Люсьену Декаву
Вставай! Бери свои штаны!
То коротки, а то длинны.
И куртку грубую!
Рубашку, скомканный берет.
Ботинкам этим сносу нет,
Носи до гроба их!..
Вот опять я один. Это так тяжело, так ужасно, так мучительно… Скоро я стану старым. И все это наконец закончится. Множество людей побывало здесь, в моей комнате. Они о чем-то говорили. Я даже не помню о чем. Их больше нет. Разбросанные по всему свету, они состарились, обрюзгли и опустились.
Вчера в восемь часов умерла мадам Беранж, консьержка. Из ночной темноты поднимается ураган. Здесь, на самом верху, мы чувствуем, как трясется дом. Она всегда была так добра, внимательна и преданна мне. Завтра ее хоронят на улице Соль. Ей было уже много лет, в самом деле, очень много. Я сказал ей в первый же день, когда она закашляла: «Ни в коем случае не ложитесь! Сидите в кровати!» Я опасался худшего. А потом… Стало совсем плохо…
Я ведь не постоянно занят этой дерьмовой медициной. Я напишу, что мадам Беранж умерла, тем, кто знал меня, кто знал ее. Где они?..
Я хотел бы, чтобы ураган становился все сильней и сильней, чтобы обвалилась крыша, чтобы весна больше не пришла, чтобы наш дом исчез.
Мадам Беранж знала, что все огорчения приходят вместе с письмами. Я даже не представляю, кому написать… Все эти люди далеко… Они уже совсем не те, они слишком забывчивы и непостоянны, им не до того…
Бедная мадам Беранж, ее одноглазую собаку заберут, уведут…
Все горе, принесенное письмами, вот уже почти двадцать лет копилось у нее. Оно там, в запахе недавней смерти, в ее невыносимом остром привкусе… Горе вышло наружу… Оно там… Рыщет… Оно знает нас, теперь мы тоже знаем его. Оно не уйдет больше никогда. Надо погасить в комнате свет. Кому я буду писать? У меня больше никого нет. Никого, с кем я мог бы спокойно встретить благородный дух смерти… а потом спокойно поговорить… Ты один и надейся только на себя!
Под конец моя бедная старушка не могла даже говорить. Она задыхалась, хватала меня за руку… Вошел почтальон. Он видел, как она умирает. Легкая икота. Все. Когда-то многие заходили к ней спросить обо мне. Все они далеко, очень далеко, они растворились, разъехались в поисках счастья. Почтальон снял кепку. Я мог бы выразить свою ненависть прямо сейчас. Это я умею. Но всему свое время. А пока я буду рассказывать. И расскажу такое, что со всех концов света они приедут только для того, чтобы меня убить. Тогда с этим будет покончено, и я буду удовлетворен.
В больнице, где я работаю, при институте Линюси, у меня уже были неприятности из-за моих рассказов… Мой кузен Гюстен Сабайо категоричен: мне следовало бы изменить стиль. Он тоже врач, но на другом берегу Сены, в Шапель-Жонксьон. Вчера у меня не было времени сходить к нему. Я как раз хотел поговорить с ним о мадам Беранж. Но я немного опоздал. Консультировать – тяжелое ремесло. К вечеру он тоже устает. Почти все люди задают утомительные вопросы. Торопиться бесполезно, все равно им приходится повторять все предписания по двадцать раз. Им доставляет удовольствие мучить тебя, заставлять говорить… Они и не подумают следовать твоим советам. Но они подозревают, что ты недостаточно усердствуешь, и для большей уверенности требуют: банки, рентген, анализы… Чтобы их простукали сверху донизу… Чтобы все измерили… Артериальное давление и тупость… Гюстен занимается этим в Жонксьон уже тридцать лет. А я своих придурков в один прекрасный день пошлю в Вилетт[2] пить теплую кровь. Надеюсь, это утомит их уже с самого утра. Я еще толком не знаю, что бы такое сделать, чтобы их отвадить…
Позавчера я наконец смог пойти навестить Гюстена. Его дыра в двадцати минутах ходьбы от моей, сразу же за Сеной. Погода была не очень. Все же я собрался. Я решил поехать на автобусе. Заканчиваю прием. Удираю через перевязочную. Но тут какая-то баба вцепляется в меня. Она растягивает слова, как и я. Это от усталости. У нее сиплый голос, это уже от пьянства. Она ноет, тащит меня куда-то. «Доктор, идемте, я вас умоляю!.. Моя доченька, моя Алисочка!.. Это на улице Рансьен!.. В двух шагах!..» Я не обязан туда идти. В конце концов, я уже закончил прием!.. Она настаивает… Мы уже вышли. Мне осточертела эта херня… Я починил сегодня уже тридцать мудил… Не могу больше… Пусть они кашляют! Харкают кровью! Развалятся на части! Пусть их вывернет наизнанку! Пусть они улетят на собственных газах!.. Мне наплевать на это!.. Но плакальщица хватает меня, бесцеремонно вешается на шею, дышит на меня своим отчаянием. Оно здорово отдает «бормотухой»… У меня нет сил сопротивляться. Она не отстает от меня. Может быть, на улице Касс, длинной и без фонарей, я дам ей ногой под жопу и смоюсь… Все же я слизняк… Я уже сник… И снова начинается та же песня: «Моя доченька!.. Я вас умоляю, доктор!.. Моя Алисочка!.. Вы же знаете ее?..» Улица Рансьен не так уж близко… Ну и влип же я… Я знаю, где это. За кабельным заводом. Я слушаю ее как в тумане… «Мы получаем только восемьдесят три франка в неделю… а у нас трое детей!.. И мой муж так ужасно со мной обращается!.. И сказать стыдно, дорогой доктор!..»
Я знаю наизусть всю эту дребедень. Воняет сгнившим зерном, в ее дыхании клокочет мокрота…
Вот и конура…
Я вхожу. Наконец могу сесть… Малышка в очках.
Я располагаюсь у ее кровати. Она вяло играет с куклой. Я пытаюсь ее развлечь. Я могу быть забавным, если постараюсь… Соплячка не так уж плоха… Она тяжело дышит… Все ясно, это воспаление… Я смешу ее. Она задыхается. Я успокаиваю мать. Эта корова хочет воспользоваться тем, что я попал в ее хлев, и тоже проконсультироваться. По поводу множества синяков на ляжках. Она задирает юбки: прожилки, как на мраморе, и даже глубокие ожоги. От кочерги. Вот каков ее безработный. Я даю совет… При помощи веревочки я заставляю ходить безобразную куклу… Она поднимается, опускается, доходит почти до дверной ручки… Все-таки это лучше, чем разговаривать.
Я слышу множество хрипов. В конце концов, это не так уж страшно… Я снова ее успокаиваю. Два раза повторяю одно и то же. Это начинает надоедать… Девочка уже смеется. И опять начинает задыхаться. Я пытаюсь помочь. Она синеет… Может, это дифтерит? Надо бы посмотреть… Взять мазок?.. Завтра!..
Приходит папаша. На свои восемьдесят три франка он может нажраться только сидром, на вино не хватает. «Я здорово пью. От этого хочется ссать!» – сообщает он мне сразу же. Пьет из горлышка. Показывает мне свой член… Мы пьем за то, что малыш не так уж плох. Меня больше интересует кукла… Я слишком устал, чтобы заниматься взрослыми и диагнозами. Все взрослые – настоящие сволочи! До завтра я не хочу видеть больше ни одного.
Мне плевать, что меня не принимают всерьез. Я пью еще за здоровье. Моя помощь бесплатна и к тому же сверхурочна. Мать опять напоминает мне о своих ляжках. Я даю последний совет. И спускаюсь по лестнице. По улице ковыляет маленькая собачонка. Она увязывается за мной. Сегодня ко мне все цепляются. Собачонка – крошечный фокс, черный с белым. Мне кажется, она потерялась. Эти наглые безработные меня даже не проводили. Уверен, что они уже начали драться. Слышны вопли. Пусть же он запихнет свою кочергу целиком ей в задницу! Чтобы образумить эту шлюху! Это ее отучит беспокоить меня!
Я иду налево… Точнее говоря, по направлению к Коломб. Собачонка бежит за мной… За Аньер находится Жонксьон[3], там мой кузен. Но собачонка сильно хромает. Она смотрит на меня. Не могу видеть, как она тащится. Пожалуй, лучше вернуться. Возвращаюсь через мост Бине и заводскую окраину. Больница еще не закрыта… Я говорю мадам Ортанз: «Покормим собачку. Пусть кто-нибудь купит мяса… Завтра позвоним… За ней приедут из „Общества защиты“. На ночь ее нужно запереть». И ухожу, успокоившись. Но собачонка оказалась очень пугливой. Ее, наверное, сильно били. Улица жестока. На следующий день, едва мы открыли окно, она не стала ждать, а выпрыгнула наружу, нас она тоже боялась. Она думала, что ее хотят наказать. Она ничего не понимала. И никому уже не верила. И это было ужасно.
Гюстен прекрасно меня понимает. Когда он голоден, от него можно услышать замечательные вещи. Ему доступен самый высокий стиль. Его мнению можно доверять. Он совершенно не завистлив. Он не требует от жизни слишком много. Когда-то он пережил разочарование в любви и не хочет с ним расставаться. Он говорит об этом очень редко. Это была легкомысленная женщина. Гюстен – исключительный человек. Он всегда остается верен себе.
А пока он пьет…
Сон для меня – мучение. Если бы я всегда хорошо спал, я никогда бы не написал ни строчки…
«Ты мог бы, – говорит Гюстен, – рассказать что-то приятное… иногда… В жизни не одна только грязь…» В определенном смысле это довольно верно. Мною владеет настоящая мания, я необъективен. А ведь было время, когда у меня постоянно гудело в ушах, когда меня лихорадило гораздо чаще, чем теперь, и я не был столь пессимистичен… Меня посещали прекраснейшие мечты… Моя секретарша мадам Витрув тоже делает мне замечания на этот счет. Она хорошо осведомлена о причинах моих страданий. Когда человек одарен, он невнимателен к своим шедеврам, способен их потерять. Я говорю себе: «Эта шлюха Витрув наверняка где-то их припрятала…» Настоящие жемчужины… куски Легенды[4]… просто бесподобные… Я настроен всерьез заняться ими… Для большей уверенности я перерываю все свои бумаги… И ничего не нахожу… Я звоню Делюмелю[5], моему агенту, и крою его, на чем свет стоит… Я хочу, чтобы он скрежетал зубами от злости… Чтоб он сдох! Ему на это наплевать! Он миллионер. Он мне советует взять отпуск… Наконец приходит моя Витрувиха. Я не доверяю ей. У меня для этого достаточно оснований. Куда ты девала мое гениальное произведение? – сразу нападаю я на нее. У меня есть по меньшей мере сотня причин подозревать ее…
Больница Линюси находилась около Порт Перейр. Она приходила туда почти ежедневно к концу приема и приносила мне то, что напечатала. Маленькое временное здание давно снесли. Мне там не нравилось. Все было расписано буквально по минутам. Линюси, крупный миллионер, создавший больницу, хотел, чтобы все лечились и выздоравливали бесплатно. Чертовы филантропы. Меня бы больше устроила работа в муниципальной больнице… Прививки… Справочки… Даже душ с ванной… В общем, лафа. Совсем другое дело. Но я не какая-нибудь важная птица, не франкмасон, даже не студент педагогического института и не умею как следует преподнести себя, я слишком много трахаюсь, к тому же у меня плохая репутация… Уже пятнадцать лет вся округа наблюдает, как я барахтаюсь: эти паршивые люмпены добились всяческих свобод и глубоко меня презирают. Еще счастье, что меня не выгнали. Я могу отвести душу только в литературе. Грех жаловаться. Мамаша Витрув печатает мои романы. Она ко мне привязалась. «Послушай, – говорю я ей, – дорогая мамуля, я последний раз повторяю! Если ты не найдешь мою Легенду, можешь считать, что нашей дружбе конец! Больше не будет трогательного сотрудничества!.. Ни кайфа!.. Ни выпивки!.. Конец всему!..»
Тут она разражается жалобами. Она в равной мере отвратительна, эта Витрувиха, и как человек, и как работник. Просто наказание. Она села мне на шею еще в Англии. Я дал клятву. Мы знакомы с ней уже давно. В Лондоне ее дочь Анджела заставила меня поклясться, что я буду всегда помогать ей. Надо сказать, что я это делал. Я сдержал обещание. Я поклялся Анджеле. Это было еще во время войны. К тому же она многое умеет. Ладно. В общем-то, она не болтлива, только любит предаваться воспоминаниям… Ее дочь Анджела была личностью. Глядя на ее мерзкую мамашу, в это трудно поверить. Анджела плохо кончила. Я расскажу все, если уж начал. У Анджелы была еще сестра, Софи-Лапша, она устроилась в Лондоне. А здесь жила ее племянница Мирей, такая же, как и все, – настоящая шлюха высокого класса.
Когда я переехал из Ранси в Порт Перейр, они обе последовали за мной. Теперь в Ранси все по-другому, уже нет ни крепостной стены, ни Бастиона[6]. Огромные черные развалины торчат из мягкой насыпи, как остатки гнилых зубов. И это не предел – город уничтожает свои старые десны. Через развалины, как ураган, проносится скорый поезд. Скоро везде будут только новые полунебо-полуземле-скребы. Вот увидите. Мы постоянно ругались с Витрувихой из-за перенесенных несчастий. Она все время пыталась доказать, что много страдала. Я этого не выношу. Но морщин у нее, конечно, больше, чем у меня! Бесчисленные морщины, отвратительные следы плотских наслаждений прошлых лет. «Наверное, это Мирей куда-то дела ваши бумаги!»
Я иду с ней, провожаю по набережной Миним. Они живут вместе около шоколадной фабрики Битронель, в так называемом отеле «Меридьен».
Их комната – невероятная груда хлама, разная дребедень, белье, все самое плохое и самое дешевое.
Мадам Витрув и ее племянница – обе потаскухи. У них есть три инъектора, куча разных приспособлений и резиновое биде. Все это размещается между двумя кроватями, и плюс огромный пульверизатор, прыскать из которого они так и не научились. Я не хочу сказать ничего плохого о Витрувихе. Возможно, она страдала в жизни гораздо больше меня. Это заставляет меня быть снисходительным. Иначе я вообще не дал бы ей спокойно жить. В глубине камина она прячет «ремингтон», так и не оплаченный до конца… Естественно… Я недорого плачу за печатание, всего шестьдесят пять сантимов страница. Но к концу эта сумма утраивается… Особенно, когда большой объем.
Что касается косоглазия Витрувихи, то я никогда не видел ничего подобного. На нее было страшно смотреть.
