Парамоша сидел за кражу третий раз: так сложилась его грустная жизнь. В зонах ему везло, он жил в мужицкой масти и все три раза попадал в хороший отряд, путевую бригаду. В нарды играл и раньше, "обувал" на небольшие суммы лагерных лохов, был осторожен и расчетлив. А тут как будто бес попутал: зарылся, закуражился, объявлял "На все!" - и за три часа попал на пять "косых". Для воли сумма небольшая, достал бы через час, а в зоне - целое состояние, пятьсот "вагонов" (пачек) хорошего чая, чифири год, а то полтора...

Он достал из тумбочки банку с заваренным пойлом, перелил тягучую черноту в граненый стакан и сделал пару глотков. Передать стакан было некому: последнее время мало кто делил с ним чифир, законно предполагая судьбу Макарова решенной.

- Ну-ка, Парамоша, дай хлебну малость...

Справа, в проходе, стоял Монгол. На лице его едва просвечивалась улыбка.

- Я - пожалуйста, я - всегда, - засуетился, не зная что и думать, Макаров. - Присаживайся, браток!..

Монгол сел на край шконки, принял в руки горячий стакан и пригубил норму. Лицо его перекосилось.

- Да ты, земляк, кисель пьешь, а не чай! Небось, в таком чифире ложка стоит!

- Привык - всегда крепко завариваю...

- Разговор у меня к тебе есть, - посерьезнел вдруг Монгол. - Ты ведь Акуле пять штучек в нарды просадил, так? Фуфло на горизонте...

- Так, - угрюмо подтвердил Макаров.

- Чтоб не темнить долго, слушай сюда: я тебе дам "бабки", отдашь Акуле. А потом ныряй ко мне в угол - есть серьезный разговор. Но не менжуйся, покупать не буду - дело общее...

Макаров уже как бы и не слышал вовсе слов Монгола. Что-то произошло наверное, то самое чудо, о котором мечтает всякий зек: везуха, скощуха (амнистия), фарт, баба, чай...

Монгол отхлебнул ещё немного чифира - и вновь лицо его перекосилось от нестерпимой горечи. Он сунул под макаровскую подушку бумажный сверток, подмигнул Макарову и направился в свой блатной уголок.

Спасенный Макаров, прикрывшись подушкой от посторонних глаз, развернул бумагу. Сверток-то был маловат для пяти тыщ, и само происшедшее, в свете всего тюремно-зоновского опыта, находилось за гранью реального, фантастика, да и только... Впрочем, под бумагой оказались десять "пятихаток", новеньких и хрустящих. Они были слегка стянуты слабой резинкой.

Несостоявшийся фуфлыжник аккуратно проделал обратную операцию и направился в дальний конец барака: туда, где Акула что-то оживленно обсуждал со своим "семейником" Туманом. Руки у Макарова слегка дрожали, как во время "отходняка" после недельной пьянки; в груди было прохладно.

- Ты чего, Парамон, - удивился Акула (он даже чуть испугался: сколько было случаев, когда фуфлыжник "мочил" кредитора).

Вот, бабки принес, посчитай, - равнодушным тоном произнес Макаров будто и не было мандража, страха, неведения.

- Ни хрена!... - У Акула глаза расширились как у ребенка, увидевшего зебру или гориллу. - Бабки! Во! Ништяк, йохалэмэнэ...

После отдачи долга Макаров пошел к Монголу. Там он присел на шконку, и Монгол стал ему что-то тихо втолковывать. Парамоша все кивал и кивал, как народный заседатель, - пока не появился Шахов.

ХОЗЯИН ЗОНЫ

У начальника учреждения КР 78/7 или, попроще, Хозяина "строгой семерки", полковника Перемышлева все как будто было хорошо. Его, как избранного номенклатурного офицера МВД, не коснулись никакие перемены строя, общества, идей. Исчез с глаз долой замполит Балабанов: говорят, торгует водкой в краевом центре. Туда ему и дорога; Хозяин никогда не воспринимал всерьез идеологическую абракадабру. В этом он "соглашался" с зеками, хотя и вынужден был в прошлом подписывать приказы о наказаниях за "религию", за нехорошие слова о власти и партии. А замполит свирепствовал: срывал на вечерних и утренних проверках крестики с зековских шей, по наветам шнырей и завхозов запирал в ШИЗО и в ПКТ (БУР) неосторожных ругателей. Последней жертвой "политикана" стал старичок Усаков с десятилеткой за убийство 85-летней тещи. Когда на политчасе Балабанов сообщил зекам, что "в 1918 году революция в Венгрии продержалась, к сожалению, всего три месяца", то Усаков отреагировал репликой "Недолго музыка играла...". За что был оформлен в ШИЗО на пятнадцать суток, где и скончался на восьмые сутки холода, голода и темноты.

Все это не нравилось Перемышлеву. Он любил свою службу за две производные: безраздельную власть и доход. Но властью старался пользоваться аккуратно, без произвола, больше напирая на артистизм и утробный голос. Боярское брюхо полковника вызывало у зеков подобие уважения. Даже Монгол, увидев Перемышлева, изрек: "Ну, да тут Хозяин - так хозяин! Могучий, пес...".

Зато доход Перемышлев имел. Зековская выездная стройбригада возвела ему двухэтажный теремок в Зимлаговском городке; двигалась "налево" зоновская продукция: литые сковородки и чугунки, пластмассовые игрушки (танки, вездеходы) и колонковые кисточки для живописцев. Пышно цвела туфта (приписки и двойная бухгалтерия), от которой хорошо было всем: и зекам и... Хозяину. Впрочем, кое-что перепадало оперчасти, режимникам и конвойной роте.

Нельзя было назвать Хозяина двуличным, лицо у него было одно, а вот внутри себя он с юности держал тайничок, в который и складывал истинные убеждения; их-то, убеждений, никто не мог в нем заподозрить. Он брал нагло - даже и не брал, а просто пользовался всем, чем мог; так, будто он и в самом деле был здесь полноправным и всевластным Хозяином.

А вот двуличный замполит за шесть лет своего пребывания в штате "семерки" (вплоть до разгона КПСС) ухитрился из хорошей зоны сделать почти "красную", и, самое главное, покусился на хозяйскую власть, внес в Зону разлад и гниль.

Стали беспредельничать "козлы" из Совета коллектива зоны; отмороженные бригадиры напрягали мужиков на перевыполнение и без того завышенных норм. Балабанов пытался влезть даже в снабженческие секреты, да вдруг приказом из Москвы упразднили подлеца.

Однако учреждение КР 78/7, "покраснев", вплотную приблизилось к некоей критическому пределу, за которым могли последовать разные неприятности вроде бунта или погловного отказа от работы, чего никак нельзя было допустить. Потому и выпросил Перемышлев у Москвы "добро" на перевод "законника" Монгола к себе: для наведения старого "порядка". Вместо поганого замполита...

Хозяин, впрочем, и от "покрасневшей" зоны имел причитающееся, но уже вкралась вредительская дисгармония в околюченное и зарешеченное бытие. Если раньше Перемышлев, упокоенный идиллией труда и туфты, размышлял даже о якобы любви зеков к нему, благодетелю, то сейчас подобные мысли в голову не приходили. Ясно было, зеки и без замполита продолжают по инерции пахать на страхе и голоде, какая уж тут любовь...

У Перемышлева стол был меньше, чем у Петрова: на нем едва умещались два телефонных аппарата и селектор. И уж на самом краю примостился фарфоровый чайник, накрытый вышитой салфеткой.

Хозяин вызвал по селектору прапорщика Окоемова. Розовощекий крепыш Окоемов был почти другом, ну, по меньшей мере, доверенным лицом, как у кандидата на выборах. Хитроумный и общительный прапор представлял Хозяина даже в оперчасти у Петрова - туда Перемышлев вообще никогда сам не заглядывал. Сейчас у Хозяина к приятелю никаких вопросов не было, просто он заварил хороший купеческий чаек, который никогда не пил в одиночку. А в холодильничке покоилась половина торта "Киевский"...

У Окоемова всегда было серьёзное выражение лица: он с ним и шутил, и буцкал провинившихся зеков, и пил водку или спирт в смеси с чифиром коктейль "Россомаха", традиционное зимлаговское пойло... Он же впервые привез в седьмую строгую зону отца Василия - в автозаке. Батюшка, переживший в молодости страхи столичного диссидентства, ехал, впрочем, не в зековском контейнере, а в кабине. Окоемов же, впервые в жизни, трясся за решеткой между железных переборок. Его бросало на ухабах как тренировочное чучело; он бился локтями, коленями, спиной, затылком... Зекам, видимо, было легче: их набивали в фургон, науськивая овчарок, иногда человек по тридцать, падать некуда...

- Добрый вечерок, Николай Фомич!

Окоемов собирался показать Хозяину чрезвычайно смешную и паскудную книжонку, гулявшую по отрядам зоны - сборник анекдотов под названием "Если кто-то кое-где у нас порой". Конечно, о них, зоновских ментах, анекдотов мало, все больше о ГАИ, постовых и вытрезвителях, но в общем настрое текстов сквозили презрение и ненависть. Составитель брошюры наверняка чалился в зоне пару раз, а может быть, был бит и обобран в отделении или в вытрезвителе. Стержнем книжонки, видимо, являлся бородатый анекдотишко о коллегах - говне и менте: мол, они оба - из внутренних органов. Издание вполне официальное, присылаемые книги давно уже не проверялись лагерной цензурой: вот и проскочила за колючку эдакая мерзость... Лет десять назад Окоемов с чистой совестью отшмонал бы (отнял при обыске) подобное чтиво, чтеца отправил бы в изолятор или в БУР, но нынче - пришлось выпрашивать её у владельца-зека на пару деньков, с возвратом...

- Присаживайся, Иван... (Хозяин, по примеру зеков, никогда не говорил "садись", тоже считал это слово плохой приметой). - Сейчас чайку с тортиком заколбасим. Небось, не ужинал еще?

Окоемов решил не портить Хозяину настроение дурацкой книжкой: оставил её в кармане, на стол не выложил.

Перемышлев разлил по чашкам чаек - душистый, красноватый, присланный из Москвы верными друзьями и купленный в знаменитом чайном магазинчике на Мясницкой (бывшей ул. Кирова). Хозяин заваривал отменно, не хуже Тузика, знал толк в напитке, хотя и не чифирил: больше любил такой вот, терпкий, без второсортной ненормальной горечи, прозрачный нектар. И к тортам он был неравнодушен, от чего, наверное, и раздуло: глядя сверху вниз не видел Перемышлев своих собственных форменных ботинок...

- Что там у Петрова-то слышно? - вопросил полковник, так дунув на дымящуюся чашку, что на поверхности поднялся чайный шторм. - Давно был у него?

- Был сегодня, - ответил Окоемов. - Беспокойный он какой-то, нервный. Наседки зоновские плетут Бог весть что, а он рвется меры принимать. Да и Минкевич его подзуживает. Монгол им не нравится...

- Здрасте! - возмутился Хозяин. - Будто Балабанов был хорош! Коммуняка, петух гамбургский! Из путевой зоны сделали СССР, в рот компот! Того гляди, начнут мочить друг друга!

- Так он о том же и говорит. Вроде как Монгол - это Петров предполагает - мутит воду среди блатных и мужиков, акцию готовит...

- Да и ладно, - успокоился вдруг Перемышлев. - Знаем эти акции. Повара - в котел с бульоном, нарядчику - доской по черепу... Ну, завхоза какого опетушат или замочат - туда и дорога... Что я, новых не найду? Эх, жаль, попа нет, Василия, вот кто советчик... Когда приедет-то? Ты ведь с ним корешишься вроде?

- Да не, как все... В приятельских. А будет он дня через три. Может, на Максима Исповедника поспеет...

У Перемышлева рука с куском торта остановилась на полдороги.

- Ну, даешь, Иван! Ты уже и в праздники религиозные проник! Сам-то, ха-ха, в попы не собираешься?

- Крест ношу, - с достоинством ответил Окоемов.

- Я тоже ношу, - Хозяин стер с лица улыбку. - Мы ж русские люди, в рот компот...

Он расстегнул китель, рубашку и вытащил толстую "бандитскую" золотую цепь с огромным, почти иерейским крестом, тоже золотым.

- Видал?

Окоемов молча кивнул, одобряя, но свой маленький серебряный крестик показывать не стал.

Перемышлев хотел что-то словесно добавить к показу креста, но в дверь кабинета неожиданно постучали.

- Ну, кто там, заходи! - недовольно буркнул полковник.

- Николай Фомич, нужно ваше "добро"! - с порога объявил вошедший ДПНК лейтенант Мыриков. Это был молодой безусый человек, подтянутый и строгий на вид. Мундир на нем сидел безукоризненно, зато шапка падала чуть ли не на нос - Мыриков недавно состриг пышную неуставную шевелюру, и голова сразу уменьшилась.

- Какое ещё "мое добро"? Брюки, ботинки? - пошутил Хозяин.

- Да нет... тут другое: контролер Баранов требует ключи от церквы нашей. Говорит, что ключи для Монгола: мол, ворюга хочет посетить Божий храм.

- А я что, митрополит? Просит - дай. Скоммуниздить там нечего, да Монголу и не нужно...

- Ага! - обрадовался Мыриков и собрался было уходить, но Перемышлев остановил его.

- Ты, это, знаешь что? Замени Баранова этим, как его? Петром... забыл фамилию... тоже контролер. Он с Монголом частенько в разговоры вступает может, высмотрит что или на слух определит. Пусть Петр Монголу ключи отнесет, понял?

Мыриков кивнул и исчез за дверью, а Перемышлев и Окоемов продолжили чаепитие. Хозяин забыл, что хотел сказать о кресте, так и оставшимся снаружи и странно сочетавшимся с советским мундиром внутренних войск. На кителе, слева, выделялись к тому же два ряда орденских планок и латунный значок с серебряным Феликсом за 20-летнюю безупречность.

Половина торта быстро исчезла в желудках сотрапезников; причем, три четверти досталось Хозяину, а Окоемов едва успел ухватить остаток кондитерского шедевра. Прапорщик, вкушая, все размышлял: показывать полковнику анекдоты - или обождать повышения тонуса, настроения, выбрать удобный момент перемены темы разговора.

