Через несколько дней Фарис Караме пригласил меня на ужин. Я отправился к нему, истосковавшись душой по тому вышнему хлебу, который небо вложило в руки Сельмы; духовному хлебу, что мы поглощаем устами сердец, испытывая все больший голод; волшебному хлебу, которого вкусили араб Кайс, итальянец Данте и гречанка Сафо, и он опалил их внутренности и расплавил сердца; хлебу, замешанному богами на сладости поцелуя и горечи слез, приготовленному на радость и муки бодрствующих, чувствительных душ.
Сельма была в саду. Она сидела на деревянной скамье в одном из его уголков, прислонившись головой к стволу дерева, и, одетая в белое, казалась сказочной феей, охраняющей свои владения. Я шел к ней молча с тем трепетным чувством, которое владеет магом, приблизившимся к священному огню, и даже когда сел рядом, не мог произнести ни слова; язык мой прилип к гортани, а губы -окаменели.
И я хранил молчание, ибо глубокие, бескрайние чувства теряют частицу духовной силы, будучи воплощены в слова. Но был уверен, что Сельма внимает в тишине призывам моего сердца и видит в моих глазах дрожащее отражение души.
Вскоре из дома вышел Фарис Караме и направился к нам; как обычно, радушно приветствуя меня и протягивая руку, он, казалось, благословлял тайну, связывающую мой дух с духом его дочери.
- Добро пожаловать, сын мой, прошу к столу, - улыбаясь, сказал он,- Ужин ждет нас.
Мы встали и последовали за ним, и Сельма смотрела на меня из-под век, с такой нежностью, как будто слова «сын мой» пробудили в ней сладкое чувство, объявшее ее любовь ко мне, как руки матери - хрупкое тельце ребенка.
За ужином мы наслаждались изысканными блюдами, пробовали выдержанные вина, но мысли наши были не здесь. Невольно мы думали о будущем, готовясь к встрече с его кошмарами. На подмостках души разыгрывалась трагедия. Ум героев, слабых и наивных, связанных между собой прочными сердечными узами, был переизбыток чувств, но им не хватало опыта. Благородный старец. Он любит свою дочь, помышляя только о том, чтобы сделать ее счастливой. Двадцатилетняя девушка. Будущее ее неопределенно, и она пытается понять, что - счастье или горе - ждет ее впереди. Беспокойный юный мечтатель, еще не вкусивший ни вина, ни уксуса жизни. Он взмахивает крыльями, готовясь взлететь в пространство любви и знания, но по слабости своей не может оторваться от земли.
Таковы были те трое, что сидели за богатым столом в загородном доме, окутанном тишиною сумерек, открытом для взоров неба. Все трое вкушали яства и пили вино, не ведая, что на дне блюд и сосудов Провидение припрятало для них горечь и тернии.
Мы все еще сидели за столом, когда одна из служанок, войдя к нам, обратилась к Фарису Караме:
—У ворот человек, который хочет видеть тебя, господин.
— Кто он? — спросил старик.
— Похоже, слуга архиепископа, господин.
Фарис Караме испытующе посмотрел на дочь — так пророк в ожидании знамения глядит на небо.
— Проси его.
Служанка удалилась и вот в столовой появился внушительного вида мужчина с закрученными кверху кончиками усов, в расшитой позументами одежде,. Он поклонился и, Фарису Караме, сказал:
— Его Преосвященство просит почтить его визитом для разговора о важных делах. За Вами прислан личный экипаж...
Старик встал, изменившись в лице. Его улыбка исчезла, уступив место задумчивой сосредоточенности.
— Надеюсь, вернувшись, застать тебя здесь,— сказал он, обращаясь ко мне с обычной для него приветливостью — Сельма найдет в тебе собеседника, чьи рассказы скрасят уныние вечера, а душа разгонит призраки одиночества и уединения.— Не так ли, Сельма? — спросил он, улыбнувшись дочери.
Сельма опустила голову. Щеки ее покрылись легким румянцем. Нежно, как пение свирели, прозвучал девичий голос:
— Я постараюсь, чтобы нашему гостю не было скучно, отец.
Старик вышел, сопровождаемый слугой архиепископа. Сельма
стояла у окна, пока экипаж не скрыла пелена мрака; когда же в отдалении смолк шум колес и тишина поглотила цокание лошадиных копыт, она пересела поближе ко мне в кресло, обитое зеленым бархатом; в своем белоснежном платье дочь Фариса Караме представлялась мне лилией, склонившейся стеблем к траве от дуновения утреннего зефира.
