В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее её до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья – Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.
Южные ветры всё настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки чёрные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!
Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима. Из Аяна приходили скупые вести, и я всё время жил в тревоге.
Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжёлой котомке, по собакам, держащим зверя – ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчёсывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!
Наконец-то пришла от врача долгожданная телеграмма. Через неделю Королёв выписывается из больницы, потом пойдёт в отпуск. Мы стали готовиться к отъезду. Это, кажется, был самый счастливый день, когда можно было простить обиду, оскорбления, когда ничего тебе не жалко, когда ты мог бы на прощание расцеловать самого злейшего врага. Мы ещё не вылетели, а думы уже там, за сотни километров от жилых мест…
С какой завистью провожали нас друзья, собравшиеся на аэродроме!
Только в одиннадцать часов самолёт поднялся в воздух. Летели высоко. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось: летит она не вперёд, а плывёт вместе с облаками назад. Далеко впереди, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем.
Скоро внизу, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Ещё через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привёл меня слепой проводник Улукиткан.
Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния её с Зеей, широкая коса – место посадки. Никого на ней нет. Лётчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.
Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.
Наши проводники, Улукиткан и Николай Лиханов, уже давно прибыли на реку Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы, вдали от лагерного шума. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, тем более в лесу, уже опалённом весенним теплом. Но мы знаем: они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далёкий путь.
Я иду к ним, это недалеко от площадки. Бойке и Кучуму тут всё знакомо с прошлого года. Они бегут впереди, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях. И мы видим, как там вспыхивает дымок, выдав стоянку каюров.
Меня догоняет Василий Николаевич. Идём не спеша. После города не могу надышаться свежим воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь, и каждый глоток его вливает бодрость. Глаз не оторвать, не наглядеться на зелёные кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черёмуховым цветом, на далёкие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Всё живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновлённой землёю стынет далёкое голубовато-свинцовое небо.
Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные беспорядочной толпою, толкая и обгоняя друг друга, спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. На морде – недоумение. Что-то знакомое во всей её изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в приподнятой высоко и повернутой к нам голове, в чёрных озорных глазах.
– Майка! – обрадованно кричит Василий Николаевич.
Теперь узнаю и я.
– Майка, Майка! – зову её. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.
Майка вздрогнула. Секунда – и она, подняв ещё выше голову и прижав уши, с криком бросается ровными, упругими скачками к табуну, несётся быстрее лани. Вскакивая в воду, оленушка поднимает столб серебристой пыли и замирает, снова повернувшись к нам, вся настороженная, довольная.
– Она совсем повзрослела! – ласково заметил Василий Николаевич.
– Обидно, не узнала.
А мы-то всё помним. Родилась она прошлой весной в походе на речке Кунь-Манье и первое своё путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завёрнутая в старенькую дошку Улукиткана. Через два дня Майка уже бегала и привлекала всеобщее внимание. Но она никогда не любила – даже ласкающие её – человеческие руки. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка – дикого сокжоя.
Улукиткан – человек немного суеверный. Этому способствовали условия, в которых он жил, дикая природа, безлюдье. Старик убеждён, что новорожденный телёнок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, как ребёнка, окружал её трогательной заботой. Даже когда старик ослеп в походе и врачи вернули ему зрение, он был убеждён, что это сделала Майка.
Улукиткан и в этом году взял её с собою, надеясь, что она оградит его от бед.
Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Вот и снова встретились! Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, и слышно, как часто бьётся его сердце.
– Я думал, напрасно мы тут живём. Пошто так долго не приезжали? – говорит он с болью и тоскою.
– Задержались, Улукиткан, Трофим тяжело болел. Теперь выздоравливает.
Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.
– Куда след поведём? – не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.
– К Становому, и от Ивакского перевала повернём на запад по хребту.
– Э-э, – удивляется старик, – опять худой место выбрал. Туда люди ещё не ходи.
– Поэтому мы туда и идём.
– Какое дело у тебя там?
– Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше организовать лабазы. После нас на Становой пойдёт много отрядов, мы должны наметить их маршруты и определить место работ.
– Тогда пойдём. Ты только не забывай, что сказал Улукиткан: место там худой, тропы нет, крутом стланик, камень, пропасть.
Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костёр… И тут мы с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждёт неизвестность и иная жизнь.
Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны желаниям.
Василий готовит обед. Соскучился он по тайге, по костру, по лагерной суете, по просторному безоблачному небу, по вольной жизни, по тропе. Приятно смотреть, как всё горит в его руках и с его лица не сходит радостная улыбка.
А вокруг весна… Лес дождался тепла. Росою умылись кусты, и от них повеяло свежим листом. В перелесках весёлый берёзовый хоровод – не наглядишься! Зелёной травой опушились полянки, и над ними не стихает птичий перезвон. Всюду жизнь, и с первого дня её пробуждения она вступает в борьбу за своё существование. И ты невольно заражаешься этим весенним порывом, тянут тебя таёжные чащи, снежные вершины гор, глушь и дали. Почему не вечно на земле весна?
Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.
– Кого они там увидели? – сказал Василий Николаевич, кинув рыбью голову в сторону собак.
Он оставил кружку с недопитым чаем, встал. Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Оттуда долетел легкий всплеск волны и затяжной скрип.
– Кто-то плывёт, – пояснил Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.
Из-за мыса показалась долблёнка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая вёслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара каскады брызг рассыпались далеко вокруг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.
– Что за люди, куда они плывут? – спросил я Лиханова.
– Делать тут человеку нечего, зачем они идут – не знаю.
Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде, и по лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.
– Это Гаврюшка Бомнакский, – сказал Лиханов, – где-то у наших проводником работает.
Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.
– Здорово, Улукиткан! Смотри-ка, опять сошлись наши дороги с тобой, – сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.
– Здорово, здорово, Гаврюшка! – ответил тот. – Чего тут воду мутишь?
– Смотри хорошо, воду мутит моя жена, да что-то плохо, видно, вёсла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.
Мужчина с полным равнодушием достал кисет и стал закуривать.
– Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? – спросил Василий Николаевич.
– Нет, дальше пойдём. Надо добраться до места.
– Далеко ли?
– Однако, двадцать, а то и больше кривунов будет – далеко…
– Тогда чайку попейте, дня ещё много, успеете.
– Спасибо, близко за мысом такое дело было… Мы у инженера работаем, звёзды смотрим. Он на оленях вперёд ушел, а мы на лодке тащимся.
– У астронома Новопольцева работаете? – спросил я.
– Во-во. Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.
– Да, да, Нина.
Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.
Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на её обветренном до блеска лице не появилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чём не думала. В её сжатых губах, в уставших руках, загрубевших от воды и вёсел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость. Маленькие чёрные глаза, выглядывавшие из-за густых ресниц, были переполнены покорностью.
Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, всё с тем же спокойствием она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по её плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил чёрные волосы. В руке сиротливо дымилась, забытая трубка.
Мужчина сошёл на берег и подал всем нам поочерёдно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, узкоплечий, сутуловатый. С шершавого лица сбегала жиденькая бородёнка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Руки у него невероятно длинные, мешали ему. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку, закурили.
Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал его внимательно, изредка вставляя слова в повествование собеседника. Затем наступил его черёд. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою.
Долго дымились трубки. Разговор то смолкал, то возобновлялся с новой силой, и, будто слушая новости, речная волна лениво перебирала береговую гальку.
Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.
– Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал, – сказал Гаврюшка, поднимаясь и выпрямляя длинные ноги.
Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощание молча кивнула нам головой, лицо её по-прежнему выражало печаль. Она взяла вёсла и теперь казалась ещё более маленькой, ещё более покорной.
От первого удара вёслами долблёнка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Как– то странно было видеть на гребях эту щупленькую женщину рядом со здоровенным мужиком, сидящим на корме почти без дела, в роли повелителя. Привычным движением она толкала лодку вперёд, беспрерывно то сгибая спину, то выпрямляясь.
Василий Николаевич не выдержал.
– Эй ты, Гаврюшка! – крикнул он вдогонку.
Как липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.
– Чего же ты жену на весла посадил, а сам, лоботряс, сел на корму?
– Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, – донеслось из лодки.
С неба обрушились тяжёлые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долблёнка уходила медленно вверх по Зее. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась жидким хрусталём взбитая тяжёлыми вёслами вода.
Стоянку накрыл мелкий моросящий дождь. Птицы и насекомые попрятались в своих незатейливых убежищах, но не молчали, продолжая весеннюю перекличку. В природе чувствовалось оживление – значит, дождь ненадолго.
Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх.
Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость. Ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас тайгу?!
В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжёлые капли. В прохладном воздухе душок нагретых гнёзд и старых дупел. Под ногами крутой подъём по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.
Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь, всё лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озёр. Из вечерней мути через обожжённые закатом мари, бугры, перелески ползёт Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костёр – единственное пристанище человека на всём видимом с сопки пространстве.
Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Лиловым сумраком наполняются провалы. Всхолмлённую равнину, ограниченную с запада высокими грядами гор, нижут ручьи. Озёра вспухли, выплеснулись из берегов. Земля линяет буроватыми пятнами. По распадкам, в ельнике белеют снежники. А ближе по дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревёт, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уходят гигантскими прыжками в невидимую даль.
А за рекой, от каменного русла до далёких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студёных ручейков.
Неожиданный шорох привлёк моё внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверёк косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядет длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» – думаю я и тихонько свищу. Два прыжка – и заяц возле меня. Сижу не шевелясь. Смотрю в упор ему в глаза. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давит смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое – пень или опасность? А сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, не может вспомнить, было ли тут раньше такое чудо.
Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои уши. Я ещё не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом застывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И ты перед сном сюда заглянул!» – прошептал я.
Одно мгновение – и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев. Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись на передние лапы, он осмотрелся и бросился в чащу.
Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползёт туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит ещё нежно-розовая плёнка исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.
Пора возвращаться в лагерь.
В этот вечер мы договорились идти двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. По пути посетим астрономов, проверю их работу и договорюсь о дальнейшем их маршруте. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз и пойдут окружным путём по Джегорме на Мутюки и дождутся нас на Зее.
Всё утро следующего дня мы с Геннадием просидели на радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю.
Когда выбрались из палатки, солнце было уже высоко. Проводников с оленями всё ещё нет. Собаки слоняются на берегу, не зная, куда себя девать. Дотлевает забытый всеми костёр, над ним раздаётся стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от тёплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несёт пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и ещё чем-то ласковым и дразнящим.
Из лесу пришёл Лиханов. За плечами у него ружьё. В поводу связка оленей.
В руках он держит заполненную чем-то шапку, бережно прижимая её к животу.
– Ягод принёс? – спросил я.
– Яйца, – сказал он, привязывая к лесине оленей.
– Яйца?.. Откуда ты их взял?
– В тайге нашёл, смотри… Они все свежие, – и каюр раскрыл предо мною шапку.
В ней лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельного цвета, с мелкими крапинками на утолщённой стороне.
– Что так смотришь? Не узнаёшь? Глухариные, – добавил Лиханов.
– Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо? Отнеси обратно.
– Что ты! – запротестовал он. – Они ещё лучше домашних! Поправляй огонь, мы сейчас их сварим.
– Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вылупился бы глухарь?
– Это меня Улукиткан научил.
– Чему научил?
– Яйца собирать.
– Вот уж этому я не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь – учил гнёзда разорять!
Николай хитровато сощурил глаза.
– Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.
– Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.
– Не серчай! – И его толстые губы растянула добродушная улыбка. – Каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если понемногу таскать у неё яйца, не все сразу, а оставлять одно-два, птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.
– Но ведь копалуха не может бесконечно нестись!
– И то верно. Нужно знать, когда брать. А за копалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее её, а сколько яиц даёт, а?
С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бились липкими хвостами рыбы.
Он принёс с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов – так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.
Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался.
– Мы как сговорились с тобою, Николай: ты яиц принёс, а я рыбы, да ещё и зелёного луку для оформления, – сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: – Геннадий, быстро сюда!
Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.
– Вот это да-а-а! – протянул он нараспев.
– Что да?
– Рыба!
– Ты очисть пару и на сковороду, только накали её пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальёшь их яйцами. Так, что ли, Николай?
– Яйца с рыбой – шибко хорошо! – ответил тот.
Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из неё мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка, старенькая, вся сопрела, в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даёшься – смотреть не на что, а в воду опустишь – словно оживёт. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча. Видно, большой мастер плёл её цель и сделал точную посадку.
– Рыба пошла, – говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. – Валом валит, торопится, будто её кто гонит… А подумаешь – и у неё своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешат к вершине ключей, там им летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберётся. Какая покрупнее рыба – кормистее места хочет захватить. А ленок икру несёт, к мелким перекатам прибивается, нерестится. Вот она что, весна-то, делает! Не зря говорят: она и мёртвого расшевелит.
– Таймень в Зее есть? – перебил я его.