Однако склад рассудка Перемышлева был косным: он с большим трудом менял направление. Сейчас он, заинтригованный известием Мырикова о ключах для Монгола, пытался найти для этого факта какой-нибудь логический ряд. Но - логика отсутствовала. Сам Хозяин в храм заходил редко, но если заходил службу выстаивал до конца, соблюдая устав: остро чувствовал чужое первенство, некое "генеральство" отца Василия и "маршальство" невидимого Господа Христа. Службы были поприятней занудных партсобраний с Балабановым во главе. И пели зеки отменно. Правда, Перемышлев никак не мог заставить себя подойти к батюшке ранним утром, рассказать все и склонить голову под епитрахиль: мешала проклятая ирония, покрывавшая глубокий страх. Впрочем, Хозяин исповедался и причастился один-единственный раз: в Москве это было, в храме близ Павелецкого вокзала, после крупной пьянки в гостинице МВД... Старичок-священник отнесся к полковнику с участием, выслушал - и сам спросил кое-что. Перемышлев чувствовал себя хорошо: люди вокруг были свободны, и, хотя преобладали пожилые женщины, но и мужчины и даже военные имелись: столбиком стоял, не шелохнувшись, флотский кап-раз, по виду ровесник... В зоновском же храме Николай Фомич никак не мог уравнять себя с зеками: жуликами, разбойниками, мошенниками, насильниками, а в другой классификации - "блатными", "мужиками", "козлами" и отверженными-обиженными "петухами". Для всех была общая чаша. Храм св. Моисея Мурина и иерей в нем были вне действия законов - как официальных, писаных статей, так и неписаных "понятий". Но из служащих "семерки" один лишь прапорщик Окоемов невменяемо входил в его пределы, ставил свечи, покупал книги, пел вместе с зеками в левом хоре - и исполнял все, предписанное православным христианам от начала века сего...

- Ты, Ваня, проконтролируй ситуацию. Сходи, погляди сам - что там, в церкве, Монгол делает... Добро? А я домой поеду, рабочий день кончился... что мы, стахановцы, что ли? - Перемышлев протянул руку Окоемову для рукопожатия: оно состоялось.

Прапорщик отправился в жилзону, а Хозяин - домой.

На КПП караульный боец Мухин остолбенело открыл рот: у полковника в проеме расстегнутой шинели сиял на груди здоровенный золотой крест.

СВИДАНКА КОЖЕМЯКИНА

Зек Игорек Кожемякин по кличке Рэцэдэ с большим трудом выцарапал у режимной части трехдневное свидание с женой Наташей. Он был молод, двадцати восьми лет, отбывал второй двухлетний срок за хулиганство... Потерпевшим оба раза был один и тот же гражданин: сосед по коммуналке Сергей Витальевич, учитель физкультуры, склочный лыжник. В этот раз Сергей Витальевич получил деревянным кулинарным отбойником, оставившим на лбу спортсмена шестнадцать точек-шрамиков - они расположились кружочком и издали были похожи на символическую надпись. А Кожемякину повезло: то ли судья оказался в хорошем настроении, то ли ветер перемен затронул судейство, но те же два года второй раз по той же статье были подарком. Через восемь месяцев у Кожемякина - "звонок". Такой срок на одной ноге можно отстоять...

Наташа приехала с большой клетчатой сумкой (в таких "челноки" возят из Туретчины свой ходовой и недолговечный товар), наполненной продуктами разного свойства: консервами, мясом, яйцами, тортами. Кожемякина сняли с работы, и в пятнадцать ноль-ноль он уже обнимался с суженой, а в пятнадцать сорок пять "шмонал" затаренную сумку, выкладывая на скрипучий круглый стол её содержимое. К его удивлению, среди ассортимента не оказалось чая - ни пачки, ни крупиночки... Было, правда, кофе в зернах; была и кофемолка. Чая не было. Настроение испортилось, пришлось идти к соседям: за стеной зоновский парикмахер Акимыч уже четвертый день (из пяти "козлячьих") общался со своей старухой, чифирил безбожно и задымил все свиданочное помещение кубинскими сигарами - то ли понт у него был такой, то ли и вправду любил он крепость, запах и толщину экзотического курева... Чай Акимыч дал, но объявил, что Рэцэдэ должен будет отдать энную сумму в зоне. "Как же, отдам! - губищи раскатал..." - ехидно думал Игорек. - "Козла кинуть - не западло, разберемся...".

Да и чай оказался туфтовый, развешивали в неведомом "АО "Пампас", крашеные опилки, солома... Впрочем, кофеиновые мурашки побежали по телу после первого глотка.

Игорек не переставал удивляться изгибам собственной судьбы: в детстве ему прочили шикарное будущее, институты и дипломы, квартиры и машины. Диплом он, правда, успел получить - выучился на инженера-наладчика станков с программным управлением. Но за три дня до свадьбы и за неделю до отъезда по распределению в крупный областной центр, Игорек стукнул соседа Сергея Витальевича лыжной палкой по голове, да ещё в присутствии всех остальных соседей. С черепом соседа ничего не произошло, лишь кожа разошлась на лысой голове, а Игорек был препровожден в райотдел милиции. Потом - скорый суд, тюрьма (СИЗО), этап, зона общего режима, два года сумасшедшей жизни: невыполнимая норма, разборки, штрафные изоляторы и пониженное до предела питание... Одним словом, битва за жизнь, конец которой совпал по времени с концом срока. Надо сказать, что и медовый месяц превратился в сутки свидания, которое с огромным трудом выхлопотала Наташа через какого-то большого эмвэдэшного чина: зоновское начальство Игорьку свидание не давало как рьяному и неисправимому нарушителю правил внутреннего распорядка.

На свободе Кожемякин провел два года; освободившись, на Сергея Витальевича стойко не обращал внимания, контролировал себя. Но вдруг сорвался, будучи в легком подпитии, размахался колотушкой... Теперь уже строгий режим принял его в свои, на первый взгляд, ласковые объятия. Порядка было больше - на общем режиме творился видимый и невидимый беспредел, а на строгом тянулась затяжная "холодная война", в которой никто не мог победить. Зона то краснела, то чернела; жизнь по "понятиям" сменялась тихой анархией, анархия - козлячьим прессом (давлением т. н. "активистов", якобы вставших на путь исправления). Игорек со своим малым сроком и вторичной однородной статьей получил ироническую кликуху Рэцэдэ (от слова "рецидивист"); впрочем, третий срок (тьфу! тьфу! тьфу!) мог бы обернуться как раз особым, для рецидивистов, режимом с полосатым ватничком на плечах... Конечно, люди на строгом были намного вежливей и солидней общережимного молодняка, но опасности и здесь подстерегали на каждом шагу. Новичков "кидали" вежливо, без грубой силы, а если кто-то не мог получить свое обратно, то принимал на себя общее малозаметное, но уничтожающее презрение. Игорек разглядел водовороты, не стал лезть в бездны познания, а уперся рогом: работал как папа Карло в зоновской литейке, бегал с восемнадцатикилограммовым ковшом туда и обратно...

- Натусь, а у нас в Рогощинске литейное производство есть?

- Зачем тебе, Игорек?

Жена пребывала в счастливом неведении об изнанке тюремно-зоновской жизни. Еще при первой ходке, на получасовом свидании в тюрьме Наташа, обратив внимание на бледный вид супруга, посоветовала ему обратиться к терапевту. Игорек после этих слов чуть не упал со стула: ему было и смешно, и грустно. Наташа удивилась такой реакции, ведь она своими глазами видела расписание приема врачей на стене тюремного коридора: окулист - по четным с 10 до 14; стоматолог - по нечетным - с 14 до 17; и далее - хирург, терапевт, даже гастроэнтеролог... Стены свиданочного помещения в тюрьме были обиты красивым, под дерево, пластиком; не менее симпатичен был и дизайн зоновской "свиданки"; поневоле Игорьку вспомнился князь Потемкин с его "деревнями"; Наташа, как и царица, верила глазам своим.

На самом деле по облупленным грязно-зеленым стенам тюремных камер сновали тысячи клопов, а в здешней, зоновской санчасти основными медикаментами были аспирин и фенолфталеин (бывший пурген). Командовала медициной баба Надя по прозвищу Пионерка, майорша с фельдшерским образованием, прошедшая основную практику в партизанских соединениях Ковпака. Она давно уже была в запасе, на пенсии (восемьдесят два!), но от службы не отставлялась: попробуй, найди хорошего "лепилу" (врача) для Зимлага. Баба Надя тащилась (развлекалась) по-своему: от головы давала фенолфталеин, а от "ж..." - аспирин. Могла вместо лекарства сунуть в руку пакетик с презервативом - это была фирменная шутка старой партизанки. Санчасть пустовала, ибо температура ниже 38-ми считалась симуляцией, а сломанная рука - зловредной мастыркой (самоувечьем).

- Натусь, я хочу после освобождения работать в литейке: это хорошие деньги.

- Горячий цех вреден для здоровья! - возмутилась Наташа. - Это расплавленный металл, страшная жара, духота, тяжелая работа, я видела!

Игорек грустно подумал, что через трое суток он будет снова бежать через весь цех с ковшом раскаленного жидкого чугуна. Почему-то разливка была на расстоянии 50 метров от формовки. Месяц назад из ковша вылетела капля расплавленного металла, упала в правый валенок (в цехе был колотун, сквозняк, ни одного стекла в окнах). Вслед за каплей из валенок вылетел сам Игорек. Обжегся, слава Богу, несильно: спасли толстые шерстяные носочки...

Кожемякин ухитрялся выполнять норму, трудился, привыкнув, по инерции, даже с каким-то энтузиазмом. На личную карточку капали небольшие суммы, которые он по заявлению отсылал Наташе: ещё во время первой отсидки, через девять месяцев после незабываемого "медового дня", родился сын Данилка, а время наступило неспокойное, ничего не сулящее. Потихоньку отнималось приобретенное, а уж о каких-то льготах и речи не было. Но Игорек знал, что в любой литейке на свободе он, натренированный ежедневными спуртами с ковшом, выполнит три нормы - как говорится, с легонца - семью прокормит.

Он молчал, разглядывая Наташу: ей сам Есенин мог бы стихи посвятить. Чуть сдвинуты пропорции лица, фигуры; именно этот сдвиг создавал этот, как его, шарм... В последние два-три десятилетия вдруг размножились в России русоволосые, зеленоглазые, сероглазые и длинноногие. Поголовная чернявость и кареглазость шестидесятых исчезала: седели старики и старухи; на свет появлялись ангелочки с соломенными волосами: таков был сынок Данилка. Нация, кровь побеждала иноплеменные растворители. Даже затраханные "телки" возле гостиниц давали сто очков вперед любой Джулии Робертс или Шарон Стоун.

Жаль, что жизнь так глупо складывается, думал Игорек, в другое время он бы устроил Наташке красивую жизнь; впрочем, ещё не вечер.

Кожемякин не сетовал на судьбу: она сложилась неудачно, но гадать, "что могло бы быть, если бы" Игорек не хотел - считал случившееся закономерным. Более того: он даже предполагал, что мог бы сесть на гораздо больший срок, что ему повезло - не убил лыжника, Бог придержал руку, ведь с обратной стороны отбойного молоточка был топорик. Что ж, всем повезло. Правда, в наличии имеется абсолютно никчемный диплом, и зря потрачены целых пять лет на учебу в нелюбимом вузе, но именно во время учебы Игорек и познакомился с Наташей, отбив красавицу у местной знаменитости, историка-краеведа Козинера. Этот Козинер был тот еще: французская волчья шуба, очки, искусственная благородная седина, поставленный голос - и манеры, манеры. Ему бы уж точно досталось не молоточком, а топориком... если что.

Игорек бросил взгляд за окно.

На самом деле вечер уже давно уступил ночи и густо потемнело за зарешеченным окном комнаты свиданий. Потолок чуть потрескивал; на втором этаже в оперчасти прохаживался из угла в угол "кум" Петров. (Из ушей его вновь висели провода: на этот раз наушники были подключены к подслушивающим устройствам ниже этажом; тишина, треск, гудение, ритмичный скрип кроватных пружин) С пригорка, на котором располагался административный корпус, хорошо был виден стоящий в жилой зоне храм св. Моисея Мурина: светились полуовальные красные и зеленые окна с витражами. Прожектор со столба обдавал мощным лучом небольшой фонтанчик перед храмом - четыре алебастровых мальчика, взявшись за руки, творили хоровод на круглом постаменте; внизу примерзал к хваткому льду подробный, до перышка, отлитый из местного чугуна лебедь...

Игорь Кожемякин по кличке Рэцэдэ, "мужик" по масти, инженер по диплому, а по жизни - почти неудачник, оценил пейзаж за окном, а повернувшись, увидел, что суженая его уснула, свернувшись калачиком на скрипучей металлической кровати.

Игорек ещё три месяца назад написал заявление на венчание в зоновском храме: захотел устроить Натахе небольшой праздник. Сразу после свидания должен был приехать о. Василий, совершить обряд и таинство. Рэцэдэ не очень-то верил в Бога: мол, почему допускает, если есть, всякую несправедливость? Например, некоторые люди сидят ни за что, а другие воруют, бьют - и как с гуся вода... Но, с другой стороны, многое в жизни изменяется явно не по человеческому произволу, а по неведомой воле. Вот писали в газете: трехлетний пацан выпал из окна на двенадцатом этаже, а какой-то вояка-майор ухитрился поймать его в полы шинели. Что это? Ловкость рук? Попробуй, поймай... Да и устроение материального мира говорило о том, что существует какой-то неизвестный план, какая-то хитрая задумка. А раз есть план, то должен быть и плановик. Без расчета табурет не сколотишь, а тут - мир. Небесные тела движутся по расчисленным орбитам, и невидимая мелочь, частицы, нейтроны там или протоны... Короче, что-то есть.

Так думал Игорек Кожемякин по кличке Рэцэдэ, невольный зек, русский человек.

Он бережно, стараясь не разбудить, подвинул Наташу к стене; сам прилег на краешке. И быстро уснул, вычтя, как обычно, ещё один день из остатка срока.

ЧУШОК И ПЕТУШОК

Мало кто не чифирил в зоне; козырную "индюшку" заваривал Тузик "смотрящему" Монголу; поташнивало от черноты и густоты привычного "киселя" нардиста Макарова; парикмахер ("козел") Акимыч суетился на свиданочной кухне, помешивая и поднимая до кондиции грузинскую "туфту", и лицо его было хотя и упитанным, но коричневым; во всех бараках в разное время гоняли по кругу стаканы, чашки и кружки зеки всех мастей; сержант Жуков похлебывал "Россомаху" из кефирной бутылки; пробавлялись слабо-купеческим отцы-командиры...

Пятидесятилетний чушок Михаил Сергеич Бусыгин, бывший Миксер, а ныне Марьиванна, кентовался в позорной 9-й бригаде с настоящим "петухом" Гулей (по документам - Георгий Андреевич Докукин). Нельзя было назвать их содружество "семьей" в зековском понимании; делили заработанное нечистым трудом: Марьиванна до полуночи тянул лямку в постирушках; Гуля два-три раза в неделю обслуживал определенным способом чересчур озабоченных... Плата была разной: Марьиванна, кроме чая, не приносил ничего, зато получал стабильно; Гуля же, стараясь из всех сил, мог явиться, торжествуя, с мешочком сладостей и масла, а мог - с синим от побоев (били ногами) лицом. Впрочем, били нечасто, реже, чем шныря Соплю: зеки держали "петухов" и "чушков" на положенном расстоянии, но шибко обижать "обиженных" не дозволяли строгие "понятия"...

