Глава двадцатая Баня же, но ледяная

Санкт-Петербург, великолепная столица безмерного государства российского, был не только город умопомрачительных дворцов, блестящих шпилей, чуда церквей, стечения народа, треска и звона карет, российских Платонов и Невтонов, великой учености и великого щегольства, но также город слонов, ледяных дельфинов, персиян и другого парада.

Жестокой январскою зимою близ адмиралтейской крепости умы и руки художества российского произвели знатнейшее дело из голубого, как слеза умиления, льда. При сем строительстве самый чистый синий лед наподобие плит разрубали, циркулем да линейкой размеривали, рычагами клали одну плиту на другую и украшениями, яко ювелирной галантереей, убирали. Плиты же водою поливали, коя крепчайшим, как задний ум иного дурака, цементом служила. Само небо российское волновалось и вздрагивало северным сиянием, с восторгом глядя на сии ухищрения ума человеческого.

Таким образом, рядом с крепостью, созданною блаженной памяти Петром Великим, стоял ныне ледяной дом длиною в восемь саженей, шириною в две с половиной и вышиною вместе с кровлею в три сажени. Был оный дом, как цельный кусок дражайшего камня, богаче и светлее, нежели самый лучший мармор.

Передовая Россия как начала после татар удивлять всех, так и не уставала. Во время оно решили ввести в России науку, но ввести ее надо было так, чтобы это как-то само собою вышло. Призвать иностранцев — от православия отучат, да и над учениками своей ученостью вознесутся, а этого никак нельзя терпеть. Наконец послали своих, русских, учиться в Европу. Ни один, однако, не вернулся.

Россия осталась без науки. А посему начали случаться происшествия туманные. Прослышано было при царском дворе про чудесный прибор астролябию, Петр Великий приказал за любые деньги достать помянутую астролябию и призвал лекаря, дабы он объяснил значение сего инструмента. Но лекарь сам его впервые видел и прописал только лекарство от головной боли. Так и осталось неизвестным, от какой болезни лечит астролябия.

Лекарства же в государстве российском были свои, старинные и знатнейшие. В Троицком соборе в сентябре 1721 года состоялся молебен по случаю мира со шведами да перешел в маскарад с тысячью масок, а потом в оглушительное пьянство, в коем приняла участие вся Россия и кое длилось целую неделю, так что Финляндию опять едва не потеряли.

Ледяной дом был тысяча первым чудом света, обретенным Россиею, но самым удивительным и знаменитым. Перед домом стояли ледяные пушки и мортиры, в кои было пороху по четверти фунта кладено и посконные ядра закачены. В том же ряду для приятной потехи находились два белых дельфина с черными мордами. В самом же доме дверные и оконные косяки, а также пилястры выкрашены были краскою под зеленый мармор. По ночам сквозь них виднелись зажженные свечи, против воли создателей обращенные зеленою краскою в глаза леших и болотные огни.

Кроме главного входа, находились еще двусторонние ворота и на них — ледяные горшки, где с обычными ледяными деревьями, где совершенно необыкновенными — дубовыми.

И такого состояния был сей дом, что на правой его стороне стоял чудно выпиленный изо льда слон в надлежащей его величине. На слоне сидел ледяной персиянин с чеканом в руке. В груди персиянина плавился розовый закат Финского залива и летали тени ворон.

На левой стороне оного дома изо льда же построена была баня, коя в сию минуту как раз топилась ледяными дровами, смазанными нефтью. В покоях возле бани готовились мыться перед свадьбой квасник императрицы семидесятилетний князь Дмитрий Хвостаков и молодая турчанка, истинное имя коей было известно двоим-троим придворным.

На улице стужа стояла, какой еще не бывало в Санкт-Петербурге. Все мужское население ходило с белыми от мороза волосами. Женщин же не было на улицах вовсе, поелику у них и подходящей для таких холодов одежды не имелось.

Внутри дома было теплее разве что от великого волнения, кое охватило прекрасную турчанку и ее жениха.

Правду сказать, волновалась одна невеста. Хвостаков, одетый в нечто, похожее на древнеримскую тогу, в буклях и намазанный румянами, бродил по покоям, будто кастрированный кот, и пристраивался засыпать везде, где находил хотя бы опору: у ледяной стены, обжигаясь о нее всеми членами, у ледяного ломберного столика, опершись о него копчиком, у камина с ледяными дровами, удерживаясь, чтобы не упасть в него, единственно застывшим взором.