– А как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корма вдоволь. Утром вышел я на реку, зарю проводить, а он, окаянный, с баловства что ли, близ берега вывернулся – эко здоровенный, что бревно, хвостом как мотанёт, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была – веришь – с перепугу поверх воды дождём сыпанула. То-то, боится тайменя… На спиннинг этакого бы жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы…
– Вода посветлеет, попробуем – авось какого-нибудь и обманем.
А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига окутывал лагерь. Кучум, примостившись рядом с поваром, голодными глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась мутная подлива, и изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитями слюна.
– Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? – кричит Василий Николаевич. – Ишь, распустил запахи!
– Готово, можно завтракать. – И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку.
Улукиткан привёл оленей, и мы сели за «стол».
После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз. Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи в лодку. Улукиткан достаёт из потки лосёвую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Он трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной чёрных рогов на голове. Его соблазняет дребезжащий звук когтей. Он знает, что это значит, выходит из лесу, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться.
– Баюткан[9] совсем дикий, – не без гордости говорит Улукиткан.
Он стоит весь на виду, полуоборотом к нам – на редкость красивый олень, могучий и осторожный, как его отец – дикий сокжой. Широкая грудь перехвачена упругими мышцами, сухая, будто точёная, голова украшена чёрными навыкате глазами с краешком голубого белка. Ноги тонкие, сильные. Весь поджарый, как тренированный бегун. А в позе что-то дикое, непокорное.
Улукиткан передаёт мне сумочку, сам вытаскивает из груза маут – тонкий, метров двенадцать длиною, круглый ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надёжно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, и по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывает Баюткан. Тот всё ещё стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняют звуки когтей и, кажется, не привлекает соль. Он настороженно следит за стариком, точно догадывается, что должно сейчас произойти.
Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукрутом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядает ушами. Секунду-две стоит, спружинив спину, и бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжёлыми прыжками. Пугливым взглядом Баюткан окидывает лесной сумрак, шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. К нему присоединяется Майка. Оба бросаются очертя голову в чащу, но и тут на пути встаёт мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Майка смешно копирует его. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Тайга замирает. Мы бесшумно, не торопясь сжимаем кольцо…
Баюткан неожиданно и смело рванулся навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понёсся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Бойко свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лёг на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги.
Он не сопротивлялся, даже не тряхнул головою, не попытался сбросить еле державшийся на нём конец аркана. Улукиткан, набирая руками маут, смело подошёл к Баюткану, надел узду, привязал к берёзе. В одно мгновение в нём не осталось ни дикой гордости, ни страха; он стоял покорный человеку, и это несколько разочаровало меня. Но ненадолго.
…Вести большой аргиш по тайге – дело сложное и даже не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме всего прочего – умения угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать себе пищу в пути – проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны сёдла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени при одних и тех же условиях могут работать годы и могут через месяц выйти из строя.
Улукиткан к оленям привык с раннего детства. Вся его жизнь связана с этими животными. Вначале он кочевал по тайге в люльке, перекинутой с полувьючкой через спину учага[10], позже – привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Ещё тогда Улукиткан понял, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унёс с собою в долгую жизнь любовь и заботу к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать всё лето по тундре, ломать захламлённую тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми. Какая великая сила – человеческая любовь и ласка!
Ещё раз пьём чай. Укладываем посуду в потки. Но прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие жилистые ноги, заглядывают в глаза, точно силясь определить характер каждого из них. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым – сильного, и так все двенадцать оленей в связке получили свои места до конца лета.
Вьючить легче вдвоём. Улукиткан берёт себе в помощники Василия Николаевича, а Николай – Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже напостоянно. На всё это уходит много времени.
Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы.
Наконец-то вьюки готовы.
– Почему ты, Улукиткан, не привязываешь Баюткана к оленям? Разве он пойдёт без груза? – спросил я, любуясь гибким станом сына дикого сокжоя, его ветвистыми рогами.
– Он как шайтан, его вьючить беда, да всё равно завьючим! – отвечает старик с явной гордостью.
Я подвожу Баюткана к грузу. Улукиткан берёт у меня из рук повод, захлёстывает петлёю край морды оленя, клонит к земле его голову.
– Так, крепко держи, да смотри, может ударить, – говорит он, передавая мне повод.
Олень раздувает ноздри, выкатывает ошалелые глаза, пугливо озирается на лежащие перед ним потки. Старик и Василий Николаевич поднимают их вместе с седлом, нацеливаются набросить на спину Баюткану. Тот вздымается свечою, бьёт передними ногами по пустому воздуху, падает грудью на меня, снова поднимается свечою. Вмиг в нём пробудился дикий нрав. Но нас трое…
Через пять минут он был завьючен.
Теперь повод в руках Улукиткана. Олень весь начеку, пружинит ноги. В глазах непокорность, гнев. Точно выждав момент, когда у нас ослабла напряжённость, он вдруг огромными прыжками бросается вперёд, скачет по потокам, беспрерывно даёт козла, пытаясь сбросить вьюк, сбить бегущего рядом с ним старика.
Тут уж он повольничал!
Когда мы готовы были отправиться в путь, Лиханов сделал на дереве затёс. Под ним он укрепил горизонтально ерниковую сеточку и привязал на ниточку дециметровую палочку рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: «Ушли далеко, не вернёмся», а второе: «На этой стоянке утерян один олень».
Караван тронулся, закачался по берёзовому перелеску и скрылся в зелёной берёзовой чаще.
– Мод… мод… мод… – донёсся до слуха знакомый голос Улукиткана, подбадривающий оленя.
Проводить нас с Василием Николаевичем прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их не видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун – солидный конкурент. Этот, видимо, по их поведению догадался, что здесь можно чем-нибудь поживиться. Сел поодаль от ворон.
Я залил огонь. Ещё раз осмотрел закоулки: не забыли ли чего? В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черёмуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца.
Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на грузе, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, потёр его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно кормы, подал мне знак занимать место на носу.
Дружно перекликнулись первые удары шестов о камни. Вздрогнула долблёнка и, повинуясь кормовщику, скользнула вертлявой змеёй вверх по течению. Разломилась под нею струя, назад поползло каменистое дно реки и галечный берег.
За поворотом в синеющей дали угрюмые горбы Станового. Мы вступаем в новую жизнь, более требовательную, чем та, что осталась позади. Что ждёт нас там? Скудость природы, простота форм жизни без каких-либо условностей и иллюзий, слепые неожиданности, успехи и провалы и, может, поражение. Это тоже бывает в сложных столкновениях с первобытной природой. Надо проверить себя чем-то, как проверяют перед поединком с медведем винтовку: смел ли ты, достаточно ли силён и можешь уважать опасность или лучше сразу вернись, пока тебя ещё не поглотила глушь.
День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползём вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у изголовья каждой из них непременно перекаты. А слева тайга пестрыми латками прикрыла всхолмленную низину.
От шестов одеревенели руки. Давно бы надо останавливаться на ночёвку, но Василий Николаевич неумолим.
– Ещё маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросим. Там и приткнёмся…
На его обветренном лице с тугими цыганскими завитушками чёрных волос тоже видна усталость. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та чёткость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и энергично наваливается на шест.
Между мною и Василием Николаевичем давно как-то само по себе, без сговора, установились такие отношения: когда мы остаёмся вдвоём – в походе ли, в лагере или на охоте – я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы связали тугим узлом наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительному, простому, настежь открытому человеку, для которого труд – жизнь. Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки! За что ни возьмутся – всё ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, подстричься, выбрать место для ночёвки, и умеет дорожить временем.
В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним – спокойно.
– Ещё маленько проплывём и заночуем.
Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползём дальше и дальше.
Уже вечереет. Ветерок несёт сверху дробный шум большого переката. В речной синеве видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперёд, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок, возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат.
– На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, – говорит он уставшим голосом.
Лодка перемахнула реку и, как бы в нерешительности, замерла, прижавшись к каменистому берегу. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб.
– Чёрт… – бросает он без пояснения, с явной досадой. – Смочи шест да стань потвёрже, а то слезет, – добавляет он, сбрасывая с плеча пиджак и почему-то засучивая повыше штаны.
По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к ближнему берегу, а лодка – держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате. Тут на вас давит разъярённый поток, всюду, как вороньё, подкарауливают камни, того и гляди накинет на них. Всё зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться – и не опомнишься, как волна захлестнёт и отбросит назад, а то и упрячет.
В разрыве облаков появилось солнце. Перекат ожил радужным блеском. Ветер – шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит грозный предупреждающий рёв потока.
Лодка выскользнула из-за камня и высоко подняла нос, смело полезла на вал. Заторопились упругие волны, поднимая текучую синеву. Затряслась как в лихорадке, застонала от ударов долблёнка. Но кормовщик властными ударами шеста гнал её дальше в жерло прохода, в бурлящую пену потока.
У камней густой чернотой кипела вода. Валы перехлёстывали через борта, давили корму, бросали лодку на камни. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста напрягались спины. Удары железных наконечников о камни глушились шумом воды.
Уже виден край переката. Показывается чёрная полоса широкой заводи. На лице Василия Николаевича слабеет напряжённость. Он делает последний взмах, пытаясь вырвать лодку из объятий потока, но шест безнадёжно застревает между камнями. Всей своей силой кормовщик старается высвободить его, но напрасно. Один, другой рывок – долблёнка качнулась, зачерпнула воды, и я, не удержавшись на ногах, взмахнул руками и вывалился в воду.
В одно мгновение лодку развернуло, бросило в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятными усилиями он толкнул долблёнку к противоположному берегу, быстро перебросил шест с правого борта на левый. Один удар – и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Ещё удар, другой – и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил чёрную острую грудь. Настала страшная минута: кто кого?!
Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Катастрофа казалась неизбежной. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились его глаза, шея вздулась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Дугой выгнулся шест, и лодка, словно упёршись в скалу, остановилась. Ещё полметра – и от неё остались бы щепки!
Справа и слева на долблёнку набегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлёстывал нос, ревел, спотыкаясь о камни, карауля добычу. Но человек, приникший к шесту, как будто не замечал страшной опасности. Сильным рывком всего тела он бросил лодку на верх гребня. Ещё удар шестом… Спохватился разъярённый перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил!
Внезапно чёрные тучи пронзила светлая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку дальше от бешеной гряды. По берегу, стряхивая на бегу воду, бежали собаки.
Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, покачал головою. Казалось, только теперь он и увидел, какая опасность стерегла его.
Уже вечерело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоёма. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножия очередного переката, преграждая широкими плечами бег реки. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отражённой в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе. Здесь, под гранитной стеною, и отдыхала река в своём торопливом желании скорее попасть к низовью.
– Тут уж непременно большеротый живёт. Как бы нам его в уху заманить! – сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму.
А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили.
– Эко здоровенный супостат! Сам просится, – и Василий, взглянув на багровеющий закат, заторопился.
Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули её у изголовья заводи. Поставили жерлицу.
Небо грязнили тучи. Пока устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков, и мы с удовольствием принялись за приготовление ухи.
Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. В ожидании ужина мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьется непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках тёмно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой.
Ночь ложится на землю. Тишина…
– Смотри, смотри, попался! – кричит Василий Николаевич.
У скалы всплеснула тяжёлая рыба, моргнув в темноте серебристой чешуёй. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отражённые блики костра, застучали волны о галечный берег.
– Не всё тебе ловить других, поймался и сам, – говорит Василий Николаевич, поправляя огонь.
Всё ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба. В тишине всё тот же безнадёжный всплеск да надсадная трескотня козодоя.
Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившуюся рыбу. Я вижу, как в дрожащий луч костра входит тёмная тень. Это таймень. Растопырив плавники, он послушно всплывает на поверхность. Рыбак нагибается через борт лодки, чтобы удобнее подхватить рыбу. Но вдруг удар хвоста, столб брызг, и Василий Николаевич, мелькнув в воздухе голыми ногами, исчезает в чёрной глубине заводи вместе с тайменем. Я толкаю лодку вперёд, ловлю в темноте его руку, помогаю добраться до берега. Следом за ним плывёт длинная тень тайменя.
Добыча оказалась достойной наших усилий.
После ужина я забираюсь в спальный мешок. Непогода загоняет в палатку и собак. Василий Николаевич доскрёбывает из котелка остатки пригоревшей ухи.
С небесной темноты падает дождь. Зея присмирела, приглушённая мраком ночи, блестит чуть заметными розоватыми отливами, как вылинявший зверь. Молча река скользит мимо, и лишь у переката, обнимая скользкие бёдра валунов, она ворчит ласково и тихо.
Когда я вылез из спального мешка, на востоке уже разгоралась утренняя заря. Тяжёлые тучи полчищами бежали на запад; толкая друг друга и смешиваясь, они спешили следом за убегающей ночью и там, над зазубренными отрогами Станового, нависали мрачным сводом. С ними отступал и дождь.