Бусыгина-Марьиванну никто не понуждал "петушиться" подобно Гуле и другим - Катьке, Варюхе, Раисе Максимовне. Он зачушковался неожиданно: раскрутился с трехлетней добавкой за побег с общего режима, где отбывал пятилетний срок за организацию небольшой финансовой "пирамиды" в родном городке. Уже отсидел Бусыгин на общем четыре года, трудился в стройбригаде на выезде, да вдруг, при выгрузке из автозака, что-то кольнуло в сердце, голову обдал сумасшедший сквознячок - и побежал он, не обращая внимания на выстрелы необученных конвоиров - мимо, мимо... И поймали его лишь через неделю, сняв с платформы товарняка: подфартило Бусыгину, арестовывали его обычные железнодорожные менты, не били, не вязали руки колючей проволокой, как вэвэшники... А на строгом режиме Бусыгин целый год не мог придти в себя, впал в депрессию: не ходил в баню, ложился спать в робе; вскоре и ботинки перестал снимать, распространяя вокруг себя непристойный запах. Потому и вышвырнули его из отряда в один прекрасный день - как говорится, вынесли на сапогах... Наконец, запоздало прошла депрессия, но печать неприкасаемого осталась несмытой - навсегда.

А у Гули история была по-тюремному банальной: двадцать одно (очко), фуфло (неотдача долга), "счетчик" - и закономерная жестокая расплата. Опетушили его два года назад на Кировской (Вятской) пересылке, ночью, спящего, и с утра жизнь Жоры Докукина, бывшего десантника и нагловатого таксиста, потекла в невообразимом доселе русле. Даже на самом дне сознания не осталось хотя бы малой памяти о прошлом. Жена, сын - все было забыто, изорвано; сидеть (за смерть пассажира при пьяном вождении) оставалось семь лет, но изменить судьбу и масть Гуля-Жора был не в состоянии, и никто, ни "кум", ни вор, ни президент, не мог помочь ему... А ведь первый срок на общем режиме (по "хулиганке") пролетел как неделя: и зона была доброй, и работа в ней - непыльной... А теперь, на строгом, беспробудное и беспросветное одиночество объяло бывшего Жору Докукина, тягостная работа и страшная паскудная масть день за днем выдавливали из сильного тела последние остатки человеческой сущности.

Вот и скентовались они на строгом режиме с Бусыгиным-Марьиванной, проводя долгие вечера за разговорами и разгадкой добытых по случаю кроссвордов. Гуля, сохранивший немного армейского здоровья, мог (в своей масти) дать отмашку любому, его побаивался даже главпетух Кочубей (Раиса Максимовна). Марьиванна на драку был слаб, но зато хорошо просчитывал всевозможные варианты грядущих дней.

Они чифирили за бараком, в недостроенной, но уже используемой по любой нужде уборной. Вони не было: испражнения и желтые натеки замерзли. Было холодно, но безветренно; к тому же развели "военные" небольшой костерчик для кипячения чая и сугрева своих малокалорийных организмов. Называли они друг друга старыми, настоящими именами.

Сегодня друзья-подруги решили обсудить замеченное шевеление в зоне. Собственно, заметил, конечно же, Бусыгин-Марьиванна, глаз у него был острый.

- Тебе бы опером работать, - неудачно пошутил Жора-Гуля.

- Ты что? Да я, знаешь... я тебе!... - сразу обиделся товарищ.

Даже в своем опущенном состоянии Бусыгин сохранял кое-какие принципы жизни и не допускал даже проблесков мысли о стукачестве и сотрудничестве с "органами": он ненавидел их всех, от Хозяина до синеющих на вышках "чурок". И хотя понимал, что "не место красит человека, а человек место", но ничего не мог с собой поделать: будь у него автомат - стрелял бы с закрытыми глазами... Жизнь его была искалечена, вину Бусыгин делил пополам - между собой и Системой. Он люто ненавидел закон и уже в КПЗ надеялся на чудо, на милость, на амнистию. Трех суток в полутемном помещении с зарешеченной лампой хватило сполна; если бы выпустили - никогда Бусыгин больше не встал бы на преступный и полу-преступный путь, уехал бы куда глаза глядят, наслаждался бы свободой, может быть, даже стал бомжом... Но только бы не видеть этих стен под крашеной "шубой", не слышать храпа, звяканья ключей и засовов, мерных шагов и сонных вскриков "товарищей по несчастью"... Но трое суток в КПЗ окончились санкцией прокурора на арест и коротким этапом в ближнюю тюрьму - и годом ожидания суда в душной переполненной энергичным "молодняком" камере... Его уважали за возраст и "дело" (вот, мол, как надо "бабки" строгать!), советовались и подсовывали газетные кроссворды для быстрого решения... Он же научился у "молодых" разговаривать с "мусорами" на иронически-повышенных тонах и легко подчинился новым для себя "законам жизни"...

Жаль, сорвался... упал, ниже некуда...

- Ладно, не обижайся - обижен уже, - ляпнул ещё невпопад Жора-Гуля. Лучше поясни: что надвигается?

- Будет большой кильдым, - уверенно сказал Бусыгин-Марьиванна. Монгол вызывал Раису Максимовну, наверное, цэу давал - на случай...

- А нам что делать?

- А ни х..! - разозлился Бусыгин. - Что ты в своем статусе можешь сделать? Твой номер - от ноля половинка... Засохнем, затихнем и подождем. Но заточки свои при себе придержим - вдруг пригодятся?

- Мне заточку не надо, - уверенно объявил Жора-Гуля. - Я правой валю любого наглухо...

Бусыгин посмотрел на приятеля с едва заметной усмешкой, про себя подумав: "Что ж ты не "валил", когда тебя в Вятке через шконку перегибали? Эх, боец..." А вслух сказал:

- Нет, Георгий, не петушись, вооружайся. Чувствую, кто-то без головы останется...

Гуля-Жора хотел что-то ответить (ему не понравилось слово "петушись", вроде намек какой-то), но тут скрипнула в шатких петлях прогнившая дверь уборной, и ввалилась, легка на помине, жирная и коротконогая "Раиса Максимовна", она же - бывший завхоз 2-го отряда Юрий Кочубей, ставший главпетухом зоны полтора года назад.

- Заседаем! - радостно объявил Кочубей. - Побег готовим! Чифиром поднимаем настроение! Зек, опившийся чифиру, прыгает вверх и в сторону на десять метров! И мне - пару глотков!

Марьиванна протянул ему кружку с уже остывающим зельем. Кочубей сделал два наглых тягучих глотка и сразу же вытащил из кармана длинную папиросину "Казбек".

- Покурим, - не попросил, а констатировал Гуля-Жора.

- Кокурин? Так он неделю назад откинулся! Га-га-га!... - выдал древнюю шутку главпетух. И схватился за живот, будто ему так стало смешно, что заболело.

Гуля-Жора облизнул губы языком раза три. Это был нехороший признак: после облизывания мог последовать удар по челюсти правой рукой. Или ногой по известному месту. Кочубей-Раиса стер с лица улыбку.

- Оставлю, не ссы...

Говорить с главпетухом явно было не о чем. Если что и знает, то не скажет, а советоваться опасно: Кочубей работал на два фронта. Бусыгин Кочубея ненавидел почти как мента и месяц назад уже собрался было вокнуть в глаз ему, спящему, гвоздь-сотку. Жаль, Жора-Гуля отговорил: избил главпетуха кулаками, выпустив убийственный пар из себя и приятеля. Но с того как с гуся вода, привык к тумакам за свои девять отсиженных.

- Что там слышно? - все же решил снять напряжение Бусыгин.

- Где - там? - деланно удивился Кочубей. - На воле - полный бардак, в газетах бутор, по телику - сплошные "сеансы", аэробика, шейпинг без трусов.

- Хули мне воля эта! - разозлился Бусыгин. - Я про зону спрашиваю!

- А что - зона? - Кочубей как будто издевался. - Зона на месте, амнистии не предвидится, менты все живы.

Жора-Гуля протянул руку, медленно вытащил из пальцев главпетуха дымящийся окурок, глубоко затянулся, а затем сгреб "Раису Максимовну" за клочной ватник и ударил головой о закрытую дверь. Затрещали пропитанные мерзлой мочой доски. Дверь открывалась наружу, поэтому Кочубей вылетел из уборной и упал лицом в сугроб, но тут же вскочил, стал отряхиваться.

- Во, падлы, что делают! - закричал он. - Обиженного обижают, петухи гамбургские!

Что он кричал дальше, Бусыгин и Жора-Гуля не слышали: дверь захлопнулась сквозняком. Приятелей обдал хлесткий морозец.

- Надо в барак двигать, - поежился Бусыгин. - Что-то ветер поднялся, задубеем здесь. И чифир кончился.

Жора-Гуля закивал, соглашаясь, и стал собирать причиндалы: жестяную заварочную банку, кружку и четырехногую стальную подставочку. Все это он сложил в брезентовый мешочек, на дне которого покоилась початая стограммовая пачка "индюшки" - на завтрашнюю раскумарку...

Ветер уже поднимал на крыше уборной оторвавшийся кровельный лист и шлепал им по доскам, издавая театральные громоподобные звуки. Костерок пропал, остались тусклые красноватые угольки. Бусыгин по старой туристской привычке помочился на них: за дымящиеся головешки можно было схлопотать суток 5 изолятора... А скоро уже должны пойти по баракам менты: проверять тех, у кого личная карточка помечена красной полосой, означавшей "склонность к побегу". К их числу относился и Бусыгин-Марьиванна.

"Обиженные" вышли из уборной и побрели по утоптанному снежку к недалекому бараку: там, в тесной каптерке, светилось лишь одно окно главпетух Кочубей уже намазал зеленкой рассеченный лоб и лелеял мщение.

РЕЗКА МЕТАЛЛА

Ночная смена в промзоне была престижной, как на воле - бухгалтер фирмы или мясник. Норму держали ниже, чем днем, можно было спокойно испить чифиру, покалякать с кентами, а то и зажарить на самопальной плиточке заныканной картохи.

Однако в эту ночь бригада резки металла трудилась по-стахановски, выщелкивая ручными резаками из двенадцатиметровой арматуры аккуратные полуметровые штыри. Всего штемпельнули триста штырей, которые предстояло заточить с одной стороны до штыковой остроты. Штыри предназначались для огораживания единственной зоновской клумбы, разбитой между храмом св. Моисея Мурина и спортивной площадкой. Это дело было новым: с большим трудом выпросили у Хозяина добро; выделили и "ухажера"-садовника, бомжа Хатапыча. Старик Хатапыч на воле одно время трудился в зелентресте, был сведущ в тонкостях посадки и взращивания травки и цветочков. Он же, по сходству, следил за "жидкой зоной" - так зеки называли двухсотлитровый аквариум с разноцветными, пучеглазыми и хвостатыми рыбками в бывшем Красном Уголке, переименованном в "Блаткульт".

Когда последний штырь был заточен, мужики присели чифирнуть. Двенадцать человек погнали по кругу здоровенную нестандартную восьмисотграммовую кружку. Бригадир Храп в личной каптерке опрокинул в себя стопку припасенной водки: его, козла, к "чаю" не звали, да он и не настаивал... На столе перед ним лежал пропуск с печатью и подписью режимника Минкевича: триста металлических изделий разрешалось вывезти на электрокаре в жилую зону. Храпу не впервой было завозить в жилзону металл: то ремонтировались "локалки" между отрядами, то варили из уголков рамы для новых стендов с призывами к исправлению и чистой совести. На хрена, думал Храп, козе баян - то есть, зекам - клумба? И на кой её огораживать в декабре, когда никаких цветочков? Впрочем, не долго думал - пусть лошадь думает, у неё голова большая. Храп быстро сжевал с горбушкой шмат сала, припасенный с последней, внеочередной (за ударный труд) посылки и стал одеваться. "Гнида" у него была синяя, не "воровская", но зато утепленная гагачьим пухом из раздерибаненного финского "танкера". И шапка не байковая с подобием меха, а в натуре меховая, из крашеного пыжика...

Бригада чифирила почти молча, пару раз перебросились словами - Витя Топор оценил чифир как "смертельный". В прениях по этому вопросу выступил Стос Тамбовский: полностью согласился с предыдущим оратором. Остальные молчали, затягиваясь табачным дымом скрученных из "Известий" цигарок.

Было около двух часов; над зоной стояла неполная луна, изредка покусываемая серыми облаками. Тишина исторгала неназойливые потрескивания шатких цеховых конструкций да шорохи оголодавших грызунов.

Бригадир Храп вышел из каптерки в полном облачении. В дополнение к общему козырному набору на ногах у него сверкали "директорские" бурки из белого войлока с желтыми кожаными голенищами. Ночью он мог пофорсить в них без особого риска.

Мужики медленно, с достоинством, поднялись и двинулись к груде нарезанных и заточенных штырей: грузить на электрокар. Храп хотел рыкнуть на неторопливых работников, но что-то остановило его; было в мужиках странное равнодушие к его, Храпа, личности. Стос Тамбовский вообще, зыркнув, посмотрел сквозь бугра как через нечто прозрачное и непрочное.

- Поеду, свезу железяки, - пробормотал Храп. - А вы вон те двадцать листов рубаните - и в люлю, бай-бай... Я на вахте предупрежу, чтоб не наезжали.

Груженая машинка, мерно стрекоча, двинулась к выезду из цеха. Храп ловко объехал контейнер, прибавил оборотов и скрылся в морозной ночи. Мужики молча посмотрели ему вслед, а потом пошли мимо указанных листов к резакам: нужно было сварганить ещё сотню штырей, из них четыре экземпляра оставить в цеху, а остальные разнести по трем точкам.

На вахте Храп разбудил ДПНК (дежурного помощника начальника колонии) лейтенанта Мырикова. Тот вышел осмотреть груз - больше для проформы, ведь выезжал Храп не на волю, а в ту же зону, только жилую. Пропуск был в порядке. На всякий случай Мыриков обхлопал Храпу карманы, но в них ничего не было, кроме синего шарикового стержня и "марочки" - носового платка с подробным рисунком в белом квадрате: совокупление Кинг-Конга с зубастой негритянкой.

Электрокар двинулся в дальний правый угол жилзоны - туда, где возвышались очертания храма св. Моисея Мурина с едва светящимися витражами полуовальных окон. Возле храма утаптывал снежок замерзающий контролер Петр, ждал, когда его сменит прапорщик Окоемов.