Какое-то время мы сидели молча, в задумчивой растерянности, ожидая, кто заговорит первым. Но разве только речь рождает понимание в душах исполненной взаимной приязни? Разве только звуки и их сочетания, срывающиеся с языка, сближают сердца и умы? Разве нет того, что выше созданного движением губ и дрожанием голосовых связок? Разве не в молчании перешептываются сердца и соединяются души, излучающие сияние?
Разве не безмолвие отделяет нас от нашего земного естества, и мы возносимся в пространство бесконечного духа, приближаясь к ангелам, и ощущаем, что тела наши — не лучше тесных тюрем, а мир — всего лишь место дальнего изгнания?
Сельма взглянула на меня так, что веки ее приоткрыли тайну души.
— Выйдем в сад,— с загадочным спокойствием сказала она,— и посидим среди деревьев. Скоро над вершинами гор появится луна.
— Не лучше ли подождать здесь, Сельма, пока не поднимется луна и не осветит сада? — спросил я.— Сейчас мрак скрывает деревья и цветы, и мы ничего не увидим.
— Темноте, что прячет от глаз деревья и травы, не дано скрыть любви,— ответила она.
Сельма произнесла эту фразу с каким-то странным выражением, отвернувшись к окну. Я думал в молчании о том, что услышал, пытаясь проникнуть в смысл сказанного, открыть для себя подлинное значение ее слов. И снова глаза Сельмы остановились на мне, как будто, раскаявшись, она хотела теперь силой своего волшебного взгляда заставить меня забыть о ее признании. Но чарам ее век не дано было совершить такого действа — слова Сельмы лишь глубже, еще более ясными и впечатляющими запали мне в грудь, где им суждено было остаться неотделимыми от сердца, волнующими чувства до конца моих дней.
Все великое и прекрасное, что есть в этом мире, рождено от единой мысли или единого чувства внутри человека. Все известные поныне творения прошлого были, прежде чем возникли, тайной мыслью в мозгу мужчины или нежным чувством в груди женщины. Все великие революции - времена, когда ручьями текла кровь и свободе поклонялись, как богине, - были фантастической мыслью, блуждавшей по извилинам мозга одного человека, затерянного среди тысяч других людей. Разрушительные войны, которыми ниспровергались троны и уничтожались царства, были идеей, что тайно волновала одного человека. Возвышенные учения, изменявшие ход жизни человечества, были поэтической мечтой одиночки, отдаленного гениальностью от его мира. Единственная мысль воздвигла пирамиды, единственное чувство разрушило Трою, одна идея создала славу ислама, единое слово сожгло Александрийскую библиотеку.
Одна мысль движет человеком в тишине ночи, приводя его к славе или к безумию. Мимолетный взгляд женских глаз делает мужчину счастливейшим или самым несчастным из смертных. Единственное слово, сорвавшись с чьих-то уст, может разорить богатого и обогатить бедняка. От одной фразы, произнесенной в тот тихий вечер устами Сельмы Караме, я в оцепенении застыл на перепутье между прошлым и будущим, как корабль, что повисает в пустоте между бушующим морем и грохочущими небесами. Одна полная смысла фраза пробудила меня от летаргии юности и одиночества, новой стезей приведя на арену любви, ко встрече с жизнью и смертью.
Мы вышли на садовую дорожку. Невидимые струйки ветерка ласкали наши лица, у ног колыхались головки цветов и нежные стебли травинок. Дойдя до жасминового куста, мы молча сели на скамейку. Спящая природа окутывала нас своим дыханием, и небо из-под вышней синевы наблюдало за тем, как в сладости вздохов открывались тайны наших сердец.
И вот из-за Саннина появилась луна, залив своим светом холмы и берега. На склонах долин, словно из пустоты, выросли селения. Под серебряными лучами весь Ливан выглядел юношей, опирающимся на руку, в прозрачном хитоне, наброшенном на стройное тело.
Ливан для поэтов Запада - легендарная страна, утратившая реальность с исчезновением Давида, Соломона и пророков, как рай - с падением Адама и Евы. Для них это - метафора, а не название горного края; символ, который указывает на чувство, хранимое в душе, по ассоциации вызывая в памяти образы благоухающих кедровых рощ, медных и мраморных башен, величественно рвущихся к небу, стад газелей, пасущихся среди холмов и долин. Мне же Ливан предстал в тот вечер фантастической грезой, являющейся мечтателю между двумя сроками бодрствования.
Так настроение меняет облик вещей, и все, на что падает взор, неожиданно окружается волшебным ореолом прекрасного, тогда как источник очарования и красоты - в наших душах.
