День на Черкизовском оптовом рынке начинается рано. Солнце еще только подумывает о том, чтобы встать, город спит и видит сны, а в залитом мертвенным голубовато-зеленым сиянием бессонных ртутных ламп тесном лабиринте ангаров, контейнеров, крытых торговых рядов и павильонов уже с грохотом и лязгом поднимаются пластинчатые стальные шторы, отодвигаются ржавые засовы, вскрываются бесчисленные гигантские тюки; многочисленные стоянки уже в четвертом часу утра до отказа забиты машинами и автобусами, по регистрационным номерам которых можно изучать географию бывшего СССР, – прибывшими издалека, потрепанными, мятыми, усталыми, наполненными такими же потрепанными, мятыми, усталыми людьми. Людей этих уже давно перестали называть мешочниками; даже пришедшее на смену этому обидному прозвищу меткое словечко «челноки» почти осталось в прошлом, уступив место солидному словосочетанию «индивидуальный предприниматель», однако внешние приметы этого неистребимого тараканьего племени, рожденного горбачевской перестройкой и закалившегося в экономических корчах девяностых годов, остались неизменными на протяжении десятилетий. Люди эти всегда плохо одеты, горласты, обветрены, как бродяги, и, независимо от возраста и телосложения, способны, кажется, при лобовом столкновении расплющить в блин даже большегрузный самосвал; их орудия производства – ручные тележки для багажа и вместительные клеенчатые баулы, на которых, как порой начинает казаться, зиждется нынешнее экономическое процветание Китая, – служат куда более заметным национальным признаком, чем цвет кожи или строение черепа. Смуглые чернявые украинцы, бледные, как непропеченное тесто, белорусы, горячие и горбоносые сыны Кавказа, плосколицые и раскосые дети Индокитая – все они давным-давно сплавились воедино, дав начало новой могучей нации, существующей независимо от того, что каждый из них думает по этому поводу. Ее язык – арифметика, ее бог – чистоган, а нательный крест и ладанку с мощами святых заменяет калькулятор.
В четыре часа утра жизнь на Черкизовском рынке уже бьет ключом, но начинающееся столпотворение в увешанном и заваленном пестрым копеечным барахлом лабиринте служит лишь предвестием дневного безумия. Тележечники еще только начинают выкатывать и загружать свои тяжелые и неповоротливые багажные платформы на резиновом ходу, и их пронзительные вопли «Дорогу! Дорожку! Дорож-ж-ш-шьку!!!» в это время еще не успели слиться в однообразный многоголосый хор. Количество наваливаемых на их тележки тюков с товаром вызвало бы содрогание даже у ломового битюга, а кишащий людскими толпами лабиринт, через который они безошибочно, никого не задев, с безумной скоростью провозят этот невообразимый груз, заставил бы даже Минотавра рыдать, как малое дитя.
В четыре часа утра по Черкизовскому рынку уже снуют карманники-виртуозы, способные незаметно извлечь деньги даже из нижнего белья семипудовой горластой хохлушки, полагающей, что ее необъятный бюстгальтер надежнее депозитной ячейки швейцарского банка. Кидалы с симпатичными, открытыми лицами и ангельски честными глазами пьют утренний кофе, грея о пластиковые стаканчики ловкие музыкальные пальцы, и краснорожий мордоворот в черной униформе с броской надписью «ОХРАНА» поперек жирной спины дружески просит у них огоньку. Вокруг ртутных ламп понемногу густеет смрадный туман, состоящий из сигаретного дыма, чада многочисленных кухонь, выхлопных газов и испарений тысяч людских тел; в половине пятого где-то на Черкизовском рынке уже слышны истеричные вопли женщины, оплакивающей вырезанный кошелек. Вор в это время высматривает очередную жертву на противоположном конце лабиринта; те, кто слышит пронзительные жалобы обворованной, щупают собственные кошельки и торопливо проходят мимо, а торговцы, которым некуда идти, обмениваются равнодушными замечаниями по поводу происшедшего. Москва – государство в государстве, а Черкизовский рынок – это город в городе. И если Москва не верит слезам, то уж Черкизовский рынок не верит им и подавно…
Ранним утром соловьями разливаются армяне, втирая заезжим лохам плащи из дешевого дерматина по цене натуральной кожи. Они прижигают свой товар зажигалками, демонстрируя его высокое качество, и говорят, ни на мгновение не закрывая рта. Это песня сирен, заманивающая наивного путника на финансовые рифы; это – гимн, прославляющий чудеса современной химии. Маленькие, как подростки, прокуренные насквозь вьетнамские женщины выползают из своих нор в грудах клетчатых баулов и, зевая, нечленораздельно грубят ранним покупателям и хрипло перекликаются друг с другом на своем птичьем языке. Каждая милицейская облава на Черкизовском рынке приносит богатый улов нелегалов; их отлавливают сотнями, не зная потом, куда девать, чем кормить и на какие деньги депортировать это гомонящее, разом позабывшее русский язык стадо, а на смену отловленным сотням немедленно прибывают тысячи новых.
