Старик сидел на матраце. Его восточное лицо казалось медным от бесконечного солнца. Белая борода делала его моложе, поскольку волосы истончились от жизни, и теперь в облике этого таджика узнавалась театральность предновогодних переодеваний. Его халат был настолько же заношен, насколько и чист. И все остальное — рубаха, чалма, красное лицо и тонкая шея, почти мертвые пальцы рук и советские калоши, надетые на босу ногу. Мухи и грязь не касались его. Им нужны жизнь или тело после жизни. Старик же еще находился по эту сторону.
— Ваш Бог добрее, — сказал старик и поднес пиалу к губам, — но мне было поздно узнавать его.
— Я вас не понимаю, Учитель! — Я еще стоял в дверях его тесной хижины, прилепившейся к дувалу в дальнем углу разрушенного квартала.
Мою спину жгло падающее вечернее солнце. Скоро оно опустится за ржавеющие на горизонте горы и быстрое наводнение ночи принесет прохладу, которая здесь ценится дороже золота. Завоет шакал, зашуршат ночные крылья, и пронзительные звезды выступят на небе неразгаданной тайнописью покоя.
— Я вас не понимаю, Учитель! — повторил я, сделал шаг в сторону от двери и сел в тень на перевернутый котел, как на табуретку.
— Пророк увел много племен в пустыню ложного знания. — Старик поставил пиалу перед собой. — Но и умереть на кресте — тоже ошибка пути. Ваш Бог добрее, потому что он умер сам, а мой обрек на смерть других.
— Но, Учитель, есть еще и Бог Отец, и Бог Дух Святой!
Старик закрыл глаза. Его веки так истончились от времени, что казалось, он видит и сквозь них. Неожиданно из уголков его глаз скатились две детские слезинки.
— А вы уверены в этом? — Он опять смотрел на меня внимательно и сухо, как и год назад, когда моя рота, обезумевшая от убийств, добивала «духов» в этом городке или, скорее, большом селении, добивала всех, кто попадался под руку, мстя за обезглавленного накануне сержанта Успенского.
Я пинком ноги вышиб тогда дверь, всадил очередь в глиняную стену над головой старика. Он так же сидел, такой же старый и чистый. Я бы убил и его, наверное, за эту чистоту, но он произнес на правильном русском, почти не коверкая: «Останови своих людей, христианин. Пусть они убьют только молодых мужчин». Я отчего-то не удивился и просто согласился: «Хорошо. Я попробую». Всех мужчин уже убили и теперь ловили, чтобы, изнасиловать, женщин. Это совсем не имело отношения к жестокости. Просто солдаты накопили семя и хотели извергнуть его, хоть как-то вознаграждая себя за победу. Кого то из них убили вчера, кого-то убьют завтра. Я не имел права останавливать их, старался лишь проследить, чтобы за насилием не последовало убийство. В итоге целый год мы продержались в предгорьях, а теперь пришел приказ уходить. Эта война заканчивалась.
Целый год я приходил к старику и скоро стал называть его Учителем, не спрашивая, как он живет, что ест, где выучил русский. Мои мать и отец умерли, жена оставила меня, а сына воспитывал другой мужчина. Сиротство мирной жизни и сиротство войны однажды дали такой выброс одиночества, что рука уже потянулась к пистолету, чтобы размозжить висок к чертовой матери. Кстати оказался под рукой гашиш.
И вот я встретил Учителя. Он отодвинул гашиш и убрал пистолет, своим появлением продлевая мою жизнь. Советский лейтенант и мусульманский старик с правильной русской речью! Я приходил тайком, переодеваясь. Что-то и его тянуло ко мне, хотя это я приходил и я спрашивал…
— А ты уверен в этом? — так он прошептал, а я честно ответил:
— Нет.
Мы посидели молча, и тень вечера вошла в дверь.
— Так в чем истина? Скажи, Учитель!
— Истины не знает никто. — Старик опять задвигал пиалой, опять детские слезинки выкатились из его остывающих глаз. — Русские убили моих сыновей за то, что сыновья убивали русских. Внуков моих убил Хамобад, а внучку продали в Карачи. Истины нет. Просто ваш Бог добрее. Вы со своим Богом не умеете мстить. Это хорошо. И это плохо. Истины нет. Нужно вовремя родиться и вовремя умереть, а между рождением и смертью постараться отомстить за это рождение и эту смерть. У меня уже не получится, но пусть получится у тебя, сынок. Вы, русские, такие беззащитные. Унеси с собой знание мести. А мое время кончилось. — Он поставил пиалу на пол и произнес:
— Сядь поближе, сынок.
Я сделал два шага и опустился прямо на сухой треснутый пол. Старик чуть наклонился назад и достал из-под матраца сверток. Он медленным движением развернул грубую мешковину. Словно рыбешки в сети, серебряно звякнули лезвия ножей. Старик взял один из них и, чуть помедлив, отложил в сторону. Он погладил остальные по рукояткам — медленно и трепетно, прислушиваясь, как слепой. Так продолжалось вечность минуты.
— Запомни, сынок, — обычно пустой, незаполненный оттенками настроения, голос старика вдруг наполнился теплотой жалости, — это все, что я мог сделать для тебя. Но и это не мало. Не жди на своем пути совета — спрашивай у себя. В правильном вопросе всегда есть ответ. Здесь твои правильные ответы. Возьми.
Я завернул ножи в мешковину и, нагнувшись, поцеловал старику руку. Она пахла детством и родиной. И еще так пахли руки матери, когда она укладывала меня в кроватку, после сидела рядом, положив тяжелую ладонь мне на голову.
— Возьми и этот. — Старик протянул и тот нож, который он отложил в сторону.
— Что я должен сделать, Учитель? — спросил я, стоя уже в дверях, не оборачиваясь.
— Вот видишь, сынок. Первый вопрос ты уже задал правильно. Сделай ответ.
«Останется всего девять, — нахлынула огромная и белая, как полдень, правда. — Этого не хватит на всех, но мне хватить должно».
Я не должен сейчас думать — я и не стал. Я быстро повернулся и сделал так, как старик учил меня много месяцев. Я, лейтенант советской армии, совершал это по приказу, но еще никогда — по просьбе. Год Учителя минул не даром. Он лежал на матраце такой же чистый и медный, как и мгновение назад, но по-настоящему мертвый. Лезвие вошло точно в сердце, и жизнь его более не мучилась. Две детские слезинки остановились под ресницами, и первая афганская муха села на его широкий, почти без морщин, лоб.
Я живу на Кирочной улице в доме номер двенадцать, и, как стало мне известно уже в зрелом возрасте, в той квартире, где проходили тайные встречи Ульянова и Крупской. Возле парадной на стене даже установили мемориальную доску. Под занавес социализма. В моей комнате, огромном пенале, одно лишь окно. По бокам снаружи каждое утро я вижу гипсовые женские профили и сегменты гипсовых же грудей. Эти архитектурные излишества украшают фасад на четвертом этаже, и этих же гипсовых милашек видели сто лет назад молодые Ульянов и Крупская, нежась в постели, тяжело вздыхая, сожалея об отступничестве Струве и радуясь публицистическим удачам Мартова… Это фантазии. Они могли наслаждаться друг другом и в другой комнате. Теперь социалистическая империя рухнула. На дальних ее рубежах идут или готовятся войны. Бесконечные генералы и президенты. Уголовные авторитеты. Бандиты. Илья Баскин — друг человечества… Выбрать, что ли, всем домовым кагалом президента жилищно-эксплуатационной конторы, а то ссут в лифтах прохожие россияне, пусть наборные замки организует президент на дверях… Так я выбираюсь из сна. Я помню эту комнату с пеленок. Помню сердитую бабку, отца и мать, сестру. Все жили здесь. Потом разъехались по новостройкам. Почти все умерли, а комната осталась мне. Она теперь моя собственность по воле Кремля и гипсовые ню впридачу (Виверра: опечатка)… Сестра моя родила тройню, стала кандидатом химических наук и переехала в Тюмень десять лет назад. Оригинально! У нее муж доктор тех же наук, они живут душа в душу, только их науку разлюбило государство. Совсем они там в Грановитой палате оборзели. А может, немцы царя подменили?..
Все, я проснулся. Сегодня четвертое июня одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года, и, кажется, меня зовут Сашей Зайцевым, но есть сомнения. Волков я, точно Волков! Уйми гиперболу, Лисицин. Это легкая абстиненция. Сегодня в «Сатурн-шоу» должна состояться знатная пьянка, но почему-то она началась вчера. Вова Киров, хиппи семидесятых, устроил вечер любителей «смирноффской» водки. Вова теперь круглощекий, как хомячок, — бывший оператор старинной рок-группы «АРГОНАВТЫ» и корешок Розенблюма. Он так всегда говорит: «Вот встретил на днях Розенблюма…» Все-таки Розенбаума. Зайцев? Волков? Все-таки я Лисицин. После «самой чистой в мире» такое же похмелье, такая же во рту пустыня.
Я поднимаю с постели свое красивое голое тело, закутываюсь в халат и оглядываюсь. Хорошо, когда с утра нет женщины. Утренняя эрекция быстро проходит, а женщина задерживается надолго. Ее надо вести писать, мыть в душе, кормить, смотреть в глаза и не говорить про любовь, чтобы не притащилась снова. Кстати, почему же нет женщины? Их что-то давненько уже не было. Это старость? Старость в сорок? Жизнь после смерти?.. Жена, сука, съездила в Колорадо по обмену, подставила китайцу, вышла за него замуж и увезла сына. Маленького сына. Теперь он не маленький. Немаленький америкашечка, забывает русский. Нет, это запретная территория… Бляди лучше!
Вот и кровь заструилась по жилам, и сознание прояснилось. Солнце ползет по обоям, и я знаю, что минут через десять ударит пушка — это полдень. Мне надо до пушки поиметь душ и чашку кофе. «Кофе „Чибо“ — неповторимый вкус, вкус победы!» Сегодня суббота, и значит, на кухне опять торгуют квартирой Ленина! Я выхожу в коридор и слышу голос майора Горемыко:
— Под офис западной фирме! Мы должны ее запродать западной фирме! Исторический дом в центре! Мы вправе настаивать на квартирах в престижных новостройках…
Я выхожу на кухню, оглядываю пыльный потолок и убогие тумбочки. Запахи, какие запахи! Какие кастрюли и сковородки! Кроме майора на кухне Надежда Степановна, Мамай, Нина и пьяный Колюня.
— Эх, вы, — говорю я позевывая, — наследники марксизма-ленинизма. Конспиративную квартиру вождя хотите втюхать международным разбойникам.
— Это демагогия, — морщится майор. Он худой, как селедка в пивной. Карьера тяжело дается ему. Да и какая теперь карьера!
— И правда, — вздыхает Надежда Степановна, — как-то неудобно. Но и пожить хочется на старости с комфортом.
— Ты же сам воевал! — говорит майор. — И что тебе государство дало?
— Оно мне дало пенсию по болезни.
Я закрываюсь в ванной комнате и кручу ручки. Колонка выстреливает и гудит, сквозь ее шум слышится выстрел Петропавловки. Надо спешить. Я пытаюсь устроить контрастный душ, но контрастность выходит относительная — горячую воду сменяет очень горячая.
В дверь стучат.
— Саша, слышишь? — это Нина. — К тебе гости.
— Пусть подождут минутку! — кричу я сквозь кипяток и тру голову.
После душа как после зубного врача. Хочется жить и в жизнь вгрызаться. На кухне теперь пусто. Испортил я соседям субботнюю летучку, а зря — загоним квартиру какой-нибудь шведско-финской фирме типа «Зеленый пупок Плюс», зажируем в отдельных апартаментах. Газово-голубой цветок огня, чайник со свистком. Сахар и чашки. В банке есть еще «Нескафе-классик». Шумит, шумит, свистит. Вперед с подносом начинать день!
В пенале за столом лицом к двери сидел Никита. Возле окна стояла высокая женщина с профилем гипсовой милашки. Солнце мешало разглядеть ее, но, кажется, она — ничего. У Никиты других не бывает. Не имеет права быть. Он же, суперстар хренов, очень стар, сегодня сороковник. «Двадцать лет в рок-н-ролле» — такие афиши висят на всех углах. А мы знакомы тридцать, нет — тридцать пять. Он улыбается чуть виновато. У него всегда была такая улыбка — будто конфетку стырил. Его улыбку обожает «четвертая власть», на концертах от его улыбки девчушки ссут кипятком и прямо в зале кончают. Кому как нравится.
— Никита, черт! — Я опускаю поднос и отбрасываю руки назад. — Я заранее обиделся на тебя. Давай поцелуемся!
Он встает навстречу, и мы целуемся троекратно. Эту дурацкую церемонию привил в лохматом полусвете Митя Шагин. Каждые пять минут он надвигается с поцелуями. Это так же мило, как и нелепо. А сейчас — лепо. Никите стукнуло сорок. Он жив и здоров. Мы все живы и здоровы и будем жить вечно. Почти все. А если честно — нас почти не осталось… От Никиты пахнет табаком, чуть-чуть алкоголем, духами, наверное той женщины.
— Юлия. — Женщина делает шаг навстречу и протягивает руку.
— Добрый день. Хау ю дуинг? — У нее сильные холодные пальцы в перстнях и длинные, кровожадные ногти.
— Неплохо, — отвечает она без интонации. Только змейкой мимолетной улыбки искривила губы.
Да, такая кинофотокаланча мне не по карману. А с Никитой ей даже лестно покувыркаться.
— Вот кофе. Распоряжайтесь пока, а я хоть оденусь.
Пробежал взглядом по комнате и порадовался, что никаких трусов-носков не валяется и грязи как-то нет. Все-таки в комнате аристократический диван из ореха, картина с изображением бури, печь изразцовая. Я достаю из скрипучего шкафа джинсы и белый свитер, там же за шкафом сбрасываю халат, натягиваю «левиса», причесываюсь и выхожу за стол вполне обворожительный. В чашках кофе, а возле чашек коньячные стограммовые мерзавчики.
— Приступили! — Никита поднимает мерзавчик. — От твоего имени поздравляю меня с юбилеем и желаю… Что желаю? Но все у меня есть.
— Хорошо, — соглашаюсь я. — Чтобы все, что у тебя есть, оставалось с тобой.
— Отлично!
Мы чокнулись мерзавчиками. Интересно, а как Юлия станет пить? Пить из мерзавчиков неудобно и горько. Она выпила и не вздрогнула. Ноль эмоций. Я сделал горячий глоток из чашечки, и коньячно-кофейная стопочка заполыхала в пищеводе.
— Такая веселая жизнь пошла! — улыбается Никита.
Молодец, что сбрил бороду, подумал я. С бородой он похож на безработного доцента. По законам жанра, суперзвезда должна сегодня появляться чистой и надушенной.
— День рождения еще не повод для веселья, когда держава… — Я хотел сказать «в жопе», но вспомнил про каланчу и не договорил.
— Да, держава в жопе, — кивнул Никита. — Но это не наших рук дело. То, что мы делаем, мы делаем хорошо.
— Я так ничего не делаю, — сказал я.
— Ну! Ты — это особый разговор, — сказал Никита.
— Я постарался все забыть и забыл. Никаких землячеств, никаких трень-брень под гитару. Не люблю пьяные сопли.
— Ладно. Твой номер — седьмой. После того, как мы с Рекшаном «Спеши к восходу» сделаем.
— А вы хоть репетировали?
— Я целый месяц репетировал со всеми. У Торопилы на студии. С Першиной два номера.
— Ее еще в Англию не депортировали?
— Визу ей продлили… «Добрые вести» все вместе грохнем. С Шевчуком, Кинчевым, Макаром. Они приблизительно знают, а точно и не надо. Бэк-вокал вытянет. Девчонки по нотам поют на раз. Васина на сцену вытащу, пусть руками помашет.
— Я готов. «Мои мечты-ы, что пыль с доро-оги. — Я запел во все горло, поскольку мерзавчик снял абстиненцию и ничего более не мешало радоваться жизни. Почти ничего. — Кто хочет то-опчет мои тревооги». До, ля, ми минор, соль, ля и тэ дэ.
— Только ты не лезь петь! Хочешь на безладовом басе попробовать? Да еще с активным звукоснимателем!
— Нет, я никогда не пробовал. Мне бы хоть так не промахнуться.
— Не промахнешься. Я же сказал, все будут подстрахованы. Вы мне для кино нужны… — Он помедлил и улыбнулся: — И для души.
Юлия молчала. В ее красиво выгнутой руке дымилась сигарета «More». Обычный бабский понт. Она, конечно, классная каланча, но каланчи еще на Руси родятся, Никита же — один такой.
— Я к тебе зачем пришел, — продолжил Никита.
— Поздравить себя на земле предков.
— Именно! Натягивай тапочки и полезем на крышу.
Меня это предложение не особенно вдохновило.
— Да там замок…
— Замок, замок — откроем! Поехали, старик, поехали!
Мы не поехали, а пошли. Ступенька за ступенькой в прохладе двадцатого столетия. На последнем этаже к потолку поднималась грубо сваренная из толстых арматурин лесенка. Стараясь не греметь, Никита полез первым.
Мы познакомились в «четырке». Так назывался соседний скверик, где за ледяной горкой лепились к кирпичной стене гаражи. Январским днем, когда короткое солнце делает город по-летнему добрым, мы подрались без видимых причин или просто причины забылись. Нет, тогда мы еще не знали друг друга по имени и то, что живем на одной лестнице. Через год, в мае, мы столкнулись снова на почве фантиков. О фантики! Забытая ныне игра. Каждый уважающий себя мальчик приходил к кинотеатру «Спартак» и старался сразиться. Ценились фантики от «Мишки косолапого», «Грильяжа»… Я не помню названий конфет, но помню, как мастерил фантик, подсовывая в основную бумажку для веса и точности полета другие бумажки, как утюжил фантики, стараясь добиться баланса между точностью и толщиной. Щелкнешь его — он летит дальше всех (так хотелось, по крайней мере), ползешь на карачках, щелкаешь снова, тянешься мизинцем… Мы подрались опять, помня зимнюю горку, но без желания, просто избывая детскую воинственность… Мы поступили в один класс школы № 203, бывшую гимназию. Нас оставляли родители на продленный день, и мы подружились, а когда Никита, где-то в классе третьем, схватил три «кола» в один день и решил уйти из дома, я вызвался носить ему еду. Жить он собирался в деревянном сарайчике, где дворник хранил метлы. После восьмого класса я уехал с родителями на Охту в «хрущевку», а после Никита со своими переселился на проспект Смирнова. «Хрущевки» наши выглядели одинаково, родители наши оказывались по-одинаковому занятыми; город, детство, социализм — все получилось общим. Расстояние нас не отдалило, мы встречались и продолжали дружить. Когда вокруг загремели битлы, мы выпросили у родителей одинаковые гитары и одинаково долго не могли выучить до мажор в первой позиции, хотя ми мажор одолели быстро. Все-таки Никита обошел меня и уже долбил виртуозный ре мажор, уже мог зажимать барэ, вполне получалось у него, хоть и грязное, но тремоло. Тогда я сказал, что стану играть на басе, а он согласился: «Класс! Станем битлами! Я — Джон, ты — Пол». Мы стали битлами, отпустили челки и потеряли невинность с разницей в один месяц. Он приезжал ко мне на Охту с гитарой в аккуратном чехольчике, мы шли на стадион «Красный выборжец», где по вечерам собирались малолетки из рабочих кварталов попеть блатного. Там уже курили и выпивали. Там мы старались стать битлами и получили в конце концов по морде, на чем и закончилась наша концертная деятельность. Работница Света (или Наташа?) отметила нас своим вниманием. Подловила по очереди и лишила иллюзий прямо в кустах. Нет, меня лишили в кустах, а Никиту в гантельном зале! Я знал этот зал — там пахло потом, конюшней одним словом. Стала ясна природа пота и специфика скачек. После школы Никита поступил в Университет на биологический, а я с трудом, но все-таки одолел марафон экзаменационной лотереи и стал студентом Института физкультуры. Уже несколько лет я упражнялся в спортивной стрельбе, и для своих лет считался вундеркиндом. Считалось, в Институте физкультуры обитают одни дебилы, но это не так. Половина главных бандитов города имеет высшее образование. А если бандиты правят пятимиллионным городом… Какое-то время мы не видались с Никитой, но на втором курсе он пригласил меня в свою подпольную рок-группу «ПРОКАЖЕННЫЕ», прославившуюся, правда, лишь тем, что однажды она играла на химфаке Университета перед «САНКТ-ПЕТЕРБУРГОМ» и спалила усилители, сорвав концерт тогдашним звездам волосатого небосвода. Рекшан погрозил набить морды, а Корзинин удовлетворился бутылкой пива. Витя Ковалев плевался укоризненно:
— Вы знаете, что такое паять телевизор? Нет? А вот эти сраные усилители в тысячу раз хуже.