ПОДВОДНАЯ ЛОДКА В СТЕПЯХ УКРАИНЫ

Барак первого отряда был поделен кирпичной стеной на две части. В одной обитала на особом положении выездная строительная бригада, а в другой - обслуживающий и начальствующий персонал из числа зеков: повара, нарядчики, культорги, парикмахер Акимыч, фотограф Слепаков, киномеханик Штырько, шныри оперчасти, магазина и БУРа, расконвойщики, электрики, сантехники и иные, без зазрения совести работавшие в "запретке" и на вахте - вопреки всем понятиям и законам тюрьмы и зоны. Все они носили на рукавах "повязки", на самом деле являвшиеся ромбическими значками с условными аббревиатурами типа КЧ (культчасть), СК (Совет коллектива), РК (расконвойка), ЧК (читальня-клуб) и иными. Эта часть 1-го отряда называлась остальными зеками "козлятником", а обитатели - "козлами". Такова была их закрепленная масть, сменить которую возможно лишь на ещё более позорную. Никак нельзя вернуться обратно в мужицкое сословие.

Иерархия "козлятника" определялась степенью близости к оперчасти и доходам зоны. Особняком стояли повара, выкраивавшие из лагерной нормы усиленное офицерское питание. На недоступной высоте находился Псюк, шнырь-посыльный капитана Петрова, почти неприкосновенная личность. Псюк почти не общался ни со своей "мастью", ни с иными. Длительные разговоры он вел лишь с "кумовьями" (операми), иногда снисходил до солдат конвойной роты, а вольнонаемных производственников почитал хуже зеков. Идиёты, думал Псюк, добровольцы грёбаные... Впрочем, шнырь ни на кого не стучал: не потому, что не хотел, а потому что не мог; кто б его, волка позорного, пригласил бы чифирнуть или распополамить шмат сальца? Но в негласном "сучьем списке" Псюк числился одним из первых.

Объединяло "козлятник" одно: все считались "вставшими на путь исправления". Исправляться стали ещё с первой "ходки", а у многих за плечами было по двенадцать-семнадцать лет общего срока, по три-четыре судимости. Но почти с каждой "ходки" "козлы" освобождались условно-досрочно: по двум третям срока - домой, по половинке - на поселение... А если и не освобождались, то имели в зоне сытные и теплые привилегии. Особое место занимали "спецы" в разных областях.

Киномеханик Штырько отбывал восьмилетний срок за нанесение тяжких телесных повреждений своему собутыльнику: того послали за бутылкой, но, сука, вернулся лишь на следующий день. Всей компанией решили выдавить из кореша деньги на пузырь. Метод был известен: утюг на живот или на задницу, вилку - в розетку... но по пьяни все перепутали, утюг сначала нагрели до предела, а потом стали прижигать связанного несчастного... И Штырько поехал "паровозом" на свой второй срок, уже твердо зная зоновскую судьбу: хозобслуга ждала его, ибо он был разносторонним специалистом-универсалом, мог и сапоги тачать, и электроприборы ремонтировать, и хлеб резать так, чтобы всем хватало и ещё больше - оставалось...

А начинал Штырько на первой ходке баландёром (раздатчиком баланды) в тюрьме родного города Куровска. С каждого захода по тюремным коридорам доставалось ему граммов 150 сахара да первого-второго две-три порции... Погорел будущий киномеханик на рыбе: ухитрился привязывать к черпаку карася: каждый зек, ждавший ухи у "кормушки", был уверен, что рыба падает именно к нему в шлюмку (миску). Не повезло Штырько в коридоре особого режима: "полосатик" Грех на привязанную рыбу не купился и выплеснул горячую уху-могилу прямо в лицо хитроумному баландёру. Коридор закипел стуком и криками, явился корпусной командир, и через два часа Штырько уже ждал этапа в зону в боксе для провинившихся "козлов". Лицо его пострадало несильно, а вот правый глаз потерял не менее сорока процентов зоркости... В зоне общего режима он попал на непыльную службу цехового шныря, а через год поднялся до завхоза отряда. И освободился, отсидев половину своего трехлетнего срока за злостное хулиганство...

С высоты проекционной комнаты Штырько презирал колготящих в зале зеков: они, болваны, по пять-шесть раз смотрели одни и те же фильмы из спецкинопроката МВД: "Бесприданницу", "Обрыв", "Анну Каренину" и во время сеансов шумно реагировали на экран. На первых рядах обычно сидела блатколлегия во главе с Монголом, эти обычно молчали, лишь изредка переговариваясь на отвлеченные темы. Раз только Монгол "выступил" довольно громко, во время просмотра "Петровки, 38": зековский зал, повинуясь силе искусства, горячо "болел" за милиционеров. "Вы чего шумите, овцы хреновы? крикнул Монгол, поднявшись с места. - Это ж мусора нашего брата щемят! А вы радуетесь!" Зал затих.

Штырько Монгола ненавидел как бы за свою несостоявшуюся "карьеру": ведь он, Штырько, тоже готовился на воле к блатной жизни, предполагая себя в виде золотозубого и синего от наколок блатаря. Детство и юность Штырько протекали именно в такой среде, пропитанной романтикой гоп-стопа, взломанных дверей и раскоцанных карманов. Но тюрьма оказалась страшной бездной, из которой щелкали клыками законы и беззакония, олицетворенные надзирателями, дознавателями и сотоварищами по отсидке. За блатной флёр, за поступки, за слова и даже за рисунки на теле надо было отвечать - больше умом, чем кулаками, а также и голодом, холодом и иными муками штрафных изоляторов и БУРов. А ума у Штырько оказалось столько же, сколько и силы духа - мало... Голодать и мерзнуть он не хотел, поэтому из множества инстинктов сформировалась в подсознании спасительная хитрость, не оставившая его до последнего времени.

Штырько регулярно докладывал капитану Петрову о виденном и слышанном. Видел он мало, а слышал достаточно, и не с высоты "будки", а снизу. Ловкий киномеханик обнаружил под полом кинозала довольно просторное "место", не перегороженное лагами (туфта строителей!), и пробирался по этому ходу прямо под первый ряд с блатарями. Согнувшись в неудобной позе и приставив к доскам стакан из тонкого стекла, он испытывал нескончаемое удовольствие от обилия информации. Эти сведения Штырько небольшими порциями скармливал начальнику оперчасти, стараясь не переборщить, чтобы хватило надолго. Так были им выявлены две "дороги", по которым уходили и приходили воровские "малявы" (письма) с установками к действиям. Наградой была пятидневная "свиданка" с женой Галей, давно уже неофициально брошенной, но приехавшей по первому зову с большим количеством жратвы и чая. Чай Штырько тут же запродал по ходовой цене свиданочному шнырю, ибо не чифирил и даже не пил "купеческий", предпочитая растворимый кофе - "сам на сам".

Этой ночью киномеханик Штырько не спал: лежал с открытыми глазами. Он уже сутки пытался осмыслить то страшное, что произошло вчера вечером во время киносеанса - крутился фильм "Пламя гнева" о партизанах-ковпаковцах...

Как обычно, Штырько, врубив проектор, спустился в "фойе", приподнял тайный люк из четырех не приколоченных досок и нырнул в темноту подполья.

Вначале ничего не было слышно (на экране шел бой с карателями), потом стрельба стихла (Ковпак задумался над картой), и Штырько, наконец, услышал разговор. Говорили поначалу как всегда ни о чем, типичный блатной треп о ментах, бабах.

Вдруг Штырько почувствовал, как стакан буквально леденеет, обжигая смертельным холодом правое ухо.

- Рыжик, - сказал Монгол, - а киномеханик-то в будке?

- Не, - ответил Рыжик, - опять под полом сидит, слухает, сучий потрох...

- Досиделся, - добавил Валек-Костоправ...

- Петушить пора демона, - Рыжик стукнул каблуком в пол. - Слышь, ты, окорочок!

- Мочить его надо, а не петушить, - процедил Монгол. - Как кино хоть называется?

- "Подводная лодка в степях Украины", - пошутил кто-то...

Но этих последних слов Штырько уже не слышал. Стакан выпал из его рук. Он медленно отполз в район шестого-седьмого ряда и затих. Мысли вдруг разбежались в разные стороны, словно тряпки и тетрадки в стихах о Мойдодыре. Бесхитростная темнота подполья объяла киномеханика; он вдруг услышал слева от себя странное свистящее дыхание, прерываемое издевательским смешком. Глаза как будто различили что-то черное, чернее мрака, лежащее рядом бесформенной тушей. "Ты кто?" - прошептал Штырько. "Да никто..." - как будто послышалось в ответ.

Штырько быстро пополз обратно к люку, думая только о том, как его встретят на выходе бойцы Монгола, как они сначала слегка придушат его, а потом поволокут, обездвиженного, в какую-нибудь подготовленную для этого каптерку. Оставаться под полом, отдаляя неизбежное, не было никакого смысла, и Штырько осторожно приподнял доски.

Никто не встречал его, и он благополучно добрался до будки, сменил катушку с пленкой, а после сеанса вернулся в барак. Однако руки и ноги были как будто склеены в суставах эпоксидной смолой, такое же оцепенение объяло все остальные органы. Лишь желудок вдруг разразился мучительной энергией: минут сорок киномеханик сидел "орлом" над очком "дальняка" (уборной).

Спасение могло снизойти лишь из оперчасти, но Штырько никак не мог им воспользоваться: капитан Петров не знал о "подполье". Киномеханик, набивая цену, не выдавал свой "источник".

Теперь он лежал, уставясь в потолок, и пытался собрать разбегающиеся мысли. Перспектива вырисовывалась мрачная: ничего, лучше этапа в другую зону, не предвиделось. А на этапе могло случиться всякое, в тюрьме оперчасть другая, в "столыпинском" вагоне её вообще нет, как нет и специального купе для перевозимых "козлов"...

Завтра вечером Штырько должен был демонстрировать зоне художественный фильм "Судьба". "Если обойдется - посмотрю кино", - подумал киномеханик. "Судьбу" он крутил четвертый раз, но никак не мог досмотреть: всякий раз долг сексота гнал его под иссохшие доски зрительного зала.

Почти все "козлы" спали. Кроме Штырько бодрствовал лишь банщик Крыло: он медленно и страстно пережевывал бутерброд с повидлом и маргарином.

За окном стрекотнул электромотор: проехал на каре бригадир Храп с тремя сотнями заточенных металлических арматурин.

МОСКВА

ЧАБАН ЩЕБРЯНСКИЙ И НЕКРАСИВАЯ ЛИДОЧКА

Председатель правления Федеральной приватизационной ассоциации Георгий Давыдович Щебрянский беседовал в своем кабинете с некрасивой девушкой. Особа эта явно выпадала из интерьера, сочетавшего в себе многообразие стилей - от классицизма напольных часов строгой башенной формы до модерна ползучей и летучей мебели. Стилей много, но все они были собраны воедино в некую красивую "систему", гармоничную и пропорциональную, метафорическую, образную... Девушка, однако, могла бы послужить эталоном без-образия: никаких пропорций, никакой гармонии, все было мелким на широком лице, только уши отличались нормой, но казались - огромными. Из широких бедер вытекали тонкие, словно затвердевшие струйки, ноги.

Девушка сидела смирно, изображая кротость; Щебрянский же вертелся вместе с вертящимся стулом - как будто его ежесекундно подключали к слабому, но ощутимому электричеству. Он вообще был такой "живчик", невысокий, круглый и дерганый. Чернявость намекала на нацию, несколько злобствующих газет из "Давыдыча" сделали "Давидовича", но эти намеки не имели почвы. Щебрянский, к удивлению дотошных журналистов, вырос в настоящем русском селе Тихонино (колхоз "Заря будущего"), в семье сильно пьющего механизатора Давыда и чуть меньше пьющей доярки Нины. Братья (трое) и сестры (две) вели обычную для бывших советских людей жизнь: пьянствовали, добывали пропитание, матерились, пели и плакали. У одного из братьев, Эдика, в доме были земляные полы - доски истопили в одну из холодных зим.

Их с детства ожидала такая жизнь - может быть, не столь упадочная и нищенская в случае более продолжительного существования Советской власти. Ни учиться, ни работать братья и сестры не хотели. До начала девяностых все держали свиней - кормили краденым комбикормом и дешевым хлебом из сельпо. Колхоз не давал пропасть, умереть с голоду, но ничем не поддерживал, так сказать, духовно. Общество разлагалось, превращалось из муравейника в гадюшник. Кончился колхоз, стали потихоньку кончаться и колхозники. Водка стала не та, и Эдик, только что освободившийся из тюрьмы по амнистии (избил жену, ей же и посажен был), отравился суррогатом; его парализовало, и он лежал, мыча, среди вони тряпок и смертного "духа" истоптанных земляных полов. "Будешь пить, козел?" - говорила ему жена и наливала полстакана, и он пил, едва шевеля синими губами. Она наливала себе сполна, а потом бесстыдно, стоя, отдавалась его брату Максиму, такому же пьяному, но ещё не парализованному. "Мэ, мэ", - беспокоился Эдик. Таковы были присоединенные к Щебрянским зятья и невестки, все порченые изнутри, вошедшие в новые семьи гармонично и без зазоров. Жорик-выродок (так его называли братья) был исключением из правила вырождения: слыл с малых лет вундеркиндом, учился только на "пять", поступил на радость всему колхозу в МВТУ им. Баумана, а после занимался аэродинамикой полетов в закрытом НИИ - на окладе 160 рублей (плюс премия сорок процентов). Научная деятельность интересовала его лишь постольку, поскольку она обеспечивала множество статусов, давала финанасовую независимость, открывала перспективы для обретения ниши в обществе. Жорик гордился, что это он сам, без "волосатых лап" и взяток, пробился - если и не на самый верх, то уж прочно встал на палубе для среднего класса. С приходом демократии, рынка и других благ цивилизации аэродинамический "совхоз", как и колхоз "Заря будущего" рухнул в бездну неплатежей, инфляции, банкротства, акционирования и рэкета. Все кончилось, Жорик решил съездить в родное Тихонино, романтически поклониться Родине - и там, на берегу Пыжихи, рядом с голым мычащим Эдиком (его принесли мыть и обстирывать), глядя на мертвые, пустые коробки свиноферм, и - обернувшись на пьяных невесток и зятьев, окунающих Эдика в мутную воду - Жорик вдруг понял, что принципы аэродинамики (в смысле вылета в трубу) вполне применимы к экономике и финансам. Он быстро вернулся в Москву.