Сельма обратилась ко мне - в лунном свете, падавшем на ее лицо, шею, запястья, она казалась статуей, изваянной из слоновой кости руками почитателя Астарты, богини красоты и любви.
- Почему ты молчишь? Расскажи мне о своей жизни.
И, глядя в ее лучистые глаза, я заговорил, как немой, что внезапно обрел дар речи:
- Я - молчу? Все то время, пока мы здесь, я взываю к тебе - с той самой минуты, как мы вышли из дому! И твоя душа - та, что улавливает шепот цветка и пение безмолвия, - не вняла плачу моего духа и стону сердца?
Пряча лицо в ладони, она отрывисто сказала:
- Я слышала тебя... Да, слышала... Слышала крик, исходящий из чрева ночи, и грозный гул, возникающий в сердце дня...
Я быстро ответил ей, не помня себя, забыв, кто я и откуда, не думая ни о чем, кроме Сельмы, и ощущая лишь ее близость:
- И я слышал тебя... Слышал величественную, ранящую и воскрешающую симфонию, звуки которой движут частицами эфира и сотрясают основы Земли!
Сельма закрыла глаза, и на ее алых устах промелькнуло подобие грустной улыбки.
- Теперь я знаю, - прошептала она, - что есть нечто, более высокое, чем небо, и более глубокое, чем море, нечто такое, что сильнее жизни, смерти и времени. Я знаю то, чего не знала вчера, о чем не смела даже мечтать.
С той минуты Сельма стала для меня милее друга, ближе сестры, дороже возлюбленной - стала возвышенной мыслью, преследующей разум, нежным чувством, обволакивающим сердце, прекрасной грезой - неразлучной спутницей моей души.
Как невежественны люди, считающие, что любовь - это плод долгого общения и прочной привязанности. Подлинная любовь -дитя духовного согласия; не возникнув мгновенно, оно не возникает никогда.
Сельма подняла голову и бросила взгляд на далекий горизонт, где очертания Саннина проступали на фоне необъятного пространства.
- Вчера ты был мне братом, - сказала она, - и я беспечно шла к тебе, садясь рядом возле моего отца. Теперь же знаю: есть такое чувство, которое прочнее и сладостнее уз дружбы. Я не властна над ним: сильное, волнующее и страшное, оно наполняет радостью и печалью мое сердце.
- Разве не является это чувство, что пугает нас, приводя в трепет наши сердца, - воскликнул я, - частью могучей силы, которая управляет движением Луны вокруг Земли, Земли - вокруг Солнца, а Солнца и Галактик - вокруг Бога?
Сельма погрузила пальцы в мои волосы; лицо ее светилось радостью, в глазах сверкали слезы, подобно каплям росы на лепестках нарцисса.
- Кто поверит случившемуся с нами? - шептала она. - Кто поймет, что между заходом Солнца и появлением Луны мы преодолели препятствия и преграды, отделяющие истину от сомнения? Кто поверит, что апрель - месяц нашей первой встречи -привел нас в святая святых жизни?
Девушка нежно поглаживала мою склоненную голову, и я не предпочел бы ни венка из лавра, ни царской короны ее нежной руке, играющей моими волосами.
- Этому никто не поверит, - сказал я. - Люди не знают, что любовь - единственный цветок, вырастающий и распускающийся без помощи времен года. Но разве в апреле мы встретились впервые? Разве только сейчас вступили в святая святых жизни? Человеческая жизнь не начинается в чреве матери и не заканчивается в могиле. Длань бога сочетала нас прежде, чем рождение сделало пленниками дней и ночей! В безграничном пространстве, озаренном светом Луны и сиянием звезд, есть множество духов, объятых любовью, и душ, соединенных согласием...
Сельма осторожно высвободила пальцы, и в прядях моих волос вспыхнуло нечто, похожее на пучок искр, которыми тотчас заиграл ночной зефир, усиливая и ускоряя их движение.
Я взял ее руку и, как одержимый религиозным рвением, ищущий благословения в лобызании алтаря, поднес к горящим устам в долгом, глубоком, немом поцелуе, жаркостью своей расплавившем все чувства, что есть в человеческом сердце, пробудившем сладостью всю чистоту, что скрыта в божественной природе души.
Так прошел час, и каждая из его минут равна была, казалось, году любви и страсти. Мы сидели в ночной тишине, освещенные лунным светом, окруженные деревьями и травами. И вот в тот самый миг, когда человек готов забыть обо всем на свете, кроме реальности любви, послышались стук копыт и шум быстро приближающегося экипажа. Восхитительное забвение было прервано - очнувшись, мы опустились из мира грез в низший мир, застывший на распутье между смятением и бедствием. Старик возвращался от архиепископа, и мы, минуя деревья, пошли ему навстречу.