Мы застыдились до смерти, мы благоговели перед Рекшаном, понимая — он пустил нас на сцену лишь оттого, что сам жил когда-то возле «Спартака», но был постарше, раньше заматерел, раньше въехал в рок-н-ролльный андеграунд… Старинное такое землячество. После Никита разогнал «ПРОКАЖЕННЫХ» и собрал «ВОЗРОЖДЕНИЕ». Теперь на басе я тюкал только на репетициях, а на первых концертах уже обходились без меня. Моего до мажора оказалось недостаточно. Я обиделся, плюнул, уехал на спортивные сборы, стал мастером спорта по спортивной стрельбе, женился, стал мотаться по квартирам, продал коллекцию пластинок и подарил какому-то оболтусу бас-гитару, попытался сколотить свою жизнь, сколотил, разломал, запил, бросил, жена в Колорадо подставила китайцу, я подставил левую щеку, поверил Горбачеву, записался добровольцем, выполнил интернациональный долг, убивал людей, люди хотели убить меня и не попали, попробовал анашу и опий, водку «Абсолют» попробовал благодаря капитализму, бросил, нет, не бросил «Абсолют», в абсолютной прострации, свободное парение, «свобода есть, свобода пить, свобода! Свобода спать с кем хочешь из народа!..» Сорок мне исполнилось зимой. Никто не пришел, хотя всегда набегало, но я не в обиде. Другие заботы — «Купи себе немного „Олби“!» Нет, честное слово! Я лег рано спать и попросил соседей не звать к телефону, да и никто не позвонил…
У Никиты вышел свой коленкор. Он отпустил бороду, покрасил ее в зеленый цвет и ушел в академический отпуск. Хоть у него получалось барэ и ре мажор, но его тянуло в Do и С, если записывать гармонию по науке. Над его бородой смеялись, а он смеялся в ответ, даже прием такой надыбал — смеяться в микрофон, обрабатывая мелодию, пока гитарист играет соло в проигрыше. С ним играли и Ильченко, и Зайцев, когда развалился старый «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ», и Жора Ордановский, он и сам ездил в семьдесят седьмом в Москву, где выступал целую зиму с «МАШИНОЙ ВРЕМЕНИ», но его хулиганства не устроили академически устроенного Макаревича, и Никита вернулся в Питер. В Питере он сошелся с Торопилой, теперешним пластиночным пиратом-магнатом, суперинтендантом всех лютеранско-рок-н-ролльных приходов. Андрей Тропилло (Торопила — прозвище) в районном доме пионеров и сопливых школьников заведовал кружком технической самодеятельности. Вместо сопливых школьников тогдашние рокеры начали записывать первые магнитофонные альбомы. Записал и Никита. Однажды он пригласил меня записать бас к одной из старых песен времен «ПРОКАЖЕННЫХ», и мы тайно ночью крались через Охтинский мост, стараясь не привести хвоста. Торопила в комнате величиной со спичечный коробок устроил студию, командовал, пил пиво, стоял нечесаный в дрянных брюках, сжимая провода в зубах, как герой-радист в Брестской крепости… Запись получилась странная, все инструменты и голос записались на тон выше, но работа удалась, и песни Никиты поехали по «необозримым просторам нашей Родины». Альбом он назвал незатейливо — «Возрождение одноклеточных». Сказались годы учебы на биофаке. Он там еще числился, что-то сдавал, переносил экзамены на осень, писал курсовые, боялся армии и военной кафедры, где толстые капитаны заставляли стричься и изучать противогазы. Он научился хитро зачесывать и закалывать волосы, чтобы не засекли идеологические преследователи. Рок-н-ролльную жизнь все далее загоняли в подземелье, но ревтрадиций нам не занимать, и она тлела до поры. Второй альбом его назывался «Два возрождения» и имел всесоюзный успех в узкой среде меломанов. В двух песнях продудел в губную гармошку Б. Г., Майк Науменко записал одно фиговое соло и одно отличное, сам Торопила сыграл партию на гобое… Нечто среднее между «БЛЭК САББАТС» и интеллектуальным британским роком с редкими частушечными вставками. Никита стремительно прогрессировал как поэт. Я иногда завидовал ему, поскольку в «ПРОКАЖЕННЫХ» все слова сочинял сам. Но это получались еще те слова, а Никита начинал сочинять настоящие стихи, клевую лирику. Он любил потрафить публике, но всегда чувствовал грань, за которой начиналась халтура. Мы достаточно отдалились друг от друга в начале восьмидесятых, когда началась доперестроечная эпопея питерского Рок-клуба, и снова стали видеться года с восемьдесят девятого, когда я вернулся с добровольной войны и старался собирать новую жизнь. Не собиралась. Инвалидные деньги плюс бесцельные и нерегулярные халтуры. На жизнь хватало, но оставалось разобраться с самой жизнью. Никита застолбил себе место на самом верху и теперь оставался там, способный всегда собрать аншлаг на стадионном концерте, а такое удавалось лишь тем, кто прорвался в телеэфир, в кино, в судебные скандалы на перестроечной зорьке, тем, кто сохранил в себе андеграундную харизму. Никита постоянно мелькал во «Взгляде», пока тот не прикрыли, снялся в трех фильмах и, отбившись от судебного иска, сам умудрился подать в суд на Михаила Горбачева. Мы существовали в параллельных мирах, но они пересеклись и подтвердили дружбу. Я помогал «ВОЗРОЖДЕНИЮ» в распространении плакатов, пластинок, буклетов, несколько раз ездил на гастроли телохранителем. «Для понта», — шутил Никита. Это и был понт. Воркута, Владивосток, Чернигов. В девяносто первом, еще до потешного путча, Никита записал с «ВОЗРОЖДЕНИЕМ» у того же Торопилы, ставшего хозяином профессиональной студии «Антроп», песню с характерным названием «Над всей Испанией безоблачное небо», сделавшуюся всенародным хитом. Под его тягучее хриплое, но сдержанное, как у Джо Кокера, пение страна сомнамбулически праздновала самораспад СССР, но Никита скоро одумался и через полгода, когда мы сели на электрический гайдаровский стул, выпустил виниловый альбом с откровенным названием «Возрождение границ». Но что-то в нем надорвалось, может, он просто устал, и его, уставшего, подобрал Михаил Малинин, по кличке Гондон, хваткий, редкий на удачливость продюсер без цели, но чующий запах денег, как миноискатель — детонатор и взрывчатку. Как они сговорились — никто не знает. У Никиты началась другая жизнь — «мерседесы», презентации, демократические концерты возле Белого дома, всякая иная ненавистная Никите, я знаю, херня. На мои редкие вопросы, редкие, поскольку в Питере он теперь и появлялся редко, на вопросы: «Очумел ты, что ли?» — Никита отвечал: «Теперь у нас другой строй? Другой! Я и в этом строе не иду строем, а пою то, что считаю нужным. Главное — люди, которые слушают». — «Ты поешь про любовь!» — не соглашался я, впрочем без напора. «А ты хотел бы слышать про ненависть?» — без напора же отбивался Никита. Когда рухнул «железный занавес», первыми же вывалились на Запад те, кто первым стоял к занавесу прижатый. Как и Б. Г., Никита съездил в Штаты и выпустил там пластинку, и если у Б. Г. альбом поднялся до 98-го места в списке популярности, то у Никиты аж до 76-го. Никита быстро все понял и не дергался. Последнее время он с легкой руки Гондона осваивал Восток. Ашхабад. Баку. Анкара. Он часто говорил: «Фундаменталисты выпьют Волгу и Россией закусят», но все равно ездил. Анкара. Ашхабад. Баку. Малинин в одной из телепрограмм заявил: «Западный рынок перенасыщен, а музыкальный рынок Востока еще относительно девствен. Русский рок — тоже культура. Мы несем культуру России Востоку». С Никитой мы оставались друзьями, несмотря на разность положений. Я очень волновался, ожидая выхода на сцену СКК… Нет, чего мне волноваться? Ре, ми минор, соль, ля, почти так же просто, как до мажор…
Мы лежим прямо на крашеной жести, а Юлия сидит на трубе. Красная кирпичная кладка еще хоть куда. Юлия закрыла глаза и откинула голову — она так загорает, словно обложка мужского журнала. Она совсем без одежды. Только прозрачная тряпочка прикрывает лобок. У нее маленькие, словно теннисные мячики, груди, готовые к Уимблдону. Я стараюсь не смотреть, но все-таки посматриваю. А Никита спит, постелив под себя афишу. Подо мной тоже афиша. Я встаю, поворачиваюсь к Юлии спиной и еще раз разглядываю разноцветный бумажный квадрат.
ЛЕГЕНДА ПИТЕРСКОЙ СЦЕНЫ
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ В РОК-Н-РОЛЛЕ
НИКИТА ШЕЛЕСТ
и группа
«ВОЗРОЖДЕНИЕ»
в концерте участвуют
«ДДТ», «АЛИСА», «НАУ», «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ»,
Александр Ляпин, Леонид Тихомиров, Александр Лисицин, Николай Васин и другие.
В фойе широкий выбор пластинок, кассет, компакт-дисков и печатной продукции.
Работает буфет. ЛОВИ СВОЙ КАЙФ!
Продюсер Михаил МАЛИНИН.
Концерт ведет Анатолий (Джордж) Гуницкий.
Спонсоры программы — радио «ЕВРОПА ПЛЮС» и банк «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ»
Легенда дрыхнет и посапывает.
— А? Что? — Никита поднимает голову и смотрит на часы. — Нормально. Время еще есть.
Он зевает и чешет голову.
— Юлия! — Никита встает, шагает по крыше, и жесть гулко прогибается под его босыми ногами. — Одела б что-нибудь. Вся округа, наверное, мастурбирует. Все восьмиклассники.
— Хоть какая-то польза.
— Давай, давай! Одевайся!
Юлия натягивает белый топик и зеленые широченные брюки.
— Для того чтобы спать, есть более удобные места, — говорит Юлия. Очень отдаленно, но в голосе слышится обида.
— Юлия! — Никита делает неопределенный жест рукой. — Посмотри, какое плоскогорье! Совсем иной город. Почти никто не знает этого города, а мы с Сашей знаем с детства. Каждый камешек, так сказать…
— Помнишь, — говорю я, — как мальчик из шестого «а» разбился?
— Да. — Никита улыбается, щурится, потягивается. — Мальчик из шестого «а» шмякнулся в блин. А могли б и мы.
— Ты осторожный, — отвечает Юлия.
— Ну! — Никита наклоняется ко мне и шепчет весело: — Ей замуж пора. Выдам ее за сенатора.
Юле пора замуж — зов природы. Никита же давно и тихо женат на тихой же женщине, и две тихие девочки растут у него теперь в Сестрорецке, где он за кучу бабок купил дом со светелкой. Жена его, Ирина, не обращает на такие мелочи, как, например, каланча, внимания. Никакого. Она и на концертах «ВОЗРОЖДЕНИЯ» уже не появлялась полторы пятилетки и, видимо, правильно делала.
— Афиша знатная, — говорю я. — Больше всего мне в ней нравится это. — Я провожу пальцем по своей фамилии.
— Афиша мне эта большой крови стоила. — Такое впечатление, что Никита конфетку стырил. — Гондону б только деньги снять. Он хотел Ладу-дэнс и Гулькину вписать… Н-да. Гулькину-фуюлькину… Ничего, завтра я выхожу на свободу…
Я хотел его спросить о проблемах свободы и несвободы, но с улицы донесся троекратный всхлип клаксона, и Никита, перегнувшись через низенькую ограду, сказал:
— За нами приехали. Гондонова «тошиба».
Мы одеваемся и ныряем с крыши на чердак. Там прохладно, пахнет плесенью и опилками. Мы спускаемся на лестницу. Никита и Юлия вызывают лифт, а я бегу в квартиру за вещами. В комнате гуляет сквозняк, скачут солнечные зайчики. Я бросаю в сумку пятнистую гавайскую рубашку, черные коротковатые брюки и черную каскетку. Я бросаю взгляд в зеркало. Нормально. Лицо мягкое и вовсе не страшное, подбородок бритый. Глаза, нос, уши на месте. Шрамик над бровью и родинка на кадыке.
Я выбегаю из парадной и запрыгиваю в открытую дверь микроавтобуса.
— Добрый день. — Мордастый водила молча кивает.
Никита спит на заднем сиденье, положив каланче голову на колени. Микроавтобус поворачивает на Литейный, и меня тоже клонит в сон. Черт побери этого Калинина со вчерашней поддачей. Но когда мы огибаем огромную чашу стадиона, останавливаемся, вздрагиваем, выходим, протискиваемся сквозь служебный вход, когда к Никите кидаются сто человек с вопросами и приветами… В СКК перед концертом совсем не до сна.
Малинин стоит на входе в малиновом пиджаке, лицо ровное, розовое, без зацепочки. На него наезжает бородач с «Бетакамом», а телевизионная женщина типа «девушка» интервьюирует:
— Творческий рост вашего подопечного…
Справа из буфета выбегает Коля Васин в косоворотке до колен. Волосы дыбом и борода вразлет, словно у варвара перед вратами Рима.
— Высшая точка кайфа перед падением в рай храма рок-н-…
— Костя, Костя, Костя! — В глубь коридора весь в черном пробегает Кинчев, а за ним семенят первокурсницы.
Никита отрывается от меня и исчезает за поворотом правого коридора, а я остаюсь в толпе тусовки. Даже Юлию бросил. Я понимаю его — мастерство исчезновения вырабатывается с годами. Сперва известность удовлетворяет гордыню, но скоро начинают досаждать постоянными вторжениями почитатели и друзья, чьего почитания и дружбы ты же и добивался.
— Саша, — это Джордж Гуницкий берет под локоть и отводит в сторону, — мне нужна информация. Сколько лет вы не выходили на сцену вместе?
Я начинаю думать, но тут Дюша уже наступает на Джорджа с улыбкой в бороде.
— Как насчет… — Такая милая улыбка и борода ровно метр длиной. — Ты же понимаешь. По сто грамм всего.
— А Папа Мартин? Да и Рекшан здесь, — ехидничает Джордж в ответ, и я смываюсь.
В буфете полным. Интеллигент Бутусов над стаканом кефира, и двухметровый Леха Тихомиров что-то бубнит одутловатой тетке с оранжевым коконом. Мне Петя Самойлов нужен, но его здесь нет. Разрезая толпу дохлых артистов, на стойку надвигаются два центнера двух омоновцев. Артисты боятся смертельной силы, а омоновцы — приказа превратить в крошево любимых артистов, под чьи песни в часы воли предаются отдохновению, грезам, любви, пьянкам, не знаю чему… Но все-таки Петя? Он обещал мне бас, хотелось бы глянуть на гриф хоть издали.
Ко мне на высоченных шпильках подходит девушка ростом сантиметров в девяносто и с губками, сжатыми в деловой квадратик. У нее красивое лицо, глаза, а в руках деловая папочка.
— Александр? — Она несколько испугана. — Ваш выход в двадцать один пятнадцать. Ваша гримерка номер четыре.
— Вас как звать? — спрашиваю.
— Елена. Лена.
— А в какой «АЛИСА»?
— В гримерке номер пять.
В номере пять демонический Костя стоит руки в брюки, и Петя с рюмкой, и еще человек сто пятьдесят на десяти квадратных метрах.
— Петя, — говорю я, — на бас бы глянуть.
— Гляди. — Он показывает на чехол и опрокидывает в рот рюмку.
Далее все катится как «роллинги». Народ курит и пьет, галдит и балдеет, смеется; артисты бегают в трусах, переодеваются и щиплют струны. Закулисы рок-н-ролла — это всегда дым и пьянь. В туалетах смолят косяки. Беззубый Начальник Камчатки слоняется, словно ощипанный павиан по Гаграм. Большинство отсюда в зал и не выйдет. Какая музыка — она уже всем надоела.
Никита лишь раз мелькнул в коридоре. С ним сегодня играет сборная России. «Возрождение» давно стало второй фамилией Шелеста. Он музыкантов приглашает и выгоняет. Гондон набрал ему год назад каких-то кудрявых глэм-рокеров, а на этот концерт Никита их заменил. Кудрявые — для Ашхабада, Баку, Анкары. В Питере должны бацать герои. Шевчук Никите Доценко и Чернова уступил, а Кинчев — Петю Самойлова. Как удалось собрать всех — загадка! Гондона-Малинина музыканты не любят за комсомольско-молодежное прошлое и общеизвестную связь с бандюгами, а Никита попросил — получилось.
Сегодня не хоккей, и холодную громаду стадиона сценой разделили на две части. В тылу пусто и гулко, только омоновцы во мраке охраняют проходы. Я подхожу к сцене с тыла. На ней Джордж Гуницкий в серебряном луче начинает трендеть. Народ машет флагами перед сценой, и его не слушают, но Джорджа не остановишь. Над толпой пролетают красные и желтые пучки. Дымные клубы над толпой, так горят мусорные бачки. Джордж ставит точку, и толпа взрывается криками. Трибуны и гектар перед сценой заняты. Суперконцерт и суперюбилей при участии супер-пупер звезд. Я не супер и не пупер, но и мне грядет постоять на сцене три минуты, — ре, ля, ми минор, соль, ля…
Леха Тихомиров с дудочкой, и Коля Васин заикается. С потолка падает веревочная лестница, и по ней спускается на сцену юбиляр — е-мое! лихо придумал и не разбился. Тысячи так кричат, словно рожают… Доценко, голый по пояс, стучит по бочке — там, та-там, там, та-там, и по хэту — чирк-чирк. Словно бомбы, ритмические кривые баса и гитары затыкают рожающих.
— От-че-го-так-о-ди-но-ко де-вуш-ке-сто-ящейоко-ло ок-на! — Никита начинает со своего старого хита, и роды толпы продолжаются. Сегодня она станет матерью-героиней.