Особенно подходила для "трубы" недвижимость, и Георгий Давыдович занялся ей плотно, с научным подходом, с разработкой методик и стратегических концепций. Само слово "федеральная" появилось в названии ассоциации (тогда у неё на счету было 50 долларов и 10 тысяч "старых" рублей) за день до указа, запрещавшего кому попало использовать определенные символы и слова (федеральный, российский и т.д.) в названиях фирм и предприятий. Это была удача - впрочем, Жорик её спрогнозировал. Кое-кто пытался давить на него, требовал закрытия, роспуска, снятия с документов запретного прилагательного, но Георгий Давыдович уперся, "прилагательное" никому не отдал и вскоре был закономерно призван со своим детищем на федеральный уровень. Труба заработала.

Не все, конечно, удавалось зафукать, что-то застревало, не шло, но и летело многое: особняки в престижных пределах Садового кольца, отели и мотели, рестораны и хлебозаводы, уральские копи, сибирские прииски. Мимо "трубы" проскочили, например, Московский планетарий (школьники отстояли), космическая станция "Мир" (космонавт Л. пригрозил самосожжением)... В планетарии планировалось открыть казино под названием "Планетарий судьбы" со стриптиз-баром на фоне звездного неба, а космическую станцию предполагалось использовать для всемирной световой рекламы прокладок "Чап". Бился Щебрянский и в Думе - за хороший, нужный Закон, по которому недвижимостью объявлялось все, что было на неё хоть немного похоже, включая недра, леса, черноземы и глиноземы, памятники старины и уникальные оборонные предприятия, атомные подводные лодки и... космические станции. Депутаты уже было согласились, но неожиданно, словно полк воеводы Боброка из засады, выскочили никому не известные эксперты, подняли шум и протащили свой вариант: недвижимостью назывался такой объект, который можно было репродуцировать с помощью имеющихся технологий. Такой вот ударчик нанесли...

Но Щебрянский отыгрался на квартирках. Уж тут недвижимости хватало, и двигалась она в одну сторону. Главное было централизовать управление потоками, а потому прибирались к рукам небольшие риэлтерские фирмы. Влившись в ассоциацию, они получали пакет с планами на ближайшие пару лет и приступали к энергичной деятельности под мощной "крышей". Как действовали Щебрянского не волновало, мораль для него не была даже категорией - так, игровая приставка, рудимент... Если кто-то скатывался в криминал, то отвечал сам за себя, так что "органы" к Георгию Давыдычу претензий не имели, одни намеки.

Недавно люди Щебрянского выявили ещё две незадействованные фирмы. За одну из них взялись сразу, подставили в секретарши некрасивую Лидочку. Она-то и докладывала теперь Чабану - так за глаза звали Щебрянского сотрудники ассоциации - о проделанной работе.

- Девонька, это не ты своему шефу делаешь минет, это он, по большому счету, мне его делает... хотя, по правде, я идейный гетеросексуал, улыбаясь, сказал Чабан. - Терпи. Главное - информация, а ты у нас преуспела на поприще сбора ея.

Лидочка улыбнулась, и улыбка её была бы похожа на зевок акулы, если бы акула могла зевать.

- Ты говоришь, он из бывших комитетчиков?

- Да. А вот остальные, Георгий Давыдыч, странные люди. На комитетчиков они не похожи, на бизнесменов тоже не очень... Но знают друг друга давно. К тому же...

- Послушай, милая, - перебил её Щебрянский. - Зачем ты мне рассказываешь то, что, может быть, и интересно, но не мне, а каким-нибудь ментам или конкурентам этого... Зубкова. Два вопроса задаю тебе: что они имеют? что они могут иметь? Жду ответа.

Лидочка кивнула и стала аккуратно вынимать из сумочки трубки бумаг. Развернув одну из них, она прочла:

- Голощапов Андриан, в прошлом диссидент, ныне - квартирный маклер, вывел фирму "Добрые Люди" на риэлтерскую конторку "Сирин". "Сирин", возглавляемый бывшим офицером-связистом Скворцовым, по данным Голощапова располагает базой данных скрытой московской недвижимости - практически бесхозными помещениями. Зубковым принято решение: завладеть базой - или легально, по договоренности; или изъять её, не брезгуя никакими средствами. Во время минета удалось подсмотреть в бумажку Голощапова. Адрес "Сирина" есть.

Щебрянский потер ладони. Фирмочки, оказывается, вовсе не просты. К тому же, одна хочет сожрать другую. Георгий Давыдович, правда, не мог понять, как Лидочка могла заглянуть в бумажку во время минета?

А она, угадывая мысли Щебрянского, сказала:

- Зубков на столе сидел. А я стояла на коленях.

Щебрянский вздрогнул. Он обладал хорошим воображением. Невысокий рост компенсировался неуемной сексуальной фантазией; его возбуждали красивые женщины, но не в чистом, так сказать, виде, а в униженном. Он, например, купил певичке Тине Шток платье за шесть тысяч долларов, а потом с наслаждением сдирал это платье с желанного тела, и не просто сдирал - рвал в клочья, только трещало. Тина обливалась слезами, как всякая женщина, лишиваяся понравишейся тряпки, но Георгий Давыдыч дорвал шедевр кутюрье Ронсана до конца, трахнул Тину на лохмотьях и даже никак не компенсировал утрату - не купил взамен ничего, хотя Тина и надеялась. Охрана вывела её из особняка к машине через черный ход, накинув певичке на плечи синий дворницкий халат.

Вот это Лидочкино "сидел на столе" возбуждало его, словно лохмотья дорогого платья. Лидочка была "униженной" - не кем-то, а самой природой, паскудными генами, сколотившими из подручного материала сплошное безобразие...

Георгий Давыдыч нажал кнопку на телефонном аппрате и сказал:

- Альбертик, зайди...

Вошел Альбертик, секретарь и помощник по "общим" вопросам, высокий, лет сорока, с залысинами брюнет. Национальность его определить было трудно, склонялась она, конечно, к Кавказу, Средней Азии. Или вообще - к югу... Альберт Сатаров успел побегать по Афгану в составе разведроты, но как-то везло: не убили и не ранили, хотя к концу службы из друзей по призыву в живых осталось трое. Сатаров пришелся по душе Щебрянскому - мораль для закаленного ветерана не была даже рудиментом и приставкой, её не было вовсе в его лексиконе. Есть цель - достигаем её, а все остальное - бутылочное стекло под сапогами, лютики и кузнечики, окурки и мандариновые корки...

- Альберт, возьми у Лидочки адрес и данные - и пусть две команды обработают скоренько.

Альберт взял у Лидочки бумажку, стал читать. По мере чтения лицо его не менялось, лишь в одном месте он чуть заметно усмехнулся ("Про минет прочел", - догадался Щебрянский).

- Все понял, - сказал Сатаров. - Приступаю.

- И без оглядок, да? - добавил Щебрянский.

Альбертик кивнул.

Когда он исчез за дверью, Георгий Давыдович посмотрел на Лидочку, затем встал с вертящегося стула, обошел стол и сел на него - прямо перед агентессой. Лидочка подняла голову: взгляд её был страшен.

"Как она хороша!" - подумал Щебрянский.

ЗИМЛАГ

ЗВЕРИНЕЦ

6-я бригада 7 отряда была самой организованной, но при этом - самой нетрудоспособной, ленивой и, если честно, ни на что не годной. Именно в ней были сосредоточены "нацмены", чуранцы, они же - "хачики", "зверьки" и "нехристи". Тут царила атмосфера всеобщей тупой многозначительности; прищурившись, как Ленин в Горках, беседовал в блатном углу Эльхан с внимательными земляками; не менее важно и уверенно объяснял что-то Хамиду Турбабаеву Берды Гузиев, его сосед по аулу; некоторые даже во сне сохраняли на лицах печати идиотизма посвященных в нечто.

- Шархинды, бля, урюк. Галсам курту биринбей перда, - важничал перед земляками Эльхан. - Урус кильдым сися.

- Пархат балда, - согласился с ним Рамазан Абдулапов. - Зона батон, зона гаттырбын. Москва, бля, указ пышты.

- Парчун. Я их маму ...л, тувам берма... Мочибей!

- @азозлилсяР-льханЮ

- разозлился Эльхан.

- Мочибей! Мочибей!

- EоромР7аоралиРAлушателиЮ

- хором заорали слушатели. Глаза у всех горели.

Потом земляки стали обниматься с Эльханом, говоря одно и то же:

- Тренды, усос...

- льханР

Эльхан Пихуев родился в Бержу-Бакы, столице бывшей автономной, а теперь - полусуверенной республики Чуран. Детство его прошло быстро, как будто и не было вовсе. С семи лет он не расставался с ножом: сначала со складным, перочинным, а затем - выкидным, лагерной выделки (подарил сидевший три раза дядя Жухляр). Этим подарком Эльхан (тогда ещё Эльханчик) сделал "решето" из Лукума Яндарсаева, нехорошего одноклассника, после чего ему пришлось бросить школу, Бержу-Бакы и вообще родимый Чуран и бежать в Россию - отсиживаться у дальней родни, ждать, пока ближняя родня разберется с родственниками потерпевшего. Одноклассник выжил, но остался инвалидом, и Пихуевым пришлось заплатить круглую сумму за его лечение и за прощение Эльханчика: родственники порезанного разрешили ему вернуться в Бержу-Бакы. Но "помиловка" запоздала: Эльханчик спутался в России с компанией приблатненных земляков-гастролеров и вскоре уже чалился на малолетке с пятью годами срока за грабеж.

Впрочем, брат потерпевшего все равно поклялся зарезать обидчика.

Эльхан выглядел постарше сверстников, и отличался крайней отмороженностью: какой-нибудь острый предмет всегда был с ним, и Эльхан не задумываясь размахивал им при всяком удобном случае. Поэтому, едва достигнув восемнадцати, Эльхан Пихуев "раскрутился" на "малолетке" ещё на три года и попал в зону строгого режима в Курской области. Тут ему понравилось меньше: кулаки и острые предметы стояли на втором плане, никто ни с кем не дрался; за отход от "понятий" просто били - бывало, до смерти. Махать и угрожать ножом запрещалось (достал - бей!); в отличие от малолетки никто не отказывался от капусты (а ведь её козлы едят!) или от колбасы (она ведь на ... похожа!). Если что-то падало на пол, то уронивший кричал: "На бархотку упало!" - и без зазрения совести поднимал - будь то недокуренный чинарик или хлебная птюха. Земляков в той зоне почти не было; почти потому что в петушиной бригаде отбывал второй срок известный всей стране эстрадный певец Алмаз Задеков, некоронованный король московских педерастов. Отношение к Задекову автоматически переходило и на Эльхана, как ни пытался он отодвинуться от земляка-суперпетуха. Ничего не оставалось, как только идти на следующую "раскрутку", и Пихуев, недолго думая, истыкал заточенным супинатором безобидного столовского шныря Иваныча.

Теперь же, с общим сроком 14 лет и шестилетним остатком, Эльхан Пихуев управлял чуранским землячеством в 7-й строгой зоне Зимлага. Постепенно он приобрел навык малого рассуждения, оценивал чужие поступки и ситуации в зоне с собственной невысокой кочки. Несколько месяцев подряд он думал об одном: что лучше - былое растворение земляков в общей зоновской массе, в разных отрядах или нынешнее сосредоточение всех в одном бараке? Конечно, приятно было засыпать и просыпаться под родную чуранскую речь, но зато стало меньше возможностей влиять на зону в целом. Еще этот шайтан Монгол... думает, что он главный, командует, грозит... Все чуранцы давно уже были вооружены, у каждого имелась в "нычке" заточка или "мойло", а у самого Эльхана хранился в неприступном тайнике настоящий наган - земляки подогнали, выложив крупную сумму одному зоновскому менту. Воровские и вообще тюремно-лагерные законы и понятия Эльхан принимал по принуждению; бескровные кражи он презирал, считая более благородным занятием групповой разбой с устрашающим "мочиловом"; лагерные разборки на сходках блатных казались Пихуеву чем-то вроде пионерских собраний; правда, через день-два после собрания кто-то ломился за спасением в оперчасть или, не успев, оказывался в санчасти с неизлечимыми увечьями... Но Эльхан, будь у него побольше влияния и земляков за спиной, с удовольствием устроил бы вместо "сходняка" резню. "Хорошо бы ещё человек пятьдесят наших посадить сюда," думал Эльхан. - "Я бы тогда русскую маму ...л".

Еще нечто приятное волновало сердце: должен был приехать родственник на свиданку, грев привезти, маляву подогнать - как, мол, там, на родине? Родственника этого Эльхан в глаза не видел никогда, написали - брат троюродный...

Больше ничего дельного или приятного в голову не приходило.

- Харды, мирбобай? - кивнул он Жумбату Козылову. - Чилим тренды. Телевизор бурдюк пархат. Купеческий пильхым шолты, в натуре, бля...

- Балманды зибрях менты, га-га,

- 7асмеялсяР

- засмеялся Козылов и, взяв из тумбочки банку, пошел заваривать "купеческий", не слабый чаек, но и не чифир, в натуре...

Эльхан махнул рукой: ночью в их барак мало кто заходил. Пихуев считал, что боятся: это было частичной правдой. Впрочем, у зеков не было особенной нужды для посещения "зверинца", а менты ныряли туда лишь в корыстных целях...

А вот ещё русский мулла Василий был неприятен Эльхану. После первой же "встречи" в зоновском клубе земляк, Хабры Бурдыгов, вдруг веру поменял, крестился, стал Харитоном каким-то. Хороший земляк был, сильный, чемпион борьбы... Хорошо, что откинулся уже, не смущает остальных. Можно, конечно, замочить муллу, но если посмотреть: нельзя будто... Почему?

Выпили "купеческий", говорили долго с Жумбатом. Раскурдай неохота зимой начинать, холодно очень. Говорят, в Чуране беспорядки, стрельба. Может, по этапу всех туда отвезут? Там свои все... только зарезать могут за калеку того. Совсем ума нет в двадцатом веке у дураков: какая кровь такая? Сам нарвался, собака...

Потом Эльхан отослал Жумбата, лег на спину и прикрыл глаза. Думать и вспоминать было нечего, и он уснул. Вслед за ним, как по приказу, притихли и стали укладываться остальные. Мухаррям Турсунов свалил с тумбочки кружку, она покатилась, громыхая, и все зацыкали на него, а Жумбат сказал, сверкнув глазами:

- Измарды, падла! Кизлы дахрям!

ГОЛУБЬ И СОБАКА

Сержант Шибаев ведал кобелями и суками. Под его командованием находились 16 овчарок разного возраста и три полуторагодовалых ротвейлера. Эти обученные животные были предназначены для караульной службы, периодически осматривающей "запретку", для препровождения этапируемых в фургон автозака или в "столыпинский" вагон, для погони по следу за бежавшим зеком и, наконец, просто для устрашения. Собаками "нагоняли жуть" на вновь прибывших, и хотя новички были в основном людьми бывалыми, но все равно страшились зубастых тварей, рвущихся с поводков с рычанием и слюной.