Я разжег костёр, снял сеть. И опять добыча: шесть крупных сигов и два ленка. Вот и гостинец астрономам!
Мы снова в пути. Звонкие удары шестов да скрип долблёнки нарушают покой нежащейся на солнце тайги. Опять справа чередуются скалы, а слева стеной поднялся береговой лес, упираясь макушками в тёплое небо.
Дует попутная низовка. Что-то шепчет растревоженный тальник. Я смотрю вокруг и удивляюсь изменениям: утром скалы были мертвенно-серые, а к полдню зардели, словно кто облил их цветной живительной влагой. А что творится в береговой чаще! Тут с каждым часом появляются новые краски, и кажется – на глазах расцветает весь этот скучный край. И над ним плывет сладкий дух черёмухи.
Вскоре небо опять залохматилось дымчато-белыми тучами. Ветер дует нам в лицо, треплет податливый березняк. Неприветливо и сыро на реке. За ближайшими мысами мы – почти одновременно – замечаем свежие затёсы на деревьях. Это сворот на пункт, где работают астрономы.
Заводим лодку в небольшую бухточку, выходим на берег. Под темным сводом густых высокоствольных елей плещется по скользким камням ручеёк. На толстой лиственнице, склонившейся к реке, метровый протёс и надпись на нём, заплывшая прозрачной серой:
«СВОРОТ НА ПУНКТ ГОЛЫЙ. ИДТИ НА ВОСТОК ПО ЗАТЁСАМ ШЕСТЬ КИЛОМЕТРОВ».
Рядом с лиственницей небольшой лабаз, спрятанный в тени деревьев. На нём под брезентом хранятся продукты, какие-то свёртки и всякая мелочь астрономов. К одному столбу пришита деревянными гвоздиками береста с лаконичной надписью: «Вернёмся десятого. Новопольцев».
Под лабазом лежит лодка вверх дном. На земле опорожненные консервные банки, рыбьи кости. У затухшего костра дотлевающие головёшки; сочится тоненькими струйками дымок, расплываясь по воздуху прозрачной, паутиной.
– Совсем недавно ушли. Это тот… Гаврюшка с женой. Их лодка, – говорит Василий Николаевич. – Уже четвёртый час. Что будем делать?
– Я не прочь идти ночевать на сопку, к астрономам. Ты не устал?
– С чего бы?.. Кстати, и рыбки унесём им, там на гольце уха в охотку будет.
Быстро разгружаем лодку, вытаскиваем её на берег. Свой груз складываем под лабаз. С собою берём только плащи и телогрейки – взамен спальных мешков – да небольшие котомки.
Из-под скал несёт предупреждающим холодом. На западе, куда бегут отяжелевшие тучи, в полоске света колышется радужный дождь. Он надвигается на нас. Уже на заречных марях копится серый липкий туман и на свежие ольховые листики легла пылью влага.
Но мы пойдём. Стоит ли обращать внимание на погоду? И что из того, если вымокнем?! На то в тайге и костёр. Ведь если выбирать для похода только солнечные дни, далеко не уйдёшь!
Бойке и Кучуму не терпится: бросаются то в одну, то в другую сторону – и убежали бы вперёд, но не могут разгадать, в каком именно направлении мы двинемся.
Через несколько минут мы уже пробираемся по чаще старого заглохшего леса. Впереди, показывая нам путь, бегут хорошо заметные на тёмных стволах деревьев затёски. Рядом с ними тропка, промятая копытами оленей да ногами человека. Её проложил рекогносцировщик, намечая на отроге пункт. Он же сделал и затёсы. После него прошли строители, астрономы, пройдут ещё наблюдатели, топографы.
Дико и глухо в старой тайге. Сюда не забегают живительные ветры юга. Сырой, тяжёлый мрак окутывает чащу. Чёрная от бесплодия земля пахнет прелью сгнивших стволов да вечно не просыхающими лишайниками. Даже камни тут скользкие от постоянной сырости. А молодые деревья чахнут на корню, не дотянувшись до света. Путь преграждают корявые, иссохшие сучья отмерших елей да полосы топей, замаскированных густым зелёным мхом.
Скоро, однако, лес впереди поредел, проглянула свободная даль. Но вершины отрога не видно. Кажется, тучи спустились ниже, и мы чувствуем их влажное дыхание, видим их всё более замедляющийся бег.
Лес обрывается. Тропа, перескакивая через россыпи, вьётся по крутому склону лощины. С нами взбираются на отрог одинокие лиственницы, да по бледно-жёлтому ягелю пышным ковром, прикрывшим мёрзлую землю, бегут полосы низкорослых стлаников. А у ручья, будто провожая нас, собрались белые берёзки. Всего лишь несколько дней, как появились на них молоденькие пахучие листики.
Деревья стоят тесно, спокойно, не шелохнётся ни одна веточка, как бы боясь растерять только что народившуюся красоту.
Постепенно растительность уступает место россыпям. Только стланики поднимаются высоко, хватаясь корнями за угловатые камни, и там, под гольцом, они стелются, словно в испуге, прижавшись к вечно холодной земле. Тропа постепенно отходит влево и набирает крутизну.
Вдруг впереди залаял Кучум. Мы остановились. Через несколько минут к нам вернулись собаки.
– Люди на тропе, – сказал Василий Николаевич и прибавил шагу.
Метров через двести мы вышли на прогалину, заваленную крупной россыпью, и действительно увидели двух человек. Один из них, мужчина, сидел, развалившись на камне. Рядом стояла маленькая женщина с тяжёлым заплечным грузом, устало склонившись на посох. При нашем появлении чуть заметная улыбка скользнула по её загорелому лицу. Это были Гаврюшка с женой, они тоже шли на голец к астрономам.
– Вот и догнали вас. Продукты несёте? – спросил я, здороваясь.
– Всяко-разно: мука, консервы, лементы…
– Ты что, Гаврюшка, жену нагрузил, а сам налегке идёшь? – сказал Василий Николаевич.
– Спину, паря, сломал, шибко болит, носить не могу.
– А мне показалось, что ты всё думаешь, как надо жить! – не выдержав, засмеялся мой спутник.
– А кто же за меня думать будет, жена, что ли? – И он затяжно вздохнул. – У тебя крепкий табак? – вдруг спросил он.
Василий Николаевич молча достал кисет, оторвал бумажку, закурил и передал его Гаврюшке. Тот постучал о камень трубкой, выскреб из неё концом ножа нагар и тоже закурил.
– Вы садитесь, отдохните, ещё времени много, – предложил я женщине.
Она, не снимая котомки, присела на камень и долго рассматривала нас внимательным взглядом. «Сколько покорности у женщин этого народа, и какое трудолюбие унаследовали они от своих матерей, вынесших на своих плечах всю тяжесть трудной жизни кочевников!» – подумал я.
Через несколько минут мы снова готовы продолжать свой путь. Женщина встала. Поправила груз на спине. В её глазах невыразимое безразличие и усталость.
Гаврюшка отворачивает голову, не поднимается. В глазах фальшивая боль.
– А ты кисет-то отдай, – говорит ему Василий Николаевич.
– Брать да отдавать – никогда не разбогатеешь, – пошутил тот, доставая из чужого кисета добрую горсть махорки и пересыпая её в свой. – Хорош табачок, а у меня – что трава: дым да горечь.
– Чужой всегда лучше, а разберись – из одной пачки, – ответил Василий Николаевич, запихивая в карман кисет, и вдруг повернулся к женщине: – Снимайте котомку, показывайте, что в ней, – сказал он приглушённым голосом.
Женщина, не понимая русского языка, удивлённо посмотрела на него и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот что-то сказал ей по-эвенкийски, и она, развязав на груди мешок, сбросила ношу.
Увидев, что мы перекладываем из её котомки в рюкзаки банки, мешочки, Гаврюшка вдруг забеспокоился, тоже развязал свою котомку, показывая, как на базаре, содержимое. Но Василий Николаевич сделал вид, будто не замечает его.
– Отдыхать будете или пойдёте? – спрашиваю я, стараясь придать своему голосу ласковость.
– Маленько посидим, потом догоним вас, – ответил Гаврюшка, передавая свою трубку жене, а по лицу его тучей расплывается обида: не понравилось, что мы не разгрузили его котомку.
Тропа ведёт на подъём и выводит нас в левую разложину. Неожиданно перед нами появляются из ольховой чащи два оленя-быка.
– Где-то близко лагерь каюров, – бросает Василий Николаевич.
Олени вдруг встрепенулись, вертят головами, нюхают воздух, понять не могут, откуда донесся звук. Животные поворачиваются к нам… Два-три прыжка в сторону, и они стремглав скачут по низкорослому ернику.
– Да ведь это сокжой! – кричит Василий Николаевич, хватая меня за руку.
А звери уже перемахнули разложину, торопятся на верх отрога. Какая лёгкость в их пугливых прыжках! Как осторожно они несут на могучих шеях болезненно-пухлые рога! Как ловко скачут по россыпи. Но любуемся недолго. Вот они выскакивают наверх, на секунду задерживаются, повернувшись к нам, и исчезают. За ними бросаются собаки, но куда там!..
Шумит ветер. Сыплется мелкий дождь. Тропа вьётся змейкой в гору. Впереди тёмно-зелёные стланики обрываются под выступами скал. Дальше голые курумы, потоками сбегающие навстречу растительности. Мы собираем сушник для костра, укладываем его поверх котомок и берём последний подъём.
Под ногами неустойчивая россыпь угловатых камней. Поднимаемся тяжело. Одежда мокнет от дождя. Кажется, уже близка и вершина. Но увы!.. За первым изломом её не видно. Терпеливо поднимаемся выше, но и тут нас поджидает разочарование: главная вершина гольца, где стоит пункт, ещё далеко за глубокой седловиной. Мы видим на ней пирамиду, две палатки и струйку дыма. Это подбадривает нас.
Неохотно спускаемся на седловину, жаль терять высоту.
Бойка и Кучум, почуяв жильё, мчатся к вершине. Мы видим, как они выскочили к палаткам, как там, на краю скалы, появились три человека и, заметив нас, машут руками. Затем двое из них спускаются навстречу.
– Нина! – кричит Василий Николаевич женщине, оставшейся на скале. – Клянитесь, что угостите оладьями, иначе повернём обратно-о!
– Поднимайтесь, не пожалеете! – доносится оттуда.
Нас встречают Новопольцев с рабочим, отбирают котомки, и мы взбираемся по выступам скалы.
На этой скучной вершине гольца, одиноко поднимающегося над ближними горами, вот уже с неделю работают наши астрономы Новопольцев и Нина Бизяева. С ними рабочий Стёпа, шустрый и разговорчивый парень. Пока он поднимался с нами, неся мою котомку, успел рассказать всю свою несложную биографию и даже личные секреты. Астрономам, видимо, уже надоело слушать его бесконечные повторы, и он обрадовался гостям, обрушился на нас. Ещё не вышли на вершину, а мы уже знали, что у него от брусники бывает расстройство желудка, что он «страстный рыбак, но забыл взять с собою крючки, что в прошлом году ему доктора вырезали слепую кишку…»
На пике всё обжито. Стоят палатки, низкие, как черепахи. Рядом с астрономическим столбом растянут на длинных оттяжках брезент, под ним инструменты, дрова и всякая походная мелочь. И здесь консервные банки, бумага. Посуда намеренно выставлена на дождь. Воду, как и дрова, жители гольца приносят из лощины, далеко отсюда, поэтому каждая капля влаги здесь драгоценность. На верёвке между палатками висят штаны и рубашки, тоже выброшенные на дождь с надеждой, что он их простирает.
Василий Николаевич останавливается у пирамиды, роется в боковом кармане гимнастерки, а в глазах озорство.
– Письмо вам, Нина. По почерку догадываюсь – с хорошими вестями.
Та встрепенулась, бежит к нему, в глазах её радость и тревога.
– Да доставайте поскорее! – торопит она.
– А как насчёт оладий?
– Будут, честное слово!
– С маслом или с вареньем?
– И с тем и с другим… Да не терзайте же меня, дядя Вася!
– Ладно, берите, – смягчается Василий Николаевич. Начинаются расспросы. Не часто бывают здесь гости.
Хмурится долгий вечер. Дождливые тучи ложатся на горы. В высоте гудит ветер, точно старый лес, когда по его вершинам проносится буря. Здесь, в поднебесье, на суровых вершинах гольцов, среди скал и безжизненных курумов, как нигде неприятно ненастье. Всё кругом таится, цепенеет в непробудном молчании. Сырость сковывает наши мысли, кажется – даже и камни пропитываются ею.
Возле нас ни провалов, ни скал, ни отрогов. Всё бесследно утонуло в сером непроглядном тумане. Кажется, остались на всей земле только палатки, пирамида и затухший костёр. Да где-то внизу мокнет под дождём Гаврюшка с женою. Его даже непогода не смогла заставить поторопиться.
