Что нельзя купить сегодня за деньги? Любовь, если рассматривать ее как искреннее, исходящее из глубины души чувство, а не как плотское удовольствие или совместное сосуществование абсолютно чужих друг другу людей; возможно, здоровье — хотя при наличии денег все же здоровым быть легче, а при их отсутствии, соответственно, вылечиться значительно сложнее... А вот благополучие — это как раз тот товар, который вполне может получить любой платежеспособный человек. Нужно только проявить немного настойчивости, не следует в таком деле и торговаться, и тогда... Тогда можно купить все, что угодно, даже...
Приблизительно так и рассуждала Галина в то утро, когда поняла, что разлучить ее сына с этой тварью, теперь еще к тому же и слепой, может только смерть. Она не напрасно последние три недели терпеливо сносила отсутствие сына дома. Тот сутками торчал в больнице, возле постели своей Данки, удержать его было невозможно — это она прекрасно понимала, как и то, что действовать напролом сейчас слишком опасно. «Что ж, Андрюша, если ты ее любишь... Знаешь что — пускай после выписки какое-то время поживет у нас, потом зарегистрируетесь, ей только паспорт и выездную визу успеть оформить... Ну надо же, такое несчастье...» Как бы не так! Она — мать, и она хочет для своего сына благополучия и спокойствия. Следовательно, слепая жена ему ни к чему... Да была б ее воля, она бы тут же утопила этого слепого котенка в ведре, и рука бы не дрогнула... «Тварь! — в который раз мысленно повторяла она, поглаживая жесткий ежик на голове у сына, который спал, примостившись на уголке дивана, — из-за этой твари столько страданий...»
На Андрея было страшно смотреть — он весь вытянулся, высох, превратился в какую-то измученную и вялую тень, практически не реагировал ни на какие сигналы внешней жизни. «Ничего, забудется... — думала Галина. — Пройдет время, еще спасибо мне скажет за то, что я сделала...»
— Что ты сделала?! Как ты могла, Галя? Ведь это жестоко, это слишком жестоко! Да ты... Да ты ведь не женщина, ты просто... Тварь!
Она усмехнулась, услышав последнее слово, которое в порыве гнева слетело с губ мужа. Переадресовка... Он смотрел на нее мутными глазами.
— Успокойся. Я ведь ее не убила.
— Еще этого не хватало... Да ты на него посмотри, на сына-то! Его-то убить не боишься? Посмотри, как он страдает!
— Пройдет! — уверенно возразила она мужу, привычно поправляя на нем галстук. — Иди, тебя уже шофер давно ждет. Она ведь лимитчица, у нее цель одна была... Нищета, голь перекатная, шлюха... Поверь, Саша, так будет лучше. Ну подумаешь, переживает... Пройдет. Сам подумай, какая жизнь ждала бы его в том случае, если... Сам понимаешь, ради него старалась...
Она и правда старалась. Очень старалась в тот вечер, когда после прощания на вокзале с сыном пришла в больницу. Второй этаж, седьмая палата... Кажется, здесь. Дверь отворилась не скрипнув. В палате никого не было, Данкина макушка чернела на подушке. За окном стоял теплый вечер. Узкий, прямой и острый солнечный луч разрезал белое пространство палаты на две части, и тысячи невесомых, неумирающих пылинок плясали в нем свой извечный медленный танец, создавая атмосферу зыбкого спокойствия. Тихие живые звуки из окна, с улицы, и неживые, неуютные больничные вещи казались несовместимыми и абсурдными на фоне друг друга. Там, за окном, была жизнь — а здесь, за белой стеной, лишь ее подобие, никчемная и бездарная копия; не жизнь, а лишь отчаянная и нелепая попытка ее воссоздания. Стены здесь были не просто стенами — они служили гранью между миром живым и миром, пытающимся выжить... Свежий тонкий поток воздуха и звуки из приоткрытого окна — как обещание. Но можно ли ему верить?
«Да уж... Только венков не хватает!» — мрачно подумала Галина. Тут же вспомнила, как сама несколько лет назад лежала в больнице после операции. Возникли осложнения, и ей пришлось отмотать там целых полтора месяца. Отчетливо вспомнилась зависть ко всем приходящим посетителям — они проводили в этом уютном заточении лишь маленькую, несоизмеримо крошечную частичку своей жизни, прощались, традиционно желали больным скорейшего выздоровления... И вот дверь закрывалась, и они снова уходили в свой, живой, мир, покидая мир тоскливый и мрачный, и, видимо, облегченно вздыхали за его порогом. Эти люди со временем стали казаться ей пришельцами с других планет — было такое ощущение, что она поселилась в больничной палате навсегда... Ужасное место — больница.
— Кто... кто здесь? — прошептала Данка, уже привычно различив незнакомые шаги и почувствовав незнакомый (или нет, знакомый, мучительно знакомый, но только чей?) запах. — Кто?
— Это я... Это я, Даночка. Галина Сергеевна, Андрюшина мама. Вот, пришла к тебе...
Данка испугалась — видно, сразу за внешней ласковостью и сдержанностью интонации почувствовала неладное. Молчала, отвернувшись к стене, закрыла невидящие глаза.
— Дана, давай поговорим.
Слова текли потоком раскаленной лавы — говорила одна Галина, а Данка молчала, судорожно комкая уголок простыни и пытаясь хоть немного сдерживать порывы хриплого дыхания и громкий стук сердца. Конечно, она не видела пылинок, которые, казалось, даже встрепенулись, затанцевали быстрее и тревожнее — возможно, виной тому был легкий сквозняк, всколыхнувший воздух; она не видела узкий солнечный луч, даже не знала о его существовании, не видела глаза Галины. Напрасно та по привычке старалась придать им ласковое и заботливое выражение, словно забыла, что никто не увидит и не оценит ее стараний, и все же играть роль нужно было до конца. Она сидела на краешке больничной койки, ее рука покоилась на одеяле, под которым чувствовалось напряжение Данкиной ладони, и говорила...
— Послушай, девочка... Девочка моя. Ты еще молода, так молода... Знаю, ты любишь моего сына, но ведь любовь в том и состоит, чтобы дарить счастье другому, разве не так? Послушай меня, подумай хорошенько и согласись — Андрей не будет с тобой счастлив. Это сейчас, возможно, из-за острого чувства жалости — да и как тебя не жалеть? — Галина вздохнула, всхлипнула, утерла платком и вправду выступившие на глазах слезы и снова повторила: — Как тебя не жалеть? Тем более он мальчик порядочный, по-другому поступить не может — но ты-то подумай! Подумай, Даночка, ведь на одной жалости долго не протянешь, да и нужна ли она тебе — жалость? Я ведь своего сына знаю, у него ветер в голове, а тебе-то каково потом будет? Да и ему... Ничего, кроме страданий. Ты любишь его, верю, что любишь. Но разве ты не желаешь ему счастья?
Почти после каждой фразы Галина делала паузу, видимо, ожидая услышать хоть что-то в ответ. Но Данка молчала. Она не видела Галину, и со временем у нее появилось странное ощущение — будто бы в палате она находится одна, а рядом с ней просто говорит неживой радиоприемник, по ошибке настроенный совсем не на ту волну. Все эти слова она уже тысячу раз говорила самой себе — но каждый раз Андрей находил ответ на все высказанные и невысказанные, но такие сложные и, казалось, неразрешимые вопросы. Их, этих вопросов, становилось все меньше, неуверенность отступала, а любовь, вера и надежда на счастье становились все прочнее — и вот теперь... Зачем ей все это? Зачем она говорит?..
Данка попыталась (в последние дни она часто поступала подобным образом) представить картинку со стороны. Белая, немного смятая постель, белые стены, вечер — может быть, тоже белый... Сквозные тени соединяющихся темными зелеными вершинами деревьев; наверное, солнечный луч из оконной рамы — звуки, доносящиеся из открытого окна, подтверждали, что вечер солнечный. Золотая вечерняя пыль, и вот — она. Белая повязка на голове, контрастные траурные пряди, отвернулась спиной, напряженная, глаза закрыты. А там, на уголке кровати, сидит женщина. Сидит прямо, темные волосы распущены по плечам, одна прядь настойчиво падает на лицо, алый рот, искусно подведенная зелень глаз, тщательно накрашенные ресницы подрагивают... Руки, кажется, сложены на коленях — хотя нет, вот же одна ладонь, так близко... На ней длинное зеленое платье и тонкое ожерелье из мелкой россыпи бриллиантов, изящная сумочка из коричнево-зеленой крокодиловой кожи покоится на коленях. Духи — как обычно, сладко-пряные...
Данка убрала руку. Слишком неправдоподобно, слишком неравны их силы, слишком явно преимущество... Не может быть, чтобы все это было правдой.
— Мы любим друг друга и не сможем быть счастливы друг без друга. Мы будем вместе, несмотря ни на что — мы так решили, а все ваши слова — это только слова. Вы не понимаете, не хотите понять своего сына, не хотите ему помочь. Что ж, мы обойдемся и без вашей помощи...
— Ты молодая... Найдешь себе другого... — Голос Галины дрогнул, было понятно, что она сдерживается из последних сил.
— Зачем мне искать другого, если у меня уже есть человек, которого я люблю и который любит меня? Зачем, скажите?
Галина молчала, лишь высекая искры глазами. Диалог подходил к концу — это было понятно, и напоследок Данка спокойно добавила:
— Это не меня, а вас нужно жалеть. Это вы, прожив большую часть жизни, так и не узнали, что такое любовь. Уверена, что не узнали. Иначе вы бы сумели нас понять.
Данка не могла видеть, но прекрасно представляла себе, как изменилось лицо Галины. Еще секунда — и последние остатки театрального образа были безжалостно стерты с ее лица — свою роль она так и не доиграла, видимо, поняв, что это не ее амплуа. К тому же зритель был явно неблагодарным.
— Я?! Это я не узнала, что такое любовь, а ты узнала? Да как ты смеешь! Как ты смеешь со мной так разговаривать, ты, жалкая, слепая нищенка, приблудная безродная тварь... Что, не хочешь сдаваться? Думаешь побороться, думаешь, сильнее меня? Об-мо-чишь-ся! Слышала, потаскуха? Да что ж ты не сдохла тогда под колесами! Не видать тебе моего сына, слышишь, ты, стерва, подстилка, слепая драная кошка! Не видать! И не думай, и не мечтай! Губы раскатала, журавля в небе увидала — как же, на Москву рассчитывала, а тут — Америка на горизонте... Нет уж, убирайся в свою дыру или в могилу, слышала? В могилу!
«А ведь это и правда она мне звонила — не ошиблась Полька, — казалось бы, некстати подумала Данка, — и выражения те же — стерва, подстилка...»
Дверь с шумом захлопнулась, Данка облегченно вздохнула. «В могилу!» — Последние слова эхом отозвались в ее сознании и тут же забылись. Скоро... Он приедет совсем скоро — три недели, двадцать один день, пятьсот четыре часа, они же вместе считали... Пятьсот четыре часа разлуки — это много, но когда-нибудь они истекут...
Она не спала, когда поздно ночью в палату зашел доктор. Удивилась, услышав его шаги — кажется, вечерний обход уже был. Сергей Петрович был неразговорчив, померил ей давление, сделал укол в вену...
Галина заплатила за этот укол сумму, приблизительно равную ста его месячным зарплатам. Свидетельство о ее смерти было уже подписано — конечно, регистрировать смерть официально было бы слишком сложно и рискованно, да это и не было нужно, главное — бумажка, а в историю болезни Андрей не полезет, ему и в голову такое не придет, а если придет, то никто не позволит ему этого сделать. Там, в официальных документах, черном по белому было написано, что Данку из больницы выписали, охарактеризовав ее состояние как удовлетворительное, рекомендовав амбулаторное лечение и профилактические обследования раз в полгода — все как обычно.
Но документы лежали в сейфе, а уж подкупить пару медсестер с их нищенскими зарплатами и вовсе не составило большого труда... Все роли были распределены, декорации расставлены — оказывается, за деньги легко можно купить даже смерть. Данка была без сознания, находясь под воздействием сильнейшего наркотического препарата, почти сутки — этого времени вполне хватило на то, чтобы доставить ее туда, откуда она начала свой путь в столицу. Все возвращалось на круги своя — а телефонный номер Галина предусмотрительно сменила в тот же день, заранее обрекая на провал все возможные попытки Данки связаться с Андреем по телефону... Хотя этих попыток и не последовало.
Как сложно отличить сон от действительности, когда глаза не могут видеть! Только звуки. Но как понять, что ты не грезишь, что все — наяву, тем более если еще совсем недавно...
Что же случилось? Данка была совершенно уверена, что спит, когда внезапно, словно издалека, услышала голос отца... Глаза открылись. Как обычно, проснувшись, она не сразу вспоминала, что светлее не станет — ночь и день, сон и явь теперь одинакового черного цвета, и так будет всегда, но звуки?..
Хотя самое страшное ждало ее впереди. Звуки еще можно было списать на то, что она еще не проснулась, голос отца звучал лишь в ее сознании, но вот запах... Откуда здесь, в московской больнице, этот терпкий, густой запах свежевымытого деревянного пола?
Она замерла, сжалась, не в силах произнести ни слова. Галина... Последнее, что она помнила, это укол в вену. Кажется, вчера у нее подскочило давление, и доктор ввел ей лекарство... Только почему с каждой секундой нарастает ощущение, что это было не вчера? Какая-то черная яма, зияющая брешь в памяти, пропасть, заглянуть в которую — значит упасть и разбиться, а не заглянуть — нельзя.
Она заглянула. Сначала рука коснулась шероховатой поверхности гобеленовой обивки дивана, пальцы судорожно сжали кусок простыни, перебрались на подушку, и она сразу же вспомнила эту подушку, этот грязно-розовый гобеленовый диван... В последней отчаянной попытке она протянула руку вправо — вот здесь должна находиться та самая тумбочка, ее первая знакомая вещь в палате, на которой обычно стояла ваза с цветами... Вот здесь... Пальцы сжимались и разжимались, хватая и чувствуя только пустоту. Волна ужаса подкатила к самому горлу, предательски застучало сердце, похолодели и покрылись влажным потом руки. Как маленький, беспомощный, потерявшийся ребенок, она закричала в пустоту — закричала то единственное слово, которое, наверное, любой, даже самый сильный человек вспоминает в минуту отчаяния и страха, позабыв обо всем на свете, не думая, ни на что больше и не надеясь, — мама...
— Мама! Мама! Мамочка! — Вскочила, обхватила колени руками, и снова, уже тише, как сдавленный стон, и уже без надежды: — Мама!
Неделю она пролежала, почти не поднимаясь с кровати, не разговаривая, почти без сна, практически не принимая пищи и лишь изредка глотая омерзительно теплую воду из чашки, которая всегда стояла на полу возле дивана. Иногда она чувствовала, безошибочно определяла его присутствие в комнате, гнала его, и он уходил, а через какое-то время снова бесшумно появлялся в дверном проеме и смотрел... Смотрел, не в силах сдвинуться с места — ни подойти ближе, ни уйти прочь... И даже когда редкий тревожный сон — не сон, а зыбкий полубред — сковывал ее сознание, она все равно просыпалась, чувствуя его присутствие, и снова прогоняла, он снова молча уходил и снова возвращался. Иногда он все-таки подходил ближе, поднимал с пола стакан.
— Покушай, дочка... Там котлетки, супчик куриный... Может, пирог будешь, соседка, тетя Вера, принесла сегодня утром, свежий, мягкий, твой любимый, с яблочным...
— Уйди. Слышишь, уйди от меня. Ненавижу тебя. Ничего не хочу.
— Да нельзя же так, Данка! Без пищи ведь долго...
— Чем скорее — тем лучше. Уйди.
Со временем его невидимое присутствие стало привычным. Проснувшись однажды утром, по привычке насторожившись, она почувствовала, что его нет рядом. Первый раз вздохнула почти облегченно, вытянулась на кровати... Наверное, через час ей захотелось пить, она привычно протянула руку вниз, туда, где стояла чашка, но не нашла ее. Медленно поднявшись с кровати, неуверенно сделала пару шагов... За прошедшие два года она не успела забыть планировку квартиры, где прожила почти восемнадцать лет, поэтому каждый последующий шаг был увереннее предыдущего. Подошла к приоткрытому окну, прислушалась... Ветер донес приглушенные звуки проезжающих машин, голоса — наверное, день... Душно — кажется, собирается дождь. Дождь... Да что ей до этого!
Вчера ей сняли повязку. Врач приходил домой, долго расспрашивал о ее самочувствии, она отвечала односложно и грубовато. Вообще присутствие посторонних людей давило на психику, единственным ее желанием было остаться одной, пусть она беспомощна, пусть слепа...
— Какое сегодня число? — громко спросила она, уверенная в том, что он находится где-то рядом, смотрит на нее, следит за ней жалостливыми глазами — но он почему-то не откликнулся. — Какое сегодня число? — повторила, почти прокричала она и поняла, что, кажется, находится дома одна.
Из ванной она направилась в кухню. Удивившись неизвестно откуда появившемуся чувству голода, но инстинктивно ему повинуясь, открыла холодильник, нашла холодные котлеты. Не чувствуя вкуса, съела одну.