Шибаев собак не любил. Он попал на эту службу благодаря глупости призывного механизма. Сержант с детства, лет с семи, не вылезал из голубятни, дома держал клетки с иными птицами: канарейками, снегирями, щеглами и попугаями. Он был членом общества голубеводов и мечтал стать орнитологом, подобно Н.Н. Дроздову, ведущему передачи "В мире животных". Однако при поступлении на биофак не добрал Шибаев одного балла и осенью был призван на действительную службу. Свою роль сыграли всевозможные "птичьи" документы - справки Общества, грамоты и медали голубиных чемпионатов. "Во какой животновод знатный!" - определил военком. "Купец", полковник ВВ, записал его в свою команду, и вскоре Шибаев очутился в Зимлаговском питомнике. Здесь он прошел первоначальную подготовку под руководством Главного собаковода, майора Чухмарева; изображая зека, бегал в "гниде" с толстенным ватным рукавом от науськанных овчарок, убирал в вольерах собачье говно и кормил с рук довольно милых щенков, которым предстояло впоследствии стать почти людоедами. Служба, с точки зрения любого бойца, была непыльной, но для Шибаева - ненавистной... Лишь в начале второго года службы ему удалось достать в Злоямово две пары пермских гривунов, которых он поместил в компактной голубятне над вольером с ротвейлерами. Пара прижилась. Заядлый голубятник Монгол с удовольствием наблюдал в погожие летние дни полеты белоснежных птиц над зоной. Правда, полеты всегда сопровождались общим лаем, в котором просто заходились кобели и суки питомника: они ненавидели голубей, видимо, считая, что пернатые отнимают у них некий неизвестный им "кусок хлеба".

Начальство в лице командира конвойной роты капитана Щукина, опера Петрова и Хозяина, тоже бывшего голубятника, смотрело на голубей сквозь пальцы. Рядовые относились по-разному: кто равнодушно острил, кто громко издевался. Зимой Шибаев боялся, как бы оголодавшие бойцы не сожрали его любимцев, и запирал голубятню на огромный висячий замок, дужку которого можно было перерезать лишь автогеном. Впрочем, солдаты боялись ротвейлеров и не покушались.

Посетил как-то шибаевское хозяйство и отец Василий, к собакам отнесся равнодушно, а голубям обрадовался, долго говорил что-то о Божьей птице. Шибаев слушал в пол-уха: он, если и не знал, то догадывался обо всем ещё с детства. Поп ему понравился: обходительный такой... И собак назвал Божьими тварями, но оговорился, что твари эти - нечистые. Кошечки, мол, лучше... На что сопровождавший отца Василия прапор Окоемов заметил, что кошечки "побегушника" не споймают, маловаты больно. "Господи, помилуй!" - сказал батюшка.

У сержанта Шибаева была отдельная каптерочка на территории питомника. Он почти не имел касания с остальными бойцами, не возил зеков в автозаке, никогда не стоял на вышке с автоматом, не обходил с псом на поводке освещенный прожекторами предзонник. Два-три раза в неделю к нему на помощь являлся ефрейтор Витя Шантуй, настоящий чукча, сын оленевода, глаза-щёлочки... У Вити была бронь от службы, но он напросился сам, хотел попасть в ВДВ, в парашютисты, но то ли в военкомате напутали, пропустили букву "д", то ли нарочно подстроили, и Витя очутился в Зимлаге: конвоировал зеков из краевого центра в зону. Многие горемыки его хорошо знали: в автозаке он безотказно угощал сигаретами всех желающих и рассказывал громким голосом, как хорошо в Анадыре и вообще на Севере. "Белый мишка совсем большой, - говорил Витя. - Уважаем, однако... Водку тоже уважаем, а чай совсем хорошо".

Именно Витя приучил Шибаева к крепкому чаю, почти чифиру. Они хлебали его из алюминиевых кружек вприкуску с соленой горбушей из Витиных посылок. Витя как-то попытался угостить рыбкой ротвейлера Угрюма, но тот отреагировал бешеным лаем и, видимо, возненавидел оленевода за это издевательство. "Неправильный, злой, однако, самец, - констатировал Витя. Собачка хуже песца."

До дембеля оставалось около девяти месяцев. Время поползло медленно, неделя казалась месяцем, а месяц - годом. Никак не кончалась зима, казалось, навеки обступившая леса, озера, реки и зоны. Голуби сидели взаперти, словно блатные в крытке, но не тужили: тепло, свет, пшеница и забота Шибаева создавали для птиц гармонию ожидания. "Под майским солнышком налетаются вдоволь, а осенью поедут со мной на дембель", - мечтал сержант. - "То-то мамаша удивится: из армии, скажет, голубей своих треклятых притащил... А я отвечу: ма, какая ж это армия? Сплошные псы, однако..."

Без Шибаева собачье хозяйство должно было неминуемо придти в упадок. Четвероногие вэвэшники подчинялись сержанту как Господу Богу. Ни один двуногий боец не мог взять пса без команды собаковода, а команда заключалась в еле заметном кивке головой: мол, слушайся, не бузи... Если бы собаки были людьми, то на дембель сержанта могли бы ответить неповиновением, бунтом. Особенно к этому были склонны ротвейлеры, своенравные и внутренне злобные. Один только Шибаев властвовал над своим обученным воинством, в котором Угрюм, Запрет и Резня являлись как бы гвардейским подразделением. Именно ротвейлеры использовались для устрашения; они же предназначались для задержания побегушников, следуя за розыскной овчаркой во втором ударном эшелоне. Впрочем, за год с лишним службы Шибаеву ещё ни разу не приходилось участвовать в погонях или давать псам "добро" на подобные действия.

Одна из голубок разродилась яйцом, из которого вылупился жёлтый салабон. Теперь она пригревала его в углу, отгоняя любопытных соплеменников. Птенец появился не вовремя, какие зимой дети? Шибаев должен был, по правилам, скрутить голубенышу шею и выбросить с глаз долой, но сначала забыл это сделать, а потом просто пожалел голубку, лелеющую своего первенца. Да и папаша был хороших кровей, умный и сильный самец с солидным и правильным характером. Пахан, одним словом... И летал по семь-восемь часов, когда уже вся остальная команда ныряла в нагул. Он же следил сквозь дыру от сучка в половой доске за обитателями нижнего этажа, а иногда всовывал голову целиком, поддразнивая собак. Ротвейлеры прыгали, мечтая откусить птичью башку, но достать, конечно, не могли.

Нельзя сказать, что Шибаев вообще ненавидел собак. Он любил животных, птиц и иных представителей земной фауны, но одних, как голубей, он любил вблизи, всем сердцем, а на других предпочитал смотреть сквозь стекло телеэкрана или металлическую сетку вольера. Собаки относились к последним, и лишь нужда службы заставляла заядлого голубятника "наступать на горло собственной песне". Шибаев кормил, поил, холил и лелеял свою злобную свору; он обманывал собак, изображая любовь, и собаки верили ему. Исключение составлял лишь один непослушный матерый кобель Захват, но он три месяца назад погиб в схватке с Угрюмом. Сошлись две злобы; ротвейлер оказался по-бандитски крутым и буквально порвал в куски хитрого, но по старости ослабевшего Захвата. А Шибаев за недосмотр отделался устным нецензурным выговором от Хозяина и капитана Щукина.

Ранняя зимняя ночь уже вовсю распоряжалась в замкнутом пространстве исправительно-трудовой колонии строгого режима №7. Облака наверху разбежались, словно псы, обнажив многоокое звездное небо. Шибаев, изучивший из любопытства, на досуге, астрономию, хорошо разбирался в расположении созвездий Северного полушария. Он наблюдал их мерцание, сопоставляя неподвижный свет с полетами голубиных стай. Вывод давно был сделан в пользу живых и пернатых: холодная красота никак не прельщала сержанта, к тому же он не верил ни в каких инопланетян, и космос был для него не более чем красивой мишурой, бижутерией жизни... Ничего не происходило там; зато здесь, на земле, происходило все: взлетали голуби, лаяли и рычали собаки, мерзли часовые на вышках и зеки в зоне, приходили и уходили письма, текло время, приближая одних к дембелю, других - к "звонку" (концу срока). Наконец, из голубятни хорошо был виден в глубине зоны зековский храм, в котором и сейчас, если вглядеться хорошенько, тускло поблескивали стекла полуовальных окон.

ОТБОЙ В ЗОНЕ

Алексей Николаевич Помыткин, он же Монгол, находился в трудном положении. Воровская установка в последней "маляве" предписывала одно, а на уме было иное. Вроде бы Монгол никак не мог, будучи авторитетным "бродягой", вдруг поступить по-фрайерски; с другой стороны, жизнь совсем недавно открыла ему новые ценности... "Рано, рано все это, - с горечью думал Монгол, - ну, хоть бы годик-два ещё помыкать воровскую долю!"

С такими мыслями он вошел в храм около восьми часов вечера, а вышел из него заполночь. У паперти контролер Петр топал валенками - шур-шур! Снег лежал на плечах, на спине и на шапке-ушанке.

- Меня стережешь, командир? - усмехнулся Монгол. - Ты что, снежная королева, что ли?

- Долго ты там думал, - не обидевшись на "снежную королеву", молвил Петр. - Уснул, поди?..

- Да нет, что-то не до сна мне сегодня...

- Что так?

- Грехов много, - молвил Монгол - и непонятно было: всерьез или посмеивается он над контролером. - А ещё грешить и грешить...

- Как это? - заинтересовался Петр, надеясь уловить что-нибудь интересное - по просьбе Хозяина.

- Молча. Так и вовсе не откинешься, сдохнешь за колючкой.

- Говорят, амнистия намечается, - успокоил Петр.

- Какая мне амнистия? Вот когда из БУРа выходишь - это амнистия. А в натуре, так и на том свете не отговоришься, не отмажешься, никакой скощухи...

- Нет, говорят, всех коснется.

- Ага, прикоснется. Вот если б помер кто там, - Монгол показал пальцем вверх, - тогда, может, чего и вышло. Сталин, к примеру, помер - была амнистия. А сейчас если кто помрет - как бы воще сроков не добавили...

- Шутишь?

- Шучу.

Монгол повернулся к дверям храма и осенил себя крестным знамением широко и неспешно. Потом нахлобучил на затылок добротный кроличий треух и спустился с крыльца к контролеру.

- Иди, не мерзни. Ключи не потеряй.

Вместе с ключами Монгол сунул в карман Петру две десятирублевых купюры.

Петр посмотрел вслед Монголу. Сказал тот вроде что-то, но к чему непонятно было.

В бараке почти все спали. Только опившиеся чифиру Акула и Коныш шпилили в "двадцать одно". Акула проигрывал полученные от Макарова денежки. Он поскрипывал зубами, нервничал.

- Ну-ну, - сказал Монгол, остановившись на мгновение возле играющих.

Акула посмотрел в спину Монголу, но ничего не сказал: был заход, и он, подув для фарту на пальцы с тремя картами, стал медленно вытягивать их: как будто могло что-то перемениться в масти и в значении набранных очков.

- Заканчивайте шпилево, - предложил из своего угла Монгол. - Что у вас, праздник завтра?

- Последнюю, Монгол, последнюю... - запросил Акула. - На все, Коныш!

У Акулы был перебор.

Монгол хмыкнул и махнул на играющих рукой.

Через четверть часа монголо-макаровские деньги заначивал в матрас счастливый Коныш, а Акула лежал на шконке, уставясь невидящими глазами в бурый обкуренный потолок. Ему было жаль проигранного: запасы чая подходили к концу, подогреться было неоткуда... Хотелось жрать, пить, курить.

Коныш отделил одну "пятихатку" от выигрыша и пошел с ней к Монголу. Тот уже разделся, лежал под одеялом на спине, прикрыв глаза.

- Братан, на общак, - тихо произнес Коныш.

Монгол открыл глаза, вытянул из-под одеяла руку и взял купюру.

- Круговорот воды в природе, - констатировал он.

- Что? - не понял Коныш.

- Закон Ломоносова.

- Ништяк, точно, - Коныш сделал вид, что дошел до сути сказанного...

Вдруг застучали сапоги, захлопали двери. В барак ворвался морозец. В облачке прозрачного пара двигались трое: ДПНК Мыриков, прапорщик Окоемов и контролер Зуев с деревянной киянкой.

- Так! - заорал Зуев и грохнул киянкой об первую попавшуюся шконку. Побегушники здесь?

- Что ж ты, демон, делаешь? Людям завтра пахать, а ты молотишь, орешь, как потерпевший! - предъявил Зуеву проснувшийся Валдай, стропальщик литейки.

- Молчать! - заорал Зуев ещё пуще - так, что от него отшатнулись Мыриков и Окоемов.

Они обошли барак. Мыриков посветил мощным фонарем в лицо Карамбе, откинул одеяло с Ваньки-Балконщика. Это были единственные "побегушники" в отряде. На их карточках стояла красная полоса. На всякий случай ДПНК посветил на Монгола: тот даже глаз не открыл.

Карамба проснулся, пробормотал что-то обидное в адрес всех ментов и снова уснул крепким сном здорового человека. Карамба, он же Сергей Селютин, бежал из мест заключения дважды, в общей сложности пробыв на свободе 12 часов. После первого побега из зоны общего режима в Курской области он успел за четыре часа свободы выпить восемь кружек пива и литр водки. Очнулся в вытрезвителе и долго не мог убедить дежурного лейтенанта в том, что он, Селютин, вовсе не подзаборный алкаш, а бежавший из колонии опасный уголовник. Наконец, ему поверили, и он снова очутился за решеткой с добавкой в два года. Бежал ещё раз, заведя ранним утром стрелу подъемного крана за предзонники и замайнав себя на крюке... На этот раз он гулял целый день: лето в Волгоградской области располагало к отдыху, поэтому Карамба отправился на пляж, где привлек внимание милиционеров своей спиной, синей от татуировок. Но это случилось ближе к вечеру; до этого Карамба успел поиграть на гитаре для симпатичной девушки, а также выставил в "двадцать одно" азартного лоха. Сумма была приличной, и Карамба успел заныкать "бабки" в потайной карман, а после - ухитрился пройти все тюремно-зоновские шмоны - и провез деньги в зону в виде "подъемных"...