В половине пятого утра Хромой Абдалло, хозяин закусочной на втором этаже одного из немногочисленных капитальных строений Черкизовского рынка, обычно еще спит. По укоренившейся с незапамятных времен привычке он встает в шесть часов и отправляется в свое заведение, чтобы выпить чаю, а заодно посмотреть, все ли в порядке. По утрам аппетита у него нет совсем, а кофе Хромой Абдалло не пьет уже давно – бережет сердце.
Его правая нога почти на три сантиметра короче левой и ощутимо побаливает при ходьбе. Хромота осталась ему на память о бурной молодости; если бы солдат-шурави в тот раз взял немного выше и левее, хромоты бы не было, как и самого Абдалло. Но Хромой не держал зла на шурави: талибы, захватившие власть в стране после того, как оттуда ушел последний русский десантник, оказались хуже любых оккупантов. Прогнавшие талибов американцы, кажется, были не лучше; во всяком случае, порядка и спокойствия в стране не было по-прежнему, а Хромой Абдалло сделался уже слишком стар, чтобы спать на голой земле в обнимку с автоматом. Он больше ни в кого не хотел стрелять и хорошо понимал тех, кто, как и он, искал спокойной жизни в чужих краях.
Именно поэтому бывали дни, когда Абдалло поднимался ни свет ни заря и, минуя собственное заведение, шел через просыпающийся рынок к одному из складских ангаров. Этим ангаром тоже владел он, но знали об этом не многие: Хромой Абдалло был человеком скромным и вовсе не стремился афишировать размеры своего состояния.
Сегодня выдался как раз такой день. Когда Абдалло, хромая и опираясь на тяжелую суковатую трость, подошел к ангару, груз уже прибыл. Потрепанный «КамАЗ», кабина которого была окрашена в неприятный защитный цвет, хрипло рыча и изрыгая из выхлопной трубы густые клубы черного дыма, пятился задом, осторожно подавая к распахнутым воротам замызганный цельнометаллический трейлер. Невыспавшийся, до самых глаз заросший черной колючей щетиной водитель, высунувшись из кабины, смотрел назад, стараясь как можно точнее направить неповоротливый трейлер в неосвещенный проем. Это ему удалось, серо-коричневая от грязи корма идеально вписалась в ворота, так что по бокам остались почти одинаковые промежутки. Абдалло, покуривая, стоял в сторонке – пожилой смуглолицый человек в потертой турецкой кожанке, с пышной серебряной шевелюрой, многое повидавшими темными глазами и щетинистой полоской аккуратно подстриженных усов под ястребиным носом.
Водитель выровнял колеса, захлопнул дверцу и начал, глядя в зеркало, короткими толчками загонять трейлер в ангар. Кладовщик, заспанный узбек в засаленном армейском бушлате старого, еще советского образца, прыгая перед кабиной, подавал водителю знаки, на которые тот, кажется, не обращал внимания. И пожалуй, хорошо, что не обращал: узбек, имя которого Абдалло никак не мог запомнить, выглядел обкуренным в хлам, хотя часы показывали только четверть пятого утра. Абдалло решил, что от кладовщика придется избавиться, пока тот под действием травки не наболтал лишнего в компании посторонних людей.
