ли там детали «Москвича» и какие именно.
— Я полагаю, на территории нашей республики машину искать бесполезно, — забасил капитан Пернав. Он уже с полгода гонялся за шайкой ловкачей, угонявших чужие машины, но пока без особых успехов. Автоворы уводили машины со стоянок, из гаражей, просто с улиц перед театрами, и все эти машины пропадали бесследно.
В уголовном розыске ходили слухи, будто капитан Пернав уже висит на хвосте у преступников. Давно бы пора: общественность крайне обеспокоена, начальство торопит, да и самому капитану не терпелось поскорее с этим покончить.
— Вы что же, ясновидец? — обращаясь к Пернаву, язвительно осведомился старший лейтенант Губенис.
— Выезд машины не отмечен ни одним дорожным постом ГАИ, и тем не менее искать ее на территории нашей республики бесполезно, — со строптивой ноткой в голосе повторил капитан Пернав.
— Так, может, она улетела по воздуху? — никак не мог угомониться Губенис.
Для уточнения некоторых обстоятельств капитан Пернав попросил предоставить ему два дня.
Через сутки на берегу Ладожского озера возле домика смотрителя маяка остановилась серебристо-серая «Волга» с государственным номером.
Смотритель указал, где затонула лодка. Двое аквалангистов, приехавших с капитаном Пернавом, приготовились к спуску.
— Видать, у них мотор забарахлил, — рассказывал смотритель. — Катер, правда, тут же вышел на помощь, да не поспел. Их прямо на камни вынесло. А оба трупа вон там выбросило.
— Мы их вчера осмотрели, — сказал капитан Пернав. — Ну, ребята, скорее под воду!
Вместительная моторка лежала с поломанным днищем на глубине восемнадцати метров. На борту обнаружили большое количество запасных частей для машин. Два мотора.
Из Ленинграда подошло спасательное судно, груз подняли. На одном из моторов оказался номер принадлежавшего Берзу автомобиля. Так вот каким путем уходили краденые машины!
К сожалению, оба пассажира утонули. Утерянные звенья цепи придется искать на берегу. Но теперь сотрудники уголовного розыска надеялись распутать клубок. Капитан Пернав не ошибся в своем предположении.
Исчезновение Берза, таким образом, объяснилось. Трагическая судьба его не вызывала сомнений. Оставалось выяснить, кто и при каких обстоятельствах совершил преступление. Оставалось схватить преступников, предать их суду.
И разыскать останки Берза.
Струга внимательно следил за работой оперативной группы капитана Пернава. Клубок разматывался. В уголовном розыске собиралось все больше фактов о шайке похитителей машин. Подчас от отдельных лиц узнавали всего-навсего одну деталь, но точно так же, как муравьи, перетаскивая по одной хвоинке, выстраивают высокий муравейник, так из мелких деталей наконец составилась полная и убедительная картина деятельности преступников.
Удалось обнаружить их базу.
На заброшенный хутор у реки в просторный сарай пригонялись автомобили. Там их разбирали. Неходовой товар топили в реке.
В сарае размещалась хорошо оборудованная слесарная мастерская. Нашли краску, которой перекрашивали краденые машины. Отыскали также ящик с номерами. Значит, часть машин все-таки угонялась за пределы республики по дорогам.
В особом тайнике обнаружили все необходимое для фабрикации подложных документов. Дело было поставлено на широкую ногу.
Клубок начал разматываться, когда были арестованы перекупщики ворованных деталей. Один из них и указал местонахождение сарая. Но главные преступники успели скрыться, сработала какая-то секретная система оповещения. Считали, что шайка состоит из нескольких человек, в их числе механики высокой квалификации. Двое, возможно, погибли во время шторма на озере. А остальные?
В деле фигурировала фотография главаря банды.
Удалось установить его личность.
Когда Валдис Струга, по своему обыкновению ничего не оставлявший без проверки, проверил показания Мары, выяснилось, что в Комитете госбезопасности Карлис Диндан никогда не работал.
Потрясенная Мара подтвердила, что человек с фотографии и есть Карлис Диндан, ее пропавший жених.
Возле хутора «Спрунги», где жила Мара, была устроена засада.
Карлис Диндан? Да, есть такой, прописан в Риге. Тридцать два года, закончил среднюю школу, отслужил три года в армии, затем два года проработал в таксомоторном парке, три — на автобазе. В таксомоторном парке — шофером, на базе — автомехаником.
Родители Диндана жили в Риге, оба в прошлом учителя, сейчас на пенсии, жили в достатке, пользовались уважением. Карлис у них единственный сын. Родители не многое смогли рассказать о нем. Домой заявлялся редко. По большей части обретался в деревне, у каких-то девиц. Вообще женщины — его слабость. Вот уж несколько месяцев не появлялся. Может, женился, где-то осел? С ними он не очень-то делился. Вроде бы в Вентспилсе.
Теперь уже Струга не сомневался в своей версии.
Двое или трое остановили на дороге машину, попросили подвезти до города. Назвались запоздавшими грибниками или рыбаками. Берз взял их в машину. А может, Диндан действовал в одиночку?
Они убили Берза и в глухом месте отделались от трупа. Зашили в мешок с камнями и потопили в болоте. Подобным же образом они поступали с неходовым товаром.
Пернав тоже был убежден, что в смерти Берза повинен Диндан. Таким образом, на его совести было еще и убийство. Это позволяло при задержании преступника в случае необходимости применить оружие.
Диндана выследили в маленьком городке.
Он как раз читал в публичной библиотеке «Оливера Твиста», когда за ним явилась милиция. Диндан выскочил в окно. Выстрелом его ранили в руку. Все же ему удалось скрыться.
Месяц с небольшим после исчезновения Берза, когда земля замерзла, но снег еще не выпал, пришло известие, что Диндан обнаружен на заброшенном лесном хуторе.
Туда сразу же выехал капитан Пернав во главе усиленной группы. И Струга был с ними. Дом окружили. Милиционеры все с автоматами. В тишине было слышно, как под ногами рассыпались затвердевшие комья земли. Дом был уже близко.
В безоблачном небе над седыми елями с криком кружили вороны. Кровля старой риги зияла дырами. Внутри гулял ветер, в углу — развороченная овинная печь. Бурьян в рост человека окружал заброшенный дом. Бревна потрескались, труба развалилась.
Струга замер за стволом старой липы на краю двора. В одном из окон мелькнуло чье-то лицо.
Диндан был один.
Он только что растопил печь, жарил к обеду кусок окорока. Печь топил сухими дровами, дыма почти не было.
Девять лет тому назад таким же ясным осенним днем он, едва вернувшись с армейской службы, приступил к работе в таксомоторном парке.
Новая работа Диндану поначалу нравилась. Но позже, когда стал входить во все ее тонкости, он обнаружил в себе неприятно поразившую черту характера.
Страх перед пассажирами.
Разумеется, для страха имелись причины. Известны были случаи, в которых пострадали товарищи по работе, водители такси, — ударом с заднего сиденья их сначала оглушали, затем грабили, забирая те небольшие деньги, что удалось выручить за день.
Когда приходилось работать в поздние часы и пассажир садился на заднее сиденье, Диндана охватывал страх. Сперва казалось, это даже не страх, а просто чувство неловкости, какое-то смутное беспокойство. Так и хотелось повернуть голову, посмотреть на пассажира, не выпускать его из виду. Диндан старался так установить зеркало, чтобы хоть сколько-нибудь видеть пассажира, а если тот жался в угол, сидел нахохлившись, вне поля зрения, Диндану делалось не по себе.
Лишь со временем до него дошло, что это чувство неловкости, смутное беспокойство, зуд и трепет не что иное, как страх.
Чем отдаленней был маршрут, тем больший страх испытывал Диндан. Неохотно он брался везти на окраины, например в Пурвциемс, Ильгуциемс, в Межапарк или Кенгарагс.
Как-то к Диндану сели двое подвыпивших мужчин и попросили отвезти их в Вецмилгравис. Туда он приехал, весь взмокнув от страха. Страх нарастал с каждым километром, страх накатывал, растекался по жилам с каждым оборотом мотора.
Тревожно постукивал счетчик, переводя расстояние в рубли и копейки, и точно так же беспокойно стучало у Диндана сердце, переводя расстояние в страх.
Машина неслась по шоссе со скоростью девяносто километров, но еще быстрее разносился по телу страх.
Стекла в машине были опущены, волосы трепыхались на ветру, но еще сильнее трепыхалась от страха душа Диндана.
Ветер гулял по кабине, обдавая Диндана сивушным дыханием пассажиров, обдавая страхом от присутствия пассажиров. Диндан дышал этим страхом, он проникал во все поры, грузный, мутный, угарный страх спирал дыхание, сжимал сердце, холодил нутро.
Диндан словно невзначай опустил руку на лежавший рядом гаечный ключ — «ночной тариф», как на водительском жаргоне называли это орудие защиты.
Но Диндан не был уверен, сумеет ли он опередить, когда те вздумают нанести ему удар.
Оба седока вели себя совсем не так, как обычно ведут себя пьяные. Не болтали о женщинах, не матерились, не пели, не рассказывали анекдоты, не икали, не курили, не блевали. Мрачно хранили молчание.
Хотя стекла были опущены, тяжкий, въедливый запах алкоголя наполнял кабину, и чем дальше, тем больше Диндан чувствовал себя букашкой, посаженной в банку с хлороформом, чтобы, как только она задохнется, наколоть ее на булавку и присоединить к остальной коллекции.
Остановить машину, потребовать, чтобы вышли?
Нет оснований. С какой стати? Боюсь, что вы меня убьете и ограбите? Чепуха! Или же вы пьяны, я вас отказываюсь дальше везти. Тоже ерунда. Они вовсе не вели себя как пьяные, эти парни умели держать себя в руках.
У одного из них, того, что сидел позади, был обернутый в газету четырехугольный продолговатый сверток. Как-то товарищу по работе Диндана пробили голову таким вот «свертком». Кирпичом, обернутым в газету «Спорт».
Названная улица находилась на самой окраине.
Сворачивая на нее, Диндан почувствовал, как что-то кольнуло в сердце. Уж не инфаркт ли? Нет. Предчувствие. Вот сейчас здесь все произойдет...
Диндан развернулся боком, руль держал одной рукой. Второй, опущенной на сиденье, крепко сжимал гаечный ключ. Он был прикрыт сверху тряпкой.
Парни чуть ли не в один голос сказали «стоп».
Диндан остановил машину, выжал сцепление, тормоз, не переводя рычаг в нейтральное положение, иначе ему пришлось бы снять руку с «ночного тарифа». В случае необходимости он не сумел бы сразу тронуться с места, рычаг остался на третьей скорости. Улочка была песчаная.
Не переставая внутренне дрожать, Диндан ждал денег или удара.
Один из пассажиров достал кошелек, протянул трехрублевку. Нужно было дать сдачу. Значит, придется отпустить гаечный ключ. И тут Диндан разозлился и на себя и на свой страх, свою трусость. И в то же время он почувствовал жгучую ненависть к тем двоим, которые внушили ему этот страх. А, будь что будет. Пусть убивают. Стоит ли жить, когда ты такой трус. И Диндан, покрепче сжав ключ, сердито сказал:
— Поищите деньги помельче! У меня нет сдачи.
— Ничего, ничего, — пробормотал один из пассажиров, — пусть вам останется!
И в тот момент Диндану подумалось, что, может, и парни испугались его свирепого вида, лежавшей на тряпке руки? Рука, лежавшая на тряпке, нагнала на них страх? Ха-ха! Мужчины вылезли из машины, вошли во двор, хлопнула калитка. Ветер ласково обдувал кабину, смывал остатки страха. Из сада тянуло запахом перегноя, опавшей листвы. На штакетнике забора зеленел мох. Мир казался надежным и безопасным.
Диндан перевел рычаг на вторую скорость, машина тронула с места.
Если я чувствую страх, подумал Диндан, значит, и другие должны испытывать. Возможно, они лучше справляются со своими страхами или больше надеются на собственные силы? Я же не умею держать себя в рамках. Страх мешает мне здраво мыслить. Вот в чем беда. Паниковать и здраво мыслить — вещи несовместимые. А мыслить надо всегда. Человек умный и ловкий мог бы использовать чужие страхи, извлекать из них выгоду. Использовать чужие страхи? О своих страхах не знал, но считал, что люди по существу мало чем отличаются друг от друга.
Диндан не смог побороть своих страхов и потому расстался с работой в таксомоторном парке. Он был и отличным механиком, знал машину до последнего винтика. Но и это его мало радовало.
У каждого в жизни свой потолок, рассуждал Диндан, выше его не прыгнешь. Диндан все больше убеждался, что потолок этот нужно поддерживать постоянной и кропотливой работой, а отдых приходит лишь с пенсией. Такая перспектива Диндана не устраивала. Ему хотелось поскорее преуспеть в жизни, еще в молодости изведать все ее удовольствия. Деньги и страх? Вот что следует использовать. Он не видел вокруг себя опоры, которая помогала бы ему найти силы для честной трудовой жизни. В христианские заповеди Диндан не верил. Коммунистическое общество ему было чуждо. Как раз частная собственность, в его глазах, была основной движущей силой прогресса. И он решил, что пробил его час. Одни люди выступают в роли овечек, и другие в роли тех, кто этих овечек стрижет. Ему хотелось быть с теми, кто стрижет. Оставалось обзавестись ножницами.
Что там общество, убеждал себя Диндан, оно из меня, как из лимона, все соки выжмет и под конец выбросит на кладбище. Общество о том только и думает, как бы получше меня использовать, взять от меня все, что можно, а напоследок собирается откупиться пенсией.
Неужто я стану помогать им добивать себя? Нет, не дождутся! Я хочу жить не хуже любого и каждого, но у меня достаточно ума, чтобы не гнуть спину, как любой и каждый. Пить все самое лучшее, есть все самое лучшее — это мне необходимо, и вообще жить на широкую ногу. Молоды бываем один раз, а на старости лет зачем мне все накопленное добро. Диндан, сказало бы мне общество, вздумай я ему открыться, ты, наверно, хлебнул лишнего, не то говоришь, иди-ка постой у станка, полезай в яму под автомобиль, вкалывай почем зря, и у тебя будет все, чего ни захочешь. Поверь нам: труд — вот самое главное в жизни. Нет, дудки, нынче не те времена! Теперь надо хватать и рвать где только можно. Эти дурьи головы, человеколюбы, для того и существуют, чтобы их доить. У тебя машина? Я тоже хочу машину. Отдай мне свою машину! Ты бережливый, работящий, заработаешь еще на одну, а эту я перепродам кому-нибудь, кто тоже бережлив и работящ. Теперь деньги, слава богу, есть у всех. Все хотят иметь машину. И получат ее. Что кому-то досталось с трудом, легко пройдет через мои руки. Вот моя философия.
Диндан обзавелся «ножницами», выработал систему. Наметил путь и подобрал попутчиков. Он любил деньги и красивые вещи. Любил красивых женщин. Утехи любовные, утехи денежные. Нравилось ему быть богатым и свободным от всяких обязательств. Для достижения поставленной цели он сил не жалел.
Диндан не мог не понимать, что успеха в жизни он не добился по причине своего слабоволия. Эта мысль точила его — ему хотелось считать себя волевым человеком. Он искал всяческие отговорки. Искал причины вне себя. И причин находилось более чем достаточно, причины множились, как черви в гнилом грибе, причины все заслоняли, и Диндан приходил к выводу, что у него железная воля, и волю эту он направил на организацию преступлений. Но для долгой игры не хватило упорства, уменья, изворотливости, и вот: дал маху с Берзом. И не будь даже Берза, он продержался бы на неделю дольше. Может, на месяц. Что, впрочем, мало вероятно. Промах же сделал потому, что не мог его не сделать. Промах был заложен в мировоззрении, промах был закономерностью.
К тому же он нарушил и собственную заповедь: не трогать людей, только машины.
Не хочу трястись от страха, так рассуждал он когда-то, становясь на путь преступлений, лучше заставить от страха трястись других. Но для этого нужно знать людей досконально, до последнего винтика. Диндан разбирался только в автомобилях. И он решил ограничиться автомобилями.