Когда она гадала, ее дикое косоглазие придавало ей значительность. Она сулила своим клиентам шелковые чулки… будущее… все в кредит. Впадая в безразличие или задумчивость, она водила глазами по картам, как настоящая лангуста.
Она приобрела влияние в округе только благодаря лотерее. Она знала всех рогоносцев. Показывала мне их через окно, и даже троих убийц: «У меня есть доказательства!» Я подарил ей старый аппарат Лобри для измерения артериального давления и научил делать массаж при расширении вен. Это пополнило ее побочные доходы. Но подлинной ее страстью были аборты, от них она отказалась бы разве что ради участия в кровавой революции, о которой бы все говорили и писали в газетах.
Наблюдая, как она роется в своем барахле, я испытывал отвращение, которое невозможно передать. А тем временем во всем мире вполне приличные люди попадают под грузовики… От мамаши Витрув исходил острый запах. У рыжих это бывает. Я думаю, что рыжие чем-то схожи с животными, их скотство по-своему трагично и предопределено их мастью. Я полностью в этом убедился, выслушав ее откровения… У нее постоянно жгло в заднице, и поэтому ей было трудно получить удовлетворение. Во всяком случае, с пьяным мужчиной. Даже когда было очень темно, ей не везло! Мне было ее немного жаль. Я в области высоких чувств достиг гораздо большего. Ей же это казалось несправедливым. Но когда придет мой час, я смогу умереть, ни о чем не жалея. Всю жизнь я был на содержании у Красоты. Я трахал ее в задницу, и делал с ней что хотел… Я должен в этом исповедаться. Я познал абсолютно все.
У нее не было сбережений, а стоит ли говорить, как быстро улетучиваются деньги. Чтобы жрать и продолжать наслаждаться жизнью, ей нужно было веселить или хотя бы удивлять клиентов. Это был настоящий ад.
Как правило, после семи часов эти жирные твари возвращаются домой. Жены моют посуду, а самцы запутываются в радиоволнах. Тогда-то Витрувиха и оставляла мой очередной роман, чтобы заняться кое-чем поинтересней. То на одной, то на другой лестничной площадке она демонстрировала свои чулки в сеточку и бесформенные вязаные кофты. Перед кризисом ее еще выручал кредит и способность заставать врасплох клиентов, теперь же она была вынуждена довольствоваться жалкой подачкой, которую в качестве компенсации обычно получают назойливые неудачники, проигравшиеся в карты. Это было уже слишком. Я пытался объяснить ей, что все это из-за япошек… Она мне не верила. Я сказал ей, что она нарочно выбросила мою замечательную Легенду на помойку…
– Это шедевр! – добавил я. – Зато теперь я уверен, что ее найдут!
Она просто завралась… Мы вместе рылись в куче хлама. Наконец с большим опозданием пришла племянница. Ее ляжки надо видеть! Просто туши свет… юбка в складку… Стиль выдержан до конца. Гармошка с разрезом… Все выставлено напоказ. Безработные всегда отчаявшиеся, чувственные и слишком бедные, чтобы платить. Липнут. «Ну и жопа!» – орут они ей… Прямо в лицо. Просто чтобы лишний раз подрочить в коридоре. Юнцы с тонкими, незаматеревшими чертами лица тоже стараются быть как все и раствориться в потоке жизни. Это уже гораздо позже она опустилась до самозащиты!.. После множества неприятностей… А тогда это ее забавляло…
Она тоже не смогла найти мою прекрасную Легенду. Она плевала на «Короля Крогольда»… Это волновало только меня. Она получила воспитание в «Корзиночке», клубе в Порт Брансьон, недалеко от железной дороги.
Когда я впадал в бешенство, они не спускали с меня глаз. Как «трахнутый», по их определению, я был вне досягаемости! Онанист, застенчивый, интеллектуальный и все такое. Но сейчас, к моему удивлению, они боялись, что я сбегу. Если бы я решился на это, интересно, что бы они стали делать? Я уверен, что тетка размышляла на эту тему довольно часто. Как только я заикался о путешествиях, по их лицам пробегали судорожные усмешки…
У Мирей, кроме удивительной задницы, были еще и романтические глаза, проникновенный взгляд, но при этом внушительный нос, шнобель, настоящее проклятие. Когда я хотел ее немного унизить, я говорил: «Кроме шуток! Чтоб мне пусто было, Мирей! У тебя совершенно мужской нос!..» Она умела замечательно рассказывать и любила плести небылицы, как моряк. Сначала она выдумывала всякую всячину, чтобы доставить мне удовольствие, а потом – чтобы меня позлить. Послушать хорошие истории – моя слабость. Она дурачила меня, вот и все. Наши отношения нужно было прекратить любым способом, ведь она уже тысячу раз заслужила взбучку, и именно от меня. Она наконец ее дождалась. Я действительно был очень великодушен… Я наказал ее за дело… Все это говорили… Те, кто был в курсе…
Не умаляя достоинств Гюстена Сабайо, я могу повторить еще раз, что ему не приходилось рвать на себе волосы из-за неправильных диагнозов. Он ориентировался по облакам.
Выходя из дома, он первым делом смотрел вверх. «Фердинанд, – сообщал он мне, – сегодня точно разыграется ревматизм! Ставлю сто су!..» Он говорил все это в небо и никогда сильно не ошибался, потому что досконально знал все о температуре и темпераментах.
– А! Вот внезапная сильная жара после холода! Запомни! Понадобится каломель[7], можно сразу сказать! Желтуха уже витает в воздухе! Погода меняется!.. Ветер дует с запада! Дождь холодный капает!.. Бронхит в течение пятнадцати дней! Не стоит особенно волноваться, пусть они сами лезут вон из кожи! Если бы это было в моей власти, я выписывал бы рецепты, лежа в кровати!.. По сути дела, Фердинанд, когда они приходят, начинается сплошная болтовня!.. Тем, кто на этом делает деньги, это простительно… но нам… Врачуй не врачуй… Знаешь, с чем это рифмуется?.. Я бы лечил их не глядя, этих придурков! Прямо отсюда! Они не будут задыхаться ни больше, ни меньше! Они не будут больше блевать, не будут менее желтыми, менее красными, менее бледными, менее скотоподобными… Такова жизнь!..
По правде говоря, Гюстен был абсолютно прав.
– Ты думаешь, что они больны?.. Они стонут… они рыгают… они хромают… они покрываются гнойными прыщами… Ты хочешь очистить свою приемную? Моментально? Даже от тех, которые хрипят от удушья?.. Предложи им бесплатное кино!.. аперитив!.. Увидишь, сколько их тогда останется… Они цепляются к тебе только от скуки. Ведь никого из них ты не увидишь перед праздниками… Несчастным, запомни мои слова, не хватает занятий, а не здоровья… Все, что они хотят, – это чтоб ты их развлекал, возбуждал, интересовался их отрыжками, газами… похрустыванием в костях… чтобы ты обнаружил у них лихорадку, изжогу… урчание и бульканье… что-то небывалое!.. Чтобы ты прогибался перед ними… жаждал им помочь!.. Для этого тебе дали диплом… Забавляться со своей смертью и самому ее приближать – таков Человек, Фердинанд! Они сами пестуют свой триппер, свои сифилитические язвы, все свои опухоли. Они им нужны! А то, что у них протекает мочевой пузырь и жжение в заднепроходном отверстии, не имеет значения! Но если ты хлопочешь о них, если ты сможешь их заинтриговать, они будут ждать тебя и перед самой смертью – вот заслуженная благодарность! Они не отвяжутся от тебя до конца.
Когда снова начинал лить дождь на трубы электростанции, он мне объявлял: «Фердинанд, вот и ишиас!.. Если их сегодня придет меньше десяти, я готов сдать свой диплом!» Когда же на нас с Запада налетала сажа, с самого сухого склона над печами Битронель, он растирал сажу на носу: «Я согласен, чтобы меня выебли в жопу! ты слышишь? если сегодня ночью все плевротики не будут харкать кровью! Черт побери!.. Меня еще двадцать раз разбудят!..»
Вечером он действовал просто. Он залезал на лесенку перед огромным шкафом. Происходила совершенно бесплатная и далеко не торжественная раздача лекарств…
– Сердечко пошаливает? Эй ты, оглобля? – спрашивал он у бесцветного существа. – Да нет вроде!.. – У вас нет жжений? А несварение?.. – Да! немного… – Тогда принимайте это, я думаю… На два литра воды… Это принесет вам огромное облегчение!.. А связки? Не болят?.. У вас нет геморроя? А как стул?.. В порядке?.. Вот свечи Пепе… Глисты тоже? Заметили?.. Вот двадцать пять чудесных капель… И в постель!..
Он предлагал на выбор все свои полки… Там были средства от всех расстройств, любых диатезов и маний… Больной, как правило, ужасно жаден. Стоит бросить ему в кулечек любую гадость, и он не попросит больше ничего, он хочет только смыться и очень боится, чтобы о нем не вспомнили.
Еще замечательней были консультации, которые проводил Гюстен. Он ограничивал их десятью минутами, тогда как они могли бы длиться два часа, если бы велись по всем правилам. Но мне не надо было учиться сокращать. У меня была своя отработанная система.
Я хотел поговорить с ним именно о моей Легенде. Ее начало нашлось под кроватью Мирей. Я очень разочаровался, когда прочел его. Моя поэма ничего не выиграла с течением времени. После годов забвения все это выглядело как прошедший праздник, плод больного воображения… У Гюстена обо всем было свое собственное мнение.
– Гюстен, – сказал я ему, – ты не всегда был так туп, как сейчас. Тебя задавили обстоятельства, работа, нереализованные желания, губительные наставления… Можешь ли ты хоть на мгновение возродить в себе поэзию?.. Ощутить небольшой подъем в сердце или хотя бы в члене? Чтобы выслушать феерическую, немного трагическую, но возвышенную… эпопею?.. Ты способен на это?..
Гюстен продолжал дремать на своей скамеечке перед лекарствами в широко распахнутом шкафу… Он и слова не вымолвил… он не хотел меня прерывать.
– Речь идет, как я уже говорил, о Гвендоре Великолепном, Принце Христиании… Начнем… Он испускает дух… в этот самый миг, когда я с тобой разговариваю… Кровь течет из двадцати ран… Армия Гвендора только что потерпела сокрушительное поражение… Сам король Крогольд отыскал Гвендора во время боя… Он разрубил его пополам… Крогольд не чистоплюй… Он сам вершит правосудие… Гвендор его предал… Смерть надвигается на Гвендора, и его конец близок… Послушай немного!
«Шум битвы стих вместе с последними проблесками дня… Вдали скрылись полки короля Крогольда… Тьму пронизывают хрипы огромной агонизирующей армии… Победители и побежденные как могут прощаются с жизнью… Тишина постепенно подавляет крики и хрипение, которые становятся все слабее и реже…
Погребенный под кучей соратников, Гвендор Великолепный еще истекает кровью… На рассвете перед ним предстает Смерть.
– Ты понял, Гвендор?
– Я понял, о Смерть! Я понял уже в начале этого дня!.. Я почувствовал в моем сердце, и в моих руках, и в глазах моих друзей, даже в походке моей лошади грустное и медленное очарование сна… Моя звезда угасла в твоих ледяных руках… Все исчезает! О Смерть! Столько угрызений совести! Я чувствую стыд!.. Посмотри на этих несчастных!.. Тишина вечности не может его облегчить!..
– В этом мире нет облегчения, Гвендор! Нигде, только в сказках! Все царства заканчиваются сном!..
– О Смерть! Дай мне немного времени… день или два! Я хочу знать, кто меня предал…
– Все предают, Гвендор… Страсти не принадлежат никому, особенно любовь, это лишь цветок жизни в саду молодости.
И Смерть совсем бесшумно забирает принца… Он не сопротивляется. Он сделался невесомым… А потом прекрасный сон овладевает его душой… Сон, который он часто видел, когда был маленьким, в меховой колыбели, в комнате для Наследников, около своей моравской кормилицы, в замке короля Рене…»
У Гюстена руки свисали между колен…
– Разве это не прекрасно? – спросил я его.
Он был осторожен. Не хотел снова становиться молодым. Он защищался. Необходимо, чтобы я ему еще раз изложил… Все «почему?». И все «как?»… Это не так легко… Это хрупко, как бабочка. Вдруг рассыпается, пачкает вас. Что толку? Я не настаивал.
Чтобы завершить мою Легенду, я мог бы обратиться к людям утонченным… которым знакомы чувства… тысячи различных оттенков любви…
Я предпочитаю выпутываться сам.
Часто утонченными становятся люди, не способные получить удовлетворение. Им приходится прибегать к самобичеванию. Подобное никогда не проходит даром. Я опишу вам замок короля Крогольда:
«…Восхитительный монстр в гуще леса, затаившаяся, подавляющая, высеченная в скале громада… окаменевший водопад… колонны, истерзанные фризами и уступами… разные башни… Издалека, от самого моря… вершины деревьев волнуются и разбиваются о стены замка…
Часовой, которого заставляет таращить глаза страх быть повешенным… Еще выше… На самом верху… На вершине Моранда, на Башне Королевской Казны, под порывами ветра трепещет стяг… На нем королевский герб. Перерубленная у шеи кровоточащая змея! Горе предателям! Гвендор испускает дух!..»
Гюстен не мог выдержать больше. Он спал… Он даже похрапывал. Я сам закрыл его заведение. Я сказал ему: «Пошли! Прогуляйся вдоль Сены!.. Тебе будет лучше…» Он предпочитал не двигаться… Я настаиваю, и он наконец соглашается. Я предлагаю ему пойти в маленькое кафе на другом конце Собачьего Острова… Там, несмотря на кофе, он тоже засыпает. И правильно, около четырех часов самое время поспать в бистро… В эмалированной вазе торчат три искусственных цветка. Все заботы оставлены на набережной. Даже старый пьяница у стойки примирился с тем, что хозяйка больше его не слушает. Я оставляю в покое Гюстена. Первый же буксир его, конечно, разбудит. Кот оставил свою даму и пришел поточить когти.
Когда Гюстен спит, он выворачивает руки ладонями вверх, и можно легко определить его будущее. Здесь есть решительность и твердость. У Гюстена наиболее сильна линия жизни. У меня, пожалуй, сильнее линия удачи и судьбы. Для меня осталась неясна продолжительность моей жизни… Я спрашиваю себя, когда это будет? У самого основания моего мизинца – бороздка… Может быть, маленькая артерия разорвется в мозгу? На изгибе Роландовой извилины?.. В складочке третьей доли?.. Мы с Метипуа часто рассматривали в морге это место… Это слегка шокирует… Небольшое отверстие, как след от булавочного укола, в серых бороздах… Через него вышла душа, фенол и все остальное. А может, это будет, увы, неофунгозное образование в прямой кишке… Я бы много дал за маленькую артерию… Что вам больше нравится?.. Метипуа был настоящим знатоком, мы провели с ним много выходных, рассматривая борозды… определяя причины смерти… Это воодушевляло старика… Он хотел немного помечтать. Он явно отдавал предпочтение внезапному славному разрыву двух сердечных желудочков, когда пробьет его час… Он был слишком избалован!..