Дождь загоняет всех в палатку. В ней сумрак. Пока рассаживались, Нина зажгла свечу и, не в силах сдержать волнения, вскрыла конверт. Письмо было написано неразборчивым, растянутым почерком, но от первой фразы у неё появилась улыбка на пухлых губах. Непрошеные слёзы побежали по щекам, падая на письмо и расплываясь по нему чернильными пятнами.
– Кажется, промазал, – сказал с сожалением Василий Николаевич. – Надо было спирту выговорить за такое письмо.
– Уж не беспокойтесь, сама догадаюсь.
– А что хорошего пишут? – полюбопытствовал он.
– От мамы письмо… Пишет, дома всё хорошо. Старенькая она у меня и больная, долго не было вестей, вот и изболелась душа. Что же это я расселась? – вдруг спохватилась Нина. – Значит, оладьи?
Новопольцев, тонкий, длинный, с трудом выталкивает свои непослушные ноги из палатки и вылезает на дождь. Пока он рубит под навесом дрова, разжигает железную печку, с которой астрономы не расставались и летом, Нина занимается тестом. Хотя она работает проворно, но руки не всегда делают то, что нужно. Вероятно, мысли о доме уносят её с вершины гольца далеко-далеко, к родному очагу, к старушке матери.
– Фу ты, господи, кажется, вместо соды опять соли положила! – с досадой говорит она, отрываясь от дум.
За ней из дальнего угла палатки наблюдает Василий Николаевич. Сидит он как на иголках, всё не по его делается: и мало Нина завела теста, и очень круто. Долго крепится, но не выдерживает:
– Дайте-ка я помогу вам размешать тесто, у меня оно сразу заиграет! – И он решительным жестом отбирает у неё кастрюлю.
– А что же мне делать?
– Накрывайте на стол, тут я сам управлюсь.
Через пять минут Василий Николаевич, забыв, что он всего лишь гость, уже орудовал сковородой возле раскаленной печки, складывая горкой пахучие оладьи. А хозяева удивлённо следили, как в его умелых руках спорилось дело.
Дождь мелкий, надоедливый, всё идёт и идёт. Где-то внизу, в непроницаемом мраке сырой ночи, остался Гаврюшка с женой.
Василий Николаевич стелет у входа плащ, бросает в изголовье котомку, прикрывается телогрейкой и на этом заканчивает свой большой трудовой день. Я тоже забираюсь в постель. Новопольцев и Нина сидят рядышком у свечи. Они привыкли ночью работать, вот и не спят. Она перебирает бруснику, собранную днём в лощине, вероятно для варенья, а он делает из бересты туесок. По их загорелым лицам скользят дрожащие блики огня. В их спокойном молчании, в ленивых движениях рук и глаз уже что-то сроднившееся. И я, засыпая, думаю: «Быть осенью свадьбе…»
В полночь туман слегка приподнялся, и неясными очертаниями прорезались ближние горы.
Но что это? С мутного неба летят белые хлопья. Не чудо ли – снег!
Я надеваю плащ и выползаю наружу.
Как стало свежо, как тихо! На лицо падают невесомые пушинки. Я чувствую жало их холодного прикосновения. В природе всё оцепенело, замерло. Неужели так страшны эти пушинки? Взгляните на них через лупу: какой симметричный узор, какая нежная конструкция из тончайших линий, как всё в них совершенно! И вот эти хрупкие создания облачного мира падают на палатку, на камни, на мох, превращаясь в безобидную капельку влаги. Но их ведь миллиарды, больше! И в каждой – микроскопическая частица холода.
Бесшумно, медленно, густо падает с неба неумолимая белизна. Пушинки уже не тают на охлаждённой земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность своей бархатистой чистотою. Под их покровом сглаживаются щели, бугры, россыпи, зелень. На глазах неузнаваемо перекраивается пейзаж.
Перекраивается и исчезает. Чёрным, тяжёлым пологом ночь прикрывает одинокую вершину гольца и всё вокруг.
Заунывно поёт под навесом чайник, да звонко хлопает брезент, как бы отбиваясь от наседающей непогоды.
Новопольцев и Нина дежурят. Они надеются, что набежавший ветер разгонит черноту нависших туч, появятся звёзды и им удастся закончить наблюдения.
Я лежу, но не спится. Беспомощно мигает пламя свечи. В печке шалит огонь. Звенят палаточные оттяжки, с трудом выдерживая напор ветра.
…Перед утром меня разбудили чьи-то голоса. Выглядываю из палатки. Над заснеженным гольцом купол звёздного неба, перехваченный фосфорическим светом Млечного Пути. Быстро одеваюсь, разжигаю печь и выбираюсь из палатки.
Как всё к утру изменилось!
Ветер угнал непогоду к Становому. Всё успокоилось… Под звёздным небом поредел мрак ночи. Снег серебром расплылся по вершинам гор, сбегая широкими потоками на дно долин. А дальше, в глубине провала, над седеющим лесом дотаивают клочья тумана.
Новопольцев стоит у «Универсала», установленного на бетонном столбе. Он наводит ломаную трубу на звёзды, делает отсчёты по микроскопам, снова повторяет приём, Нина, в полушубке, в валенках, низко склонилась над журналом, освещённым трехвольтовой лампочкой. Из-под карандаша по строчкам быстро бегут цифры, она их складывает, делит, интерполирует, выводит итог.
Ворон простудным криком вещает утро. Из палатки высовывается лицо Стёпы, изуродованное затяжным зевком. Заспанными глазами он смотрит на преобразившийся мир, на звёздное небо, на заваленный снегом лагерь, а губы шепчут что-то невнятное.
Откуда-то снизу доносится легкий шорох.
Вскакивают собаки, бросаются за палатки, и оттуда ко мне под ноги выкатывается серый комочек. Мгновение – и он у Нины на спине. Крик, писк, смятение. Собаки сгоряча налетают на Нину, валят её. Кучум уже открыл страшную пасть, хочет схватить добычу, но вдруг даёт тормоз всеми четырьмя ногами и носом зарывается в снег у самого края скалы. А комочек успевает прошмыгнуть в щель. Два-три прыжка по карнизам, и мы видим, как он катится от скалы вниз по мягкой снежной белизне. Бойка и Кучум заметались в поисках спуска.
– Это ещё что за баловство! – слышится строгий окрик Василия Николаевича, и собаки, вдруг поджав хвосты, присмирели, неохотно возвращаются к нагретым местам. – Кого это они?
– Белку. Тут их дорога через хребет. Ой, как же я напугалась, дядя Вася! – говорит Нина, поднимаясь и отряхивая с полушубка снег.
Стёпа босиком побежал по снегу в палатку к Василию Николаевичу. Тут уж действительно не зевай, пользуйся случаем, не жди, когда тебя попросят высказаться, тем более что Стёпа не любит слушать, предпочитая всему свои рассказы.
Наконец-то Новопольцев сделал последний отсчёт и вместе с Ниной занялся вычислениями. Нам с Василием Николаевичем можно бы и покинуть уже голец, но я решил дождаться результатов вычислений.
Из-за ближайшей вершины выплеснулась шафрановая зорька и золотистым глянцем разлилась по откосам гор. Утро! Свежо, как в апреле. Воздух прозрачен, и на душе легко-легко!
Вот и солнце. Сколько света, блеска, торжества!.. Но что сталось с цветами, боже мой! Только что пробились из-под снега бледно-розовые лютики, единственные на всей вершине. На смёрзшихся лепестках, обращённых к солнцу, зреют прозрачные крупинки слёз. Кажется, цветы плачут, а лучи небесного светила утешают их. Какая удивительная картина – цветы на снегу! Почему-то веришь, что они будут жить и будут украшать мрачную вершину гольца.
Кто это поднимается к нам по склону? Так и есть: Гаврюшка! Солнце растревожило даже такого ленивца. Он шагает медленно, важно, опираясь на посох. Даже не оглянется, чтобы проверить, идёт ли следом жена. Уверен, что иначе и быть не может. И действительно, та еле плетётся за мужем, сгибаясь под тяжестью котомки.
– Долго же ты шёл, Гаврюшка! Ждали ещё вчера, никак заблудился? – встречает его искренне обрадованный Стёпа.
– Паря, спину сломал, скоро ходить не могу.
– Часто же ты её ломаешь, поди, и живого места не осталось. Где ночевали?
– У каюров. Они медведишко убили, свежего мяса вам принёс, – сказал Гаврюшка, показывая посохом на котомку, что висела за плечами у жены.
Позже я посоветовал Новопольцеву как-то повлиять на Гаврюшку и раскрепостить эту щупленькую, безропотную женщину.
– Не раз говорил я с ней, слушать не желает. Твердит одно: «Гаврюшка шибко больной, ему работа худо». А этот больной за присест съедает несколько килограммов мяса…
Стёпа пригласил гостей к себе в палатку. Угощал табаком, чаем и, пользуясь их терпением, без конца что-то рассказывал. «Хороший он парень, с душой, и что это за „болезнь“ прилипла к нему?..» – говорил о нём Василий Николаевич.
До завтрака закончили вычисления. Всё оказалось в порядке, и можно было снимать лагерь. Дальнейший путь астрономов – к озеру Токо.
Прощаемся надолго. Вряд ли ещё раз сойдутся наши тропы с астрономами в этом огромном и безлюдном крае.
Стёпа идёт с нами до соседнего распадка, где живут каюры, и вернётся на голец с оленями.
Из-за большого похолодания уровень воды в Зее упал до летнего. Присмирев, река оскалила мелкие перекаты, заплясали по ним беляки. Подниматься по реке при таком уровне легче, поэтому мы не стали задерживаться: как только попали на берег, загрузили своё ветхое судёнышко, и оно, подталкиваемое шестами, стало подниматься вверх против течения.
Реку постепенно сжимают отроги. Долина заметно сужается, и там, где бурый Оконон сливается с Зеей, она переходит в узкое ущелье. Береговой лес заметно здесь мельчает, редеет, лепится лоскутами по склонам гор и, убегая ввысь, обрывается у границы верхних курумов.
Каким титаническим трудом реке удалось пробить себе путь среди нависших над нею отрогов! Правда, ещё и сейчас в этом ущелье не всё устроено. И мечется Зея, разбивая текучие бугры о груды скал и валунов, непрерывно чередующихся то справа, то слева, и от этого весь день в ушах стоит пугающий рёв.
Гулко отдаются удары шестов о скользкие камни. Руки устают от взмахов. К онемевшей спине липнет мокрая рубашка. Поднимаемся медленно, тяжело. Лодка, управляемая Василием Николаевичем, осторожно ныряет по узким проходам, со стоном взбирается на горбы бурунов встречного потока.
Наш путь однообразен, идёт сплошными кривунами. Изредка под утёсами встретится заводь, только там и отдохнёшь. В ущелье становится всё более тесно, сыро, глухо. Это каменистая щель со скудной береговой растительностью, с заплесневелыми скалами, с бесконечными шиверами и нескончаемым грохотом гнетёт человека, делает безнадёжным путь. Радует только немеркнущее голубое небо, нависшее над взбесившейся Зеей.
Нигде ни признака живого существа, ни следа зверя, ни крика птиц. Даже кулички, чьё существование неразрывно связано с водою, и те не выдерживают этого нескончаемого рёва реки, не живут здесь.
Не заходят сюда и люди.
Единственная тропа пастухов связывает окружающие нас пустыри с жилыми местами. Она идёт от устья Купури правобережной стороной, далеко от Зеи, вьётся по отрогам, преодолевая крутые перевалы. Да и эта единственная тропа посещается эвенками всё реже и реже. Левобережная же сторона Зеи из-за скального рельефа недоступна ни для каравана, ни для пешехода.
Мы первые рискнули на долблёнке пробраться в верховья реки. Чего только не пережили за эти дни! Сколько раз купались в холодной воде! Разбивали лодку на перекатах. Дважды сушили груз. Были минуты, когда препятствия казались непреодолимыми, и тогда думалось мне, что Василий Николаевич, крепко выругавшись, повернёт назад. Но нет, он продолжал горбить спину, работал шестом и выходил победителем.
Выше устья Оконона, километров через пятнадцать, ущелье распахнулось. Стало просторнее, светлее. Мы ещё поднялись километра на три и там на низком берегу решили дождаться своих. Дальше вообще на лодке идти трудно: уж очень крутой спад у реки, много каменистых шивер.
Причаливаем к берегу, разгружаем лодку. Выбираем место для стоянки. Высоко в небо тянется столбом дым костра, выдавая присутствие человека. Снова мы видим шустрых куличков, слышим, как воркуют в чаще дикие голуби, замечаем коршунов, с высоты высматривающих добычу. Собаки, должно быть, догадались, что здесь будет длительная остановка, убежали в тайгу. У Бойки и Кучума забота: надо узнать, кто поблизости живёт, и нет ли тут косолапого. С медведями у них давнишние счёты.
Нас первыми заметили комары, и буквально через несколько минут орды этих кровопийц уже кружились над нами, липли к лицу, к рукам, заполняли воздух своим отвратительным гудением. А ведь всего несколько дней назад их было совсем мало!