Правда, по случаю как-то ограбил колхозную кассу. В кругу друзей он тогда похвалялся:
— Пусть они там попляшут! Думаете, меня поймают? Охота им была за мной гоняться! Другое дело, если б я засунул лапу в государственный карман, тогда бы мигом разыскали. А частные машины и какая-то там колхозная касса? Государству урон не велик. Вот я и говорю вам, в нашем распоряжении мелкие частники, их мы и будем доить. Но без рукоприкладства. Чтоб никаких мокрых дел, понятно?
Диндан полагал, что большая часть преступных дел вершится неумело, непродуманно, неуклюже, бессистемно, без плана, без искры божьей, необходимого размаха, а также, что совсем не маловажно, без азарта, иначе говоря — без везения.
Свой бизнес он собирался построить на прочной основе. Он был убежден, что при соблюдении техники безопасности и необходимых мер предосторожности можно действовать безнаказанно. Потому он тщательно подбирал себе помощников. Они должны держаться тех же взглядов, что и он. Двоих, всего двоих, но таких, чтоб на них можно было вполне положиться.
Через третье лицо Диндан поддерживал связь с черным рынком. Диндан был совершенно уверен в надежности человека. Человеку этому было известно и местонахождение базы, но вот его выследили, и он признался во всем.
У Диндана нашлись покупатели на юге страны, транспортировка, правда, отнимала много сил и времени, хотя и окупалась с лихвой.
Непреложно соблюдался закон: в своей республике деньгами не сорить. Деньги, но возможности, обращать в ценные металлы — серебро, золото, платину. Самим жить поскромнее. Те двое числились на постоянной работе. Только он, Диндан, не работал.
И хотя Диндан чуть ли не целый год выходил сухим из воды, расставленные вокруг него сети затягивались все туже. Когда он заметил их, было уже поздно.
У Диндана водились деньги, в ресторане соседней республики он мог за вечер оставить сумму в размере месячного оклада бухгалтера. У него был прекрасный мотоцикл с коляской, любовницы в разных уголках республики, но Диндану частенько становилось не по себе. Ему хотелось уверенно смотреть людям в глаза, а уверенность эта растрачивалась на борьбу с собственным комплексом неполноценности. Единоборство с самим собой подчас начисто скрадывало радость жизни. У него были деньги, хотелось их тратить, а он чувствовал себя законсервированной золотой рыбкой — на что ей золотые чешуйки, все равно их никто не видит. То, что его деятельность протекала втайне ото всех, понемногу изводило Диндана, ему хотелось всеобщего признания, а как раз этого избранный род занятий не мог ему дать, отсюда новый душевный разлад.
В таком вот невеселом настроении на одном из деревенских балов он познакомился с Марой. Для нее он сочинил прекрасную легенду о себе, о своей в высшей степени опасной работе по искоренению всякого рода преступников, рассказывал о своих приключениях, бессонных ночах, проводимых на страже общественного спокойствия. Он сказал Маре, что работает в Комитете госбезопасности.
И Мара, невинное создание, познакомившись со столь необычным человеком, сразу влюбилась. Диндан даже удивился. Наружность он имел заурядную. До сих пор благосклонности у женщин добивался главным образом подарками, не считаясь с тратами, а тут его впервые полюбили во имя возвышенных, хотя и вымышленных качеств.
В жизни Диндана наступили перемены.
Он не отказался от преступной деятельности. Он просто взял себе отпуск. Неделями пропадал у Мары. Ему нравилась Мара, и он пообещал на ней жениться. Свадьбу условились сыграть зимой.
Но с начала лета повадился наезжать к родителям Берз. Во время его первого приезда Диндан выполнял очередное «задание». Когда вернулся, Мара по простоте душевной рассказала ему, какой чудесный человек архитектор Берз, живет по соседству, они вместе купались и так душевно побеседовали. Душевно побеседовали? О женщинах Диндан имел вполне сложившиеся представления, и это «душевно побеседовали» он истолковал по-своему. «Женщина — улица с односторонним движением», — говорил обычно Диндан. Душевно побеседовали? Диндана будто ножом полоснули. Но смолчал. Слишком уж он привязался к Маре. Не устраивать же сцену из-за какого-то архитектора. Однако он стал присматривать за Берзом. Любовно оглядывал его новенький «Москвич». «Наш клиент», — с усмешкой думал про себя Диндан. А сам кипел от ревности.
Однажды — это было в первых числах сентября — ему попался на глаза беспомощный рисунок Мары, слегка подправленный Берзом. Вот как далеко у них зашло! Диндан в клочья разорвал рисунок и уехал, даже не простившись. Мара долго стояла посреди двора вся в слезах.
У Диндана созрело решение.
До сих пор Диндан распоряжался чужим имуществом, теперь же вздумал распорядиться чужой жизнью. У него созрел дерзкий план: не замарав руки кровью, отделаться от Берза. К нему он испытывал дикую злобу. Этот человек, в общем-то ничем не отличаясь от Диндана, — как и он, ходил на двух ногах, имел на плечах одну голову, — пользовался всеобщим признанием, славой. Распорядиться чужой жизнью? Диндан решил, что ему нужен волевой поступок, чтобы уравновесить смятение и растерянность.
Все шло гладко.
И правда, в первые дни после совершенного преступления он ощущал необыкновенный душевный подъем, чувствовал себя повелителем, грозным судьей, занесшим карающий меч над головами беззаботных простачков.
Двое других подручных были при сем лишь послушными исполнителями его воли. Для них остались скрытыми побудительные мотивы новой операции Диндана. Они бы их не поняли, если б и сумели заглянуть в тайники души Диндана.
Тайники души? Побудительные мотивы? Чепуха, штампы, шаблоны! Вздор! Все просто и ясно. Угрызений совести Диндан не чувствовал, какие тут к черту тайники души, побудительные причины?
Эгоизм Диндана был тем островом, на котором он стоял среди моря людских суждений.
Как его все-таки злили восторженные речи Мары! Эдмунд Берз человек известный, с большим будущим, с блестящей перспективой... Ненависть, и ничего, кроме ненависти, Диндан не чувствовал к Берзу, этому баловню судьбы; ему все само собой падало в руки лишь потому, что он сумел осилить математические формулы и разглядеть гармонию линий.
Но желания прикончить Берза у Диндана не было. Хотелось только дать понять этому счастливчику, насколько неприглядна и мрачна обратная сторона зеркала, дать понять, как непрочно и преходяще его кажущееся столь устойчивым существование. И это Диндану как будто удалось.
В городишке Н. Диндан улизнул от верного ареста. Раненую руку перевязал человек не вполне надежный. Рана оказалась не опасной, но сильно болела. Диндан почел за лучшее смыться.
О его розыске было объявлено по телевидению. Это он знал. Перекупщик, связанный с базой, арестован, мастерская раскрыта. К родным и знакомым не явишься. Двое его подручных, взяв на работе отпуск, на рыбачьей лодке отправились в долгое путешествие по водам, на юг, теперь уж, наверно, достигли низовьев Волги, у них с собой достаточно товара, придется им самим о себе позаботиться.
О катастрофе на Ладожском озере Диндан не знал.
Аэропорты, железнодорожные станции, дороги наверняка под наблюдением. Вырваться из республики, к тому же с раненой рукой, казалось делом немыслимым.
Диндан решил использовать давно облюбованный тайник, брошенный дом в чаще леса. В свое время, разъезжая на мотоцикле в поисках надежного места для устройства базы, он натыкался на десятки таких домов. Теперь решил отсидеться, пока схлынет первая горячка розыска.
Просторный дом на опушке. Кругом густые, в буреломе, боры. Болота среди редких всхолмий. Не каждый сумеет там отыскать тропу. Мрачное место, даже грибники сюда не заглядывали. На лесных дорогах вывешены знаки: въезд запрещен. Над проезжей частью нависли наполовину вырванные бурей деревья. Диндан был доволен. Благополучно пробрался под бурелом, преодолел все рытвины и ухабы. С тихим урчанием мотоцикл въехал на пустынный двор.
Старуха хозяйка, коротавшая здесь в одиночестве последние годы, умерла несколько лет тому назад, ее родичей раскидала война, рассеяли по миру беспокойные ветры. Дом стоял покинутым. Все мало-мальски ценное растащили. Только на чердаке валялось кое-какое тряпье да груда опорок.
Окна, как ни странно, остались целы. Обычно в заброшенных домах прежде всего выбивают стекла.
Спрятав мотоцикл в полуразвалившейся риге под ворохом слежавшейся соломы, Диндан стал устраиваться в доме. Он прихватил с собой недели на две продуктов. Мясо опустил в колодец. Колодец с прогнившим срубом, забит трухой, в нем завелись червяки, букашки, вода для питья непригодна. Но поблизости протекал ручей. Окрестности он знал. Были тут и лесные луга. Лесхоз косил там сено. Но сено давно убрано, свезено, охота здесь запрещена, так что можно не бояться появления людей. Разве кто случайно забредет.
Посреди дома громоздилась печь. Вокруг нее располагались комнаты, кухня, чулан. Было прохладно, приходилось топить. Диндан разломал все двери, пустил их на топливо. Рука побаливала, колол он здоровой рукой, горячо и со злостью.
Пустил в расход и шаткие столы, скамейки, оставив только стул. Постепенно принялся за стенные перегородки. Сухое дерево давало много тепла, горело почти без дыма.
По ночам он лежал на печи, радуясь, что может обозревать теперь сразу все пять окон. Ни дверей, ни перегородок. Единственное окно, невидимое с печки, — его укрывал дымоход, — Диндан заколотил толстыми досками. Доски он притащил с чердака.
На печке он чувствовал себя, как в крепости. К тому же тепло. Чтобы спать по ночам спокойно, он еще раньше предусмотрительно накупил звоночков, из тех, что рыбаки привязывают к удочкам. Устроил сигнализацию, перекрыв подступы к окнам тонкими нитками. Стоило задеть нитку, начинал позванивать звоночек. Звон этот Диндан, сам когда-то страстный рыболов, слышал даже сквозь сон. Сигнализация внушала чувство безопасности.
Первые ночи Диндан спал спокойно, будучи уверен, что обвел преследователей вокруг пальца. Похрапывал во сне. Живот до отказа набит окороком, сыром вперемешку со сладким вином. Диндан питал слабость к густым сладким винам. От них голова не болела и наутро никакого похмелья. Пистолет лежал под рукой.
Прошло несколько дней. Рана заживала.
Диндан почувствовал первые признаки беспокойства. Томило безделье. Это его раздражало. Диндан раньше охотно предавался безделью, например во время наездов к Маре. Там за ним все убирали, готовили ему обеды. В его безделье рядом с ним всегда был человек, который им восхищался, обожал его, рядом с ним была и любовница и друг — все в одном лице.
Теперь ему было тяжко без женщин. Добрую и лучшую часть своей жизни он провел рядом с ними. Женщины его холили, одевали, жалели, кормили, любили. Но в нынешний век техники ввели в моду мерзкую привычку показывать по телевизору фотографии разыскиваемых лиц, так что было бы рискованно у кого-то появиться. Все знакомые ему женщины аккуратно смотрели телевизор.
Мара жила слишком близко от дома Берза, уж, конечно, ее успели допросить, и она все рассказала про Диндана. То, что он не имеет никакого отношения к Комитету госбезопасности, — это проверить проще простого. Теперь уж и Мара знает.
Обшарив чердак, Диндан не нашел там ничего, кроме старых календарей. От скуки почитывал календари. Потом попалась книжонка о страшных проделках некогда знаменитого разбойника Каупена. Ее-то читать не следовало. Каупена повесили. У Диндана пропал сон. Пугала возможность провала. Раньше он никогда не давал воли подобным сомнениям. Его предприятие, возведенное, казалось бы, на прочной основе, рухнуло. Добротная пища и праздная жизнь подогревали воображение, и Диндан порой чувствовал себя затравленным зверем.
Как-то он проснулся среди ночи. По телу струился холодный пот. Привиделся жуткий сон. Диндан не мог вспомнить, в чем было дело, но сон был жуткий.
Может, он был навеян каким-то привидением, жившим в заброшенном доме, каким-то жестоким насилием, немым свидетелем которого остались стены, а может, сон этот всплыл из глубин подсознания самого Диндана, где исподволь зарождалось отчаяние.
Он не умел жить без людей. Он не терпел одиночества. Нет, его не мучили угрызения совести, у него не было сожалений, просто он не был приспособлен к одиночеству. Никогда не оставался подолгу один. Оставаться наедине с самим собой для него было равносильно наказанию. С какой бы охотой он сейчас побродил среди чужих людей в чужом городе.
Временами приходили мысли о тюрьме. Оказаться в тюрьме?
Среди своих?
Разве теперешнее его положение не хуже, чем тюрьма? И все же нет! Он был свободен, мог располагать своим временем, как ему заблагорассудится, мог спать, вставать, когда захочет. А в тюрьме? Разве в тюрьме настоящие люди? Какие они к черту свои? Жалкие неудачники, вот кто отсиживался в тюрьмах, безголовые тупицы, у которых не хватило мозгов, чтобы обойти расставленные законом силки. Нет, с этими недоумками у него не может быть ничего общего. Ему необходимо общество свободных людей.
Однако сам себя свободным он уже не чувствовал. Его свобода была под угрозой. Его опять преследовал страх. Он не желал быть пойманным. Да, себе-то можно признаться: сколько раз, как и в те поздние часы, когда отвозил на окраину пассажиров, его сердце снова сжималось от страха.
Страх всю жизнь преследовал Диндана.
Сначала, мучимый страхом за свою жизнь, он распростился с таксомоторным парком.
Позднее его донимал страх (впрочем, он это называл раздумьями), что не успеет насладиться жизнью, сорвать сладкие плоды молодости.
Преступная деятельность дала ему средства, чтобы насладиться жизнью, однако теперь он боялся, что не успеет истратить деньги, потому что его свобода находилась в опасности.
Так ловко устранив соперника, он вдруг осознал, что круг замкнулся, что он вернулся к тому, с чего начал, — вернулся к страхам за свою жизнь.
Станут они со мной цацкаться, раздумывал Диндан. Придут, пиф-паф, долой с копыт, и все дела.
Диндан боялся такого оборота. Боялся, что при аресте не будет соблюдена законность. Тут вдруг он сделался поборником закона, он знал, что имеет право на арест, на расследование, право на судебное разбирательство, и только тогда — приговор.
Но выстрелы, поцарапавшие предплечье, когда он выпрыгивал из окна библиотеки, навели его на горькие размышления.
Единственным средством от страха, известным Диндану, была сила.
Сила и кирпич, обернутый в газету, сила — «ночной тариф», прикрытый промасленной тряпкой, сила — распоряжаться чужим добром, сила — черное отверстие дула, сила — неотразимость денежных ассигнаций, сила — мужская мощь на ложе любви. Все это служило Диндану оружием от страха, но здесь оно оказалось непригодным.
Потому что Диндан был один.
Он не мог оглушить страх «ночным тарифом», не мог сбыть свой страх, как запчасти автомобиля, не мог пристрелить его, как неугодного человека, не мог купить страх, как покупают потаскуху, не мог переспать со страхом при всей своей мужской силе.
Страх сжился с ним, был от него неотделим, им и держался. Диндан не мог от него отделаться с помощью доводов рассудка, ведь рассудок каждому дается по его заслугам.
В его мироздании произошла какая-то поломка. На полном ходу отказало рулевое управление, и машина полетела в кювет. Теперь ничего не поправить. Он не достиг намеченной цели. Он был связан по рукам и ногам, и не мог жить так, как ему хочется.
Ему хотелось общества, а он был вынужден хорониться от людей.
У него были деньги, но не было возможности их тратить.
Ему хотелось любить женщин, а вместо этого он, лежа на печи, был вынужден заниматься онанизмом.
Подобная жизнь представлялась ему омерзительной. Но он был чересчур горд и заносчив, чтоб признать поражение. В расчеты вкралась ошибка, он вовремя ее не заметил, только и всего. Впредь таких ошибок не повторится.
