2

Помню теплую сентябрьскую осень в Москве сорок первого. Желтеют листья на деревьях, витрины магазинов завалены мешками с песком, окна домов перечерчены белыми бумажными крестами, якобы защищающими стекла от воздушной волны, если упадет бомба по соседству; комендантские патрули на улицах, на бульварах — приземленные сигары аэростатов — ночных стражей города.

Мы с Мишкой Ягодкиным ехали от окраины к центру в полупустом вагоне метро — занятия в школе еще не начались из-за нехватки ушедших в ополчение преподавателей, а на заводе нас еще не оформили, так что свободного времени было много. Рядом ребята, на вид — наши однолетки, но уже одетые по-военному в гимнастерки и ватники, пели нестройным хором: «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». Женщина рядом плакала, а наши с Мишкой сердца сгорали от зависти.

Где-то на полпути, кажется на Комсомольской, поезд был задержан — по радио уже ревели сирены воздушной тревоги. Из метро не выпускали, и мы минут сорок толкались среди пассажиров. Молчание окружало нас, тревожное, суровое молчание.

— Дальше не поедем, — сказал Мишка.

— А куда поедем?

— Назад.

— Почему? — удивился я.

Мишка не сразу ответил, он что-то думал, что-то решал.

— Хватит! — сказал он. — Сачковать надоело. Такие же, как мы, парни в армию идут, а мы? Прямо из метро в военкомат! Вот так.

— Но мы же допризывники. Таких не берут.

— Возьмут. Попросим, и возьмут.

И нас действительно взяли. Спросили о родных. Родных не было: оба детдомовские. Спросили о занятиях. Кончились занятия, объяснили мы. Оглядели нас, прикинули — видят: подходящие парни. Ну и направили нас на медицинскую комиссию.

— А где учить будут? — спросил Мишка у военкома.

— Найдем место, — сказал военком. — «Тяжело в учении, легко в бою», — говорил Суворов. У вас, ребятки, к сожалению, будет наоборот. Подучим вас наспех и налегке, а ратному делу по-настоящему обучаться в бою будете.

Вот так и очутились мы с Мишкой Ягодкиным в одной роте пехотного полка энской, как говорится, дивизии. Вместе учились обороняться и наступать, вместе с боями и до Вислы дошли. Об этом долгом и тяжком пути я Жирмундскому не рассказывал. О войне он узнал много и без меня, да и не моя воинская судьба интересовала его сейчас, а лишь тот поворот ее, причиной которого был ефрейтор Гадоха Сергей Тимофеевич.

Появился он у нас уже в сорок третьем или, кажется, в начале сорок четвертого года, переведенный из штрафной роты бывший уголовник, но отличившийся в боях и даже получивший звание ефрейтора. И у нас он выделялся отменной находчивостью и отвагой, ходил в разведку, возвращался с удачей, и его за эту удачу командование отличало. Был он сметливым и расторопным, умел дружить и очень нравился полковым красавицам в военных гимнастерках и санитарных халатах. Да и со мной, хотя я и был уже старлеем, держался соответственно уставу, но не без желания понравиться и заслужить похвалу, а выговоры и замечания выслушивал почтительно и согласно.

Именно потому командир разведвзвода Толя Корнев, наш друг и ровесник, с которым мы познакомились в том же московском военкомате, и взял с собой в разведку Гадоху и Ягодкина, первого — по способностям, второго — по рвению: Мишка был не очень умелый солдат, но старательный и упрямый. Да и отвагой его бог не обидел.

Случилось это в местечке Пасковцы на правом берегу Вислы. Река уже была близко, но крупные фашистские соединения, сосредоточенные на побережье, все еще мешали нам ее форсировать. Потому и выходил их маленький отряд на береговые тропы, чтобы разведать у польских рыбаков, где фронт более растянут и, следовательно, облегчит нам возможность прорыва.

Здесь их и ждал провал, как выяснилось впоследствии, заранее запланированный. В старом ольшанике на заболоченной тропе они обнаружили крестьянскую хату, запущенную и, казалось, необитаемую. Никого кругом не было, хотя прибрежный лес мог скрывать и хорошо замаскированные передовые немецкие посты. Разведать хижину Гадоха вызвался первым.

— Порядок, товарищ старший лейтенант! — крикнул он. — Идите за мной. — И вошел в хату.