Кажется, он бросил пить. По крайней мере за прошедшие дни — много дней, она не знала точно сколько, но уж никак не меньше десяти — она ни разу не почувствовала в квартире запаха перегара. И даже когда он подходил близко... Хотя в принципе это еще ни о чем не говорит, а по большому счету и вовсе не имеет значения. Единственное, что имеет для нее значение, — какое сегодня число. Она захотела сесть, но почему-то не смогла найти ни одной табуретки на кухне, прошла дальше и застыла в дверном проеме — легкий сквозняк, тоненький протяжный скрип входной двери...
— Данка, ты встала... А я вот, извини, в магазин ходил, хлеба купил — свежий, мягкий, а тут вот еще, шоколадка — тебе, дочка... Будешь?
— Подавись сам своей шоколадкой. Какое сегодня число?
— Число?.. Так это... Двадцать третье число...
— Двадцать третье? — Сердце вдруг бешено застучало — казалось, вот-вот выскочит, но она не поверила: — Двадцать третье?! Да зачем ты врешь, не смей мне врать, слышишь!
— Ну что ты... Что ты! Двадцать третье, четверг...
— Я же считала! Считала не только дни, но и часы считала! Не может этого быть, не может быть! Не может!
Он бросил пакет на пол, быстро скинул ботинки, подошел к ней, попытался взять за плечи — она грубо отстранилась, отшвырнула его от себя, стремительно, позабыв о слепоте, кинулась прочь, тут же налетела на дверной косяк, пошатнулась, наугад развернулась, шагнула еще раз — и, споткнувшись обо что-то, упала...
— Дочка! Доченька, ну как же так...
Он попытался ее поднять, неловко взял под мышки...
— Убери! — выдохнула она. — Убери от меня свои руки, слышишь! Я считала, я знаю! Этого не может быть! Зачем ты мне врешь! Гадина!
До самого позднего вечера она лежала без движения, уткнувшись лицом в подушку, а он и не подошел ни разу. Ходил по кухне, измеряя пространство широкими мужскими шагами, курил одну сигарету за другой, изредка присаживался. Несколько раз хотел подойти, но вдруг снова вспоминал ее глаза, сжимал до боли побелевшие пальцы и снова возвращался.
За окном темнело — чуть раньше обычного, это тучи всему виной. Небо заволокло так, что даже не верилось в то, что на свете есть солнце, а они все не прорывались, словно выжидая подходящий момент для удара... Предгрозовая тишина казалась угрожающей в своем насторожившемся покое. Уже ночью полил дождь, и сквозь барабанный грохот капель он вдруг услышал ее слабый голос:
— Закрой окно.
Она не хотела слышать дождь, а уж тем более — чувствовать его пьянящую влажность, так жестоко напоминавшую ей о том, что где-то есть счастье. Просто дождь — но как мучительно и больно осознать, что тот, ее волшебный дождь уже остался в прошлом и что это прошлое уже не вернешь... Двадцать третье число. А это значит, что пятьсот четыре часа истекли, и истекли уже давно — он вернулся в Москву еще четыре дня назад, он не позвонил ей и не приехал. И этот дождь — пусть кто угодно считает, что он пошел случайно, вернее, что виной всему — какие-то циклоны. Она уже знала, что он не мог пойти случайно, так долго выжидая, словно смакуя наслаждение от предстоящего удара. Жестокий дождь — черта под ее прошлым, линия — крест-накрест, и с этим уже ничего не поделаешь, ведь после конца уже ничего не бывает.
Она не думала о том, что могла быть тысяча причин, которые не позволили ему приехать к ней, вернуться и забрать ее из этого ада, — она просто верила, до последней минуты верила в то, что все препятствия преодолимы, и если бы не этот дождь, может быть, продолжала бы верить и надеяться еще долго...
— Ты звала, Дана?..
— Окно закрой, — пробормотала она в подушку, — и иди спать, не действуй на нервы.
Он подошел, торопливо захлопнул створки, закрыл на шпингалеты — но шум дождя все равно проникал сквозь толщу бетонных стен, и невозможно было никуда деться от этих душераздирающих звуков. Она накрылась с головой одеялом, но и это не помогло — и странная, глупая и дикая мысль промелькнула у нее в сознании — почему вместе со зрением у нее не отняли и слух, почему...
Тоскливо протянулась еще неделя — ничего не менялось. Все та же неподвижность, редкие, отрывистые фразы, жалость и обида на его лице и черная, уже привычная пустота перед глазами. Казалось, что так было всегда. Иногда она пыталась вспомнить, представить себе окружающую обстановку — зеленоватые стены в комнате, белый торшер возле дивана, темную полированную тумбочку в противоположном углу, коричневые, ничем не покрытые облезлые деревянные полы и сероватые створки оконной рамы. Ее дом. Ее последнее пристанище — обратной дороги нет, она это знала. Впереди — долгий путь тоски и пустые, пустые дни... Хотя иногда все же безумные мысли рождались в ее голове — вот сейчас она встанет с этого чертова дивана, наберет московский код, позвонит Польке, и она приедет и заберет ее с собой, в Москву, туда, где... И в этом месте мысль обрывалась, словно наткнувшись на непреодолимую преграду, блуждала тонкой змейкой в поисках выхода, не находила и таяла.
Она становилась злой, даже жестокой — чувствовала это и ничего не могла с этим поделать. Хотя и раньше, два, три или четыре года назад, по отношению к отцу (даже мысленно она никогда так его не называла) она никогда не была снисходительна. А уж теперь... Слабые люди часто бывают жестокими, видимо, жестокостью компенсируя или маскируя свою слабость. А она стала слабой, у нее больше не было сил бороться — с собой, с обстоятельствами, со своей жизнью. Она просто плыла по течению и ни на минуту не задумывалась, куда оно ее вынесет.
Внешне она очень сильно изменилась. Рыжие волосы — тайна, которую так и не узнал, не успел разглядеть Андрей, — сильно отросли от корней и краснели на черном фоне, создавая гротескную траурность. Она похудела — ведь за прошедшие полтора месяца практически ничего не ела, от былой легкой полноты не осталось и следа, теперь на нее порой даже смотреть было страшно. Медленно, на ощупь, продвигаясь по комнате, ссутулив узкие плечи, в последних лучах заходящего солнца, в сумраке вечера или в широкой полосе белого лунного света, она казалась мертвой тенью, покойницей, вставшей из могилы, вошедшей в дом сквозь стены, материализовавшимся из воздуха зыбким призраком — глядя на нее, хотелось перекреститься... Ее будто и не было вовсе. Тот отрезок, который можно было назвать жизнью, оборвался, и снова потекли те же дни, которые она уже не считала, как раньше, — ведь раньше была надежда, с каждым днем приближалось освобождение, а теперь впереди была только вечность, темная, непроглядная муть, словно волны сомкнулись над головой, не обещая ничего, кроме небытия и забвения. Только когда оно придет?..
Со временем она научилась прекрасно ориентироваться в пространстве. Ей уже не требовалось абсолютно никакой помощи для того, чтобы передвигаться по квартире, она была вполне в состоянии сама себя обслуживать. Но тем не менее предпочитала этого не делать.
— Закрой окно, — требовала она посреди ночи, он вставал — сон его был чутким, видимо, постоянно ждал, что может потребоваться помощь, — закрывал окно, снова уходил, а через час — снова: — Открой окно. Душно.
И так — до бесконечности. «Поменяй мне постель, простынка колючая... убери одеяло... принеси одеяло... пожарь картошки... не хочу никакой картошки, сам ешь... чай без сахара — положи сахар... не хочу никакой чай, ненавижу тебя...»
Ненавижу тебя. Едва ли проходил день без этих жестоких слов, и даже со временем боль не притуплялась, и каждый раз он глотал комок, послушно приносил и уносил чай, открывал и закрывал окно, менял постель среди ночи, выходил на улицу «глотать свой чертов корвалол», потому что она не выносила этот запах, выходил с каждым днем все чаще и чаще... Они жили в одиночестве, словно два заключенных, скованных одной цепью, порой не замечая, а порой сходя с ума от вынужденного соседства. Данка отгородилась стеной от всего внешнего мира — несколько телефонных звонков от бывших одноклассников, на этом общение было закончено, конечно, по ее инициативе. Ничем не прикрытая грубость оттолкнула не слишком близких людей, и только он, ее отец, продолжал находиться рядом и любить ее, несмотря на то что ежеминутно ощущал ненависть и злобу, исходящую от дочери, чувствуя себя ее источником и единственной причиной и страдая молча, вдали от посторонних глаз. Так прошел год.
Она всегда, еще с детства, любила книги. Иногда она просила почитать ей что-нибудь. Он соглашался с радостью, с удовольствием оттого, что хоть чем-то может быть ей полезен. Но, как правило, заканчивалось всегда одинаково — десять, от силы пятнадцать, страниц, а потом:
— Замолчи. Прекрати, я прошу тебя, не трепи мне нервы.
— Ты же сама просила почитать...
— Из тебя чтец — как из коровы балерина.
А однажды он пришел домой, благоухая радостью и надеждой, — принес ей книжку, самодельную — специально для Данки, с выпуклыми буквами (никогда, ни разу за весь этот год он не произнес, даже мысленно, слово «слепая»).
— Данка, я принес тебе книжку.
— Спасибо, может, пригодится на том свете. Ты что, идиот, забыл, что я ничего не вижу? Лучше полы вымой — я тут чай разлила.
— Я... я сейчас, подотру, Дана. Только книжка-то не простая! Один мой хороший знакомый специально для тебя сделал. Ты как раз ее прочитать сумеешь! Руками!
— Руками? Пальцами? — заинтересовалась Данка, на минуту позабыв о привычном глухом раздражении и вечном равнодушии ко всему на свете. — Дай сюда!
Он положил книжку ей на колени, отошел, не в силах оторвать взгляда от дочери — кажется, она довольна, она рада!
Дана медленно, словно не решаясь прикоснуться, опасаясь подвоха, положила пальцы на плотную обложку, нащупала выпуклость. Долго и медленно водила пальцами, сумела разобрать букву — «ш» заглавная, потом — «е»... Шекспир, трагедии... У нее получилось!
Она открыла первую страницу, нетерпеливо и неловко растопырила пальцы, словно собираясь одним движением охватить и понять все, что так надежно зашифровано от невидящих глаз, нащупала где-то в середине текста букву «д», написанную более мелким шрифтом, потянулась наверх, нашла «О» покрупнее, надавила на следующую букву — отпечаталось «т»... Это была трагедия «Отелло». Она читала ее много раз, как, впрочем, и всего Шекспира, многие места помнила наизусть...
Но пальцы не слушались. Сердце бешено стучало — она торопилась, она так хотела понять, сразу научиться читать бегло и быстро, как раньше... Было трудно удержать в памяти сразу много букв — иногда рука сбивалась, она начинала ощупывать совершенно другое слово, получался полный бред, она снова возвращалась, пытаясь найти то место, с которого сбилась... И наконец не выдержала:
— В туалет ее отнеси, придурок! Там ей место, понял? Шекспир не для слепых! Ненавижу тебя, и не смей никогда больше...
Книжка полетела, ударившись о стену, упала на пол... Он вздрогнул от неожиданности, сжался, снова опустил голову — Данка не могла видеть, как потухли его глаза, как в считанные доли секунды умерла в них надежда, молча подошел, поднял Шекспира и положил на тумбочку.
— Извини, Дана, я думал, тебе понравится... Прости, я не хотел, не думал, что так получится...
И ушел глотать свой корвалол — все как обычно. А она снова съежилась на постели, судорожно сжала уставшими от напряжения пальцами уголок подушки и застонала.
Только в этот раз все было немного по-другому. Вернувшись, он не подошел, не стал еще сто раз извиняться, как делал это обычно в том случае, если считал, что расстроил, или — не дай Бог! — незаслуженно обидел дочь. Прошел мимо, не взглянув, к себе в комнату — раньше это была родительская спальня, но когда это было... Она вздохнула облегченно, поняв, что в ближайшее время ей не грозит общение с ним. Но он не подошел ни через час, ни через два. Ночью — за окном не было ни звука, воздух был прохладным, она знала, что это ночь — Данка проснулась от какой-то внезапной и настойчивой мысли. «Такая влажность — несомненный знак уступчивости и любвеобильности. Горячая, горячая рука и — влажная. Такую руку надо...» Эти строчки из Шекспира вертелись в голове — а проснулась она оттого, что мучительно силилась вспомнить окончание фразы, но не могла, никак не могла... Еще несколько раз повторив про себя строфы из Отелло, она раздраженно перевернулась на другой бок и снова попыталась заснуть. Но нет, монолог никак не выходил из головы — как же она могла забыть? «Такую руку надо... смирять молитвой, строгостью, постом и умерщвленьем плоти. В ней есть дьявол...»
Утром, проснувшись, он увидел спящую дочь, а на ее груди лежал раскрытый Шекспир. Сначала он хотел убрать книгу, но потом решил, что лучше не тревожить Данку — сон ее слишком чуток, чтобы она могла не заметить его прикосновения. Как обычно, приготовил завтрак на двоих, тревожно поглядывая на часы, — уж не заболела ли, почему так долго спит? Первый раз за все время... Он снова, неслышно, едва касаясь пола, подошел ближе и вдруг увидел, как она улыбается во сне. Наверное, первый раз за последние четырнадцать лет он видел, как улыбается его дочь, его маленькая, любимая, такая любимая Данка.
— Послушай, Данка, тебе надо сходить в парикмахерскую.
— Мне? В парикмахерскую? Зачем?
Вот уж чего она от него никак не ожидала. За прошедшие полтора года она еще ни разу не выходила на улицу, за пределы квартиры, и уже смирилась с мыслью, что вся ее дальнейшая жизнь пройдет в четырех стенах. Свежий воздух и звуки улицы иногда манили ее куда-то, но, представив на мгновение картинку со стороны — вот она идет, с палочкой, ступая неуверенно, ничего вокруг себя не различая, и проходящие мимо люди смотрят сочувственно, оборачиваются вслед — такая молодая, жалко... Ну уж нет, она не доставит им такого удовольствия! Сочувствие — это то, что на поверхности, а в глубине души — она это точно знала — радость. Затаенное, стыдливое торжество — оттого что не тебя, а другого человека постигла кара Господня, что ты — здоровый, живой, зрячий, что кто-то, а не ты... Да никогда в жизни!
— У тебя на голове непонятно что. Состричь надо эти черные концы... — И осекся, вспомнив вдруг тот день, когда она уезжала, копну рыжих прядей на полу. Вспомнил, как собирал эти волосы...
Она молчала, раздумывая. Странно, раньше это было так важно. Черный цвет волос — ее идефикс, просто мания. Как тщательно следила она за тем, чтобы никто не заметил и не понял, что на самом деле она рыжая! Рыжая, как отец, которого она ненавидела. Теперь она перестала видеть себя, но по привычке или просто потому, что расчески и прочие туалетные принадлежности всегда находились в ванной, расчесывалась по утрам перед зеркалом. Волосы стали длинными, почти как раньше, но она почему-то не могла представить себя с этими длинными рыжими волосами. Состричь надо эти черные концы...
— Знаешь, ты прав. Состричь и снова покрасить. Ненавижу этот цвет волос.
— Да почему, дочка? Он тебе так идет...
— Это ты так считаешь. А я — ненавижу. Сам знаешь почему. Пожалуй, пойду в парикмахерскую. Прямо сейчас.
— Сейчас... сейчас я, — засуетился он, — только мы же еще не обедали...
— Я одна, без тебя схожу, — отрезала она.
— Сходи.
От неожиданности она просто обалдела. Ожидала, как обычно, услышать причитания — да как же ты одна, как же — без меня, ты ведь не сможешь, как же ты будешь... Привыкла, что везде и всегда он рядом, и тут же поняла, что погорячилась. Возражала просто по привычке, прекрасно зная, что не бросит, не оставит ее, не позволит, — а он вдруг согласился, и что теперь? Идти одной в парикмахерскую?
— Схожу. А ты что думал, не схожу? Не сумею сто метров без тебя пройти, да? Думаешь, я вообще без тебя...
— Да нет, что ты! Сходи, я же сказал. Тут недалеко, напротив. А я пока что-нибудь приготовлю.
И ушел на кухню, не добавив ни слова. Она просто пылала от злости — но вместе с тем где-то в глубине души росло другое, новое, чувство, ощущение, которое она не могла ни понять, ни объяснить, ни выразить словами. Распахнув дверцы шкафа, достала черное трикотажное платье — все остальные старые вещи висели на ней как на вешалке, а новых она не покупала. На отцовскую пенсию и пособие вообще было трудно что-то купить, кроме необходимых продуктов, да и ни к чему теперь ей были вещи, обходилась парой домашних халатов. Надела платье, подошла по старой привычке к зеркалу, медленно провела руками по бедрам, по груди, расправила складки, одернула подол... Кажется, все было в порядке. Расчесала и скрутила узлом на затылке волосы, достала из тумбочки темные очки — старые, пятилетней давности, еще в школе их носила, протерла стекла. Не видела, как замер отец, как влажно заблестели его глаза, когда он посмотрел на дочь, — красивая, Боже, какая красивая, стройная, статная, порывистая... И захлопнула дверь.
— Модельную или просто подровнять? Девушка! Да вы не слышите, что ли, я же к вам обращаюсь! Глухая? — раздраженно закончил мастер.
— Нет, не глухая, просто слепая и задумчивая.
— Слепая и задумчивая, — улыбнулся он, видимо, не приняв всерьез ее слов, — да вы очки снимите.