Экипаж остановился у начала дорожки, ведущей в сад, и Фарис Караме ступил на землю. Опустив голову, медленным шагом, будто изнемогая под тяжестью непосильной ноши, он приблизился к Сельме и, обняв ее за плечи, с такой тоскою заглянул в лицо, словно образ дочери в последний раз явился его слабым глазам. По его морщинистым щекам катились слезы.
- Скоро, очень скоро, Сельма, - сказал он голосом приговоренного к смерти, - ты покинешь объятия отца ради объятий другого мужчины. Скоро Божьей волей покинешь это уединенное жилище ради мирских просторов. Сад наш стоскуется по звукам твоих шагов, и отец станет тебе чужим. Судьба сказала свое слово, да благословит и хранит тебя Небо!
При этих словах девушка изменилась в лице. Взгляд ее оцепенел, словно при встрече с призраком смерти; с губ сорвался стон, тело страдальчески вздрогнуло; так, упав на землю, корчится от боли птица, раненная в полете стрелой охотника.
- Что ты сказал? - сдавленно прошептала она. - Что это значит? Куда мне идти?
Сельма посмотрела на него так, будто хотела взглядом своим сбросить покров с тайны, скрытой в его груди. Бежали секунды, отягченные безмолвием, подобным крику могил...
- Я понимаю, - прошептала наконец девушка. - Понимаю все... Архиепископ сделал из твоей любви прутья клетки для птицы со сломанными крыльями. И ты согласился, отец?
Старик не нашел, что сказать дочери, и только глубоко вздохнул; вне себя от волнения, он, страдальчески улыбаясь, повел ее к дому. В опустевшем саду смятение играло моими чувствами, как буря осенними листьями. Но предстояло проститься, и я последовал за Сельмой и ее отцом; не желая выглядеть назойливым и досаждать им своим любопытством, молча пожал руку хозяину дома и бросил на Сельму такой взгляд, каким утопающий смотрит на горящую в небе звезду.
Ни Фарис Караме, ни его дочь не заметили моего ухода. Старик окликнул меня, когда я почти миновал сад. Он спешил за мною. Я вернулся.
Фарис Караме взял меня за руку.
- Прости, сын мой, - сказал он с дрожью в голосе, взяв меня за руку. - По моей вине вечер сегодня закончился для тебя слезами. Но мы еще встретимся, не правда ли? Разве ты не будешь частым гостем в доме, где не останется никого, кроме тоскующего старика? Цветущая юность не рада увядающей старости - утро не ищет встречи с вечером. Но каждый твой приход будет возвращать меня к дням молодости, что прошла в дружбе с твоим отцом, рассказы же твои - напоминать о жизни, что более не числит меня своим сыном. Разве я не увижу тебя, когда уйдет Сельма, оставив меня одного в этом уединенном доме?
Последние слова Фарис Караме произнес отрывистым шепотом. Мы молча попрощались, и он уронил несколько теплых слезинок на мою руку. Внутренне вздрогнув, я исполнился сыновней приязни к старику; нежное и грустное чувство, колыхнувшись в груди, перехватило дыхание и, как приступ боли, кольнуло в сердце. Когда я поднял голову, он, увидя в глазах моих слезы сочувствия, слегка наклонился и дрожащими губами поцеловал меня в лоб. Губы его дрожали.
- Спокойной ночи... Спокойной ночи, сын мой! - говорил он, поворачиваясь к дому.
Единственная слеза, блеснувшая на морщинестой щеке старика, действует на душу сильнее, чем все слезы, пролитые юношами.
Обильные слезы юности - избыток влаги, переполняющей сердце. Старческие же слезы - последние капли жизни, падающие из-под век, жалкий остаток сил в немощном теле. Слезы на глазах молодости подобны каплям росы на лепестках розы. Слезы на щеке старости напоминают пожелтевшие листья осени, уносимые ветром с приближением зимы жизни.
Фарис Караме скрылся за дверью, и я вышел из сада. Голос Сельмы не переставая звучал у меня в ушах, ее красота, как призрак, маячила перед глазами, слезы ее отца медленно высыхали на руке. Я вышел оттуда, словно Адам из рая, но рядом не было Евы моего сердца, которая одна превратила бы для меня в райскую кущу весь мир... В тот вечер, когда я родился заново, глазам моим впервые предстало и лицо смерти.
Так солнце жаром своим взращивает и убивает травы.