На севере по вершинам заснеженных гор плывёт отсвет заката, а над головою клубятся легкие облачка, пронизанные последними лучами солнца. Меркнет долгий летний вечер. Мир кажется необыкновенно ласковым, безмятежным. И твои мысли спешат вперёд, как парусник, гонимый легким ветерком по морской бегучей зыби.
Река взбивает на поворотах пену вешних вод. Мимо нас плывёт мелкий наносник и лесной хлам. У скалы его встречает шумная компания куличков, наших береговых соседей. Поодиночке или парами, они усаживаются на влекомые водой плавники, как будто отправляются в далёкое путешествие, и что-то выкрикивают скороговоркой:
– Тили-ти-ти, тили-ти-ти… (Вероятно: «Прощайте, прощайте…»).
Течение проносит их мимо, за поворот. Иногда на плавнике сидят трясогузки. Ну а эти куда, длиннохвостые домоседы? Скорее всего они плывут в разведку – разгадать странное для них явление: сколько бы куличков ни отправлялось по реке вниз, число их на берегу не уменьшается.
А ларчик просто открывается: как только кулички скрывались за поворотом и из виду терялся родной берег, у них пропадало желание к путешествию. Они, молча перелетев на противоположную сторону реки, тайком возвращались к скале и этим сбивали с толку доверчивых трясогузок.
Вода в Зее заметно посветлела, открывая любопытному глазу свои тайны. У самого берега, изгибаясь между камнями, тянется живая тёмная полоска. Даже незначительная волна, набегающая на гальку, разрывает её на несколько частей, и тогда сотни серебристых искр на мгновение вспыхивают в воде. Но не успеет волна откачнуться от берега, как тёмная полоска снова сомкнётся и непрерывной тетивой тянется вверх против течения.
Это мальки – потомство тайменей, ленков, хариусов, сигов. Сколько же их, боже мой! Вот уж много суток идут они вверх, может быть, будут идти весь июнь и июль. В их движениях заметна поспешность. Они, кажется, не кормятся, не отдыхают, какая-то скрытая сила гонит их вперёд. Но куда и зачем?
Позже, достигнув зрелости, они разбредутся по закоулкам речного дна и станут непримиримыми врагами. Но сейчас держатся сообща, так им легче обнаружить опасность: два глаза того не увидят, что сотни. А опасность подстерегает их всюду: за камнями, в складках песка, в мутной глубине. Вот и жмутся они к самому берегу, ищут мель, там меньше врагов. И как странно устроила природа: врагами этих маленьких существ являются чаще всего сами рыбы, родившие их. Тут уж не доверяй родственному чувству!..
Мне захотелось посмотреть, как мальки будут пересекать струи безымянного притока при его слиянии с Зеей. Иду по-над берегом. Вдруг рядом всплеск, мелькнула тень, и брызги серебра рассыпались по поверхности. Это мальки, спасаясь от страшной пасти ленка, выскочили из воды, а некоторые даже попали на сухой берег и запрыгали, словно на раскаленной сковороде. Я их вернул обратно в воду. Тёмная полоска, разорванная внезапным нападением хищника, снова сомкнулась и поползла вверх.
Приток стремительно пробегает последний перекат, сливается с Зеей. Мальки тугой полоской подходят к устью, ещё больше жмутся к мелководному берегу, как бы понимая, что здесь, под перекатом, их давно поджидают те, с кем опасно встречаться. Но сила инстинкта гонит их дальше. И вся эта масса исчезает, распыленная речной струёй.
Многие малявки откалываются от общей полоски и устремляются вверх по притоку. Быстрое его течение отбрасывает их назад, бьёт о камни, будто пытаясь заставить повернуть обратно, но не может. В этих крошечных существах живёт упрямое желание попасть именно в этот приток, а не в какую-то другую речку, пусть она будет во много раз спокойнее. Вот и бьются мальки со струей, лезут всё выше и выше. За перекатом тиховодина, там передышка. И снова перекат. И так до места…
Невольно хочется узнать: а где же их конечный путь? Они спешат к местам, где родились и откуда были снесены водою совсем крошечными, ещё не умевшими сопротивляться течению. И в этом их неудержимом движении к родным местам есть неразгаданная тайна. Непонятно, как эти маленькие существа, впервые поднимаясь вдоль однообразного берега Зеи, мимо множества притоков, безошибочно находят русла своих рек и как, поднимаясь по ним, угадывают свои места. С кетой происходят ещё более загадочные явления. Её также малявкой сносит река в море, жизнь она проводит в далёком океане и через несколько лет возвращается к родным местам, к истокам рек, проделав сложный и очень длинный путь в несколько тысяч километров. И все-таки её ничто не может сбить с правильного пути, она безошибочно находит свою реку, мечет в ней икру и погибает там, где родилась.
Эти мальки, что идут сейчас вверх по Зее, разбредутся по своим притокам и там, у родных заводей, проведут короткое лето. К зиме, повзрослев, они спустятся в ямы и будут служить пищей крупным рыбам, а весною уцелевшие снова повторят свой путь к родным местам.
Такая молодь поднимается и вдоль противоположного берега: это жители правобережных притоков. Весною, отправляясь в далекий путь, мальки строго придерживаются своей стороны и не нарушают «правил речного движения».
Мы уже собрались покинуть берег, как издалека донёсся крик филина.
– Это Улукиткан! – обрадовался Василий Николаевич.
Крик филина повторился ближе, яснее. Видим, на косу из тайги выходит караван. С ним наши собаки.
Шумно становится на нашей одинокой стоянке. Разгорается костёр. Людской говор повисает над уснувшей долиной. Отпущенные олени бегут в лес, туда же уплывает и мелодичный звон бубенцов.
– Орон[11] совсем дурной, постоянно торопится, бежит, будто грибы собирает, – бросает им вслед ласково Улукиткан.
Мне кажется, что только с завтрашнего дня по-настоящему начнется наше путешествие.
– Какие вести, Геннадий? – не терпится мне…
– Трофим вернулся из бухты, не хочет идти в отпуск, просится в тайгу… – Взглянув на часы, Геннадий забеспокоился: – Двадцать минут остаётся до работы!
Общими усилиями ставим палатку, натягиваем антенну. Геннадий устраивается в дальнем углу и оттуда кричит в микрофон:
– Алло, алло, даю настройку! Один, два, три, четыре… Как слышите меня? Отвечайте. Приём.
Я достаю папки с перепиской и разыскиваю радиограмму Трофима.
«Прибыл в штаб, – пишет он. – Здоров, чувствую себя хорошо. Личные дела откладываю до осени. Разрешите вернуться в тайгу. Жду указаний. Королёв».
«Почему он решил не ехать к Нине? – думаю я. – Неужели в их отношениях снова образуется трещина? Мы ведь давно смирились с мыслью, что в это лето Трофима не будет с нами, и вдруг… Правильно ли он поступает?»
Переговоры на этот раз со штабом не состоялись из-за помех в эфире. Отложили до утра.
…Полночь. Все спят. В палатке горит свеча. Я просматриваю радиограммы, накопившиеся за время моего отсутствия, пишу ответы, распоряжения. В подразделениях экспедиции обстановка за эти дни мало изменилась. Работы разворачиваются медленно, мешают дожди, половодья. Есть и неприятности. В топографической партии на южном участке одно подразделение, пробираясь по реке Удыхину, провалилось с нартами под лёд. Оленей спасли, а имущество и инструменты погибли. Нужно же было людям пройти длительный, тяжёлый путь по горам, почти добраться до места работы – и попасть в ловушку!
Потерпевших подобрали геодезисты, случайно ехавшие по их следу. В первый же день лётной погоды этому подразделению сбросят с самолёта снаряжение, продовольствие и одежду.
– Сколько времени? – спрашивает, пробуждаясь, Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, вылезает из спального мешка. – Куда думаете направить Трофима? – вдруг задаёт он беспокоивший его даже и ночью вопрос.
– В отпуск. Здоровье у него вообще неважное, после воспаления лёгких в тайге долго ли простудиться? Да и Нина будет, наверно, обижена его отказом приехать к ней.
– Не поедет он туда, зря хлопочете, – возражает Василий Николаевич.
– Это почему же?
– Знаю, истосковался он по тайге, а вы ему навязываете отпуск. Нина подождёт. Не к спеху!
– Не было бы, Василий, хуже. Трофим ведь не щадит себя. Боюсь за него. Мне всё кажется, будто он ещё мальчишка.
– Ну уж выдумали тоже – мальчишка! Смешно даже… У Трофима голова – дай бог каждому! К тому же он ведь что наметит – жилы порвёт, не отступится. Характер имеет, – убеждённо говорит Василий Николаевич.
Я достал радиограмму, адресованную Королёву, с предложением ехать в отпуск, и разорвал её, но новой не написал, отложил до утра.
Ночью, просыпаясь, я всё время думаю о Трофиме. Трудно сломить его упорство. Уж если он отложил поездку к Нине до зимы, его не переубедишь. Но и в тайгу посылать его после такой болезни было бы безрассудно. Что же делать?
Утром ко мне под полог пришёл Геннадий.
– Возьмите к себе радистом Трофима, тут ему будет лучше.
– А ты куда?
– Мне в августе в институт, далеко уходить в тайгу нельзя. Пошлите в другое подразделение, поближе к жилым местам.
– Может, надоела тебе кочевая жизнь?
– Что вы!.. Из-за неё в геодезический институт иду. Но ведь так будет лучше и для меня, и для Трофима.
На этом и порешили.
Утром я дал телеграмму в штаб Плоткину отправить Трофима на самолёте к нам и увезти Геннадия.
Нам придётся здесь задержаться до прибытия самолёта.
После завтрака мои спутники отправились осмотреть косу, где мы собираемся посадить «У–2», а я беру дневник и иду на берег притока. Против меня галечный остров, отгороженный от большой воды наносником. Его середина занята переселенцами: берёзками да тальничком, выбросившими раньше других нежную зелень листвы. А на краю, что ближе ко мне, лежит мокрым пятном лёд – остаток зимней наледи. При моём появлении с острова поднялись две желтогрудые трясогузки. Покружились в воздухе, попищали и снова уселись на колоде рядом со льдом.
Казалось, ничего удивительного нет в том, что две трясогузки кормились на острове или проводили на нём свой досуг. Сколько птиц за день увидишь, вспугнёшь! Вольно же им, имея крылья, жить где хотят. Но тут я имел случай наблюдать интересное явление.
Часа два я сидел на берегу притока, склонившись над дневником. А взгляд нет-нет да и задержится на колоде, где сидели трясогузки. «Почему они так безразличны к окружающему миру?» – думал я, всё больше присматриваясь к ним.
Всем птицам весна принесла массу хлопот. Кажется, и минуты у них нет свободной: надо поправить гнёзда, натаскать подстилки, определить места кормёжек. А сколько времени отнимают любовные игры, да и песни – без них тоже нельзя.
Птицы весь день в суете. Но эта пара трясогузок, сидящая на колоде, словно не замечает весны, будто не собирается обзаводиться потомством. Не перелётные ли это трясогузки? Тогда их хлопоты где-то далеко впереди. Но ведь перелёт уже закончился. Может быть, это странствующие бездомники? Тогда что их приковывает к этому островку?
Я стал более внимательно присматриваться к ним. Пролетит ли близко шмель, вспорхнет ли бабочка, побежит ли по колоде букашка, кажется, ничего этого они не замечают. Только изредка какая-нибудь из них молча качнёт своим длинным хвостом, вот и всё.
Вижу, к ним на островок подсели две другие трясогузки. Они стали быстро-быстро бегать по гальке, хватали насекомых на лету, на камнях, на мелком наноснике и беспрерывно перекликались между собою тоненькими голосами. В их движениях заметная поспешность, будто между какими-то важными делами они урвали минутку покормиться. Неужели у трясогузок, сидящих на колоде, какое-то горе? Но какое?
Я уже не мог больше оставаться просто наблюдателем, снял сапоги, засучил штаны и перебрался на остров. Какая холодная вода! Не успел я погрузить в неё ноги, как тысячи острых иголок глубоко вонзились в тело. Не помню, как перемахнул протоку.
Вспугнутые моим появлением трясогузки исчезли. Но стоило мне подойти к колоде, как они появились снова и, усевшись поблизости на камне, с заметным беспокойством следили за мною. Разгадка пришла сразу, с первого взгляда: из-подо льда, размякшего на солнце, неровным контуром вытаял верхний край старенького гнёздышка, устроенного под тальниковым кустом. Вот и ждут трясогузки, когда оно освободится совсем, чтобы поселиться в нём, чтобы отдать дань весне.
Сколько вокруг прекрасных мест и в тени, и на солнышке, под старыми пнями! Куда лучше и безопаснее острова! Свили бы себе новое гнёздышко и зажили как все. Но нет, не хотят. Они ждут терпеливо и, может быть, мучительно, когда смогут занять своё хотя и старенькое, но родное жилище.