Восемь двадцать пять — я посмотрел на часы. У меня еще почти час времени, и я возвращаюсь в буфет, вспомнив, что надо б и выпить сотню, что ли, граммов чего найдется — для веселости, для заводки, просто так.
В буфете проблем нет, водка-селедка, а народ все тот же, нарезается, будет скоро как нарезное оружие.
Сева Грач со стаканом.
— Глотни, — протягивает. И я глотаю.
— Что это? — спрашиваю после выдоха.
— Понравилось?
— Градусов сорок пять.
— Пятьдесят! Когда я пахал в Эрмитаже, мы пили из скифских глиняных чарочек. Входило ровно сто граммов! Исторический стандарт…
Я коротаю время до девяти и возвращаюсь. Десятикиловаттное эхо летает в разноцветном мраке. Может быть, мои мысли складываются в злые предложения, нет — я просто берегу для памяти эти минуты ожидания. Никите я и на фиг не нужен. Он не забыл меня и потащил на крышу, которую для него, выходит, не потеснили это его пижонство и шальные гонорары. Рыба долбит гитару на пару с Наилем. Акустическая прокладка в самый раз. Никита за сценой меняет рубаху.
— Ну как? — кивает мне.
— Ре, ля, ми минор…
Каланча целует Никиту в затылок. Она что, тоже на сцене петь собирается?
— Главное, не бэ!
Я поднимаюсь по гнущимся ступенькам, мент пропускает меня, и останавливаюсь за роялем, ища глазами Петю Самойлова. Он узнает меня в полумраке, подходит и кричит в ухо:
— Басевич на колонке. Просто врубишь датчик, и все.
Все. Рыба и Наиль кланяются. Шум. Гам. Тарарам.
Я поправляю каскетку и достаю из широких штанин медиатор «Гибсон». Мягковат для баса, но три минуты продержаться хватит. Я перекидываю ремень через плечо, радуясь тяжелой плоскости басевича, и врубаю датчик, а Джордж заливается:
— Они не встречались на сцене пятнадцать лет. Они создавали питерский рок еще в волосатые времена! Александр… Вот он. — Джордж тянет меня за руку к микрофону, я говорю в микрофон реверберирующее: «Привет», а люди одобрительно гикают. — Александр Лисицин и… и… — в свежей рубахе и гитарой наперевес возникает Никита, — Никита Шелест и группа «ВОЗРОЖДЕНИЕ»!
Никита перебирает струны. Перед сценой и на трибунах зажигают свечи и зажигалки. Свет меркнет. Первую минуту мне даже не играть, стоять просто. Из мониторов поет чуть искаженный Никита:
Мои мечты что пыль с дороги.
Кто хочет топчет мои трево-о-ги.
Кто хочет топчет мои трево-о-ги.
Мои мечты в друзьях немно-о-гих.
Со второго куплета беру по аккордам первые четверти. Проще пареного банана. Доценко долбит бочкой. Мурзик мурзычет на «Ямахе». Я отбрасываю медиатор. Мягкий, черт. А пальцы твердые пока. Три минуты выдержат. Огоньков перед сценой все больше. Жлобы, кажется, не орут глупости. В припеве всей кодлой, словно гвозди заколачиваем, и девчонки в хоре:
Знаю — лучшие годы еще впереди-и-и!
Знаю — лучшие годы еще впереди-и-и!
Опять ре, ля, ми минор, соль, ля, потише все, тише, хор отлетает.
Никитин любимый хрип:
Слова давно спеты — остались эмоции.
Холодное лето лицо свое мо-орщит.
И падают ливни на пыль у дороги,
Смывая следы от друзей тех немно-о-огих…
Снова гвозди заколачиваем. Передо мной оператор вальсирует с камерой, как с фаустпатроном.
Редкая птица я теперь — ми минор, си минор, ре, ля. Редкая птица долетит до середины Днепра — ми минор, си минор, ре, ля…
Дорог паутина плетется в столи-и-ицах!
Мы видим их спины, а где же их ли-и-ица!
Да Бог с их обличьем и жаждою зла-а-а.
Мы пыль у дороги — все этим сказа-а-ал…
Говори, говори, пой, дальше заговаривай.
Знаю — лучшие годы еще впереди-и-и!
Знаю — лучшие годы еще впереди-и-и!
Пыль у дороги в предгорьях, где не падали ливни, кроме кровищи, — знаю, лучшие годы еще впереди…
Оператор наступает на ногу, и в кодансе я вместо ре беру до. Ничего, на третьей четверти разрешаюсь наконец-то.
Снимаю басевич и отдаю Пете: ему еще бацать и бацать. Кланяюсь. Потому что хочу кланяться. Потому что Джордж тащит к микрофону. Мы обнимаемся с Никитой. Опять он конфетку стырил.
— Терпи, Саша. — Я почти не слышу. — Брежнев и Хоннекер. Для кино.
Три минуты провалились в прошлое время. Черный, замотанный в красный шарф, с гримасой монстра проскакал поперек сцены верхом на микрофонной стойке Костя Кинчев. Публика издала вопль и родила двойню. Я постоял немного за двухэтажными колонками возле омоновца и спустился со сцены. Переодевшись снова в гримерке номер пять и обрадованный тем, что сумку с одеждой не слямзили, возвращаюсь в буфет, где народу и дыма поменьше. Навстречу бросается Володя Киров. После вчерашнего лицо его окончательно заплыло, а после сегодняшнего — несколько расправилось. Он тащит меня на круглый диванчик за круглый же столик, над которым висит круглая лампа, и произносит деловито:
— Дело есть.
Я жду его дело. Он достает из-под столика кожаный кейс с наборными замками.
— Так, — Володя задумывается, — ты не помнишь номер моего телефона?
Я помню и называю.
— Ага, — Киров крутит цифры, и кейс открывается.
Интересно, какое у него дело ко мне? Он что — увидел меня на сцене и предлагает контракт?
Киров достает плоскую бутылочку «смирноффской» и хохочет довольный.
— Я не алкоголик, — говорит, отвинчивая головку. — Я — пьяница.
— Ты это не мне, а Рекшану скажи.
— Он совсем с ума сошел после Америки от трезвости. Что, совсем не пьет? Даже пиво?
— Говорит, не пьет.
— Наверняка заболел. Может быть, у него хронический триппер. — Володя наливает по стаканам, и мы чокаемся.
— Ты куда вчера делся? — спрашивает он.
— Уехал домой.
— А я до утра просидел в «Сатурне». Сельницкий подошел. Тихомиров битлов пел. Но там теперь столько бандитов! Их по вторникам и пятницам «черные» пасут, а по средам и субботам тамбовские.
Я смотрю на Володю и вспоминаю позапрошлое десятилетие. В ту благословенную пору Киров хипповал со страшной силой и клялся, что всю жизнь прохиппует в трущобах на помойке. Ныне он стал шире, несколько потерял волосяной покров, стал деловым на вид человеком, отказавшись от юношеского хиппизма. Просто вся жизнь вокруг стала трущобой-помойкой, просто держава вокруг захипповала. Нет, запанковала.
За концертом ожидалось продолжение в «Сатурн-шоу». Этот рок-н-ролльный клуб-ресторан на Садовой замышлялся при участии Сергея Сельницкого как место рок-н-ролльного же отдохновения, место, где станут собираться музыканты, произойдут исторические встречи. Встречи, впрочем, происходили. Пару раз в Питер привозил Сельницкий первого продюсера «БИТЛЗ» Алана Вильямса. Тот нарывался в «Сатурне» до горизонтального положения. Так праздновали день рождения Джона Леннона. Бесноватый Васин носился с Аланом как курица с яйцом. С этим седовласым джентльменом невысокого роста и бордовыми щеками даже я выпил рюмку на брудершафт и закусил квашеной капустой. Собственно, Алана битлы поперли перед своим взлетом, и сейчас в Ливерпуле он, наверное, просто эксплуатирует прошлое и квасит на халяву. Но все одно — реликвия.
— Да! — После стакана Володя оживляется. — Ты знаешь Алину Березовскую?
— Знаю в лицо. А что? — Прошедших трех минут будто и не было. Будто мы с Володей и не расставались. Будто сегодня еще вчера.
— Она у кобеля отсосала, — произносит Киров заговорщически.
— Что я могу сказать. — Я отвечаю рассудительно. — Значит, ей так нравится.
— У настоящего кобеля! — кричит Киров, лицо его наливается смехом. — У настоящего дога! Представляешь, какой у него член?!
— Не представляю. А что тут смешного?
— Смешного тут ничего нет. — Киров замолкает. Мы чокаемся. Он продолжает: — Она в «Сатурне» пела и «черных» послала. «Черные» ее возле дома отловили, привезли на квартиру, сами не стали, а заставили кобеля обминетить. Все сняли на камеру. Теперь она им должна каждый понедельник.
Я не удержался и фыркнул, хотя ничего смешного на самом-то деле не услышал.
— Она что, всем сама рассказывает?
— Нет, она в шоке! У нее истерика. Она вообще в больнице нервы лечит. Об этом все говорят. Даже в газете «Я — молодой» прошла информация. Намеком.
— За ней же тоже люди стоят. Гондон, к примеру. На каждого «черного» есть пять «белых». Перестреляли б их к матерям! Всех-то дел.
— Не так все просто.
— Давай о веселом. Хватит сплетничать.
Мы не сплетничаем больше, а просто вспоминаем те славные годы. Хвалим Никиту и себя. Клянем бандитов и правителей. Вспоминаем любимых женщин. Болтаем в до мажоре до одиннадцати, пока не заканчивается концерт. После гурьбой вываливаем через служебный вход-выход под ленивый дождичек. Укоризненные взгляды тетушек-администраторов и хмуро-цепкие — омоновцев. Никита, Каланча и Гондон-Малинин трусцой пробежали сквозь тех, кто дожидался автографов, скрылись в микроавтобусе. Тот, сделав вираж, улетел за бетонный овал стадиона. Макар-Макаревич медленно прошел к «мерседесу», улыбался, чиркал на протянутых бумажках и концертных билетах. Седая щетина и образовавшееся брюшко. Толстый гитарный кейс, будто бумажник с керенками.
Мы грузимся в «Икарус» долго. Кто-то потерялся, кто-то упал спать на газоне. Большая Света орет благим матом:
— Мать-перемать! Дрон, сука, ты куда ящик пива дел?!
Дрон мычит.
Я забираюсь на заднее сиденье и закрываю глаза. Сумасшедшая жизнь. Траханое времечко. Три минуты на сцене всего. Три часа в буфете и еще пять часов в «Сатурне» надвигается. Это я уже сплю назло себе, а просыпаюсь, когда «Икарус» подбрасывает на трамвайных рельсах. Сенная площадь без сена, и тут же Садовая улица без садов. Мы разворачиваемся и останавливаемся возле скромных дубовых дверей клуба. Хоть и по второму разряду нас доставили, все равно удобно. Кривая толпа полуартистов растекается по лестнице, по серым мраморным ступеням. Никиту я вижу рядом с Каланчой за вторым столиком справа. Он машет мне. Я подсаживаюсь, ставший чуть-чуть звездой по его прихоти на три минуты и на время пьянки. Он говорит, улыбается, тырит конфетку, и Каланча уже не меланхолическое тело-лицо, уже шутит, наклоняется ко мне. Зубы у нее ровные, с заостренными резцами, глаза зеленые. Наверное, она тоже нарезалась. Все нарежутся, как нарезное оружие, и бабахнут.
— Свобода, — говорит Никита. — Теперь полная свобода.
Я начинаю икать, а Каланча мне:
— Выпей водички, — смеется. — Боржоми. Много металла.
— Не люблю хэви металл, — икаю в ответ, пью из горлышка и неожиданно трезвею. — Глупо, — продолжаю. — Трезвым я могу и дома спать.
— Ла-адно, — тянет Никита. — Ноу проблем. Счастливое детство в свободной стране.
Он кладет, счастливый, голову Каланче на плечо. В зале теперь домашний гул не для прессы. Сделал дело — гуляй смело. На сцену выбегают юноши с трубой и начинают тарабарщину. «ДВА САМОЛЕТА». Так хохочется после двух тяг анаши. К Никите подходят, он встает, садится. Его хлопают по плечу и меня хлопают. Если по спине станут хлопать, я блевануть могу. Хранитель королевского горшка. Толкователь королевских грез. Танцы закручивают свои кренделя. Я встаю и протанцовываю между столиков к сцене. Алиса Березовская вертится, вздымая юбки, и в ус не дует. Я пошатываюсь возле нее, а когда труба и гитара устают и останавливаются, спрашиваю, поскольку это ж интересно узнать, — каков все-таки член у дога?
— Послушай, — она идет в бар, а я догоняю, — как же это случилось? Я могу тебе чем-нибудь помочь?
Она красивая такая, в бусинках пота чувственное лицо.
— Заколебали меня этим догом! — то ли злится она, то ли веселится. — Кто эту пулю пустил? Узнаю — не знаю, что сделаю. Не знаю никакого дога!
Она не знает никакого дога. Жаль, а то б имелся повод для мести. Слишком уж мы добрые. С этой мыслью я тащусь к столику. Никита смылся куда-то, Каланча в баре торчит и курит «More». Я выковыриваю икринки из яичного белка и размышляю о природе и причинах нашей доброты, а после начинаю дремать, кажется, исчезать, и мне хорошо в исчезновении — найден ночной баланс между совестью и желудком. «ДВА САМОЛЕТА» опять дудят, после них, похоже, Ляпин поливает блюзами. Надеюсь, в тональности до, в крайнем случае ми или ля. Он поливает, поливает, обрывает без разрешения в кодансе. Я возвращаюсь, открываю глаза и вижу замешательство. Все по-прежнему пьяны, но несколько мордоворотов в костюмах пробегают туда-сюда с уоки-токи в кулаках. Непроявившаяся пока угроза повисает в зале. Я встаю и иду за теми, кто в пиджаках. За сценой на узенькой лесенке не протолкнуться. Истерический вопль и мать-перемать. Тишина и вздохи. В тишине крутят телефон. Я толкаюсь и разгребаю руками людей, а на втором этаже отталкиваю Сельницкого. Я вижу в приоткрытой двери туалета унитаз. Нет, я не вижу ничего. В этом ничего я вижу лишь то, что должен запомнить. Никита сидит привалившись к стене. Стена кафельная, ровная, голубая, мытая, с узорчатым рельефом, с ровными белыми шовчиками. Никита сидит, привалившись к стене, с открытыми и сухими глазами. В углу розовых губ красная капелька. Он приложил руку к сердцу, между пальцев серебрится сантиметр металла лезвия, который заканчивается резной деревянной ручкой. Никита сидит привалившись к стене и ехидно улыбается. Будто конфетку стырил.
Старик стоял, опираясь на палку, и улыбался весне. Розовая дымка размыла резкие очертания хребта, капельки зелени изменили безнадежную однозначность мира, направляя сознание в сторону надежды, а в ней, как водится, теплились понятия «завтра», «рождение», «любовь», «счастье». Именно поэтому каждый день случались убийства. Солдат мог уйти с поста, побрести за безымянной травинкой, цветком. Его скручивали, оглушив, и, если не лишали жизни сразу, волокли в горы, где вырезали сердце, кишки и отрубали голову. Некоторые солдаты вешались именно весной, когда усиливалась потребность в женщине и любого малозначащего в иных условиях письма из дома оказывалось достаточно. Но весна приносила улыбки без повода, и каждый хотел хотя бы дожить до весны. Возраст поставил старика над войной, и чужая кровь более не волновала его. Он искал высшего знания, а не найдя его, остановился на простых истинах.
— Главная ошибка у человека в голове. Когда он идет на месть, то должен знать лишь одно: его решение — это воля Бога. А всякая мысль — это воля человека. Если ты хочешь сам быть Богом — будь, но не претендуй на абсолютную месть, до которой ты не успеешь дорасти.
— Я не понимаю тебя, Учитель. — Мы сидели друг перед другом, ожидая, когда солнце появится из-за гор, и оно появилось.
— Это так, сынок. — Старик поднялся и, передав мне свою толстую палку-посох, сделал несколько шагов в сторону солнца. — Если ты станешь рассуждать, то лучше заноси свои мысли в книгу. — Красный краешек вылупился над вершиной, старик шевельнул рукой, и в палке-посохе, что держал я по просьбе старика, закачалось смертельно-упругое лезвие с короткой рукояткой. — Месть должна успевать быстрее луча. Просто и медленно умеют убивать многие.
Старик вернулся, выдернул нож и добавил:
— Решение мстить — это воля Бога, а к решению мстить ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп, сынок. Мститель, ставший трупом, — это пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил.
Солнце распускалось, и весна заполняла долину.
— Вы так уверены, Учитель? — спросил я.
— Совершенно не уверен, сынок. — Старик таджик засмеялся.
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Ночью прошел дождь, и кладбищенские дорожки еще не подсохли. Обычно в это время уже зреют тополя и белый пух начинает кружить над городом, словно напоминая о краткости северного лета. Но май случился холодный, и первые жаркие дни выпали лишь на начало июня. Люди, среди которых была не только молодежь, шли к могиле нескончаемой вереницей. Они опоздали. Для публики прошла информация, что похороны состоятся в два пополудни, а состоялись — в полдень. Правильное решение — не надо делать шоу из человеческой смерти. Я подъехал в морг к десяти и прошел в холодную мертвецкую, где в полумраке стояло три гроба. Я увидел Ирину и девочек. Они стояли тихо, незаметно. Я положил цветы и заставил себя посмотреть. Слава Богу, я увидел другое, незнакомое мне лицо, замороженное, подкрашенное и напудренное. Хоронить чужого легче. Появился священник в длинной мятой рясе, заспанный, и начал бубнить. Потом мы накрыли лицо материей и закрыли крышку гроба, суетливо подняли и погрузили гроб в автобус. В автобусе молчали. Мужчин я не знал — это собралась Иринина родня. Не знал я и мужа его старшей сестры — лысоватого, с худым желтым лицом и волосатыми запястьями мужчину лет пятидесяти пяти. Автобус останавливался на светофорах, долго разгонялся, снова останавливался. Солнечный день смеялся высоким девственным небом, после дождя пахло свежестью и асфальтом. В садах отцвела черемуха, на смену ей пришло сиреневое изобилие и доносился вкусный аромат. На Волково кладбище к полудню собралось человек триста-четыреста, много известных, близких к Никите по совместному музицированию. С десяток друзей из другого времени, поры юношеских метаний, половину из которых я и не вспомнил. Малинин-Гондон сменил малиновый пиджак на черный. На черную рубашку повесил черный галстук. Он нес на лице скорбь. Горестная морщина сложилась в скобку над переносицей. Возле него с микрофоном в протянутой руке и магнитофоном через плечо стояла крашеная блондинка, одетая нарочито по-журналистски в длинную джинсовую куртку. Возле свежевырытой ямы, на дне которой собралось немного воды, почтительно курили дюжие молодцы-могильщики. Мы выгрузили гроб и поставили его рядом с могильной ямой на услужливо утрамбованную площадку. Крышку сняли, откинули материю с лица, собравшиеся горестно вздохнули, всхлипнули, женщины стали поправлять цветы. Появившийся священник из кладбищенской часовни свершил то, за что ему заплатили. Я отошел в сторону под тополь и закурил, чтобы занять время и руки. Легко прощаться с чужим человеком. Мертвый не может осознаваться своим, когда у него чужое лицо. Процессы распада, хоть и замедленные холодом больничного морга, продолжались. Они уже сделали из Никиты незнакомца, и это правильно, это гуманно по отношению к тем, кто его любил. Никиту любили многие, у него не было врагов, хотя характер его покладистым назвать просто невозможно… Ничего себе — не было врагов! Значит, все-таки были…
Я не хотел запоминать подробности. Помню ощущение неловкости, помню неумение присутствующих правильно подойти к гробу. Нет у нас еще навыков. Нет старух-плакальщиц. Священник для нас еще в диковинку. Случалось, я видел смерть каждый день, но это была смерть в бою или от ночного врага, от нее закипала ненависть, знал, что завтра ответишь смертью же… Здесь она вспоминалась как кощунство перед летом, перед тополями, перед белыми ночами. Нелепость…
Крышку закрыли, и за дело принялись могильщики. Они, покрикивая, потеснили собравшихся, подняли гроб на веревки и ловко спустили в мокрую яму. Несколько человек бросило по горсти земли. Лопаты со свистом вонзались в глинистую породу, и скоро яма заполнилась ею. Дюжие могильщики — чувствовалось, что работают они в охотку, с похмелья, что они старательным, ловким трудом зарабатывают себе на водку, — слепили могильный холмик, обхлопали его плоскостями лопат. К холмику прислонили большую фотографию Никиты в раме с уголком черного шелка. Народ закружил вокруг могилы, укладывая цветы, женщины тихо плакали. Семья скоро уехала, никого не пригласив на поминки. Уехал, выждав корректную паузу, Малинин. Стали подтягиваться обманутые прессой поклонники Шелеста…
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Бухгалтерия «Антропа» находилась поблизости, на Лиговке, и Андрей пригласил к себе посидеть часок, а после пойти к Васину на Пушкинскую.