Я вполне доволен жизнью, убеждал он себя. Немного терпения, вот что сейчас необходимо. Вскоре я покину Латвию с чистыми документами, с мешком денег в придачу. Свет клином не сошелся. Союз велик, где-нибудь да найдется подходящее дело для ловкого парня. Облюбую место. Построю себе дом. Куплю машину. Обзаведусь женой. Подыщу спокойную работенку. Будет у меня магнитофон, телевизор, холодильник и все прочее. Не придется вытаскивать окорок из вонючего колодца, раскрыл белую дверку и бери что хочешь. Я достаточно заработал, чтобы пожить в свое удовольствие. Надоело обмирать от страха. Впрочем, дом строить не буду. Найду девчонку прямо с домом. А почему бы и нет!
Но это было бахвальство. Он сам чувствовал. Сердце томилось по Маре, тосковало по ее горячим ласкам. В кругу приятелей Диндан нередко говорил непотребные вещи о любви и женщинах, а тут вдруг понял, что эта любовь — его единственная и настоящая. По ночам он просыпался на печи оттого, что чувствовал, как в спину вонзаются острые ногти Мары. Предаваясь с Марой ласкам, Диндан всегда надевал рубашку поплотнее, иначе Мара в забытьи могла, как кошка, расцарапать спину.
Ветер шумел за окном в вековых липах. Сладкое дыхание Мары теперь не для него. Не видать ему теперь Мары. А может, он сам так захотел? Он толком не знал, хотелось ли ему иметь Мару подругой жизни или только для своих утех. Она чересчур простовата, раздумывал Диндан. У него перебывало много женщин, а он тосковал по Маре. Садовница Мара. Может, она посадила ему в сердце какой-нибудь росток? Большой был соблазн сесть на мотоцикл, поехать, повидать ее.
Ну нет! Тут никаких сомнений: Мару уже допросили, она знает правду о нем. Теперь многие знают, кто воровал, кто разделался с Берзом. И он не мог избавиться от чувства, что его не только догола раздели, но еще и вывернули наизнанку. По-настоящему жить можно лишь при условии, когда ты скрыт мраком неизвестности. Много ли нашлось бы таких, кто остался бы невозмутимым, рассейся этот мрак, обнажи он их укромные делишки? Если б все о них знали всё? Как сейчас о Диндане?
Маре будет больно? Переживет ли? Да уж наверно переживет. Легкомысленная, ветреная? Пожалуй, нет. Она тоже что-то искала. Мара нравилась Диндану своей душевной ясностью, чистотою. И как он мог вообразить такую гадость о Маре и Берзе? По себе судил. Так славно они с Марой мечтали о будущем, лежа на сеновале. Будет жизнь, будут дети.
— Родится мальчик, назовем его Петером, если девочка — Анныней!
— Нет, — со смехом возражал Диндан, — будет мальчик, назовем его Адольфом-Густавом де Эверальдом!
— Да ты что! Кто выговорит такое имя! — Она и вправду поверила и не на шутку встревожилась.
Простушка. А ведь он ее ни разу не обманывал. Диндан разработал теорию, по которой выходило, что он никогда, ни при каких обстоятельствах не лжет.
Да, действительно, той ночью, на сеновале, он обещал жениться на Маре, даже срок свадьбы назначил. Но той ночью он и в самом деле был настроен на женитьбу. В тот миг, давая обещание, он верил, что выполнит его. Вот и получается: он не лгал, хотя и знал, что завтра будет думать иначе. Говорят же, что дважды нельзя войти в одну и ту же реку, а поток сознания еще более своенравен. Диндан тоже меняется, убеждал он себя, и потому меняются мысли Диндана. Но лгать он никогда не лжет.
Так рассуждал он во всех случаях жизни.
Да, Мара! По ночам, лежа на теплой печи, он во всех подробностях вспоминал, как они любили друг друга, и те воспоминания немного разгоняли страхи.
Чем дольше он жил в одиночестве, наедаясь до отвала, тем чаще во сне его донимали кошмары, и засыпал он только на рассвете.
Иной раз, прочистив пистолет и загоняя обойму, он думал: ну что, может, приставить к виску, спустить курок? И все дела. Никаких забот, сомнений, головоломок. Не придется беспокоиться о документах, о зиме, о том, что делать дальше. Никаких страхов. Провалиться в бездонную пропасть. Наверно, все происходит мгновенно, не успеешь и боль ощутить. Он в себе чувствовал неодолимое желание приставить дуло к виску. Нажать на спуск.
Он понимал: нервы шалят. Когда к нему подступали подобные мысли, он хватал топор и начинал кромсать стенные перегородки. Ему нужны были сухие дрова. Рука была в порядке. Рана зажила. В ближайшее время он собирался смываться.
Но куда? В пустоту? К родным явиться не мог. Уж он прекрасно знал и своих родителей, и родичей, те бы отвернулись от него с омерзением. Все связи с людьми, которые установились за тридцать два года жизни, были утрачены, растеряны, порваны. Один, как перст один.
Терзаемый подобными мыслями, он беспокойно расхаживал по развороченному дому. Загнали в ловушку? Они добились своего! Под словом «они» Диндан имел в виду всех вне ловушки. Ну нет, он вырвется.
Диндан привык только брать, ничего не давая взамен. Краденые автомобили, спекуляция запчастями, ограбление колхозной кассы и, наконец, эта дурацкая затея с Берзом.
О Берзе он особенно не ломал голову. Если Берз погиб, Диндан не виноват. Руки у него чистые. Так он себя утешал. Страх за свою собственную жизнь не давал покоя Диндану. Страх и сумятица в мыслях.
В последние дни пропал аппетит. Еда застревала в горле. Сплошная сухомятка. Окорок, черствый хлеб. Масло. Сыр. Вино. Вино было допито. Продукты на исходе. Уже несколько раз он пытался покинуть тайник. Но страх удерживал.
Свою ловушку он повсюду носил с собой. От ловушки его могла избавить только смерть. Или чистосердечное раскаяние. Умирать Диндан не хотел. Раскаиваться не умел. Оставалось выжидать. Выжидать момента, когда можно будет вернуться к жизни, ее радостям.
Он подбросил в печку дров. Выпрямился. Глянул в окно. У него пресеклось дыхание. К дому приближались люди с автоматами.
Девятизарядный пистолет «Беретта» лежал всегда ыы под рукой. Диндан спустил предохранитель. Посмотрел в противоположное окно — тоже люди. Милиция. Уже в саду! Поблескивали вороненые стволы автоматов. Влип!
Вот оно! Развязка? А, будь что будет! Страха как не бывало. Да и был ли он? Диндан изжил свой страх, вместе с потом на печи его выпарил, утопил в гнилом колодце, из ручья его вычерпал, растерял в бору, собирая грибы, в кошмарных снах своих высмотрел, переборол даже будущие страхи.
И пришло облегчение, но вместе с тем и злость.
Он не помнил, как когда-то сам поступал с людьми, он возмущался тем, как с ним собираются поступить. Сволочи легавые, ругался про себя Диндан, скользя от окна к окну, выжидая, когда осаждавшие подойдут поближе, чтобы стрелять наверняка. Выследили, гады! Сами ишачат в поте лица, хотят и других заставить! Так просто меня не возьмете. Ишь, с автоматами притащились.
Дулом выбил оконное стекло, и еще не успели осколки коснуться земли, как он выстрелил по надвигавшимся фигурам.
Выстрелил дважды.
После выстрелов Диндан отскочил от окна, плюхнулся на пол. И вовремя. В окно посыпались пули. Цик, цок, цик, цок — щелкали они, впиваясь в стены. Зазвенели рыболовные колокольчики. Значит, Берза все-таки нет в живых. Об этом можно было догадаться еще тогда, в библиотеке, иначе бы не стреляли. Сумеет ли он оправдаться? Навряд ли, чудес не бывает. Бежать. Защищаться!
Пригнувшись, Диндан пробежал по дому. Пробежал, стреляя в окна. Забился в запечье, перезарядил пистолет, вдыхая запах жарившегося окорока, который ему не придется отведать. Во дворе гремели выстрелы, пули решетили стены.
Капитан Пернав, возглавлявший оперативную группу, не знал, сколько бандитов засело в доме. Ему не хотелось понапрасну рисковать людьми. Один из милиционеров, подкравшись поближе, швырнул в окно дымовую шашку. Конечно, можно было весь дом прошить автоматными очередями, но было желательно Диндана взять живьем.
Струга стоял шагах в двадцати от дома, за стволом вековой липы. Он видел, как из окон повалили клубы белого дыма, и, затаив дыхание, ждал, в какое окно выпрыгнет убийца.
До сих пор Диндан только радовался, что стенные перегородки в доме разрушены. Лежа в запечье, он держал на прицеле все окна, но тут на полу, извергая удушливый дым, зашипела какая-то штуковина.
Ну, теперь мне крышка, промелькнуло в голове у Диндана. Так глупо влипнуть! И почему-то он вспомнил Мару и своих родителей. Ему стало жаль себя, ужасно захотелось свежего воздуха. Задыхаясь, давясь от кашля, он прокричал в окно, что сдается.
Это была уловка. Диндан надеялся, что быстрота и натиск вынесут его из беды. Впервые в минуту опасности он рассуждал и действовал здраво. Из библиотеки он убегал, скорее подчиняясь инстинкту. Неуловимый Диндан — вот о какой славе мечтал он отныне.
Милиционеры поднялись из укрытия, подошли поближе.
Диндан не заметил, что один вороненый ствол, затаившийся в кустах черной смородины, по-прежнему держал его на мушке.
— Выходи! — крикнул милиционер с офицерскими погонами.
— Я ранен! — отозвался Диндан. — Сдаюсь! Помогите!
Звучало это вполне правдоподобно.
Милиционеры двинулись к дому, слегка опустив автоматы. С другой стороны уже взламывали заколоченное досками окно. Кто-то пролез через другое окно и, едва различимый в дыму, пошел на Диндана.
Диндан решился. Сейчас, или все пропало.
Словно в беге с препятствием, взял старт у окна, на ходу паля из своего увесистого пистолета. Второпях ни в кого не попал. Понятное дело, в стрельбе давно не упражнялся. А милиционеры не стреляли, боялись задеть своего. На полном скаку Диндан миновал застигнутое врасплох оцепление. Милиционеры попадали на землю, хоронясь где можно. Диндан перелетел через кусты акаций, вот уж старая липа, за нею — лесистый овраг. Диндан ликовал. Опять он вышел победителем.
Земной шар неожиданно накренился и с размаху шибанул его по скуле.
Вот как это происходит, еще успело промелькнуть в сознании. Выстрелов он не расслышал. Смерть? Отныне и во веки веков? И даже не больно! Нет, не хочу, нет, кричал он, но звук не срывался с губ. Глаза широко открыты. Он видел землю так близко, как никогда ее не видел. Комочки красноватой глины, высохший репейник. Странная тяжесть наползала снизу, от ног, и в эту тяжесть он погружался, словно в воду. Когда-то он любил рассказывать анекдот про человека, по которому проехался асфальтовый каток. Теперь он сам был этим человеком. Но пока еще не больно. Только тяжесть наползала. Гудела земля. Он знал: бегут. Бегут в тяжелых сапожищах, бегут в легких ботиночках. На чердаке осталась целая груда опорок. Диндан шевельнул левой рукой. Двигалась. В правой ощутил тяжесть пистолета. Асфальтовый каток подбирался уже к пояснице, боль раздирала крестец, можно подумать, его посадили на кол, и по тому колу асфальтовый каток катится вверх, расплющивая тело.
Диндан направил пистолет в ту сторону, откуда доносился топот. На бежавших. Из последних сил собрался нажать спусковой крючок, но не успел. Пистолет выбили из рук, Диндан потерял сознание.
Как только Диндан оказался вблизи липы, Струга бросился ему наперерез. За толстым стволом Стругу было не видно, и милиционер, засевший в кустах смородины, дал короткую очередь, рассудив, что преступник вот-вот скроется в овраге. Он прострелил Диндану ноги.
Струга даже не вытащил из кобуры пистолет. Убийцу нужно взять живым! Неужели застрелили? Струга был зол на милиционера, неосмотрительно давшего очередь. О, хорошо, не попал в него. Несколько пуль просвистело рядом. Диндан с разбегу плюхнулся в репейник, земля у его ног почернела.
— Берегись! — раздался окрик Пернава.
Последний прыжок, и Струга ударом ноги с наскока вышиб из рук Диндана пистолет.
Там же в саду Диндана перевязали. Он потерял много крови. Его положили на пальто и понесли через сад, сгнившие яблоки хлюпали под ногими. Богатый урожай погиб на заброшенном хуторе. Над седыми елями кружили потревоженные выстрелами вороны.
После осмотра в сельской больнице, куда доставили Диндана, врач сказал, что спасти его может только безотлагательное переливание крови.
Временами, когда к Диндану возвращалось сознание, он в себе чувствовал неодолимую жажду жизни.
Уже в том, что он попал в больницу, он усматривал нечто необыкновенное. Диндан всегда и во всем почитал себя человеком необыкновенным. Вот и теперь: необыкновенным образом он попал в больницу. Но отнесутся ли к нему здесь столь же внимательно, как к любому другому больному? Может, вздумали его умертвить? Без суда и следствия? В слабеющий рассудок Диндана назойливо стучалась фраза:
«Ноги уже в темноте, ноги уже в темноте».
И еще такая:
«Не станут они со мной цацкаться».
Бесстрастная деловитость и профессиональная сноровка врача, которые проявлялись в жестах, взгляде, отрывистых приказаниях сестрам, — все это не смогло успокоить Диндана.
Диндану казалось, что приготовления к операции протекают медленнее, чем обычно. Ему казалось, это делается умышленно. Когда ему впрыснули небольшую дозу морфия, он испугался, что его хотят усыпить, а потом лишить самого драгоценного — жизни.
— Помогите, — лепетал он. — Маре передайте. Я не хочу умирать.
Некоторое время он бредил. Слова тяжело, но связно сходили с языка.
«У вольных птиц век короче, чем у живущих в неволе», — Диндан несколько раз повторил эту фразу. Потом в его взгляде появилась осмысленность, и он сказал врачу:
— Доктор, я уже наполовину пуст. Снимите тяжесть с ног, а в груди легко, я сейчас полечу. Держите меня под руки, когда станете оперировать. Не убивайте меня, спасите.
И потом прошептал так тихо, что врач едва расслышал:
— Им я не верю. Они хотят меня прикончить. Спасите.
Была установлена его группа крови. Вызваны два донора.
Диндан лежал на столе в операционной. Яркий свет вливался в комнату сквозь большие окна. Постукивали башмаки на деревянной подошве. Пахло йодом. Старшая сестра приготовила аппарат для переливания крови. Донорам захотелось узнать, кому они отдадут свою кровь.
Доноры — народ особый. Братья по группе крови. Теперь, когда за сдаваемую кровь не платят, доноры стали гуманистами, у них свои идеалы, они верят в кровное братство людей.
Первый донор оказался учителем, пионервожатым. Молодой человек был гуманным педагогом. Дети его любили. Он отдавал свою кровь, и в поселке все об этом знали. В таком поселке, как этот, друг о друге все знали всё. Чуток к товарищам. Вежлив с соседями. Во всех отношениях человек достойный, всегда держал слово, обладал достаточным воображением, отличался удивительным уменьем проникнуть в душу ребенка. С детьми был чист и прозрачен, словно родник. Он учил, что цель жизни — бороться за правду, что высшие добродетели — честность и отвага. Он воспитывал детей в духе патриотизма, готовил их к высокой миссии — стать гражданами.
Узнав, что кровь предназначается преступнику, учитель смутился.
Он свято верил во взаимные обязательства общества и личности. Гармония этих двух взаимообязательств была для учителя залогом осуществления грядущих идеалов.
А тут его просили отдать кровь человеку, который восстал против всего того, за что учитель боролся, чему учил своих учеников. Отдать кровь человеку, который разрушал и подтачивал основы общества? Отдать кровь человеку, который надругался над общественным правопорядком, который пренебрег мнением и взглядами своих сограждан? Отдать кровь человеку, который ни во что не ставил труд других людей? Отдать кровь человеку, измерявшему все ценности на деньги, добытые бесчестным путем?
Он крал? Да, он крал.
Он грабил? Да, он грабил.
Тогда учитель задал наиглавнейший вопрос!
— Он убийца?
Капитан Пернав был вынужден признать, что на совести Диндана (если она у него есть) лежит ответственность за судьбу Эдмунда Берза.
— Архитектора Берза?
Учитель знал архитектора по его статьям в газете, видел здания, построенные им.