«Самая восхитительная смерть, запомните это хорошенько, Фердинанд, это та, что поражает нас в наиболее чувствительных тканях…» Он говорил жеманно, изысканно, тонко, этот Метипуа, как люди времен Шарко[8]. Ему очень пригодилось исследование Роландовой извилины, третьей доли и серого вещества… Он умер в конце концов от сердца, при далеко не славных обстоятельствах… от приступа грудной жабы, криз продолжался двадцать минут. Он хорошо держался сто двадцать секунд, одолеваемый своими классическими воспоминаниями, намерениями, примером Цезаря… но восемнадцать минут он вопил, как хорек… Что ему вырывают диафрагму… Что ему в аорту вставляют десять тысяч бритвенных лезвий… Он пытался нам их выблевать… Это были не шутки. Он ползал по залу… Он разрывал себе грудь… Он скулил в ковер… Несмотря на морфий. Скулеж и вопли разносились по этажам и были слышны даже на улице… Он кончился под роялем. Когда маленькие артерии миокарда разрываются одна за другой, получается необыкновенная арфа… К несчастью, от грудной жабы не оправляются. А то на всех хватило бы мудрости и вновь обретенных познаний.
Нужно было кончать с размышлениями, приближалось время венерических. Они приходили в Пурнев, на той стороне Гаренны. Мы отправлялись туда вдвоем. Как я и предполагал, загудел буксир. Пора было идти. Обычно венерические очень изобретательны. В ожидании уколов больные гонореей и сифилитики делились своими познаниями. Сначала смущенно, потом с удовольствием. Как только зимой становилось темно, они сразу же собирались около скотобойни в конце улицы. Эти больные всегда очень нетерпеливы, они боятся, что больше не смогут, что у них не будет семьи. Когда мамаша Витрув пришла ко мне, она это сразу усекла… Подхватив свой первый триппер, эти милые молодые люди становятся очень грустными и огорченными. Она ждала их у выхода… Она играла на их чувствах… на их трогательном одиночестве… «У тебя очень сильно жжет, мой маленький?.. Я знаю, что это… я лечила… Я знаю удивительное снадобье… Пойдем ко мне, я тебе сделаю…» Еще две или три чашки кофе с молоком, и юнец давал ей отсосать. Однажды вечером у стены произошел скандал: один араб, возбужденный, как осел, трахал маленького кондитера, как раз около будки полицейского. Этот легавый, привыкший к детишкам, все слышал: шепот, жалобы и, наконец, вопли… Паренек бился, его держали четверо… Он все же вырвался и бросился в вонючую конуру, чтобы его защитили от этих мерзавцев. Тогда тот закрыл дверь. «Он дал себя кончить! Это точно!» – уверяла Витрувиха, комментируя происшедшее.
«Я видела легаша через жалюзи! Они там поймали кайф вдвоем! Что большой, что маленький – один черт!..»
Она не верила в чувства. Она судила заземленно и была близка к истине. Чтобы попасть в Пурнев, мы должны были сесть на автобус. «У тебя есть еще пять минут!» – сообщил мне Гюстен. Он совсем не спешил. Мы уселись на скамейку у перил моста.
Именно на этой набережной в доме № 18 мои добрые родители влачили унылое существование зимой девяносто второго года, что отбрасывает нас далеко в прошлое.
Тогда еще существовал магазин «Шляпы, цветы и перья». В витрине красовались всего три модели, мне об этом часто рассказывали. В том году Сена замерзла. А я родился в мае. Я – это весна. Пусть это неизбежно, но так тяжело стареть, видеть, как изменяются дома, трамваи, люди и их головные уборы. Короткое платье или шляпка колоколом, колесный пароход, аэроплан в небе – всегда одно и то же! Заставляет вас расчувствоваться. Я не хочу больше меняться. Я мог бы пожаловаться на многое, но я уже свыкся со всем, я грущу и любуюсь собой так же, как и гниением Сены. Тот же, кто заменит загнутый крючком фонарь на углу у двенадцатого номера, доставит мне большое огорчение. Все тленно – это факт, но мы уже достаточно «растлились» для нашего возраста.
Вот баржи… У каждой есть сердце. Оно бьется в полную силу, большое и тяжелое, в темном отзвуке арок моста. Этого достаточно, я раскисаю. Я уже не жалуюсь. Но не надо больше меня трогать. А в этом гнусном мире не стоит никогда слишком сильно вдохновляться, иначе можно умереть от перебора с поэзией. В каком-то смысле это было бы даже удобно. В отношении соблазнов и самых незначительных увлечений Гюстен придерживался моего мнения, только для достижения полного забвения он предпочитал выпивку. Пусть… В его галльских усах всегда оставалось немного браги и горечи…
Лечение венерических в основном заключалось в линиях, которые мы постепенно вычерчивали на большом листе бумаги… Этого было достаточно. Красная полоса: свежак… Зеленая: ртуть!.. И поехали! Навык довершал остальное… никаких проблем… Оставалось только колоть приправу в ягодицы, в сгибы рук… Для придурков это было как бальзам… Зеленый!.. Рука!.. Желтый!.. Ягодицы!.. Красный!.. два раза ягодицы!.. Ни черта не получилось! Опять в ягодицу! Висмут! Блядь! Вена течет! Черт!.. Жопа!.. Тампон!.. Не сбиться с ритма. Дежурства и снова дежурства… Очередям не видно конца… Обвисшие члены! На любой вкус! Головки в каплях! Сочащиеся! Гноящиеся! Плотное накрахмаленное белье, жесткий картон! Гонорея! Вперед! Королева мира! Задница ее трон! Греет летом и зимой!
Холодно только тому, кто сперва осторожничает! А потом доверяется тысячам блядских способов, чтобы влипнуть еще сильнее! Больше!.. Ведь Жульена в этом ничего не смыслит… Не возвращаться… Солгать нам! Вопя от радости… В мочеиспускательном канале иглы! Растянутая мотня! Член в рот! Впереди дырка!
Вот «История болезни-34», служащий в черном пенсне, застенчивый маленький хитрец, он специально ловит свою спирохету каждые шесть месяцев в публичном доме, чтобы искупить грехи собственным членом… он наполняет бритвенными лезвиями мочевые пузыри своих случайных знакомых, найденных им по объявлению в газете… «Она сама хотела!» – как он любит говорить… Этот «34» – огромный микроб! Он написал в нашем сортире: «Я гроза влагалищ!.. Я трахнул в задницу свою старшую сестру… Я был женат 12 раз!» Это пациент спокойный и не тяжелый, и он всегда счастлив, когда возвращается к нам.
Для нашего брата это просто подарок, во всяком случае, гораздо легче, чем делать железнодорожную насыпь.
Когда мы приехали в Пурнев, Гюстен выдал мне: «Скажи все же, Фердинанд… пока я спал, не пытайся мне врать… ты рассматривал линии на моей руке… Что же ты увидел?»
Я отлично знал, что его беспокоит печень, уже давно чувствительный выступающий край, и ужасные кошмары по ночам… У него начинался цирроз…
Часто по утрам я слышал, как его рвет в раковину… Я старался внушить ему, что для волнений нет причин. Помочь ему уже было нельзя. Важно, чтобы он не бросал работу.
В Жонксьон он почти сразу получил место в Бюро Благотворительности. После окончания учебы, благодаря небольшому аборту, иначе не скажешь, сделанному близкой подруге муниципального советника, бывшего в то время большим консерватором… Там он и пристроился, этот Гюстен, как крыса в норке. Все шло прекрасно. Его рука еще не дрожала. В следующий раз это случилось с женой мэра. Опять успех!.. В благодарность его назначили врачом для бедных.
Сначала в этой должности он понравился, причем всем. А потом, в один прекрасный момент, он перестал нравиться… Им надоела его рожа и его манеры… Они не могли больше его выносить. Тогда в ход было пущено все… Они доставляли ему неприятности. В свое время все прикладывались к его склянкам; теперь же его обвиняли практически во всем: что у него грязные руки, что он ошибается в дозах, что он не знает ядов… Что, наконец, у него пахнет изо рта… Что у него ботинки на пуговицах… Только когда его затравили до такой степени, что ему стыдно было выйти, и несколько раз повторили, что из него могут сделать мокрое место, все вдруг изменили мнение, его стали терпеть, без какого бы то ни было повода, только потому, что устали считать его таким противным и ленивым…
Вся мерзость, похоть, короста округа проходила перед ним. Он чувствовал желчную злобу канцелярских крыс из своей конторы. Утренняя изжога 14 000 алкоголиков этого округа, мокрота, изнурительные задержки мочи, которые не удавалось прекратить у 6422 больных гонореей, разрывы яичников у 4376 климактеричек, любопытствующая тоска 2266 гипертоников, непримиримое презрение 722 желчных, страдающих мигренями, подозрительное упорство 47 носителей солитеров, потом 352 мамаши аскаридных детей, беспокойная орда, сброд мазохистов с разными причудами. Экземные, белковые, сахаристые, зловонные, трясущиеся, вагинозные, бесполезные, «слишком», «недостаточно», страдающие запорами, поносами, кающиеся, вся грязь, весь мир в восприятии подонков выплеснулся ему прямо в лицо и маячил перед его пенсне тридцать лет, день и ночь.
В Жонксьон он влачил такое же жалкое существование, прямо над рентгеновским кабинетом. Там, в доме из обтесанного камня, у него были три комнаты, без перегородок, как и по сей день. Чтобы защищаться от жизни, нужны были плотины в десять раз выше Панамской и маленькие невидимые шлюзы. Он жил там со времен Большой Выставки, с прекрасных дней Аржантейля.
Теперь большие «билдинги» стоят вокруг этого учреждения.
Время от времени Гюстен еще пытался отвлечься… Он приглашал какую-нибудь девочку, но это случалось не часто. Как только появлялось чувство, к нему возвращалось его великое разочарование. После третьей встречи… Он предпочитал напиваться… На другой стороне улицы было бистро: зеленый фасад, по воскресеньям банджо, жареный картофель, хозяйка его прекрасно готовила. Спирт сжигал Гюстена, а я даже не пытался пить с тех пор, как у меня начало гудеть в ушах днем и ночью. Это убивает меня, вид у меня становится как у чумного. Иногда Гюстен меня осматривает. Он не говорит мне того, что думает. Это единственная запретная тема. Надо сказать, у меня тоже не все в порядке. Он знает об этом и старается меня подбодрить: «Валяй, Фердинанд, почитай мне эту, как бишь ее! читай, только не слишком быстро! Не жестикулируй. Это тебя утомляет, а на меня напускает туману…»
«Король Крогольд, его витязи, его брат Архиепископ, духовенство, весь двор после битвы отправились под сень шатра посреди бивака. Тяжелый золотой полумесяц, дар Халифа, не был обнаружен на месте во время передышки… Он венчал королевский балдахин. Капитан каравана, ответственный, был нещадно бит. Король ложится, он хочет уснуть… Он еще страдает от ран. Он не спит. Сон не идет к нему… Он ругает храпящих. Встает. Перешагивает, потирает руки, выходит… Снаружи так холодно, что он ежится. Хромает, но все же идет. Длинная цепь повозок окружает лагерь. Стража уснула. Крогольд идет вдоль защитных рвов… Он говорит сам с собой, спотыкается, опять восстанавливает равновесие. В глубине рва что-то блеснуло, огромное мерцающее лезвие… Там мужчина, который держит в руках переливающийся предмет. Крогольд бросается на него, опрокидывает, скручивает его (это солдат), перерезает ему горло, как свинье, своим коротким ножом… „Хо! Хо!“ – кудахчет вор через дыру. Он весь обмяк. Конечно. Король наклоняется, подбирает полумесяц Халифа. Он снова поднимается на край рва. Он засыпает там, в тумане… Вор наказан».
Ко времени кризиса мне угрожало увольнение из диспансера. Еще и из-за сплетен.
Я был предупрежден об этом через Люси Керибен, которая устроилась модисткой на бульваре Монконтур. У нее было огромное количество знакомых. Которые много сплетничали. Она приносила мне очень мерзкие сплетни. До такой степени отвратительные, что могли исходить только от Мирей… Я не ошибался… Ясно, откровенная клевета… Говорили о том, что я устраиваю пьяные оргии с клиентами из квартала. В общем, кошмар… Люси Керибен втайне была довольна, что я немного подмочил свою репутацию… Она была завистлива.
Итак, я жду Мирей, я притаился в тупике Вивиан, она обязательно там пройдет. Я не скопил еще достаточно денег, чтобы позволить себе быть писателем… Я мог впасть в нищету. Мои дела были плохи. Я вижу, как она идет… подходит. Я отпускаю ей такой пинок под зад, что она слетает с тротуара. Она сразу же поняла меня, но это не заставило ее говорить. Она просто собиралась встретиться со своей теткой. Она не хотела сознаваться, падаль. Ни в чем.
Больше всего меня волновало, зачем распространяются эти небылицы. И на следующий день я решил во всем разобраться.
Грубость ничего не давала. Особенно с Мирей, она становилась только еще более подлой, ей хотелось замуж. За меня или все равно за кого. Ей уже надоели заводы. К шестнадцати годам она успела побывать на семи в Западном пригороде.
«С меня хватит!» – говорила она. На «Хэппи Сьюс», на заводе английских конфет, она накрыла директора, когда его пердолил подмастерье. Ах! Славный завод! В течение шести месяцев она бросала всех дохлых крыс в большой чан с глазурью. В Сент-Уэне баба – главный мастер – взяла ее в оборот и приставала к ней в туалетах. Они вылетели оттуда вместе.
Капитализм и его законы – Мирей поняла их, когда у нее еще не начались месячные. В лагере в Марти-на-Уазе были мастурбации, свежий воздух и красивые речи. Она хорошо развилась. Каждый год в День федератов, воздавая почести Благотворительному обществу, именно она потрясала Лениным на конце длинного шеста от Куртин до Пер-Лашез. Легавые не могли прийти в себя, такая она была крутая! Ее великолепная задница поднимала за собой бульвар не хуже, чем «Интернационал»!
На танцульках, которые она посещала, «коты» даже не отдавали себе отчета в том, что у них в руках. Эта малолетка уже питала недоверие к «нравственности». В настоящий момент она гуляла с Робером, Жеженом и Гастоном. Но эти мальчики были обречены. Она бы с удовольствием отделалась от них.
С Витрувихой и ее племянницей приходилось быть готовым к чему угодно, старуха знала слишком много, чтобы однажды этим не воспользоваться.