На мгновение — лишь на короткое мгновение — ей стало страшно. Снять очки — значит сбросить спасительную маску, обнажить душу, снова стать собой, такой, какая есть на самом деле... Рука ее медленно поднялась, на короткий миг застыла в воздухе...
— Ну, так что мы решили? — снова спросил он, даже не обратив внимания на то, как она побледнела. — Может, вам журнал дать, посмотрите, выберете что-нибудь?
— Да нет, не надо журнал. Вы мне просто концы черные обрежьте, или можете не обрезать, просто подровняйте, а потом покрасьте. В черный цвет.
— В черный цвет... — Он внимательно смотрел, изучал ее лицо, прикидывая мысленно, что получится, удивился неподвижности взгляда. — Мне кажется, что рыжий вам больше идет.
— А мне так не кажется.
— Что ж, воля ваша. Волосы чистые?
— Чистые, с утра помыла.
— Прекрасно. Увлажним.
Он побрызгал на волосы водой, расчесал, что-то напевая себе под нос и глядя только на волосы. Потом она почувствовала, как первая прядка скользнула вдоль шеи и упала на пол... Она сидела, откинув голову на спинку кресла, закрыв глаза, и вспоминала.
Самыми трудными были первые несколько шагов. Очутившись в гулкой тишине подъезда, совсем одна, сначала она растерялась. Казалось, что даже дыхание отражается эхом от бетонных стен. Спуститься по лестнице оказалось несложно, она даже помнила количество ступенек. Подъезд — как темная пустая коробка, но в ней было легче, в ней не было неожиданностей, не было подвижности, а дальше была улица — шумная, живая и пугающая... Свежий воздух моментально одурманил голову — не мудрено, почти два года просидеть взаперти, и тут вдруг такая осенняя влажность. Несколько минут она простояла возле подъезда, не решаясь шагнуть в пропасть. Парикмахерская располагалась в доме напротив — пройти нужно было не больше ста метров, она это знала, и все же... Мучительно напрягая слух, попыталась представить окружающую обстановку. Вдалеке ездили машины, поблизости — только шорох листьев, равномерное гудение откуда-то издалека, голоса — тоже вдали. Пора.
Первые шаги ее были стремительными, потом она оступилась, не различив бордюра, и едва удержалась на ногах, чуть не упала, остановилась. Немного постояла и медленно пошла дальше... Она ощущала себя канатной плясуньей — канат был повешен над пропастью, и спасти ее могла только вера. По пути ей попалась скамейка — и она тут же поняла, что двигается не прямо, как ей кажется, а немного вправо, потом она натолкнулась на детскую лесенку и сразу же представила, где находится, — парикмахерская была точно напротив, и до нее оставалось уже никак не больше тридцати метров... Сердце ее бешено застучало, ноги чуть не подкосились и стали ватными — она поняла, что дойдет.
— Девушка, вам помочь? — услышала она за спиной тихий встревоженный женский голос. Обернулась — словно ожидала кого-то увидеть, но и сзади была все та же черная пустота... — С вами все в порядке? Вы немного странно идете... Вам помочь?
— Спасибо, не надо... Я дойду. Сама дойду. Мне немного осталось!
Резкий запах нашатырного спирта ударил в нос. Она очнулась и поняла, что не хочет этого.
— Послушайте, не надо.
— Что — не надо? — не понял он.
— Красить мне волосы. Не надо.
— Что же вы... Что же вы раньше молчали, девушка? Я уже краску развел...
— Ну извините. Может быть, вы себе волосы покрасите? Чтоб краска не пропала... Вам пойдет!
— Издеваетесь! — засмеялся парень.
— Да нет. У вас глаза какого цвета?
— Серые... Кажется.
— Замечательно, черные волосы подойдут к серым глазам.
— Послушайте, вам повезло, что у меня настроение сегодня хорошее! Только за краску все равно придется заплатить!
— Охотно. Только уложите меня.
— Охотно. А вы шутница...
— Просто у меня сегодня тоже настроение хорошее.
— Замечательно. Может, сходим куда-нибудь вместе вечером? В кафе? Вас как зовут?
— Даниэла. Может, и сходим. В какое кафе?
— Ну, в «Каменный цветок», например. Здесь, недалеко. Да что вы так смотрите?
— Да я не смотрю. Вообще не смотрю. Я же сказала...
Металлическая расческа выскользнула у него из рук и почти без звука упала на линолеум. В этот момент он все понял, растерялся, почувствовав неловкость.
— Извините... Я... я не подумал, что вы серьезно...
— Так что, наш совместный поход в кафе отменяется?
— Да нет, что вы. — Он смутился еще больше, наклонился, поднял расческу и принялся вертеть ее в руках, а потом улыбнулся какой-то детской, открытой улыбкой: — Вы только постарайтесь, чтобы укладка до вечера сохранилась...
— Это вы постарайтесь. Кстати, как вас зовут?
— Олег. Давай на ты, а?
— Давай, Олег. Слушай, может, ты меня проводишь до дома? Я здесь рядом, напротив живу. Честно говоря, мне немного сложно...
— Конечно... конечно провожу! А мы, оказывается, соседи, я сам здесь неподалеку...
— Дочка!..
Он просто обомлел, увидев ее. Она выглядела потрясающе — длинные, распущенные по плечам и тщательно уложенные рыжие волосы обрамляли бледное лицо сияющим нимбом.
— Ты... ты прекрасно выглядишь! Не покрасилась...
— Краски не было, — сухо бросила она через плечо, проходя мимо него в комнату. — В следующий раз покрашусь.
— Да... да, конечно, в следующий раз, — повторил он почти механически, не в силах оторвать от нее взгляда.
— Да что ты на меня уставился? — вдруг обернулась она, почувствовав его взгляд.
— Ты у меня красивая, — повторил он, — очень красивая. А что это за парень... — И осекся, почувствовав, как она сразу напряглась.
— Не твое дело. Ты что, следил за мной?
— Не следил, просто смотрел из окна... Прости, все-таки неспокойно на душе было. Отпустил тебя одну.
— И правильно сделал, даже спасибо, — уже без злобы ответила она. — Ладно, что ты там на обед приготовил?
Вечерний звонок расколол привычную тишину на тысячи мелких осколков, ворвавшись, словно порыв свежего ветра, в затхлое, безвоздушное пространство, — так редко случалось, что кто-то приходил к ним. Данка уже стояла в прихожей.
— Это ко мне, — предупредила она отца, услышав его торопливые шаги, — я сама открою.
Она не дала ему возможности рассмотреть неожиданного визитера, уверенно переступила через порог и захлопнула дверь. На улице стояла осень. Янтарный вечер, дымное солнце и такой неожиданный и неуместный в городе запах спелой ржи... Они просто бродили по городу и говорили о чем-то не важном. Незаметно наступила ночь, резко похолодало, небо покрылось синим лаком. В крапинках серебряных звезд месяц казался отчаянно рыжим.
— Месяц — рыжий, как твои волосы.
— А почему ты выбрал такую странную профессию?
— Что же в ней странного? Парикмахер... Не знаю, мне нравится.
— Женская профессия.
— Между прочим, совершенно несправедливое мнение. Всем известно, что самые лучшие парикмахеры и повара — это мужчины.
— Кстати, о поварах. Мы так и не пошли в кафе. Совсем заболтались.
— Извини... Пригласил, называется. Просто на улице так хорошо...
— Красиво?
Он немного смутился.
— Жаль, что я не поэт. Я бы тебе описал...
— Что бы ты мне описал? Окровавленные кусты рябины?
— Ну, что-то вроде того...
— Да, жаль, что ты не поэт. Но зато ты отличный парикмахер.
— Мы пришли. Осторожно, здесь ступенька.
— Да, я знаю... Я уже знаю. Спасибо тебе.
— Мне? За что?
— За этот вечер.
— Так, значит, до завтра?
— Не знаю. Ты мне лучше позвони, хорошо? Он дождался, пока за ней захлопнулась дверь, а потом стремительно сбежал вниз по ступенькам. Конечно же, он не мог видеть, как с той стороны она прислонилась к дверному косяку, откинула голову и улыбнулась. Она была почти что счастлива, если, конечно, понятие счастья вообще можно рассматривать как относительное. Она улыбалась, и мелкие лучики-морщинки разбегались от глаз каждый в свою сторону, влажно подрагивали губы... И только глаза молчали.
Поежившись от холода, она пошла в комнату. Холодный воздух из открытого окна заполнил квартиру, и она тихо закрыла створки. В квартире ни звука — он, наверное, спит. Неудивительно — первый час ночи, хотя в то же время странно, как это он ее не дождался?
Медленно, но уже практически не задумываясь и совершенно четко ориентируясь в пространстве, она прошла к нему в комнату. Посторонний человек никогда в жизни и не подумал бы, что эта девушка слепая, только, наверное, удивился бы тому, как хорошо она видит в темноте — как кошка... Подошла к кровати, наклонилась, нащупала его холодное плечо, на мгновение задержала руку... И накинула одеяло. Потом тихо подошла к окну, осторожно закрыла форточку, оставив только узкую щель, и тихо, на цыпочках, вышла из комнаты. Конечно, она не могла видеть, как судорожно сжались его пальцы, как заблестели сквозь приоткрытые дрожащие ресницы счастливой влажностью глаза, не могла слышать, как быстро застучало больное сердце... Хотя, возможно, догадывалась об этом.
С этого дня все изменилось. Олег стал приходить часто — почти каждый вечер. Вечера эти были разными — иногда они бродили по улицам, иногда, уступая капризной и не всегда приветливой осени, оставались дома. Чаще отгадывали кроссворды, иногда играли в нарды — здесь Данке практически не было равных. То ли ей везло, то ли мужчины поддавались. Приза победителю не выдавалось, а вот наказание для проигравшего часто было весьма остроумным. Данка хохотала до слез, когда однажды отец проиграл Олегу и был вынужден тут же, в его присутствии, стирать его носки и при этом кукарекать. Он и сам смеялся — в такие моменты казалось, что счастье уже за порогом, уже стучится в дверь, только — открой и впусти... Страшный в своей обыденности быт уступал место приятной и беззаботной праздности. Еще несколько месяцев пролетели совсем незаметно, наступила зима. В тот год она была снежной, морозной и солнечной.
— Данка, а ведь он тебя любит. Так сильно любит!
— Я знаю, Олег. Знаю.
— А почему... почему ты так с ним? Иногда — так зло... Ведь ты не злая.
Она не ответила. Ей уже давно надоело жить ненавистью и гнать от себя любовь, она слишком устала от всего этого и уже давно не видела в этом смысла. Отец в соседней комнате собирал сумку — они всей компанией собирались за город, кататься на лыжах. Это, казалось бы, безумное начинание было инициативой отца, а вышло все настолько замечательно, что теперь в выходные уже не стояло вопроса о том, чем заняться, — на лыжи, конечно, на лыжи! У Данки прекрасно получалось кататься на лыжах, а ее мужчины всегда были рядом. Тревожно следили за каждым движением, но виду не подавали, и она только смеялась, когда падала, вставала без посторонней поддержки и снова мчалась вперед...
— Ты еще долго? — тихо спросила она, прислонившись к дверному косяку.
— Да нет, уже почти все... Вы там чай в термос налили?
— Налили, и бутерброды положили. Мы, может, выйдем, на улице тебя подождем?
— Угу.
— Ты только недолго, папа. — Ее голос почти не дрогнул.
Вряд ли человек может познать счастье, не испытав горе. Сплошное счастье перестанет казаться счастьем, если вся жизнь будет безоблачной и радостной. Люди, наверное, просто сойдут с ума и перестанут ценить радость, если будут уверены в том, что она их никогда не покинет. Это истина — и все же нет ничего страшнее неотвратимости горя, пусть мысли об этом и запрятаны где-то в глубинах человеческого подсознания. Черт бы побрал эту полосатую жизнь!
Это случилось в один из весенних дней. Над городом висел серый туман, за окном было влажно и мутно. Погода переменилась резко, давление упало — может быть, поэтому...
Она лежала на диване у себя в комнате, слушала новый музыкальный диск, который накануне вечером принес Олег. Это был Моцарт — Олег вообще обожал классическую музыку, и Данка вскоре тоже стала ее поклонницей. Отец, как обычно в это время, возился на кухне. Музыка играла громко, она не слышала, да и не задумывалась, чем он там занимается. И тут вдруг этот запах... Сначала ей показалось, что с улицы, но потом запах стал настойчивее.
— Пап! — Она слегка убавила звук. — У тебя там что, картошка горит? Ты уснул, что ли?
Он не отвечал — и она тут же, почувствовав неладное, вскочила с кровати, стремительно рванулась к нему, от растерянности наткнувшись на дверной косяк, — такого с ней уже давно не случалось. На кухне резкий запах горелого стал еще гуще, но здесь к нему настойчиво и неотвратимо примешивался страшный, ужасный запах корвалола... Она наступила на стеклянный пузырек, и запах стал еще сильнее.
— Папа!
Голос задрожал, она сразу же почувствовала, как руки покрываются холодным и липким потом...
— Папа! Да отзовись же ты, слышишь, отзовись! Я же не вижу тебя, я слепая! Где ты?! Где? — кричала она, задыхаясь, а потом нащупала его руку. Она была холодной... Пальцы не слушались ее, не помнили, не хотели вспоминать цифры, когда она вызывала «скорую». А скрипка все играла.
Железная, свежевыкрашенная белая низкая ограда, простой крест и две маленькие фотографии. Мама и брат... Теперь, спустя девять лет, здесь же появилась еще одна могила. Теперь где-то там они все были вместе...
А Данка осталась одна. Совсем одна среди черной пустоты, среди ночи, которая никогда не закончится.
— Послушай, ну нельзя же так. Тебя как будто нет, на тебя смотреть страшно, — неловко обнимая ее, шептал Олег.
— Не смотри, — равнодушно отвечала она, — и вообще не надо меня утешать. Я сама прекрасно понимаю, что ничего уже не изменишь, что его нет... Нет и никогда не будет... Только не надо говорить мне, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается. Иди домой, уже поздно.
— Я тебя не оставлю. По крайней мере сегодня.
— Иди, Олег.
— Не настаивай. Не гони... Данка, я ведь... Неужели ты не понимаешь, что ты мне нужна. Что я тебя люблю.
Она знала это уже давно — а если не знала, то догадывалась. Конечно, если бы она могла видеть его глаза, то и слова были бы не нужны, все было бы и так понятно. Можно заставить себя молчать, но глаза все равно выдают человека, ведь не зря называют их зеркалом души. И в этом зеркале уже давно — чуть ли не с первого дня знакомства — отражался глубинный свет, который может зажечь только любовь.
А она гнала прочь эти мысли. Она не хотела, в самом деле не хотела, быть для него чем-то большим, чем просто друг. Потому что всегда знала, что не сможет ответить на его чувство, а обман был бы слишком жесток. Обманывать его она не хотела, но и любить не могла. Потому что любила другого человека.
Днем еще можно было отвлечься, заставить себя не думать о том, что больно, но рана не заживала, а ее ночные сны почти всегда были одинаковыми.
Дождь, голубое платье, мелкие брызги и серые потеки... Снова дождь, его лицо — близко-близко, губы.
Пройдет — говорила она себе, но, закрывая глаза, ничего не могла поделать. Снова его лицо, глаза, руки. Последний кадр нелепой кинохроники ее жизни — он обернулся, взлетели брови, удивление и нарастающий ужас в глазах, а дальше — пустота. Потом были цветы в больнице, которые она уже не могла видеть, и снова был он...
Она не перестала его любить. И уже не могла с этим бороться, надеясь лишь на то, что время залечит раны. Как торопила, как умоляла она это время идти быстрее, но новый день не приносил облегчения. Тысячи раз она прокручивала в голове мыли о том, как бы все сложилось, если бы...
Иногда ей казалось, что произошла какая-то нелепая случайность, а иногда — и от этих мыслей ее бросало в дрожь, — что он не приехал к ней только потому, что его нет на свете. Она всегда думала, что разлучить их сможет только смерть, но, оказывается, было что-то еще...
Что-то еще. Если бы она только знала! Но она не могла знать, не могла даже предположить такого, и решила в конце концов, что он оказался слабее. Доводы Галины были разумными — возможно, в разлуке он понял, что все не так просто, как кажется на первый взгляд. Никакого другого объяснения она не могла придумать. Хотя со временем поняла, что это и не важно — почему он не приехал, не позвонил, почему все получилось именно так, как хотела его мать. Возможно, это была судьба, финал, к которому они продвигались по пути, заранее намеченному и строго очерченному рукой Всевышнего, — так стоило ли роптать на судьбу, изменить которую никто не в силах?.. Но перестать любить она так и не сумела. Со временем поняла, что она ждет этих снов, ждет, когда щека коснется подушки, закроются глаза и он придет. Она любила его так сильно, что в ее душе не могло найтись даже маленького уголка для другого человека. Иногда ей казалось, что она начинает сходить с ума. Когда в запахе влажного вечернего воздуха ей вдруг мерещился запах его волос и кожи, она вся сжималась, сердце начинало стучать быстро-быстро, и она уже ждала, что сейчас услышит голос, почувствует его прикосновение... Ждала напрасно.
— Олег, прошу тебя... Не говори так.
— Но почему? Чего ты боишься? Думаешь, это бред, думаешь, не может такого быть? Неужели ты не понимаешь, не чувствуешь, как сильно я тебя люблю!