Вид крови уже давно не вызывал у него положительных эмоций, но ошибки надо исправлять. А то, что Абдалло дал работу этому наркоману, как раз и было ошибкой…
Он подумал об Ахмете. А почему бы и нет? Парень он хороший, к старшим относится с должным уважением, а Хромого Абдалло так и вовсе боготворит. Хватит уже ему надрываться, с утра до ночи катая тележку с чужим товаром! Пора подыскать парню другую работу: более спокойную, денежную и ответственную – словом, такую, какая подобает семейному человеку…
Когда трейлер целиком вполз в ангар, оставив снаружи только помятую, сто раз перекрашенную кабину, водитель заглушил мотор. Узбек поставил в протянутой через окно засаленной накладной закорючку, долженствующую означать подпись. Большего от него не требовалось, да он и не был способен на большее, поскольку не мог даже запомнить, как пишется его собственное имя.
Абдалло подошел к воротам, отмахнулся от кладовщика, который, только сейчас заметив хозяина, сунулся к нему с каким-то разговором, и, протиснувшись между железным косяком и грязным бортом кузова, вошел в ангар, где уже горели тусклые лампы под жестяными абажурами. Двое рабочих, китаец Ли и вьетнамец, имя которого Абдалло знал, но правильно выговаривать так и не научился, уже возились с запорами заднего борта. Кивнув им, Хромой отошел в глубь ангара и закурил новую сигарету.
Запор наконец повернулся с протяжным ржавым визгом; Ли ударил по железной рукоятке молотком, заставив длинный, во всю высоту кузова, шкворень выскочить из проушин. Резкий лязг железа в замкнутом пространстве прозвучал, как пистолетный выстрел; рабочие одновременно распахнули широкие створки заднего борта, открыв сплошную, до самого верха, стену картонных коробок.
Ли отступил в сторону, закрыв нижнюю часть лица мятым носовым платком. Вьетнамец, который, казалось, был начисто лишен обоняния, небрежным рывком вынул из кузова и отшвырнул в сторону одну из коробок, разом обрушив часть картонной стены. Из образовавшегося проема ударила струя нестерпимой вони, такой плотной, что она в мгновение ока докатилась даже до стоявшего в стороне Абдалло. Сигарета не помогала; затоптав ее, Хромой отступил еще на несколько шагов, по примеру Ли зажав нос и рот предусмотрительно надушенным носовым платком.
Вьетнамец издал какой-то повелительный, гортанный возглас и, отскочив в сторону, прижался к стене. Оставшиеся в кузове коробки посыпались на бетонный пол, а вслед за ними в облаках все усиливающейся вони из трейлера полезли люди – изнуренные долгой дорогой, обессиленные, уже начавшие гнить заживо, они двигались с проворством рабов, напрягающих последние силы, чтобы остаться в живых. В тишине, нарушаемой только тяжелым дыханием и топотом множества ног, они прыгали из кузова на землю, топча пустые коробки, и сразу разбегались по темным углам, как тараканы. Некоторые падали; соседи молча подхватывали их и тащили за собой – не потому, что были так уж добры и милосердны, а по той простой причине, что их заранее обязали вести себя именно так, а не иначе.
Абдалло заглянул в опустевший трейлер. На полу валялись какие-то грязные тряпки и растоптанные экскременты. Больше ничего не было – на этот раз все, кто отдал свои последние деньги за нелегальную доставку в Москву, добрались до места назначения живыми. Это было хорошо: Хромой Абдалло не любил возиться с трупами.
Ли и его напарник закрыли кузов; китаец трижды ударил молотком по железу заднего бампера, снаружи без видимой необходимости закричал, дублируя поданный им сигнал, обкуренный кладовщик-узбек. «КамАЗ» зарычал, затрясся, выстрелил в небо черным дымом и рывками пополз наружу, открывая дорогу свежему воздуху, который животворным потоком хлынул в ангар.