— Значит, я должен отдать свою кровь убийце?
И он отказался отдать свою кровь Диндану. Это шло вразрез с его принципами. Как после этого он станет смотреть в глаза детям? Так рассуждал он, к такому пришел решению, и его решение было окончательным.
Второй донор, человек попроще, работал кассиром в промкооперации. Здоровяк без особых претензий и высоких помыслов. Кровь сдавал отчасти из гуманных соображений, но больше для здоровья, временами чувствуя в себе избыток крови.
Кассир был на редкость крепким человеком, сидячий же образ жизни действовал на него губительно. А сдаст кровь — становится легче. Кассир не возражал отдать кровь Диндану, хотя Диндан в свое время ограбил кассу его коллеги в соседнем районе.
Но когда кассир увидел, что учитель — а тот в его глазах был эталоном порядочности — отказывается дать кровь, то и кассир заколебался.
Он знал, в поселке станет известно, что он отдал кровь убийце. Пойдут разговоры, что убийца ему брат про крови. Как знать, распустят слухи, что и он убийце брат ко крови. Отдать кровь нарушителю закона? Человеку, в свое время обокравшему его товарища по работе? «Ага, вон кого, оказывается, пригревает своей кровью наш кассир, может, он тогда и кассу помог ему ограбить? А что? Ничего удивительного! Не поискать ли нам другого кассира». И кассиру померещилось, что он слышит голос начальника: «У шурина воры в Риге среди бела дня от зоопарка угнали новенький «Москвич». Пока тот в саду зверей разглядывал, машины и след простыл. И кто бы мог подумать, что наш кассир такому зверюге даст свою кровь!»
Кассир, потея от смущения, тоже отказался.
Жизнь Диндана висела на волоске. У него была редкая группа крови. Пока Струга пытался уговорить принципиальных доноров, вошел один из милиционеров, сказал, что у него та самая группа, что он согласен дать свою кровь.
Лишь на следующий день врачи разрешили Струге задать Диндану несколько вопросов.
Струга показал фотографию Берза.
— Твоя работа?
Ну, дела! Ему хотят пришить мокрое дело! Ничего не выйдет! Он, Диндан, не убивал этого человека.
— Нет, — сказал Диндан, часто моргая.
— Где труп? — спросил Струга.
Позже Диндан и сам не мог понять, почему сознался. Каток действительно расплющил его волю? Почувствовал раскаяние?
Нет, Диндан оставался верен себе. Признание объяснялось тем, что Диндан только что изведал сладость покоя, свободы от страхов, его донимавших.
Как это прекрасно — свобода, покой! Первую искру он ощутил уже тогда, когда решил не сдаваться, бороться, когда, отстреливаясь, убегал.
Асфальтовый каток все приглушил.
А теперь он знал, это чувство можно вернуть. Говорить то, что думаешь, говорить открыто, не таясь, не лгать ни себе, ни людям, — и тогда придет чудесный покой, чувство безмятежности. Страх же исчезнет.
Теперь он знал, что ему следовало сказать своим тогдашним пассажирам: «А знаете, меня ужасно беспокоит ваш сверток, так и кажется, вы собираетесь огреть меня завернутым в газету кирпичом!»
Одно из двух: или в свертке оказался бы кирпич, или же все кончилось бы смехом.
И, возможно, жизнь сложилась бы иначе. Но он без проверки поверил в кирпич. Варился в собственных страхах, пока не сварился. Пока по нему не проехался каток, как проехался по человеку в том анекдоте. Теперь его, плоского, расплющенного, подсунут в щель под дверью зала суда.
Впрочем, одним страхом всего не объяснить. Диндан не собирался менять свои взгляды на взаимоотношения между обществом и такими индивидами, как он. Нет, он останется при своих убеждениях. Кто докажет ему обратное? Если человек не хочет сам себя убедить, то и другие навряд ли сумеют.
Но теперь-то он знал, как избавиться от страхов.
Рассказать обо всем, ничего не скрывая, — вот верное средство.
Последний тяжкий камень — Берз — еще давил Диндану грудь, и он швырнул этот камень в невозмутимого Стругу.
Пусть узнает, пусть убедится! Диндан не посягал на жизнь Берза. Труп сам превратился в труп.
— В клетке! — насилу выдавил Диндан.
Над ним нависали глаза Струги, камень погружался все глубже, лицо оживилось, всколыхнулась подернутая рябью невозмутимость.
— В клетке? В какой клетке?
Но Диндан больше не мог говорить. Главное было сказано, на мелочи не хватило сил. В груди так легко. Не вчерашняя птичья легкость на операционном столе, когда он собирался упорхнуть в небытие, нет, теперь была легкость души человеческой, ее покой. Казалось, сердце вот-вот остановится от обретенного покоя.
Кровь в голове шумела, совсем как шумит лес, а может, это в лесу шумела кровь? И возможно, в тот миг облегчения, когда сердце почти остановилось, Диндан осознал впервые, что он сделал Берзу — как человеку. И этот первый проблеск, первая ласточка совести не явились ли причиной внезапного обморока? Как знать? Одна ласточка не делает весны. Может, всего-навсего минутная слабость?
Подоспела сестра со шприцем.
Струга так и не дождался ответа. Доктор сказал, что жизнь Диндана вне опасности, что завтра можно будет опять с ним поговорить.
Исчезновение Берза, таким образом, было подтверждено. Осталось разыскать труп.
Установить обстоятельства гибели Берза. Предать суду Диндана и сообщников. И после сдать дело в архив.
Берз?
Каким он был в действительности, узнаю ли, раздумывал Струга. Как вел себя в последние минуты? Был ли похож на меня? Все мы дети одного поколения, как орехи с одного куста. В иных забирается червь, выедает сердцевину, остается труха. Других сорвет ветер еще до того, как успеют вызреть, третьих растащат белки, склюют птицы, и лишь немногие, попав в плодородную почву дадут новый побег. На первый взгляд, все мы одинаковы, но по сути своей очень даже разные. Быть может, подобные рассуждения в мои годы непростительны и наивны? Ребячество? Сентиментальность? Ну так что же? В моем возрасте и в моей работе не обойтись без щепотки морали. Как повару не обойтись без соли, так и следователь обязан приправлять суп жизни щепоткой морали. Иначе он превратится в обычного пропольщика сорняков. А сорняки и машиной можно уничтожить. Или с помощью химикатов.
Однако дело не закончено.
Клетка?
Почему клетка?
Где эта клетка?
Шел сороковой день с момента исчезновения Берза. Падал первый снег.
Нежный, неотразимый, как забытье.
Видимость была скверная.
Желтыми снопами света буравя ночной туман, машина ползла вверх по косогору.
Сероватый ствол дерева с подмятой кроной лежал поперек дороги.
Эдмунд Берз снял ногу с педали газа, притормозил, выжал сцепление, до отказа натянул ручной тормоз. Переключил рычаг в нейтральное положение.
Берз вышел на дорогу. Ноги увязли в песке, и в тот же миг его стукнули по голове чем-то мягким и тяжелым. Земля надвинулась чугунной гирей, и Берз ощутил во рту мерзостный вкус желудочного сока.
Пришел в себя уже в кабине.
Он сидел на заднем сиденье, с обеих сторон стиснутый какими-то людьми. Берз не имел представления, долго ли они ехали и где находятся. Должно быть, неизвестные в машине вели разговор, случайная фраза зацепилась в сознании Берза и жужжала там назойливой мухой:
«У вольных птиц век короче, чем у живущих в неволе».
Автомобиль остановился.
Не говоря ни слова, действуя ловко и согласованно, незнакомцы вытащили Берза из машины. Он сопротивлялся, но голоса не подавал. Страха не чувствовал. Только злость и удивление. Затылок от боли прямо-таки раскалывался.
Быстро усмирив Берза, они понесли его через густые, колкие кусты, поволокли куда-то вверх, скатили вниз, не раз перетаскивали через поваленные ветвистые стволы, пока наконец не достигли более или менее ровного места.
На дне оврага Берз увидел клетку.
Он больно ударился о цементный пол, но тут же вскочил, бросился к выходу.
Массивный запор защелкнулся у него перед носом. Трое незнакомцев скрылись в гуще кустарника. Берз не успел и не смог разглядеть их лица. В темноте шелестели ветви. Потом все перекрыл однообразный вой ветра.
Так вот как они орудуют! То была первая явившаяся мысль. Раньше были конокрады, теперь объявились автокрады. Бандиты — вот кто они! И все же в глубине души некий рассудочный голос сказал: «Могло быть и хуже. Твоя жизнь висела на волоске».
Берз попробовал открыть запор, но тот был устроен так, что изнутри невозможно было дотянуться до задвижки. Стальной круглый щит, загнутый по краям, укрывал запор.
Тогда Берз произвел осмотр клетки.
Клетка эта, примерно шесть на восемь да два с половиной метра в вышину, была сварена из стальных брусьев. В промежуток между ними можно свободно просунуть руку, и только. Клетка стояла на бетонном основании, брусья пропущены глубоко в бетон.
Пядь за пядью Берз осмотрел бетонное основание. Ощупал каждый брус, проверил, не расшаталось ли крепление, нельзя ли где-нибудь выбраться наружу. Берз вскарабкался наверх, чтобы испытать стыковку брусьев потолочного перекрытия.
Все напрасно! Клетка была добротна, основательна, сработана руками умелого мастера, клетка надежная, прочная, клетка что надо.
По прошествии часа безуспешных попыток Берз пришел к выводу, что ночью выбраться из клетки своими силами не удастся.
Когда-то в клетке держали лошадей. В углу остались кучи навоза, прелой листвы, гнилой соломы. Там же проросли дюжины две мухоморов и каких-то поганок. На ветру мерно покачивались ржаные колоски.
Под ногами что-то звякнуло. Берз нагнулся, поднял кусок проволоки длиною метра в полтора. Отшвырнул его в сторону. Наподдал ногой пустую консервную банку. Компот производства Болгарпродэкспорта. В углу же стояло еще крепкое деревянное корыто, наполовину заполненное дождевой, уже прогнившей водой. Больше ничего в клетке не было.
Из-за облаков выплыла луна. Помигивали звезды. Туман рассеялся. Но рассмотреть как следует местность мешали высокие, заросшие склоны оврага. Клетку со всех сторон обступали кусты и деревья. Странно, откуда в лесу взялась эта клетка? И кто ее с таким старанием выстроил? Берз так и не пришел ни к каким определенным выводам, хотя передумал всякое.
Ужасная была ночь.
Берз прилег, собрав в кучу листья посуше. От холодного жесткого бетона ломило кости, пробирала дрожь. В правой ноге заныла, потянула подагра. Казалось, кто-то тюкал и тюкал тазобедренный сустав туповатым тесаком. Большой палец болел так, будто слон на него наступил. Адские боли!
Об остальном он особенно не тужил. Решил, что при свете дня, присмотревшись к засову, сумеет выбраться из клетки. А если не сумеет, его найдут, в этом он не сомневался. Не завтра, так послезавтра, ну, через день-другой. Побыть немного в одиночестве после маеты и тревог цивилизации — представлялось даже заманчивым.
Ни за что бы раньше он не поверил, что осенью, во второй половине сентября, так лютуют комары! Несметные полчища их вылетали из чащи и с въедливым писком набрасывались на него.
Сняв с себя плащ, стал им размахивать, отгоняя настырных созданий, и все же дюжина-другая добралась до лица, застряла в волосах, впилась в щеки и шею, заползла в уши. Он размазывал их прямо по щекам, стряхивал с себя на бетонный пол.
Кошмар! Слиться с природой, насладиться одиночеством? Окунуться в первозданность, проникнуться философским настроением? Куда там! С ума сойдешь, отбиваясь от мелкой нечисти, а тем временем воры гонят твою машину неведомо куда!
Да! Что же будет с машиной?
В клетке придется отсидеть день-другой, — он всегда настраивал себя на худшее, сколь бы благополучным ни рисовался исход, — так вот, в клетке придется отсидеть день-другой, пока он сам не выберется или пока его не найдут, а машину тем временем угонят черт те куда, ее могут продать, потом еще раз угнать и снова продать.
Ничего, машину рано или поздно он получит обратно. А вот с комарами не было никакого сладу. С злобным писком наседали со всех сторон, лютые, как звери. Берз совсем уже отчаялся — дотянет ли до утра.
Под утро похолодало. Берз попробовал согреться, прыгая и хлопая себя по плечам.
Взошло солнце, осветив верхушки деревьев. Берз прикинул, что деревья даже днем будут застить солнце и только под вечер в клетку проникнут прямые лучи.
Теперь можно было осмотреть окрестность.
Клетка стояла на дне глубокого оврага.
Деревья, кустарник буйно разрослись — по дну оврага и по его склонам. Прошлогодняя буря не миновала и этих мест. В северной части оврага образовался настоящий завал. В голубое небо упирались поверженные, разломанные, расщепленные стволы.
Похоже, сюда лет двадцать не ступала нога человека.
Поодаль, на дне оврага, протекал ручеек. Его не было видно, но мелодичное журчание доносилось отчетливо.
За ручьем овраг совсем тонул в чащобе, вдоль и поперек заваленной опрокинутыми елями. Во все стороны топорщились сухие, колючие ветки, снизу посеребренные, на концах темные. Странный, как в сказке, поверженный бурей лес.
Клетка стояла на сравнительно ровном месте. В южной стороне, подступив к самым брусьям, разрастался орешник, увешанный спелыми гроздьями.
Берз рвал орехи и грыз с удовольствием.
Орешник взбирался вверх по скату оврага, и зеленая стена кустарника терялась за седыми стволами величавых елей, красноватыми свечками сосен, желтыми кронами берез и редкими пирамидами осин.
К северу от клетки почва была увлажненная, здесь прижился ивняк, ольшаник и еще какие-то неизвестные Берзу кусты, а дальше, там, где журчал ручеек, колкими прутьями щетинился бурелом.
Западная сторона казалась наиболее ровной, но она до того густо заросла, что далее пяти метров невозможно было ничего разглядеть.
Прошло несколько часов, и Берз, по-всякому испробовав своими силами выбраться из клетки, принялся кричать.
— У-у! У-у-у! — кричал он.
Никакого ответа. Никто не пришел.
Примерно в полдень, когда над ним просвистели голубиные крылья, он по-настоящему осознал серьезность своего положения.
Никогда бы не поверил, что такое может случиться с ним! Еще вчера был свободен как птица, и вдруг эта клетка.
Мучила жажда.
В недостижимой близости своим мелодичным журчанием искушал ручеек. Берз с отвращением поглядывал на ослизлое корыто. Сдержался, не стал пить. От голода сводило желудок, а вместе с вечером, бросая длинные, уродливые тени, подкралась тревога.
Болел затылок, давило грудь. Тошнота подступала к горлу. Губы потрескались. Нёбо пересохло. Язык одеревенел.
Временами Берз все еще вскрикивал слабеющим голосом.
Лес не мог быть бесконечным. Однако на сколько километров мог простираться такой лес, этого он, конечно, не знал. И все же где-то должно быть жилье, должны быть люди. По осени куда только не забираются грибники. На мшистом склоне оврага он кое-где приметил коричневые шляпки боровиков. Нет, зря он беспокоится за свою судьбу. Главное — не отчаиваться, его непременно найдут. Не завтра, так послезавтра. Не послезавтра, через три дня. Через неделю. Одно сейчас важно — выжить.
Безнадежно закружилась голова. Сам того не сознавая, Берз склонился над корытом, принялся жадно глотать гнилую воду. Грудь сдавили спазмы. Когда его стало тошнить, он старался не запачкать корыто. И снова пил, пока вода не осела в желудке.
С заходом солнца забылся в тяжелом, мучительном сне.
Что-то прохладное коснулось лица. Берз рывком поднялся.
Тряся лохматой дождевой бородой, над лесом плыло темное облако. Ветер легко и печально шумел в вершинах сосен, с натужной хрипотцой ему подтягивали ели.
Дождь мягко затухал в сосновой и еловой хвое, но звучный перестук капели доносился из лиственной чащи — от берез, ольхи, ивы, орешника. Вода струилась по веткам, стволам. Веселее запел ручеек.
Как ток по проводам, по брусьям клетки бежала вода. Гибкие, юркие ручейки стекали вниз, увлекая за собой кусочки ржавчины, струпья сурика.