Ванька-Балконщик, многоопытный домушник, сам по жизни был вроде лоха. Для него не было неприступных дверей, замков, но в быту он демонстрировал чудеса наивности. Бежал он из зоны один раз: на побег его подбил Витя Астафьев, пермский чернушник. В жилой зоне 4-й строгой Краслага меняли деревянный предзонник на бетонный, но просчитались: бетона не хватило, и в одном месте пришлось оставить бревенчатый частокол с колючкой поверху. В это же время в жилзону, вопреки всем правилам, загнали КРАЗ-фургон. Витя Астафьев водить авто не умел, зато Ванька петрил в этом деле. Они проломили на КРАЗе деревянный частокол и вылетели на поляну, по которой унеслись к ближайшему леску. Там "друзья" расстались: Витя исчез бесследно, оставив зоне шесть недосиженных лет; Ванька-Балконщик на КРАЗе доехал до неизвестного ему райцентра, поставил на уши "хату" местного депутата, напился, наелся от пуза и - сдался органам. К двум недосиженным месяцам добавили три года и отправили в Зимлаг. Впрочем, он не сильно расстраивался, рассматривая новый срок как новое приключение. Ванька с удовольствием рассказывал о побеге всем желающим и в тюрьме и в зоне... А на проверку он и не шевельнулся.

Окоемов хотел поговорить с Монголом - начать с отвлеченных тем, с батюшки Василия и церковки вообще... Потом можно было бы перейти к осторожному выяснению и обнаружению тонких намеков на толстые обстоятельства. Но "смотрящий", верно уж, досматривал десятый сон.

МОСКВА

НОЧЬ БАНКИРА СЕВРЮКА

Ночь была повсюду, словно кто-то участливый укрыл мерзнущую землю черным шерстяным одеялом с луной, звездами и облаками.

Над Зимлагом простирался непроницаемый мрак полуночи, а Москва лишь подтягивала на себя край черноты. Угрюмый и веселый земной мир продолжал существовать в снах и в бессонных заботах: двигались сквозь ночь запоздалые пешеходы, ехали автомобили и поезда, взлетали и садились авиалайнеры.

А вот что произошло в Москве, на углу Красноармейской улицы и Эльдорадовского переулка.

- Дай закурить! - сказал одинокому прохожему другой одинокий прохожий, а когда тот достал пачку сигарет "Мальборо" - ударил его по голове газетой, свернутой в трубку. Внутри газеты находился отрезок кабеля в свинцовой оболочке и поэтому первый прохожий упал без чувств, а второй, наклонившись над телом, вытащил из внутреннего кармана куртки портмоне с двумя сотнями долларов и двадцатью рублями. Потом грабитель пошел в ночной магазин, купил бутылку фальшивой водки, выпил - и уже через два часа, потеряв сознание, медленно и безнадежно замерзал в придорожном сугробе.

Потерпевшего нашла старушка, вышедшая на прогулку с мопсом, вызвала всех, кого нужно было, и теперь он лежал под капельницей в реанимации института Склифософского. Ограбленного звали Егор Никитич Пряхин, он работал лифтером в здании Государственной Думы, совершал (ради геморроя) еженощный променад. Теперь из-за его важной персоны в районе от Речного вокзала до стадиона Динамо всю ночь свирепствовали ОМОН, СОБР, РУОП и муниципальная милиция.

А через час с небольшим совсем близко от места происшествия проехал черный автомобиль "Лексус" представительского класса. В салоне за тонированными стеклами виднелись три силуэта, а в багажнике почти не шевелился банкир Валерий Анатольевич Севрюк, которого ничему не научило общение с правильными людьми. Он и не мог пошевелиться, потому что с ног до головы был заклеен лентой типа "скотч" - Шрам сказал: "Не жалеть денег на мелочевку", поэтому имеющимся у братвы скотчем можно было обклеить человек триста.

Банкиру было почти хорошо. Он, можно сказать, смирился со своей участью, не ждал пощады и понимал, что разговаривать с ним не будут; хорошо бы, дали сказать самому что-нибудь...

Но в общем и в частности говорить было нечего, даже если бы и разрешили. "За все нужно платить", - думал Севрюк. Он понимал, что попал в безвыходное положение не тогда, когда его, чуть оглушив, заклеивали скотчем и помещали в багажник, а давно - три года назад, когда он, соблазнившись легким наваром, согласился переводить через банк воровские деньги.

Конечно, хотелось жить. И ясно было, что эта желаемая жизнь вот-вот кончится. Приближалась какая-то страшная стена, за которую должны были перебросить его бренное тело: что там? "Хоть бы не мучили", - подумал Валерий Анатольевич. "Да нет, не будут... небось, порубят на куски и закопают на пустыре каком-нибудь. И никто на могилу-то и не придет...". Впрочем, на могилу, даже если бы она маячила в перспективе, прийти и вправду было некому: немногочисленную родню (седьмая вода на киселе!) Севрюк от себя отодвинул, даже отцовскому двоюродному брату не дал тыщу баксов, хотя тот просил для дочки, на приданое, на свадьбу. Не дал - не потому, что был жаден, просто всякая сумма имела счет и соответствие, а в тот момент ну никак нельзя было оторвать от капитала даже малую кроху... "Зря не дал, девке без приданого нельзя, особенно сейчас..." Он стал думать о том, что было бы, если бы он дал деньги, не тыщу, а, скажем, пять... нет, пять многовато... три... нет, две дал бы. Или полторы... Дочка дядькина как её звать-то? - рада была бы. Да от штуки баксов бы кипятком писала! И жених её тем более. Может, и на могилку пришли бы... Где она, могилка-то? И кто вообще на неё придет? Неужто компаньон этот, дятел хренов, Анджей? Это ж надо, придумал называть себя - Анджей... На самом деле он Андрюха, Андрюшка, Андрейка... Впрочем, раздражение на компаньона вдруг пропало: Вадим Анатольевич сообразил, что Анджея-Андрюшку, сейчас, вероятно, везут в другом багажнике другой машины... Злорадства не было: все же друг детства, вместе голубей гоняли, одних и тех же девок трахали. А вот жену Вадим Анатольевич вдруг помянул с такой злобой, что, будь он чуть поуже и попластичней телом, то уж наверняка, подобно знаменитому Гудини, выполз бы из скотча, просочился бы в щель багажника - и домой, убить её, суку рваную... В багажник её, козу противную! - и на двадцать восемь частей! В кислоту её, гадину, в известь - чтоб и следа не осталось!

Но комплекция Севрюка никак не могла позволить ему стать подобным Гудини. И не жену его, Татьянку, везли в багажнике, а его самого. Она же, супруга, вполне вероятно находилась сейчас в объятиях Алика Запекушина, этой накачанной падлы. И он опять, как тогда, называет её "севрюжкой". Надо было в первый же раз валить обоих, кухонным ножом: ей в сердце, наповал, а ему - наотмашь, по яйцам. Потом нос отрезать, уши... Сейчас сидел бы в тюремной камере, живой и голодный, а не лежал бы, набитый икрой и коньяком, в багажнике, агонизируя последними воспоминаниями.

"Господи, как жить-то хочется!!!" - каким-то внутренним криком-воплем прозвучала мысль.

И в ту же секунду "Жигули", подпрыгнув, резко остановились. Банкир в багажнике больно ударился затылком. Хлопнула дверь, послышались невнятные голоса.

- Давай, давай, открывай, не греби мозги, - сказал кто-то громко и приказным тоном.

- Стволом-то не тыкай, командир! - отвечал другой - по голосу, кажется, его, Севрюка, "охранник" Кучумай. - Он у тебя на предохранителе? А то пальнешь еще... Умеешь обращаться с оружием? А?

Громкий многоголосый мат заглушил все остальное. Потом застучало, загрохало.

Вдруг стало легче дышать: открылся багажник.

На Севрюка, заслоняя звезды, смотрел курносый, в веснушках, человек в пятнистой каске - как у американских солдат во Вьетнаме. Ствол короткого автомата был направлен прямо в лицо банкиру.

- А это что, мумия? В музее сп......ли?

ЗИМЛАГ

МОНГОЛЬСКАЯ ДУМА

Монгол не спал, просто лежал с закрытыми глазами и, конечно, почувствовал луч фонаря, скользнувший по векам. Он никогда не "бегал", его проверяли по другой категории.

Возле шконки Монгола на трехслойной мешковине лежал Подкумок. Во сне он шевелил хвостом, потому что всегда был недоволен. Чему радоваться? Еда эпизодическая, хлеб да изредка шкурки от свиного сала. Вкусную сырую рыбу Подкумок ел один раз за всю свою двухлетнюю жизнь, как и сметану, от которой с желудком произошли неприятности. За них-то Подкумка и вышвырнули в раннем возрасте из свиданочного корпуса, где он только-только пытался развернуться в вопросе жратвы и тепла. Теперь он обитал в бараке, где, правда, тоже было тепло, но и неуютно от табачного дыма и назойливых людишек. Как-то раз зеки попытались напоить Подкумка чифиром, обожгли всю морду. Пришлось целые сутки отлеживаться в щели под бараком, опасаясь проклятых крыс. Но, если сравнивать барак с улицей, где властвовал нескончаемый мороз, то, конечно, жизнь Подкумка была сносной. И ногами его никто не бил, в отличие от свиданочного шныря Шухера или здешнего Сопли... А кошку ему уже два раза приводил контролер Зуев, маниакально охочий до сексуальных зрелищ.

Отстучали каблуки проверки, хлопнула дверь барака.

Монгол перевернулся на левый бок и взглянул на кота. Привычная мысль о сравнении тут же облеклась в затейливую фантазию. Монгол постоянно сравнивал себя с тем или иным существом, попадавшимся ему на глаза, будь то человек или зверь, машина или дерево. На кота он вроде не был похож, хотя и обустраивал свою лагерную жизнь, можно сказать, с кошачьей ловкостью. Привыкнуть же к несвободе Монгол никак не мог, всегда с внутренним нетерпением ждал "звонка" или любого другого резкого изменения судьбы. А кот? Что кот... вечный фрайер, не более того. И погонялово у него стремное. Монгол как-то сравнивал себя даже с сексотом-киномехаником, что нынче снова торчал под кинозалом и подслушивал их блатные разговоры. Хорошо шуганули, пса... впрочем, никто не собирался "мочить" сексота: Штырько был весь как на ладони, блаткомитет, словно консилиум психологов, давно уже просветил насквозь его поганую душу.

Погонялово у него самого тоже не ахти: что за Монгол такой, почему?... Не было ни узких глаз-щелочек, ни смуглости - ну, разве что от чифира чуть пожелтело лицо, так это у всех имеется - кто прихлебывает по утрам и вечерам. Монгол напрочь забыл - откуда взялась эта кличка, кто первый окликнул его - в шутку или всерьез - Монголом. Кажется, на малолетке... или уже на строгом?

А если бы не сел? Учился сносно, схватывал знания легко и не по верхушкам шарил, а вникал. Мог бы стать... да кем, кем?

Вот никак Монгол не мог представить себя сидящим в вонючем сыром подполье и слушающим чужие разговоры. Такой подлый вариант судьбы был исключен... но почему? Почему одни мыкаются по изоляторам и БУРам за блатную идею или за свои зековские интересы, а другие цепляют на рукава козлячьи "косяки", жрут в три пуза и стучат в четыре уха? Почему другие вообще не сидят и сидеть не собираются? Работяги, инженеры, писатели, профессора, студенты - священники, наконец... Ну, об отце Василии разговор особый: этот мог подсесть неоднократно, Совдепия попов не жаловала. Да что там попов! Монгол не застал в зоне пидорного замполита, но наслышан был о его антирелигиозном и ином буйстве. Теперь приходилось исправлять порченую зону: воровская терапия действовала медленно, козья зараза проникла в понятия, настало время общей хирургии. Впрочем, один человек пытался его сегодня отговорить - Витя Шахов, "политик", загулявший по собственной воле в уголовную зону. Монгол выслушал его, но, даже согласившись со многими доводами, остановить ничего не мог.

Монгол потянул цепочку, выдернул из кармана висящей на гвозде куртки объемистые карманные часы "Молния", отщелкнул узорчатую стальную крышку: два часа тридцать четыре минуты. Шесть минус два тридцать четыре будет три двадцать шесть. Ровно столько времени оставалось для сна.

УТРО ВСЕХ

До настоящей зари было далеко, ночная тьма все ещё давала роздых изможденным телам и душам зеков. А миллионы будильников, наручных, карманных, российских, японских, китайских, швейцарских и иных часов показали утро, и уже бодрствовали некоторые служители: контролеры чаевничали за полчаса до подъема и вывода контингента осужденных на обязательную физзарядку; солдаты конвоя неспешно натягивали гимнастерки и прочее, готовясь к поездке в краевую тюрьму за этапируемыми; собаковод и голубятник Шибаев кормил своих пернатых питомцев подсолнечными семечками с рук, а рядовой чукча Витя Шантуй заваривал внизу чифир и чистил очередную рыбку-нельмочку.

Капитан Петров спал в одной постели с женой. Ему снились хорошие сны: например, как он вместо попа Василия едет в джипе; правда, почему-то вместо офицерской формы поповское облачение и к тому же, не совсем ясно - опер ли он? или уже поп? что делать со стукаческими записями? стереть их или передать кому-то... кому следует, а кому? А вот и диктофон, лежит на сиденье справа...

На "диктофоне" сон Петрова прервался. Проснувшись, он сразу вспомнил, что хотел прибыть на службу с уже готовым докладом относительно Монгола и компании. Капитан потянулся за термосом с чаем, но не нашел его на стуле возле кровати. Пришлось подниматься, беспокоя жену. Лида сказала что-то обидное, но капитан уже накрыл её одеялом и ничего не слышал. В кухне он громыхнул чайником о конфорку (сразу завизжала дочь за стеной).

После чая доклад сложился в голове весомыми кубиками. Часы с поломанной кукушкой показывали пять-сорок пять; планерка у хозяина как обычно, в семь. Капитан на всякий случай глянул в окно: за ночь "четверку" занесло снегом целиком, и сугроб был похож на престижно-белый джип.

Режимник Минкевич не проснулся, а очнулся - со свинцовой головой. Вчера перебрал: пришлось к водке добавить спирта в компании с соседом, отставным подполковником МВД, полным коллегой, так сказать... К тому же, ночью что-то раза четыре громыхнуло в тайге, в стороне Злоямово: будто кололи гигантские яйца об чей-то гигантский лоб. "Вояки испытывают", решил Минкевич. Сосед согласился с ним. Спьяну они забыли, что уж который год никто ничего не испытывает из-за нехватки финанасов и отсутствия приказов сверху. Потом собутыльники отключились; режимник, хотя и добрался до двери квартиры, но не помнил - как...

Настроение было препаршивое, исправить его могла лишь очередная порция спиртного. "Клин хреном вышибают", - подумал Минкевич, заставил себя встать, достал из холодильника початый "пузырь" и отпил из горлышка чуть более ста граммов: полегчало. Жил он один, жена бывала наездами, а остальное время околачивалась у своей матери, перемывая косточки мужу и всем остальным "придуркам, алкашам и подлецам".