Не в силах больше оставаться внутри, Абдалло вышел из ангара вслед за машиной. В воротах ему пришлось посторониться, пропуская в ангар первую из прибывших за живым грузом машин – потрепанную грузовую «ГАЗель» с московскими регистрационными номерами. Внутри снова послышались пронзительные, почти жалобные выкрики рабочего-вьетнамца и нестройный топот множества спотыкающихся, заплетающихся от слабости ног. Абдалло снова закурил, думая о том, что на какое-то время неприятности всех этих людей остались позади.
Все кончилось в какие-нибудь полчаса. Все это время грузовики и закрытые микроавтобусы, сменяя друг друга, въезжали в открытые ворота ангара и выезжали из них, увозя очередную партию людей, прибывших в страну шурави в поисках лучшей доли. Те из них, кто оказался настолько богат, что мог заплатить за транзит, отправились дальше, к западным границам России и еще дальше – туда, где, накрыв собой половину континента, разлегся лопающийся от сытости Евросоюз. Остальным предстояло устраивать свою жизнь тут, в Москве, и Хромой Абдалло не без оснований полагал, что большинству это удастся. Рынков в городе много, и каждый из них может принять, без следа растворив в своем лабиринте, любое количество людей. Если бы Хромой Абдалло решил завоевать Россию, он не стал бы бросать бомбы и прорывать границу танковыми колоннами. Вместо этого Хромой Абдалло просто роздал бы небольшие суммы денег нужным людям на московских рынках, и в одно прекрасное утро Москва проснулась бы захваченной и оккупированной без единого выстрела, так и не поняв, откуда взялась заполонившая ее улицы миллионная армия иноземцев. Будь у Абдалло достаточно денег, он мог бы стать новым императором России. Ему даже не пришлось бы заниматься контрабандой оружия, чтобы вооружить свою тайную армию: шурави сами с радостью продали бы ему все необходимое. Но таких денег у Хромого не было, а уж желания тратить их на то, чтобы воцариться над этой населенной свиньями помойкой, не было и подавно. Абдалло был мудр и привык довольствоваться малым…
Проводив взглядом последний мебельный фургон, он заглянул в опустевший ангар. Китаец Ли поливал водой из шланга цементный пол, а его щуплый, похожий на подростка напарник, что-то напевая на родном языке, размазывал лужи веревочной шваброй. Абдалло знал, что зловоние окончательно выветрится только к вечеру, а может быть, и к завтрашнему утру. Ни одно животное на свете не воняет так, как человек; эту простую истину Хромой усвоил задолго до того, как поселился в Москве.
Кладовщик-узбек, нахохлившись, сидел на ящике у стены. Голова его совсем ушла в воротник старенького солдатского бушлата, уши оттопырились, узкие глаза окончательно сощурились, превратившись в две блаженные щелки, на плоской, заросшей редкой клочковатой щетиной физиономии играла отрешенная улыбка, в заскорузлых от грязи пальцах дымилась набитая анашой папироса.
Небо в проеме распахнутых ворот стало из черно-фиолетового бледно-серым, когда Хромой Абдалло, которого многие из работающих на Черкизовском рынке нелегалов не без оснований считали своим благодетелем, растоптал окурок и, тяжело опираясь на трость, двинулся туда, откуда уже давно доносились набирающие силу пронзительные выкрики «Дорожку!». Теперь, когда дело было сделано, можно было вернуться к привычному утреннему расписанию, то есть выпить три-четыре чашки зеленого чая и, может быть, послать кого-нибудь на поиски тележечника Ахмета – земляка и соплеменника, который многим обязан Хромому Абдалло и, пожалуй, мог бы с успехом заменить ставшего слишком ненадежным кладовщика-узбека.
– Что-то я тебя не пойму, уважаемый, – с прежним ленивым легкомыслием промолвил русский и снова поднес к губам свою флягу. Обращаясь к Вазиру бен Галаби, он на него даже не смотрел – так, по крайней мере, казалось Мамеду Аскерову, хотя темные очки мешали разобрать, куда на самом деле смотрит неверный. – Можно подумать, ты знаешь обо мне что-то, чего не знаю даже я сам.
Аскеров посмотрел на араба и понял, что русский сейчас умрет. Похоже, эмиссар «Аль-Каиды» действительно знал об этом человеке что-то, что заставляло его не верить ни единому слову гостя.