Я давал ей деньги, но крошка хотела больше, она хотела все. Если я начинал говорить с ней нежно, ее это настораживало. Я повезу ее в Лес[9], говорил я себе. Она затаила злобу против меня. Нужно ее заинтриговать. В Лесу у меня были свои планы, я расскажу ей занятную историю, польщу ее тщеславию.
«Спроси у своей тетки, – говорю я ей… – Ты вернешься до полуночи… Жди меня в кафе „Бизанс“!»
И вот мы отправились вдвоем. Когда мы прошли Порт-Дофин, ее физиономия засветилась от удовольствия. Она любила богатые кварталы. Клопы в отеле «Меридьен» ужасали ее. Когда она снимала рубашку, оставаясь где-нибудь на ночь, ей было стыдно за следы укусов. Такие, как она, знали, каковы волдыри от клопов… Они все хорошо разбирались в разных дезинфицирующих средствах для прижиганий… Мечтой Мирей была комната без паразитов. Если бы она сейчас смылась, тетка бы снова ее впутала. Тетка рассчитывала, что та будет ее кормить, но я знал, что у нее уже есть «котик», который тоже претендует на это, Бэбер из Валь де Грас. Он кончил на кокаине. Он читал «Путешествие»…
Когда мы подошли к «Каскаду», я начал излияния…
«Я знаю, что у тебя есть почтовый служащий, который берется за плетку каждый раз, когда…»
Поначалу она была довольна, кокетничала со мной и откровенничала. Она рассказала мне все. Но когда мы добрались до Катлан, она не осмелилась идти вперед, темнота пугала ее. Она думала, что я позвал ее, чтобы в Лесу отомстить. Она ощупала мой карман, чтобы узнать, не взял ли я револьвер. У меня ничего не было. Она щупала мой член. Сославшись на проходящие автомашины, я предложил ей поехать на Остров, где можно было побеседовать спокойно. Она была настоящей шлюхой, ей трудно было получить наслаждение, а опасность ее завораживала. Гребцы на борту действовали беспорядочно, все время запутывались в ветках, ругались, падали, сбивали свои маленькие фонарики.
– Послушай, как утки в воде задыхаются от мочи!
– Мирей, – сказал я ей, едва мы уселись, – я знаю, ты сильна врать… правда тебя не волнует…
– Ну уж, – ответила она, – если бы я повторяла хоть четверть того, что слышу!..
– Хорошо, – остановил я ее, – я чувствую к тебе сострадание и даже симпатию… Не из-за твоего тела… не из-за твоего носа… Только твое воображение привлекает меня к тебе… Я вуайер! Ты будешь мне рассказывать разные гадости… Я посвящу тебе часть прекрасной Легенды… Хочешь, подпишемся вместе?.. Фифти-фифти? Ты заработаешь!..
Она любила разговоры о деньгах… Я рассказал ей, в чем дело… Я гарантировал ей, что кругом будут принцессы и настоящие бархатные шлейфы… и сплошь расшитые подкладки… меха и драгоценности… Столько, что их перестаешь замечать… Мы прекрасно договорились обо всех мелочах и украшениях, и даже о костюмах. И наконец, началась наша история.
«Мы находимся в Бредонне, в Вандее… Пора Турниров…
Город готовится к приему… Вот галантные маски… Вот нагие борцы… скоморохи… Их тележка проезжает, рассекает толпу… Вот жарятся блинчики… Группа рыцарей, облаченных в доспехи из дамасской стали… они приехали издалека… с Юга… с Севера… бросают друг другу мужественные вызовы…
Вот Тибальд Злой, трувер, он подходит к воротам города на закате дня, тащится по тропинке. Он доведен до изнеможения. Он прибыл в Бредонн искать убежища и крова… Он приехал к Жоаду, угрюмому сыну прокурора. Он собирается напомнить ему грязную историю, убийство лучника в Париже, у моста Менял, когда они были еще студентами…
Тибальд приближается… На переправе Сен-Женевьев он отказывается заплатить десятую часть франка и дерется с паромщиком… Прибегают лучники… валят его на землю… волокут. И вот его, со связанными руками, разъяренного, в лохмотьях, тащат к Прокурору. В бешенстве он отбивается, выкрикивает ему в лицо эту мерзкую историю…»
Мирей понравился стиль, она хотела еще что-нибудь добавить. Уже давно мы так хорошо не понимали друг друга. Наконец пришло время возвращаться.
В аллеях Багатель[10] гуляло лишь несколько парочек. Мирей была довольна. Ей захотелось понаблюдать за ними. Забыв про мою замечательную Легенду, она пустилась в рассуждения о том, всегда ли женщины согласны удовлетворить друг друга… Например, если бы Мирей захотелось поразвлечься со своими приятельницами?.. трахнуть их?.. особенно маленьких, хрупких, настоящих газелей?.. Мирей, которая, как атлет, покачивала при ходьбе плечами и тазом…
«Да у них, кажется, искусственные члены! Да они ж ради этого хотят, чтобы мы посмотрели! Вблизи, как они кончают! А вдруг это их еще больше заведет? Чтоб их вывернуло! Чтобы они там себе все разорвали, суки! Умылись собственной кровью! Захлебнулись собственным скотством!..»
Она прекрасно знала весь этот сказочный мир, Мирей, моя крошка! Она развлекалась, как могла… Внезапно я сказал ей: «Если ты расскажешь об этом в Ранси… я заставлю тебя съесть твои туфли!..» И схватил ее за горло под газовым фонарем… У нее уже был торжествующий вид. Я чувствую, она разнесет повсюду, что я веду себя как вампир!.. В Булонском лесу! Меня душит ярость… Подумать только, опять я оказался в дураках! Я отвешиваю ей несколько оплеух… Она хихикает, она меня не боится.
Из леса, из кустов, отовсюду появляются люди, чтобы посмотреть на нас, по двое, по трое, целыми группами. Мужчины держат свои хреновины в руках, юбки у дам задраны спереди и сзади. Наглые, насмешливые, бесцеремонные…
«Давай, Фердинанд!» – подбадривают они меня. Ужасный шум. Он доносится из леса. «Отделай как следует эту шлюху! Ее все равно ничем не прошибешь!» Ободряющие крики вынуждают меня быть грубым.
Мирей удирает, испуская пронзительные вопли. Тогда я догоняю ее, я стараюсь изо всех сил… Я пинаю ее ногами под зад. Звуки получаются тяжелые и глухие. К развратникам присоединяются новые, они толпятся сзади и спереди…
Они заняли все лужайки, их уже тысячи в аллее. И все время из темноты появляются новые… Все платья изорваны… сиськи трясутся… отрываются… маленькие мальчики без штанов… Кувыркаются, прыгают, подскакивают на лету… Некоторые повисают на деревьях… зацепившись задом… Старая карга, англичанка, таращится на меня из своего автомобильчика… Никогда ни у кого я не видел таких счастливых глаз… «Ура! Ура! Славный мальчик! – кричит она мне в радостном порыве. – Ура! Ты проткнешь ей матку! Люди окажутся среди звезд! Ты выпустишь из нее вечность! Да здравствует Христианская наука!»
Я прибавляю шагу. Я обгоняю ее машину. Я отдаю все силы, истекаю потом! В спешке я продолжаю думать о своей работе… Точно, я ее потеряю. Дрожь проходит у меня по коже при мысли об этом: «Мирей! Пощади! Я обожаю тебя! Подождешь ли ты меня, грязная тварь? Поверишь ли мне?»
Когда мы прибываем к Триумфальной арке, толпа начинает бег по кругу. Вся орда преследует Мирей. Везде уже полно мертвецов. Некоторые вырывают у себя органы. Англичанка одной рукой крутит над головой автомобиль! Ура! Ура! Она сбивает им автобус. Три ряда вооруженных солдат преграждают движение. Так нас торжественно встречают. Платье слетает с Мирей. Старая англичанка прыгает на нее, вцепляется в грудь, брызги, все течет, все в красном. Все валятся, барахтаются, задыхаются. Всеобщее беснование.
Пламя из-под Арки поднимается и поднимается, отрывается, рассекает звезды, рассыпается по небу… Везде пахнет копченой ветчиной… Вот и Мирей, она говорит мне на ухо: «Фердинанд, дорогой, я люблю тебя!.. Мы договоримся, у тебя так много идей!»
Падает огненный дождь, все хватают огромные огненные куски… Запихивают себе в ширинки, они трещат, клубятся. Дамы украшают себя огненными букетами… Все засыпают, свалившись друг на друга.
25 000 агентов очистили площадь Конкорд. Там больше никто не валяется. Невыносимое жжение. Дым. Это ад.
Моя мать и мадам Витрув волнуются, ходят взад-вперед по комнате в ожидании, когда у меня спадет жар. Меня привезла машина «скорой помощи». Я лежал на решетке проспекта Мак-Магон. Меня заметили полицейские на роликах.
Даже когда нет жара, у меня постоянно до такой степени гудит в ушах, что я уже готов ко всему. Это у меня с войны. Безумие преследовало меня все двадцать два года. Оно заигрывало со мной, испробовало пятнадцать тысяч шумов, ужасный гвалт, но я неистовствовал больше, чем оно, я не сдавался и опередил его у финиша. Вот! Я победил его и заставил оставить меня. Но настоящий мой враг – это музыка. Она застряла и гниет в глубине моего котелка… Не прекращая агонизировать… Она глушит меня звуками тромбона, защищается день и ночь. Все шумы природы, звуки ниагарской флейты… Я прогуливаюсь по барабану и горе тромбонов… Целыми днями я играю на треугольнике… Мой горн вселяет в меня отвагу. У меня есть целый вольер, и в нем 3527 маленьких птичек, которые постоянно щебечут… Я – орга́н Вселенной… Мне уже не принадлежат плоть, рассудок и дыхание… Часто у меня бывает изнуренный вид. Мысли спотыкаются и валятся. Я не могу с ними справиться. Я сочиняю Оперу Потопа. Падает занавес, полуночный поезд подходит к вокзалу… Стеклянная крыша наверху разбивается вдребезги и рушится… Пар вырывается через двадцать четыре клапана… рычаги подскакивают вверх… В открытых настежь вагонах триста пьяных музыкантов сотрясают воздух всеми сорока пятью аккордами…
Уже двадцать два года каждый вечер он хочет увезти меня… ровно в полночь… Но я тоже умею защищаться… при помощи двенадцати целомудренных симфоний для кимвалов, двух соловьиных водопадов… целого стада тюленей, которых жарят на медленном огне… Вот занятие для холостяка… Нечего сказать. Это моя тайная жизнь. О ней никто не знает.
Я все это говорю, чтобы объяснить, что в Булонском лесу у меня случился небольшой приступ. Я часто произвожу много шума, когда разговариваю. Я говорю слишком громко. Мне делают знак говорить потише. Я сбиваюсь… Мне надо делать над собой страшные усилия, чтобы обращать внимание на знакомых. Я бы совсем забыл о них. Я слишком занят. Иногда меня рвет на улице. Тогда все прекращается. Наступает временное успокоение. Но стены снова начинают качаться, а машины пятиться. Я дрожу вместе со всей землей. Я молчу об этом… Жизнь продолжается. Когда я попаду к Господу Богу, я проткну ему ухо, внутреннее, я уже решил. Я хотел бы посмотреть, как это ему понравится. Я – начальник дьявольского вокзала. В день, когда меня там не станет, увидите, поезд сойдет с рельсов. Месье Бизонд, бандажист, для которого я изготавливаю разную «мелочь», заметит, что я стал еще бледнее. Он будет доволен.
Я думаю обо всем в своей кровати, в то время как моя мать и Витрув бродят рядом.
Ворота в ад, находящиеся в ухе, – это маленький ничтожный атом. Если его переместить хотя бы на волосок… если его сдвинуть только на микрон, если посмотреть через него насквозь, тогда – кончено! все! ты приговорен навсегда! Ты готов? Нет? А вы могли бы? Но просто так не издыхают! Нужно представить Даме прекрасный саван, вышитый историями. Последнее мгновение ко многому обязывает. Фильм «Конец концов»! Но посвящены далеко не все! Во что бы то ни стало надо готовиться! Что касается меня, то я скоро буду в состоянии… Я услышу, как мои часы издают последнее тиканье! неясное… потом бац! еще… Что-то затрясется в аорте… все выйдет из равновесия. Закончится. Они вскроют ее, чтобы убедиться… На покатом столе… Они не увидят там ни моей красивой Легенды, ни моего свистка… Смерть заберет все… Да, мадам, скажу я ей, уж вы-то в этом разбираетесь!..
Даже когда я без сознания, я думаю о Мирей…
Я уверен, что она растреплет абсолютно все.
«Ах! что бы сказали в Жонксьон… Этот Фердинанд стал невыносим! Он едет в Лес, чтобы выпендриваться!.. (Хотя, возможно, это сказано слишком грубо.) Он тащит с собой эту Мирей!.. Он развращает всех девушек!.. Мы пожалуемся в мэрию!.. Он запятнал свою должность! Это насильник и бунтарь!..»
Уж такой, какой есть! Когда я представил себе эти бредни, я просто закипел в своей постели, я стал мокрым, как жаба… Я задыхался… извивался… Начал метаться… Разбросал одеяла… Я обнаружил в себе сволочную силу. Все же нас точно преследовали сатиры!.. Я чувствую, как отовсюду пахнет горелым! Огромная тень накрывает меня… Это шляпа Леонса… Шляпа профсоюзного активиста… Поля широкие, как велодром… Она должна потушить огонь… Это Пуатра Леонс! Я уверен в этом! Он всегда следит за мной… Этот парень преследует меня! Он заходит в префектуру чаще, чем надо… После шести часов… Он там усердствует, подстрекает подмастерьев, ратует за аборты… Я ему не нравлюсь… Я порчу ему настроение. Он ждет моего конца. Он сам это признает…
В клинике он работает бухгалтером… Еще он носит лавальер[11]. Он вклинивается в мой сон вслед за своей шляпой… Мне кажется, что жар увеличился… Я сейчас взорвусь… Леонс Пуатра – ловкач, на собраниях он – стена… Когда союз организует очередной шантаж, он способен вопить целых два часа. Никто не заставит его замолчать… Если же его предложение отклоняют, он буквально вне себя от бешенства. Орет громче, чем полковой командир. Телосложением он напоминает шкаф. В бахвальстве и ебле ему нет равных, ибо он вынослив, как вол. Ему чертовски везет. Да. Он секретарь «Синдиката Кирпичей и Крыш» в Ванв ля Револьт. Избранный секретарь. Дружки гордятся Леонсом, он такой бесшабашный, такой крутой. Это сутенер высшего класса.