Турчанку же всю пронимало душевным трепетом. Плененная месяц назад в Крыму, она полагала сию баню и сию свадьбу делом для России обыкновенным да не знала, как оному делу соответствовать. Ей были известны только десятка два русских слов, ученых и любовных, Хвостакову — столько же, но военных и матерных. Сообщаться им было затруднительно. Их познакомили полчаса назад, и за это время они не сказали друг другу ни слова.

Но надо же было когда-то и разговор начать.

— Геометрия? — наконец нашла турчанка подходящую тему, полагая, что в римской тоге не может не быть бездны учености, и показала на грудь Хвостакова, где красовался масонский знак — циркуль и наугольник с буквою G между ними.

— Баляндрясы! — сказал Хвостаков и схватился за циркуль, пытаясь отодрать его. — Тараканы!

Намертво пришитый символ масонства не поддавался. Хвостаков отошел в угол, говоря непонятные турчанке слова.

Ему никак не удавалось прикорнуть. Одно — из-за холода. Второе — прилечь было негде, а стоя ноги в коленях подгибались. Пошатавшись по покоям, он нашел наконец щель меж ледяной стеной покоев и ледяным камином, пролез туда и встал, как марморная статуя, уперев колени в бок камина. Глаза у него сию же минуту сладостно закрылись.

Турчанка в отчаянии огляделась. Была она пуглива, трепетна, волоока — туманом были подернуты ее чудные черные глаза. Взор ее опять упал на ненавистного жениха, и вмиг закипев своей южной кровью, она схватила наполненное водой ведро и опрокинула его на Хвостакова.

Морфей уже так стиснул князя в своих объятиях, что он даже не открыл глаз. Его покрыло ледяной коркой, и он стал похож на глазированный пряник. Тога сверкала во льду, как чешуя мороженой щуки.

Турчанка, еще раз глянув на жениха, вдруг встрепенулась, и мерцание каких-то пугливых мыслей в ее глазах пронеслось, будто рыбья мелюзга в водах речки Бельбек. Она кинулась к оставленной на ледяной лавке верхней одежде Хвостакова, вытащила оттуда лазоревый пакетик, а вместо него сунула принесенный с собою точно такой же.

Обернувшись опять к Хвостакову, она поняла, что ежели будет тут стоять, как бы ни при чем, ей придется выходить замуж за мертвеца. Она бросилась к статуе князя и хватила ее медным ковшиком. Сладостный хрустальный звон рассыпался в покоях. Хвостаков открыл глаза, удивляясь сиянию стен и остаткам сего сладостного звона, в его ушах звучащим.

— Да, согласен! — сказал он, отыскивая замороженным взором священника и алтарь. — Паки согласен взять в жены рабу божию… — он оглянулся на турчанку, стоящую посреди покоев с ковшиком в руке, как с колотушкой сторожа.

В сей момент набежали слуги, схватили обоих под руки да в баню повели. В бане щипало глаза и было дымно, как в горящей избе. Ледяной пол хватал за голые пятки, как присоски осьминога. Хвостакова и турчанку быстро раздели, окатили горячей водой, от коей глаза у них стали, будто в приступе падучей, и вытолкали обратно в предбанник.

Баня кончилась. Никто еще не мылся, не парился, ледяные дрова еще горели, хвостатая труба накрывала прохожих сажею, а бани уже не было. Баня еще притворялась банею, но уже кончилась.

В покоях Хвостаков, не жалея подагрических ног, бросился к одежде, проверяя карманы. Нынешним вечером ему последний раз предстояло служить квасником у стола императрицы, и он приготовил особый порошок для добавления к исконному русскому напитку. Сей порошок из бровей китайского медведя, хвоста тибетской ящерицы и пота африканской обезьяны делал особо сладостными любовные утехи, коим императрица все свое свободное время дарила. Хвостаков ласкался надеждою угодить самодержице так, что она устроит его старость тихой и покойной, как у запечного сверчка.

Князя всю жизнь тянуло куда-нибудь спрятаться, да его неизменно извлекали на свет божий и заставляли крутиться и шуршать при дворе. Однажды он неделю жил схимником при монастыре и отощал так, что сквозняк скинул его с подоконника под угор. Хвостаков стал известен всей столице своим неслыханным падением. Он бросил схиму и в качестве изрядного шута стал изображать сей полет при дворе императрицы, наловчившись пролетать пять аршинов над полом не только натурально, но даже с искусством паря.

Лазоревый пакетик с порошком лежал в том же кармане кафтана, где он его оставил. Хвостаков вздохнул с радостию. Господу богу было угодно, что никто сей порошок не тронул!

Загрузка...