Аскерову подумалось, что смерть русского офицера-миротворца здесь, в Кодорском ущелье, неминуемо вызовет очень неприятные осложнения и с грузинами, и с абхазцами, не говоря уж о самой России. Вот это и называется: гадить в корыто, из которого ешь. Это понятно даже простому старому воину Мамеду Аскерову, так неужели же Вазир бен Галаби, со всеми его университетскими дипломами и хваленым стратегическим мышлением, не понимает таких простых вещей?
Конечно же, он все понимал, однако выражение его внезапно закаменевшего лица было очень красноречивым – таким, что Аскеров сообразил: русский умрет не просто так, а под пытками, рассказав все, о чем его будут спрашивать. Что ж, на войне как на войне. «В ад не ходят прикурить сигаретку», – любил говорить один старинный знакомый Мамеда Аскерова, и старый воин был с этим полностью согласен. Русский же выглядел именно так; казалось, он не понимал, с кем имеет дело. Одна его фляжка чего стоила!
– Воображение у тебя не по разуму, – между двумя глотками из фляги заявил русский, адресуясь к Вазиру бен Галаби, посеревшее лицо которого превратилось в маску презрительной ненависти. – И еще ты не умеешь держать в узде свой длинный язык… так же как и отвечать за то, что он мелет. Я приехал к тебе по делу, а ты распускаешь хвост, как павлин, и пытаешься напугать меня праздной болтовней. Мы теряем время, Вазир. Решай что-нибудь, и я поехал, пока меня не хватились.
– Я уже все решил, – ровным голосом сказал бен Галаби, незаметным движением пальцев отстегивая клапан кобуры, и в то же мгновение фляжка, из которой, запрокинув голову, жадно пил русский, кувыркаясь и расплескивая свое коричневатое содержимое, полетела ему в лицо.
Мамед Аскеров не успел ничего сообразить. Он рефлекторно отпрыгнул в сторону, уходя с линии огня, а каким-то чудом очутившийся в руке у русского «стечкин», казавшийся еще более громоздким, чем обычно, из-за навинченного на ствол длинного заводского глушителя, уже хлопнул четыре раза подряд. Русский стрелял веером от бедра, поворачиваясь вокруг своей оси против часовой стрелки; прицельный огонь в такой ситуации практически невозможен, но ни одна из пуль не пропала даром. Старый воин Мамед Аскеров никогда не видел, чтобы кто-то стрелял с такой убийственной меткостью да еще и в полутемном помещении с солнцезащитными очками на носу. Четверо автоматчиков умерли почти одновременно; лишь один из них, падая, успел нажать на спусковой крючок, и длинная очередь оглушительно и ненужно прогрохотала в тишине ущелья, пробуравив остатки черепичной кровли и вызвав град гнилых щепок и глиняных черепков. За этот подвиг стрелок был вознагражден еще одной пистолетной пулей, пробившей засаленную зеленую чалму прямо над переносицей. Этот последний выстрел русский сделал явно машинально, отреагировав на угрозу, которой на самом деле не существовало: спуская курок, автоматчик, Одноухий Иса, был уже мертв, как кочерга.
Этот же выстрел дал Мамеду Аскерову время выскочить на улицу. Уже нырнув за угол разрушенного сарая, он наконец-то сообразил, что спасается бегством от неверного, вооруженного всего-навсего пистолетом, который старый воин никогда не считал серьезным оружием. Он заколебался было, потянувшись за висевшим на плече автоматом, но прилетевшая неведомо откуда пуля, сбив с его седеющей головы выгоревшее на солнце камуфляжное кепи, подсказала правильное решение.
Потом где-то за спиной отрывисто залаял дорогой семнадцатизарядный «глок» араба, но эти звуки Мамед Аскеров слышал уже на бегу, с каждым шагом удаляясь от места перестрелки. Странно, но ему совсем не хотелось узнать, чем кончилось дело; напротив, впервые в жизни глубоко запрятанное желание старого воина, по праву носившего почетное прозвище Железный Мамед, вернуться домой, сдать оружие и зажить по-человечески сделалось не только осознанным, но и почти непреодолимым.