— Жарко, — сказал Шевчук, но куртку не снял, а только расстегнул молнию.
— Надо уезжать быстро, — проворчал Торопила.
На нас уже оборачивались. Юрию Шевчуку тоже поклонялись миллионы. Могли начать просить автографы и приставать с вопросами.
— Вон Рекшан бежит! — сказал я.
Длинный и быстрый Рекшан перепрыгнул через канавку.
— Меня возьмете? — спросил он.
— Садись, — ответил Торопила. — Только быстро.
Шевчук сел рядом с Торопилой, а мы с Рекшаном сзади. Тачка медленно выехала с кладбища. Юра снял очки и обернулся. Несимметричное его лицо было бледным, а побритый недавно подбородок снова покрыла щетина.
— Почему нас на поминки не пригласили? — спросил он.
— Это их право. — С годами у Рекшана дикция совсем испортилась. — Я понимаю семью. Это и неважно.
— Вы же с детства дружили.
— Когда это было! — пробубнил Рекшан.
Владимир говорит, что бросил пить и похудел наполовину. Он брился, оставляя лишь пучок усов, и от этого его нос, с родинками на ноздрях, торчал еще более угрожающе.
Торопила вел машину нервно и все обгоняющие самосвалы называл блядями. Мы же молчали, и правильно делали. Когда народ выпьет, то и заговорит невпопад. Утеряны традиции поминовения. Торопила развернулся на Лиговке и остановился. Мы вышли. Юра надел очки. Прохожие его не узнавали. Неожиданная смерть Никиты сделала меня фигурой заметной, звезды стали доступны на время. Мне это не нравилось, как святотатство.
В парадной стояла традиционная питерская вонь. Торопила достал ключ из кармана бесформенного пиджака и повернул в замке. На двери висела подслеповатая бумажка с карандашной строчкой: «Единая лютеранская библиотека». Мы зашли в помещение, где стояли два письменных стола с кипами бухгалтерских бумаг. Мягкий диванный угол нелепо торчал посреди комнаты, а на столике высились две «Столичные» и блюдо с бутербродами. Справа начиналась вторая комната, с книжными полками. Пожилой и бесформенный мужчина стоял возле столика.
— Андрей Владимирович, — произнес он, — вам звонил отец Иозеф.
— Не сейчас, — ответил Торопила и вдруг рассердился: — Я вас просил, Олег Михайлович, не давать никому этого телефона! По всем церковным делам пусть звонят на Васильевский остров! Вы поняли?
— Но вас там не бывает. — У лысого были маленькие ладошки и быстрые, бесцветные глаза.
— Я там бываю по понедельникам. После шести. Вы свободны, Олег Михайлович. Я сам библиотеку поставлю на сигнализацию.
Лысый исчез через секунду.
Почти полностью стену закрывали прибитые гвоздиками обложки пластинок, выпущенные «Антропом». Он гнал россиянам мировую классику рок-н-ролла, пользовался путаницей в законах и не платил англосаксам за лицензии. Торопила наполнил рюмки и сказал:
— Понимаю, если б меня грохнули.
Шевчук и я взяли рюмки, а Рекшан налил себе воды из чайника.
— Совсем не будешь? — удивился Юра. — Может одну рюмку?
— Нет. — Рекшан улыбнулся виновато. — Этим делу не поможешь.
— Не надо было ездить в Америку, — сердито сказал Торопила и сел на диван. — Помянем.
Мы помянули.
— Если б меня убили, я бы понял, — продолжил Торопила. — Но мне только один раз в Москве зуб выбили, и то случайно.
Свои длинные волосы он завязал в пучок. Став животастым и состоятельным за годы пиратства, он оставался неряхой и одевался без вкуса. Его не интересовала одежда. Он был одним из самых деятельных и занятых безумцев в северной столице. В одной из газет я прочитал интервью с Торопилой, где он нападал на Папу Римского, утверждая, что тот скрывает мумифицированное тело Христа. Торопила объявил свою религиозную ересь истинной ветвью христианства. Он считал себя искренне одним из воплощений Бога. Одно несомненно — Андрей Тропилло завалил Россию относительно дешевой продукцией. Он был крупным просветителем. Противостоя отечественной «попсе», перевоплощенной советской эстраде, многим бандитам наступал на любимые мозоли.
— Никита связался с Малининым, — сказал Шевчук, достал из куртки пачку «Мальборо» и жадно закурил. — Такая компания! Вход — рубь, выход — два.
— Я устал от этих похорон, — пробубнил Рекшан. — Каждый год эти зловещие развлечения. Майка на Волковом хоронили. Но еще никого не убивали!
— Талькова убили, — поправил я.
— Он из другой категории, — отмахнулся Рекшан. — У него харизма не та.
— Все равно концы в воду, — сказал Шевчук. — Вот грохнут — и виноватых не окажется. Вдруг в моду войдет?
— Насильственная смерть — факт признания. — Торопила налил по второй. — Мученический венец.
— Не хочу я такого признания. — Шевчук вытащил из пачки следующую сигарету. — Надо было оставаться в Париже и петь с неграми. Меня звали в Париже петь с черной блюзовой командой за тысячу баксов. Тысяча баксов каждый вечер. Контракт на три месяца, с кабаком.
Помолчали. Каждый из присутствующих словно примерял смерть Никиты на себя. Андрей Тропилло для многих зубная боль. Юра Шевчук вращался в тех же небесных сферах, что и Никита. Рекшан на всех углах говорил ядовитые глупости в адрес знакомых и незнакомых авторитетов. Я же совсем никто, но начинал понимать происхождение убийства. Его техническую сторону. Эта рукоятка, арабская сталь. Я отбрасывал мысли, рассчитывая в уединении обдумать путь. Но и теперь на донышке лежала готовая фраза — пора пришла. Я не стану пить сегодня. Перед решением надо пройти путь правильно. Алкоголь исчерпал себя. Я нуждался в нем в послевоенные годы, даже после припадков, когда и в существовании не нуждался ничуть. Мое знание всегда оставалось со мной. Оно просто высохло, скукожилось, но немного ненависти всего-то и нужно.
— На Пушкинской фаны, наверное, станут костры жечь всю ночь, — сказал Юра, — а я собирался в мастерскую.
— К Васину не пойдешь? — Торопила посмотрел на Шевчука вопросительно и потянулся за бутылкой.
— Они через час забудут, зачем собрались. Васин начнет гонять битлов.
— Мне на Каляева повестка пришла, — сказал я.
— Да? — Юра посмотрел на меня. — И мне придет?
— А мне — нет. — Рекшана это, кажется, задело. — Всех потащат, кто в «Сатурне» квасил.
— Мне утром принесли, хотя я до «Сатурна» не доехал, — сказал Торопила.
Мы-таки двинули на Пушкинскую, благо до нее пешего хода две минуты. По раскопанному двору слонялась узкогрудая и лохматая молодежь. Из-под арки, где Васин владел берлогой, доносилась музыка.
— Не битлы, — сказал я Шевчуку.
— Будут битлы, будут. — Юра махнул рукой на прощанье и свернул налево к подъезду, на третьем этаже которого он занимал мастерскую.
В бесперспективной схватке дом на Пушкинской, 10, поделили представители свободного искусства и придурковатые коммерческие конторы. На этот же дом положила глаз и друг правительства Бэлла Куркова, но ее суженого-непересуженного прихватили на взятке-негладке. Ее и самою не знают куда пристроить… Пыл мэра, любителя и любимчика Ростроповича, по искоренению свободных искусств до поры затих, но, думается, не надолго. Как отмажут очкастую, потянет она дом опять на себя. Тут же во дворе расположился комитет по содействию сооружения храма Джона Леннона в Санкт-Петербурге.
— А я вице-президент, — пробубнил Рекшан, пока мы пересекали двор. — Моя подпись заверена у нотариуса. Когда Васина в психушку отправят, то все моим станет. Шутка!
Я пару раз заходил к Васину с Никитой, когда тот собирался выступить на битломанских концертах. Я запомнил это необычное помещение и разглядывал слепленную Васиным модель храма. Член с яйцами. Одно яйцо — «рок», другое — «ролл». Он даже место подобрал для строительства члена на Васильевском острове. На этом месте «XX ТРЕСТ» собирается строить небоскреб «Петр Великий». Тут и думать не надо — смотри итальянские фильмы. Сицилийские кланы всегда бились за строительный бизнес…
Мы протолкались сквозь толпу подростков. В последний момент Рекшан, увидев стаканы, передумал и сбежал. А Торопила остался. Он бросил тачку напротив бухгалтерии и, похоже, собрался напиться. В двух комнатах комитета, декорированного всяческими изображениями битлов, гудели меломаны. Их печальный гул покрывало Никитино пение, кассеты с песнями которого Васин крутил через «Сони». Николай, одетый в черную рубаху, с потухшими глазами и нечесаный, протянул стакан. Я только пригубил — алкоголь не интересовал меня. Я сделал лишь первые шаги на пути и не знал покуда, что надо мне. Так охотничья собака делает стойку, поднимает переднюю лапу, становится обонянием, зрением, слухом. Я кружил в толпе, выходил под арку курить, возвращаясь обратно, подсаживался к столу, вставал.
— Когда турки взяли Константинополь, то они не разрушили православные церкви, а устроили там мечети, — кто-то бубнил возле уха. — Так и мы. Например, надо памятник Добролюбову переименовать в памятник Джону. Очень даже просто, и денег не надо…
Я всматривался в лица, искал глаза, старался запомнить интонации. Я тянул пустышку, но тянул и тянул. Если долго копать в одном месте, то клада, может, и не найдешь, но вылезешь в Арканзасе… Крашеная блондинка с бутылкой пива «Балтика». Я поймал ее взгляд раз-другой. Она присматривала за мной, и я стал смотреть мимо. Я вышел под арку и закурил, ожидая, когда она выйдет, и она вышла скоро с той же «Балтикой». Я поигрывал зажигалкой и смотрел в другую сторону. Она потянулась с сигаретой и попросила:
— Можно огня?
Я якобы вернулся на землю из горестного полета мысли, вздрогнул виновато, чиркнул кремнем. У нее еще молодое лицо. Она одета в черную юбку, остановившуюся сразу над коленными чашечками, и длинную джинсовую куртку. Я где-то встречался с ней или просто видел. На стадионе? На кладбище?.. Она расстегнула объемистую кожаную сумку, переброшенную через плечо, и стала шуршать вещичками.
— Моя визитная карточка, — протянула тонкий картонный параллелепипед.
— Можно нанести визит? — спросил я и про себя прочитал текст: «Кира Болотова. Пресс-секретарь акционерного общества „Санкт-Петербургские фестивали“».
Я читал какую-то темную историю про эти самые фестивали в газете «Смена». Кажется, про них. Я вспомнил, что и Никита рассказывал мне о запланированном АО концерте на Дворцовой площади, куда он просто так не впишется. Им, мол, придется хорошо попросить, а за мэрское рукопожатие — пусть кто-нибудь другой… Кажется, «Санкт-Петербургские фестивали» являлись дочерней фирмой Малинина. Проще спросить…
— Вы работаете у Малинина?
— Официально — нет. — Кира совсем не смутилась. А чего, собственно, смущаться. — Но Михаил Анатольевич Малинин оказывает серьезное влияние на руководство на уровне консультаций. — Она чуть улыбнулась. У нее подвижная мимика. Похоже, она «веселая девочка» и оттого не замужем. — Сегодня не время, — Кира Болотова сделала глоток из бутылки и стряхнула с сигареты пепел, — но мне хотелось бы встретиться с вами. Мой муж… Бывший муж… Он планирует снять цикл передач о питерских звездах и хочет начать с Никиты Шелеста и «ВОЗРОЖДЕНИЯ».
— Но я не играл в «ВОЗРОЖДЕНИИ».
— Вы дружили с детства.
Первая ниточка. Надо только, чтобы не она раскручивала меня, а я — ее.
— Хорошо, созвонимся, — согласился я, дал ей свой телефон и постарался улыбнуться в ответ как можно дружелюбнее.
Я побродил по двору. Малолетки сидели горестно возле стен, с гитарами, и пели известные мне песни. Все-таки Никита был прекрасным мелодистом. Он умудрялся успевать построить в стремительном двенадцатитактовом квадрате яркую мелодию, запоминающуюся на раз. Он сочинял точные стихи, без литературной грязи, и в каждой песне оказывалась строчка-ключик. Она повторялась. Ее хотелось петь, и население пело.
Я вернулся в квартиру Ульянова рано и стал думать. Я забрался в ванну, набрал воды и лег. Ноги в воде казались короткими и кривыми, а может, такими и являлись. Я так плавал, как говно в проруби, стараясь понять свое место в этой смерти. И я стал понимать. Да, отправился в Афганистан добровольно, использовав офицерское звание, полученное в Институте физкультуры. Но я отправился на войну не для войны, не зная о ней почти ничего, а стараясь ею заменить печаль об изменившей жене и тоску о потерянном сыне. Я честно заработал на этой бесчестной войне эпилептические припадки и пенсионное обеспечение. Припадков давно не случалось, а деньги пока давали. Я утолил год войны встречами со стариком таджиком и выполнил его просьбу, постаравшись после забыть все — горы в дымке, непонятный народ, похоть к убийству, которая возбуждалась от месяца к месяцу, когда стала понятна его легкость и безнаказанность. Тем более я никогда не вспоминал то, о чем мы говорили со стариком, и то, что он мне передал, — знание и сверток с девятью клинками. Я их убрал в печь. Они казались неуместными в моей северной англизированной столице, чем-то книжным, словно из дурного детектива. Но они зачем-то лежали в печи! Я не желал никакой более войны, выполнив завет Хемингуэя, — поучаствовал в одной. Но не я напал первым. Никита не только мой друг, но и большая часть жизни. Этим убийством они посягнули на мою жизнь, и мой Бог не будет более слишком добр. Слишком добрым быть — совершать самоубийство, а самоубийство осуждает христианская церковь. Кто убил Никиту? Малинин морально убивал его. Бандиты. Наемный киллер, знающий то, что узнал на войне я. Мой антипод, поскольку он убивает, а я еще — нет. Потому что начал — он, они. Его кто-то направил. А я? Что могу я? Я могу то, что могу, — отомстить. Это все мое знание. Я должен убить этих бандитов. Этих духов. Убей духа!
Вода давно остыла, а я не имел сил встать. От решения стало теплее. Убей духа! Но как? Я поднялся, замотал тело в полотенце и сел на край ванны. Бандитов так много. Кого и как? Эти тачки с затемненными стеклами, мордовороты с бритыми затылками, радиотелефоны и автоматы, наемные убийцы, бандитские чиновники, бандитские разведки и контрразведки. Убей духа! Кого, где и как? И разве я один бился в чужих горах и впитывал что ни попадя. Непонятный народ. Чума всегда приходила с Востока. Но они начали первыми. Убей духа! А лучше… да, лучше, если духи сами станут убивать друг друга. Повороши в осином гнезде. Убей духа! Духи сами убьют друг друга!
Вытираю голову и накидываю халат. Соседи давно спят, и я иду по темному коридору, не зажигая света, а в комнате и так можно читать и писать без лампады. Белые ночи. Сев на корточки возле печи и открыв дверцу, протягиваю руку. Приходится залезать по плечо, пачкаться. Нащупываю сверток, достаю. Закрываю дверцу и вытираю ее полотенцем. Сажусь за стол и разворачиваю. На ощупь вспоминаю металл и теплые деревянные рукоятки. Старик снова передо мной говорит, шамкая губами: «Решение мстить — это воля Бога, а к решению ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп. Мститель, ставший трупом, — пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил…» Я правильно думал по пути и принял решение сам и только после решения достал сверток старика. В правильном вопросе всегда есть ответ. Зачем бандитам оставаться? Бандитам не надо быть. Пусть духи сами убьют друг друга!
Кожа на лице подтягивается, а плечи становятся тяжелее. Я ощупываю лицо и узнаю в нем лицо лейтенанта, а не недавние висящие щеки, безвольный подбородок и заплывшие глаза эпилептика.
Следующие два дня я провозился в гараже. На водительские права удалось сдать еще до Афгана, а на «Москвич» хватило денег после войны. Медкомиссия меня профукала, а до следующей переаттестации времени навалом. Последний раз выдалось выезжать на «Москвиче» прошлой осенью. Рекшан приперся с Лемеховым, нашим старым приятелем-художником, и Серега скоро рубанулся. Я согласился подбросить их на соседнюю улицу в мастерскую Лемехова, а на обратном пути лопнул ремень вентилятора. Весна прошла в пьянках и без денег. В мае сподобился купить ремень в «Апрашке», но руки не дошли. Теперь дошли ноги. На всплеске послевоенного энтузиазма мне удалось выбить гараж поблизости, и теперь я вспоминал, что да как крутить-вертеть, паять-лудить в этой траханой машине. Два дня в гараже возле помойки — то, чего мне как раз не хватало. Когда я наконец очистился от грязи и ржавчины и сидел за столом напротив телевизора, не думая ни о чем, в комнату постучал Колюня. Всегда узнаю его по дрожащему стуку. Он открыл дверь, не дожидаясь ответа.
— Я сплю, — сказал вошедшему, а тот, с бутылкой под мышкой, стаканами и помидором, ответил, морщась:
— Не ври, не спишь.
Он затворил дверь и сел напротив, закрыл экран телевизора. Налил в стакан, сказал: «Вздрогнем» — и проглотил водку.
— А ты? — спросил, выдохнув, а я:
— Нет, — ответил и закурил.
— Тебе лучше.