Однако, когда он бывает не в настроении, он завидует мне, моим идеям, моей одухотворенности, тому, что все меня называют «доктор». Он затаился в стороне среди своих дам… На что я решусь? Может, я наконец исчезну?.. Я его не устраиваю!.. Я ему осточертел… Но я все же останусь на земле!.. я превзойду самого себя!.. Я даже готов его поцеловать, если он сдохнет от этого!.. От инфекции!..
Этажом выше что-то бренчит… Доносится шум… Это артист дает уроки… Он тренируется… Он взволнован… он, должно быть, один… До!.. до!.. до!.. Никак не выходит!.. Си!.. си!.. Еще немного… Ми!.. Ми!.. Ре!.. Может, все уладится!.. А потом арпеджио налево!.. А потом направо… Слишком темпераментно… Си диез!.. Господи!
Из моего окна виден Париж… Он расстилается внизу… А потом начинает карабкаться вверх… к нам… к Монмартру… Крыши теснят друг друга, заостренные, вонзаются в небо, ранят, свет сочится, как кровь, улицы в голубом, красном, желтом… Потом, еще ниже – Сена, бледный туман… с тяжелым вздохом проходит буксир… Еще дальше – холмы… все сливается в одно… Ночь опускается на нас. Может, это моя старушка стучит в стену?
Мне надо взлететь, чтобы помочь ей подняться… Мамаша Беранж слишком стара, чтобы одолеть все этажи… Как же она сможет войти?.. Она тихонько проходит по комнате… Не касается земли… Даже не смотрит ни вправо, ни влево… Выходит из окна в пустоту… Вот она идет в темноте над домами… Уходит туда…
Ре!.. фа!.. соль диез!.. ми!.. Черт побери! Он никогда не закончит! Должно быть, это начинающий… Когда жар спадает, жизнь разбухает, как брюхо после бистро… Ты погружаешься в водоворот внутренностей. Я слышу, как моя мать на чем-то настаивает… Она рассказывает свою жизнь мадам Витрув… С самого начала, чтобы та поняла, как ей было со мной трудно!.. Транжир!.. Безответственный!.. Ленивый!.. Как я совсем не похож на своего отца… Он был таким щепетильным… таким трудолюбивым… достойным всяческих похвал… но таким неудачником… что скончался как-то зимой… Да… Она не рассказывает ей о тарелках, которые он разбивал о ее котелок… Нет! Ре, до, ми! ре бемоль!.. Теперь ученик пускается во все тяжкие… Он карабкается по двойным восьмым… Он повторяет за пальцами учителя… Его заносит… Ему не справиться… у него полные руки диезов… «Темп!» – ору я громко.
Моя мать не упоминает, как Огюст волочил ее за патлы по комнате за лавкой. Действительно, там было тесновато для дискуссий…
Обо всем этом она молчит… Мы погружены в поэзию… Правда, жили в тесноте, но страшно любили друг друга. Вот что она рассказывает. Отец просто обожал меня, он очень заботился о моем поведении… Волнения… мои рискованные авантюры, моя испорченность ускорили его смерть… Конечно, от огорчения… Ведь это отражалось на сердце!.. Трах! Вот как рассказывают сказки… Все это довольно верно, но опять дополнено кучей грязной, мерзкой лжи… Эти две шлюхи так оживляются, когда несут свою чушь, что перекрывают звуки пианино… Я могу блевать сколько захочу…
Витрувиха не отстает во вранье… она перечисляет свои жертвы… Мирей – вся ее жизнь!.. Я не все понимаю… Мне надо пойти в туалет, у меня рвотные позывы… Скорее всего, это малярия… Я привез ее из Конго… Меня проносит со всех концов.
Когда я снова ложусь, моя мать вся в воспоминаниях о своей свадьбе… в Коломб… Когда Огюст занимался велосипедным спортом… Другая, не оставаясь в долгу… расплывается, как блин… и рассказывает, как она жертвует собой, чтобы спасти мою репутацию… у Линюси… Ах! Ах! Ах! Я приподнимаюсь… Я больше не могу… Я не в состоянии двинуться… Я наклоняюсь, чтобы меня вырвало на ту сторону кровати… Чем слушать этот бред, я предпочитаю погрузиться в свои собственные фантазии… Я вижу Тибальда-трувера… Ему всегда нужны деньги… Он убил отца Жоада… одним отцом будет меньше… Я вижу, как на потолке разворачиваются великолепные турниры… Вижу, как начинается танец… Вижу самого Короля Крогольда… Он прибыл с Севера… Он приглашен в Бредонн вместе со своим двором… Я вижу его дочь Ванду, белокурую, ослепительную… Мне хочется подрочить, но я слишком ослаб… Жоад мучительно влюблен… Такова жизнь!.. Мне опять надо туда… Вдруг меня рвет желчью… Я кричу от усилий… Даже мои старухи услышали… Они прибежали, стараются мне помочь. Я снова их выгоняю… В коридоре они опять начинают разглагольствовать. Увидев меня в таком жалком виде, они немного изменили стиль… Меня слегка хвалят… От меня многое зависит… Вдруг все переворачивается… Они увлекаются… Ведь это я зарабатываю деньги… Моя мать получает мало у месье Бизонда, известного бандажиста… этого бы не хватало… В ее возрасте трудно сохранить место. Это я помогаю мадам Витрув и ее племяннице разными хитроумными способами… Они вдруг почувствовали, чем рискуют… Пытаются выкрутиться…
«Он груб!.. сумасброд!.. Но он великодушен…». Это надо признать. Это уж точно. Ведь впереди плата и паек… Не надо слишком поливать его грязью. Они стараются успокоить себя. Моя мать – не какая-нибудь работница… Она повторяет это как молитву… Она лавочница… В нашей семье готовы удавиться ради чести лавки… Мы не какие-нибудь пьяницы-рабочие, у которых полно долгов… Ах! нет. Отнюдь!.. Не надо путать!.. Три жизни – моя, ее и особенно моего отца были принесены в жертву. Никто не знает, чего это им стоило… Они выплатили все долги…
Сейчас моя мать изо всех сил старается вернуть смысл нашему существованию… Она вынуждена выдумывать… Наши жизни исчезли… наше прошлое тоже… Она постоянно изощряется… пытается все поднять… а потом все снова неизбежно разваливается!..
Она ужасно раздражается, стоит мне закашлять, потому что у моего отца была здоровенная грудная клетка и крепкие легкие… Я не могу больше ее видеть, она мне надоела! Она хочет, чтобы я бредил вместе с ней… Я плохой! Я приношу несчастья! Я в свою очередь тоже хочу избавиться от нее… До! ми! ля! ученик ушел… Маэстро развлекается… он весь в «Колыбельной»… Хорошо бы пришла Эмили… Она приходит по вечерам убирать у меня… Она почти не разговаривает… Я ее не заметил! Смотри-ка, она уже здесь!.. Она хочет, чтобы я выпил рому… Где-то орут пьяницы…
– Знаете, у него ужасный жар!.. Я очень обеспокоена! – говорит мама еще раз.
– Для больного он очень мил!.. – гнусит Витрувиха в свою очередь…
Мне было так жарко, что я дотащился до окна.
«По направлению к Звезде плывет мой прекрасный корабль…[12] он погружается в темноту… пока не обгонит ее… Его паруса наполнены… Он направляется прямо к Центральной больнице… Целый город стоит на Мосту, безмолвный… Я узнаю всех умерших… Я даже знаю того, кто за штурвалом… Я на „ты“ с лоцманом… Учитель понял… он играет мотив, который нам нужен… „Черный Джо“[13]… В плаваниях… Чтобы лучше почувствовать Время… Ветер… ложь… Если я открою окно, сразу станет холодно… Завтра я пойду и убью месье Бизонда, который дает нам подработать… этого бандажиста в его лавке… Я хочу, чтобы он отправился в путешествие… Он никогда не выходит… Мой корабль застрял и болтается над парком Монсо… Он теперь плывет медленней, чем прошлой ночью… Сейчас он наткнется на статуи… Вот два призрака спускаются на Комеди Франсез… Три огромных облака уносят арки Риволи. За окном завывает сирена… Я толкаю тяжелую раму… Врывается ветер… Моя мать выпучила глаза… Она отчитывает меня… Мне опять будет плохо!.. Витрувиха тоже подгавкивает! Шквал поучений… Я взбунтовался… Я ругаю их… Мой корабль еле тащится. Эти бабы портят всю бесконечность… он сбивается с курса, позор!.. Он дает крен на левый борт… Нет ничего более грациозного, чем он, под парусами… Мое сердце следует за ним… Они должны были бы убежать, эти шлюхи, вместе с крысами, которые портят такелаж!.. Никогда он не сможет пришвартоваться, так крепко затянуты его фалы!.. Надо бы ослабить… Я выкрикиваю все это над крышами… А потом моя конура утонет!.. Я оплатил ее до конца! Все оплатил! до единого су! Всем своим дерьмовым существованием!.. Я обоссался в своей пижаме! Все промокло насквозь… Ужасно плохо! Сейчас я буду над Бастилией. «Ах! Если бы здесь был твой отец!..» Я слышу эти слова… Они меня бесят! Она еще здесь! Я поворачиваюсь. Я обзываю своего отца падалью!.. Я надсаживаюсь от крика!.. «Не было большей сволочи во всей вселенной от Дюфайеля до Каприкорна!..» Сначала она остолбенела! Застыла! Стоит в оцепенении… Потом приходит в себя. Она обращается ко мне как к пустому месту. Я не знаю, куда деваться. Она плачет горючими слезами. Закутывается в шаль скорби. Становится на колени. Снова поднимается. Тычет в меня зонтиком.
Она бьет меня большим зонтом прямо по голове. Ручка трещит у нее в руке. Она заливается слезами. Витрувиха бросается между нами. «Она бы предпочла никогда меня больше не видеть!..» Вот как она ко мне относится! Она сотрясает всю комнату. Ее воспоминания и куча неприятностей – это все, что оставил мой отец… Ею владеют воспоминания! Чем дальше его смерть, тем больше она его любит! Как собака, которая не может забыть… Но я-то не намерен! Я не смирюсь, пока не сдохну! Я повторяю ей, что он был ханжа, лицемер, грубиян и неудачник во всем! Она снова бросается в бой. Она даст убить себя за своего Огюста. Я отлуплю ее. Черт побери!.. Я ведь болен малярией. Она оскорбляет меня, она закусила удила, забыла о моем состоянии. Тогда я наклоняюсь, в ярости задираю ей юбку. Я вижу там ее иссохшие икры, тощие, как палки, обвислый зад, все это смердит!.. Я это видел когда-то давно… Меня сильно рвет…
– Ты сумасшедший, Фердинанд! – она отступает… Подпрыгивает!.. Удирает! – Ты сумасшедший! – снова орет она на лестнице.
Я спотыкаюсь. Падаю на пол. Я слышу, как она ковыляет вниз. Окно осталось распахнутым… Я думаю об Огюсте, он тоже любил корабли. В сущности, он был художником… Ему не повезло. Время от времени он рисовал шторм на моей грифельной доске…
Служанка осталась стоять у кровати… Я сказал ей: «Ложись туда не раздеваясь… Мы путешествуем… Мой корабль потерял все фонари на причале в Лионе… Я передам Капитану, чтобы он вернулся на причал Араго[14], когда поднимут гильотины… Причал Утра…»
Эмили хихикает… Она не понимает шуток… «Завтра! – сказала она… – Завтра!..» Она пошла за своим мальчуганом.
Теперь я действительно один!
Я вижу тысячи и тысячи лодочек на левом берегу… В каждой маленький сморщенный мертвец под парусом… и его история… вся его маленькая ложь… она поможет ему поймать ветер…
Я могу говорить о прошлом веке, я еще застал его… Он ушел по дороге из Орли… Шуази-ле-Руа… Там, в Рюнжи, жила тетка Армида, моя прабабка.
Она рассказывала о многом, чего уже никто не помнил. Осенью выбирали воскресенье, чтобы навестить ее до наступления самых суровых месяцев. Чтобы потом снова заехать лишь зимой и удивиться, что она еще жива…
Давние воспоминания неотвязны… они хрупки, непрочны… Я точно помню, что мы садились у Шатле на омнибус, запряженный лошадьми… Мы с кузенами залезали на скамейки империала. Мой отец оставался дома. Кузены шутили, они говорили, что мы уже не найдем в Рюнжи тетку Армиду, ведь у нее нет прислуги и она одна в доме, она точно погибла во время наводнения, потому что ее, наверное, не успели предупредить…
Вот так мы и тряслись всю дорогу до Шуази по берегу реки. Это продолжалось много часов. Я дышал свежим воздухом. Вернуться мы собирались на поезде.
Когда мы прибывали на конечную остановку, нужно было торопиться! Широкими шагами мы шли по булыжным мостовым. Моя мать тащила меня за руку, чтобы я не отставал… Мы встречали других родственников, которые тоже приехали повидать старуху. Моей матери мешали шиньон, вуаль и соломенная шляпка. Вуаль намокала оттого, что она нервно жевала ее. На улицах по дороге к тетке Армиде было полно каштанов. Я не мог их собирать, у нас не было ни минуты… За дорогой были деревья, поля, насыпи, пригорки, потом деревня… а еще дальше незнакомые страны… Китай… А потом совсем ничего.
Мы так торопились, что я наделал в штаны… впрочем, дерьмо на заднице было у меня до самой армии, так я торопился всю свою юность. Наконец мы дошли, совершенно взмокшие, до первых домов. Это была красивая деревенька, теперь я это понимаю, с маленькими тихими уголками, улочками, мхом, поворотами, всеми живописными прелестями. Очарование кончалось, как только мы доходили до ограды. Раздавался скрип ворот. Вот уже пятьдесят лет тетка брала напрокат свой парадный наряд в Карро дю Тампль[15]… Все ее сбережения ушли на этот домик в Рюнжи.
Она сидела в глубине комнаты перед камином в своем кресле. В ожидании, что придут ее навестить. Она всегда закрывала ставни из-за своего зрения.
Ее домик был в швейцарском стиле, в то время это было модно. Перед домиком в вонючем пруду томились рыбы. Мы шли еще немного, подходили к крыльцу. Погружались в сумрак. Я утыкался во что-то мягкое. «Подойди, не бойся, мой маленький Фердинанд!..» Она хотела меня приласкать. Я не противился. Сперва было что-то холодное и шершавое, потом чуть теплее, в уголке рта, с пугающим привкусом. Зажигали свечу. Родственники образовывали кружок сплетников. Когда они видели, как я целую прабабку, они приходили в волнение. Этот единственный поцелуй внушал мне сильное отвращение… И слишком быстрая ходьба тоже. Но когда она начинала говорить, все были вынуждены молчать. Они не знали, что ей отвечать. Она употребляла только время импарфэ дю сюбжонктиф. Это были устаревшие формы. Так она подчеркивала свою исключительность. Она слишком зажилась.
В камине позади нее никогда не зажигали огонь. «Вот если бы тяга здесь была получше…» На самом деле, это делалось из соображений экономии.