— Меня нельзя любить. Поверь, это правда.
— Глупости, почему нельзя? Потому, что ты слепая? Ну и что, ведь я узнал и полюбил тебя такой, Данка! Ты нужна мне, я хочу быть с тобой, хочу любить тебя, хочу, чтоб ты меня любила!
Он так долго молчал, так долго не решался сказать о своих чувствах, присматриваясь к ней, с каждым днем все меньше веря в то, что чувство его может оказаться взаимным. Рука, узкая и холодная, отведенная в сторону при случайной встрече с его рукой, ровные и спокойные прощания, ее отстраненность — он так долго копил приметы ее нелюбви, не оставляя ни капли надежды. Кто знает, не случись этой беды, может быть, так и молчал бы всю жизнь. И вот теперь...
— Знаешь, — она провела ладонью по его щеке, он тут же приподнял плечо, прижался, но она снова отстранилась, — я бы тоже этого хотела. Только ведь не всегда бывает так, как хочешь. Я просто не могу.
— Что, не можешь его забыть, — наконец решился он произнести то, о чем и думать боялся, — его, того, который был у тебя там, да? Да он же бросил тебя, неужели ты не понимаешь, бросил?!
Она встала, прошла к окну, приоткрыла створку. Поток ледяного воздуха ворвался в комнату, и ей стало немного легче дышать.
— Зря я тебе рассказала.
— Да он и не любил тебя никогда! Если бы любил, то не бросил бы, приехал, не смог бы без тебя жить! А он — смог, неужели ты не понимаешь! Смог! Данка, зачем жить прошлым?
Он подошел, развернул ее лицом к себе, посмотрел в глаза, словно ожидая увидеть в них что-то, кроме пустоты и неподвижности... И тут же, ужаснувшись, отпрянул.
— Уходи. Ты не имеешь права судить — ни меня, ни его. Ты прав, я люблю его, не могу его забыть, но все это — мои проблемы.
— Данка, мне тебя жалко.
— Не смей меня жалеть. Уходи, слышишь? Дверь с шумом захлопнулась — он сделал это не специально, просто сквозняк из приоткрытой форточки был слишком сильным, — и она снова осталась одна. Тишина сразу надавила, и привычная чернота перед глазами вдруг показалась ужасающей.
Она не думала, что будет так тяжело. Ей было не за что зацепиться, пространство казалось безвоздушным, лишенным даже капли кислорода, а свежий морозный воздух из форточки показался ей теперь ледяным дыханием смерти. Ей казалось странным, что она до сих пор жива, что ее жизнь продолжается, что впереди еще что-то будет. Что может быть впереди?
Она прошла по комнате, медленно опустилась на диван, открыла тумбочку, нащупала книгу Шекспира, раскрыла наугад... И наконец не выдержала. Последний раз она плакала на этом же диване — восемь лет назад. А спустя час она поняла, что больше не может оставаться в этом доме. Слишком больно — и слишком бессмысленно было терпеть эту боль одиночества. Ни дня, ни минуты — иначе она просто сойдет с ума.
Олег пришел на следующий день. Он приготовил тысячу слов, придумал тысячу сценариев этой встречи. Он волновался, его рука немного подрагивала, когда он нажимал на кнопку звонка. Но никто не открыл ему дверь. Ни через час, ни через два, ни в этот день, ни на следующий... Стремительно ворвавшись в его жизнь, она исчезла точно так же внезапно, без объяснений, даже без прощания — покинула его жизнь, навсегда оставшись в его душе. Поезд уносил ее в Москву — спираль начинала свой новый виток...
— Ну вот, Даночка, кажется, пришли... Двадцатый дом, первый подъезд, вот он — первый подъезд, все правильно...
— Спасибо, Екатерина Андреевна. Большое вам спасибо.
— Да что ты, не за что! Как же ты одна-то, ничего не видишь... Хоть бы позвонила подружке своей, чтобы она тебя встретила, — в который раз добавила она, уже прекрасно зная, что Данка звонила, но телефон молчал, и она плюнула, решила, что как-нибудь сама доберется. Екатерина Андреевна — пожилая женщина, добрая и жалостливая, довела Данку от самого вокзала до дома. Жалость ее была такой искренней и какой-то доброй, хорошей жалостью, что даже не раздражала Данку, и она улыбалась, слушая простые рассказы Екатерины Андреевны.
— Вот к внуку еду! Неделю назад родился, говорят, на бабушку похож... На меня! Сына уже год не видела, ему все некогда, работает, тут ведь жизнь тяжелая, не как у нас... Ой, хотя и у нас тоже нелегкая... Екатерина Андреевна в купе полностью взяла на себя заботу о странной девушке в темных очках, которая передвигалась так неловко. Непокрытая голова, рыжие волосы усеяны мелкой россыпью снежинок, коротенькая поношенная шубка... Потом она как-то сразу догадалась, в чем причина неловкости и странной неуверенности ее движений, почему она в темных очках, и тут же пересела поближе, оградила девчонку от любопытных и назойливых взглядов. Достала из сумки узелок, выложила теплую еще картошку из помутневшего от мелких капелек влаги полиэтиленового пакета, хлеб, тонко нарезанные кусочки докторской колбасы и вареные яйца.
— Ты кушай, дочка, кушай, — уговаривала она. — Что ж ты, одна едешь? И не проводил никто?
— Да некому провожать было, — откровенно призналась Данка, — а до вокзала мне помогли дойти, почти до вагона проводили.
— Да ты покушай, — она взяла Данкину ладонь, перевернула и положила в нее очищенную картошку, — не стесняйся. Вот соль, здесь, справа... Как же так, совсем одна. Родителей что ж, нет у тебя?
Данка послушно начала жевать, не чувствуя вкуса, не ответив на вопрос. Екатерина Андреевна сразу поняла, о чем она промолчала, еще сильнее сжала губы, покачала головой... И решила, что не бросит, не оставит девчонку до тех пор, пока та не прибьется куда-нибудь, не отыщет в Москве свой угол, пока не убедится, что рядом с ней есть близкий человек.
— Я тебя здесь подожду, кто знает, может, твоей Полины дома нет.
— Да вы идите, Екатерина Андреевна, вы и так со мной вторые сутки маетесь... Вас же внук ждет. Нет дома — так придет же...
— Кто ж ее знает. И не маюсь я совсем, а внук подождет, ничего страшного. Иди, потом спустишься, скажешь, как там. Чтоб у меня душа спокойна была.
— Ну хорошо, — сдалась Данка, — я мигом.
Она нажала на кнопку звонка — закладка в памяти еще не стерлась и пальцам не пришлось долго блуждать по серой бетонной стене в поисках кнопки. Каждая секунда казалась ей протяженностью в бесконечность, сердце стучало. Послышались шаги, дверь открылась...
— Вы к кому? — услышала она незнакомый голос, но уже секундой раньше поняла, что перед ней сейчас стоит совершенно чужой человек.
— Я... я к Полине, — растерялась Данка.
— К Полине? — Мужчина, видимо, средних лет, с приятным, чуть низковатым голосом, был заметно удивлен. — Это, наверное, девушка, которая жила здесь больше года назад? Но она уже давно...
Данка прислонилась к холодной бетонной стене — дура, сто раз дура! Приехала — и что теперь?
— Извините, ничем не могу вам помочь...
— Можете! — вдруг встрепенулась Данка. — У вас же есть телефон, правда?
— Есть.
— Я знаю, я здесь жила раньше... Можно позвонить?
— Да, пожалуйста, проходите.
Она прошла в комнату. Интересно, как здесь сейчас? Что изменилось, что осталось по-прежнему? Запах, кажется, изменился — видимо, люди уходили и уносили запах с собой, не оставляя следа... Пройдя несколько шагов, она протянула руку — телефон, тот же самый, старый бледно-зеленый аппарат, стоит на прежнем месте, и диск вращается так же туго, как раньше... Гудок... Только номер она не помнила.
— Послушайте, сейчас... — От волнения пальцы были словно деревянные, не слушались, да и надежда была настолько призрачной. — Сейчас... вот. Записная книжка, пожалуйста, найдите номер Владислава на букву «В»...
— Вы что, сами не можете? — Мужчина послушно протянул руку, не отрывая взгляда от Данкиного лица — ее глаз он не видел.
— Не могу, я слепая, пожалуйста, быстрее... — Она ответила не задумываясь, уже привычно воспринимая свою странную, шокирующую большинство незнакомых людей особенность.
— Извините. — Он начал торопливо листать страницы, и Данка отстраненно подумала: почему все извиняются, словно считают себя виноватыми в том, что она такая ущербная?
Он назвал номер, Данка глубоко вздохнула, сосредоточилась, чтобы унять дрожь в голосе, и принялась крутить упругий диск...
— Алло.
— Владислав?
— Да, я слушаю...
— Это Дана. Послушай, ты помнишь...
— Дана? Какая Дана?! — Его голос вдруг стал глухим, и она почувствовала сквозь расстояние — что-то не так. Как будто он разговаривает с призраком...
В машине было тепло и немного душно.
— Господи, значит, ты жива! — все еще не веря, произнес он. — Вот, значит, как...
Она молчала. Все произошедшее казалось настолько диким и абсурдным, что просто не могло вместиться в сознании. Выходит, ее просто похоронили — вот в чем была причина... Ее передернуло — подобная жестокость граничит с моральным садизмом, человек, который действует такими методами, не может называться человеком... Почти два года — а ведь все могло быть иначе!
И все же — может быть, теперь у нее есть надежда? Влад не мог видеть, как отчаянно сжала она побелевшие пальцы — а сердце ее, до этого момента стучавшее часто-часто, на минуту, казалось, совсем остановилось, и она спросила:
— А Андрей?.. Он — где?
— В Америке, где же ему еще быть. Где-то через месяц после твоей смерти он туда и уехал.
Тысяча острых игл — как странно слышать эту фразу, но она тут же забылась, затерялась в стремительном и беспорядочном потоке мыслей, растаяла в фимиамах надежды...
— Послушай, но ведь... Влад, ведь можно его найти? Ведь у него наверняка есть телефон, скажи, он оставил тебе свой номер? Ну не молчи, пожалуйста, ведь вы же были друзьями!
— Дана...
Он замолчал, и ей тут же захотелось кричать, плакать, бежать из этой тесной, черной и страшной коробки, снова вернуться в свой пустой дом, не слышать, заткнуть уши — только бы он не продолжал... Но он лишь выдержал паузу, накрыл ее ледяную ладонь своей, широкой и немного шероховатой, а потом — тихо, почти шепотом:
— У него есть жена.
Казалось, все было как раньше. Те же мелкие, колючие и острые стальные снежинки в оконное стекло, тот же сладковатый запах одеколона в салоне машины. Но прошедшая секунда снова изменила мир, снова разделила его на «до» и «после». Позади остались долгое, томительное ожидание, внезапная искра надежды, путь к счастью, который оборвался так внезапно. И теперь впереди — только пропасть, в которую она шагнула без крыльев. И только одно желание — поскорее разбиться.
В висках стучало, голова внезапно закружилась, заплясала, кривляясь, словно горбатый уродливый паяц, чернота перед глазами... Последние слова навязчивым, несмолкающим эхом звучали в сознании; бесчувственная память равнодушно принимала их, просто констатируя факт, просто заполняя еще одну ячейку новой информацией, стереть которую теперь уже ничто не сможет. Очередная черта — теперь, видимо, последняя — была подведена.
— Данка, что с тобой?!
Она вздрогнула, забыв о его присутствии.
— Ты так побледнела, тебе плохо?
— Душно в машине. Открой окно.
От холодного воздуха ей стало немного легче.
— Послушай... Но ведь он не знал, что ты живая. Никто этого не знал, пойми. Так получилось...
— Да ничего, все в порядке... Не обращай внимания. Я все понимаю, тем более уже столько времени прошло. Два года...
— Да, два года. Ты так сильно изменилась, тебя трудно узнать... Послушай, Полина просто сойдет с ума от счастья.
Данка откинула голову на спинку сиденья. Полина... Теперь уже единственный близкий человек на свете.
— Как она?
— Знаешь, мы очень редко видимся.
— Как всегда, — улыбнулась Данка. — Ты никогда не баловал ее своим вниманием.
— Все это так сложно... — начал было Влад, но Данка его оборвала:
— Конечно, я понимаю. Не стоит об этом. Ты знаешь ее новый адрес?
— Знаю. Она сейчас должна быть дома, я тебя отвезу.
По дороге они молчали, каждый погрузившись а свои мысли. Острые снежинки все так же часто и неритмично бились в окно, равномерно и тихо работал двигатель. Его звуки успокаивали, и если бы не снежинки за окном... Они продолжали выстукивать по стеклу в полном беспорядке, словно опровергая саму мысль о том, что на свете может быть гармония.
Редкие розовые лучи солнца таяли в сером снегу, делая вечер прозрачно-бежевым. Полинкины кудряшки были такими же мягкими и длинными, как и два года назад, и все так же пахли дымной свежестью. Данка перебирала их пальцами, гладила подругу по голове, пытаясь хоть как-то успокоить ее. Та рыдала вот уже почти час, примостившись на коврике и уткнув мокрое от слез лицо в Данкины коленки.
— Неужели такое может быть, Данка? Неужели?..
— Да что ты плачешь, я же здесь, живая, радоваться надо.
— Я радуюсь, просто... Просто поверить не могу. Неужели все это правда?
— Я и сама иногда не верю. Знаешь, Полька, у меня папа умер, — вдруг сказала Данка, сама не зная, почему это вдруг она сейчас об этом.
— Папа? У тебя умер папа? — Впервые в жизни Полина слышала, как Данка произносит это простое слово.
— На прошлой неделе. Сердце. И я теперь — совсем одна.
— Я у тебя есть. А знаешь, если честно, я всегда знала, что он у тебя хороший. Ведь правда хороший?
— Хороший. Самый лучший...
— И ты всегда любила его.
— Нет, — Данка покачала головой, — не всегда. Я просто его не знала, я только недавно поняла, что он для меня значит. И что я всегда значила для него.
— Но он... — Полина не договорила, а Данка, как всегда, поняла подругу с полуслова, грустно улыбнулась:
— Он успел узнать об этом. О том, что я его люблю. Мне кажется, последние несколько месяцев мы были почти счастливы. Послушай, да что это мы — все обо мне да обо мне! Ты-то как, Полька?
— Я? Да что я... У меня все в порядке. Все по-прежнему.
— По-прежнему?.. — Данка замялась.
— Не деликатничай. Если ты хотела уточнить по поводу моей... профессии, то можешь быть спокойна. Я свой «срок» уже отмотала. Обеспечила себе безбедное существование на ближайшие полтора года, а потом — не знаю... А в остальном — все по-прежнему, на западном фронте без перемен. И в личной жизни — тоже. Влад появляется и снова исчезает, я уже к этому привыкла. Вот, квартиру новую сняла. Знаешь, здесь шикарно, не то что в нашей с тобой халупе.
— Перестань, зачем ты так? Там было хорошо.
— Там было хорошо, — согласилась Полина. — Потому что там мы были счастливы. А здесь... Да теперь все будет по-другому. Я уверена. Потому что ты снова рядом. Ты жива... Господи, Данка, я все равно не могу поверить. Ты! Ты сильно изменилась.
— Не знаю, наверное. Влад мне то же самое сказал. Да ведь я себя не вижу.
— Знаешь, этот цвет волос тебе идет. Но он тебя и меняет. На его фоне все по-другому. Глаза...
— Не смотри, не надо.
— Прости...
— Знаешь что? Покажи мне... Проведи меня по комнате. Она у тебя одна?
— Одна, зачем мне больше...
— Покажи мне. Я быстро научусь, мне и помощь твоя не потребуется. Вот здесь, я уже знаю, диван... — Данка протянула руку. — Тумбочка... Идем, я хочу узнать, как здесь. Ведь мне придется... Если ты, конечно, меня не выгонишь...
— Дурочка.
Полина протянула руку и удивилась — Данка тут же протянула свою, словно увидела ее жест.
— Пойдем. Никогда в жизни не смей об этом говорить. Даже не думай. Никогда так не думай.
И снова потянулись дни. Зимние — короткие, с долгими вечерами, сухие и холодные, потом зиму сменила очередная весна — в тот год она была ранней, отчаянной, дерзкой, уже в самом начале апреля заявило о своих правах лето... Время шло спокойно, размеренно.
— Послушай, Данка, так нельзя, — заявила как-то вечером Полина, — ты совсем никуда не выходишь.
— Как не выхожу? Мы же только вчера с тобой гуляли по набережной.
— Набережная — это замечательно, только я не об этом. Сегодня мы идем в ресторан.
Данка рассмеялась — от души, чуть ли не в первый раз со дня своего второго приезда в Москву она так смеялась.
— Полька, да ты больная. Ведь выросла уже, а до сих пор ресторанами бредишь. Да что мне они, эти рестораны? Я же не вижу ничего.
— Ну и что, что не видишь. Слышишь ведь, чувствуешь, и вообще мне иногда кажется... Глупость, конечно...
— Продолжай, если уж начала.
— Мне иногда кажется, — решилась Полина, — что ты все видишь. Не то что ты обманываешь, просто у тебя какая-то удивительная, потрясающая способность чувствовать предметы и людей... Знаешь, мне иногда даже страшно становится. Посмотришь на тебя со стороны — такая уверенная...