Колюню я знал с детства. Невысокого роста, с подвижным лицом и постоянной улыбкой от уха до уха, он вызывал нашу с Никитой зависть, когда по вечерам возился во дворе с грузовичком. Сколько я его помню, столько он и шоферил, став на моих глазах мятым, загнивающим, немолодым пролетарием. Теперь у него микроавтобус, в котором он так же ковыряется каждый вечер, как когда-то в грузовичке. Но последний месяц он совсем разошелся. Нина, его жена, потемнела лицом и затихла, стыдясь перед соседями.
— «Москвич» продал, что ли? — Колюня попытался завязать общую беседу, но я только и ответил:
— Продал.
— Хорошо продал?
Я и на этот вопрос ответил без комментариев:
— Нормально.
Он вздохнул, налил, проглотил и продолжил:
— Пойду асфальт крыть.
— Какой асфальт? — Я спросил без интереса.
— Пойду асфальт крыть к гребаной матери. Достала меня баранка.
— Пьешь уже месяц, вот и достала, — ответил я.
Колюня пододвинулся ближе. Лицо у него было бледно-зеленое от запоя, с устойчивой щетиной.
— А ты спроси — почему?
— Почему?
Колюня откинулся на стуле и ответил мрачно:
— Не скажу.
— Не говори. Зачем тогда спрашиваешь? И вообще… — Я уже собрался его выставить, но не успел.
— Месяц назад меня на Старо-Невском подрезал «опель», — начал Колюня быстрым шепотом. — Я ему фонарь только и разбил, хотя они сами, суки, виноваты. Но бугаи меня приперли и говорят: «Отработаешь, если не хочешь без почек остаться». Я им пару раз коробки какие-то перевозил. Они даже деньги давали. Немного. А двадцатого мая достали. — Колюня вылил остатки в стакан и влил в глотку. Он закашлялся, испарина выступила на лице. Я думал, он сейчас блеванет на стол, но Колюня отдышался и договорил: — Они велели быть в одиннадцать на Восстания. Возле магазина… Ты знаешь… Где электрические члены продают… Да в газетах писали о таком магазине, но я туда не заходил, поскольку имел хоть и не электрический, зато — свой. Я жду гадов минут двадцать. Подходит бугай, и мы едем недалеко. На Некрасова. Заезжаем во двор, там где кафе-гриль… Чтоб оно… Становлюсь задом, открываю заднюю дверь. Сажусь за руль и посматриваю в зеркало. — Колюня потянулся к моим сигаретам, я кивнул согласно. — Они труп вытащили и погрузили. Труп! Гребать его колотить!
— С чего ты взял!
— Завернули в мешковину. Что я, человека от говядины не отличу!
— А дальше что? — Я спрашивал без интереса. Меня не покидала уверенность, что все придет само. Всякая сконцентрированная мысль, идея, решение — это сгусток энергии, изменяющей пространство. Бездействие тоже работа, если за ним скрывается направленное знание.
— Дальше — ничего! Ты же знаешь мой «рафик». Бугай с трупом сел. А в кабину — такой рыхлый, с усиками. У него родимое пятно — в-о! — в половину щеки.
— А потом?
— В сторону Всеволожска порыли. Перед Всеволожском их «КамАЗ» с гравием ждал. Они труп перегрузили, а я того, что с усиками, обратно отвез. Он мне — деньги, и говорит: «Свободен».
— А ты?
— Пойду, ядрен колобашка, асфальт крыть. Армавирские айзеков пасут… а те, суки… Вступлю в партию большевиков и этому майору, чтоб Ленина не продавал…
Колюня плыл на глазах, и я транспортировал его к Нине, пока он еще переставлял ноги. Вернувшись в комнату, я разделся и лег под одеяло. Знобило. Это не холод, а ощущение следа перед первым действием. После останется другой, материальный. А сейчас — след от мысли, расчищающей путь.
К десяти я пришел на улицу Каляева в следственный отдел. Теперь ей вернули старое название — Захарьевская, как повозвращали названия половине улиц в центре. Все запомнить сразу невозможно и ненужно. Нет гарантий, что обратно не переименуют. Я пробыл в светлом кабинете с голыми стенами до полудня, и мне там не понравилось, хотя следователь с боксерским ежиком и придирчивым взглядом встретил меня нарочито вежливо; нарочито печальным выглядело его лицо, когда он произносил имя — Никита и фамилию — Шелест. Убийство сверхпопулярного рок-певца вызвало настоящую истерику в средствах массовой дезинформации. Левые газеты горестно пеняли властям за кровавый беспредел. Егор Летов на Воробьевых горах спел «Марсельезу» и «Смело товарищи в ногу», а ПРОГРАММА «А» тут же показала фрагмент в уже смонтированной передаче. Мэр Собчак выступил перед согражданами в «ИНФОРМ-ТВ» и в присутствии Марианны Бакониной, которая, задавая ему вопросы, в очередной раз очаровательно закашлялась, заверил жителей, что к Играм доброй воли, которые сделают Санкт-Петербург финансовым, банковским и туристическим центром Солнечной системы, правоохранительные органы наведут порядок на улицах. Западные же СМИ зря, мол, нагнетают обстановку, и пусть американские туристы едут к нам, их здесь сильно убивать не станут. Михаил Садчиков взял эксклюзивное интервью у Малинина, и из газеты «Смена» читатели узнали, как тот скорбит, но, мол, все равно концерт на Дворцовой не отменяется и на «Санкт-Петербургский фестиваль» приедут Джон Майлз, Крис Ри, Том Джонс, Марк Захаров, Фил Киркоров и Иосиф Кобзон, что память о Никите сохранится и приумножится, поскольку снято много новых клипов, сделано много новых записей, вот-вот выйдут в свет два лазерных диска, а телепрограмма У «КАТЮШИ» готовит специальный эфир, посвященный Никите Шелесту и группе «ВОЗРОЖДЕНИЕ». «Он — наша совесть», — произнес Малинин в конце интервью. Никита сам подготовил эту помойку, поскольку вписался работать с Малининым-Гондоном. При жизни ему удавалось разграничивать, как модно говорить, полномочия, а теперь труп потрошили вороны… За два часа в следственном отделе мне не понравилось на самом-то деле только одно — всякий раз разговор возвращался к Афганистану, меня спрашивали о местах, городах, реках, горах, имена офицеров и прочее. Меня спрашивали не прямо, а между делом, в беседе о другом, но следователя интересовал именно Афганистан. Он вскользь спросил про нож, и я ответил, что не знаю, но это, похоже, южные штучки, для Питера нож — экзотика, нож — это грузины какие-нибудь, или осетины, или лезгины… Следователь пожал руку, поблагодарил. Он спросил вдруг, помню ли я, где находился в момент убийства и как я себя чувствую. Я что-то промямлил. Чувствовал я себя хорошо, а в момент убийства, видимо, сидел за столиком, чуть-чуть дремал. Следователь еще раз сказал «спасибо» и выписал «проходку», то есть «выходку» на свободу.
На Кирочной напротив дома я зашел в кафе и взял кофе с песочным пирожным. Крошки от пирожного падали на рубаху. Нож, конечно, не отличался ничем от моих и, конечно же, имел афганское происхождение. Киллер прошел хорошую афганскую школу. Будто специально мы влезли на годы в ту войну, чтобы подготовить тысячи готовых на все, знающих и умеющих производить смерть. Рядом с Никитой находился полночи больной эпилепсией афганец, способный в пьяном виде вполне зарезать друга… Убийца-одиночка. Его даже жаль, больного… Хорошая версия и, главное, лежит под руками — быстрый отчет перед общественностью, козырь и Собчаку: мол, сняли Крамарева, вот и раскрываем теперь преступления за неделю, скоро город наш станет центром Вселенной… Я дожевал пирожное и понял очевидное — делать следует первый шаг именно сегодня, и быстро. Вечером собираются все у Васина на девять дней. Значит, осталось всего несколько часов. Чем ближе к полудню, когда меня отпустил следователь, тем лучше. Для всех.
Полгода назад несравненная Надежда Цыпляева, приятельница моей минувшей жены, которую я как-то трахнул назло себе, известная своими экстравагантными выходками и блядками в правительственных сферах, влетела ко мне с огромной сумкой и, гневаясь и матерясь, потребовала оставить содержимое — несколько разноцветных пиджаков и шелковых педрильных рубашек. Она почти кричала, что не позволит использовать себя в качестве дырки, и если этот председатель подкомитета — или как его там! — боится своей жены и отказывается появляться с ней в свете, так пусть к ней и валит, а не изображает командировку в Иорданию у нее на даче, пусть повертится, засранец, объяснится перед своей законной мочалкой — куда делись подаренные ей тряпки… Я почти ничего не понял и не хотел. Надя Цыпляева — зоркая, цепкая, как клещ, не особенно-то привлекательная, на мой взгляд, — пролетела, словно тайфун, исчезла и забылась, но оставленная одежда теперь пригодится.
Я выбрал пиджак кирпичного цвета и зеленоватую рубашку, погладил, сложил в пакет. Поискал и нашел почти засохший актерский грим в мятом тюбике. «Меняй облик, чтобы потом месть не преследовала тебя, — учил старик. — Совершай новое отмщение с новым лицом».
Наконец-то пришли по-настоящему жаркие дни. Часа в два с неба упал неожиданный ливень. Горячий асфальт выпаривал лужи. Когда я открывал гараж, переодевался в его раскаленных и темных, как ад, недрах, по двору никто не проходил. Положил на колени круглое зеркальце. Долго втирал грим, стараясь стать смуглым. Старательно замазал и шрамик над бровью, после долго зачесывал волосы назад, смазывал фиксатором, чтобы держались. Перед тем как выйти на улицу, я сделал надрезы в подкладке пиджака и продел петли. Имитировать, вспоминая, движения не имело смысла, было даже опасно. «Не надо теребить знание — оно в тебе. Погубить могут только сомнения». Пиджак оказался в самый раз — на размер или два больше. Один нож повис на петле под левым рукавом, второй — тоже на петле, чуть пониже.
Я приблизительно знал место, о котором пьяно говорил Колюня. Свернув на Восстания, проехал до Некрасова и там загнал «Москвич» во двор подальше от глаз. Я не стал надевать пиджак и очки.
Какого черта бросаться в глаза! Хотя ядовитого цвета рубаха могла и запомниться.
Кафе-гриль нашлось легко, и я сперва свернул во двор, прошел проходным двором на соседнюю улицу, присматривая место для «Москвича». Уже не торопясь, но и не останавливаясь, вернулся дворами. Выкрашенные в желтое стены, бугристый с темными заплатами асфальт. Справа от арки серебрился новой жестью служебный вход. Снаружи дверь тоже могла закрываться на засов под висячий замок. Это я запомню.
Выйдя из-под арки на тротуар, я сделал ленивый шаг вправо, остановился, словно праздношатающийся, и прочел: «Кафе-гриль. Открыто с 11.00 до 23.00. Обед с 17.00 до 17.30». На моих часах стрелки показывали ровно четыре. Толкнув дверь, я оказался в неуклюжем предбаннике, слепленном без какой-либо цели. За второй дверью, собственно, и находился гриль, кафе, бар. Не имело значения. Там было пусто. Только в углу угрюмый головастик с толстой шеей и носом, поставленным не точно, хлебал, опустив глаза, из глиняного горшка. Такие крутятся возле Некрасовского рынка, подумал я и забыл.
За стойкой пусто. В комнатке наискосок виден край стола и мужская рука с печаткой на мизинце, играющая на калькуляторе. За стойкой на полке стояли бутылки «Распутин» и пустые пачки «Мальборо» домиком. Я посмотрел в меню и удивился ценам. Кофе стоил восемьсот рублей, а сомнительного вида бутерброд — тысячу. В этом, похоже, и скрывался весь фокус. Цены отпугивали посетителей. Если отсюда выносят трупы, то смысл этого пункта общественного питания в другом — крыша, место встреч-стрелок, может быть, мешок дури в подвале спрятан. Мне и не важно. Мне этот труп как повод, как наводка на осиное гнездо…
Мужчина в комнате отодвинул калькулятор и вышел. Он пробежал глазами по моему лицу, стараясь вспомнить или запомнить.
— Что вам? — спросил вполне вежливо.
— Кофе. Кофе и… И — все. Без сахара.
Худой и довольно высокий человек с несколько асимметричным лицом, тонкими, по-южному подстриженными усиками и родимым пятном в половину правой щеки. Под воротом белой с короткими рукавами рубахи золотая цепочка. Он поставил варить кофе, а я протянул тысячерублевую бумажку.
— Жара сегодня, — сказал ему, дружелюбно улыбаясь.
Буфетчик молча поставил на стойку чашку с кофе и положил сдачу. Он ушел в ту же комнату, откуда и появился, а я сел в угол.
Помещение казалось довольно грязным и запущенным. На щербатых столах вместо пепельниц стояли пустые пивные баночки, а кресла шатались. Во всяком случае, кресло шаталось подо мной. Стены чья-то умелая рука выкрасила темно-малиновой краской, та и засохла неровными мазками, словно стены забрызганы тяжелой венозной кровью. Я просидел над чашкой минут восемь-десять, выкурил две сигареты. За это время в кафе-гриль никто не зашел, и это понравилось. За стойкой и в подсобке также никто не появился. Похоже, кроме буфетчика, в это время здесь никого нет. Это тоже понравилось. «Посмотри на звезды, — говорил старик. — Они просто посылают свет на землю по прямой, и все. Прямая — самый короткий и правильный путь без сомнений». Я вышел на улицу и осмотрелся. Следовало перегнать «Москвич» на параллельную улицу, поближе к проходному двору, но не вплотную. Я так и сделал. Часы показывали 16.22. Я вернулся во двор, вошел в парадную и стал подниматься не торопясь. Из лестничных окон я видел серебряную дверь — никто не входил в нее и не выходил. Часы показывали 16.36, когда я стал так же медленно спускаться. Пиджак лежал покуда в полиэтиленовом пакете. Я достал его. Часы показывали 16.40, и я надел пиджак, ощущая приятную тяжесть подкладки и тяжесть афганских ножей на левом боку. За две минуты, с 16.42 до 16.44, лениво пересекаю двор, несколько замедляю шаг возле серебряных дверей и тяну засов — засов поддается. 16.45. Я быстро прохожу через арку и открываю дверь. Замеченную мною раньше дощечку с «Открыто» переворачиваю на «Закрыто». Ж-жж — бьется о стекло сбрендившая муха. Пахнет чем-то прокисшим. «Прямая — путь без сомнений», — говорил старик. Я нажимаю на литую ручку, и вторая дверь со вздохом приоткрывается. В помещении никого нет, и это правильно, хотя в случае чего я мог бы спросить сигарет и уйти. За стойкой спиной к ней стоит буфетчик в белой рубахе, но мне следует удостовериться, и я издаю короткий тихий шипящий, змеиный свист, и тот оборачивается. Шейные мышцы сокращаются, и вот сперва виден профиль и родимое пятно, словно контуры Африки, после — асимметрия анфаса, усики и губы, приоткрывающиеся в вопросе. «В правильном вопросе всегда скрыт ответ, — говорил старик. — Сделай ответ, сынок». Я делаю ответ с левого бока и убеждаюсь наглядно, что прямая — самый короткий, правильный путь и есть. Афганская сталь пробивает кадык, и буфетчик валится, валится, валится, медленно валится в рапиде моего зрения и чувства, валится сперва под стойку, а пальцы еще скребут, скребут, скребут, медленно скребут по поверхности, но вот и нет их… Рапид зрения. Все в прошлом. Через мгновение из комнаты — той, где калькулятор — резко вперед выпрыгивает мордоворот с прожилками на щеках — красных, лопнувших венках. Только прожилки на щеках, и все. Еще полосатая рубаха с «Лакоста» на территории сердца. Пресмыкающееся, гадина. Самый правильный путь — прямой, а ответ — в вопросе, в том ноже, что взял про запас. Лучше, когда и вопросов нет, — одни ответы. Еще один прыжок, и вот оно рядом совсем — пресмыкающееся, гадина. Задергалась, извиваясь, ударяя хвостом, рухнула на пол, растекаясь по-человечески в крови…
«Такой прием называется удар кобры», — говорил старик.
Достал очки из кармана и надел, открыл дверь и вышел в пекло в коричневом, почти красном, пиджаке, нырнул в арку и снял пиджак, стянул резиновую перчатку, потому что не дурак и смотрел кино, сунул перчатку в карман пиджака, не думая вовсе о том, как же «Лакоста» возникла там? Сел в «Москвич» и сказал себе: «Хватит», сказал своим рукам: «Хватит трястись, старик не обманул вас». Перестал трястись и включил зажигание. Поехал, соблюдая правила уличного движения, в сторону Невского и посмотрел наконец на часы — 17.00.
Мы познакомились с Глупой Таней случайно, на студенческой вечеринке в общаге на Ново-Измайловском, и наш энтузиазм подогревался тем обстоятельством, которое накладывало на нас возраст — свершившееся совершеннолетие и от него же проснувшееся соперничество. Никита перехватил Глупую Таню и шлялся с ней белыми ночами по набережным, бряцая на гитаре, переходя от одной компании к другой. Но ее интересовало в белых ночах скорее всего другое, и она сама позвонила, напросилась в гости, а в итоге не пришла. Родителей друзья пригласили в театр, и я волновался, не помню сейчас глубины своего волнения. Кто-то из приятелей подарил мне человеческий череп в натуральную величину, сделанный из пластмассы, и, дабы придать комнате уюта, я установил на череп свечу, зажег. Трепеща (видимо, трепеща), поспешил я на звонок и, отперев входную дверь, к своему сожалению, обнаружил на пороге не Глупую Таню — в ней и нравилась эта нарочитая глупость, смешливость, прямо-таки светящаяся готовность к действию, когда прочие студентки требовали обхождения, разных передовых разговоров, отчасти Глупая Таня походила на фабричную Наташу, которая отобрала наши иллюзии на заросшем лебедой стадионе, и в этой схожести мы искали продолжения, — обнаружил на пороге Никиту, я разволновался не менее, наверное, чем разволновался бы при виде Глупой Тани, ведь я дорожил дружбой и оставался в ней до того момента чист. Никита мрачно вошел в гостиную и сел на вертлявый рояльный стульчик.
— Ты ей не звони и не домогайся. Хорошо? — попросил даже без намека на улыбку.
— Понимаешь… — Я попытался оправдаться, а возможно, и возмутиться, но Никита не дал.
— Я тебя прошу как друга, — сказал он.
Эта беседа не имела продолжения. Глупую Таню мы более не встречали, кто-то другой откликнулся на ее всегдашнюю готовность. Наша беседа прервалась стремительно. Свеча, стоявшая на черепе, упала, подожгла пластмассу, и ядовитый дым поплыл по родительской квартире. Пожара в итоге не произошло. Однако плотная гарь сделала потолок черным, и мы вдвоем с Никитой битый час терли его, измазались, плюнули, и я смирился с тем разговором, что предстоял позднее, когда родители вернутся домой.
Мы весело болтали, забыв о Глупой Тане, когда Никита попросил:
— Показал бы ты мне что-нибудь на фортепьяно. Какие-нибудь аккорды.
Я проучился без особого успеха год в музыкальной школе и кое-что помнил. Никита не поднялся с фортепьянного стульчика, словно боясь, что его не допустят обратно, лишь только подвинулся на полшага. Криво и заплетаясь пальцами, но все же я показал ему основные гаммы, арпеджио, стал вдавливать аккордами белые клавиши.