Они побежали, рванули дверь и удивиться даже не успели, как их схватили и обезоружили. Большая горница была полным-полна фашистских солдат. Сумел ли Гадоха заранее как-нибудь предупредить их или сделал свое черное дело, заранее не сговариваясь, никто не знал, конечно, но предательство было очевидным и умышленным.

— Зольдатен? — спросил Гадоху высокий подтянутый офицер.

— Старший лейтенант Корнев и рядовой Ягодкин, — в струну вытянулся Гадоха. — Больше русских здесь нет. Нас только трое в разведке.

— Сука! Я всегда знал, что ты когда-нибудь продашь, вор в законе, — сказал Ягодкин.

Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били. Допрашивали и били. Корнев захлебывался кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.

Они и заговорили. Только между собой.

— Опять будут бить, — сказал Корнев.

— Будут, — прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.

— Сдохнем, наверно.

— Если пристрелят, — согласился Мишка. — А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.

Выжили. А затем крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам, их — более или менее здоровых — почти не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути — лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, которые потом перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее…

Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке и Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый — Гадоха. Как он попал сюда, ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.

— Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.

И сшиб его с ног одним ударом под ложечку.

— Вот такие пироги, старший лейтенант, — ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. — А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.

И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, он ткнул ее в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.

— Твоя власть, Гадоха, — сказал он. — Только ведь за все рассчитаться придется.

— Я и рассчитаюсь, — не промедлил с ответом Гадоха, — я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койки третья и четвертая.

Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника — удар дубинкой: встать! Оступишься — подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься — карцер. А карцер — это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.

А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.

— Рассчитываемся, старший лейтенант? — похохатывал он.

— За нас рассчитаются, Гадоха.

— Кто?

— Твои бывшие однополчане, Гадоха.

В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.

— Не дойдут сюда ваши, — проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.

Теперь уже Корнев усмехнулся.

— Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаемся, Сергей свет Тимофеевич.

В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх уже прорастал в нем. По ночам стал напиваться замертво в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал.

И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Заговор задумал Миша Ягодкин, сговорившись с соседями по койкам. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, он сказал Корневу:

— Сегодня ночью накроем Гадоху.

— Как это? — не понял тот.

— Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же, на потолочной балке.

— Так ведь расстреляют наверняка.

— Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.

— Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?

— А ты, у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?

Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.

Гадоха пришел около часа ночи — так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него спрыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле.

Он провисел всего несколько секунд и не успел задохнуться: в первую из этих секунд в бараке появился помощник Пфердмана, власовец Амосов. Сопровождали его — должно быть, для ночной проверки — двое охранников.

— Что здесь делается? — закричал он. — Снять немедленно! — И сказал что-то по-немецки одному из охранников.

В ту же секунду автоматная очередь срезала веревку под балкой. Гадоха грузно шлепнулся на бетонный пол и застыл.

— Развязать! — приказал Амосов.

Нашлись такие, что повиновались и развязали. Гадоха был еще жив. Он дышал прерывисто, странно булькая. Но не двигался.

— Транспортирен зи герр Гадоха нах доктор Крангель, — сказал Амосов охранникам. Сказал, с трудом подбирая слова: немецкий он знал плохо. А когда унесли Гадоху, обернулся к пленным: — Стоять! — скомандовал он. — Построиться в две шеренги и ждать моего возвращения.

И вышел.

— Будут расстреливать. Вероятно, каждого пятого, — сказал Арсеньев, бывший майор Советской Армии. — Вот спички. Я отсчитываю двадцать восемь…

— Почему двадцать восемь? Нас тридцать, — перебил кто-то.

— Корнев и Ягодкин исключаются. Гадоха их предал. Из-за него они и попали в плен. Так не погибать же им за Иуду.

Никто не возражал, кроме них двоих. Но Арсеньев тотчас же оборвал протест.

— Слушать мою команду! Мы хотя и пленная, но часть Советской Армии, а я старший по званию. Так вот: я отбираю из двадцати восьми спичек шесть и отламываю половину у каждой. Это будут пятое, десятое, пятнадцатое, двадцатое, двадцать пятое и тридцатое место в очереди. Корнев и Ягодкин будут вторым и третьим. Начинаем!

Все разобрали спички. Уже не помню, кому достались поломанные, но кому-то достались. Арсеньев стал первым.

— Может, с первого и начнут, — шепнул он.

— Тогда весь порядок изменится, — сказал Корнев.

— Значит, не судьба.

Расстреляли каждого пятого.

Загрузка...