Припав лицом к бруску, Берз лизал языком дождевую воду.
Дождь пришелся кстати, он привел его в чувство.
Мысли стали являться стройные и связные. Один среди дремучего леса, в клетке. Главное, рассуждал он, не поддаваться панике. Собрать воедино всю волю, все силы. Не может быть, чтобы не пришло спасение, а то и сам придумает, как выбраться. Не может быть, чтобы сюда не забрели грибники и ягодники. Когда, в какое время вероятней всего их появление? Надо быть готовым подать им сигнал. Может, звуковой — ударяя по брусьям клетки? Но прежде всего надлежало разрешить проблему номер один. Вода и пища.
У него был плащ на подкладке. К счастью, с собой оказался и нож, и он с теплотою вспомнил о матери, та всегда говорила, что мужчина без ножа в кармане никакой не мужчина. У него были ботинки, часы, одежда и деньги в маленьком карманчике брюк. Остальное отобрали, пока был без сознания. Только деньги в маленьком карманчике не нашли. Он улыбнулся. Деньги? Что в клетке делать с деньгами, в клетке деньги ничто, не мог же он на них купить ключ. Или пилу-ножовку, чтобы распилить брусья? Или пищу? Воды? В клетке деньги теряли ценность. Деньги годились единственно на растопку. Спичечный коробок гремел в кармане плаща, Хотя он сам не курил, но спички носил при себе. Впрочем, деньги решил приберечь. Вот выберется из клетки, тогда и пригодятся. А то и на растопку пойдут, после дождя все отсырело, развести огонь не так-то просто.
Наступивший день выдался сухим, солнечным, лес и клетка с самого утра дымились, словно огромная парилка.
Сквозь гущу листвы, в роящихся пылинках, пробивались снопы солнечного света. Млела прозрачная дымка, клубясь вокруг черных, бурых и серых стволов.
С утра, закусив орехами, Берз принялся за рытье колодца.
В северной стороне за клеткой земля была влажная, и он надеялся, что там удастся выкопать колодец. Он рыл всю первую половину дня, употребляя нож, как лопату, и ладонь, как ковш экскаватора. Чем глубже он проникал, тем более увлажнялась земля, и когда в полдень над клеткой просвистели голубиные крылья, дело было сделано — колодец вступил в строй. Может, это были всего-навсего остатки дождевой воды, а может, здесь в низине были мелкие роднички. Ему очень хотелось, чтобы вода оказалась родниковой, капиллярного происхождения, в этом случае вопрос с питьем можно было считать решенным.
Теперь он склонялся к тому, что в клетке придется провести неделю, а то и две. Пока его не найдут.
Он приготовился прожить это время, не впадая в отчаяние.
Берз срезал все ветки ивняка, до которых мог дотянуться. Из тех, что покрупнее, соорудил сводчатый, полуцилиндрический остов. Спроектировал практическую, предельно малогабаритную квартиру. Остов оплел гибкими прутьями, с торца загородил его ветками, застелил листвой. Точно так же и верх обложил листвой, а затем накрыл плащом. Пристежную клетчатую подкладку с плаща решил использовать вместо одеяла.
Ночью опять пошел дождь, и Берз убедился, что его палатка водонепроницаема. Правда, в ней можно было лежать, и только, но и это неплохо.
Бетонный пол застелил дерном. Дерн вырезал ножом на южных подступах к клетке. Там грунт был травянистый, сухой.
Из полутораметрового куска проволоки Берз смастерил крючок, насадил его на палку.
Теперь он мог, зацепив крючком дальние орешины, подтягивать их к себе. С тех ветвей, до которых невозможно было достать, он старался сбить орехи на землю, а затем подтянуть их к клетке.
Берз собрал довольно много орехов и уже подумывал о том, как бы удлинить шест, когда появилась белка. Белка вела себя так, будто тут ее охотничьи угодья. Нагло скакала с ветки на ветку, перебиралась с куста на куст, щелкала скорлупки. Берз пытался прогнать ее криком. Поначалу белка испугалась и, недовольно цокая, взметнулась на сосну, но очень скоро воротилась, осознав несерьезность угрозы. Человек в клетке для нее был не опасен.
Впоследствии она привыкла к Берзу и уже без зазрения совести собирала урожай.
Берз подобрал все прутики, ветки и палки, оказавшиеся в пределах досягаемости. Сначала он намеревался разжечь большой костер и подать дымом сигнал, на сухое топливо навалив сырых листьев. Но поверху, над оврагом, не переставая дул ветер, и Берз рассудил, что дым рассеется, и все равно его никто не заметит.
Под кустами, в заячьей капусте, он подобрал довольно много сучьев. Заодно поел заячьей капусты. Ножом на лучинки расщепил веточки, и у него набралась небольшая поленница сухих дров. Скорее для моральной поддержки, чем для практического использования.
Из консервной банки был изготовлен котелок. Берз вырезал две плитки дерна и между ними соорудил очаг.
В палатке можно было устроиться с известным комфортом. Голову прикрыть полой плаща. Комары попискивали где-то снаружи. Слушать такой писк было даже приятно. Если отдельным комарам удавалось прорваться внутрь, он их тут же давил, выждав, чтобы сели на лицо или руку. Берзу нечего было есть, но и себя он есть не позволял.
Ночью удалось заснуть на несколько часов. В таких условиях это было достижением. Лишь раз-другой он просыпался и, широко раскрыв глаза, глядел в темноту. За брусьями клетки шумел черный ветер.
Ближе к утру, когда стало светать, он заснул совсем крепко. Проспал до восьми. Встал свежим и бодрым.
Жить, полагаясь только на себя?
Да, тут все зависело от его сметливости, изобретательности. Сколько раз, бывало, он придумывал что-то хорошее, но стоило поделиться с другими, как у хорошей мысли появлялись не менее хорошие советчики, и что ни советчик, то свой совет, и если к каждому прислушиваться, то получалось...
Ничего не получалось.
Берз подсчитал собранные орехи — всего триста восемьдесят два ореха. Завтраками я на время себя обеспечил, рассудил он. Вначале он постоянно испытывал голод, но припасы расходовал бережно. Он подсчитал, что, если на завтрак будет съедать по десяти орехов, их хватит на тридцать восемь дней. Навряд ли, конечно, придется пробыть в клетке столько, но он всегда себя настраивал на худшее. Долго приглядывался он к грибной плантации, разросшейся на компосте из лошадиного навоза, прошлогодней листвы и прелой соломы. На осенней выставке грибов ему случалось видеть шампиньоны, но он не доверял своей памяти. Его память прочно удерживала фасады домов, ритмы линий, соотношение плоскостей, соразмерность масс, архитектоника грибов в прежней жизни не привлекала его внимания.
Он знал, шампиньоны — грибы осенние. Но полной уверенности не было, уж слишком те смахивали на обычные поганки. Шляпки здоровенные, широкие, иную и ладонью не прикроешь. Одни отсвечивали зеленью, другие — коричневатым. Сверху чешуйки. На ножке нечто вроде кольца. С бахромой.
Берз принюхивался к грибам, но те были без малейшего запаха. Наконец один из них он срезал со всеми предосторожностями, чтобы не повредить грибницу, мицелий, — на тот случай, если гриб окажется съедобным.
Грибная плоть на срезе зарумянилась. Берз знал, что шампиньоны можно есть сырыми. А вдруг поганка? Съесть маленький кусочек — неужели умрешь? Сначала, наверно, станет плохо, будет тошнить. Если ж это шампиньон, ничего подобного не произойдет. Да и кусочек поганки не повредит. Ладно, там будет видно.
Он поднес кусочек к языку. На вкус приятный. Глотая слюни, Берз выжидал. Дурно не делалось. Может, сначала подсунуть гриб белке? Но белка не притронется к грибу, от которого пахнет человеком. Белка наведывалась в клетку не за грибами, у белки грибов полон лес. Боровики! Так что придется самому снять пробу.
И он съел еще кусочек. Ничего не случилось. Подождал минут десять. Самочувствие по-прежнему прекрасное. Съел гриб целиком. Со спокойным сердцем улегся спать. Если и помрет, то хотя бы не на голодный желудок.
Две дюжины поганок на поверку оказались шампиньонами. Это было неожиданной удачей, он торжествовал.
В тени ольшаника густым ковром росла заячья капуста. Ее можно было рвать на расстоянии вытянутой руки. Ежедневно он собирал пригоршню заячьей капусты. Рассчитал, что при такой норме потребления капусты хватит всего недели на две, однако он был не в силах урезать или уменьшить рацион.
Берз опасался упадка сил и апатии.
К великой радости, на южной стороне клетки, рядом с бетонным основанием, он обнаружил два гриба-дождевика. До них можно было дотянуться. Он знал, что молодые дождевики съедобны. Он варил их и ел. Каждый день по дождевику вместо обеда. Запасы топлива сразу же катастрофически сократились. Берз решил кипятить воду раз в неделю.
В вырытом колодце держалось с полведра не очень прозрачной воды с лягушачьим, илистым привкусом.
Ежедневно пополудни над ним раздавался свист голубиных крыльев. Птицы прилетали к ручью на водопой.
Когда Берз сидел неподвижно, лесные голуби опускались посидеть на верхние брусья клетки.
Не раз пытался он поймать голубя. Частично распустив носок, сплел из синтетического волокна силки. Расставил на крыше.
В первый день прождал напрасно — голуби пролетели мимо. На следующий повезло, прилетели четыре голубя, двое угодили в петлю.
Берз прикинул, что это голубиная семья. Самка, чуть поменьше самца, да еще двое птенцов, у тех ало-голубые шейки, серо-синие плечи, а сизые грудки не так ярки, как у родителей. Папаша-голубь вперил желтоватый глаз в неподвижно сидящего человека, склонив к нему свой клюв с красноватым комлем. Когтями крепко вцепился в брус клетки.
Берз рывком затянул петлю, и один из стариков — самка — задергался, забился о брусья.
Остальные голуби в ужасе захлопали крыльями, и немного погодя хлопанье перешло в знакомый свист. Мелькнули их белые грудки.
Берз немало раздумывал о возможности послать с голубем записку. Но у него не было бумаги, за исключением десятирублевок в карманчике брюк.
Он надеялся, что сможет угольком написать просьбу о спасении на десятирублевке и, привязав голубю к ноге, отпустить с ней птицу.
Даже попробовал писать, но стоило денежной бумажке немного помяться, согнуться, как угольные письмена сами собой осыпались. Посылка письма отпадала.
Вчера он возился с десятирублевкой и угольками. Сегодня пытался просунуть голубя между брусьями. Задача не из легких: голубь оказался крупной птицей. Когда он забился над верхним перекрытием, можно было подумать, что размах его крыльев не менее полуметра. С горем пополам Берзу удалось протащить голубя между брусьев.
В почтальоны голубь не годился, и Берз его зарезал, общипал, разделал. Не сказать, что занятие из приятных, да он бы никогда и не подумал, что способен зарезать голубя, общипать его, разделать, но голод явился прекрасным наставником.
Берз вспорол зоб, вытряхнул из него множество сосновых и еловых семечек.
Промыл тушку, сварил ее на ужин в консервной банке. Банку прополоскал, прочистил и выскреб. Пользовался ею и как питьевым сосудом, и как кастрюлей.
Бульон получился на славу, мясо, правда, постное, но варево взбодрило, подняло настроение. Берз уж загорелся идеей расставить силки на зайцев, только не знал, как подманить их к клетке.
Дня через три голуби снова опустились на брусья. На сей раз двое молодых. Самец куда-то исчез. Берзу не удалось изловить ни одного, голуби улетели, даже не заметив западни. Но через день они вернулись втроем, и Берз поймал одного.
Берз ощутимо худел, терял силы. Зато ночью спал хорошо. Пищу варил только тогда, когда попадался голубь. Запасы дров подходили к концу. Правда, он ухитрялся вскипятить банку воды при ничтожных затратах хворостинок.
У него было тринадцать спичек, каждую он расщепил ножом на четыре части. Должно было выйти сорок две спички, но многие крошились, ломались, получилось всего двадцать восемь, но и это было неожиданным резервом.
Погода держалась ровная, теплая.
Белочка частенько наведывалась к орешнику, добирая недоступные Берзу орехи. Рыжеватая шубка ее мелькала то там, то здесь. Иногда белка оказывалась совсем рядом с клеткой, становилась на задние лапы — передними держала орех — и с тоской во взгляде смотрела на Берза.
Белка не боялась человека.
Он подумал о том, что было бы неплохо белку приручить, поймать и съесть. Не совсем это, правда, этично — съесть прирученную белку, но жажда жизни была сильнее, и он был уверен, что у него б не дрогнула рука разделаться с белкой.
Однако белка была себе на уме, не приручалась.
Иногда Берз чуть ли не полдня подманивал белку шляпкой шампиньона, держа гриб на кончике проволоки над тем местом, где предварительно расставил силки. Если б белка сунулась за грибом, петли ей не миновать. Но грибов повсюду полным-полно, боровики во мхах раскрыли большие, бурые зонты и уж начали заваливаться на бок от старости, но белка на них не глядела, куда уж там обращать внимание на шампиньоны.
Берз сердился, всячески поносил зверька, но поносил ласково, чтобы интонация голоса не выдала того, что он говорит. Все еще надеялся подманить белку.
Ореховый червь, гнусный долгоносик, испортил из его запасов несколько орехов. Горькая труха осыпалась на скорлупки, когда он разгрызал червивый орех. Пришлось урезать утренний рацион.
Теперь Берзу казалось, что ему придется долго прожить в клетке.
В такие моменты он с тревогой думал о зиме, о морозах, метелях, и подобные мысли отнюдь не казались смешными. Смешной казалась мысль о смерти. Он не имел понятия, как справиться с морозом, теплой одежды не было, да и вопрос с питанием представлялся совершенно беспросветным.
Берз выловил всю четверку голубей — вот уже несколько дней, как пойман последний. Глупые, откормившиеся к осени птицы помогали ему поддерживать силы. Теперь он всех выловил.
Голубиные ножки Берз оставил про запас, высушил, вывялил и по вечерам посасывал одну из них, замаривая голод.
Он здорово сбавил в весе, по его подсчетам — килограммов на десять, но при всем этом чувствовал себя бодро. Он постоянно пил воду, поутру съедал девять орехов, кляня в душе червя-долгоносика. На обед — пригоршню заячьей капусты и шампиньон. Вечером пил воду и посасывал голубиную ножку.
Разумеется, и дня не проходило без того, чтоб он не делал попыток выбраться на волю. Мастерил из проволоки крюки различной формы. Засунув крюк за щит, старался отодвинуть засов. Конструировал замысловатые орудия с разной длины коленами, прогибами, поворотами, чтобы подобраться к упрятанному за полушарием щита засову. Все впустую! Чертов конструктор того чертова запора предусмотрительно исключил подобные возможности, засов был недосягаем. Порой Берзу хотелось взвыть от досады — настолько проста была задача и настолько неразрешимой она оказалась на деле.
Берз разломал деревянное корыто, смастерил из досок систему рычагов. Для крепления использовал ржавые гвозди и ветки ивняка.
Он пытался прогнуть один из брусьев. Поначалу казалось, что брус поддается, но это было заблуждением. В самый ответственный момент система рычагов разлеталась на куски, и Берзу иной раз доставались увесистые удары по спине или ногам.
Он пытался пилить брус ножом, но лезвие оказалось чересчур мягким. Пробовал долбить бетонное основание, но для этого недоставало пригодных инструментов.
Он много раздумывал о сигнале. Чтобы спасатели еще издали заметили клетку, он водрузил на нее шест с носовым платком. Ну вот, теперь у клетки есть свой флаг, с грустью подумал он.
Вечерами, когда опускалось солнце, он вспоминал свою прошлую жизнь.
Как ни странно, здоровье, несмотря на вынужденное голодание, улучшилось. По ночам он крепко спал, без кошмаров. Сердцебиения, прежде донимавшие его, теперь пропали. Подагра отступила, хотя двигался он сравнительно мало. Стул был нормальный. Испражнения он с помощью доски отбрасывал как можно дальше от клетки.
Затылок больше не давило, и ни разу ему здесь не пришлось во сне проваливаться в черную бездну, как это нередко случалось дома, когда схватывало сердце.