— До мажор, ре мажор, ми мажор… Здесь диез один… фа мажор…
Никита остановил меня и попросил:
— Давай по порядку. Начнем с до мажора.
Мы начали с до мажора, а все остальное он сделал сам.
В перерытом городе — огромные братские могилы заготовили на случай за счет налогоплательщиков? — живешь, словно разбомбленный вражеской авиацией.
Я долго кружил по Лиговке, плохо помня объезды. Наконец по Боровой улице переехал Обводный канал и, как сумел, затерялся в трущобах. За железнодорожным переездом спрятался в кустах. Пиджак и рубаху утопил в канаве, бросив сверху несколько грязно-оранжевых кирпичей. Под тополем на пластмассовом пивном ящике выкурил сигарету, глядя сквозь ветви на голубое, выгорающее от лета небо, следя за струйкой сигаретного дымка, похожей на быстрый автограф. За спиной пролетела электричка. Передо мной по шоссе катились машины. Здесь найти человека — глухой номер, но я и не собираюсь прятаться. Просто зеленый кузов «Москвича» не увидишь в зеленой листве. Нужно все время оставаться на виду. Я стал стирать грим носовым платком, и дело двигалось. Пот и так смыл грим наполовину. Тер, тер, тер, склонившись над зеркальцем. Как говорил старик, следует надевать и сбрасывать лица. Сбросил — и стало легче. Нет никакой тяжести на душе, камня на совести, или, наоборот, я знал правоту удара, но всетаки это получился удар кобры наугад. Осталось семь клинков. Я отчасти раскрылся. Возможно, у них хватит голов, мозгов в головах не начать бойню, а разобраться. Тогда афганский след приведет ко мне. Клинки, конечно, одной масти. Эти люди привыкли убивать. А тот, кто привык к убийству, как к наркотику, всегда с радостью хватается за повод.
Выбросил платок, сел в «Москвич», завел с третьего раза и влился в поток на шоссе. Опять кружил, пока не выехал на Разъезжую. Свернув во двор, остановился и вышел. Часы показывали 17.50. Через пять минут я уже входил в знаменитый двор на Пушкинской, успев по пути купить водки в угловом магазине. При необходимости на магазин можно списать минут десять-пятнадцать. Да и без водки к Васину хода нет: гарантировано, во всяком случае, непонимание.
Всего девять дней, а людей в сто девять раз меньше. По двору уже не шаталась молодежь и не ныла под гитары. Только на стене чернели неровные буквы: «НИКИТА НАВСЕГДА».
Коля Васин сидел во главе стола над тазиком, полным квашеной капусты. Слева от него стояла модель храма Джона Леннона — умопомрачительный член с яйцами «рок» и «ролл». Предполагалось, что яйца завертятся, а в члене посетители станут рубиться, кайфуя под кайфовую музыку. Прозрение Коли Васина пришлось по вкусу газетам и телевидению, его выразительно бородатое лицо яростного протопопа замелькало. Коля открыл что-то вроде офиса, часовенки или музыкального буфета на Пушкинской, в доме, захваченном у жиреющей власти музыкантами и художниками. Васин съездил в Штаты и орал в Лас-Вегасе в составе большого оркестра. Из Ливерпуля он привез булыжник, на который приходили молиться под водочку седеющие битломаны и разные неопределившиеся юнцы. У Васина поминали Майка Науменко. Сюда всегда можно было явиться с поллитровкой и, если у тебя хватало такта соблюдать битломанский ритуал, классно провести вечер, купаясь в музыке и ловя кайф. Здесь было хорошо. Но иногда казалось — ты заживо замурован в кладбищенском склепе. Здесь было хорошо и плохо, как в жизни…
Я поставил водку и сел с краю. Кто-то начал поминать с утра. Кто-то пришел только что. Коля поднялся и крикнул, чтобы все заткнулись.
— Скоро он войдет в р-рай, — сказал Васин. Он несколько заикался от волнения, и это очень шло ему. Его заикание убеждало больше, нежели штатное красноречие. — М-мы тоже стараемся войти в рай. Сколько лет он д-делал клевую музыку, делал к-кайфовый р-русский рок-н-ролл. М-мы взрастили его на своих костях. Клевость — э-это то, что перед кайфом, а к-кайф стоит в преддверии р-рая! Н-никуда он не делся. Как и Д-джонни!
Васин выпил, все выпили, и я пригубил. Коля изготовил партию керамических храмовых стаканов с донышком в форме сердца и с «Ол ю нид из лав» на боку. Пил я или не пил — никого не интересовало. Я просидел часа три, возможно — больше, забывшись в углу дивана.
Пока бандиты начнут истреблять друг друга, я должен найти Юлию — эту красавицу Каланчу с уимблдончиками груди. Они же не только спали вместе, но и бодрствовали. Из бодрствования последних месяцев она же должна что-то знать.
Народ постепенно напивался. Васин поставил битлов. Часов в восемь пришел кудрявый, с тонким профилем бородач. Игорь? Николай? Он играл в «ВОЗРОЖДЕНИИ» на клавишах, в том последнем составе, подобранном Малининым для всяческих гастролей — Анкара, Ашхабад, Баку. Я сидел в углу и ждал, когда он сам подойдет. В битло-склепе горели свечи и висели табачные слои, словно после пожара. Игорь-Николай оказался в итоге рядом, и я попросил, протянув храмовую кружку:
— Налей, а то мне не встать.
— Привет, — сказал он. — Сейчас попробую.
Я взял кружку, пригубил и спросил:
— Какие планы?
— Не знаю. — Он пожал жилистыми плечами. — На фестивале играем пока. На поминальном концерте — тоже. Будем всем аккомпанировать, как «КВИНН» после смерти Фрэдди Мэркюри.
Пели битлы, и народ пел вместе с битлами.
— Ты Юлию не видел? — спросил я между делом.
— Кого? — переспросил клавишник.
— Эту девушку. Юлию. Высокую такую. Она с Никитой ходила последнее время.
— Черт знает! Не видел давно. Она с нами не разговаривала. Кто мы для нее?
— Адрес не знаешь? Меня попросили для телевидения материал подготовить. Чем больше, тем лучше.
— Понимаю. Она где-то на Майорова живет. Вознесенский проспект! Как-то мы ехали в аэропорт, и он заходил к ней. — Клавишник потянулся с вилкой к столу, насадил огурец, вкусно захрустел и добавил: — Может, и не к ней. Малинин, вон, тоже ее ищет.
— С чего ты взял?
— Всех нас спрашивал. Только ведь не мы с ней встречались. У нас еще и денег таких нет.
— Думаешь, она за деньги?
— Я думаю, что за идею. Какая разница!
Кто-то позвал его, и он, с трудом протолкнувшись, пересел к столу. Напротив меня на стене висел пожелтевший плакат. Юные и веселые, в светлых пиджаках: Джон, Пол, Джордж, Ринго. Великие битлы. Лет через сто над энтузиазмом нашего века посмеются — пусть. Мне и сейчас иногда смешно — пусть. Джона убил фанатик-мудило в Нью-Йорке, Пол изображает подростка в пятьдесят и с дряблыми щеками снимается в клипах, Джорджа видел как-то вместе с Бобом Диланом, а Ринго больше не пьет. Какие-то обломки остаются от нас. Время перемололо нашу юность в песок — пусть. Найти бы Юлию, пока и ее не прирезали, хотя помешать я и не смогу. Где-то пересечемся мы с тем, кто ест-пьет-хохочет. Я с ними со всеми пересекусь. «Между рождением и смертью нам оставили лишь месть за рождение и смерть», — сказал старик.
Становилось громче. Подходили и уходили персонажи. Марианна Цой появилась — женщина-вамп, чемпион по боксу. Гаркуша ввалился в коротких брюках и с белесой челкой. Блаженный он, талантливый и дурной. Киров Володя опять атаковал, как «мессершмитт».
— Тупые вы все, тупые! — Марианна.
— Я не алкоголик, а пьяница. — Киров Володя.
— Приходите в кинотеатр «Гигант»… — Гаркуша.
— Нам нужен храм! — Коля Васин.
— Вы не понимаете! Если б он не появился — и вы б не появились! — Джордж Гуницкий с порога.
— Моя историческая лестница питерского рок-н-ролла! Рекшан, Корзинин, Шелест, Ильченко, Гребенщиков, Майк, Юра! По хронологии и по вкладу! — Коля Васин.
Девчушка кладет ладони на мои колени и наклоняет лицо, рассеченное пьяной улыбкой. Ладони у нее теплые и приятные, а сама она не поймешь какая.
— Вы такой трезвый. И такой бледный, — говорит она.
Заглянул Юра Шевчук, констатировал неодобрительно:
— Все гуляете, — и ушел, а его менеджер Юра Белешкин достал литр американского спирта, чуть не запутался в бороде, черной, как космос, остался.
Появление нового литра давало гарантии на ближайший час. Или десять минут. Алик Тимошенко, вечный красавчик, когда-то до нашей эры певший в «АРГОНАВТАХ», командовавший «АЛИСОЙ» в пору ее антимилицейских выходок, а теперь директор НАУТИЛУСА, — Алик опрокинул в красивый рот кружку спирта и ушел, не закусывая. Разные люди. Плохие, хорошие, глупые, умные, молодые, немолодые, англичанин, алкоголики, пьяницы… убийца. Убийца, потому что так надо. А вот рефлексировать не стоит. Эта рефлексия нас и погубила. Помни, что говорил старик. Старик не врал. Матрос девчонку не обидит. Партия наш рулевой…
Я постарался уйти незамеченным, как, говорят, уходят англичане. Куда это они уходят? Вон сидит с Васиным в обнимку натуральный англичанин и никуда не собирается. Если остаться, то напьюсь наверняка и испорчу логику мести. К выходу пришлось карабкаться по стульям и по людям. Дела до меня не было никому. Битлы орали в динамиках как резаные: «Тел ми ва-а-а-аю край?!» Скажи мне, почему ты плачешь? Не скажу, поскольку не плачу и не собираюсь. Все кричали и хохотали, как джазовые негры на похоронах. Мы джазовые негры — это точно.
Я прошел до Разъезжей и свернул во двор. Ночи, конечно, стояли белые, но из-за плотных облаков эта белизна не просматривалась. Фонари не горели, экономя городским властям деньги. Каждый шаг мягким эхом отскакивал от стен. Я прошел арку и увидел два темных силуэта, метнувшихся ко мне, а короткий удар в затылок погасил всякое видение, слышанье, все.
— Попробуй, сынок. Теперь у тебя получится, — сказал старик и сощурился.
Опять я не заметил, откуда появился на столе нож. Если старик сказал, что у меня получится, то ошибиться нельзя.
— Не думай об ошибке, — Старик вытер пот со лба тыльной стороной ладони. — Рука умнее головы. Головой работать, сынок, следует раньше. А у тебя получится теперь. С головой у тебя все в порядке.
Я сидел напротив старика, и клинок лежал между нами. Мухи падали на хлебные мякиши и взлетали. В дверном проеме стояли звезды. Чадила керосиновая лампа. Морщины на его лице. Рыжеватые на кончиках усы. Еле висящая бородка. Мысли свершились до. Тень от пиалы. Летний халат в красную полоску. Ладонь с пятью пальцами. Пять пальцев. Теплая тяжесть. И мускул…
Через долю мгновения клинок с хрустом вошел в дерево дверного косяка точно над звездами, а старик кивнул довольно и произнес:
— Ты не думал лучше, чем я хотел. Этот прием называется удар кобры.
Лежать неделю в постели с подбитым глазом, с вечерним звоном в затылке и малоподвижной челюстью — дело малопочетное, но иногда достаточно полезное. У меня только вывернули карманы да сняли часы. Мордобой совершили в щадящем режиме, в пределах изъятой суммы — тысяч двести. За сто тысяч вознаграждение могло увеличиться в десять раз. Меня засунули в мусорный бак, где я и пролежал часок-другой. В пустом баке пахло изнанкой жизни, тем, что уходит в отбросы после новоселий, презентаций, половых актов и менструальных циклов. Придя в себя и сориентировавшись, я ответил приступом рвоты на понятое впечатление. Лучше не вспоминать, как я добрался до квартиры Ульянова. Добрался. Лежу.
Колюня принес газеты и еды, целый день работал телевизор. В «ИНФОРМ-ТВ» прошла короткая информация об экзотическом убийстве на улице Восстания. Марианна Баконина, которая мне так нравится за явную склонность к хулиганству (вне телеэкрана, естественно), куда-то запропастилась, и ее заменил моложавый, с ушами, испуганный обозреватель. Что ж, такие женщины долго не остаются без дела. Наталья Антонова тоже, вот, помаячила, помаячила да и открыла теперь салон рукодельных трусов на Невском. Такие женщины делят жизнь вовсе не с припадочными холостяками, у которых неопределенное настоящее и вполне определенное будущее… Газеты как-то не среагировали. Только в одном «Вечернем Петербурге» под заголовком «СПОРТИВНАЯ СТРЕЛЬБА НОЖАМИ?» мелким шрифтом репортер сравнивал убийство Шелеста с инцидентом на Восстания.
Когда Колюня первый раз увидел меня, то спросил с радостным интересом:
— Под поезд попал?
— Почти что. Поскользнулся — упал, очнулся — гипс. Честь женщины защитил, свою — нет.
— Понятно, — не удивился сосед. — Гражданская война.
— Цивил во, — сказал я.
— Что? — Колюня с подозрением относился к непонятным словам. Он не пил третий день и был спокоен, мрачен и обидчив.
— Английский язык в школе изучал?
— Немецкий.
— Тогда купи мне завтра утром все питерские газеты. Если нетрудно! Займусь самообразованием.
Колюня принес газеты — тишина. В теленовостях — пусто. Но на третий день информация пошла лавиной. Я лежал в постели, не одеваясь, и радовался так, как может радоваться интеллигент, успешно завершивший смычку города с деревней, или, к примеру, генеральный секретарь партии народно-либерального онанизма… я радовался результатам своего труда. Мой расчет оправдался. Человек, готовый к убийству, ждет лишь повода, а логика здесь ни при чем.
На первой полосе «Смена» выстрелила заголовком «СЕЗОН ОТСТРЕЛА АРМАВИРСКИХ». «Вчерашний день стал черным днем для одного из самых крупных преступных сообществ Петербурга — армавирского. В восемь утра на Васильевском острове были расстреляны из ТТ два члена этого сообщества. В тот же день в одиннадцать утра из автомобиля была расстреляна автомашина, в которой находился Николай Ларин. Его вряд ли нужно представлять читателям. Эксперты считают его лидером номер один „армавирского сообщества“ и, возможно, самым сильным лидером сегодняшнего Петербурга. Ларин в 1990 году был привлечен к уголовной ответственности, но уже в 1993 году вернулся в Петербург и активно включился в его теневую жизнь… По последней информации, поступившей в редакцию „Смены“, вчера Николаю Ларину была сделана операция и сейчас он находится в реанимации в одной из петербургских больниц…» Все ежедневные газеты опубликовали сообщения о покушениях и новых убийствах в преступном мире. В солидном «Деловом Петербурге» появилась колонка «ГРУППИРОВКИ ДЕЛЯТ ГОРОД ЗАНОВО». «Вчера в 19.00 вспыхнул пожар в помещении Фонда инвалидов войны, вооруженных сил МВД и труда „Мужество“ (Гороховая, 32). Пожару была присвоена высшая категория, тушить его прибыли шесть машин. Огонь разрушил перекрытия между вторым и третьим этажами. На несколько часов движение по Гороховой было закрыто… По свидетельству очевидцев, пожару предшествовал взрыв. Дежурный ГУВД сообщил корреспонденту „ДП“: Официально взрыва не было. По непроверенным данным, на Гороховой, 32, находится офис фирмы, контролирующей торговлю в Апраксином дворе и на Сенной площади…» В итоге газета пришла к интересному выводу: «…Не исключено, что попытка разгрома группировки и пожар в Фонде „Мужество“ имеют отношение к последним кадровым переменам в управлении внутренних дел. На прошлой неделе четверо высших чинов ГУВД подали рапорты об отставке». «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили о планах Комиссии по борьбе с преступностью и коррупцией открыть в городе представительство «Интерпола». Много рассуждало о бандитизме «Невское время», а в конце я все-таки вычитал кое-что примечательное: «…По имеющейся у криминального отдела газеты информации, на следующий день после расстрела Ларина произошло покушение на Владимира Толмачева, обвиняемого в бандитизме и проходящего по известному „делу Ашкенази“, но выпущенного судом под подписку о невыезде. Некоторые источники полагают, что на Толмача было совершено два покушения — оба неудачных. Примерно в то же время стреляли в Батона — видного представителя сообщества „черных“. Официальной информации об этих покушениях нет. Были ли они следствием покушения на Ларина, или с питерскими бандитами ведет борьбу какой-то сильный и пока невидимый противник — покажет время».
Голова моя гудела, но было чем ее полечить. В телевизионном «Часе мэра» вовремя вошедший во власть и не вовремя в ней задержавшийся (впрочем, может, и не прав я, убийца, ведь нравится он женщинам за круглость фразы, а женщин в городе больше половины) мэр обнародовал уверенность в том, что последние события, всколыхнувшие сограждан, есть агония преступных сообществ, теснимых правоохранительными органами, территория действия преступности медленно, но сужается. В тесноте они и стали уничтожать друг друга!
Следующий день стал праздником на улице нищающей петербургской прессы. БОЙ В ЛЕСУ ПОД МУРИНО! ГРАНАТОМЕТАНИЕ В ЧЕРТЕ ГОРОДА! ОТКРЫТ ЛИ ВТОРОЙ ФРОНТ? ПОДГОТОВКА К ПУТЧУ: УЧЕНИЯ «ПЯТОЙ КОЛОННЫ» ПРОДОЛЖАЮТСЯ! Заголовки, конечно, хорошо. Газеты врут как могут, а журналисты тупые, естественно, — это тоже хорошо. Телевидение куплено и продано — замечательно. В общих чертах картину боя я себе представил. В Мурине состоялась большая «стрелка», или «разборка», или даже внеочередной бандитский съезд, я терминологией не владею, куда прикатило несколько сотен мордоворотов с гранатами, автоматами и водородными бомбами. Мирно разобраться не получилось, и началось сражение. Кто кого победил — я не понял, мне и неинтересно… Они начали первые. Они уже и так убили часть моей жизни. Ту, отвечающую за жалость. Пускай убивают друг друга, если любят убивать. У меня нет больше совести, угрызений. Теперь я опасен. Рефлексирующего меня всегда доставали — когда государство, когда жена, когда продавщицы в мясной лавке. Пусть они выделяют адреналин — я выделю яд. А когда придет время — удар кобры всегда со мной…
Я касаюсь указательным пальцем лба. Голова еще гудит, в желудке что-то вращается, похожее на тошноту. Отчего-то слезинки выкатились из глаз, две или четыре.
— Вот он где, вот, — прошептал я.