Я разбросал остаток льда и освободил из него гнездо. Оно было очень ветхое, сырое и требовало капитального ремонта. Не верилось, чтобы трясогузки поселились в нём. Ну а если они в нём родились и первый раз в жизни, открыв глаза, увидели эту крупную гальку, из которой сложен остров, тальниковый куст, край наносника и голубое просторное небо над ним – как, должно быть, дорого для них всё это!
Кому не приходилось после долгой разлуки возвращаться к родным местам, где всё до мелочей знакомо, мило, близко! Вот и пронеслось опять в воображении несвязными обрывками моё далёкое детство: ветхая калитка у плетня, дыра в подворотне, где лазил я когда-то с Каштанкой; спрятанные казанки под похилившимся порожком, воробьиные гнёзда, яблоки за пазухой из чужого, соседнего, сада. Как всё это сейчас дорого! Разве есть на земле место теплее того, где впервые начал ходить, скакал верхом на хворостине, играл в прятки, со страхом слушал сказки про Бабу-ягу, а после, крепко сдружившись с ребятами, ходил на реку, в лес, ездил в ночное, впервые познал те ощущения, которые рождает горящий во тьме костёр? Верно, родные места иначе и ярче окрашены, чем все остальные…
Косые лучи солнца скользили в просветах по-весеннему потемневшего леса. Жаркий, издалека прилетевший ветерок еле шевелил кроны, и где-то внизу по реке, за поворотом, бранились кулички.
Я возвращался на стоянку, находясь во власти воспоминаний о родном крае, о далёком Кавказе.
Самолёт будет при наличии погоды во второй половине дня.
Людей одолевает скука. Лиханов, скрючив спину, чинит сёдла, смачивая слюною нитки из оленьих жил. Василий Николаевич, навалившись грудью на Кучума, выдирает самодельной гребёнкой из его лохматой шубы пух. Увидев меня, собака вдруг завозилась, стала вырываться, визжать, явно пытаясь изобразить дело так, будто человек издевается над нею.
– Перестань ёрзать, дурень! Тебе же лучше делаю, жара наступает, изопреешь, – говорит Василий Николаевич, посматривая на морду Кучума через плечо. – Ну и добра же на нём, посмотрите! – подаёт он мне пригоршню пепельного, совершенно невесомого пуха.
– А что ты хочешь с ним делать?
У Василия Николаевича по лицу расплывается лукавая улыбка. Прищуренными глазами он скользнул по Лиханову и, будто выдавая свою заветную тайну, шепчет:
– На шаль собираю.
– Кому?
– Нине, конечно. Осенью свадьбу справлять будем, вот мы и накроем невесту пуховым платком из тайги. Уж лучшего подарка и не придумать!
– Это здорово, Василий! По-настоящему хорошо получается.
– Беда вот, никак не уговорю этого дьявола! – И он кивнул головою на Кучума. – Силён, бес, того и гляди уволочет в чащу.
– А ты сострунь его…
– Не за что… – И лицо Василия Николаевича размякло от жалости. – Разве провинится, ну уж тогда походит по нему ремень. Как думаешь, Кучум?
Пес прижал уши, глаза прищурил, явно готовится к прыжку. Я жду и молча подаю знак ему: дескать, пробуй вырваться. И действительно, стоило Василию Николаевичу повернуться, как Кучум, словно налим, выскользнул из-под него, перемахнул через груз, накрытый брезентом, – и поминай как звали!
Василий Николаевич вскочил, кинулся было догонять, но, споткнувшись о колоду, остановился.
– Никуда не денется, придёт! А уж шаль Нине будет на славу!
Уже полдень. Неподвижен воздух, густо настоянный хвоей. Пахнет булыжником и прогретой лиственничной корою. После долгой зимней стужи, после холодных туманов земля распахнула отогретую солнцем грудь, чтобы вскормить жизнь.
Самолёт на подходе. Мы все дежурили у костра. Столб дыма, поднявшийся над ущельем, должен быть виден далеко. Небо, всполоснутое дождём, ярко-голубое. Воздух на редкость прозрачный. Гольцы с одной стороны политы ярким светом солнца, с другой – покрыты тенью, и от этого заметнее выделяются и изломы и линии отрогов.
Но вот у дальнего горизонта появляется точка: не то коршун, не то самолёт – не различишь. До слуха долетает гул мотора.
Машина обходит нас большими кругами. Лётчик ощупывает площадку. Ему сверху хорошо видны её границы и подход.
Наша встреча с Трофимом была трогательной. Мы были рады, что он здоров, по-прежнему жизнерадостен и разделит с нами трудности походной жизни. Геннадий распрощался с нами и с этой машиной улетел в штаб.
На следующий день, десятого июня, мы начали своё путешествие к невидимому Становому.
Раненько мы уже на ногах. Солнце палит немилосердно. Олени сбежались к дымокурам, приманив за собою из лесу полчища комаров. Удивительно, с какой быстротою размножился гнус. Ведь неделю назад он ещё не беспокоил нас.
Когда были сняты палатки и сложены вьюки, я вспомнил, что в моём дневнике остались незаконченными записи наблюдений за трясогузками. Изменилось ли их «настроение», когда они увидели освобождённое из-подо льда гнездо? Я вышел на берег Зеи. Остров пустовал: ни трясогузок, ни куликов. Пришлось перебрести протоку, иначе я унёс бы с собою неразгаданную тайну.
Гнездо оказалось «отремонтированным», и в нём на скудной подстилке уже лежало крошечное яйцо. Хозяева, видимо, улетели кормиться или проводят утро в любовных играх.
Пробираемся с караваном вдоль Зеи. Тут сухо. Но чаща пропускает нас вперёд только под ударом топора. Это не нравится Улукиткану. Ему хочется попасть к подножию гор – справа от нас.
– Может, там звериный тропа есть, пойдём, – говорит он, сворачивая из зарослей.
Но за краем багрового леса нас встречает топкая марь, захватившая почти всё ложе долины. Только изредка видны на ней узкие полоски перелесков. Олени грузнут, тянутся на поводке, заваливаются. Слышится крик, понукание, угрозы. Всё же добираемся до средины мари, а дальше – болота. На подступах к ним вырос густой непролазный троелист. Улукиткан опускает палку в воду, но дна не достаёт. Покачав головой, старик прищуренными глазами осмотрел местность и, не увидев конца болотам, молча поворачивает обратно к реке.
На берегу даём передышку оленям, идём дальше. Солнце в зените. Комар поредел. Теперь нас сопровождает отвратительный гул паутов. На оленей нельзя смотреть без сожаления. Бедняжки – связанные ремнями друг с другом, да ещё с тяжёлыми вьюками, они не имеют возможности защищать себя. А пауты наглеют, садятся на голые спины, на грудь, к нежной коже под глазами. В муках животные быстро теряют силы. Падают уши, из открытых ртов красными лоскутами свисают языки.
Улукиткана не покидала мысль перевести караван через марь к подножию гор. В поисках прохода он вёл нас стланиковой чащей вдоль высокоствольного берегового леса. От зноя всё затаилось, молчало. Только гул реки сотрясал воздух.
Старик неожиданно остановил караван и, низко пригибаясь к земле, стал что-то рассматривать. Вдруг он схватил повод, повернул оленя и стал поспешно уводить нас своим следом обратно в лес.
– Все уходи отсюда, скоро уходи! – кричал он, поторапливая животных и оглядывая равнину с заметным беспокойством.
Но там ничего подозрительного не было заметно. Лишь кое-где на мари неподвижно торчали засохшие лиственницы да видны были горбы земли, выпученные вечной мерзлотою. Однако беспокойство старика заразило нас, и мы, слепо следуя за ним, скрылись в лесу из виду.
На первой прогалине караван приткнулся к толстой лиственнице, остановился. Кажется, со всей тайги слетелись пауты. Никогда они не были такими свирепыми, как в этот знойный полдень. Олени безвольно попадали на землю и уже не сопротивлялись.
Пока мы с Улукитканом сбрасывали вьюки с оленей, остальные таскали валежник и мох. Дым костра – отпугнул от стоянки паутов. Но животные продолжают лежать в полном изнеможении.
– Что испугало тебя, Улукиткан? – спросил я.
– Ты разве ничего не видел? Там новую тропу сокжой топтал, – совсем свежий, сегодняшний.
– Надо было ею и идти через марь.
– Обязательно пойдем, зверь лучше нас знает, как болото обойти.
– Зачем же вернулся?
– Пусть олень отдохнет. А ты, если сокжой нас не видел, охота ходи. Сейчас он на гору побежал, скоро к речке вернётся, потом опять на гору побежит, и так весь день туда-сюда, от паута спасается… Минута не стоит. Шибко худой время для зверя! Иди с ружьём на Зею.
Жара спадёт не раньше как часам к пяти, тогда успокоится и паут. Раньше нечего и думать трогаться в путь. Я решил воспользоваться предложением Улукиткана, посмотреть, как ведёт себя дикий олень в эти жаркие июньские дни. Натягиваю на голову накомарник, беру карабин и тороплюсь к реке.
– В такую жару зверь немного слепой, немного глухой, только нос правильно работает, – напутствует меня старик.
Незаметно крадучись, выхожу на береговую гальку. Зея, стремительная, гневная, проносится мимо, разбивая текучий хрусталь о грудь чёрных валунов. Тонкие, стройные лиственницы столпились на берегу и смотрят, как весело пляшут буруны на перекатах, как убегает в неведомую даль шумливая река.
Слева от меня небольшая заводь, чуть прикрытая желтоватой пеной. А ещё ниже, у поворота, заершился наносник из толстых деревьев, принесённых сюда в половодье. Стоит он прочно на струе, расчёсывая космы бурного потока. А за рекою, на противоположной стороне, поднялись отроги, и по ним высоко побежал непролазной стеною лес. Там, в высоте, на дикой каменистой земле он хиреет, сохнет, пропадает.
На берегу быстрой реки в тихий солнечный день нет прохлады. Пауты наглеют, жалят сквозь рубашку и, кажется, сотнями иголок, тупых и ржавых, сверлят тело. Я не успеваю отбиваться, а укрыться негде. В тени они ещё злее.
Вдруг впереди, за ельником, послышался грохот гальки. Глаза мои останавливаются на узенькой полоске береговой косы, откуда долетел этот звук. Я не успеваю скрыться, как к реке выскакивает огромный олень, уже вылинявший, рыжий. Пришлось так и замереть горбатым пнём возле ольхового куста, на виду у него. Левая нога отстала и повисла в воздухе, руки застыли на полувзмахе.
Вижу, сокжой бежит по косе, наплывает на меня. Ноги вразмёт, гребёт ими широко, во всю звериную прыть. Но корпус уже отяжелел от долгого бега. Голова ослабла, и из широко раскрытого рта свисает длинный язык. Вот он уже рядом. «Неужели не видит?» – проносится в голове. Но зверь вдруг, глубоко засадив ноги в гальку, замирает в пятнадцати шагах, бросая на меня сосредоточенный взгляд. Какой редкий случай рассмотреть друг друга! Каюсь, что не взял фотоаппарата, хотя снять зверя невозможно в этом молчаливом поединке: малейшее движение – и он разгадает, что перед ним страшная опасность.
Я не дышу. Даже боюсь полностью раскрыть глаза. А два проклятых паута, один на носу, другой над бровью, больно, до слёз, вонзают свои острые жала сквозь накомарник. А зверь стоит предо мною, позолочённый жарким солнцем, огромный, настороженный, красивый, и тоже, кажется, не дышит.
Как дьявольски напряжён зверь в этот момент, пытаясь понять, что за чудо прилепилось к ольховому кусту и было ли оно тут раньше! В другое бы время ему достаточно одного короткого взгляда, теперь же он зря пялит на меня свои большие глаза, торчмя ставит уши. Всё в нём парализовано бешеным натиском паутов. Хотя эта сцена длится всего несколько секунд, но мне их достаточно, чтобы на всю жизнь запомнилась необыкновенная встреча.
Какое счастье для натуралиста увидеть в естественной обстановке так близко оленя именно в том возрасте, когда от него разит силой и дикой вольностью! А ведь если бы не пауты, разве представилось бы мне это редчайшее зрелище?
Во внешнем облике этого сокжоя, в упругих мышцах, в откинутой голове, в раздутых докрасна ноздрях как-то особенно резко заметны черты самца. Он весь кажется вылитым из красной меди. Какие изящные ноги, как пропорционально его тело! Будто великий мастер оттачивал его. Только почему-то не отделал до конца ступни ног, так и остались они несоразмерно широкими, тупыми и очень плоскими. Что-то незаконченное есть и в голове сокжоя. Мастер, кажется, нарочито оставил её слегка утолщённой, чтобы не спутать с заострённой головой его собрата – благородного оленя. Но какие рога! Хотя они ещё не достигли предельного размера, их отростки ещё мягкие, нежные, обтянуты белесоватой кожей, но и в таком далеко не законченном виде они кажутся могучими и, может быть, даже чрезмерно большими по сравнению с его длинной, слегка приземистой фигурой. Из всех видов оленей сокжой носит самые большие и самые ветвистые рога.