— Это не способность. Я на самом деле чувствую предметы... Не знаю, как тебе это объяснить. На самом деле — как будто вижу. Это меня папа научил. Посмотрела бы ты на меня в первое время, как я о косяки ударялась...
— Ну да я не об этом. Давай куда-нибудь сходим. Вдвоем. Просто посидим, послушаем музыку, покушаем чего-нибудь экзотического, вина выпьем. А?
— Как хочешь, — вздохнула Данка, — мне все равно. Ты только причеши меня как следует.
— Гарантирую. — Полина расплылась в улыбке, Данка эту улыбку сразу почувствовала и улыбнулась в ответ:
— Ребенок ты, Полька. Двадцать три года — а ребенок.
Полина выбрала ресторан наугад — ей было все равно, куда идти. Конечно же, она и предположить не могла, что все закончится не так уж и приятно...
Они сидели за столиком вдвоем, играла тихая музыка, Полина наслаждалась — «оттягивалась», как она сама охарактеризовала свое состояние, глотая искристую, шипучую жидкость из длинного прозрачного фужера и отпуская редкие шуточки по поводу внешности одного из музыкантов. Данка чувствовала легкое напряжение — так обычно всегда бывало в новой обстановке, где все запахи и звуки были чужими, незнакомыми, а оттого, возможно, настораживающими и даже враждебными. Она вспоминала тот вечер — другой вечер в другом ресторане, когда напротив нее сидел человек, которого она видела... Которого она тогда полюбила и продолжала любить до сих пор.
— Я вчера звонила.
— Куда ты звонила? Ах да, по объявлению... Извини, я что-то задумалась. Ну и что?
— То же самое, — разочарованно ответила Данка. — Никто не может себе представить слепого репетитора.
— Согласись, это сложно. Брось ты свою бредовую идею, зачем тебе работать? Нам и так хватает.
— Я не могу вечно сидеть на твоей шее, Полина.
— Если дело только в этом...
— Не только в этом. Я же тебе уже говорила. Я себя человеком не чувствую. Понимаешь?
— Данка... милая, ну подумай сама, ведь и правда, ты — слепая... Прости, не обижайся. А с синхронным переводом — не получилось?
— О, это отдельная история. Милый мужчина, да только ему, как оказалось, нужна многофункциональная переводчица. — Данка грустно улыбнулась.
— Все они такие, — заключила Полина, — их только могила исправит. Мужики — одно слово.
— Не знаю...
— Зато я знаю. Поверь, у меня по части мужиков богатый опыт. И вообще — давай не будем о грустном. Такой милый вечер, такие милые лица...
— Ну, расскажи.
Полина улыбнулась — она очень любила играть в эту полуигру, рассказывать, описывать подруге то, что ее окружает. Она старалась, у нее получалось неплохо, и Данка уже много раз говорила ей, что та заменяет ей глаза на все сто процентов.
— Слушай. Мы сидим за столиком в дальнем углу зала... Зал небольшой... Не очень большой. Кроме нашего, еще шесть столиков. На каждом тонкая прозрачная скатерть, посередине — маленькая вазочка с голубыми незабудками. Напротив, чуть правее, музыканты. Тот, что играет, — высокий, сутулый, с длинными, но чистыми волосами, в правом ухе, как водится, сережка... Свет приглушенный, голубоватый. — Полина сделала паузу, глубоко затянувшись сигаретой. — За соседним столиком сидит парочка. Классический вариант — влюбленные. Она — маленькая, тонкая, в облегающем длинном черном платье, волосы тонкие, прозрачные, в ушах длинные золотые нитки, пальцы тонкие... Она вся какая-то воздушная. И он — среднего роста, серые глаза, пристально так смотрит на нее... Она улыбается, ямочки на щеках...
Данка слушала внимательно, изредка кивая — постепенно, мазок за мазком, картина рисовалась. Так было всегда, и она любила слушать Полькины описания, порой не лишенные субъективности, но всегда объемные и живые. И вдруг почувствовала, как голос ее дрогнул — она осеклась, стушевалась, попробовала возвратиться к тому, о чем говорила...
— Что случилось? Что случилось, Полина? Ты кого-то увидела, да? Кого-то знакомого?
Минуту помолчав, Полина все же ответила:
— Знакомого... Мягко сказано. Надо же было так вляпаться!
— Да кто это?
— Неприятное соседство... Игорек, мой бывший сутенер. А рядом с ним какой-то хач... Прошу любить и жаловать, он уже подходит к нашему столику.
— Поленька, познакомишь с подружкой? — Опустив грузное тело на стул и обдав свежим запахом водки, Игорь внимательно осмотрел Данку. Интересная девочка, только глаза закрыты темными стеклами очков — побили ее, что ли, накануне?
— Слушай... Давай не будем. Нам и вдвоем неплохо, — не церемонясь, ответила Полька.
— И все-таки... Девушка, — обратился он к Данке, — как вас зовут?
— Послушай, отстань от нее, — не дав Данке и слова произнести, тут же снова встряла Полина.
— Официант! — Игорь махнул головой и попросил три фужера мартини. — Да ладно тебе, Полька, не горячись.
— Я не горячусь. Только я ведь на тебя больше не работаю и своим временем имею право распоряжаться так, как хочу. Или нет?
— Имеешь. Но ведь мы с тобой друзья, разве не так?
— Не так, — не сдавалась Полина. — Говорю тебе, мы хотим вдвоем посидеть.
Но Игорь не отставал. Уже прилично выпив, стоял на своем, не совсем отчетливо представляя себе мотивы собственной настойчивости. И эта девица — такая странная, рыжая, молчаливая, а что-то в ней есть...
— Пошли, Данка, — Полина вытащила из кошелька несколько смятых купюр, бросила на стол, — давай руку. От него все равно просто так не отделаешься, а вечер уже испорчен. Давай руку.
Растерявшись, Данка не сразу нащупала в пустоте теплоту ее ладони. Рука дрогнула, заметалась в поисках опоры...
— Слушай, да ты... слепая? — услышала она вслед, но не обернулась и ничего не ответила.
А неделю спустя — поздним вечером, она была дома одна — в дверь раздался звонок. Незнакомый звонок, потому что Полина всегда звонила тремя короткими.
Когда-то навязчивой идеей Игоря была Полина. Но Полина свое отработала, теперь в борделе появилась новая блондинка — семнадцатилетняя Аннет, тонкая, изящная рижанка, с изумительным акцентом и прозрачными скандинавскими глазами.
— Послушай, я заплачу тебе любые деньги. Пять, семь тысяч долларов, сто, двести — сколько скажешь, Игорь. Ты же знаешь, у меня никогда с этим не было проблем. Но я хочу ее. Именно ее. Эту слепую, которая была в тот вечер в ресторане. Знаешь, у меня никогда не было слепой женщины.
Игорь сидел в салоне машины, откинувшись на спинку сиденья, курил тонкую изящную сигару. Его собеседник выстукивал длинными пальцами по стеклу барабанную дробь. На одном пальце плотно сидело толстое кольцо, усеянное мелкими камушками. Узковатые, к тому же еще прищуренные глаза смотрели пристально, излучая злую силу. Черный ободок густых, загнутых кверху девичьих ресниц окаймлял такой же черный зрачок, бледная кожа, заметно — выпирающие скулы и узкие, плотно сжатые губы. Белая наглаженная рубашка, тонкая золотая цепочка, запутавшаяся в густом волосяном покрове на груди, — в Москве его многие знали. Да что там в Москве — его знали чуть ли не по всей стране, во многих городах. Его визит в какой-нибудь, скажем, Саратов всегда предварялся звонком из мэрии в самую лучшую гостиницу. Освобождался люкс — вне зависимости от того, кто и сколько времени его занимал до того времени, как джип Сабира Мусаева припарковывался на гостиничной стоянке. Этим же звонком из мэрии заранее регулировались взаимоотношения владельца джипа с местными милиционерами. Ему было позволено абсолютно все.
Услугами Игоря — вернее, не самого Игоря, а его экзотичных девушек — Сабир пользовался давно и бесплатно. Бесплатно — в денежном отношении, но плата за услуги все же была, и достаточно высокая — покровительство. Сабир, уважаемый и известный по всей стране чеченец, вор в законе, был для Игоря настоящей каменной стеной. Только ему одному можно было пользоваться проститутками неограниченное время и в неограниченном количестве, только ему одному было позволено их бить, куражиться и даже, как выяснилось, убивать... И такое случилось однажды, когда Сабир был в плохом настроении и под приличной дозой. Отказывать Сабиру было нельзя.
И дело было не в деньгах — да черт бы с ними, с этими деньгами, Игорь бы и сам, если потребуется, доплатил, добавил, только бы она согласилась...
— Я хочу, чтобы она была в белом платье.
Начиная с этой минуты новой навязчивой идеей Игоря поневоле стала слепая девушка с длинными рыжими волосами и странным именем Даниэла.
— Послушай меня, девочка. Десять тысяч долларов — это не десять рублей, не десять тысяч рублей. Ты хотя бы приблизительно представляешь себе, что это за сумма?
— Я жалею, что впустила вас... Меня абсолютно не интересуют ваши деньги. Думаю, наш разговор окончен.
— Ну а что тебя интересует? Что, скажи? Может быть, ты хочешь... — Мысль мелькнула в сознании и показалась спасительной. — Может быть, тебе необходимо лечение? Ты хочешь восстановить зрение, ведь правда, хочешь?
— Но не такой ценой. Я думаю, наш разговор не имеет смысла. Не понимаю вашей настойчивости.
— Черт возьми, да что тебе стоит? Один раз! Подружка твоя... — Он вдруг осекся, почувствовав, что может переступить ту грань, которая окажется Рубиконом. — Послушай...
Данка стояла возле окна, спиной, напряженная, и ее рыжие волосы слегка блестели, скупо отражая неживой комнатный свет. Да что он в ней нашел — рыжая, нескладная, к тому же еще и слепая... И такая упрямая. Уговаривать, упрашивать, а уж тем более умолять было не в его правилах. Будь его воля — он действовал бы другими методами, но ведь Сабиру она нужна живая и настоящая, вариант со снотворным здесь не прокатит, наркотический дурман сразу распознается, а уж насиловать ее он тем более не станет... Черт бы его побрал — и ее вместе с ним!
Выругавшись про себя, он поднялся.
— Ты подумай, девочка. Подумай над моим предложением. Я тебе телефон запишу... Ах да, ты же... — Он замялся, потом назвал ей номер. — Запомни. А если что — Полина знает.
— Он мне не понадобится. Никогда.
— Никогда не говори «никогда» — слышала такую истину?
— Всего доброго.
— Если надумаешь — одно условие: белое платье. Это он так хочет.
— У меня нет белого платья.
Дверь с шумом захлопнулась, и Данка снова отправилась на кухню — варить макароны к приходу Полины. Неприятный осадок в душе вскоре исчез — как обычно, когда Данка оставалась одна, ее мысли снова и снова возвращались к Андрею.
— Сегодня мы пойдем покупать тебе платье. И не смей возражать, — категорично заявила Полина, в последний раз проведя синей кисточкой по ресницам.
— А если посмею? — Данка сидела на диване, поджав колени и обхватив их тонкими руками.
— Только зря время потратишь. Ты же знаешь, я настойчивая и упрямая. Меня не переспоришь.
— Я пока еще не заработала себе на платье.
— Зато я заработала тебе на платье. Да не будь ты такой настырной, Данка! — Полина встала, одернула короткую юбку, вывинтила из колпачка узко сточенный темно-розовый уголок помады, медленно провела по губам. — Ну что нам с тобой считаться? Мы ведь почти родные... Подожди, придут мои тяжелые времена, тогда ты мне платья покупать начнешь...
— Полина, пойми, мне это ни к чему. Ну скажи, зачем мне новое платье?
— Затем, что ты — женщина. Молодая, красивая, привлекательная женщина. Затем, что у тебя сегодня день рождения.
— К нам никто не придет, — снова принялась возражать Данка, но Полина уже перестала ее слушать.
— Все, я готова. Иди сюда, я тебя причешу, рыжик.
Местом для покупки нового платья Полина выбрала недорогой, но очень приличный рынок, находящийся неподалеку от их квартиры. Вещи здесь продавались, конечно, не эксклюзивные, но и не тот польско-турецкий ширпотреб, которым завалено большинство прилавков на рынках. Еще одним существенным плюсом этого местечка была его относительная безлюдность — оптовикам здесь делать было нечего, к тому же ранним утром в понедельник, и москвичей, желающих приобрести обновку, было не так уж и много. В общем, целая куча преимуществ. Полина просто сияла от счастья — ей так хотелось порадовать подругу, сделать ей приятное, увидеть ее красивой... Она щебетала как птица ранним утром — практически не умолкая, лишь изредка прерывая свои монологи на то, чтобы предупредить Данку о возможных сложностях на дороге. Та крепко держала ее под руку и двигалась достаточно уверенно, уже привычно полагаясь на Полину и придерживаясь одного ритма движения. На глазах, как обычно, были темные очки, длинные, распущенные по плечам рыжие волосы полыхали на солнце — проходящие мужчины оборачивались им вслед.
— Значит, остановимся на салате из копченой грудинки, — резюмировала Полина долгую кулинарную тираду. — Данка, нам вдвоем будет просто замечательно! Мы же еще ни разу не отмечали твой день рождения вдвоем...
Данка молчала, вспоминая тот далекий день — один из ее счастливых и радостных дней рождения, который они отмечали вдвоем — но не с Полиной, а с Андреем. Он подарил ей девятнадцать белых роз и маленький флакончик духов с тонким свежим ароматом. Как давно это было — кажется, целая жизнь прошла...
— Постой.
Что-то изменилось в голосе Полины, рука напряглась, и Данка сразу почувствовала это напряжение, как слабый разряд электрического тока.
— Что, Полина?
— Ничего... все, идем.
— Спасибо, доченька, здоровья тебе... — услышала вдруг Данка, но голос уже остался позади, Полина ничего не ответила, возможно, только кивнула головой. Шаг, еще один шаг — и вдруг Данка остановилась как вкопанная: что-то было не так. Голос был мучительно знакомым.
— Подожди... кто это был?
— Да не знаю... просто женщина.
— Какая женщина? Какая она? Во что одета?
— Да что с тобой, Данилка? — удивилась Полина. — Обычная женщина, нормально одета... Деньги просит на какую-то операцию... Что случилось? Ты...
— Полька! — почти закричала она, и та вздрогнула, сжала ее ладонь. — Вернись! Вернись, пожалуйста, обратно.
Полина застыла — но только на мгновение, а потом послушно, словно под гипнозом, уже не спрашивая ни о чем, развернулась и повела Данку к тому месту, где возле бетонной стены стояла Екатерина Андреевна — случайная попутчица, за короткое время дороги ставшая для Данки такой близкой.
— Даночка, я рада, что у тебя все в порядке... — Екатерина Андреевна смущенно улыбалась, мелкие морщинки вокруг глаз разбегались тонкими лучиками, но глаза не светились радостью, а голос дрожал. — А я вот...
— Да что случилось? Что произошло, Екатерина Андреевна, почему...
Та вздохнула, словно извиняясь, ответила:
— Я ведь тебя сразу признала — только не хотела... Не хотела всего этого. Чтоб ты узнала. Внучек-то мой... Лешенька... В честь Алексея назвали, супруга моего покойного... Почка ему нужна. Нездоровый родился. Сказали, долго не проживет, если... Вот я и...
Она замолчала, глотая подступившие слезы.
— Почка? Но как же... Как же так, ведь, кажется, все нормально было...
— Да они мне просто не говорили... Поэтому и не хотели, чтобы я ехала. Квартиры у них тут своей нету, в общежитии живут, продать нечего, а мой частный дом в нашей провинциальной глуши столько не стоит... Нет у меня другого выхода, Дана.
Последнюю фразу она произнесла уже как бы с вызовом, впервые подняв глаза на Полину. Но осуждения в них не увидела — не таким человеком была Полинка, чтобы кого-то осуждать, Екатерина Андреевна сразу это почувствовала, и глаза ее засветились уже мягким светом. А Данка стояла молча, вспоминая, представляя себе лицо Екатерины Андреевны — таким, каким могла представить, по голосу, по едва различимому запаху парного молока, — доброе, открытое, простое лицо.
— Полина, знаешь что... Ты отдай деньги — те, что на платье... Отдай.
И Полина тут же, а может быть, даже секундой раньше принялась быстро расстегивать молнию на сумке. Платье они так и не купили.
Торт, свечи, салаты в маленьких хрустальных вазочках, пышный букет цветов — Полина постаралась и результатами своего труда осталась довольна. Сама она выглядела прекрасно — впрочем, как обычно, потому что выглядеть прекрасно было для нее вполне естественным и обычным состоянием.
— Данка, ну прекрати ты мучиться, — жалобно проговорила Полина, осторожно закалывая последнюю шпильку на ее волосах, — ведь ничем не поможешь. Все, что могла, уже сделала. Сидишь, молчишь, нос повесила! Что ж теперь поделаешь... Даночка, видела бы ты, какая ты у меня красавица!
Полина чмокнула подругу в щеку, отстранилась, придирчиво осмотрела прическу, оставшись, видимо, довольной, снова прижалась щекой:
— Просто прелесть! И зачем ты раньше волосы красила?
— Дура была. Спасибо тебе, Полинка. Ты у меня и парикмахер, и повар, и нянька...