Хотя он спал на холодном бетонном полу, простуды не было и в помине. А дома, даже летом, то и дело простужался. И никакие лекарства не помогали.
Теперь буду знать, как следует жить, раздумывал он. Поутру — вода и девять орехов, на обед — заячья капуста с грибами, на ужин — голубиная ножка.
При мысли о сочном мясе, фруктах, супе, котлетах, жареной курице все нутро сводило от жестоких судорог. Часа два подряд потом Берз еще мучился, пока не удавалось совсем прогнать воспоминания о пище. Они причиняли боль, в горле от них возникали спазмы, подводило желудок, так что нужно было отделаться от воспоминаний, и порою Берзу казалось, что все несчастья в мире от сравнений.
Родись он в клетке, вырасти на орехах, грибах, заячьей капусте, на голубиной ножке, в шалаше — и он считал бы это нормой, ни о чем бы ином не мечтал.
Но прежде он знал другую жизнь, не мог забыть ее, и только надежда, что вырвется, что люди и общество не оставят его, только эта надежда поддерживала его силы.
Сначала ему не давала покоя мысль о том, оставленном им мире. Он был озабочен тем, что, оказавшись взаперти, упустит столько знаменательных событий в общественной жизни. Но дни шли за днями, и постепенно внимание его переключалось на собственную жизнь внутри клетки.
Для нее не годились обычные логические категории.
Берз старался припомнить все, что читал о голодании. Он пожалел, что прежде с досадой отбрасывал книжки, где речь велась о голодании как методе лечения, никогда не дочитывал и статьи, где говорилось о длительных постах. Теперь бы ему пригодились подобные советы.
Пока что у него еще были продукты (если это позволено назвать продуктами), но скоро они подойдут к концу. На первый взгляд, казалось невероятным, что можно жить на такой диете. И все-таки он жил. Потому что ничего другого ему не оставалось. Сам тому удивляясь, он чувствовал, что ничего другого не остается — только жить.
Сначала Берз расстраивался из-за украденной машины. Они с женой годами копили деньги, экономили на всем, отказывались от развлечений, боролись с соблазнами, и вот тебе на — год отъездили, отладили, обкатали, и тут ни с того ни с сего суют тебя в клетку, а за руль твоей машины садится чужой дядя.
Впрочем, относительно машины он так и не пришел к определенному решению. То ему казалось, что лишить человека машины — чудовищный произвол, а то вдруг дело представлялось сущей безделицей — да пропади она пропадом, эта машина.
Как славно бы я зажил там, раздумывал он, лежа на спине и любуясь загоравшимися звездами, как славно бы я зажил, будь даже и последним бедняком, и до чего же все-таки хороша жизнь.
В том мире подобные рассуждения звучали бы нелепостью.
Со временем вещи стали занимать все меньше места в его мыслях, пока однажды он не пришел к выводу, что потерял к ним всякий интерес. С густым и низким гудом пролетел над клеткой запоздалый шмель. А может, пчела? Мед! Мед был не для него.
Он не обманулся в жизни. Он знал: все дается трудом, его учили в поте лица зарабатывать хлеб насущный.
Он не обольщался, он знал, что не хватать ему с неба каких-то особых звезд, лишь свои привычные звезды достижимы. И никакое особенное счастье ему не привалит, лишь свое привычное счастье работать, счастье видеть, как твои замыслы претворяются в гармонию плоскостей и линий, видеть, как замыслы вырастают в дома.
Работать, надо работать, временами проносилось в сознании. Время бесполезно утекает за брусьями клетки. Корабль стоит на мели. Время утекает, полноводная река времени катится, плещется рядом, а он отделен от реки стальной решеткой.
И тогда он громко выкрикивал:
— Проклятье тем, кто посадил меня сюда!
Берз слушал, как в лесу замирало эхо.
— Лучше бы меня пристрелили!
Это следовало выкрикнуть, не то бы он задохнулся от злости.
Надо же, удивлялся он, я-то думал, что по натуре сдержан.
Берз разобрал свое поведение и пришел к выводу, что сохранил относительно себя многие иллюзии. Сдержан? В известной мере — да. Но если злость кипит и льется через край, ее надо излить, пусть даже немому лесу.
А может, лес не был немым, может, Берз не понимал его эха?
Может, кто-то скрывался в лесу, наблюдал за его поведением в клетке? Ждал агонии?
Берзу приходилось туго, потому что здесь он был лишен всех ценностей, принадлежащих ему в том мире. Да они были бы здесь бесполезны.
Единственно, что он умел по-настоящему делать, это свою работу. Но и работы он здесь был лишен. Конечно, никто не мог ему запретить строить здания мысленно, но он не имел возможности разработать техническую документацию — не было бумаги, чертежной доски, карандашей, туши, арифмометров, вычислительных машин.
Он пришел к выводу: когда нет иной работы, просто жить — тоже работа. Наиважнейшая, неотложнейшая сейчас работа — выжить. Когда он это осознал, в нем с новой силой вспыхнула уже угасшая было энергия, явились смелость и оптимизм, насколько они возможны в условиях клетки, и он твердо решил держаться до конца.
Не поддаваться клетке. Он знал, никто за ним из леса не подглядывает. Лес глядит слепыми глазами. Только клетка подглядывает. Клетка ждет агонии.
Вот тогда-то и станет ясно, чего я стою, рассуждал он. Тогда и откроется моя истинная ценность. И Берз составил несколько речей, обращенных к клетке.
Первая речь была гневная.
Мерзкая клетка, жестокая дурында!
Стальными кишками ты опутала небо. Гадкими щупальцами оплела мое тело. Ты сковала мою поступь. Что смеешься глумливым смехом?
Сквозь твои зубы-брусья, словно небо мироздания, светится голубое небо.
Куда ты низвергла меня?
В пасть времени? В песочные часы?
Неужто мне суждено стать колосом в молотилке природы и мои зерна просыплются в твои закрома?
Тугим узлом связала ты мою душу, зловредная клетка. Погоди, когда-нибудь и я в такой же узел скручу твои брусья!
Ты опутала тело, но брусья твои бессильны перед разумом. В том моя сила и твое бессилие. Вольными птицами парят мои мысли.
Даже если я погибну, ветер развеет мой прах между брусьями, и в первозданности атомов я вновь обрету свободу, тебя же, клетка, источит ржавчина, и ты рассыплешься, ибо нет клетки, что устояла бы перед вечностью. Вечны лишь мы — люди.
Тут Берз, конечно, сгущал краски. Но он надеялся, что до гибели дело не дойдет. Он верил, где-то во тьме на ощупь бредут к нему люди, верил, что медленно, но верно к клетке движутся спасители, верил, что общество не оставит его, верил людям, живущим в построенных им домах, и эта вера придавала ему силы.
Прежде у Берза частенько болели зубы, и он с тревогой ждал момента, когда они опять заболят. К счастью, пока обходилось. Что бы он делал здесь с зубной болью?
Зубная боль страшнее клетки.
А может, наоборот?
Клетка неотступной зубной болью напоминала о никчемности его жизни. Мимолетность жизни? И в то же время вечность жизни, неповторимость жизни и бесконечность ее, ибо никогда не будет у него другой жизни. Нет и не будет.
Нередко Берз подтрунивал над клеткой. Он был ее узником, ее заключенным, но клетке были не подвластны остальные люди.
Все несчастья происходят от сравнений, снова и снова возвращался он к прежней мысли... Родись он в такой клетке, разве клетка не казалась бы единственно стоящим местом, где полагается жить человеку?
Разве бетонный пол и массивные брусья не казались бы естественной принадлежностью мира? К тому же в клетке здоровая, лишенная всякой тепличности атмосфера, он жил на лоне природы, вдали от пороков цивилизации. Иногда у Берза волосы вставали дыбом при мысли, что он мог бы родиться и вырасти в клетке и что бы с ним стало, в какое безмозглое существо он тогда бы превратился, существо, которому ведомы лишь зов желудка, страх, утехи плоти, муки голода, а все прочее было бы чуждым, все прочее было бы далеким, как радуга над лесом?
В клетке человек не должен себя утешать, клетка остается клеткой, думал Берз. Все равно, родился ты в ней или попал случайно. Клетка от этого не меняется. Клетку нельзя оправдать. Для клетки не придумать смягчающих обстоятельств. В клетке надо просто жить, даже не пытаясь вступать с ней в диалог. Стараться жить как можно дольше. Хотя очевидно, что брусья клетки прочнее человеческой жизни. Долговечней.
Берз передумал свою жизнь в том мире и пришел к выводу, что нередко жил чужим умом, чужими советами. Крутился белкой в колесе. Подчас поступками его руководило стремление подражать, они вовсе не вызывались необходимостью.
Вещи он приобретал потому, что те уже были у его коллег. Не к лицу, казалось бы, отставать. К счастью, вещи все нужные, поскольку коллеги люди практичные. Берз считал, что в том мире он чаще чем следовало пользовался готовыми рецептами и шаблонами.
Свою квартиру обставлял, рассуждая примерно так: у Новадниека уже есть, Антлав тоже обзавелся, почему бы и мне не раздобыть такой же гарнитур? Помимо всего прочего, обставляя квартиру, он стремился превзойти подчиненных и сравняться с начальством.
В былые времена он редко навещал своих старичков, но вот вошли в моду деревенские дома, почти у каждого из товарищей по работе было более или менее приличное летнее прибежище, тут и Берз зачастил к родителям. Приспособил чердак под летнее жилье. Собирался даже теннисный корт выстроить, ибо один его знакомый, писатель, высказал мнение, что к такому дому непременно нужен теннисный корт. И так во всем. Недостаточно он жил своим умом, своими мыслями.
А все потому, что со временем стал убеждаться, насколько невыгодно подчас выказывать свой ум, открыто выражать свои мнения, это может вызвать неожиданный резонанс, возвратиться, подобно бумерангу, и ударить по твоему же душевному равновесию.
В общем-то, на все вопросы в его жизни имелись готовые ответы, и незачем было выдумывать новые, это могло нарушить устоявшееся с годами равновесие, а от такого нарушения ничего хорошего ждать не приходилось. Стало быть, нужно заниматься лишь узкопрофессиональными вопросами, отдавая им весь жар души и мысли, а в остальных вопросах пользоваться трафаретами, шаблонами, в этом случае успех был обеспечен, неудачи почти исключались. Так жить было легче и проще, не тратить попусту силы, оставалось время для забав и развлечений. При подобном образе жизни ты не наживал себе врагов, а друзья являлись сами собой.
В клетке такая система оказалась непригодной. Здесь на каждый вопрос ответ приходится давать самому, здесь все время нужно выискивать новые решения, здесь что ни день, то новые проблемы.
И все первостепенной важности, связанные с питанием и с тем, как поддерживать на должном уровне бодрость духа.
Других вопросов не существовало, а главный вопрос стоял так: жить или умереть. В том мире вопрос этот показался бы смешным, надуманным, неестественным и неискренним, высосанным из пальца, а в клетке ему подчинялись все остальные.
Временами Берзу ничего не хотелось делать. Осточертело ему такое прозябание и вся его жалкая жизнь.
При мысли «жалкая» он вскочил и заметался по клетке, разговаривая сам с собой:
— Как ты смеешь называть «жалкой» то, что дается тебе лишь однажды и никогда не повторяется? — Голос Берза дрожал в негодовании, лицо раскраснелось, апатии как не бывало. — Нет, шалишь, — продолжал он, — до конца, до самого донышка, я проживу тебя всю, без остатка. А потом — жизнь и здесь прекрасна, грех жаловаться!
— Я на время, пока меня не разыщут, должен оставаться в клетке, — говорил он себе. — Если я начну выискивать лишь недостатки клетки, жизнь станет невмоготу.
Берз сладко потянулся.
По-осеннему, не грея, за деревьями светило солнце. Зато ни комарья, ни мух, ни оводов. И можно не бояться солнечного удара, перегрева. Солнце стояло над лесом. Стояло над клеткой.
— Прекрасная клетка, — сказал Берз.
— Хорошо мне в клетке! — повторил он.
Помолчал. Клетка не отзывалась.
— Сегодня мне не надо никуда идти, — опять заговорил Берз. — Могу весь день проваляться в свое удовольствие в клетке. Разве не об этом я мечтал в том мире? И вот теперь у меня никаких забот! Клетка — мой санаторий.
Кто в клетке мне сделает замечание? Кто откажется подписать бумагу? Кто посмеет поучать меня, как строить дома, каким должен быть фасад, какие следует употребить материалы?
Клетка — мой верный, мой преданный друг.
В клетке я единственный архитектор, единственный специалист. Я здесь незаменимый и неоплатный работник, ведь клетка меня никем не заменит и ничего мне не платит.
Я начальник клетки.
Вне всяких сомнений, избранный единогласно. Мой голос, в самом деле, единственный. В то же время только мне и дано решать судьбу своего подчиненного. Ведь я и подчиненный. Тот идеальный случай, когда интересы начальника совпадают с интересами подчиненного.
Жить или умереть? И я выношу единогласное решение: жить! Ничего другого мне не остается. Единодушие полное.
Потом Берз придумал еще одну каверзу против клетки.
— А знаешь, клетка, — вдруг объявил он, — мне так у тебя понравилось, что я решил остаться насовсем. Я раздумал тебя покидать. Да-да, не жди и не надейся. Ничто меня не заставит расстаться с такой очаровательной клеткой.
— Что-о! — взревела клетка.
— А, задело за живое! Так я и знал, что это тебе не понравится, да уж придется проглотить! Ты думала, я хочу выбраться за твои брусья? Да нет же! И в мыслях такого не было. Я остаюсь, а ты при всех своих железных брусьях со мной ничего не поделаешь. Не уйду — и все.
— Как не уйдешь?! — Клетка была ошарашена. — Да ты и не можешь уйти!
— Это я-то не могу? — переспросил Берз. — Как бы не так! Я все могу. Но хочу досадить тебе и посему остаюсь!
Он злорадствовал в душе, наблюдая замешательство клетки. Клетка не ждала такого оборота. Надо же, все перевернуть вверх ногами! Но потом, придя в себя, и клетка всласть посмеялась.
За брусьями, как зев Вселенной, светлел голубой простор.
Но долго ли мог Берз взвинчивать себя таким образом? Похвально, что ему удалось сохранить чувство юмора, не впасть в отчаяние, проклиная клетку, как это было день-другой назад. Только зря себе сон испортил. А клетке что — она бесчувственная.
Для клетки все его проклятия были не были. Клетка даже не способна почувствовать вину. К чувствам клетка оставалась глуха. Эмоции ее не задевали. Клетка была некоммуникабельна. С этим нужно было смириться. Возмущаться клеткой было напрасно. Берз мог биться головой о стальные брусья, и только.
Он надеялся, что его отыщут, но с каждым днем все труднее становилось поддерживать в себе надежду.
А если не найдут?
Часом позже, на закате, он сидел, прислонившись к брусьям.
А если те, кто меня ищут, потеряли надежду? Если счастье от меня отвернется? И я останусь в клетке на веки вечные? Тогда остается одна надежда — на время. Остается надеяться на снег, на солнце, на ржавчину. Рано или поздно ржавчина источит проклятую клетку.
Время работает на меня, но мне от этого не легче.
Слишком уж различные скорости, с которыми движемся к концу.
Черепашьим шагом ползет клетка навстречу смерти. Я же птицей лечу. И недалек тот миг, когда пронесусь над черепашьим панцирем, и разыграется моя трагедия.
Трагедия, актеры на котурнах? Неужели забытые слова обрели новый смысл на забранной решеткой сцене клетки? Маски? Игра? Железный хлам! Но хлам этот держит меня в плену, и, сколько б я ни изощрял свой ум, мне не открыть двери клетки. Ибо некий изощренный мерзавец придумал столь остроумный запор, что изнутри его невозможно открыть. В моем распоряжении нет инструментов, нет рычага, чтобы раздвинуть брусья. В моем распоряжении лишь моя жизнь, моя воля.
Я повелитель клетки, в то же время ее подданный. Я гражданин клетки, в то же время — ее президент.
Смейся, паяц, смеяться тебе дозволено!
Сильный ломает брусья. Слабый над ними подшучивает. Сильный крушит клетку. Слабый создает философию клетки.
Только с нею и возможна жизнь в клетке.