Зверь, словно опомнившись, трясёт в воздухе разъеденными до крови рогами и с отчаянием, перед которым отступает даже страх, проносится мимо меня. Я вижу, как он в беге широко разбрасывает задние ноги, как из-под плоских копыт летят камни. И, кажется, уже ничего не различая впереди, зверь со всего разбега валится в заводь. Столб искристых брызг поднимается высоко, и на гальку летят клочья бледно-жёлтой пены.
Теперь только я успеваю укрыться за кустом. Мне никогда не приходилось видеть, как купаются в реке звери.
Сокжоя почти не видно за пылью взбитой воды, мелькают лишь рога да слышится глухой, протяжный стон: не то от облегчения, не то от бессильной попытки стряхнуть с себя физическую боль. Но вот звуки оборвались, успокоилась заводь. Сокжой стоит по брюхо в воде, устало пьёт и беспрерывно трясёт то своей усыпанной блестящей пылью шубой, то могучими рогами. Даже в реке его не оставляют пауты. Он начинает злиться, бить по воде передними ногами и неуклюже подпрыгивать, словно исполняя какой-то дикий танец.
Каким забавным кажется взрослый сокжой в этих необычных для него движениях! Он напоминает мне купающегося ребёнка, с восторгом шлёпающего по воде руками и ногами.
Но всему, кажется, есть предел. Зверь, будто почуяв опасность, вдруг выскочил на берег. Он опять ищет спасения в беге. Я мгновенно поворачиваюсь к нему, ложе карабина прилипает к плечу.
Грохочет выстрел. В знойной тишине коротко огрызается на него правобережная скала. Пуля, обгоняя сокжоя, взвихривает пыль впереди него. Это мне и нужно! Зверь круто поворачивает назад и, охваченный страхом, несётся на меня.
Глаза тревожно шарят кругом, ноги готовы вмиг отбросить в сторону тяжёлый корпус.
Теперь всё подозрительное вызывает в нём страх. Увидев меня, он бросается в реку, огромными прыжками скачет через заводь и исчезает в бурном потоке Зеи. А над косой носятся обманутые пауты, не понимая, куда девался зверь. Сокжой, благополучно миновав наносник, выбирается на крутой противоположный берег и скрывается в зелёной чаще леса.
Пора возвращаться. Солнце сушит позеленевшую землю. В полуденной истоме млеет тайга. Ни птиц, ни звуков, даже комары присмирели. Стрекозы бесшумно носятся в горячем воздухе.
В лагере тоже покой. Стадо отдыхает, плотно прижавшись к дымокурам. Люди под пологами пьют крепкий чай.
По долине вдруг пробежал ветерок, встревожился лес, повеяло прохладой. Олени, разминая натруженные спины, разбрелись по лесу.
Часа через два наш караван уже пробирался по чаще и болотам.
Предположение Улукиткана оправдалось: тропа, проложенная сокжоем, помогла нам благополучно перейти марь, выйти к подножию левобережных гор, образующих долину Зеи. Как только под ногами оказалась сухая земля, проводники повеселели, Николай запел, растягивая однотонные звуки. А Улукиткан взобрался на своего оленя и, покачиваясь в седле, покрикивал ободряющим голосом на животных.
Мы продолжаем продвигаться на север. Долина всё так же просторна. Русло Зеи на всём своём протяжении прижимается к правой стороне долины, стачивая спадающие к ней крутые отроги гор.
В тучах гаснет кровавый закат – вестник непогоды. Вечер холодный. Угрюма, без птичьих песен, лиственничная тайга. Пора подумать о ночёвке.
Улукиткан торопит оленей. За озерком он сворачивает влево, переводит караван через густую осоку, и олени мягко зашагали по бархатистому мху к поляне. Неожиданно из зарослей багульника выскакивает заяц. Мелькает по просветам, несётся вперёд, точно удирая от стаи борзых, но вдруг останавливается, поднимается на задние лапы, разочарованно оглядывается – за ним никто не гонится.
– Счастье твоё, косой, что собаки отстали! – говорит добродушно Василий Николаевич.
У края поляны мы остановились на ночлег. Заяц ещё долго наблюдал за нами, потом неохотно поковылял в перелесок.
На второй день в полдень мы поднялись на небольшую возвышенность. Наконец-то видим Становой! Его скалистые гряды протянулись перпендикулярно направлению долины, как бы преграждая нам путь. Хребет, когда на него смотришь с юга, кажется грандиозным и недоступным.
По небу бродят, как хмельные, облака. Это опять к непогоде. Улукиткан торопится. Непременно хочет сегодня добраться до устья Лючи и успеть до дождя переправиться на правый берег этой быстрой речки.
Когда нет солнца, когда тучи давят на горы и шальной ветер рыщет по тайге, неприветливо бывает в этом пустынном крае. Нет здесь цветистых полян, красочных лужаек. Даже летом ваш взгляд не порадуют заросли маков, огоньков, колокольчиков. Открытые места, хотя мы и называем полянами, – это не то, что обычно понимается под этим словом. Их глинистая почва почти никогда не прогревается солнцем, тут вечная мерзлота, и растительность на ней очень бедная. Ерник, кочки, обросшие черноголовником, да зелёный мох – вот и всё. И всюду вода. Она образует или сплошные болота, затянутые троелистом, или сети мелких озеринок. Сама же тайга, покрывающая три четверти долины, редкая, захламлённая, а деревья низкие, комелистые, корявые. Всё это: и кочки, и мох, и стылые озёра, и горбатые скелеты лиственниц, склонившихся в последнем поклоне, – делает картину суровой. Только стланики здесь благодушествуют!
Одиноко чувствуешь себя в этих забытых местах. Человек не оставил здесь ни могил, ни огнищ, ни брошенных чумов. Лишь изредка увидишь уже сгнивший пень и с трудом различишь на ней след топора. Значит, когда-то сюда заходили люди. Какая нужда гнала их в эту глушь и какой же нужно было обладать приспособленностью, чтобы просуществовать здесь, среди скупой природы! Но всё это было, конечно, давно. Нынешние потомки бывших кочевников эвенков не пожелают повторить горькую судьбу своих отцов.
Наши голоса, крик Майки, треск сучьев под ногами оленей непривычно отдаются в застойной тишине.
Мы выходим на широкую прогалину и слева у реки видим дымок. Вот уж этого никак не ожидали!
– Какой люди тут живут? Однако, ваши. Эвенки зачем сюда придёт? – в раздумье говорит Улукиткан, обращаясь ко мне.
– Здесь где-то должно быть подразделение рекогносцировщика Глухова. Может быть, он?
– Ваши или наши – нужно заехать, – вмешивается в разговор Трофим. И мы направляемся к реке через кочковатую марь.
Собаки прорываются вперёд, но быстро возвращаются. Значит, там чужие. Кто же это может быть?
С трудом выбираемся к реке. На берегу под толстой лиственницей дымится костерок, рядом с ним, подпирая спиной ствол дерева, сидит молодой парень. Он что-то достаёт из тощей котомки, кладёт в рот и лениво жуёт. Во взгляде, которым он встречает нас, полное равнодушие. Он даже не встал, будто ему было лень пошевелить длинными ногами. Кучум подошёл к нему, бесцеремонно обнюхал, посмотрел нахально в глаза и, решив, что человек ненадёжный, лёг рядом.
Это был рабочий из нашей экспедиции. Мы его сразу узнали.
– Здорово! Откуда идёшь? – спросил его Василий Николаевич.
– Откуда бы ни шёл – там меня уже нет.
– Ишь ты, ершистый какой, и здороваться не хочешь? Звать-то тебя как?
– Ну, Глеб.
– Имя подходящее. Что же ты тут делаешь?
– Вчерашний день ищу.
– Да ты, паря, опупел, что ли? Делом спрашиваю: куда идёшь? – повторяет сдержанно Василий Николаевич.
– В жилуху… – бурчит недовольно тот.
– Видать, широко шагаешь, штаны порваны да и подмёток не осталось, – говорит Трофим и оборачивается ко мне. – Останавливаться придётся, что-то неладное с парнем. Тут и пообедаем.
Мы быстро развьючиваем оленей, но животные не идут кормиться, так и остаются возле дымокуров. Меня очень встревожила эта неожиданная встреча. В поведении Глеба была какая-то странность. Не случилось ли что в подразделении?
– Ты у рекогносцировщика Глухова работал? – спрашиваю я.
– У него.
– Где же он сейчас?
– По речке Люче двинулся вверх.
– Разве на Окононе закончили работу?
– Кончили, иначе не поехали бы на Лючу.
– А ты почему не пошёл с отрядом?
– Ну чего пристали? Не пошёл, и весь сказ. Что я, пленный, что ли?
Глеб молча встал, расшевелил ногою костёр и, не поднимая головы, упёрся взглядом в огонь. В позе упрямство. Длинные руки кажутся ненужными, он не знает, куда их деть. Ноги тонкие, слабые. Лицо до крови изъедено комарами. Достаточно взглянуть на носки развалившихся сапог, перевязанных верёвочкой, на разорванную штанину, чтобы увидеть беспомощность этого человека.
– Как же ты это, собравшись в такую дальнюю дорогу, не запасся шилом, дратвой и иголкой для починки? Ведь через пять километров будешь голый и босый! – серьёзно подступает к Глебу Василий Николаевич. – И неужели ты думаешь, что отсюда можно человеку, не знающему местности, выбраться, да ещё такому неопытному?
– На плоту уплыву… – упрямится тот.
– На плоту? А знаешь ты, как вяжется плот и можно ли по Зее плыть? За первым поворотом пропадёшь.
– Э-э, какой люди! – возмущается Улукиткан. – Куда идёт – не знает, что слепой. Тут дурной тайга, кричи, зови, никто не придёт…
– Зачем ты ушёл от Глухова? Что произошло у вас?
– Говорю, ничего, ушёл, и всё!
– Чего вы к парню пристали? – улыбается Трофим. – Сейчас пообедаем, настроение у него исправится, он и сам всё расскажет.
Пока готовили обед, я заглянул в его рюкзак и поразился, с каким мизерным запасом продовольствия этот человек решил пересечь огромное пространство, отделяющее его от населённых мест. Пригоршни три хлебных крошек, две банки мясных консервов, узелок соли и три кусочка сахару не первой свежести – вот и всё. Ни топора нет, ни котелка, ни ложки, ни лоскута для заплаток. Только безумец мог отважиться на такой шаг. Или какие-то особые обстоятельства заставили его внезапно бежать из подразделения, прихватив что попалось под руку.
– Как же ты, Глеб, хотел сделать плот? – спрашиваю я. – Ведь у тебя и топора нет.
– Натаскал бы валежника…
– Из валежника плоты не вяжут, сразу на дно пойдёшь. Нужен сухостой, а его без топора не возьмёшь.
Глеб молчит, но взгляд его отмяк.
– Может, закурить дадите? – говорит он просящим, извиняющимся тоном.
– Так бы давно, с этого и надо было тебе начинать. Садись рядом. С хорошим человеком приятно посидеть, – приглашает Василий Николаевич. – Вот тебе кисет, закуривай. Бумажка есть?
– Ничего у меня нет…
– Ну и путешественник! Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Говоришь, уже пожил? Внуки есть?
От неожиданности Глеб смеётся, широко раскрывая рот.
– Да ты ведь весёлый парень, чего притворяешься? – И Василий Николаевич протягивает ему сложенную узкой лентой газету.
Все стали сворачивать цигарки.
Не курил Глеб, видимо, долго. Глотает дым жадно и рассматривает нас помутневшими глазами.
Нам ничего не оставалось, как взять его с собою, независимо от того, хочет он этого или нет. Хорошо, что всё так удачно сложилось, иначе он погиб бы, не пройдя и одной трети намеченного расстояния: развязка настала бы куда раньше, тайга безжалостна к беспомощным.
После обеда мы сразу стали готовиться в путь. Животные так и не покормились. В лесу предгрозовая духота и комариный гул. Я предложил Глебу положить свою котомку на вьюк оленя, ещё не зная, как он будет реагировать на наше решение взять его с собой. Парень повиновался.
По молчаливому сговору он стал нашим спутником.
Вечером я дам распоряжение начальнику партии Лемешу срочно посетить подразделение Глухова и выяснить обстоятельства, при которых ушёл от него Глеб.
Было пять часов, когда караван вышел к отрогам и взял направление на Становой.
Глеб отставал, и нам часто приходилось останавливаться, дожидаться его. Какое-то удивительное равнодушие жило в этом парне.
– Ты пошевеливай ногами, всех задерживаешь! – кричит ему Василий Николаевич. Но ему хоть бы что!
Тучи несли на могучих плечах дождь, воздух холодел. Далеко над хребтом сверкала молния.