— Ну, по поводу няньки ты загнула. Ты у меня девочка вполне самостоятельная, и не возражай. Данка! Ну нельзя же так все близко к сердцу принимать, родная! У тебя сегодня день рождения!
— Да нет… Не обращай внимания. Все в порядке. Давай садиться. Подведи меня к столу.
— Первый тост — в твою честь, Данилка! — Полина разлила шампанское по бокалам. — За тебя, за то, чтоб ты всегда была красивой, счастливой... Ой!
Пена полилась через край — стол тут же покрылся белой пышной лужицей, светлая жидкость заструилась вниз, и Полина еле успела поймать ее ладонью, чтобы не испачкать платье.
— Ну вот, шампанское разлила…
— Ничего, это к хорошему!
— Правда? — доверчиво спросила Полина, а Данка, не задумываясь, кивнула:
— Конечно, к хорошему. Все сбудется. Это правда.
— Ну вот видишь, оказывается, я молодец... — засмеялась Полина, и Данка улыбнулась в ответ. Им было хорошо вдвоем, и время текло незаметно. Жаркий день постепенно сдавался, уступая место прохладному и ласковому вечеру, потом на светлом еще небе появились первые звезды — Данка не видела, но чувствовала, что они есть, и вдруг — совершенно внезапно, словно из ниоткуда, налетел ветер, сильный и шумный, принес влажность, а вместе с ней — уже привычную, но все еще ноющую тоску...
Полина проснулась ночью совершенно случайно, даже не поняв, что ее разбудило. Данкина кровать была пуста. Она позвала — но ей никто не ответил. Вскочила, снова позвала, тревожно огляделась — ее не было... Не было и белого платья — того самого белого Полинкиного платья, в котором Данка, по собственному выбору, встречала свой двадцать первый день рождения.
Губить тело — но спасать душу. Где-то — наверное, в одной из прочитанных книг — она увидела и запомнила эти слова. Хотя в тот вечер она едва ли задумывалась над тем, что она губит, а что — спасает. Это был порыв — решение пришло внезапно, как-то сразу. Именно в тот момент, когда она услышала от Екатерины Андреевны слова «ему нужна почка», она уже знала, что будет. Странно — внутри ничего не дрогнуло, она приняла ситуацию спокойно. Не было колебаний, не было долгих раздумий и нерешительности. Вчера она точно знала, что этого не будет никогда, а сегодня она точно знала, что это случится сегодня. Скоро — вот только Полина заснет...
Но конечно же, она не могла знать, как это будет. Короткий миг, фрагмент жизни — всего лишь час... Сухое, горячее и жесткое дыхание, влажные, настойчивые руки, жадный рот, больной изгиб тела, глубинные, протяжные стоны — словно крики о помощи, и чужое тепло внутри — она не могла знать, насколько это ужасно, насколько страшно быть вещью. И эта гадкая вязкая жидкость, стекающая по ногам, спасительные струи холодного душа — а потом снова, и еще раз...
Этот час показался ей вечностью — и за эту вечность она не произнесла ни единого слова. Наспех надела платье и выбежала из душной комнаты, в которой тяжелым смогом стоял терпкий, кисловатый запах только что свершившегося совокупления, — комнаты, в которой она продала свое тело. Пусть!
Она шла, не разбирая дороги, не зная, не задумываясь, куда идет. На улице стояла черная, непроглядная ночь, дождь лил яростно и отчаянно. В глубине души она надеялась на несчастный случай — ведь запросто может такое быть, что она снова попадет под колеса машины, только на этот раз попадание будет более удачным... В тусклом желтоватом свете ночного фонаря на короткое мгновение отразилась картинка — девушка в длинном белом платье на черном фоне низкого неба. Мокрые волосы падают на лицо, глаза неподвижные и мертвые, слезы смешались с каплями дождя... Траурная рамка ночи геометрически четко обрамляла этот эпизод — и именно сейчас время остановилось.
— Девушка! — услышала она отчаянный, громкий крик и вздрогнула — голос шел как будто из ниоткуда. Она не могла не остановится, потому что почувствовала, что в ту секунду не властна над собой, что принадлежит уже не себе — сейчас вся ее жизнь уже во власти какой-то высшей силы. Частые, неритмичные шаги, шлепки по мокрому асфальту — и вот уже кто-то рядом. Дождь — как тогда...
— Девушка! Постойте! Пожалуйста, постойте! Едва отдышавшись, он протянул руку, сжал ее пальцы.
— Мне необходимо с вами поговорить. Меня зовут Артем, Артем Неверов... Мне нужна ваша помощь.
Артем Неверов был из тех людей, которым в жизни ничего и никогда просто так не давалось. У него не было влиятельных и обеспеченных родителей, не было знакомств, не было вообще ничего, что позволило бы иметь хоть какое-то преимущество среди толпы таких же среднестатистических ровесников. Вернее, единственное, и самое главное, неоспоримое преимущество у него все-таки было — целеустремленность. Трудолюбие, столь редкое в наше время, особенно среди молодежи, оптимизм и вера в себя — вот качества, которые и позволили ему стать Артемом Неверовым — тем самым Артемом Неверовым, которого знали по всей стране и даже за границей.
А когда-то он был обычным провинциальным школьником средней — во всех смыслах этого слова — провинциальной школы. По окончании этой школы ему был выдан диплом, пестрящий разнообразными оценками — на каждую пятерку была своя тройка, и родители, вполне довольные таким результатом, пророчили сыну будущее весьма достойное, а именно — учебу в одном из местных профессионально-технических училищ. Дед его был токарем, отец — токарем, почему же и сыну не стать токарем?
Но сын решил иначе. Он заявил, что станет кинематографистом.
Отец отреагировал бурно, заявил, что все эти длинноволосые киношники — пассивные гомики и сыну среди них не место. Мать всплакнула от жалости к единственному сыну — как же он там будет, один, в большом городе, среди чужих-то людей? Такой хрупкий, слабый, беспомощный... То, что у сына второй разряд по борьбе, в расчет как бы не принималось. В самом деле — если человек умеет драться, это еще не значит, что он способен вести самостоятельную жизнь. Остальная родня, все, кому судьба юнца была небезразлична, тоже встала на дыбы. Был прочитан курс лекций о том, как хорошо, быть токарем и как плохо быть кинематографистом. Тем более (это уже был второй курс лекций, не менее убедительных) что в этом киношном институте все куплено и поступить туда простому человеку невозможно.
Артем все лекции добросовестно выслушал, родственники успокоились — а в один прекрасный день родители просто были поставлены перед фактом, что билет в Москву уже лежит в кармане и приемные экзамены начинаются на следующей неделе. А ему еще нужно успеть подать документы...
Он уехал со скандалом, а отец вообще даже не пошел провожать единственного сына в дальнюю дорогу. Как ему и пророчили, в тот год в Институт кинематографии Артем не поступил.
Не поступил и на следующий год, и через год. Домой он так и не вернулся. Естественно, что ни копейки денег со стороны обозлившихся родственников ему не поступало. Соответственно, чтобы хоть как-то прожить и прокормиться в большом и полном соблазнов городе, требовалось эти деньги заработать. И он зарабатывал как только мог, не чураясь никакой работы.
В первый год московского жительства он успел сменить с десяток профессий. Сначала продавал в метро газеты, пытался распространять «Гербалайф». Потом работал одновременно грузчиком, санитаром и таксистом. График получился настолько плотным, что времени на сон практически не оставалось. Закончилось все плачевно — после сорока восьми часов сплошного бодрствования он уснул за рулем машины, влетел в столб и все заработанные за три с лишним месяца отложенные деньги отдал на ремонт такси. Из таксистов он ушел, пошел работать продавцом на оптовый рынок. Здесь познакомился с одним «крутым» дядей, с рынка ушел и несколько месяцев работал на него вышибалой. Тот платил щедро, в результате Артем сумел наконец осуществить свою давнюю заветную мечту — приобрел видеокамеру. Не простую, портативную, «домашнюю», а высококлассную, профессиональную. Начал снимать свадьбы, банкеты и дни рождения — для заработка, природу, животных и просто людей — для себя. И мечтал — о том, как будет снимать фильмы.
Так прошло еще два года. А потом случай свел его с одним человеком, который просмотрел его работы и помог организовать первую небольшую выставку. Событие нашло скромное отражение в более чем скромной газете. Предстояло сдавать экзамены на операторский факультет в четвертый раз. И наконец судьба ему улыбнулась — экзаменатор, оказывается, его выставку случайно посещал, работы его видел, оценил их как более чем достойные, перспективные и талантливые...
Так Артем Неверов стал кинооператором. Два курса уже были позади, когда на одной из музыкальных тусовок он познакомился с малоизвестным рок-музыкантом. За бутылкой горькой тот поведал ему о своей новой, не рожденной еще песне — и Артем эту новую песню сразу почувствовал, увидел и предложил снять на нее видеоролик. Картинка родилась в его воображении в считанные секунды, но воображение — это одно, а реальность — другое. В реальности — Артем это уже знал — бесплатно ничего не дается.
Малоизвестный музыкант был таким же бедным, как и никому не известный клипмейкер. А ролик — такой, как задумал Неверов, — был дорогим. Музыкант, загоревшись, вскоре остыл и забыл о своей песне и ее художественном оформлении. Почти два месяца Артем искал человека, который бы решился вложить средства в его работу. И наконец нашел.
Ради этого ему пришлось пойти на одну уступку — а именно, добавить в клип эпизод завуалированно рекламного характера. Он согласился скрепя сердце, не видя иного выхода. Через три недели клип был готов, а еще через месяц малоизвестный музыкант стал широко известным и популярным, а начинающий кинооператор стал клипмейкером нарасхват.
Постепенно к нему приходила все более широкая известность. Он шел к ней трудной дорогой. И далеко не всегда он делал то, что хотел, и так, как хотел. В основном все видеоролики были рекламного характера — Боже, как уставал он от этих зубных паст и тампонов, как надоедали ему алые рты и белые ноги на неоново-синих атласных простынях... Было несколько музыкальных клипов — но, увы, здесь ему часто приходилось соглашаться с условиями многочисленных третьих лиц, которые не позволяли ему делать так, как он видит. Рекламу и клипы крутили по телевизору, но радости не было. И только тот первый клип, снятый — теперь он это видел и понимал — не совсем профессионально, как-то неловко и неуверенно, был его единственной отдушиной.
И все же — он верил в себя. Верил в то, что наступит его час — звездный час, когда он наконец снимет то, что хочет, и так, как хочет, как мечтает. Заработанные за два года деньги позволили ему не только купить квартиру в Москве, но и открыть собственную студию. Именно здесь, в этой студии, он и услышал впервые музыку, которая потрясла его до глубины души, которая стала его озарением. С того дня она звучала в его голове, не смолкая. Целыми днями он тысячи раз прокручивал в голове эту удивительную мелодию, именно она заставляла его просыпаться по ночам. Но в этот раз все было по-другому — он слышал, но не видел этой музыки.
Было странное ощущение, которое трудно передать словами. Он был как будто слепой. Клип был — он точно знал, что уже давным-давно придумал его, нарисовал своей собственной рукой, подобрал все краски и оттенки, вычертил каждую, самую маленькую, деталь — но теперь почему-то не может разглядеть этот рисунок. Собственный рисунок... Дни проходили за днями. Он практически забросил работу, перестал брать заказы на рекламу, ходил мрачнее тучи. За эти дни он упустил с десяток выгодных контрактов — но ему было все равно, абсолютно все равно. Он слушал, ходил по улицам днем и ночью, пристально всматривался в лица прохожих...
И наконец увидел ее. Слепую девушку в длинном и мокром белом платье на черном фоне дождливой ночи.
— Все утро следующего дня мы посвятили прогулкам. Люсьена выглядела счастливой. Но говорила мало, а по сторонам смотрела с растерянностью... Дан, ты меня слушаешь?
Полина сидела на диване, поджав под себя босые ноги с детскими розовыми пятками, завернувшись в махровое полотенце после душа и с упоением — вот уже часа два — читала Данке повесть французского писателя под названием «Лучше, чем сладострастье».
— Конечно, слушаю.
— Тебе нравится?
— Нравится.
— Данка, — Полина слезла с дивана, прошлепала босиком к шкафу, сбросила на пол махровую простыню и накинула короткий шелковый халатик прямо на голое тело, — ты тоже какая-то растерянная... Устала от моего нудного бормотания? Я плохо читаю?
— Ты замечательно читаешь. У тебя — талант, тебе надо на радио.
— Ну а что тогда? Я же чувствую, ты какая-то напряженная.
— Может быть. Только я не знаю, в чем причина. Не могу объяснить, это где-то внутри, слишком глубоко и непонятно. Какой-то противный мятный комок в груди...
— Душа болит, — заключила Полина. — Знаешь, так бывает, когда сидишь в кресле у зубного врача или когда собираешься тянуть билет на экзамене, да?
— Точно, — подхватила Дана, — душа болит.
— Пошли, — предложила Полина, — полечим. Как насчет кофе с коньяком?
— Отрицательно. Боюсь, не усну после кофе, а у меня завтра съемка — мне выспаться надо.
— Съемка... Счастливая ты все-таки, Данка.
— Да уж, счастья — через край.
— А разве нет? — Полина подошла, потянула за руку. — Пойдем на кухню. Ну скажи, разве нет?
— Не знаю... Конечно, странно, что все так получилось. Никогда в жизни не могла бы подумать...
— Что станешь звездой телеэкрана! — восторженно подхватила Полина. — А вот станешь! Увидишь, так и будет!
Данка уселась на табуретку, по привычке поджала ноги, а Полина принялась греметь столовыми приборами.
— Да какая я звезда... Не знаю, что получится. Артем говорит, все в порядке, а мне кажется, что я не справляюсь, двигаюсь не так, делаю не то...
— Да брось ты, все в порядке будет. Вот увидишь, скоро твое лицо целыми днями будет мелькать на экранах!
— Не увижу, — грустно улыбнулась Данка.
— Прости... Не подумав, сказала.
— Да ладно... Ничего страшного. Я на самом деле счастлива. Да и вообще — почему не увижу? Ты мне все расскажешь — и я увижу. Правда ведь, Поль? Так ведь всегда бывает!
Они немного помолчали, думая каждая о своем.
— Соорудить тебе бутерброд с сыром? — наконец нарушила воцарившееся молчание Полина.
— Сооруди, — вяло согласилась Дана, сминая в комок попавшуюся под руку обертку от шоколадной конфеты. — Слушай, а знаешь... почему-то все важные события в моей жизни происходят, когда на улице идет дождь. Странно, правда?
— Совпадение, наверное, — ответила не склонная к мистицизму Полина. — А какие важные события? Ты имеешь в виду встречу с Неверовым?
— И ее — тоже. Ведь он увидел меня совершенно случайно. Доля секунды — и мы бы разминулись. А еще один дождь...
— Я прекрасно знаю, о чем ты. Можешь не договаривать. Только ведь это было давно... Данка, да сколько же еще ты будешь о нем думать?
— Не знаю, — откровенно призналась она, — наверное, всегда...
— Всегда — это философское понятие. Ничего не может быть всегда, потому что всему когда-то приходит конец. И у тебя пройдет. Поверь моему опыту.
— Может быть... Послушай, — Дана наконец решилась, — я знаю, в чем дело. Ты только не смейся надо мной, обещай, что не будешь смеяться. Обещаешь?
— Обещаю, — со вздохом ответила Полина, отложив в сторону нож. Вытерев руки, смяла полотенце, присела на пол, как когда-то, положила голову на колени подруги. — Ну и в чем же дело?
— Мне кажется... мне кажется, он где-то рядом. Я уверена в этом. Последние несколько дней я как будто чувствую его присутствие. А сегодня — особенно...
— Вряд ли, Данка, — с грустью ответила Полина, — он же в Америке... В Нью-Йорке работает, как он может быть рядом?
— Не знаю... Наверное, я ошибаюсь. Да ладно, не обращай внимания. У меня бывает... Давай о чем-нибудь другом поговорим.
— Давай, — охотно согласилась Полина, снова вспорхнула и принялась домазывать бутерброд. — Расскажи про съемки!
— Полька, — улыбнулась Дана, — да я тебе уже десять раз рассказывала.
— Десять — слишком тривиально. Давай пусть будет одиннадцать.
— Ребенок ты... Ну, слушай.
Она согласилась сразу. Такая странная, практически невозможная, мистическая ночь... Возможно, что при других обстоятельствах она расценила бы его сбивчивые, торопливые слова как насмешку, и ничего более — в самом деле, трудно поверить неизвестно откуда взявшемуся человеку, да еще не видя его глаза, когда он делает тебе такое странное предложение... Но Данка всегда была не такой, как все. А теперь, потеряв способность видеть людей, она научилась их чувствовать и безошибочно распознавать добро и зло. Услышав голос Артема Неверова, она не почувствовала зла. Тем более что на улице шел дождь — а ведь в ее жизни дождь часто имел какое-то таинственное, мистическое значение.
— Я режиссер... Меня зовут Артем Неверов, — в который раз повторил он, видимо, надеясь, что имя произведет на девушку впечатление. Она казалась ему призраком, миражом, он так боялся, что она исчезнет, боялся, что все рухнет в один момент, — вот сейчас она повернется в профиль, и он заметит грубоватость линий, рассмотрит, поймет, что ошибся, что это — не то, совсем не то, что этого просто не может быть. А если это так, то она просто растает, ускользнет — может, это просто сон?