Перед тем как всем разойтись, Армида предлагала печенье. Высохшие бисквиты из хорошо закрытой коробки, которая открывалась два раза в год. Все, конечно, отказывались… Они же не дети… Это печенье для меня!.. От волнения, от удовольствия мне предлагалось подпрыгнуть, увидев его… Для чего моя мать меня щипала… Изображая, что шалю, я быстро убегал в сад, чтобы выплюнуть все это рыбкам…
В темноте за моей прабабкой, за ее креслом, находилось все, что уже прошло: мой дедушка Леопольд, который не вернулся из Индии, Дева Мария, месье де Бержерак[16], Феликс Фор[17] и Люстюкрю[18], и импарфэ дю сюбжонктиф. Вот.
Я давал прабабке поцеловать себя еще раз, на прощание… А потом все внезапно выходили и быстро шли через сад. У церкви прощались с кузенами, которые поднимались на Жювизи. Когда они целовали меня, от них исходили всевозможные запахи, из-под манишки несло потом. Моя мать хромала еще больше, потому что сидела целый час, и ноги у нее затекли.
Проходя мимо кладбища Тье, мы заскакивали туда. У нас там было два покойника в конце аллеи. Мы едва успевали взглянуть на их могилы. Мы убегали оттуда, как воры. В День поминовения темнеет быстро. Мы догоняли Клотильду, Гюстава и Гастона на развилке Бель-Эпин. Моя мать волочила ногу, постоянно спотыкалась. Она даже получила настоящий вывих, когда пыталась перенести меня через железную дорогу.
Мы торопились добраться до большой аптеки, пока не стемнело. Это была Центральная улица, знак, что мы спасены… Под светом фонаря двери бистро открывались и закрывались, оттуда доносилась музыка. Мы чувствовали себя в опасности. Быстро переходили на другую сторону, моя мать боялась пьяных.
Внутри вокзал напоминал ночлежку, зал ожидания с мигающей масляной лампой под потолком был заполнен чадом. Вокруг маленькой печки, поеживаясь в тепле, сбились в кучу кашляющие и беспрестанно харкающие путешественники. Вот вылетает поезд, грохот, можно подумать, что он все сметет. Пассажиры суетятся, торопятся изо всех сил, в ураганном темпе навьючивают на себя свою кладь. Мы остаемся вдвоем. Я получаю затрещину, потому что отпускаю материнскую руку.
В Иври приходится выйти, мы пользуемся этим, чтобы зайти к работнице мадам Эронд, штопальщице кружев. Она занимается вышивками и кружевами, часто очень старыми, ветхими, которые трудно починить.
Она живет почти на другом конце Иври, на недостроенной улице Палисс, посреди полей. В хижине. Каждый раз, приходя сюда, мы стараемся поторопить мадам Эронд. У нее никогда ничего не готово к назначенному сроку. Клиентки жестоки и скупы до невозможности. Я почти всегда видел, как страдает моя мать из-за нерасторопности работницы и кружев, которые она возвращает не вовремя. Если клиентка обижалась на задержку с валансьенскими кружевами, то не приходила целый год.
Долина над Иври была гораздо опасней, чем дорога к тетке Армиде. Никакого сравнения. Постоянно навстречу попадались хулиганы. Они окликали мою мать. Если я оборачивался, то получал оплеуху. Когда грязь становилась такой жидкой и липкой, что можно было потерять башмаки, значит, мы были уже близко. Хибара мадам Эронд одиноко возвышалась среди поля. Нас облаивала собака. Она гавкала изо всех сил. Нас замечали в окно.
Наша работница штопала при свете керосиновой лампы. Она задыхалась от дыма и портила себе глаза. Моя мать приставала к ней, чтобы та провела газ: «Это действительно необходимо».
Мадам Эронд портила себе сетчатку над крошечными прошивками, паутинками. Моя мать говорила ей это не столько из корысти, сколько по дружбе. Я всегда попадал в хижину мадам Эронд только ночью.
«Нам проведут газ в сентябре!» – говорила она всякий раз. Это была ложь, просто чтобы не приставали… Моя мать, несмотря на ее недостатки, очень ее ценила.
Мать до ужаса боялась работниц, нечистых на руку. Мадам Эронд была порядочной, как никто. Никогда она не обсчитала нас ни на сантим. Она влачила жалкое существование, а через ее руки проходили настоящие сокровища! Венецианские кружева с риз, увидеть которые теперь можно только в музее! Когда моя мать говорила об этом в минуту откровенности, она очень воодушевлялась. У нее выступали слезы. «Эта женщина была настоящей волшебницей! – признавалась она. – К сожалению, она не умела держать слово! Никогда ничего не сделала вовремя!..» Эта волшебница умерла, не дождавшись газового освещения, от усталости, гриппа, а также от огорчений, причиненных ей ее слишком ветреным мужем… Она умерла в родах… Я хорошо помню ее похороны. Это было в Малом Иври. Нас было только трое, я и мои родители, муж даже не побеспокоился! Это был красивый мужчина, он пропивал все, до единого су. Он годами торчал в баре на углу улицы Гайон. По меньшей мере, еще лет десять его видели там. А потом он исчез.
Когда мы выходили от работницы, наши гонки еще не заканчивались. У вокзала Аустерлиц мы снова переходили на галоп, а потом ехали омнибусом до Бастилии. Рядом с Зимним цирком была мастерская Вюрцемов, краснодеревщиков, это было семейство эльзасцев. Именно они гримировали под «старинный стиль» всю нашу мебель, консоли, столики. Двадцать лет они делали это в первую очередь для Бабушки, а потом уже для остальных. Инкрустации никогда не держатся, это всегда создает проблемы. Вюрцем был артистом в своем деле, ему не было равных. Они даже спали в стружках – его жена, тетка, шурин, два кузена и четверо детей. У него тоже никогда ничего не было готово. Его страстью была рыбалка. Часто он неделями пропадал на канале Сен-Мартэн, вместо того чтобы выполнять заказы. Моя мать от злости багровела. Он отвечал вызывающе. Потом извинялся. Семья разражалась слезами, плакали девять человек, а нас было только двое. Они жили не по средствам. Им пришлось даже выехать и устроиться в трущобах на улице Колэнкур, потому что они не платили за квартиру.
Их халупа находилась внизу, в овраге, туда мы добирались по доскам. Уже издали были слышны вопли, и мы направлялись на свет фонаря. Когда я бывал у них, мне всегда хотелось сбросить на пол горшок с клеем, который постоянно дребезжал на плитке. Однажды я решился. Когда мой отец узнал об этом, он сразу предупредил маму, что когда-нибудь я его задушу, мои задатки позволяют это предположить. Так он думал.
У Вюрцемов было приятно, потому что они были не злопамятны. После самых бурных скандалов, как только им давали немного денег, они принимались напевать. Они ни в чем не видели трагедии, легкомысленные рабочие! Не такие щепетильные, как мы! Моя мать всегда ссылалась на их пример, чтобы напугать меня. Я же находил их очень симпатичными. Я засыпал в их стружках. Меня нужно было встряхнуть, чтобы я мог бежать до бульвара и вскочить в омнибус, идущий до Винного рынка. Он казался мне великолепным, потому что внутри большой стеклянный глаз отбрасывал свет на лица сидящих. Это было восхитительно.
Полицейские скачут по улице Мартир, все останавливаются, чтобы пропустить их. Мы все же добираемся до лавки, но с огромным опозданием.
Бабушка уползает в свой угол, мой отец Огюст натягивает на уши фуражку. Он прохаживается, как лев на корабельном мостике. Моя мать падает на табуретку. Она виновата, и говорить нечего. Все, что мы сделали по дороге, никому не нравится – ни Бабушке, ни папе. Наконец мы закрываем магазин, вежливо говорим друг другу «до свидания». Мы втроем отправляемся спать. Еще надо дотащиться до нашего дома. Это по ту сторону Толкучки.
У моего отца был тяжелый характер. Он носил морскую фуражку. Он всегда мечтал стать капитаном дальнего плавания. Из-за этой мечты он и озлобился.
Окна нашей квартиры на улице Бабилон выходили на «Миссии». Кюре часто пели, даже ночью они вставали, чтобы снова пропеть свои гимны. Нам было их не видно из-за стены, которая почти целиком загораживала наше окно. От этого было темновато.
В «Коксинель-Инсенди» мой отец зарабатывал немного.
Когда мы шли через сад Тюильри, меня часто приходилось нести. В то время у всех полицейских были толстые животы. Они неподвижно стояли под фонарями.
Сена завораживает ребенка, отсветы на воде дрожат под ветром, внизу огромная бездна, которая движется и урчит. Мы поворачиваем на улицу Вано и наконец приходим. Когда надо было зажечь лампу, опять начиналась комедия. Моя мать не умела этого делать. Мой отец Огюст копался, чертыхался, изрыгал проклятия, ломал каждый раз фитиль и колпачок.
Мой отец был полным блондином, приходившим в ярость из-за пустяков, с совершенно круглым, как у младенца, носом над огромными усами. Когда на него находила ярость, он свирепо вращал глазами. Он думал только о неприятностях. У него их были сотни. В страховом бюро он зарабатывал сто десять франков в месяц.
В самом деле, вместо того чтобы пойти во флот, он попал на семь лет в артиллерию. Он хотел быть сильным, благополучным и уважаемым. В конторе «Коксинель» с ним обращались пренебрежительно. Он страдал от самолюбия и однообразия. У него не было ничего, кроме диплома бакалавра, усов и щепетильности. С моим рождением они еще больше погрязли в нищете.
Мы с утра ничего не ели. Мать гремела кастрюлями. Она была в нижней юбке, чтобы при стряпне не запачкаться. Она ныла, что Огюст не ценит ее добрых намерений, не понимает трудностей торговли… Он раздумывал над своими неприятностями, облокотившись на угол стола. Время от времени он демонстрировал недовольство… Она всегда старалась его успокоить. Но как только она снимала с крюка подвесную лампу, красивый желтый шар, он моментально приходил в ярость. «Клеманс! Слушай! Боже мой! Ты устроишь нам пожар! Я тебе сколько раз говорил брать двумя руками!» Он испускал ужасные крики и не находил слов от возмущения. Когда он впадал в транс, то становился кирпичного цвета, весь раздувался, глаза вращались, как у дракона. На него было страшно смотреть. Мы с матерью боялись его. А потом он разбивал тарелку, и все отправлялись спать…
«Повернись к стене, маленький мерзавец! Не оборачивайся!» У меня не было желания… Я и так все знал… Мне было стыдно… Я видел мамины ноги, одна худая, другая толстая… Она все ковыляла из одной комнаты в другую… Он уговаривал ее… Она возражала, что надо помыть посуду… Чтобы разрядить обстановку, она пыталась затянуть песенку[19]…
А солнце через дыры
Спускалось с крыши к нам…
Огюст, мой отец, читал «Родину»[20]. Он садился у моей кровати-клетки. Она подходила и целовала его. Он смягчался… Вставал и смотрел в окно. Казалось, он ищет что-то в глубине двора. Он громко выпускал газы. Это была разрядка.
Она тоже пускала газы, тихонько, из солидарности, а потом игриво ковыляла на кухню.
Потом они закрывали дверь… дверь своей комнаты… Я спал в столовой. Гимны миссионеров раздавались за стеной… А по улице Бабилон шагом шла лошадь… Бум! Бум! она тащила фиакр…
Мой отец, чтобы прокормить меня, брал дополнительную работу. Его начальник Лепрент всячески унижал его. Я знал этого Лепрента, он был рыжий, уже поблекший, с длинной золотистой бородой. У моего отца был стиль, ему от природы была свойственна элегантность. Это раздражало Лепрента. Он мстил в течение тридцати лет. Он заставлял отца заново переписывать почти все письма.
Когда я был совсем маленьким, меня отдали кормилице в Пюто, и мои родители по воскресеньям приходили туда навещать меня. Там был чистый воздух. Они все рассчитывали заранее. Никогда ни су долга. Даже когда были крупные неудачи. В Курбвуа моя мать из-за множества забот и от того, что во всем себе отказывала, начала кашлять. Кашель не прекращался. Ее спас сироп из улиток и метод Распая.
Месье Лепрент боялся, что мой отец с его манерами возомнит о себе невесть что.
В Пюто из сада моей кормилицы был виден Париж. Когда отец поднимался туда, чтобы со мной повидаться, ветер взъерошивал ему усы. Это было моим первым воспоминанием.
После банкротства магазина шляп в Курбвуа моим родителям пришлось работать вдвое больше, выбиваться из сил. Она – продавщицей у Бабушки, он, сколько мог, сверхурочно в «Коксинель». Но только чем больше демонстрировал он свой прекрасный стиль, тем более отвратительным находил его Лепрент. Чтобы не озлобиться окончательно, он погрузился в акварели. Он занимался этим вечерами после ужина. Меня привезли в Париж. Я видел, как он рисовал поздно вечером, в основном корабли, корабли в океане, трехмачтовые, при сильном бризе, красками и карандашом. Это было его заветное… Позже пошли воспоминания об артиллерии; выдвижения на боевую позицию и священники… По просьбе клиентов… Из-за их роскошного одеяния… И наконец, танцовщицы с объемистыми ляжками… В обеденный перерыв моя мать предлагала их на выбор продавцам на галереях… Она делала все, чтобы я жил, но рождаться-то мне не следовало.
После нашего банкротства, у Бабушки на улице Монторгей, она часто харкала кровью, по утрам, когда украшала витрину. Она прятала свои носовые платки. Внезапно появлялась Бабушка… «Клеманс, вытри глаза!.. Слезами делу не поможешь!..» Чтобы прийти пораньше, мы вставали с рассветом, закончив дела по хозяйству, шли через сад Тюильри, а отец убирал постели.
Весь день я скучал. Редко случалось, чтобы я не проплакал почти все время после обеда. В магазине я получал больше затрещин, чем видел улыбок. Я должен был просить прощения из-за любого пустяка, и просил прощения за все.
Мы постоянно остерегались кражи или случайной поломки, старые вещи непрочны. Я перепортил, сам того не желая, тонны хлама. Старье до сих пор вызывает у меня отвращение, однако оно нас кормило. Осколки времени – это ужасно… мерзко, противно. Их покупали по доброй воле или втюхивали насильно. Клиента доводили до отупения. На покупателя обрушивали каскад небылиц… обещаний неслыханных выгод… безо всякой пощады… Невольно ему приходилось уступать доводам… Вопреки здравому смыслу… Клиент выходил из дверей восхищенный, с выкопанной где-то чашкой времен Людовика XIII, с веером, на котором были вырезаны кошечки и пастушки, завернутым в шелковую бумагу. Не передать, до какой степени мне внушали отвращение взрослые люди, покупавшие подобную дребедень…
Бабушка Каролина пряталась целый день за «Блудным сыном», огромным гобеленом. Каролина боялась остаться внакладе. Все покупатели ненадежны, чем они зажиточнее, тем более нечисты на руку. Маленькое кружево Шантильи мгновенно могло оказаться в манжете хорошо натренированной клиентки.