За последнюю неделю никто не трогал меня, только Рекшан позвонил и пробубнил, будто собирается детектив написать, поскольку хотя и низкий жанр, но самый актуальный. Говорить с ним по телефону почти невозможно — у него низкий, гулкий даже голос и плохая дикция. Как он поет-то с таким голосом! Побитый Рекшан какой-то последние месяцы. Не пьет по Программе Анонимных Алкоголиков и меня зовет, но я и так теперь не пью — по индивидуальной программе. Если рассуждать справедливо, то не он побитый, а я — небольшое сотрясение мозга эпилептику никогда не помешает. Звонил следователь, приглашал. С радостью узнал про мои синяки и отстал пока. У них там, похоже, переполох. Мне обидно отчасти, что совсем прошел мимо их сознания факт моего документального снайперства. Мастер спорта по пулевой стрельбе! Пистолет, мать вашу! Но я не стрелял, пистолета у меня нет. У всех есть, а у меня — мастера! — нет ничего.
Желание проваляться еще день-другой оказалось несбыточным. Вечером позвонила Ирина, и я не сразу понял — кто это. С женой Никиты — вдовой Никиты — я встречался много раз, но мы не сблизились, поскольку встречи все-таки случались не столь часто, да и интересы наши не пересекались. Да и моя прошлая подруга жизни, любившая пускать пыль в глаза и рвущаяся в центр внимания, не могла понравиться, а значит, и сблизиться с Ириной — тихой, даже бесцветной в некоторой степени. Везет мужчинам, когда они женятся на таких. Без дураков! Может, секс не тот, но секса в мире навалом, так и прет. Один секс вокруг выше ватерлинии.
Она представилась:
— Это Ирина Шелест тебя беспокоит. — Голос в трубке тихий и далекий.
— Да, Ира, я тебя слушаю.
— Ты не мог бы приехать к нам?
— Когда? Конечно могу.
— Завтра утром. Хорошо?
— Буду завтра утром. Обязательно. Напомни свой адрес, чтобы я не заблудился.
Она назвала адрес, я запомнил, а на следующий день встал пораньше, выпил две чашки кофе, два сырых яйца, отказавшись от ленивой мысли сварить их, оглядел лицо — синяки сошли не совсем, но походили уже на свежий июньский загар, — вышел на Кирочную улицу с ощущением человека, перенесшего ангину и стремящегося в жизнь. Через десять минут я выехал из гаража, а еще минут через сорок притормозил перед Сестрорецком на Приморском шоссе. Приблизительно представляя место расположения дома, я остановился загодя и пошел пешком. Нет у меня «Москвича»! Версия — продал. Буду держаться ее сколько получится.
Вот и нужная калитка. За густо разросшимся деревом я увидел номер дома, убедился, что не ошибся, и потянул ручку на себя. Сразу же на веранде открылась дверь и бледная женщина в темном глухом платье вышла на крыльцо. Она впустила меня в дом — одноэтажный с высокой шиферной крышей, — а дверь закрыла на щеколду. Она предложила мне сесть, сказав, что вернется через минуту. Я сел и огляделся. За этим хромым столом мы пили с Никитой однажды коньяк, когда он вернулся из Америки. А цветов в керамических кадушках, названия которых мне неизвестны, стало значительно больше. Точно знаю — среди них есть кактусы. На выкрашенной светло-коричневой стене висят две квадратные картины в аккуратных рамках: реалистический пейзаж и этюд не помню кого из «митьков» — мужчина в шляпе и женщина в треугольном платье, стоящая на толстых и кривых, как помятые булки, ногах.
Ирина вернулась с подносом.
— Сейчас выпьем чаю, — сказала она и стала сервировать стол.
Она казалась совершенно спокойной. Лишь лицо, совсем без косметики, несколько опухло. Неожиданно я заметил, как у нее подрагивают пальцы. Она заметила, что я заметил, быстро налила чай и села напротив. Лицо у нее привлекательное и было бы красивым, если бы не несколько мелковатые черты лица, бледность, делавшая его неброским, даже незаметным.
— Мне можно курить? — спросил я, доставая сигареты.
— Пожалуйста. — Она протянула руку к подоконнику и поставила пепельницу на стол. — Девочки сейчас у своего деда в Петрозаводске. Моего отца. Курите… Мы всегда говорили друг другу «ты». Кури, Саша.
Никиту мы женили всей честной компанией буквально перед Московской Олимпиадой. Собрались почти все, с кем он коротал юность, — Володя Сапрыкин в цилиндре, Савинов-Сава с авоськой каберне, Шура на таксомоторе, Андрей Кодомский с улыбкой под рыжими усами, Наталья с воплями, Таисия с негром, Гриша Ангаженян с миллионом алых роз, Никита Лызлов с русской женой из Таллина…
— Извини, Саша, но я не пригласила на поминки. — Ирина держала чашку, и пальцы у нее вздрагивали. — Не хотела всего этого… — Она не договорила, поставила чашку на стол и прямо посмотрела мне в глаза.
— Я понимаю тебя. Все в порядке.
— Да, — задумчиво повторила она. — Все в порядке.
Мы замолчали, и мне осталось лишь ждать, когда она скажет, зачем я ей понадобился. После свадьбы и рождения дочерей Никита стал отдаляться от нас, прежних друзей. Это нам не нравилось. Мы были не правы. Нельзя всю жизнь проходить в таборе жеребцов.
— Вчера здесь кто-то побывал, — сказала она неожиданно резко, оборвав мои необязательные воспоминания.
— Что ты сказала? — Я не сразу понял, о чем речь.
— Вчера здесь кто-то побывал.
— Что-то украли?
— Нет, — она говорила опять спокойно, почти тихо, — ничего не взяли, что обычно берут. Просто что-то искали в комнате у Никиты. И вообще. В доме.
— У тебя есть какие-нибудь соображения, что они хотели найти?
— Не знаю… Позавчера утром звонил Михаил Малинин. — Ирина встала и сделала шаг к окну, а я закурил уже третью сигарету. — Они собираются снять телефильм или еще что-то. Им нужны архивы, фотографии, наброски. Все что есть.
— Ты отдала?
— Позавчера вечером приехал их администратор. Ты должен знать его. Карпович. — Я согласно кивнул. — У меня были фотографии… Много старых. Даже с тобой сохранились… Но Никита… понимаешь… Он не работал здесь, он не держал здесь ничего, что имело отношение к его музыке.
— Что ты имеешь в виду?
— У него была в городе квартира. Он снял ее год назад. Я согласилась, поскольку Никита всегда хотел иметь место для уединенного творчества… Он так говорил.
— Я не знал о квартире.
— Он просил никому не говорить. И Малинин не знал… Я хочу тебя попросить. — В руке она держала ключ. Обычный, от французского замка. Ирина положила его на стол и медленно пододвинула ко мне. — Я хочу тебя попросить заняться этим, — сказала она, и в голосе ее я уловил оттенок сожаления и вины. — Может, это и нечестно, но я хочу уехать на время. Мне отчего-то страшно.
— Ты боишься чего-то конкретно?
— Нет. Страшно — и все… Ты знал эту женщину?
— Какую? — Этот вопрос не входил в мои планы.
— С которой он встречался последнее время.
Выдержав паузу приличия, я ответил правду:
— Видел один раз перед концертом в СКК и после — в «Сатурне». А где ее можно найти?
— Это все из-за нее.
Она закрыла лицо руками, и мне стало не по себе. Я стал плохим утешителем после предательства жены и участия в афганском побоище.
Ирина не заплакала. Меня провожала до калитки прежняя, бесцветная женщина, по лицу которой было невозможно представить ее способность ревновать. Казалось, она не создана для страстей.
Вожжи чуть-чуть натянуты. Бил наугад, но задел за живое. Пускай распутывают узлы те, кто завязал, или те, кому платят. Они первые начали, а я отдумал свое: Убей духа, пусть они сами убивают друг друга… Мысли без моего участия складывались в предложения. Я посматривал на спидометр, на облака, собирающиеся над головой, прикидывал, где лучше заправиться — в Ольгине или позже, в городе. Машин на шоссе немного. Чуть в отдалении за мной катила бежевая «девятка», и, въезжая в город, я уже догадывался — это не просто так. Она должна была давно обогнать «Москвич». Новая «девятка» могла это сделать легко — я двигался на своей увечной тачке небыстро, — но не делала, хотя другие машины обгоняли… С Приморского шоссе, свернув направо, я покатил по Кировскому. «Девятка» не отставала. У меня хватит ума не притащить их к Никитиной квартире. Оставалось только решить — как? Хорошо б еще раз убедиться. Мании преследования для эпилептика после мордобоя только не хватало. Я решил свернуть на Большой проспект и прокатиться до Пионерской улицы. На углу Пионерской и Чкаловского проспекта, надеюсь, стоит еще дом, где снял квартиру Шелест. Если «жигуль» не отстанет, то зайду на студию к Торопиле. Повод всегда есть. А там посмотрим. А Пионерской улица названа в честь моего детства с красным галстуком или в честь первооткрывателей, интересно? Если не переименовали в бойскаутскую, то, выходит, в честь первооткрывателей. Там еще уцелела улица Красного Курсанта. Красно-коричневый заповедник с Чкаловым на белом коне. Или руки-авторучки не дошли-не дописали? Убей духа, но не дури. Где же сраная «девятка»? Вот она! Даже не маскируется. Хозяевам мира скрываться не от кого — пусть подневольные очи долу опускают… Убей духа, твою мать! Убей спокойно. В нужное время. Нужном месте. Нужного духа.
Остановившись за перекрестком, я вылез из машины. Тачка причалила чуть сзади на противоположной стороне. Часы с меня сняли литовские уркаганы. Было где-то около четырех. Праздная толпа вовсю струилась по Большому проспекту. Возле винно-водочных разливов стояли, иногда лежали, алкоголики в грязной одежде. Из тех, что давно распорядились своими приватизационными чеками. Торговали бананами. Люди с весами старались что-нибудь втюхать людям без весов. Слепых развелось, нищих женщин с детьми. Колумбия продолжалась.
За магазином «Рыба» я сделал шаг в открытую дверь. В парадной оказалось сыро, пахло краской и мочой. Россияне, добившиеся суверенитета, ссали теперь по парадным с непредсказуемостью холопов, обретших вдруг свободу. Я стал медленно подниматься. За мной в парадную ввалились двое мужчин с досками на плечах. В итальянских фильмах такие достают автоматы и начинают поливать во все стороны. Хорошо, наши ходят не скрываясь.
Торопила недавно объявил себя богом, а чердак у техникума прихватил еще в своем человеческом качестве. Техникум потрошили все, у кого ума хватало, — какие-то магазины, акционерные общества и товарищества. На третьем этаже еще держалась библиотека. Торопила — человек выдающийся, но не бог, а профессиональный еретик. Директор техникума со всех небось денег содрал за скрытую аренду. В носке, поди, хранит мзду, а носок в МММ. Торопила въехал на чердак, переоборудовал в студию. Директор от него фиг что получит. Торопила не только еретик. Он и партизан еще. Вылетает из чащи на тачанке и громит всех. На Папу Римского ополчился. На немецких лютеран. Год назад митинг-протест организовал под лозунгом «ЛЮТЕРАНЕ ГОВОРЯТ „НЕТ“ НЕМЕЦКОЙ ОККУПАЦИИ!»
На лестничной клетке четвертого этажа я чуть не столкнулся с Николаем Ивановичем Корзининым и Васей Соколовым. Корзинин давно ходит в рок-н-ролльных классиках, но путь его пролегает теперь на окраинах музыкального мира. Иногда он появляется на сцене вместе с Рекшаном, очень редко. Когда-то с Шелестом мы по-юношески балдели от того, как он работал на барабанах. Сидит в нем злая машина и отщелкивает ритмические доли. Несколько лет назад Николай Иванович попробовал играть в дуэте с Никитой Зайцевым, но тот уже прочно осел в «ДДТ», и из затеи ничего не вышло. Но профиль его все еще выглядел по-ястребиному угрожающе. Васю я знал хуже, но и с ним мы встречались как-то, пока Рекшан не отказался от благородного застолья. Среднего роста, худощавый, с черными усами на смугловатом лице, он, бывший инженер, как ребенка, держал чехол с бас-гитарой.
— О-о! — сказал Николай Иванович.
— Привет! — сказал Вася и протянул руку.
Встретил я их кстати. Мы выйдем вместе, и я поболтаю с ними или поболтаюсь. Пусть те, кто в «девятке», подумают, что я просто мудак.
— Торопилы нет? — спросил, очень надеясь на его отсутствие.
— Торопилы нет и не бывает, — сказал Вася. — Электричества тоже нет.
— Мы хотим пивка по бутылочке, а ты? — спросил Николай Иванович.
— Прогуляюсь за компанию, — ответил я, и мы стали спускаться. — Опять война с директором? — спросил я для поддержания беседы.
— Не знаю, война это или не война. Мне надоело сюда ездить. — Корзинин был злой, как обычно. Вообще-то у него настроение менялось часто и стремительно. Так оно меняется у всякого неврастеника или музыканта.
— Пришел мужик с топором и кабель перерубил, — пояснил Вася.
— Ничего себе! — ответил я.
Мы вышли из парадной и перешли проспект. Когда солнце выглядывало из-за облаков, становилось жарко. Люди вокруг двигались, курили, плевались, сморкались, целовались. «Жигуль» стоял на прежнем месте, а возле него курили двое человек с толстыми шеями и темными очками поперек лиц. «Везет вам, парни, — подумалось мне с усмешкой. — Поживете еще».
В переулке двумя рядами стояли киоски и торговали всяким говном. Вася и Николай Иванович долго выбирали пиво, шуршали бумажными деньгами.
Один из засранцев, следовавший за мной, делал вид, будто выбирает сигареты в киоске наискосок.
— А ты? — спросил Николай Иванович и сделал серьезное лицо. — Будешь пиво — давай деньги.
— Я за рулем. Поболтаю и пойду. Могу подбросить.
— Какая марка? — спросил Вася и поставил наконец чехол на асфальт.
— «Москвич», — ответил я. — Сгнил почти. Я его фактически уже продал.
— А я на права зимой сдал. — Вася ловко отковырнул пробку и сделал глоток. — На «каблуке» бренди развожу.
— Куда? — спросил я.
— Куда попало, — ответил Вася, вторым глотком добил бутылку и поставил ее на асфальт рядом с гитарой.
Тут же из-за киоска, переваливаясь, появилась бабуся и бутылку уволокла. Засранец купил сигареты и, остановившись шагах в пяти от нас, стал смотреть в небо.
— А вы у Торопилы что-то записываете? — спросил я.
— «Пасху» пишем, — ответил Николай Иванович. Лицо его после пары-тройки глотков зарумянилось и подобрело.
— Я запись слышал. С Зайцевым еще. Другая версия?
— Записываем песню на английском языке, — сказал Вася. — Рекшан теперь друг Ринго Старра.
— Понимаю! — засмеялся я. — Все мы в некоторой степени его друзья.
— Нет, — сказал Вася. — Тут дело другое. Рекшан лечился в Америке от алкоголизма то ли с Ринго Старром, то ли в той же больнице.
— Да, — кивнул Николай Иванович. — Он сделал заявление для прессы, будто работает над проектом по созданию группы «НЬЮ-БИТЛЗ». Ринго на барабанах, он вместо Джона Леннона, Эрик Клаптон на гитаре и еще какого-нибудь завязавшего алкоголика на бас.
— Я хочу на бас, но я не алкоголик. Хотя можно постараться.
— Может, я и алкоголик, но пью пока. Да и Ринго уже место забил. Согласен и на маракасах в «БИТЛЗ» поиграть.
Засранец продолжал курить, а парни открыли по второй бутылке.
— Теперь записываем алкогольные мотивы на английском языке и «Пасху» тоже на английском.
Весело, конечно, слушать всякие глупости, но у меня уже родился в голове план и пора было отваливать. План сложился простой, как клятва Гиппократа.
— Мы сейчас с афганцами репетируем, — сказал Николай Иванович.
— Настоящий казах поет блюзы, как Би Би Кинг, — сказал Вася.
— С афганцами? — Мне было неинтересно, но знакомое слово я привычно отметил.
— У них в клубе совершенно бешеный фан Шелеста, — сказал Вася. — Все его песни знает под гитару. И вообще…
— Тоже афганец? — Я почувствовал легкий озноб, пробежавший между лопатками.
— Самый натуральный. Лицо в шрамах.
— Зайду в ваш клуб. Я ведь тоже афганец.
— Записывай адрес.
Я не записал, а запомнил, распрощался и через несколько минут уже пересекал Кировский, он же Троицкий, мост, довольно наблюдая в зеркальце, как засранцы катят за спиной.
Покружив по улицам, я остановился на бывшей улице Каляева возле Египетского дома. Этих фараонов ободранных я помню с детства. Гангстерская «девятка» притормозила неподалеку. Жаль, что белые ночи, но с бугаями мне пока не справиться.
Вошел во двор. На внутреннем фасаде египетские птицы и орнамент изуродованы водосточными трубами, а слева крылечко с разбитыми ступеньками. Вхожу в парадную и, обернувшись быстро, замечаю ухо, челюсть и половину темных очков, выглянувших из-за арочной стены. Отлично! На третьем этаже у Сереги мастерская, и буду молить Бога, чтобы застать его там. Он там, и это значит — Бог есть!
Архитектор, карикатурист, отливщик в прошлом ленинских профилей, преуспевающий, насколько это возможно теперь, книжный график Сергей Иванович Лемехов, сорокапятилетний рыжеватый гражданин, басил на гитаре в лохматые времена в «САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ». Мы были знакомы, встречались и пили частенько элегантные напитки до состояния, оскорбляющего человеческое достоинство. В его мастерской всегда принимали с дружескими объятиями, принял Сергей и сейчас. Он был трезв и несколько вяловат. Я сказал, что мешать не стану, а посижу просто в тени муз. Мы разговаривали, матеря окружающую действительность. Сергей рисовал страшные рожи, шестипалые конечности, монстров каких-то на колесиках — такие чудеса заказало ему изобразить прогрессивное издательство с вампирским уклоном «Северо-Запад». Часа через три я спустился во двор и стал передвигаться шатаясь. Прошатался через арку и особенно постарался по дороге к «Москвичу». Вот такой я мудак. Околачиваюсь без дела целый день, а в конце напиваюсь. Возле «Москвича» я пьяно засуетился. Якобы последней извилиной сообразил не ехать к дому, а бросить тачку здесь на ночь. Дернул дверцу и зашатался прочь. Через несколько минут я уже подшатывался к своей парадной, благо жил на соседней улице. Гангстеры знали дело туго и ждали напротив.
Они не ели целый день, и я не ел, кстати. Мы играли в честную игру, в благородных разбойников.
Шататься по своей воле невыносимо тяжело. По лестнице прошел поступью строителя коммунизма и несколько отдохнул.
В коридоре Мамай, лысый и сухой учитель пения, чинил велосипед. Не вовремя он занялся ремонтом. Я зажег в комнате свет и переоделся в джинсы, а брюки засунул под кровать. Достал из печи сверток. Наконец Мамай накачал шину, пропел «до-о — ми-и — со-оль» и убрался. Оставив в комнате свет, я проскользнул на лестницу и поднялся на чердак. Отроками мы часто забирались сюда с Николаем и даже имели тайничок под чердачными балками для всяких мальчишеских ценностей. Свет белой ночи, а точнее, еще вечера пробивался сквозь слуховые оконца, щели, и я ориентировался в темноте довольно уверенно, иногда натыкаясь на банки из-под краски, брошенные при Хрущеве еще, наверное, доски и прочий человеческий хлам. Тайничок уцелел. Я положил туда сверток, чувствуя, как рука погрузилась в пыль, и выбрался на крышу. Небо наполовину закрывали облака, и звезды покуда не вылупились. Стараясь не грохотать жестью, я перебрался на крышу соседнего дома. К моей радости, чердак не запирался и там. Скоро я вышел на Литейный и сел в трамвай. Сделал пару пересадок. Нашел дом на Петроградской. Осторожно ступил в парадную, которая оказалась такой же затхлой, с запахом тлена и мочи, как и парадная Крупской и Ульянова. Не встретив никого на лестнице, на третьем этаже нашел квартиру 63. Она шла сразу после квартиры 5 и 8. Привычная петербургская шизофрения. Дежурная, хотя и массивная, дверь с медной, еще не украденной ручкой. Ключ легко поворачивается в замке. Я вхожу не сразу. В квартире темно и пусто.