— Я хочу предложить вам сняться в видеоролике. Музыкальном клипе...
Он всматривался в ее лицо, с каждой секундой понимая, что не ошибся, а значит, это была судьба. Только как удержать ее, как не спугнуть? Сквозь густую пелену дождевого потока он пытался рассмотреть ее лицо, глаза, и с каждой секундой в его душе нарастали страх и отчаяние — было такое ощущение, что она его не видит. Но она стояла, не уходила, и он снова попытался, взяв себя в руки и уняв нервную дрожь в голосе, сделать что-то, чтобы удержать это мгновение. Ветер бил в лицо. Ее длинные темно-красные волосы то откидывались назад, открывая мраморное, чуть желтоватое в свете фонаря лицо, то вдруг закрывая его совсем, а она стояла неподвижно, не убирая прядей, словно ничего не замечая и не чувствуя.
— Послушайте, вы только не подумайте, что я сумасшедший. Просто я увидел вас и понял, что именно вы мне нужны. Знаете, такое бывает. Возможно, это покажется вам странным...
Налетевший порыв сильного мокрого ветра больно хлестнул его по лицу, он инстинктивно подставил ладонь, словно защищаясь от удара. Где-то вдалеке сверкнула молния, за ней, как и полагается, последовал долгий и близкий раскат грома, тревожно заголосили автомобильные сигнализации — неподалеку, видимо, была стоянка. С дерева вспорхнула одинокая птица, пролетела низко, шумно ударила крыльями, и Данка испуганно заслонила лицо руками, доверчиво шагнула к нему.
— Это птица... Просто птица спорхнула с дерева. Что ты так испугалась?
Он взял ее руки в свои, заглянул в неподвижные черные глаза и внезапно понял, что она и правда его не видит. На мгновение ему снова стало страшно, а потом он вдруг ясно ощутил, что это не имеет абсолютно никакого значения. Что все так и должно было быть.
Обо всем договорившись с Даной, он проводил ее до самого подъезда. Они шли пешком через дождь и разговаривали. Она вернулась домой засветло, захлопнула дверь, а он долго стоял под окном, все еще не веря в то, что случилось. В этот же день он сумел организовать встречу с автором музыки — достаточно известным композитором, который его внимательно выслушал и сразу дал свое согласие на съемки клипа. А потом вернулся домой, прилег на диван и впервые за много недель заснул долгим и спокойным сном. На следующий день предстояло начать работу.
Съемки продолжались около недели. Данке было сложно — особенно в первый день. Незнакомые люди, незнакомые звуки, странная, сложная, какая-то многослойная атмосфера... Артем сразу понял ее состояние и постарался сделать все возможное для того, чтобы она смогла расслабиться.
Его идея снять клип с участием слепой, никому не известной девушки воспринималась окружающими по меньшей мере с иронией. Что-то в Данке было, но ее непрофессионализм бросался в глаза, неловкость движений коробила и раздражала. Раздражала всех, кого угодно, но только не Артема, и он всеми силами старался оградить ее от посторонних. В лучшем случае он слышал в свой адрес шутки по поводу того, что «Неверов открыл у себя в студии благотворительное общество помощи инвалидам». Никто не понимал, почему он не взял для съемок нормальную модель или актрису. Пусть хоть начинающую, да любую статистку, но зачем же — слепую, такую неуверенную, нелепую, жалкую девчонку. Блажь, прихоть капризной творческой натуры — и ничего больше.
Эти съемки были какими-то странными. Неверов предпочел обойтись минимумом спецэффектов — возможно, только ради того, чтобы сократить до минимума число людей, бросающих полупрезрительные взгляды. Его не понимали даже друзья. Искусственный дождь — наверное, самое простое и доступное из огромного арсенала специальных средств для съемок. Но и от него Неверов отказался. Он отложил время съемок финальной сцены до тех пор, пока на улице не пошел настоящий дождь — точно такой же, как в ту памятную ночь, и снимал эту сцену наедине с Даной. Он просто шел за ней по улице, снимал ее, снимал серую стену дождя, лужи в радужных разводах бензина, птиц, бьющих серыми крыльями, черное небо в редких заревах тонких молний. Снимал ее волосы — мокрые, потемневшие от дождя, лицо — издалека, потом все ближе, и вот уже — глаза, мокрые ресницы, какое-то слово, слетевшее с губ и растворившееся в шуме дождя, белое платье.
Оставалось лишь соединить кадры, наложить на них музыку... Артем был режиссером, постановщиком и оператором своего клипа. Он был его единственным автором. И он сумел сделать то, что задумал. И уже после того, как вся работа была проделана, после того, как на последний кадр наложили музыку, все — абсолютно все — поняли, как сильно они ошибались. Потому что Неверов создал нечто такое, чему еще не было аналогов. В рамки шестиминутного видеоролика он сумел вместить мини-фильм, драму, которая не могла оставить равнодушным ни одного человека. И почти каждому, кто знал Данку по съемкам, в тот момент в голову пришла мысль — как жаль, что эта странная девушка никогда не сможет увидеть себя...
А еще через неделю премьера нового клипа состоялась на одном из музыкальных каналов.
Дни полетели за днями. Музыка звучала в телевизионном эфире с каждым днем все чаще. Данкино лицо, как и предрекала Полина, не сходило с экранов телевизора. Данку это сильно не затрагивало — известность, популярность была ей ни к чему, она понятия не имела, что с ней делать. Хотя, естественно, она была рада — можно даже сказать, она была счастлива, что все так получилось. А Артем Неверов стал их частым гостем. Почти ни один вечер не проходил без него — как обычно, он забегал к «своим девчонкам» после работы. График был плотным, рабочий день — ненормированным. Снова рекламные ролики — в бесчисленном количестве, еще пара музыкальных клипов. Но они уже привыкли к тому, что он всегда приходит, ждали его допоздна и никогда не ложились спать, не дождавшись его. Он всегда приносил с собой что-нибудь к чаю — коробку шоколадных конфет, торт или маленькие пирожные, каждый раз вызывая восторг в глазах сладкоежки Полины. А однажды принес цветы. Смущенно улыбаясь, протянул букет Полине.
— Вот, купил по дороге... Это тебе.
Полина зарделась от счастья. В тот вечер она не произнесла почти ни одного слова, сидела задумчивая, смотрела куда-то вдаль, и Артем тоже был немногословен. Дана попыталась их разговорить, но вскоре поняла, что занятие это абсолютно бесполезное.
— Да что это с вами сегодня? — спросила она у подруги, когда Артем, попрощавшись, ушел. — Оба такие задумчивые, молчите, как будто воды в рот набрали?
— Не знаю, — неопределенно ответила Полина, но Данке такой ответ показался невразумительным.
— Что значит — не знаю? Все ты знаешь, моя дорогая, просто говорить не хочешь. Мне кажется, что даже я это знаю!
— Ты? Что ты знаешь, Данка?
— То, что ты от него без ума. Ну разве не так? Дана подошла сзади, обхватила подругу за плечи, повернула к себе, и та тут же зарылась лицом в ее волосах, прижалась крепко, не зная, плакать ей или смеяться.
— Не знаю, — снова сказала она, — я же ото всех без ума... Ты ведь меня знаешь, Данка, я влюбчивая.
— Но на этот раз... На этот раз мне почему-то кажется, что ты влюбилась как-то по-особенному. Да и он... Он ведь из-за тебя сюда ходит.
— Да брось ты! — попыталась протестовать Полина, в то же время заглядывая в глаза подруги с тревогой и надеждой. — С чего ты взяла?
— С того и взяла, что это очевидно. Не мне же он сегодня цветы принес, а тебе.
— Просто купил по дороге... Да что в этом особенного — цветы...
— Полька! — Данка встряхнула ее за плечи. — Жалко, я тебя не вижу... Не будь такой упрямой. Ты ведь всегда рассказывала мне, делилась... А в этот раз молчишь. Почему?
Полина помолчала минуту, а потом, решившись, вздохнула и произнесла осевшим голосом:
— Потому что в этот раз на самом деле все по-другому. Со мной никогда такого не было... Никогда! Ты не представляешь, как я жду вечера. Дни кажутся бесконечными, я постоянно на часы смотрю, часы — да что там часы — минуты считаю... И боюсь.
— Чего ты боишься, глупая? Разве этого надо бояться? Радоваться надо!
— Дана, пойми... У меня в жизни столько всего было, что я уже не могу поверить... Не могу тебе объяснить... Я боюсь, что это будет очередной эпизод. Очередная страница, приключение... Я этого не хочу. Не хочу, чтобы все было как всегда.
— И не будет! С чего ты взяла? Полька, да ведь он тоже по тебе с ума сходит! Неужели ты не видишь! — Возмущение в голосе Данки было искренним. — Я, слепая, и то заметила!
— Правда?
— Говорю тебе, он из-за тебя приходит! К тебе, а не ко мне!
— А почему же... Почему же тогда молчит? Не говорит ничего, даже не намекает? — снова засомневалась Полина.
— Да потому, что ты слишком колючая. Не пойму, что с тобой происходит. Ты же обычно мурлыкаешь, как кошка, а с ним...
— Знаю, знаю, — подхватила Полина, — сама не пойму, что со мной творится. Жду его целый день, он приходит, и я тут же как будто ледяным панцирем покрываюсь, хотя внутри — горю... Ой, Данка, как здорово, что я тебе наконец все рассказала! У меня прямо камень с души упал.
— А почему молчала? Я все-таки не пойму.
— Не знаю... Да я сама себе признаться боялась. И что теперь делать?
— Да ничего не надо делать. Все придет само. Вот увидишь. Поверь мне, я умею чувствовать людей. Не за горами твое счастье.
На следующий день Артем появился намного раньше обычного. Позвонил в дверь — настойчиво, несколько раз без перерыва. Полина тревожно взметнула брови — кто это может быть? А он влетел в комнату как ошпаренный.
— Данка! Где твои документы? У тебя есть документы?
— Естественно, у меня есть документы. А что, собственно, случилось?
— Случилось то, что тебе срочно нужно оформлять заграничный паспорт. Мы едем в Штаты снимать клип.
— Мы едем в Штаты снимать клип, — механически повторила она, словно не поняв смысла фразы. — Какой клип, в какие Штаты? Артем, ты вообще о чем?
— Мы едем в Штаты снимать клип. На фоне статуи Свободы. Этот клип мне заказали сегодня, с финансированием — никаких проблем. Ты будешь в главной роли. Нужно только оформить документы.
— Нужно еще меня спросить, — буркнула она слегка раздраженно, не понимая причины своего раздражения, — казалось бы, радоваться надо...
— Радоваться надо — Америку увидишь, а ты бурчишь, — растерялся Артем.
— Ничего я не увижу. Не забывай, что мне этого не дано. Если только услышать или понюхать.
— Прости. Да что с тобой? Откуда такая агрессия? Ты что, не согласна?
— Не знаю... Не знаю, Артем, я ничего не понимаю, дай мне прийти в себя.
— Приходи, — охотно согласился он, — только послушай... Без тебя я его не представляю. Именно ты должна в нем сниматься, Данка... Я не могу тебя заменить.
Он посидел еще с полчаса, тревожно посматривая на Данку, которая не принимала никакого участия в их с Полиной разговоре. Она сидела у окна, нервно перебирая и спутывая длинные пряди влажных волос.
— Мне страшно, Полька, — шептала она подруге. — Как я туда поеду? Без тебя...
— Перестань, это не важно. Артем же будет рядом, ты ведь знаешь, он надежный.
— И все равно — страшно.
— Почему?
— Не знаю...
— Все ты знаешь! Данка, — Полина отстранилась, встала, несколько раз прошлась по комнате, передвинула зачем-то горшки с цветами на подоконнике, — хватит нам с тобой друг с другом в прятки играть. Ну скажи, что тебя мучает!
— Да ты сама знаешь... Андрей.
— А что — Андрей?
— Он ведь там живет.
— Да не смеши, родная. Он живет в Нью-Йорке, а статуя Свободы...
— Там же. Там же, Полина. Ты разве этого не знала?..
— Не знала... Я думала, в Вашингтоне. Да это не важно. Послушай, Нью-Йорк — мегаполис, огромный город! Тысячи, миллионы людей, больше, чем в Москве! Представляешь? Не встретишь ты его, не бойся.
— А я — боюсь.
— Чего?
— Того, что не встречу. Вдруг я его не встречу, Полина? — И она рухнула на диван, обессиленная, скомкала в руке край подушки и разрыдалась.
Больше к этому разговору не возвращались. Полина прекрасно знала, что у Данки — один шанс на миллион, поэтому не могла ничем ее утешить, не могла обнадежить. Данка дала, свое согласие на отъезд только ради Артема. Документы были оформлены в максимально короткий срок — оставалось дождаться, пока вся съемочная группа и аппаратура будут подготовлены. Эти дни она жила как во сне. Так и не затянувшаяся рана снова начала кровоточить, ни дня, ни ночи не проходило без мучительных воспоминаний. Надежда, загораясь, тлела, и она в который раз говорила себе, что в одну реку нельзя войти дважды. То, что было, — уже было. Теперь у него другая жизнь, возможно, ребенок... То вдруг все ее существо начинало бунтовать, ей казалось, что все эти долгие месяцы она шла к тому, чтобы этот день наконец настал, что судьба наконец сжалилась над ней, подарив ей шанс снова обрести любимого человека. И тут же вспоминались слова Полины: Нью-Йорк — мегаполис, тысячи, миллионы людей — не бойся, ты его не встретишь... Не встретишь. Конечно же, ей глупо надеяться на то, что она его встретит. Но она не могла ничего поделать со своей глупой надеждой, она вдруг стала слабой. С каждым днем становилось все тяжелее — к дню отъезда она так вымотала себя, что ею овладело полное равнодушие.
День этот был каким-то суматошным. Полина суетилась, нервничала, Артем легонько обнимал ее и шептал, что скоро вернется, — Данка, отгородившись ото всех стеной своего страха, не успела заметить, как Артем и Полина наконец стали близки. На улице стояла страшная жара, ветер был горячим. Полина долго и старательно собирала Данкины вещи, долго не могла найти в шкафу ее любимую заколку для волос, отчаялась, расплакалась... А к середине дня, как раз ко времени отъезда, у нее от волнения так разболелась голова, что она даже не смогла поехать в аэропорт, чтобы проводить их. Они распрощались, присев на дорожку. Полина чмокнула подругу в подставленную щеку, ощутив тут же на своей щеке холодок ее сомкнутых губ.
— Все будет в порядке. Знаешь, вообще не думай об этом. Положись на судьбу, ведь в жизни всякое бывает...
Данка кивнула, вцепившись в руку Артема. Она больше не выпускала ее — ни по дороге в аэропорт, ни в аэропорту... И только в тот момент, когда объявили посадку, Артем вдруг вспомнил, что совсем забыл купить в киоске какую-то исключительно важную и необходимую ему в Америке российскую газету. Он оставил Данку невдалеке от выхода, строго-настрого велел ей не двигаться с места, сказал, что быстро вернется.
Он ушел, и она тут же почувствовала дрожь в коленях. Ноги подкашивались. Куда она едет, зачем? Разве можно быть такой жестокой по отношению к себе? Ведь это жестокость — снова давать себе надежду. Она прекрасно знала, что с надеждой жить легче, но расставаться с ней так больно... Так зачем же заставлять себя страдать?
Решение пришло внезапно — она сама не понимала, не сознавала отчетливо, что она будет делать, но в какой-то момент поняла, что эта поездка не состоится. Никогда, ни за что в жизни она не поедет туда, где — теперь она точно это знала — мог бы наконец состояться печальный финал ее жизни... Нет, уж лучше она будет — жить так, как живет. А значит, ехать нельзя. Нужно остаться.
Сделав первый шаг, она вдруг вспомнила свой поход в парикмахерскую — первые самостоятельные шаги в черной пустоте, которая за прошедшие два года стала такой привычной... Она дойдет, нужно только сделать это побыстрее, пока не заметил Артем, потому что она не сможет объяснить ему все так, как есть... Лучше — потом, после того, как улетит этот чертов самолет, но только не сейчас. Только не сейчас... Шаг, другой, третий... Она не чувствовала уверенности, никак не могла почувствовать пространство, пробить эту черную дыру — а ведь до этого у нее всегда получалось... Она прошла не больше пяти метров, сделала десять, может быть, пятнадцать шагов. Она шла медленно, неуверенно... И в следующее мгновение наткнулась на чью-то дорожную сумку, покачнулась и едва не упала.
Тридцать второй, тридцать первый, тридцатый, двадцать девятый... Скоростной лифт спускался вниз, методично отсчитывая этажи. Рабочий день был закончен.
На Ист-Ривер, прямо под окнами секретариата, его ждала служебная машина. Но в тот день ему не хотелось садиться в душный, хоть и освежаемый потоками искусственного свежего воздуха из кондиционера, но все-таки душный салон. В любом случае он всегда сможет остановить такси.
Холодная ясность очертаний гигантского комплекса Генеральной Ассамблеи не смогла обрести художественной выразительности — хотя, с другой стороны, строгость в данном случае была определенно более уместной. Ведь тридцатидевятиэтажное здание между 42-й улицей и Ист-Ривер — это не собор и не художественная галерея.