К тому же в магазине никто не мог пожаловаться на избыток света… Зима – самая коварная пора из-за воланов… бархата, накидок, мехов, которыми трижды обматывают сиськи… А с плеч еще свисают всевозможные боа, потоки волнистого муслина… Как большие печальные птицы… Покупательница важно расхаживает, перерывает груды безделушек, кудахча, начинает все сначала. Все разбрасывает… снующая туда-сюда, дурно пахнущая, готовая поскандалить только ради удовольствия. Чтобы угадать ее желание, все в этой конуре лезли вон из кожи, а выбрать было из чего… Бабушка не останавливается перед тем, чтобы сбыть залежалый товар… Она тащит все: картины, написанные маслом, аметисты, кусты канделябров, тюль, вышитый гладью, кабошоны, дароносицы, соломенные корзиночки, доспехи и солнечные зонтики, золоченую японскую рухлядь и раковины из мест еще более отдаленных, хлам, у которого нет названия, и вообще неизвестные штуки.
Покупательница приходит в возбуждение от сокровищницы осколков. Перед ней образуется куча. Она роется, все гремит, кружится. Она пришла ознакомиться. Идет дождь, и ей просто нужно укрыться. Когда ей все надоедает, она отделывается обещаниями. Нужно очень постараться, чтобы снова собрать все барахло. На коленях нагибаешься как можно ниже, шаришь под мебелью. Все ли здесь… носовые платки… безделушки… разные стекляшки… всякая дрянь… наконец вздох облегчения.
Моя мать опускается на стул, массирует себе ногу, из-за того, что она так долго топталась, у нее судорога, она совсем не может говорить. Под конец перед самым закрытием из темноты появляется застенчивый клиент. Он входит тихо, объясняется шепотом, он хочет загнать одну вещицу, семейную реликвию, он достает ее из пакета. Ему предлагают низкую цену. Эту штуковину моют в раковине на кухне. А заплатят ему завтра утром. Он исчезает, едва сказав «до свидания»… Мимо лавки, как смерч, проносится омнибус «Пантеон – Курсель».
Из конторы приходит отец, каждую минуту он смотрит на часы. Нервничает. Нужно собираться.
Он кладет свою шляпу. Берет с гвоздя фуражку.
Пора жрать лапшу и отправляться на доставку.
В лавке гасят свет. Моя мать никогда не умела стряпать, у нее всегда получалось какое-то варево. Если это была не хлебная похлебка с яйцами, то конечно макароны. Никаких поблажек. После лапши мы некоторое время находились в неподвижности, чтобы улеглась еда. Мать пыталась нас развлечь. Если я не отвечал на вопросы, она ласково говорила: «Ты знаешь, ведь она с маслом». За гобеленом мигал свет газовой горелки. В тарелках трудно было что-либо разобрать. Подавая нам пример, мать добавляла себе еще лапши… Нужен был добрый глоток красного вина, чтобы она не полезла обратно.
Угол, где мы ели, был одновременно и местом для стирки, и хранилищем всякой дряни… Там были целые вороха, кипы того, что было уже невозможно починить, невозможно продать, даже показать. Самое дерьмо. С форточки в суп свешивались простыни. Я не знаю, каким образом оставалось пространство для большой плиты с огромным вытяжным колпаком, которая занимала половину всей комнаты. Под конец тарелки возвращали, чтобы получить десерт с конфитюром.
Декорация грязного музея.
Со времени нашего переезда из Курбвуа моя Бабушка и отец не разговаривали. Мать старалась болтать без передышки, чтобы они ничем не бросали друг в друга. Переварив лапшу и десерт с конфитюром, мы пускались в путь. Проданную вещь мы «наряжали». Как правило, это была мебель, столик, иногда пудреница. Отец взгромождал крупный товар на голову, и мы шли к площади Конкорд. Около Фонтан Жиклез мне становилось страшно. Когда мы поднимались по Елисейским Полям, было уже совсем темно. Он бежал, как вор. Я с трудом за ним поспевал. Можно было подумать, что он не прочь меня потерять.
Мне хотелось, чтобы он со мной поговорил, но он только бормотал ругательства в адрес прохожих. Когда мы добирались до площади Этуаль, я был уже весь в поту. Мы ненадолго останавливались. В доме клиента нужно было еще найти «служебный вход».
Когда случалось идти в Отей[21], мой отец бывал добрее. Он не так часто доставал свои часы. Я залезал на парапет, он показывал мне буксиры… зеленые огни… объяснял значение сигнальных свистков… «Он скоро будет у „Пуан дю Жур“»! Мы восхищались этим допотопным суденышком… Желали ему счастливого плавания…
Вечером, когда мы направлялись к площади Терн, у него было ужасное настроение, особенно если дело касалось баб… Они вызывали у него отвращение. Напряженность чувствовалась уже с самого начала. Я помню, как мы ходили на улицу Дэмур. Перед церковью он отвесил мне здоровенный подзатыльник, чтобы я не отставал. Когда мы подходили к дому покупательницы, я уже заливался слезами. «Мерзавец, – вопит он. – Я научу тебя, как себя вести!» Взгромоздив на голову круглый одноногий столик, он поднимается за мной по лестнице. Мы ошибаемся дверью. Прислуга выглядывает с любопытством… Я упираюсь, как теленок… Я делаю это нарочно. Хочу его разозлить! Вопли! Наконец мы находим нужный звонок. Нас встречает горничная. Она сочувствует мне. Шелестя платьем, появляется хозяйка: «О! Маленький злодей! Негодник! Он рассердил своего папочку!» Отец уже не знает, куда деваться. Готов спрятаться. Хоть в ящик. Покупательница пытается меня утешить. Она наливает моему отцу коньяку. И говорит ему: «Друг мой, протрите, пожалуйста, столик до блеска! Я боюсь, что дождь его испортил…» Горничная подает тряпку. Он принимается за работу. Дама предлагает мне конфетку. Я иду за ней в комнату. Горничная идет с нами. Там покупательница ложится на кружевную постель. Внезапно она задирает свой пеньюар, показывает мне толстые ляжки, бедра и волосатый бугорок, сучка! Она роется там внутри пальцами…
«Возьми все это, моя крошка!.. Иди сюда, моя любовь!.. Иди, полижи мне там, внутри!..» Она зовет меня очень ласковым голосом… очень нежным… со мной так никогда не говорили. Она раздвигает ноги, оттуда что-то течет.
Горничная не может сдержать смех. Именно это меня остановило. Я убежал на кухню. Я больше не плакал. Моему отцу дали чаевые. Он не решается положить их в карман и смотрит на них. Горничная все еще смеется. «Может, тебе они не нужны?» – спрашивает она. Он выскакивает на лестницу, забыв про меня. Я бегу за ним по улице. Зову его: «Папа! Папа!» Я догнал его только на площади Терн. Мы сели. Было холодно. Он редко меня обнимал. Он сжимает мою руку.
«Ничего, мой малыш!.. Ничего, мой малыш!..» – повторяет он… уставившись прямо перед собой… Все же у него было сердце. У меня оно тоже было. Но для жизни сердце не нужно. Мы возвращаемся прямо на улицу Бабилон.
Мой отец страдал от чрезмерного воображения. Он разговаривал сам с собой в углу. Он старался сдерживаться… Внутри у него, должно быть, все кипело…
Родился он в Гавре. Он знал все о кораблях. Он часто вспоминал имя капитана Дируана, который командовал кораблем «Виль де Труа». Он видел, как этот корабль уходил в море, как он отдал швартовы в бухте де ля Бар.
Он так и не вернулся. Его обломки затерялись в просторах Флориды. «Чудесный трехмачтовый бриг!»
Другой корабль назывался «Гондриолан», это было грузовое норвежское судно, которое повредило себе днище в шлюзе… Отец рассказывал и об этом неудачном маневре. Даже сейчас, через двадцать лет, это его ужасало… Он все еще возмущался… А потом снова удалялся в свой угол. И начинал пережевывать то же самое.
Его брат Антуан был совсем другим. Он поистине героически подавлял в себе все разгульные порывы. Он тоже родился совсем недалеко от большого Семафора… Когда умер их отец, преподаватель риторики, он сразу же устроился в «Меры и Весы» – вне всякого сомнения, надежное место. Для большей уверенности он женился на девушке из «Статистики». Но подавленные желания возвращались и волновали его… По своей природе он был ветреным, все время чувствовал беспокойство и старался обуздать себя.
Они с женой приходили к нам только на Новый год. Жили они очень экономно, питались очень плохо, совершенно ни с кем не общались, и поэтому, когда они неожиданно исчезли, в квартале о них никто даже не вспомнил. Они умерли франкмасонами, он – от рака, она – от воздержания. Жену, его верную половину, позже обнаружили в Бют-Шомон[22].
Именно там они обычно проводили отпуск. Они положили сорок лет на то, чтобы вместе медленно покончить с собой.
Сестра отца, тетка Елена, была не такая. Ее забросило в Россию. Она стала кокоткой в Санкт-Петербурге. Одно время у нее было все: карета, трое саней, собственная деревня, носившая ее имя. Она заезжала к нам дважды, проездом, вся обвешанная барахлом, великолепная, как принцесса, счастливая и все такое. Она кончила трагически: ее жизнь оборвал выстрел одного офицера. Ей не хватало сдержанности. Она вся была – плоть, желание, музыка. От одной мысли об этом моего отца начинало мутить. Узнав о ее кончине, моя мать сказала: «Какой ужасный конец! Это конец эгоистки!»
Был еще дядя Артур, тоже не идеал! Плоть также переполняла его. Мой отец чувствовал к нему определенную симпатию, какую-то слабость. Он жил среди богемы, вне общества, в мансарде, сойдясь со служанкой. Благодаря чему ему часто удавалось неплохо поесть. Артур был разбитной малый с бородкой, в бархатных штанах, остроносых башмаках, с длинной трубкой. Он был беззаботен. Неравнодушен к женщинам. Часто и довольно серьезно болел – как правило, когда надо было отдавать долги. Порой он оставался в постели восемь дней кряду вместе с одной из своих подружек. Когда мы по воскресеньям приходили его навестить, он вел себя не очень прилично, особенно с моей матерью. Слегка за ней волочился. Это выводило моего старика из себя. Уходя, он призывал в свидетели сто двадцать тысяч дьяволов, клялся, что ноги его больше здесь не будет.
«Этот Артур! он ведет себя неприлично!» Все же мы приходили снова.
Он рисовал под слуховым окном на большой доске корабли, яхты, вспенивавшие волны, и чаек вокруг, это был его любимый жанр… Даже собирался заказать себе каталог, но у него было столько долгов, что желание быстро пропадало. Он всегда был в хорошем расположении духа, когда ничего не делал.
Недалеко от его дома стояли кавалеристы, откуда доносились звуки труб. Артур знал наизусть все эти мотивы. Он распевал на них непристойные песни. Моя мать и служанка вскрикивали: «Ох! ох!» Отец возмущался, потому что все это слышал я.
Но самым неустроенным из всей семьи был, конечно, дядя Рудольф, уже довольно пожилой. Когда с ним говорили, он тихонько смеялся. Он беседовал сам с собой. Это могло продолжаться часами. Он хотел жить только на открытом воздухе. И потому не желал работать ни в магазине, ни в конторе, ни хотя бы ночным сторожем. Он даже ел на скамейке, на улице. Он боялся помещений. Только очень сильный холод вынуждал его зайти в дом. Провести там вечер. Ему вечно не везло.
Случайный заработок давала ему работа носильщика на вокзале, он предавался ей с увлечением. Более двадцати лет. Пока был в силах, таскал чемоданы и бегал, как заяц, за фиакрами с багажом. Больше всего он любил время, когда все возвращались из отпусков. На такой работе он всегда был голоден, и его всегда мучила жажда. Кучера его любили. За столом он вел себя забавно. Высоко поднимал стакан, пил за здоровье присутствующих, затягивал песню… Не закончив, внезапно замолкал… Начинал смеяться без всякого повода, зажимая рот салфеткой…
Его отводили домой. Он все смеялся. Жил он на улице Лепик рядом с «Рандеву Пю-де-Дом»… Все его пожитки лежали на полу, у него не было даже стула или стола. Во время Выставки[23] он изображал трубадура и на набережной перед картонными тавернами олицетворял «Старый Париж». Его наряд был сшит из разноцветных лоскутков. «Добро пожаловать в Средние века!..» – кричал он и пританцовывал, чтобы согреться. Вечером, когда он приходил к нам обедать в своем карнавальном наряде, моя мать делала ему грелку. У него все время мерзли ноги. Настоящие неприятности начались, когда он связался с «блудницей», которую изображала Розина возле противоположной двери в притон из раскрашенного картона. Бедняжка харкала уже остатками своих легких. Не прошло и трех месяцев, как все было кончено. Она умерла в своей комнате в том же «Рандеву». Он не хотел, чтобы ее увозили. Запер дверь. Приходил каждый вечер и ложился рядом. Все раскрылось из-за запаха. Он пришел в ярость. Он не понимал, что такое смерть. Пришлось прибегнуть к силе, чтобы забрать и похоронить ее. На кладбище он хотел нести ее сам и самой длинной дорогой.
Когда он опять появился на Площади, моя мать сокрушалась: «Оделся, как на карнавале! Ведь ему же холодно! Это просто ужасно!» Особенно ее возмущало, что он не надевает пальто. У него было одно, подаренное отцом.
Меня посылали посмотреть, как он там, потому что я был маленький и мог пройти через турникет бесплатно.
Он был все еще там, за решеткой, наряженный трубадуром. Он весь расплывался в улыбке. «Привет, – говорил он мне. – Привет, малыш!.. Ты видишь мою Розину?..» Он показывал мне куда-то вдаль, за Сену, на какую-то точку в тумане… «Ты ее видишь?» Я отвечал ему «да». Я не противоречил ему. Я выполнял волю родителей. Блаженный Рудольф!
В конце 1913-го он уехал с цирком. Никто так и не знает, что с ним стало. Он исчез навсегда.
Мы переехали с улицы Бабилон, надеясь, что теперь нам наконец-то повезет, и обосновались в Пассаже Березина, между Биржей и Бульварами. У нас было трехэтажное жилье, три комнаты, расположенные по спирали. Моя мать, прихрамывая, ковыляла вверх-вниз без передышки. Та! па! Там! Та! па! Там! Она опиралась на перила. Отца это раздражало. У него было плохое настроение, оттого что время тянулось слишком долго. Он без конца смотрел на часы… Мать со своей ногой выводила его из себя.
