Вальтер Скотт СМЕРТЬ ЛОРДА БАЙРОНА

Среди полного спокойствия в сфере политической жизни мы были потрясены событием из совсем другой области: до нас дошло одно из тех траурных известий, которые время от времени раздаются как трубный глас архангела и сразу пробуждают душу всего народа. Лорд Байрон, так долго и прочно занимавший первенствующее место в общественном мнении, разделил участь всех смертных. Он скончался в Миссолунги 19 апреля 1824 года.

Этот могучий гений, шествовавший между людьми как некто высший по сравнению с простыми смертными, гений, чье всевластие мы созерцали с удивлением и даже с некоторым трепетом, словно не зная, ведет ли оно к добру или к злу, теперь покоится в могиле так же просто, как и любой крестьянин-бедняк, помыслы которого никогда не поднимались над будничными заботами. Голоса справедливого порицания, равно как и голоса злобной хулы сразу же умолкли; нами овладело такое чувство, будто внезапно исчезло великое небесное светило, исчезло в тот самый момент, когда каждый телескоп был направлен на исследование пятен, затуманивающих его блеск. Теперь не время спрашивать, в чем были ошибки лорда Байрона, в чем состояли его заблуждения, — вопрос заключается в том, как заполнить пробел, возникший в британской литературе.

Опасаемся, что для этого не хватит одного нынешнего поколения: оно произвело многих высоко одаренных людей, но среди них все же нет никого, кто приближался бы к Байрону по оригинальности, а ведь именно она является главной отличительной чертой гения.

Всего тридцать семь лет от роду, и уже столько сделано для бессмертия! Так много времени было у него впереди, казалось нам, близоруким смертным, чтобы поддержать и умножить свою славу, а также искупить ошибки в поведении и легковесность в творчестве. Кто не пожалеет, что оборвался этот жизненный путь, пусть не всегда прямой, что погас этот светоч, который, правда, иной раз ослеплял и смущал людей! Теперь еще одно только слово на эту неблагодарную тему, прежде чем мы расстанемся с ней навсегда.

Ошибки лорда Байрона происходили не от развращенности сердца, ибо природа не допустила такой аномалии, как соединение столь необычного таланта с безнравственностью, и не от равнодушия к добродетели. Не было человека, наделенного сердцем, более склонным к сочувствию, не было руки, которая щедрее оказывала бы помощь обездоленным. Он больше чем кто-либо был расположен от всей души восхищаться благородными поступками, когда был уверен, что совершаются они из бескорыстных побуждений. Лорд Байрон не ведал унизительного проклятия, тяготеющего над литературным миром. Мы имеем в виду ревность и зависть. Но его удивительный гений был от природы склонен презирать всякое ограничение, даже там, где оно необходимо. Еще в школе он отличался только в тех заданиях, которые выполнял по собственной охоте; а его положение знатного молодого человека, притом наделенного сильными страстями и бесконтрольно распоряжавшегося значительным состоянием, усиливало прирожденную его нетерпимость по отношению к строгостям или принуждению. Как писатель, он не снисходил до того, чтобы защищаться от обвинений критики, как человек — не считал себя подсудным трибуналу общественного мнения. Замечания, высказанные другом, в чье расположение и добрые намерения он верил, зачастую глубоко западали ему в душу, но мало насчитывалось людей, которые могли или решались отважиться на столь трудное предприятие. Он не терпел упреков, а порицание только укрепляло его в заблуждениях, и часто он напоминал боевого коня, который рвется вперед на стальные острия, пронзающие ему грудь. В разгар мучительнейшего кризиса в его частной жизни эта раздражительность и нетерпимость к критике достигли у него такого предела, что он стал похож на благородную жертву боя быков, которую сильнее бесят петарды, бандерильи и всякие мелкие неприятности, причиняемые чернью, собравшейся вокруг арены, нежели пика более достойного и, так сказать, законного противника. Короче говоря, многие его проступки были своего рода бравадой и презрительным вызовом тем людям, которые его осуждали, и совершал он эти проступки по той же причине, по которой их совершал драйденовский деспот — «чтоб показать, как своевластен он».

