Жизнь в Альтштадте идет по-прежнему. В последнее время этот город стал слишком велик для меня, и все чаще, идя по его каменным жилам, протянувшимся внутри необъятной каменной туши, я ловлю себя на мысли, что, быть может, это я за прошедшие годы сделался меньше…
Люди, которые живут в этом городе, не любят тоттмейстеров. Они не любят мертвых мышей, мертвых собак, мертвых людей — но больше всего они не любят тоттмейстеров. Они отворачиваются, когда я прохожу мимо, некоторые украдкой крестятся. Когда-то, много лет назад, я обращал на это внимание, теперь же все это кажется мне смешным.
Фрау Кеммерих умерла в том году — пневмония. Мне иногда не хватает ее, в конце концов она, кажется, была единственным человеком в Альтштадте, не боявшимся смотреть на тоттмейстера. Вместо нее дом держит ее племянница, молодая крикливая девушка, чье имя я вечно забываю. Она совершенно не умеет готовить гуляш со свининой, зато умеет накидывать мне на плечи плед, когда зябким осенним вечером я сижу у камина, и варить неплохой грог.
Мое здоровье уже не чета прежнему. Иногда мне кажется, что я превращаюсь в сущую развалину — болят старые раны, которых я даже не помню, отчаянно ноет к дождю голова, особенно раскалывается левый висок — так, точно в него тяжелым клювом долбит ворон. Но наш добрый сосед, лебенсмейстер Брилль, утверждает, что я протяну еще долго, особенно если откажусь от вина. Он считает, что у меня не в порядке печень. Этот Брилль — хитрый чешский еврей, но знает свое дело. Может быть, он и прав, может, старик Корф еще немного заставит свою Госпожу подождать. В конце концов я уже пережил трех императоров, а это что-то да значит!
Вечерами я сижу за газетой, хотя читать мне сложно, — никогда не любил чтения. С тех пор, как я вышел на пенсию, у меня много свободного времени, которое нечем занять. Мало кто из моих приятелей не представился Госпоже лично, а кто еще коптит небо — давно убрался из сырого и душного Альтштадта. Сейчас на улице редко встретишь пожилого тоттмейстера. Кто не дотянул до пенсии, кто сложил голову на плахе — тогда, в двадцать шестом году, был большой шум, и много наших ребят полегло, — кто сократил путь намеренно. Из всего «Фридхофа» я в городе остался один. Иногда я вспоминаю былые времена — все-таки старости свойственна сентиментальность — и наших ребят из полка. Но поговорить мне не с кем — две недели назад погиб Рихард Данциг, последний из «Фридхофа». Выпив три бутылки вина, он упал с лестницы и свернул себе шею. Я был на его похоронах — молча стоял, глядя в яму, куда опускали огромный лакированный гроб, и думал о том, как же не подходит этот шикарный деревянный ящик тому, кто в нем лежит. К счастью, в наше время имперская казна еще оплачивает похороны магильеров по высшему разряду. Данцига хоронили в его тоттмейстерском мундире, но он так усох, что казался облаченным в чужую одежду.
У нынешних тоттмейстеров мундиры нового образца, не синие, как раньше, а светло-серые, без эполетов. И на них уже никогда не появится шеврон «Фридхофа» — полк был расформирован много лет назад, на смену ему пришли другие, в которых служат другие люди — и лишь Смерть, наша покровительница, осталась все той же. Есть вещи, которые не меняются.
Жандармы относятся ко мне с почтением. Они козыряют мне, когда я бреду по улице, даже предлагают помощь. Жандармы сейчас ходят без палашей, у них короткие тонкие сабли, и мне всегда смешно, когда я гляжу на них. Такой саблей едва ли можно отрубить руку, что уж говорить о большем… У них теперь тоже другой начальник — фон Хаккля убили в двадцать седьмом году, уже после революции, даже не роялисты, а какой-то выживший из ума бомбист.
Когда мне надоедает сидеть дома, я выбираюсь наружу и, бывает, по полдня брожу старыми улочками. Некоторые из них дарят мне воспоминания, а некоторые — лишь безмолвный коридор из одного места в другое, коридор вроде человеческой жизни. Я сажусь на скамейки и думаю, щурясь на солнце. Думаю о каких-то ерундовых мелочах, и мысли мои прыгают, как объевшиеся дряхлые воробьи в пыли у моих ног.
Но я никогда не бываю в полном одиночестве — в пыльном ли переулке или в душном трактире, за моей спиной всегда стоит человек. Он небольшого роста, оттого его часто не замечают другие. Когда я иду, он бредет следом, но никогда меня не обгоняет. Иногда он кажется моей тенью, и сходство это дополняется тем, что он всегда молчит. Иметь рядом с собой молчаливого спутника — услада для старика. Когда мы останавливаемся, я рассказываю ему, что взбредет в голову ведь старости свойственна болтливость. Рассказываю о пашнях Франции, о лугах Лотарингии, о том, каким может быть рассветное небо Италии. Я вспоминаю грохот ядер и черные пороховые цветы, рождающиеся из земли. Он не прерывает меня — и тогда, увлекаясь, я начинаю вспоминать людей, которых уже нет: и Карла Даница, и Людвига фон Зикингена, и Ханса Шпильке, и Клауса Додеркляйна, и Виктора, и Рихарда Данцига… Тоттмейстеров ушедшей эпохи, верных слуг своей Госпожи. Я могу говорить часами, до самого вечера, но ему никогда не надоедает слушать меня.
А что еще надо старику?..