По другую сторону зданий Ассамблеи находились более живые здания — если, конечно, такое понятие вообще применимо к зданиям. Все это он видел уже тысячи раз, холодноватые и немного чопорные красоты нью-йоркской архитектуры уже перестали поражать и волновать его воображение — за прошедшие два года он стал воспринимать их привычно. Он просто устал — но так не хотелось идти домой, вечер был таким тихим, прохладным и влажным. Голубая, в редких белесых прожилках мелководья, вода в реке, строго очерченный рамками сероватого бетона бледно-розовый пласт вечернего неба, закат, отражающийся сотнями огней в окнах небоскребов... Серые птицы носились над водой хаотично, как будто обезумевшая толпа со всех сторон швыряла в реку камни. Здесь тоже было небо, была река и птицы. Можно было закрыть глаза и услышать шум московской улицы — память его была жива и щедра на картины из прошлого. У него всегда получалось легко — просто закрыть глаза, и вот уже река Гарлем — американская река — начинала шуметь как-то по-особенному, и снова — набережная, московская Замоскворецкая набережная...
За прошедшие два года он успел узнать, что такое ностальгия. Узнать и привыкнуть жить с этой тоской — она стала его постоянной спутницей, с каждый прошедшим днем напоминая о себе все чаще и настойчивее. От нее никуда нельзя было деться — зря говорят, что со временем ко всему привыкаешь. К чему угодно — но только не к этому... Старое здание издательства «Макгро» — аскетичный небоскреб, признанный шедевр архитектуры лет Великого кризиса, — вызывало в его душе настоящий страх. Он ничего не мог с этим поделать. Он видел только мертвый улей, покинутый пчелами по непонятой, какой-то таинственной и страшной причине. Он старался не смотреть на это здание, старался не проезжать мимо. Старался смотреть на людей, на лица, искал — чаще всего напрасно — улыбки жизни и радости... Но увы — знаменитая, широкая и белозубая американская улыбка, обитательница рекламного мира, нарисованная, но не живая. В жизни все было по-другому. Люди не спешили дарить кому-то свои улыбки, им было не до улыбок — здесь, как и везде, жизнь была полна проблем.
Он еще некоторое время побродил по городу, затем остановил такси и поехал в квартиру. Катя обычно говорила — «домой», но он никак не мог перебороть себя и назвать их жилище домом. Там был комфорт, был даже уют, но какой-то не домашний, а искусственный уют. Все было слишком правильным, слишком идеально сочеталось...
Хотя, конечно же, дело было совсем не в этом. Он это знал — и она тоже это знала. Только об этом всегда молчали. Никогда не говорили ни слова — как будто знали, что потом уже ничего не поправишь. Молчание — последний шаг, отделяющий их от пропасти. Но пока ни один из них не был в силах шагнуть в эту пропасть, предпочитая не смотреть вперед, а оглядываться назад, пытаясь рассмотреть что-то важное, что-то главное, что может спасти или хотя бы отдалить неминуемое. Но сзади была пелена — а впереди пропасть. Они были молчаливыми союзниками, лицедеями в одном театре. Они поддерживали друг друга, когда одному вдруг становилось тяжело играть, прятались друг от друга, когда тяжело было обоим, и продолжали яркими и пестрыми мазками грубоватой кисти рисовать свою жизнь. Они привыкли к этому, хотя каждый где-то в глубине души знал, что рано или поздно придется подвести черту, знал и надеялся на то, что сделать это придется не ему. Так проходили дни.
Машина, взвизгнув тормозами, уехала, подняв легкое, едва заметное облачко пыли. Четыре кнопки — код на входной двери, знакомый пустой лестничный пролет... Что-то было не так. Он сразу не понял, что именно, но чувство тревоги нарастало. Привычная тишина настораживала, и, только поднявшись наверх, на второй этаж, он понял, в чем дело — его не встречает Чип. Не трется и не путается под ногами, не мурлыкает, не смотрит зелеными заспанными глазами. Куда подевался кот?
Сначала он увидел Катю. Она сидела на полу, спиной, склонив голову вниз. Тонкие светлые пряди свисали до пола, плечи подрагивали.
— Катя?
Там, в Москве, он часто называл ее Кэт. Но это было там, а здесь она всегда была для него только Катей. «Кэт» почему-то вдруг стало резать слух, звучать грубовато, слишком коротко. Она не оборачивалась, и он торопливо прошел через комнату, приблизился к ней. Она наконец подняла к нему лицо, мокрое от слез. Обычно, когда Катя плакала, немного тусклые глаза ее становились пронзительно-синими, и слезы (редкий случай!) были ей к лицу — он тут же посмотрел вниз, туда, где на мягком сером ковре лежал серый котенок.
Он появился в квартире несколько месяцев назад. Естественно, его принесла Катя. Она и здесь, в Штатах, сумела-таки раздобыть маленькое беспризорное беспомощное существо, нуждающееся в ее заботе. Принесла, искупала, закутала в махровое полотенце, накормила молоком из блюдца и назвала Чипом — в честь одного из многочисленных своих бывших питомцев. Когда-то давно у Кати уже был Чип, точно такой же серый и пушистый, но он сорвался с балкона восьмого этажа и погиб. Теперь появился новый, американский Чип.
Андрей никогда не страдал сентиментальностью, тем более по отношению к кошкам. В детстве он не кидал в них камнями, не обрезал и не поджигал им усы и не привязывал к хвостам консервные банки, как это делали другие мальчишки. Но в то же время он никогда не брал их на руки, не тискал и не испытывал умиления от созерцания забавных кошачьих мордашек. Он был к ним абсолютно равнодушен, поэтому, вернувшись в один прекрасный день с работы домой — как обычно, уставший, — большой радости от того, что «теперь нас будет трое», не почувствовал. Возможно, он настоял бы на своем и уговорил жену отдать беспризорника «в добрые руки», если бы...
Если бы этот кот не был таким отчаянно серым и полосатым. Классический Васька — в российских подворотнях таких хоть пруд пруди, а здесь, в Штатах... Просто не верилось, что такой кот может жить в Штатах. Он показался ему иностранцем, вынужденным эмигрантом, случайно заброшенным судьбой черт знает куда. Он был совсем не похож на американца. В Америке вообще нет беспризорных кошек — по крайней мере в тех районах, где живут работники посольств и прочих крупных правительственных организаций. Наверное, они есть в бедных районах, но там Андрею за два прошедших года бывать не приходилось. Домашние кошки были холеными, породистыми, и, уж конечно же, среди них не могло попасться такого вот серого полосатого экземпляра, натуральной дешевой дворняжки. Откуда она его взяла?
— Откуда ты его взяла, Катя? — нахмурившись, спросил Андрей.
— Нашла. На улице. Я сегодня гуляла... так, бродила по окраинам. Его зовут Чип.
— Чип? — Андрей нахмурился еще больше, внутренне протестуя против этого имени. — Какой из него Чип, он же — натуральный Васька!
— Никакой он не Васька! — Катино возмущение, казалось, было искренним. — Он даже отзывается на Чипа! Вот, смотри! Чип! Чип! Чипонька!
Катя старалась, ее глаза блестели, но кот остался абсолютно равнодушным, так и не прореагировав на ее призыв. Он смотрел широко открытыми зелеными, детскими еще, глазами на Андрея. А потом зевнул во всю пасть, обнажив ряд белых маленьких зубов и розовый язык.
— Васька! — усмехнувшись, позвал Андрей.
Кот продолжал смотреть ему прямо в глаза, слегка прищурившись. Катины пальцы легонько перебирали его загривок, он щурился все сильнее, голова слегка покачивалась... А через минуту он уже спал.
— Пожалуйста, Андрей, пускай он будет Чипом, — шепотом произнесла Катя.
— Пускай, — так же тихо ответил Андрей, — если ты хочешь.
Так их стало трое. И вскоре, буквально через несколько дней, оба почувствовали, что им стало легче. Стало проще смотреть друг другу в глаза, отлегло, отпустило чувство вины друг перед другом, появился какой-то смысл в существовании. Маленький смысл — серый и полосатый.
Он лежал на сером ковре без движения в неестественной для кошки позе. На спине. Мордочка заострилась, передние лапы согнуты, беззащитно прижаты к груди, глаза... Глаза были полуоткрыты и уже подернулись белой пеленой. Чип был мертвым.
— Он умер. Чип умер, Андрей.
Он опустился на колени рядом с женой, положил руку ей на плечо, обнял немного неловко, молча коснулся губами холодной щеки.
— Знаешь, он плакал... Плакал по-настоящему...
— Что случилось?
— Не знаю. Я выпустила его во двор, как обычно... А потом он пришел... Мне кажется, его отравили. Не важно. Он умер, Андрей. Его больше нет. Последнее, что нас связывало. Больше — нет.
Катя уже не плакала, она просто смотрела неподвижными глазами на мертвого котенка и как будто не замечала, как вздрогнули пальцы мужа, не чувствовала, как забилось его сердце, хотя оно было близко. Так близко, что она не могла этого не почувствовать...
— Катя...
— Не надо, Андрей. Не надо ничего говорить, все и так понятно. Об этом вообще не надо говорить, мы ведь всегда, еще с детства, понимали друг друга без слов. Разве не так?
— Так.
— Ты ведь знаешь... Мы оба знаем, почему у нас до сих пор нет ребенка.
— Ты ведь сама говорила...
— Перестань! Слышишь, не смей сейчас врать. Мои почки здесь ни при чем, и ты это прекрасно знаешь. Мы тысячу раз откладывали это по разным причинам, мы будем откладывать это бесконечно, и ты знаешь почему! Знаешь!
Ее глаза полыхали огнем, щеки были мертвенно-бледными. Она ждала от него правды — он сразу понял, почувствовал это и не решился снова оскорблять ее ложью.
— Знаю, Катя. Прости меня.
— Это ты прости меня. Это я во всем виновата. Ты в тот момент был просто не в состоянии что-то решить, тебе было все равно, Что будет с твоей жизнью. Но и мне... Мне тоже было все равно, что будет с моей. Но равнодушие — оказывается, это не причина для того, чтобы делить жизнь, а уж тем более для того, чтобы заводить детей... Прости, я этого не понимала. Я верила... Правда верила, что у нас с тобой все получится. А оказалось, что жить без любви невозможно. Прости, я виновата перед тобой.
— Мы оба виноваты, Катя... Спасибо тебе. Я бы никогда не решился на этот разговор. Мне иногда кажется... Мне иногда кажется, что я на самом деле люблю тебя.
Он говорил искренне, и она это знала. Но знала она и другое.
— Тебе это только кажется. Но на самом деле ты любишь не меня, а ее. Ее, свою Данку. Хоть она и умерла два года назад. Но ты ее все равно любишь.
— Катя... ты ведь знаешь, это бессмысленно. Это просто тоска, но не любовь. Ведь ее нет... Это просто тоска.
— Возможно, — с неохотой согласилась она. — Называй как хочешь. Только я ведь знаю. Я видела ту девушку. Дождь, какие-то черные птицы, и девушка с длинными мокрыми волосами. В белом платье... Я видела, как ты на нее смотрел. В твоих глазах была не тоска, Андрей. Поверь мне, я знаю, что такое любовь. Я тоже однажды это испытала. Ты — здесь, в Нью-Йорке, а она — там, где-то...
— Это глупость, Катя. Я ведь знаю, что ее нет в живых.
— Я видела, Андрей, — снова повторила она, — видела, как ты на нее смотрел. Она для тебя — не просто телевизионная картинка. Ты слушал эту музыку тысячи раз, я знаю, я чутко сплю. Ты всегда смотришь на нее. А знаешь... Она действительно на нее похожа.
— Извини, — в который раз повторил Андрей, — я не знал... Не знал, что ты знаешь. Катя...
Он поднял на нее глаза. Мелькнула картинка — мертвый котенок, но он не задержал взгляда. Он смотрел на нее пристально, полностью погрузившись в синеву ее глаз. Таких родных, с детства знакомых глаз...
— Катя, родная... она слишком сильно на нее похожа. И я больше не могу с этим жить.
Он медленно опустил голову, и она порывисто прижала его к груди, принялась перебирать пальцами непослушные, жесткие пряди, легонько касаясь губами, а он вжался в нее, почти не дыша, лишая и ее возможности свободного дыхания. Минута, другая... Они сидели без движения почти полчаса, прижавшись друг к другу, жалея друг друга и чувствуя, как постепенно становится легче. А потом она отстранилась.
— Андрей... отпусти меня. Пожалуйста, отпусти.
Потом они хоронили Чипа. Андрей положил его в коробку из-под обуви, выкопал могилу, аккуратно погрузил коробку с мертвым Чипом в яму, засыпал землей. Потом они вернулись, Катя пошла на кухню заварить чай, а он снова уселся пред телевизором и принялся ловить спутниковый музыкальный канал. В тот момент когда она входила в комнату с подносом в руках, она не могла видеть глаза Андрея, потому что он сидел к ней спиной. Но она видела другие глаза. Они смотрели на нее с большого телевизионного экрана сквозь капли дождя. Они были большими, черными и неподвижными. Настолько неподвижными, что ей стало страшно. Тихо играла музыка — слов не было, звуки скрипки плавно перемешивались с фортепианными аккордами. Она стояла как завороженная и слушала. Последние аккорды постепенно стихали, и вот в уголке экрана появилась маленькая, медленно бегущая строчка. Следом за фамилией автора музыки шло ее название — «Слепая любовь»...
Она бессильно разжала пальцы, уронила руки — поднос упал на пол, чашки звякнули друг о друга, но не разбились — поверхность была слишком мягкой, темно-коричневая жидкость сочной лужицей тут же впиталась в ковер...
А он даже не обернулся, не вздрогнул, не заметил ее присутствия. Он продолжал смотреть на экран, где сквозь слабые помехи эфира звучала уже другая музыка.
— Андрей, — Катя наконец нарушила молчание, — ты должен найти эту девушку, увидеть ее. Ты должен узнать, кто она.
— Какой в этом смысл, Катя! — Он обернулся, и она ужаснулась, увидев выражение его лица — застывшая маска, перекошенная едва ли не предсмертной судорогой. Она не знала, что ему ответить, но молчать было еще страшнее.
— Не знаю. Но ты должен сделать это. Пожалуйста, прошу тебя. Ради меня — если, конечно, я хоть что-нибудь для тебя значу.
И он полетел к ней. Он полетел в Россию, в далекую Москву, к той девушке, которую увидел случайно на экране телевизора и которая так сильно напомнила ему его первую и единственную любовь. Он летел, не зная, что она в это же время собирается лететь к нему. Самолет из Нью-Йорка прилетел в Москву в четырнадцать двадцать девять, а самолет из Москвы должен был отправиться в Нью-Йорк всего лишь на полчаса позже. Погода в Москве стояла прекрасная, светлая, так что задержать рейс не могли.
В аэропорту, в толпе проходящих людей, он не сразу заметил ее. А увидев, остановился как вкопанный, не в силах поверить в то, что перед ним на самом деле она — та девушка с экрана телевизора, в последние несколько недель ставшая его бредом, его навязчивой идеей... Она была со спутником — молодым мужчиной в небрежно надетом тренировочном костюме. Крепко, словно страшась отпустить, держала его под руку. Она была в темных очках, но он сразу узнал ее, понял, что это она. Та самая девушка с телевизионного экрана. Он стоял посреди зала, не улавливая уже ничего — ни голосов, ни звуков, ни людей. Он видел только ее, пораженный странным стечением обстоятельств — неужели такое может быть? Он видел ее и не думал, не мог предположить, что из всех окружающих людей только она одна не может видеть его. Потом ее спутник отошел, она стояла возле стены — недолго, а потом вдруг шагнула вперед — неуверенно, слегка пошатнувшись, словно...
Словно слепая. Эта мысль пронзила его сознание, но он еще не мог понять, не мог связать воедино все то, что так внезапно нахлынуло на него за эти короткие минуты. А в следующее мгновение она споткнулась, пошатнулась, едва не упала, и он, повинуясь инстинкту, внезапному порыву, протянул к ней руки.
— Дана, — прошептал он одними губами, но она, естественно, не услышала. Ему лишь показалось, что она вздрогнула. В этот момент к ней подбежал тот самый парень в тренировочном костюме, с сумкой через плечо. Крепко схватил под руку, наклонившись, что-то прошептал, потянул за собой... И она пошла — послушно и покорно, не оглядываясь... Они уходили все дальше и дальше, а он все никак не мог сдвинуться с места, уже зная, что это — она, что она жива, что она здесь, рядом...
— Дана, — попробовал он закричать, но голос не слушался, словно во сне, и он крикнул снова. — Дана!
В следующее мгновение она обернулась и застыла на месте. А он, вдруг снова обретя способность двигаться, заспешил к ней, натыкаясь, словно слепой, на проходящих мимо людей...
Подбежав, он схватил ее за плечи, развернул к себе лицом. Она дрожала, он сдернул с ее лица темные очки, пристально всмотрелся в глаза...
— Не молчи, — вдруг прошептала она, — прошу, тебя, не молчи, дай мне услышать твой голос!
А он только прижал ее к себе, не зная, что сказать, не в силах найти нужные слова.
Парень в тренировочном костюме прислонился к стене и смотрел на них пристальным, тревожным взглядом.
— Дана... что случилось? Объясни. Через тридцать минут вылет.
— Кажется, вылет придется отложить. Знаете, мы слишком долго не виделись... — ответил ему Андрей, а Данка, услышав наконец его голос, сильнее прижалась к нему и вздохнула:
— Ты лети, Артем. Лети без меня, а я... А мы — попозже.