Не приходится говорить, что в тех обстоятельствах подобное поведение было ошибочно и вредоносно. И если благородный бард добился своего рода триумфа, заставив весь мир прочитать стихи, написанные па недостойную тему, только потому, что это были его стихи, то вместе с тем он доставил низменный триумф своим низменным хулителям, не говоря уже о глубоком огорчении, которое причинил тем, чью похвалу выше всего ценил в спокойные минуты своей жизни.

То же самое было и с его политическими выступлениями, которые в некоторых случаях обретали характер угрожающий и пренебрежительный по отношению к конституции его родины. На самом же деле в глубине сердца лорд Байрон дорожил не только тем, что он рожден британцем, но и своим званием, своим знатным происхождением; к тому же он был особенно чувствителен ко всякого рода оттенкам, составляющим то, что принято называть манерами истинного джентльмена. Не подлежит сомнению, что, несмотря на свои эпиграммы, на эту мелкую войну острословия, от которой ему следовало бы воздержаться, он в случае столкновения между партиями аристократической и демократической всю свою энергию отдал бы на защиту той, к которой принадлежал по рождению.

Взгляды на эту тему он выразил в последней песни «Дон-Жуана», и они полностью гармонируют с мнениями, которые он изложил в своей переписке в тот момент, когда казалось, что на его родине вот-вот возникнет серьезное столкновение противоборствующих партий: «Если нам суждено пасть, — писал он по этому поводу, — то пусть независимая аристократия и сельское дворянство Англии пострадают от меча самовластного государя, который по рождению и воспитанию настоящий джентльмен, и пусть он рубит нам головы, как рубили их некогда нашим предкам, но не потерпим, чтобы нас перебили толпы головорезов, пытающихся проложить путь к власти».

Точно так же он в очень сильных выражениях заявлял о своем намерении бороться до последней крайности с тенденцией к анархии, тенденцией, порожденной экономическими бедствиями и используемой недовольными в своих целях. Те же чувства выражены и в его поэзии:

Довольно демагогов без меня:

Я никогда не потакал народу,

Когда, вчерашних идолов кляня,

На новых он выдумывает моду.

Я варварство сегодняшнего дня

Не воспою временщику в угоду,

Мне хочется увидеть поскорей

Свободный мир — без черни и царей.

Но, к партиям отнюдь не примыкая,

Любую я рискую оскорбить…[1]

Но мы вовсе не выступаем здесь защитниками Байрона, — теперь он увы! — в этом не нуждается. Теперь его великие достоинства получат всеобщее признание, а заблуждения — мы в это твердо верим — никто и не вспомянет в его эпитафии. Зато все вспомнят, какую роль в британской литературе он играл на протяжении почти шестнадцати лет, начиная с первой публикации «Чайлд-Гарольда». Он никогда не отдыхал под сенью своих лавров, никогда не жил за счет своей репутации и пренебрегал тем «обихаживанием» себя, теми мелочными предосторожностями, которые второразрядные сочинители называют «бережным отношением к собственной славе». Байрон предоставлял своей славе самой заботиться о себе. Он не сходил с турнирной арены, его щит не ржавел в бездействии. И хотя его высокая репутация только увеличивала трудность борьбы, поскольку он не мог создать ничего — пусть самого гениального, — что превзошло бы всеобщую оценку его гения, все же он снова бросался в благородный поединок и всегда выходил из него достойно, почти всегда победителем. В разнообразии тем подобный самому Шекспиру (с этим согласятся люди, читавшие его «Дон-Жуана»), он охватывал все стороны человеческой жизни, заставлял звучать струны божественной арфы, извлекал из нее и нежнейшие звуки и мощные, потрясающие сердца аккорды. Едва ли найдется такая страсть или такая ситуация, которая ускользнула бы от его пера. Его можно было бы нарисовать, подобно Гаррику, между Рыдающей и Смеющейся музами, хотя, конечно, самые могучие порывы он посвящал Мельпомене. Гений его был столь же плодовитым, сколь и многосторонним. Величайшая творческая расточительность не истощала его сил, а скорее оживляла их. Ни «Чайлд-Гарольд», ни прекрасные ранние поэмы Байрона не содержат поэтических отрывков более восхитительных, чем те, какие разбросаны в песнях «Дон Жуана» — посреди стихов, которые автор роняет как бы невзначай, наподобие дерева, отдающего ветру свои листья. Увы, это благородное дерево никогда больше не принесет плодов и цветов! Оно срублено в расцвете сил, и только прошедшее остается нам от Байрона. Нам трудно примириться с этим, трудно себе представить, что навеки умолк голос, так часто звеневший в наших ушах, голос, который мы часто слушали, замирая от восторга, иногда с сожалением, но всегда с глубочайшим интересом.