Улукиткан с опаской поглядывал на небо, поторапливал уставших животных. Ему непременно хотелось дотащиться до устья реки Лючи. Там и место затишнее и хороший корм для оленей. Вот караван вынырнул из высокоствольной береговой тайги, прошёл краем горы и упёрся в отрог, обрывающийся небольшой скалой у реки. Это и было устье Лючи.
Старик соскочил с оленя, стал что-то рассматривать под ногами. Мы подошли к нему.
– Два-три дня назад тут люди ходи с оленями.
– Это наш отряд… Мы тут ночевали на острове… – сказал Глеб.
Поскольку нам всё ещё оставались неизвестными обстоятельства, заставившие Глеба сбежать из подразделения, я попросил Улукиткана проехать верхом следом Глухова и узнать, действительно ли он ушёл вверх по Лючи. А сами мы с караваном подошли к берегу реки, как раз против устья, где она сливается с широким, шумным потоком Зеи.
Междуречье у слияния рассекается рукавами этих рек на несколько островов, заросших вековою тайгой, с высокими наносными берегами. Посоветовавшись, мы решили перебрести Лючу и на одном из островов приютиться на ночь. В этом была своя прелесть: на острове всегда меньше гнуса и больше прохлады, да и сон здоровее. О большем мы и не мечтали.
Чёрная туча прикрыла солнце. Низовой ветер взрыл Зею, бросая на остров холодную речную пыль, гнул податливый тальник и трепал зубчатые вершины старых лиственниц.
На острове мы наткнулись на стоянку Глухова с небольшим балаганом из коры, под которым у него до этого хранился груз. Быстро развьючили оленей и стали ставить палатки. Работы хватало всем. С гор уже спускалась мутная завеса непогоды.
– Ты что же, Глеб, под балаган залез, уже разулся? Бери топор, руби колышки и помоги Трофиму палатку натянуть. Да поторопись, видишь, небо-то…
– Скоро собаки блох ловят, – огрызнулся Глеб, но топор взял и пошёл к тальнику, нехотя переставляя босые ноги.
– Молодой, а лентяй! Для себя сделать не хочет! – бросил ему вслед Трофим. – Если ночью не отдохнёшь, никуда не уйдёшь завтра.
Когда палатки (без помощи Глеба) были поставлены и груз накрыт брезентом, из-за реки донесся крик. Мы выскочили на берег. Это Улукиткан. Он кричал, угрожающе махал нам палкой и гнал рысью оленя, усердно подбадривая его ногами. «Неужели он что-то страшное обнаружил на следу Глухова?» – мелькнула у меня мысль. Я взглянул на Глеба, но лицо его выражало полное спокойствие.
Старик с ходу перемахнул реку и, не слезая с оленя, стал Николаю что-то доказывать на своём языке, грозился, тыча палкой в небо.
– Вы какой люди, слепой совсем, смотри, дождь в горах, вода большой придёт, зачем остров остановился, пропадай хочешь? Разве другой места нет? – кричал старик, тараща на меня гневные глаза.
– Да что ты, Улукиткан, этот остров стоит сотни лет! Посмотри, какие толстые лиственницы выросли на нём! Неужели ты думаешь, вода так высоко может подняться?
– Человеку дана голова, думай надо, что, почему. Ты смотри хорошо, эта протока новый, теперь вода большой придёт, остров будет драть! Надо скорей назад ходи…
Когда старик раздражался, он выговаривал русские слова с трудом, терял окончания, но мы понимали его. Николай с Трофимом бросились собирать оленей, мы свернули палатки и, побросав на спины животных груз, бежали с острова на материк.
– А ты, Глеб, почему не обуваешься? Вставай, надо уходить, – предложил я ему.
– Успею, а не то и тут переночую, балаган хороший.
– Без разговоров! Обувайся и догоняй!
Мы перебрели Лючи и сразу же на берегу остановились под защитой толстых лиственниц. Отяжелевшие тучи нависли грозной стеной. Надо было как можно скорее ставить палатки. Застучали топоры, забегали люди. Ветер с высоты уже хлестал полотнищем холодного дождя, слепил глаза, вырывал из рук палатку. Больших усилий стоило нам организовать ночёвку.
Глеб так и не пришёл. Мы возмущались, не зная, чем объяснить его поведение. Улукиткан не выдержал, поймал своего оленя, погнал его через реку на остров. Он лучше нас понимал, что сулят после жаркого дня чёрные тучи и что станет с рекою, когда с гор хлынет дождевая вода.
Мы, мокрые, замёрзшие, уже сидели в палатке, когда распахнулась чёрная бездна и оттуда брызнул пугающий свет молнии, на миг озарив угрюмые лица людей стволы лиственниц и грозные овалы туч.
Могучие разряды грома, потрясая долину, гулко прокатились по лесу, и тучи опустили к земле дождевые хвосты.
Улукиткан вернулся один. С его одежды ручьём стекала вода, он посинел от холода и еле ворочал языком.
– Какой худой люди Глеб! Я ему шибко хорошо говорил – уходи надо. Он, как глухой, не понимай.
– А ты бы балаган разломал, он бы и пошёл, – сказал Василий Николаевич с досадой.
– Э-э, если голова худой – сила не помогает, – ответил тот, сбрасывая с плеч мокрую телогрейку и закутываясь в дошку.
– С черта вырос, а ума не нажил!.. – буркнул Трофим.
За палаточной стеною, по чёрной притихшей тайге, по скалистым ущельям хлестал косой ливень. Ветер с диким посвистом налетал на лес, расчёсывая непослушные космы лиственниц, в клочья рвал воду в реке, завывал в дуплах старый тополей. А по горам гуляли чудовищные раскаты грома.
Мы остались без ужина – это не такое уж большое горе. Но без сна нельзя. Сон – главное в походной жизни, иначе не будет зарядки для следующего дня. Он как смазка в сложном механизме. Не важно, если он короткий и беспокойный, – на рассвете всё равно пробудишься и сразу встанешь. За сном немедленно наступает рабочий день без паузы, некогда потягиваться и нежиться в постели!
Небо гневалось. Удары потрясали землю. Стонала тайга. Казалось, что стоишь рядом с неукротимой титанической силой, и неудивительно, что ты весь охвачен ужасом и начинаешь верить, что в мире ничто не может устоять перед этой стихией.
Вот он, приветственный салют Станового!
Ночь навалилась густой чернотой. В палатке было тихо, никто не спал, все притаились, словно ожидая чего-то ещё более ужасного. Казалось, и остались только мы да палатка на уцелевшем крошечном клочке земли, а остальное: заснеженные вершины Станового, тропы, мари, тайга, необозримые дали и всё, чем жили мы эти дни, – сметено ураганом. С трудом верилось, что после этой страшной бури останется жизнь в горах да и сами горы.
Сколько необузданной силы таят в себе тучи!
Кто-то чиркнул спичкой, закурил. Далёким огоньком засветилась в темноте цигарка. Над ухом простонал каким-то чудом сохранившийся комар, и где-то за рекой прогрохотал обвал. Люди словно онемели, у каждого свои думы. Я перелез через чьи-то ноги, через ворох мокрой одежды, сваленной у входа, и выглянул из палатки. Ни неба, ни земли. Куда ни посмотри, всюду тяжёлая свинцовая тьма да бешеный ветер бьётся с лесом, пугая всё живое жутким воем.
И вдруг блеснула молния, отбросив тьму и осветив на миг потрёпанные лиственницы, вспухшую реку и за дождевой завесой остров. Но всё исчезло так же мгновенно, как и появилось, только в душе осталась щемящая боль за Глеба: «Прилепится же к человеку такое!» И тут же вспомнились собаки: где они, бедняжки, спасаются в такую непогодь?
Гроза отходила на север, сталкивая туда тучи. Послабел и дождь, но страшная тьма ещё не поредела и ветер ещё больше свирепел. Его разноголосый вой мешался в черноте с непрекращающимся треском падающих на землю великанов. То справа, то слева валились деревья, подминали под себя чащу; со смертным стоном они ложились, до конца не выстояв свой век.
И странно: даже когда ветер наконец стих, тайга по-прежнему шумела тревожно. С чёрного неба падали остатки дождя. Только теперь мы вспомнили об усталости. Кажется, можно уснуть.
Бедный Глеб! Как он там один на острове? Сумеет ли разжечь костёр?
При свете спички находим свои постели, устраиваемся кто где может. В палатке тесно, а во второй сложен груз. Но до утра недалеко, как-нибудь прокоротаем остаток ночи. Я забираюсь в спальный мешок, Василий Николаевич рядом что-то тихо жуёт. Мне есть не хочется, тороплюсь уснуть. Лиханов уже похрапывает…
Засыпая, тщетно стараюсь припомнить картину налетевшего урагана, не совсем ясно схвачены детали, нужные для записи, но мысли плывут стороной, а слух улавливает отдалённый, ещё неясный гул. В полусне пытаюсь уяснить, что это. Хочу проснуться, но не могу поднять головы, пошевелиться. Всё во мне отяжелело…
А гул доносится яснее, наплывает новой неотразимой бедой. Наконец я вырываюсь из полузабытья. Всё та же тёмная ночь. Вернулся ветер, снова бродит в вышине. Шумит исхлёстанный лес. Всё спит. «Как хорошо, что это был сон!» – думаю я, поворачиваясь на другой бок.
Вдруг справа, подобно взрыву, гигантская волна ударяет о каменистый берег. Все просыпаются, вскакивают. Что-то явно творится на реке. Слух улавливает странные звуки чего-то надвигающегося на нас как неизбежность. Казалось, будто какое-то чудовище, ворча, скребёт огромными когтями по дну реки, сглаживая вековые перекаты, руша берега и сталкивая в темноту выкорчеванные деревья. Всё это где-то рядом, давит на нас, шипит по-змеиному.
Я не могу найти свои сапоги. Трофим напрасно чиркает отсыревшими спичками. Улукиткан что-то бормочет на своем языке. Василий Николаевич уже на берегу и оттуда кричит неистовым голосом:
– Вода! Вода! Поднимайтесь! Вода прёт валом!
И будто в доказательство, из черноты кромешной мы слышим пугающие всплески – это падают в воду подмытые лиственницы.
Мы все выскакиваем разом кто в чём есть. Хотя бы звёздочка блеснула! Почему так долго тянется эта ужасная ночь? Глаза с трудом различают во мраке белёсую ленту Лючи и бегущие по ней уродливые тени. Это смытые водою деревья уплывают от своих берегов.
Зея и Люча, сплетаясь мутными волнами в один беснующийся клокочущий водяной клубок, уносят в темень богатую добычу.
Наше внимание приковывает остров. Его не видно в темноте, но там творится что-то невообразимое. Треск, стон падающих деревьев потрясают долину. Что-то с Глебом? Нас разделяет густой предутренний мрак и недоступная река. Мы бессильны что-либо предпринять. Трудно даже представить, какой ужас должен охватить человека, оказавшегося в такую ночь на размываемом острове!
– У-гу-гу! – кричит натужно Василий Николаевич, но его голос глушат река и долетающий с острова грохот.
Что же делать? Неужели парень должен погибнуть, заплатив дорогой ценой за свою страшную беспечность? Это ужасно ещё и потому, что всё должно свершиться почти на наших глазах. Даже если бы и была с нами лодка, никто бы не рискнул добраться до острова. Где-то в глубине сознания всё ещё живёт надежда: авось не весь остров сметёт вода.
Река пухнет на виду, лезет на наш берег. Уже стучат топоры: между трёх старых лиственниц лепится лабаз. Надо как можно скорее убрать с земли груз и самим бежать к скале, ведь вот-вот вода отрежет нам путь отступления.
Нужно немедленно делать плот. Как только река немного угомонится и перестанет нести лес, рискнём пробраться на остров.
В небе прорезалась звезда. Как мы обрадовались ей! А вот на востоке резкой чертою отделилось от горы небо. Светает! Чувствуется, что ещё немного – и природа торопливо начнет приводить себя в порядок после этой ночи. Но неуёмная река продолжает раздвигать берега, грязными ручейками просачивается в глубь равнины.
Лабаз уже загружен, накрыт брезентом. Улукиткан ищет оленей, чтобы прогнать их в более безопасное место. Мы подбрасываем на плечи рюкзаки, берём топоры, ружья, бежим к скале.
Вдруг из предрассветной мути до нас долетает неясный звук: не то прокричал филин, не то взревел зверь. Мы задерживаемся. В лесу тихо, только под ногами неприятно шуршит вода, смывая хлам.
Звук повторился ближе, такой же непонятный, внушающий тревогу.
– Однако, люди кричи, – говорит Лиханов, настораживаясь.
Я напрягаю слух и чувствую, как во мне всё леденеет от страшной догадки. Неужели остров… смыт?
– Спаси-и-ите… бра-атцы-ы-ы-и! – совершенно ясно долетает с реки. Глеб! Это он взывает о помощи.
Мы бросаемся на крик. Берег далеко и уже под водою. А крик… вот он… вон… проплывает мимо, уходит всё дальше и дальше.