У Минкевича не было машины, ему предстояло добираться до зоны в дребезжащем и промерзшем жестяном ПАЗе, собиравшем "безлошадных ментов" по всему зимлаговскому городку Льдистому. После опохмелки мысли сложились в аккуратную кучку, из которой режимник стал их выуживать по одной, словно червяков для наживки. Первое: нужно было срочно организовать в зоне генеральный шмон, прошерстить как следует нардистов из пятого отряда и "зверьков" из третьего. Второе: заказать зоновскому художнику Мазюре расписные открытки-приглашения - близился 50-летний юбилей, отпраздновать хотелось с шумом и шиком... Третье, четвертое и все остальное Минкевич перенес на следующий день и с двумя оставшимися мыслями побрился, оделся и отпил из "пузыря" ещё граммов пятьдесят... Вскоре он с отличным настроением трясся в "Пазике", насмешливо поглядывая на трезво-задубевших и озабоченных коллег.

Хозяин имел привычку являться в зону сразу после зековской физзарядки. Водить он не умел и использовал для поездок "персоналку" в виде "УАЗа" ржавого, битого-перебитого, но вседорожного и всепогодного. Водитель, сержант Марков, выпрашивал у Перемышлева новое авто, но полковник привык к УАЗу как англичанин к "остину" и покупку "тачки" отложил на неопределенное время.

Перемышлев собирался в зону неспешно и педантично. День он спланировал за завтраком, для виду советуясь с супругой Еленой Константиновной. Она же, солидная и рассудительная женщина, давно знала эту игру, но подыгрывала мужу, притворно задумываясь над его вопросами. Ей, если честно, давно уже были безразличны зоновские дела - и муж вместе с ними. Надежды устремлялись на сына, учившегося в Москве, в сугубо гражданском, престижном, и к тому же - гуманитарном вузе. (Витя метил в журналисты, хотя до армии обзавелся лишь дипломом ветеринарного техникума в краевом центре.)

После первого бутерброда с "Докторской" на ум пришли вчерашние мысли об оперчасти и Монголе. Перемышлеву не хотелось расставаться с авторитетным блатарем; весь предыдущий опыт службы в МВД показывал бесперспективность борьбы с воровской организацией - не на свободе, а именно в зонах и тюрьмах. Собственно, никакой организации и не было: из среды "романтиков большой дороги" выделялись яркие личности, цепко державшиеся за "понятия" и "закон". Все это шло из глубины веков; Перемышлев внимательно изучал вопрос, читал классиков... На русской каторге верховодили "бродяги" опытные "сидельцы", следившие за соблюдением неписаных правил босяцкого мира. Надо сказать, что правила эти были наивными и простыми - вроде "уговоров" в детской игре. Но несоблюдение их каралось жестоко. А самое главное, на каторге был чисто легализован "общак" - своеобразная касса взаимопомощи узников, в которую каждый новичок вносил "влазного", а потом пользовался всеми "социальными" льготами. Начальство острогов в эту сферу не совалось, руководствуясь законами, писаными в Своде Законов Российской Империи, а не инструкциями сверху.

В современной же зоне "общак" был лакомым куском для чутких оперов. За обнаружение "кассы" офицеру светила лишняя звезда на погон, а рядовым "шмонщикам" - отпуска и иные награды. А если обойтись без рапортов начальству и без звезды, то можно чуть-чуть разбогатеть, или... Из-за "общака" частенько лишались покоя, а то и жизни, его "хранители", соблазнявшиеся доступностью и обманчивой бесконтрольностью: бес путал, давили долги и голодное брюхо, "общие" деньги тратились, продукты сжирались, и нежданная "воровская" ревизия энергично выявляла эти "нарушения". Лагерным ревизорам могла бы позавидовать любая схожая госслужба: никаких отговорок, протестов и кассаций; в лучшем случае бегство в бригаду чушков и петушков, изолятор, БУР, другую зону; в худшем шея под топор...

Перемышлев "общаками" интересовался лишь теоретически: что нам Таити, нас и здесь неплохо кормят... Нельзя было давить зеков с усилением: рано или поздно "пресс" должен треснуть, и тогда - бунт. А бунта Перемышлев боялся больше всего. За бунты в зонах лишались звезд генералы в Москве и полковники на перифериях. Однако приказы сверху предписывали давление усиливать, принимать меры, разоблачать и шмонать, изымать и изолировать, устрашать и ликвидировать. Давление усиливалось, напряжение нарастало, и лишь своими силами, обманом и туфтой отписок, можно было остановить взрыв. Но - пока Бог миловал, думал Перемышлев.

На втором бутерброде он вспомнил отца Василия: поп был антипод. Худой и хлипкий на вид иерей излучал незнакомую Хозяину энергию, хотя и двигался медленно и говорил степенно. Он наверняка был младше Перемышлева - лет на десять-двенадцать, - но полковник называл его не иначе как "батюшкой" - и ничего не мог с собой поделать. Вслед за полковником "батюшку" приняли все остальные. Даже циничный и невменяемый боец Кондратюк при виде отца Василия преображался, подтягивал ремень, приглаживал дембельский чуб.

Третий, четвертый и пятый бутерброд Хозяин сложил в бумажный пакет. Туда же влетели: ополовиненная копченая курица, головка чеснока и пакетик с молотым красным перцем.

Перемышлев допил чай - душистый, крепкий - вприкуску с шоколадной конфетой "Белочка", сунул пакет со снедью в широкий неуставной карман мундира, а освободившиеся руки - в рукава шинели, которую держала наготове заботливая Елена Константиновна. А папаха давно уже была на голове.

Личное время кончалось, наступало время зоны.

Нет нужды распространяться о пробуждении остальных: Окоемов уже инструктировал контролеров перед подъемом; сержант Жуков вовсе не пробуждался, а если бы кто его и попытался разбудить, то немедленно получил бы сапогом по спине или по морде; боец Мурад Алимжанов, проснувшись, оделся очень быстро, но все равно никак не мог согреться; Кондратюк, наоборот, обливался в умывальной комнате холодной водой, рыкал и крякал, ухал и гоготал, раскидывая ледяные капли на сослуживцев; все остальные молча чистили зубы, брились и материли Кондратюка - кто шепотом, а кто и мысленно...

* * *

Монгол спал крепко, а проснулся резко. Он не любил нежиться в постели: все равно придется выскакивать из-под одеяла в холод умывальника, лучше сделать это побыстрей. На зарядку он всегда выходил, не брезговал, как, бывало, на малолетке.

Тузик уже бежал в "блатной" угол с заваренным чифиром. Монгол сделал первые два глотка и почувствовал, как по телу побежали кофеинистые мураши. "Смотрящий" кивнул Макарову, махнул рукой Гурычу: те быстро подошли, присели на шконку. Белая чашечка поплыла по кругу.

- Зеки! На зарядку! - верещал, будто он здесь главный, завхоз Фартило.

Начали с приседаний; контролер Русских отмахивал правой вверх-вниз, и отряд дружно исполнял. Головы в ушанках то появлялись, то исчезали за каменным парапетом, отделявшим отрядный дворик от контролера. Монгол присел один раз, и больше не вставал: как обычно, закурил, остался на корточках. С ним за компанию присел нардист Макаров - нарывался на неприятности, ибо лишь "авторитету" негласно дозволялись подобные вольности.

- Эй ты, фуфель! - заорал Русских. - Тебя зарядка не касается?! В шизняк захотел, рожа?!

- Сам фуфель! - лениво, но громко и злобно огрызнулся Макаров. Петух!

Он ловко, щелчком, отправил тлеющий окурок в сторону контролера. "Чинарик" попал в пухлую щеку "физорга": искры мелкие искры посыпались в снег.

Русских от удивления чуть не проглотил свой собственный, висевший на нижней губе окурок. Он даже закинул на затылок форменную шапку-ушанку, как бы пытаясь вначале получше рассмотреть наглеца. Из под шапки выбился залихватский рыжий чуб.

- Чего лупишься, чурбан? - продолжил нардист.

Русских перепрыгнул через парапет и медленно стал приближаться к Макарову. Вскоре его яловые сапоги сияли голенищами почти на уровне лица Монгола, так и сидевшего на корточках. А Макаров - встал. Он хотел с разворота оглушить контролера оплеухой, а потом - ножками его, ножками... Но чуть замешкался, опоздал.

Кулак контролера вонзился нардисту прямиком в солнечное сплетение. Там не было никакого "пресса": лагерных калорий едва хватало на поддержание минимального здоровья. Макарова согнуло, как говорится, буквой "зю", он пытался вдохнуть ускользающий воздух. В глазах мелькали ярко-красные звезды.

Контролер хотел добавить Макарову сапогом, метя в грудь, под сердце, но неожиданно вмешался Монгол: перехватил летящий сапог за голенище. Русских кувыркнулся на спину и ударился затылком о расчищенный бесснежный асфальт. Он ничего и подумать не успел, а над ним уже сомкнулись зеки, человек семь, во главе с Тузиком. Вскоре сознание контролера померкло. Впрочем, он был жив, и ему сразу начал сниться суматошный сон: бегущие люди, вспышки, скрежет и грохот.

"Уснувшего" и окровавленного контролера двое зеков оттащили на "дальняк" в бараке и бросили там в позорной близости от "очка".

- Здесь не сдохнет, сучий хлам, - сказал один, отряхивая руки словно от некоей заразы.

- Да хоть бы и сдох! - возразил другой. - Дверь надо черенком подпереть.

Визжащего завхоза Фартилу-Пунина топтали ногами недолго, но зато долго запихивали в обломок керамической трубы, оставшейся после летнего ремонта. Никак не удавалось: завхоз бился и вертелся как вошь на гребешке, пока Валдай не вырубил его - чифирным березовым поленом по затылку. Снаружи остались ноги и задница шире плеч. Оказавшись в трубе, завхоз очнулся и снова завизжал, но теперь уже звуки были глухими и направленными, похожими на тревожные паровозные гудки.

Зарядка закончилась.

Макаров никак не мог отдышаться. Он сидел на снегу и видел сквозь сетку локалки, как зеки соседнего девятого отряда преследовали своего "физкультурника". Молодой контролер Черепков, недавний стажер, пытался было в прыжке уцепиться за верхний край локального ограждения, но Корма не дал: стянул молодого мента обратно в отрядный дворик. Черепков свалился мешком, перевернулся на спину и тут же заплакал, увидев Рыжика, бегущего к нему со стальной шконочной полосой в руке. Рыжик с размаху ударил контролера по сучащимся ногам, перебил их... Черепкова оставили лежать на снегу.

- Жить захочет - уползет, петушок! - хохотнул кто-то из толпы.

В четвертом отряде так и не смогли поймать горластого Зуева. Шустрый мент нокаутировал Голована, подсек подножкой Петруху Вятского и, легко увернувшись от медленных зековских кулаков, юркнул в барак; тут же, с грохотом, подпер дверь двухэтажной "шконкой". В бараке собирал из прохода окурки престарелый шнырь Сумец; Зуев без слов хрипло гаркнул на него, загнал под шконку. Сам же - заметался по бараку, обдумывая дальнейшие действия. Глянул в окно - стекло было покрыто густыми морозными узорами, ничего не видно.

Зеки четвертого отряда не стали штурмовать собственный барак, оставив Зуева "на десерт".

Точно так же заканчивалась зарядка во всех остальных отрядах, исключая "зверинец" и "козлятник". В считанные минуты почти все контролеры были нейтрализованы различными способами: убили пока лишь одного Каратыгина, курировавшего 11 отряд. Контролер был неплохой с точки зрения зеков, не вредный, но ему не повезло: нерасчетливо махнул обрезком дюймовой трубы Жека Кисель, исполнявший роль первой "торпеды" (как и Макаров), и Каратыгин упал ничком, мгновенно лишившись своей скучной жизни. Вся жизнь Каратыгина была связана с Зимлагом, он родился в поселке Льдистом, Отец его был опером в одной из зон, а мать - медсестрой в зоновской санчасти.

В десятом отряде зарядку вел начальник отряда капитан Зализнов, обладатель своеобразного рекорда - он уже четырнадцатый год учился на заочном отделении пединститута. Раньше Зализнов был боксером, добрался до мастеров и даже один раз выходил в четвертьфинал чемпионата страны. Но дальше - никак. Не хватало умственных способностей, трудновато было с тактикой боя. Поэтому Зализнов бросил спорт и на волне спортивных привилегий колобком вкатился в гуманитарный вуз, выбрав почему-то "русский язык и литературу" - хотя путал сложно-подчиненное предложение с деепричастным оборотом. Правда, Зализнов славился ещё и тем, что знал наизусть сказку Ершова "Конек-Горбунок" (на каждом самодеятельном концерте с выражением читал отрывки), а на спортивных смотрах демонстрировал свою рельефную мускулатуру, которой позавидовал бы Шварценеггер. Кличка у Зализнова была - Холодец...

Холодец сразу ушел в глухую защиту: от упругих мышц отскакивали и кулаки и орудья, а голову капитан умело оберегал, используя все свое боксерское мастерство. Но вскоре почувствовал, что силы иссякают: очень уж много зеков наседало на него одного.

- Братцы! - глухо закричал капитан Холодец из-под сдвинутых локтей. Не бейте, братцы! Лучше свяжите!

Эти мольбы ещё больше разозлили зеков. Никоим образом они не могли признать "братцем" туповатого мента, по любому поводу пускавшего в ход пудовые кулаки. Толпа, наседавшая на Холодца, расступилась, и четыре мужика швырнули в него скамью с шестью чугунными ногами - кстати, единственную в зоне... Кости обеих рук хрустнули; капитана понесло вместе со скамьей на стену барака; он ударился о неё спиной и осел, полураздавленный, в серый снег... Одна из чугунных ног, проскочив меж сдвинутых рук, выбила Холодцу глаз. Ему стало так больно, что боль как бы перешла в кайф, почти оргазм: ни о чем не хотелось заботиться, думать. И не думая, а повинуясь остаткам известного инстинкта, Зализнов, не имея возможности опереться на сломанные руки, пополз по снегу, подобно большой змее - куда-нибудь.

Дежурный помощник начальника колонии или, короче, ДПНК Мыриков на вахте посматривал на часы: вот-вот, отбарабанив зарядку, должны были появиться контролеры; потом зеки потянутся из локалок, группами, в столовую. А после завтрака - съём в промку, утренняя проверка, первая смена... Лейтенант глянул в окно. Пошел неожиданный с утра снег (в вечерних новостях обещали иное), с востока явился, будто проснувшись, порывистый ветер. Мало того, что и падающий снег не оседал, так ещё и лежавший доселе белый покров разметывался со съёмного плаца по стенам бараков и ограждениям локалок.

Еле видный в метельных вихрях к вахте бежал вприпрыжку прапорщик Бронько по кличке Панцирь. На левой ноге не было сапога, зато к лодыжке присосалась белая змея-портянка. Бронько что-то кричал, и лицо его было искажено.

Загрузка...