Потускнеет все, что блещет,

Чем блестящей, тем быстрей…[2]

С чувством невыносимой скорби расстаемся мы с нашей темой. Смерть подстерегает нас посреди самых серьезных, равно как и посреди самых пустячных занятий. Но есть нечто высокое и утешительное в мысли, что она настигла нашего Байрона не тогда, когда он был погружен в суетные дела, а когда тратил свое состояние и рисковал жизнью ради народа, дорогого ему лишь своей былой славой, ради собратьев, страждущих под ярмом язычников-угнетателей.

После того как были написаны эти строки, нам стало известно из самого авторитетного источника, что значение лорда Байрона для дела греческих повстанцев оказалось даже большим, чем он решался предположить. Все свое влияние Байрон направил на лучшие и разумнейшие цели; и как это удивительно, что человек, не отличавшийся, разумеется, осмотрительностью в своих личных делах, с величайшей проницательностью прокладывал курс для великой нации, попавшей в положение трудности необычайной! Его пылкий, нетерпеливый характер был, видимо, укрощен важностью предпринятого им дела; так боевой конь горячится и становится на дыбы под легкой ношей, но идет ровной и напористой рысью, оседланный воином в броне, направляющим его в битву.

К Байрону постоянно обращались за советом и руководством, когда нужно было примирить независимых и несогласных друг с другом греческих вожаков, заставить их отказаться от зависти, от наследственной вражды, от жалкой погони за личными выгодами и объединить силы против общего врага. Его постоянной заботой было отдалить рассмотрение разногласий по отвлеченным политическим вопросам и все усилия направить на восстановление национальной независимости, без которой невозможно никакое настоящее правительство. К чести греческой нации надо сказать, что она платила горячей благодарностью Байрону за мудрое и бескорыстное усердие, с которым он поддерживал ее дело. Продолжай он нести ее знамя, оно, возможно, не подверглось бы сегодня опасности рухнуть — не столько из-за мощи жестокого неприятеля, сколько из-за разногласий среди самих греков.

Но Греции и всему миру суждено было лишиться этого замечательного человека. И, как в старые времена гибель в крестовом походе за свободу и человечность искупала самые черные преступления, так и в наши дни она, несомненно, могла бы загладить куда большие безумства, чем даже те, какие неистовое злоречие приписывало Байрону.


* * *

Когда в газетах появились эти заметки о смерти лорда Байрона, они привлекли к себе известное внимание и побудили неких критиков выразить неудовольствие по тому поводу, что, мол, автор выжидал, пока не опустится занавес над жизнью великого современника, дабы отдать дань его гению. Не так, однако, было в действительности: в самую несчастную для лорда Байрона пору автор, не пытаясь оправдывать то, что не могло быть оправданным, приложил все свое старание, чтобы во всеуслышание воздать должное его выдающимся талантам, не скрывая ни своего восторга, ни осуждения.

Нижеследующая статья, появившаяся в «Куортерли ревью» одиннадцать лет тому назад,[3] перепечатывается здесь, ибо она служит доказательством тому, что при жизни лорда Байрона, притом в период, когда обстоятельства сделали его личность непопулярной, мысли и чувства автора в отношении его прославленного друга были теми же, какие он попытался выразить в этом наброске.

Загрузка...