В самой верхней комнатушке была застекленная крыша, и поэтому были установлены решетки от воров и кошек. Это была моя комната, там же рисовал мой отец, когда возвращался с доставки. Он старательно работал над своими акварелями, а в перерывах иногда делал вид, что ушел, чтобы застать меня врасплох за занятием онанизмом. Он прятался на лестнице. Но я был хитрее. Он застал меня только один раз. И задал мне взбучку. Я пытался сопротивляться. Под конец я попросил прощения за грубость… Чтобы отвязаться, ибо на самом деле я и не думал раскаиваться.
Он сам грубо обращался со мной. Однажды, наказав меня, он долго стоял у окна и смотрел на звезды, луну и темноту над ними. Это был его капитанский мостик. Я-то это знал. Он воображал себя командующим Атлантики.
Если мать прерывала его занятия и звала спуститься, он снова выходил из себя. Они сцеплялись в темноте, в тесной клетушке между верхней и нижней комнатами. Повсюду разносились звуки ударов и ругань. Та! ра! рам! Та! ра! рам! Вспыхивая от обиды, она снова спускалась в подвал пересчитывать товар. «Когда же наконец меня оставят в покое? Проклятый бордель! Чем я прогневил Небеса?..» Весь дом сотрясался от его надрывного крика. Потом он отправлялся в тесную кухню и наливал себе красного. Больше не произносилось ни звука. Он снова обретал спокойствие.
Днем я оставался с Бабушкой, она понемногу учила меня читать. Хотя сама толком не умела, ибо научилась слишком поздно, когда у нее уже были дети. Я не могу сказать, что она была нежной или ласковой, но много не говорила, и это уже было огромным облегчением, и потом, она никогда меня не била!.. Она ненавидела моего отца. Просто не могла его выносить, с его образованностью, его претензиями, его бешенством из-за лапши, со всем его дерьмовым выпендрежем. Свою дочь она тоже считала идиоткой, потому что та вышла замуж за такое убожество из страховой компании с семьюдесятью франками в месяц. О сопляке, каким я был, она еще не составила окончательного мнения, она только наблюдала за мной. Это была женщина с характером.
В Пассаже, пока у нее хватало сил, она поддерживала нас остатками своего состояния. Мы зажигали только одну витрину, потому что лишь ее могли украсить… Там была разная дребедень, вещи, совершенно устаревшие, всякий хлам, но это было еще ничего… Мы держались только благодаря экономии… лапше и маминым серьгам, которые отправлялись в ломбард в конце каждого месяца… Мы были на волосок от полного краха.
Только заказы на починку приносили нам небольшой доход. Их искали везде, где только можно. Ради сорока су район парка Сен-Мор проходили вдоль и поперек.
«Нахальство – второе счастье», – шутливо замечала моя мать. Ее спасал оптимизм. А задержки мадам Эронд уже не лезли ни в какие ворота. Каждый раз ожидание перерастало в драму, все стонали. С пяти часов вечера, когда мой отец приходил из конторы, его уже трясло от нетерпения, и он не выпускал свои часы из рук.
«Я повторяю еще раз, Клеманс, сотый… Если эта женщина позволяет себя обворовывать, что мы можем сделать?.. Ее муж разбазаривает все!.. Он не вылезает из борделя, я это точно знаю!.. Это же очевидно!..»
Он поднимался на третий этаж. Там опять вопил. Потом снова возвращался в лавку. Наша хибара превращалась в настоящий аккордеон. Она сотрясалась сверху донизу.
Я поджидал мадам Эронд на улице Пирамид. Если я не видел ее с огромным пакетом, который был больше, чем она сама, я возвращался домой несолоно хлебавши. Потом снова убегал. Наконец, уже отчаявшись, я случайно натыкался на нее на улице Терез, где она задыхалась в людском водовороте, сгибаясь под тяжестью свертка. Я тащил ее за собой до Пассажа, она падала на стул, едва войдя в лавку. Моя мать благодарила Небо. Мой отец не хотел присутствовать при этой сцене, навязчивые мысли снова овладевали им. Он готовился к новому скандалу и к Концу Света, который не заставит себя ждать… Он репетировал…
Мы с матерью отправились к Пинезам. Мы собирались предложить им набор гипюра – подарок к свадьбе.
Они жили во дворце, напротив моста Сольферино. Я помню, что меня больше всего поразило в первый момент… Китайские вазы, такие огромные, что в них можно было спрятаться. Они стояли всюду. Это были очень богатые люди. Нас пригласили в салон. Очаровательная мадам Пинез и ее муж были уже там… они нас ждали. Они всегда принимали нас очень любезно. Моя мать сразу же раскладывает перед ними весь товар… на ковре. Для удобства она становится на колени. Она заливается соловьем, она уже осмелела. Те тянут, не могут решиться, кривят губы и шепчутся.
Мадам Пинез в пеньюаре с лентами разлеглась на диване. А он прохаживается позади меня, дружески похлопывая по плечу и слегка его сжимая… Моя мать старается изо всех сил, достает тряпки и трясет ими… От напряжения прическа у нее разваливается, по лицу течет пот. На нее страшно смотреть. Она задыхается! Волнуется, подтягивает чулки, ее прическа в полном беспорядке, волосы падают на глаза.
Подходит мадам Пинез. Они с мужем развлекаются тем, что дразнят меня. Моя мать говорит без умолку. Но все ее старания безрезультатны. Я рассматриваю свои штаны… Внезапно я заметил, как Пинезиха стащила носовой платок. И засунула его себе между сисек. «Я вас поздравляю! У вас, мадам, очень милый малыш!..» Но это для вида, им больше ничего было не надо. Мы быстро собираем свои пакеты. Пот градом течет по лицу мамы, но она все же улыбается. Она не хочет никого обижать… «Может быть, в следующий раз!.. – вежливо извиняется она. – Я огорчена, что вас ничем не удалось соблазнить!..»
Уже на улице перед портиком она шепотом спросила меня, не видел ли я, как Пинезиха засунула платочек под корсет. Я ответил, что нет.
«Твой отец не переживет этого! Это был платочек, который нам дали для продажи! Из валансьенских кружев! Он принадлежит Греге! Он не наш! Подумать только! Если бы я его отняла, мы бы потеряли этих клиентов!.. И всех их друзей!.. Был бы скандал!..»
«Клеманс, ты растрепана! Волосы лезут тебе в глаза! Ты вся позеленела, бедняжка моя! На тебе лица нет! Ты загнешься от этой беготни!..»
Это были его первые слова, когда мы вошли.
Чтобы не терять из виду свои часы, он повесил их на кухне, как раз над лапшой. Он снова посмотрел на мою мать. «Ты бледна, как мертвец, Клеманс!» Часы, наверное, должны были напоминать, что все скоро кончится – склоки, проблемы, лапша… вся усталость и даже то, что нас ждет в будущем. Ему все надоело.
«Я что-нибудь приготовлю», – предложила она. Но он не хотел, чтобы она к чему-либо прикасалась… Когда она готовила, он начинал чувствовать еще большее отвращение ко всему. «Посмотри! У тебя грязные руки! Ты устала!» Если она, накрывая на стол, роняла тарелку, он выходил из себя и начинал драться. В нашей комнатушке было так тесно, что мы все время натыкались друг на друга. Его злоба не находила себе выхода. Стол трясся, стулья вальсировали. Начинался ужасный хаос. Они спотыкались друг о друга, осыпали друг друга ударами, наконец вспоминали о салате из лука. Наступало время душевных излияний…
«В общем, ты ничего не продала?.. Все это зря?.. Моя бедняжка!..»
Он жалел ее, испуская надоедливые вздохи. И в будущем нам не выбраться из дерьма…
Тут она и выкладывает ему все… о том, что у нас стащили платочек… и как все это произошло…
«Как?! – он не мог понять. – Ты не закричала, что они воры? Ты позволяешь себя обкрадывать?! Это же наш труд!» Казалось, что он взорвется, в такую ярость он пришел… Его куртка трещала по всем швам… «Но это ужасно!» – кричал он. Моя мать лепетала что-то вроде извинений… Но он уже не слышал. Он схватил нож и всадил его в тарелку, дно треснуло, соус из лапши растекся повсюду. «Нет! Нет! Я больше не могу!» Он бегает по комнате, заводясь все больше и больше, пытаясь опрокинуть маленький буфет в стиле Генриха III, трясет его, как сливу. Наконец хлынула лавина посуды.
Мадам Меон, корсетница из лавки напротив, подходит к окну, чтобы развлечься. Это наш злейший враг, она всегда нас ненавидела. Перукьеры, продавцы книг, чей магазин подальше, даже открывают окно. Им нет надобности стесняться. Они просто прилипают к витрине… Мама получит взбучку, это точно. Что касается меня, то я ни за кого. Я думаю, что по своему скотству они не уступают друг другу… Она бьет меня не так сильно, но чаще. Кого бы я предпочел видеть убитым? Пожалуй, папу.
Мне не позволяют смотреть. «Поднимайся к себе, мерзавец!.. ложись! Не забудь помолиться!..»
Взревев, он стремительно нападает, взрывается, вот-вот разнесет кухню, останутся только гвозди… Все кастрюли уже разбросаны… все брызжет… растекается… звенит… Моя мать на коленях просит пощады у Неба… От сильного удара отлетает стол… и опрокидывается на нее…
«Беги, Фердинанд!» – успевает она мне крикнуть. Я прыгаю. И перебираюсь через кучу осколков и обломков… Он трясет пианино, которое заложила одна клиентка… Он уже невменяем. Забирается на него ногами, клавиатура трещит… Теперь очередь моей матери, он принимается за нее… из своей комнаты я слышу ее вопли: «Огюст! Огюст! Отпусти меня!..» А потом короткий всхлип…
Я спускаюсь на несколько ступенек, чтобы посмотреть… Он тащит ее вдоль перил. Она цепляется за него. Сжимает ему горло. Это ее спасает. Теперь уже он старается высвободиться… Опрокидывает ее. Она летит кувырком… Со ступеньки на ступеньку… Раздаются шлепающие звуки… Внизу она пытается подняться… Тогда он уходит… Выходит из магазина на улицу… Наконец ей удается встать… Она опять идет в кухню. Волосы у нее в крови. Моется над раковиной… Плачет… Задыхается… Подметает осколки… В таких случаях он возвращается поздно… Снова воцаряется спокойствие…
Бабушка понимала, что мне нужны развлечения, что нездорово все время сидеть в лавке. Ее просто тошнило от глупостей, которые постоянно выкрикивал мой бесноватый отец. Она купила щенка, чтобы я мог немного поиграть, ожидая покупателей… Я обращался с ним, как отец со мной. Я отвешивал ему удары, когда мы оставались одни. Он забивался под шкаф и скулил. Потом приползал просить прощения. Он делал это точно так же, как я.
Но мне не доставляло удовольствия бить его, мне тогда больше нравилось его целовать. Потом я начинал его тискать. Он вырывался. Он ходил с нами везде, даже в кино на утренние сеансы по четвергам. Платила, конечно, Бабушка. Мы смотрели по три сеанса подряд. Цена была за любое место одна и та же – франк. В полной тишине, без разговоров, без музыки, без слов, только шум мотора. Потом опять сначала… Мы уставали до такой степени, что могли только спать и видеть сны. И снова увидеть «Путешествие на Луну»[24]… Я и сейчас помню его наизусть.
Часто летом на первом сеансе мы были в зале одни. Каролина и я. В конце билетерша давала нам знак, что пора уходить. Я будил собачку и Бабушку. Потом мы пробирались сквозь толпу, Бульвары и сутолоку. Каждый раз мы опаздывали. И приходили совсем запыхавшимися.
«Тебе понравилось?» – спрашивала меня Каролина. Я ничего не отвечал, я не любил такие вопросы. «Скрытный ребенок», – говорили обо мне соседи…
Когда мы возвращались, на углу Пассажа она покупала для меня у торговки «Занимательные приключения с картинками»[25]. Она прятала их себе в штаны, под три толстые юбки. Отец не хотел, чтобы я читал всякую чушь. Он говорил, что это сбивает меня с толку, не готовит к жизни, лучше бы я учился грамоте по серьезным произведениям.
Мне скоро должно было исполниться семь лет, и я готовился пойти в школу, не следовало сбивать меня с толку… Другие дети лавочников тоже собирались в школу, так что было уже не до шуток. Приходя с доставки, он произносил мне небольшие проповеди о сложности жизни.
Но этой болтовни все же было недостаточно.
Мой отец, предчувствуя, что я, без сомнения, буду вором, начинал выть, как тромбон. Однажды я вместе с Томом опустошил сахарницу. Этого он не мог забыть. К тому же у меня был еще один недостаток: все время грязный зад, я не вытирал его, у меня не было времени, оно и понятно, все вокруг очень спешили… Всякий раз, когда я собирался хоть как-то подтереться, я получал пощечину за опоздание… потому торопился… Оставлял дверь открытой, чтобы слышать, не идет ли кто… Я какал, как птичка, в перерыве между грозами…
Я убегал на другой этаж, чтобы спрятаться… Неделями я ходил с коркой на заднице. Я знал, что от меня пахнет, поэтому немного стеснялся людей.
«Он грязный, как стадо свиней! Он совершенно себя не уважает! Он ничего не добьется в жизни! Его выгонят с любой работы!..» Мое будущее представлялось ему ужасным…
«От него воняет!.. Он будет висеть на нашей шее!..»
Отец все усложнял, он заглядывал слишком далеко вперед. Он подкреплял свои слова латынью: Sana… Corpore sano… Моя мать не знала, что ответить.
Поблизости от нас в Пассаже жила семья переплетчиков. Их дети никуда не выходили.
Мать их была баронесса де Караваль. Она боялась, что ее дети научатся грубым словам.
Круглый год они играли за решеткой, через которую могли высунуть только носы и руки. Лица их были цвета цикория.
Раз в год мадам Караваль уезжала в отпуск навестить своих кузенов в Перигор. Она всем рассказывала, что родители встречали ее на вокзале в собственном экипаже, запряженном четырьмя великолепными лошадьми. Они ехали по своим бесконечным владениям… На аллею, ведущую к замку, сбегались крестьяне и становились на колени на всем пути следования кареты… Так она рассказывала.
Однажды она взяла с собой своих мальчиков. Вернулась она одна, зимой, гораздо позже, чем обычно. В глубоком трауре. Ее лица не было видно за вуалью. Ничего не объясняя, она поднялась наверх и легла. Больше она ни с кем не разговаривала.
Для мальчиков, которые никогда не выходили, переход из одного состояния в другое оказался слишком резким. Они умерли от свежего воздуха!.. Эта трагедия заставила всех задуматься. От улицы Терез до площади Гайон говорили только о кислороде… Так продолжалось больше месяца…