Разве мне нужны законы, если я один? Разве мне нужна мораль, если я один? Разве мне нужна этика, если я один? И разве мне необходимо мое «я», если я один?
Чего бы я ни отдал за то, чтобы хоть пять минут поболтать с последним дураком на свете! Сам по себе человек ничто, лишь в общении с людьми он становится человеком. Азбучная истина, но только в клетке мне захотелось во весь голос звать человека. В этом мире я чаще бегал от него.
Я сам себе раб. Я сам себе собственник. Я сам себе судья и сам себе палач. Могу утешаться, играя словаи; я сам топор, сам колода, но без людей не могу обойтись.
Казалось бы, мне только и радоваться. Наконец-то никто не делает замечаний, что утром надо бриться, чистить зубы, умываться. Вечером меня никто не потянет за уши в ванную, не заставит тереть мочалкой ноги.
Теперь не надо экономить деньги на бензин, на новые чехлы для сидений в машине. Не надо оплачивать счета за газ, квартиру, электричество.
Наконец-то я достиг идеала бережливости, и жизнь обходится предельно дешево.
Я обладатель прекраснейшего жилья на свете — клетки. Ибо в ней воплотился мой сокровенный замысел — слияние интерьера с природой.
Природа входит в интерьер, становится частью его. Так я говорил когда-то. И я убежден, если и дальше все пойдет своим чередом и меня не отыщут в ближайшее время (приготовимся к худшему), то и сам я превращусь в часть интерьера, сольюсь с природой в гармоничное, нерасторжимое единство. Обрету наконец высшее блаженство, буду избавлен ото всех забот. От забот по поддержанию собственной жизни.
Пока еще приходится дышать, отправлять естественные потребности, впрочем, чего уж там — сущая безделица, но все-таки приходится есть, пить, догрызать орехи, они наперечет. Да, меню как у гурмана, жаль вот, шампиньоны все вышли.
Оставьте мне мои заботы, больше ни о чем не прошу.
Так-то, досточтимая клетка!
С каким наслаждением я сейчас бы выслушал крик Эдите: «А ну, марш в ванную!»
Или: «Нам нужен новый ковер, старый совсем истерся».
Где ты, мой генерал, почему не спешишь на выручку своему плененному ветерану?
Как хорошо, что я остался сам для себя и время от времени могу с собой поговорить. Еще, чего доброго, возомню, что у меня есть интеллект, раз до сих пор не умер, не сошел с ума?
А может, клетка — изощренная форма сумасшествия?
Берз расхаживал по клетке, стучал палкой по брусьям. Брусья звенели. Брусья были настоящие. Крепкие брусья. Клетка была формой грубой силы.
С каким удовольствием я бы выпил сейчас водки, подумал Берз. Странно, живя на свободе, лечась от подагры, я не пил ни капли. Истязал себя, как инквизитор. Как садист, обращался со своими желаниями! Строгий режим и диета. И вот результат. Какой прок от них в клетке? Без подагры мне скучно. Похоже, что и подагра от меня отступилась.
На воле у него частенько болела голова. Вероятно, от давления. Теперь же никаких головных болей. А может, оттого, что он ничего не читал. В глаза не видел книг, газет, журналов. Очень успокаивает. Выправилось зрение. Он совершенно отчетливо различал отдаленные веточки, листочки, шишки на елях, на воле же приходилось пользоваться очками. Они остались на дороге, в песке, после того печально-памятного удара.
Воду, в первые дни показавшуюся болотистой, мутной, с лягушачьим привкусом, теперь он находил отменной, приятной, вода прекрасно утоляла жажду и поддерживала жизнь.
Привыкнуть можно ко всему, только не надо вспоминать то время, когда ты пил из-под крана превосходную воду из озера Балтэзерс. Тогда все будет в порядке. Воспоминания, они что соринки в глазу.
У меня теперь одна заветная, вечно юная надежда, что люди отыщут меня, что я живым освобожусь от стальных объятий клетки.
Созревший плод падает с дерева. Все сущее, достигнув зенита, идет на убыль.
Может, и я достиг зенита в свои тридцать пять лет. Может, я обречен угаснуть в безмолвии клетки, вдали от людских глаз.
Может, мне не дано сказать ничего нового? Может, я исчерпал свои возможности, до дна опустошил свой талант, по щепотке разбазарил его на мелочи? Может, я та же мутная вода в моем колодце, только мне она представляется пригодной для питья, у меня ведь нет другой воды, для других же она пахнет болотом, лягушками?
Кто мне ответит?
Клетка тупо молчит.
Лишь я могу ответить, больше никто. Прежде я в себе не сомневался, не думал о зените, но клетка дала толчок.
Теперь я, кажется, знаю, как нужно работать. Да, теперь знаю. Теперь бы я смог. Энергии и воли мне не занимать. Горячка юных лет прошла, пора за ум браться. Клетке можно сказать спасибо за науку. Да вот неизвестно, сумею ли пожать плоды этой науки.
Выбирать надо трудный путь?
Все это вздор, и мелет его тот, кто никакого пути не выбирал, а просто плыл по течению. Не избери я архитектуру, — а она, по сути дела, наилегчайший мой путь, линия наименьшего сопротивления, ведь мои способности как раз и отвечают предъявляемым ею требованиям, — так вот, не избери я архитектуру, разве бы мне удалось достичь чего-то стоящего?
Нет и тысячу раз нет!
Выбирать надо легкий путь?
Нелепо толковать о легком и трудном пути. Выбирать надо единственный путь. Отыскать его нужно, и тогда единственно возможный путь станет самым тяжелым и самым легким.
Найди я средство выбраться из клетки, я был бы счастливейшим человеком. Но мне не найти его. И в том величайшая гнусность клетки.
А сколько людей, что сами похожи на клетку, и бродят с клеткой по миру, и носят свои брусья, орехи, шампиньоны, силки для голубей, гнилую солому, лошадиный навоз, носят с собою наст прошлогодних листьев, старое корыто, и подкрадется вдруг такая клетка, возьмет в полон другого человека и держит его долгие годы.
Бывают роскошные клетки с богатыми одеждами, автомобилями, особняками, узорными коврами и мягкими диванами.
Бывают бедняцкие клетки с заштопанной одеждой, колченогой мебелью, коммунальными квартирами, тесными экранами телевизоров.
Бывают черные клетки ненависти, красные клетки любви, белые клетки горя, лиловые клетки страсти, бесцветные клетки жизни и смерти, бывают клетки зависти, и если ты, человек, обитаешь в клетке, подобные метафоры можно нанизывать до бесконечности.
Единственный наилегчайший и вместе с тем наитруднейший путь — выбраться из клетки. Гремучей змеей на бетонном полу извивается клетка. Освободившись от нее, человек у себя в кабинете в качестве трофея повесит змеиную шкуру, но яд, оставленный клеткой, еще долго будет терзать сердце.
Все же я счастлив, что такая судьба миновала меня в том мире!
Начинались ясные ночи. Небо стало высоким и синим. В звездных клетках, облитые млечным светом, светились иные миры.
В такие минуты ему вспоминалась Эдите.
Я знаю, милая, своей легкой поступью ты идешь ко мне по мерзлой земле, теплыми стопами ступаешь по хрустящему снегу, сладкими стопами своими, и волна ночных голубых волос развевается по ветру, ты идешь ко мне, простирая млечной белизны руки.
Морозной ночью с ветки срывается лист, падает в млечные руки. Падает целую вечность.
Может, есть листья, что падают полвечности, четверть вечности, восьмушку вечности, и я частенько просыпаюсь, вскакиваю в своем шалаше, гляжу в ночь, жду тебя, глазами надежды пронзая тьму, но вижу только лист, недвижный, уже полвечности слетающий с ветки.
Я жду тебя, как недвижный лист ожидает пришествия второй половины вечности, и надежда моя нетленна, как нетленна вечность листьев в осенней ночи, когда сквозь небесную клетку смутно мерцает далекий Млечный Путь, и люди думают, что это звезды, люди, не знавшие клетки, а их любимые всегда с ними рядом, и теплая рука покоится на груди.
На моей груди покоится рука надежды.
Все же — как. выглядит Эдите? Не начинаю ли я забывать? У нее были крупные руки, тонкие, длинные пальцы. Белая кожа. Родинка у самого плеча, она обнажалась, когда Эдите надевала платья с коротким рукавом, особенно ей шли черные платья, они оттеняли белизну и нежность кожи.
Эдите могла внезапно похудеть, так что у нее выпирали ключицы, плечи становились угловатыми, руки торчали, а потом столь же внезапно могла сделаться, ну, если не полной, то уж во всяком случае преобразиться до неузнаваемости, руки и плечи довести до приятной округлости, и спина становилась ровной, гладкой, а рот, обычно такой огромный при худобе ее лица, — просто ртом, и нос, прямой, классический нос, отнюдь не казался остреньким. Одну неделю она могла выглядеть по-мальчишески поджарой, озорной, с заостренным, осунувшимся личиком, а через неделю — откуда ни возьмись — и дородность, и румянец во всю щеку, и алые губы.
В клетке Эдите являлась ему во всей своей таинственной красе. В воспоминаниях все обретало новое звучание, новую оболочку, без больших и малых ссор. И припомнил он то, о чем давным-давно позабыл. Припомнил начало любви.
Девять лет назад — лето шло на убыль — я провожал Эдите на дачу, где она жила с родителями.
В общем-то я был шустрый, сообразительный парень, но рядом с нею терялся, делался тихим, робким, что-то беспомощно мямлил, как-то сразу линял, сжимался в комочек, и тогда-то до меня дошел истинный смысл слов «по уши влюбился». Во мне просыпался зверь. Я пожирал Эдите глазами, мысли разбегались, лицо деревенело, и теперь, сквозь решетки клетки, оглядываясь на себя тогдашнего, я кажусь особенно непривлекательным в роли влюбленного.
Разумеется, Эдите не нравились мои примитивные представления о любви, как всякой женщине, к тому же молодой — только-только двадцать один исполнился, — ей хотелось нежных слов, умных речей, рассуждений о созвучии душ, так что порой, проводив ее до дома, я прощался с немой и холодной куклой. И в тот вечер она простилась с надутым видом, по сей день не понимаю, чем я мог ее тогда обидеть.
Я остался один. Часы показывали половину одиннадцатого. Я стоял под соснами на опушке леса, глядя, как в окне у Эдите зажегся свет. Зажегся и потом долго горел.
Стоял, пока не продрог. Земля на опушке была мягкая, присыпанный хвоей чернозем, и я стоял, пока ноги по щиколотку не увязли в податливом грунте. Мне почудилось, что так я к утру по пояс уйду в землю, а свет в окне все горел.
Пошел дождь. Поначалу теплый и ласковый, потом все злее, холоднее, хлеще; я почувствовал, как мокрая подкладка пиджака прилипает к сорочке, как влага ползет по спине. Ветки сосен перестали сдерживать дождь. Свет в окне по-прежнему горел, но я решил не уходить, пока он не погаснет.
Я стоял, меня пробирала дрожь, ноги все глубже увязали в мягком черноземе. Чем больше замерзал, чем глубже увязал в черноземе, тем счастливее я себя чувствовал.
По правде сказать, до сих пор я не был уверен, что мои чувства к Эдите можно назвать любовью. Я стыдился своей необузданности, но тут дождь и холод смирили во мне зверя. Я стоял, увязая в рыхлой земле, я мок под дождем, а внутренний голос нашептывал, что глупо вот так мокнуть и мерзнуть, хотя свет еще горит в окне. Но я остался, остался потому, что любил Эдите, и от счастья у меня по щекам катились слезы, мешаясь со струйками холодного дождя, и я от души благодарил природу за то, что она помогла мне опознать мою любовь.
Небесные пожарники хлестали вовсю из своих брандспойтов, а свет в окне по-прежнему горел. Я весь до нитки промок, продрог до последней кровинки, когда свет в окне наконец погас.
Тогда я высвободил увязшие в черноземе ноги, снял с себя пиджак, отжал его, тут и дождь перестал, еще поотжал штанины и в тот момент уже знал: Эдите станет моей женой.
Странно теперь вспоминать об этом. Дождь помог мне понять, что такое любовь.
Клетка помогла понять, что для меня означает жизнь, что для меня означают люди, что для меня означает возможность пройтись по лесной дороге, срывая шишки, слушая щебетанье птиц; клетка помогла понять, что для меня означает работа.
И Берз на бетонном полу клетки рисовал углем удивительные здания, целые города рисовал, а потом стирал, и в тот миг, когда в мыслях рождались дома, фасады, удачные решения, неожиданные комбинации, он и в клетке себя чувствовал счастливым. До тех пор, пока, оторвавшись от своих чертежей, не замечал немой симметрии брусьев.
Клетка убила в нем потребителя, но сохранила творца. Однако клетка держала творца в стальных объятиях, позволяя лишь в мыслях наслаждаться плодами своего труда.
До чего ж он был прихотлив, разборчив, капризен в том мире! Он давно уже делил мир надвое — тот мир и мир клетки. В мире клетки он в своих запросах, желаниях и капризах был до чрезвычайности скромен.
Запросы, капризы, желания?
Куда там! Таких высоких слов у него в помине не было. Он всего-навсего надеялся, смиренно мечтал о том, чтобы в клетку хотя бы раз в месяц пускали Эдите, чтобы у него была мало-мальски сносная одежда, которая смогла бы защитить от холодов. Чтобы время от времени перепадала теплая пища. О большем он не мечтал.
И все же я покривил душой, спохватился он. Ничего мне не надо — только бы вырваться!
Но возможно ли это?
На чудо надежды плохи, похоже, ему придется до конца своих дней пробыть в клетке. Он вспомнил о друзьях и близких и усомнился, испытал ли бы радость, окажись они с ним в клетке, даже будь здесь достаточно пищи и надежная крыша над головой? От подобной мысли у него дух захватило — настолько зримо он это себе представил. И он понял, что одиночество — самая страшная клетка, в которую человек может себя посадить.
Одиночество хорошо лишь тогда, когда ты сам в любой момент можешь его нарушить.
Если в начале осени вокруг клетки порхали, скакали и щебетали птицы, то теперь лишь изредка доносились покрикивания сойки да тихий перестук дятла откуда-то со склонов оврага. Птицы покинули леса, улетели в теплые края. Теплые края. Да существуют ли такие? Стрижи, ласточки, иволги, те, конечно, улетели, других птиц он не знал. Но ему хотелось, чтобы птицы опять были с ним, чтобы в их многоголосом хоре на мгновенье растворился голос одиночества, но все напрасно, время неумолимо, оно не считалось с его желанием. Время шло навстречу зиме.
Одинокая синица пролетела над клеткой.
К кому обратиться со своими просьбами? Природа говорила на другом языке, природа не понимала. Быть может, природа, как и он, бессильна, быть может, она с тихим ужасом наблюдает за агонией человека в стальных щупальцах клетки?
В своем бессилии природа краснела от стыда. Листья на деревьях покрывались багрянцем; влекомые ветром, листья облетали над клеткой, шурша, опускались на брусья багряные птицы. Он вслушивался в шепот листьев и думал: нет, все-таки природа не бросила, не покинула меня.
Порой наступала такая опустошенность, что он ничего не мог вспомнить, ни о чем не мог думать, просто лежал на ворохе листьев, любуясь каруселью листопада. Листья, листья, листья, в голосе беспрерывно стучал телеграф, я сам теперь лист, вот я выбрался из клетки, повис на суку, подул ветер, я срываюсь с ветки, лечу, кружась на ветру, лечу вместе с другими листьями.
У нас, у листьев, своя задача, у нас, у листьев, своя цель. Нам, листьям, надо попасть в клетку, проскользнуть между брусьев, такова наша цель. С тихим шелестом должны упасть мы на бетонный пол, где человек лежит в одиночестве, мы должны укрыть его печальное лицо, должны развеять грусть его. Должны скоротать его одиночество. Мы легкокрылые осенние листья, а человек тяжеловесен, не может он с ветром лететь над землей, человек не способен пожелтеть сам собой, человек упрям и стоек, но он и грустен, человек. Полетим, раскрутим ветряные мельницы, перемелем грусть человека в осеннюю муку, пусть просыплется золотая мука ему на голову, пусть испечет себе человек из листьев хлеб надежды, горький хлеб надежды пусть испечет. Человек не может без хлеба. И его перемелют в хлеб надежды жернова дней. Так полетим же, раскрутим мельницу дней, проскользнем меж брусьев, меж стальных щупалец проскользнем, пусть человек убедится, что не одинок он, что его провожает спокойная, тихая осень надежды, что золото осенней муки сыплется на него сквозь зубья клетки.
Берз никогда не помышлял о долгом одиночестве. Сможет ли вынести его? Иногда он чувствовал себя довольно сносно, ему казалось, одиночество на природе вовсе не страшно, а иногда в душу закрадывался панический страх, что он позабудет человеческую речь, разучится говорить, и тогда, стоя посреди клетки, он выкрикивал то, что взбредало в голову. Его выкрики были бессмысленны, разве что вычислительная машина да Фрейд смогли бы отыскать в них отсветы чего-то глубинного, подсознательного.
По ночам он просыпался и прислушивался, как кто-то бесшумно подкрадывался к клетке.
Лес оживает, говорил он себе.
Таинственно шуршала листва. У самой клетки за темными шатрами кустов промелькнул чей-то силуэт. Лиса.
Берз поглубже зарылся в листья, только голову оставил снаружи. Его потревожил далекий звук. Он никак не мог разгадать, что за зверь его издает. Долго прислушивался к звуку, тот не удалялся, не приближался, и в душе у Берза рождалось смутное беспокойство.
Он устал ожидать спасителей.
Нет, не они, что-то другое. Птица? Зверь? Потом его надоумило: два дерева, плотно прижавшись, трутся друг о дружку, и скрипят, и плачут, и постанывают.
Когда светило солнце, он ложился на спину и смотрел в небо. Казалось, мысли сливались с синевой. Он думал о смерти. Прошел уже месяц, надежд оставалось мало, но и оставшаяся крупица надежды не давала до конца угаснуть его силам и упорству.
Он знал: будет небытие. Уже в сочетании этих слов скрывалось противоречие. Будет небытие? Будет то, чего не бывает? Но он знал, что это будет ни приятно, ни неприятно, просто бесчувствие.
И потому наслаждался теми минутами душевной ясности, которые, перед тем как впасть в небытие, были отпущены ему в клетке.
Он много думал о своем теле, пока не начинал прослушивать весь огромный пульсирующий в артериях и сосудах двигатель сердца. Потом он погружался в полудрему, и ему мерещилось, что он становится сердцем клетки.
В такие минуты он не чувствовал ни обиды, ни злобы на клетку. Он знал, что ни одно существо не может жить без сердца. Клетке тоже необходимо сердце, и клетка постаралась раздобыть себе сердце. Сердце билось, страдало, радовалось, сердце вело себя вполне сердечно. Сердце стучало на бетонном полу между стальными брусьями, большое, человеческое сердце клетки.
Клетка думала лишь о себе. Клетка о других не думала.
И опять он разговаривал с клеткой, как с живым существом.
— Ну, зачем ты меня держишь, какой тебе прок? Выпусти меня.
— Кто-то должен находиться в клетке! Или ты думаешь, такая клетка, как я, может простаивать пустой! — ответила клетка.
— Нет, не думаю, — сказал Берз, — но ведь до того как я попал сюда, стояла же ты пустой.
— Неправда, — возразила клетка. — Я не стояла пустой, во мне жила мысль об узнике.
— Но по какому праву? — возмущался Берз.
На этот вопрос клетка не смогла ответить ничего вразумительного. В самом деле, как клетке доказать свои права? У клетки не было прав, зато были крепкие брусья, и клетка лишь посмеивалась.
А вода в колодце за ночь покрылась ледком.
Теперь уже Берз не тешил себя надеждами, что выберется живым. Он знал, наступают последние дни, и он желал провести их в покое и здравом рассудке.
Об одном он сожалел — что не оставил после себя детей. С этим нельзя было тянуть, откладывать на более поздний срок, потому что более поздний срок так и не пришел.
На людей он не был в обиде. Он знал, его разыскивали, но что-то помешало найти.
Ночью мимо протопало кабанье стадо. Берз подумал: как хорошо, что клетка будет охранять его останки. Не то бы кабаны разодрали его после смерти. Не доверял он кабанам, не верил в их желудево-корневую диету.
Берз передумал всю свою жизнь в том мире и пришел к выводу, что, несмотря ни на что, жил полнокровно. Наслаждался работой. В свободное время превосходно развлекался. Любил и был любим. Имел друзей.
Возможно, были — да уж, конечно, были! — всякие изъяны, возможно, они с Эдите слишком предавались бестолковой беготне, мало времени уделяли друг другу. Погрязли в собственных заботах? Но сам он? Тоже думал больше о себе, меньше о других, и это казалось правильным. Пусть каждый позаботится о себе, пусть каждый сначала усовершенствует самого себя, а потом уж возьмется за исправление других, тогда и в мире будет больше порядка. Так он стремился жить, полагая, что это правильно. Я в ответе за все, что творится в мире? Чепуха! Будь в ответе прежде всего за себя, за свою работу, за свои отношения с людьми, покуда ты жив, не зарывайся в клетке эгоизма — и будь уверен, мир станет лучше.
Мы — вот верная форма ответственности.
Иной раз мысли сплетались, как пожелтевшие вьюнки на сухой ольхе, и он думал, что было бы хорошо дотянуться до ствола, протащить ее в клетку и сжечь.
Дрова кончились. Спички — тоже. Орехи съедены.
По ночам подмораживало.
Он пил воду со льдинками. Вода в колодце на глазах убывала. Роднички перестали действовать.
Днем изредка светило солнце. Брусья клетки нагревались, а к вечеру, когда опускалась тишина и лес коченел на холоде, Берз слышал, как потрескивали остывавшие брусья. Может, атмосферный ревматизм разъедал клетку? Атмосферный ревматизм? Берз негромко рассмеялся. Один из брусьев прозвенел жалобно и нежно. Может, то была таинственная музыка клетки?
В небе появились снежные облака. Берз спокойно взирал на белых посланцев зимы. Какая разница, где умереть — в постели или в клетке, раздумывал он. Смерть в клетке или где бы то ни было одинакова.
Он считал, что все-таки победил клетку. Может, он ошибался, но считал, что победил. Со смертью — дело другое. Со смертью все обстояло просто. Смерть приходила без обмана.
Я сделал все, что мог. Не отчаивался. Не поддавался панике. Не пресмыкался перед брусьями клетки. До конца оставался верен себе. Теперь пришло время уйти. Я ни о чем не жалею. Я не понимаю тех людей, что бросили меня сюда. И не хочу их понимать. Они достойны презрения. Они будут наказаны. Я должен уйти. Клетка меня не держит. Так или иначе пришлось бы уйти. Раньше ли, позже. Я ухожу в здравом уме. Я потеряю только клетку, а клетка потеряет сердце.
Клетка потеряет сердце!
Он снова и снова шептал пророческие слова. Клетка жалобно позванивала остывающими брусьями. Жалобно? Для жалости клетка была чересчур бесчувственна.
Дверь открыта, можешь уйти! Они раньше думал об этих мудрых словах Сенеки. Да, в любой момент он мог уйти из клетки в указанные Сенекой двери, уйти от клетки и мук, уйти от мороза, от голода, грязи, от страданий. Но именно в те минуты, когда он понимал безнадежность своего положения, какая-то пружина сжималась в нем, твердела воля, он распрямлялся, отметал мысль о самоубийстве. Уйти самому! Ну нет, такого удовольствия он клетке не доставит.
Ни с чем не сравнимая радость первой любви, первое утро, первая ночь, первый ломоть хлеба, первый восторг, первый склон, первое здание, первое признание и первый ушат холодной воды, первая клетка, первый и последний штрих уголька по бетонному полу, клетка последняя — все это были бессвязные слова, смутные образы, невозможно было их собрать воедино, все испарялось в пространстве и времени клетки.
Мои родители меня переживут. Им будет больно меня потерять. Будет больно, как и всякому отцу, всякой матери. Больно будет жене. Мои сверстники меня переживут. Для мира я буду потерян. Но те немногие постройки, что я возвел, останутся. Для людей я не буду потерян.
Будь у меня возможность взглянуть в зеркало, я бы не увидел бетонного пола, покрытых ржавчиной и струпьями сурика стальных брусьев, прошлогодней листвы и ореховых скорлупок, гнилой соломы и осклизлых досок корыта, нет, я бы увидел свое человеческое лицо, потому что, живя в клетке, я не уподобился клетке.
Я остался человеком.
Последние дни он то и дело впадал в беспамятство и лежал в палатке, выставив голову наружу.
На лицо падали снежинки. Нежные, бесплотные, как забытье. Снежинки таяли, ручейками текли по щекам, потом снег, словно маской, припорошил лицо. Только два темных отверстия — те, где прорывалось дыхание, — говорили о том, что человек еще жив.
Сквозь снежную паутинку на бетонном полу проглядывали четкие линии сделанного углем рисунка.
Берз лежал белый, как снеговик. Письмо, последнее прости, промелькнуло в затухавшем сознании. И подпись: Мумий. Под снежной маской, похожей на полотняные покровы, пропитанные бальзамирующим веществом, еще угадывались черты лица. Повалил густой, мягкий снег. Вскоре Берза совсем занесло. Лишь округлая, вытянутая фигура посреди тесной палатки. Мумия в саркофаге.
Прибежала лиса, постояла у клетки, переминаясь с ноги на ногу, и убежала по своим лисьим делам.
Вдоль оврага шли люди.
Под снегом хрустели сучья, люди обходили поваленные деревья, перелезали через них. Провожатый, местный лесник, не переставал удивляться, вот уж никогда бы не подумал, что в позабытом богом месте могла разыграться такая трагедия. Немцы-фашисты в сорок четвертом году проложили дорогу к глухому оврагу и устроили тут не то школу для разведчиков, не то какую-то лабораторию. В одном из деревянных бараков помещался карцер — здоровенная клетка. Барак-то сгорел еще в сорок пятом. Дорога к оврагу заросла, кругом непролазная чаща, редко кто сюда забредет, разве цыган-бродяга. Был еще один пенсионер-романтик, все скитался по лесам, вместе с лошадью жил в лесах, только это давно, года два назад, теперь уж тут никто не бродит.
А запор в клетке так устроен, что открывается только снаружи. И кто бы мог подумать, сокрушался лесник, что стальная ловушка защелкнулась, загубила человека по прошествии стольких лет после войны.
Струга увидел брусья клетки, увидел на шесте задубевший от мороза носовой платок и с грустью подумал, что вот у клетки теперь свой флаг.
Клетка с виду была совсем не страшна — обсыпанная снегом, она затаилась на дне оврага пушистым, покладистым зверем, охранявшим свое клеточное царство.
Прошло две недели с тех пор, как Валдис Струга отворил дверь клетки и, склонившись над засыпанной снегом палаткой, расслышал, как тихо и мерно тикают часы на руке у Берза.
Первый снег успел растаять. В конце октября полил дождь.
Струга, облачившись в белый халат, шел больничным коридором.
Серые прямоугольники света ложились на темный бетонный пол, где мягкие шлепанцы больных за долгие годы протерли неровные борозды, колеи, щербины. Совсем как слаломная трасса на склоне горы, когда глядишь на нее с самолета.
По коридору гулял сладковатый запах пропитавшихся йодом халатов и ватных одеял, пахло потом, мочой, карболкой. И еще — влажным гипсом.
Шуршали накрахмаленные халаты сестер, санитаров, кативших тележки с больными. Резиновые шины мягко пружинили на неровностях пола. Тележку везли из операционной. Струга прошел мимо, вспомнив сон, который ему пересказывала Эдите.
По случаю эпидемии гриппа больницу держали на карантине, посетителям запрещалось навещать больных. Потому-то Струга был не только в белом халате, но и в белом колпаке. Замаскирован под врача, чтобы не волновать понапрасну других больных.
Эдмунд Берз лежал в маленькой двухместной палате с окнами в сад.
Он обморозил ноги и руки, у него открылся ревматизм. В острой форме. Он отощал до крайности. А больше, как ни странно, Берз ни на что не жаловался.
Лечащий врач вошел вместе с посетителем.
Струга обрадовался, увидав, как навстречу ему приподнимается исхудавшее лицо и на нем оживает улыбка.
Выжил в невероятных условиях? Питаясь одним свежим воздухом? Ну а если хоть бы на день опоздали?
Струга хотел что-то сказать Берзу, но не знал, что принято говорить в таких случаях. К тому же он себя чувствовал виноватым, что не нашел Берза раньше. Он склонился над кроватью, чтобы Берз мог лучше расслышать, и спросил:
— Ну а что с вашей подагрой?
Берз усмехнулся и ответил неожиданно громко:
— Подагра осталась в клетке. А вы что, тоже знакомы с этой штуковиной?
До сих пор Струга никому не признавался. Ни врачам, ни друзьям, ни коллегам. Даже жене не сказал. Но с Берзом у них особые отношения, ему можно довериться.
— Да, — молвил он со вздохом, — и я знаком с этой штуковиной. По-всякому пытался от нее отделаться, да пока ничего не выходит.
Врач оставил их наедине. Пожив в клетке, Берз приобрел нового друга, и Струга, разыскивая клетку, тоже обрел друга. Они заговорили чуть ли не шепотом, и только отдельные слова можно было различить.
Да, да. Терскол. Не знаю, удастся ли выбраться в этом году? А я обязательно поеду. Армянский коньяк? Рюмка, думаю, не повредит. Для здоровья в самый раз. Ну, идет, по одной. И чем же питались? Грибами. Что вы говорите, неужели грибами! Но в грибах же столько пурина, подагрикам грибы противопоказаны! В том-то все и дело! Больше не наливайте. Ну, ваше здоровье. А как насчет маркеров? Да, без маркеров там не обойтись, лучше всего с катапультой, знаете, такой патрон на пятке. Но где же такие достать? Если бы я знал! Надо что-то придумать.
После того как Берза нашли, Ритманис, которого так и не утвердили начальником, подал заявление об уходе. Перешел в другую мастерскую. В той мастерской ответственных заказов, правда, поменьше и возможности поскромнее, но лучше быть крупной рыбой в маленьком пруду, чем мелкой в большом, по крайней мере так рассудил Ритманис, и никто его тут не упрекнул.
Писатель Нупат успел закончить роман-детектив об убийстве Берза и возмущался, что теперь придется переделывать начало и конец, потому как он все-таки реалист и правде жизни смотрит в глаза. Он навестил Берза в больнице, они оба от души посмеялись над страницами, где описывалась смерть Берза. Кошелек был пуст, так что писатель, скрепя сердце и, конечно, с любезного разрешения Берза, во имя поддержания семейного бюджета поступился своими принципами. Он не переработал ни начала, ни конца и героя романа отправил на тот свет. На титульном листе, где прежде стояло «Документальный роман», писатель оставил просто «Роман», тем самым и волки остались сыты, и овцы целы.
И Антлав, и Новадниек, и другие ответственные товарищи наведывались к Берзу в больницу, маскируясь белыми халатами и колпаками. Отбоя не было от посетителей. Берз с каждым выпивал по рюмке коньяка и вскоре почувствовал, что подагра опять начала грызть кости.
Берз поправился и продолжает руководить архитектурной мастерской.
Поведение Эдите в отсутствие мужа ставилось всем женщинам в пример.
Диндана судили. Смягчающим обстоятельством при вынесении приговора послужила яркая речь потерпевшего Эдмунда Берза о клетке, которую Диндан якобы носил в самом себе. Диндан, правда, мало что понял из той речи и даже решил, что Берз от долгого сидения малость свихнулся.
Мара, наивная садовница, была потрясена, когда узнала, что ее возлюбленный оказался преступником, и полгода находилась на излечении в психиатрической клинике.
Ирбе, как всегда, на именины подарил Эдите девять алых роз.
Только родители Диндана, учителя-пенсионеры, не вынесли удара и тихо ушли из жизни.
Федоров в феврале заболел гриппом, и Струге не дали отпуска. Так он и не выбрался в Терскол покататься на лыжах.
В разгар зимы, когда земля затвердела и лесные работы шли полным ходом, к клетке подъехал трактор-тягач и опрокинул ржавые брусья.
Вот вкратце и все про клетку.