Пошарив по стене, нашел и нажал «пипку» включателя-выключателя. Лампа дневного освещения замигала, заурчала, и стало веселее. В этой конспиративной, как у революционных любовников, квартире я пробыл где-то до пяти утра и вернулся домой на первом трамвае…
Сев на складной мягкий диван, я осмотрелся. Квадратная комната с окнами, наглухо занавешенными старомодными портьерами. Трехстворчатый шкаф, пианино с подсвечниками. Я сделал шаг, открыл крышку и взял несколько нот. Сухой, чуть расстроенный звук, но годится для домашнего музицирования. На письменном столе лежали бумаги аккуратной стопкой и пустая пепельница. У Никиты листы с набросками всегда валялись на полу, а окурки за него кто-нибудь да выбрасывал. В этом и вопрос. Где же найти мне Юлию? Дылду чертову! А что я спрошу у нее? Ну трахалась с артистом! Кто ж откажется? Я прошел из комнаты на кухню, которая была так же скромно обставлена, но и так же убрана. Открыв дверцу холодильника, я увидел картонную упаковку с молоком. Я быстро достал упаковку и стал искать дату изготовления. Так и есть!
Молоко расфасовали на следующий день после гибели Никиты. В ванной комнате на батарее висели женские трусы, в шкафу среди одежды Шелеста оказался тюбик с кремом для рук. Ирина сказала, что он снял квартиру на год. А когда снял? Вряд ли здесь побывали хозяева. Здесь побывала… Юлия! Или даже жила до смерти Шелеста и появлялась после, а потом… Исчезла. Оттого-то она и исчезла — знала что-то или все знала. Правильно я подумал раньше. Они не только спали вместе, но и бодрствовали. Это не одно и то же.
После сигареты я успокоился. Всему свое время. Что искали засранцы в Сестрорецке и зачем преследовали меня? Никто, кроме Ирины и, конечно, Юлии, не знал о квартире. Теперь знаю я, и пока есть время, необходимо разобраться. Я сел за письменный стол и стал перебирать бумаги. Листы покрывал быстрый почерк, который я отлично знал. Строчки новых песен, часто не законченные, латинские буквы гармоний, разделенные черточками тактов. Один текст я даже прочел вслух:
Я — нищий. В струпьях ноги мои.
Меня не ищет никто. Я на грани земли.
Я на грани дня. Я на риске заката.
Не бросайте медяки. Проходите, ребята!
Dm, С, С, Hm, Е. На счет нищего Никита явно загнул. Последние несколько лет, по мере нищания державы, дела Шелеста явно шли в гору.
Я — нищий. Джинсы мой последний оплот.
Меня никто и никуда в них не заберет.
Я буду лежать, как последний укор вам.
Как последний вопрос. Как текст, который порван…
Нет, Никита не был нищим, но он умел сочинять классные песни и всегда чувствовал нерв времени.
Я разбирался с бумагами не спеша — вся ночь впереди. Стихи, отдельные слова, гармонии, несколько вырезанных из газет статей о Шелесте и «ВОЗРОЖДЕНИИ». Под газетными статьями лежал небольшой клочок бумаги, явно вырванный из блокнота. «Завязал и тебе советую. Твой, одним словом, навеки Н. Ш.» Записка принадлежала руке Никиты, но, с чем он завязал и кому советовал, оставалось вопросом. Если он обращался к Юлии, то ответ можно получить только у нее. Машинально я перевернул листок. Оборотную сторону покрывали столбики цифр и сокращенные названия городов. Челяб. = -5. Тюмень = -6, +1. Ашх. Б. Ан. = -10 х 2 = -20. В правом верхнем углу цифра 300 была заключена в неровный круг, а в результате десятка двух вычитаний внизу стояло — 150 000$. Запахло американским детективом, усмехнулся я. Трупы уже есть, появились доллары. Только что здесь означает минус?
На кухне оказался растворимый кофе, и я приготовил себе чашку покрепче. Вернувшись в комнату и развалившись на диване, я стал думать, но скоро задремал и очнулся, лишь когда за окнами зазвенели первые трамваи.
Возле моего дома на Кирочной гангстеров не оказалось. На четвертом этаже светилось окно. Конспиратор хренов, подумал я и пошел спать, но в начале одиннадцатого Колюня, накануне успешно вошедший в новый запой, постучал в дверь и позвал к телефону. Халат, тапочки — бляха муха! — медный вкус во рту и ласкающая боль в висках.
Я взял трубку и сказал, что слушаю.
— Саша? Доброе утро. — Женский голос был мне, кажется, не знаком.
— Доброе утро. Кто это?
— Кира Болотова! «Петербургские фестивали». Не узнал? Как поживаешь?
Я сразу вспомнил и удивился. Крашеная блондинка или натуральная шатенка. Что-то в этом роде из дочерней фирмы Гондона.
— Поживаю я неплохо. Скучаю по интеллигентным, задушевным беседам, — о Боже! какая пошлость. — У тебя, наверное, дело.
— И дело, и нет. — Кира говорила быстро и бодро, проглотив, кажется, мою предыдущую фразу. Все-таки следует следить за стилем, черт возьми. — Мы сейчас собираем все, что возможно собрать о Никите. Я тебе рассказывала о телефильме. — Она подпустила в речь немного скорби, и это было уместно. — Ты у меня почти первый.
— Второй, наверное, — сказал я и почувствовал дурноту. Опять глупость, почти скабрезность!
Она замолчала, а после некоторого замешательства игриво согласилась:
— В каком-то смысле так и есть.
— Прости. Я лег поздно и еще только просыпаюсь.
— Одиннадцать часов! Может, встретимся где-нибудь?
Мы договорились встретиться на улице Рубинштейна, и я пошел в душ просыпаться. Просыпание состоялось, и снова из зеркала на меня глядело лицо, хотя и второй, но свежести. Когда-то я по-юношески страдал, что в лице моем нет ничего принципиально выдающегося. Глаза никакие. Нос и не римский, и не греческий, и не еврейский, даже не славяно-тюркский пятачок, а просто нос. Хотелось американского подбородка, а он безвольно скошен. В скулах есть сила, но она известна лишь мне. Хотя бы половина зубов отсутствовала, что ли, но тут зарекаться не стоило. Очень это лицо меня теперь устраивало: я мог надевать новые и сбрасывать. Одевать и сбрасывать.
Я почувствовал сильный голод, который и утолил с отвращением куриными яйцами и чашкой кофе. Сколько можно есть куриные яйца?! Сколько нужно, или пока в продаже не появятся утиные.
На улице никто не ждал меня, и это было приятно, — зачем тратить человеко-часы, чтобы отслеживать путь мудилы и пьяницы. Но все-таки, что им нужно от дома в Сестрорецке, от меня? Сто пятьдесят тысяч долларов могли означать все что угодно — стоимость концертной аппаратуры или оборудования студии…
Я добрался до Петроградской, зашел в квартиру 63, осмотрел ее еще раз — никто не появлялся здесь за последние часы, взял кое-какие вещи и удалился. Оставил все на Кирочной и поспешил на встречу.
На втором этаже здания бывшего Дома народного творчества, что на улице Рубинштейна, пианиста, находилось кафе, мало посещаемое публикой. Дом отхватил непонятно чем промышляющий концерн «Емец», и теперь чиновники народного творчества ютились по сусекам. Десять лет назад с хвостиком здесь начиналось нечто. Пишут, Рок-клуб создавали с ведома ГБ, мол, придумали общую камеру с невидимыми решетками для припадочных битломанов и аквариумофилов. Однако подпруга у государства ослабла, и из всего этого получилось то, что получилось. В большом зале Дома стали происходить санкционированные мятежи, а в пустынном ныне буфете свершались не менее значимые события. Многие парни теперь просто умерли, а девушки многие разрешились от бремени. Все это имело отношение к эпохе неолита, и вспоминать минувшее теперь горько. Всех нас обманули, бросив в жизнь, правых и виноватых. Между рождением и смертью есть еще шанс отомстить за подневольное рождение и скорую смерть…
— …Имеет значение каждый факт, каждое запомнившееся слово, черновик. — Она говорит серьезные слова, но смотрит по-другому — оценивающе, с намеком на улыбку в уголках рта.
— Лучше задавай конкретные вопросы, — говорю я.
— Почему же? — улыбается она.
— Не хочется. — Я улыбаюсь в ответ. — У тебя нет столько свободного времени.
— Сколько угодно.
Она склонна, похоже, к веселому времяпрепровождению, и я люблю инициативных, так сказать, девчонок. Она становится серьезной и спрашивает деловито:
— Может быть, Никита Шелест делился с тобой планами, показывал новые работы, стихи? Или вел дневник?
— Зачем тебе это надо? — спрашиваю я и думаю, что правильно, нужно не гангстеров пускать по следу, а вот таких рыжих девиц с большими, чуть навыкате, как у золотой рыбки, глазами, с такими загорелыми коленками и мини-юбками.
— Это очень нужно.
В свое время мне попалась в руки книга под названием «Язык телодвижений». В ней утверждалось, что, когда собеседник начинает лгать, его тело посылает совершенно противоположные сигналы, независимо от того, насколько убедительны заверения. Сигналов я не ощутил. Автор советовал насторожиться, если собеседник прикрывает рот, а большим пальцем упирается в щеку. Признак обмана! Признак не просматривался. Если человек указательным пальцем правой руки почесывает под мочкой уха — он сомневается. Нет у нее и намека на сомнения! Ее послали взять мудака голыми руками. Голыми — это неплохо…
— Вдова Шелеста передала мне его бумаги и просила заняться ими, но я еще их не смотрел, — говорю я.
— Отлично. — Она кладет свою теплую ладонь на мое запястье и просит: — Давай к тебе смотаемся, и ты мне покажешь его архив. Я ничего не стану брать с собой, а просто посмотрю. Мы готовимся к съемкам. Потом будет сложно изменить сценарий.
Рука у нее что надо. Давно никто меня не брал голыми руками или ногами. К этому все и идет, и пусть себе. Похоже, появился случай помериться силами с силами, так сказать, тьмы в ближнем бою.
— Хорошо. — Я расслабляюсь и вспоминаю о кофе, к которому даже не притронулся. — Все у меня дома. Живу я рядом. Но лучше встретимся завтра. Сегодня я обещал заехать к тетке и помочь повесить занавески, — главное, врать и не закрывать рот ладонью. — Я готов помочь тебе, Кира, хоть сейчас, но, понимаешь, родственные связи. Может, это и звучит глупо. Завтра тебя устроит? — спрашиваю я.
— Договорились. — Она соглашается, дарит очаровательную улыбку, которую я принимаю с благодарностью и отвечаю такой же.
Один парень давно присматривался к «Москвичу», и устная договоренность у нас имелась. Оставалось только забрать задаток, что я и сделал, получив возможность порулить еще месяцок. Таким образом, у меня появились деньги, достойная женщина жаждала встречи, пара десятков «духов» повалилась, словно косточки от домино. Я находился только в начале пути, и, каким бы коротким он ни получился, абстрактное зло уже потеснилось. Старик Державин лиру вложил в руки Пушкина. Старик таджик тоже постарался. Стихами тут и не пахло.
Я заскочил в супермаркет и слегка шиканул, накупив вкусной всячины и испанского шампанского для Киры, если той вдруг вздумается пошалить. Заправив полный бак петролеумом-93, я порулил в сторону трампарка имени Блохина. Солнце этим летом не баловало — чистое синее небо висело высоко. За трампарком я как-то сориентировался и притормозил возле узкого тротуара. Никто за мной не следил, но я все-таки подождал, прежде чем выйти. Чисто.
Через улицу напротив росли огромные тополя с треснутыми стволами, а за ними начинались низкие запущенные строения. Туда я и направился. В одном из этих жутких домов с мятыми крышами располагалось что-то вроде клуба афганцев, где репетировали с Би Би Кингом Николай и Вася. В принципе я знал эти афганские структуры, в которых часто объединялись и люди, не имевшие к той войне отношения. Под афганцев косили иногда просто уголовники. Они меня тоже интересовали. В афганском клубе всегда можно что-нибудь узнать.
Найдя дверь в нужном мне двухэтажном доме, с виду нежилом, я постучал. Прошла минута-две, но дверь отворилась, и я увидел крупного тюрка в майке и армейских галифе со штрипками поверх тапочек. Он обладал мощными покатыми плечами и трицепсами внушительной конфигурации со вздутыми венами. На стриженой голове сидела круглая стираная шляпа, в такой я тоже походил и поползал, исполняя интернациональный долг. Тот самый казах, подумал я. На лице тюрка выделялось несколько шрамов — они отметили щеки и лоб.
— Тебе кого? — спросил он меня низким, хрипловатым голосом.
— Понимаешь, — я искал слова, боясь, что меня не пустят. — Николай и Вася. Они сказали — вы тут репетируете каждый вечер. Я играл раньше с Никитой Шелестом, в «ВОЗРОЖДЕНИИ», и у меня к ним дело.
Это должно было заинтересовать Би Би Кинга. Так оно и оказалось.
— Да! Ты с Шелестом знаком? Лично?
— Был знаком.
— Не говори — был! — нахмурился Би Би Кинг. — Никогда не говорю — я в Афганистане был. Я там есть. Куда от него денешься?
Мы поднимались по грязной лестнице на второй этаж, и я рискнул:
— Я тоже в Афгане два года отстрелял свое. Только вспоминать не люблю.
Би Би Кинг обернулся, посмотрел пристально и спросил:
— Не врешь? Теперь все про Афган говорят.
Я пожал плечами неопределенно. Доказывать ничего не хотелось. Он поверил, обнял за плечи, отстранил и произнес доверчиво:
— Так ты — брат!
Мы зашли в комнату, заставленную акустическими колонками и усилителями. Знакомо обмотанную проводами. Среди этого музыкального ералаша неожиданным сокровищем казалась новенькая ударная установка «Амати», стоявшая слева от двери. Справа же в низком кресле сидела абсолютно пьяная женщина лет тридцати пяти, с нерасчесанными волосами и в сбитых, белых когда-то босоножках. Би Би Кинг поднял с пола две бутылки пива, открыл, протянул одну женщине, а другую — мне со словами:
— Пей, брат!
Я сделал несколько глотков, и мы вспомнили города и долины, горе и тяготы. Я не хотел, но следовало пройти проверку.
— Парни придут завтра, — сказал Би Би Кинг и утопил клавишу магнитофона. — Слушай — Крис Ри. «Джонни нужна быстрая машина» — название песни.
Бэнд заиграл сдержанно, и очень мужской голос запел: «Джонни нид э фаст ка-ар». Этот хит я знал, как и то, что «какой русский или американский не любит быстрой езды?» Судя по бодрой гитаре в проигрыше, Джонни быстрый кар получил в итоге, а я вот продал только что.
— Зачем Шелест в Москву поехал «Овацию» получать? Ты знаешь? — спросил Би Би Кинг, а я, подумав, ответил:
— Он говорил мне.
Афганец среагировал немедленно.
— Пойдем тогда, — сказал деловито, и мы прошли по коридору со следами разрушений в конец, где оказалась небольшая комнатка-чуланчик.
Одну из стен почти целиком закрывал известный плакат «ВОЗРОЖДЕНИЯ». Явно бухой Шелест сидит на песчаном берегу залива, раздетый по пояс, в закатанных до колен драных джинсах. Тогда он носил очень длинные волосы и пытался отпускать бороду. Вокруг него из песка торчат головы зарытых музыкантов со страшными рожами. Плакат напечатал Рок-клуб в восемьдесят седьмом. Тогдашние музыканты «ВОЗРОЖДЕНИЯ» ныне за бортом шоубизнеса, а Никита и того дальше.
В комнате-кладовке стоял стол без ящиков, целиком занятый полуразобранным двухкассетником и кучей деталей, паяльником, всякой чушью. Негромко звучала музыка — песня из последнего альбома «ВОЗРОЖДЕНИЯ». Возле стола на табуретке сидел мужчина лет тридцати в летней куртке на молнии и голубых джинсах. Он смотрел на нас. Лицо его мне понравилось — смугловатое, с тонким прямым носом и крупными карими глазами.
— Эй, Виктор! Я тебе сюрприз привел, — сказал Би Би Кинг.
— Хорошо, — тихо ответил Виктор.
Мы обменялись рукопожатиями, а когда мой провожатый объяснил Виктору, какая я важная персона, тот оживился, предложил садиться, хотя сесть было некуда.
— Мы с тобой замазались на «Распутина», — сказал Би Би Кинг. — Про «Овацию». Помнишь, поспорили? Он говорит, что Шелеста обманули, а я говорю, что купили, — обратился тюрок ко мне.
Я и сам интересовался — зачем Никита вписался в это позорище? Но он тогда сердито ответил, будто хватит революционного миропонимания, другая эпоха на дворе, пусть, мол, шоу-бизнес наш дермище жидкое, но он есть, какой есть, да, он продан и куплен, однако его дело стихи и мелодия, а все остальное — забота продюсера… Мне захотелось соврать, и я соврал:
— Его и Юру Шевчука запутали, а после было уже не открутиться. Но Никита считал полезным посмотреть вблизи на московский паноптикум.
Никита был согласен с Шевчуком — к хорошему человеку дерьмо не пристает.
— Понятно, — сказал Би Би Кинг. — Я пошел в ларек за «Распутиным».
Мы остались вдвоем. Виктор спросил:
— А Шевчук нарочно со сцены упал?
— Где? — удивился я.
— Там же. В Москве на «Овации».
— Не знаю. Я этой передачи не видел.
— Понятно. — Кассетник остановился. Виктор поставил другую сторону и спросил:
— Тебе нравится последний альбом?
— Мне все его альбомы нравятся. — Это была правда.
Виктор помолчал и спросил снова:
— А как он умер?
— Он умер легко, — это тоже была, видимо, правда. — Его убили ножом. Я такие видел в Афгане.
— Ты афганец?
— Даже инвалид. Эпилепсия.
— Я найду этого подонка и убью.
Еще один мститель, черт возьми. Меня это даже разозлило. Я верил в личную монополию на месть.
— Каким образом?
— Я думаю.
— Думать мало.
— Сперва я должен думать и решить, чтобы не сомневаться и не думать после.
Все мы позаражались этими восточными мудростями. Сколько народу через Афган прошло? Много. И вот готовы резать не думая. И я готов.
— Могу я помочь?
Виктор молчал и поглаживал щеку указательным пальцем правой руки.
— Можешь, — произнес очень тихо, почти неслышно, а я просто закипел внутри, еле сдерживаясь, чтобы не схватить его за ворот рубахи и не выпотрошить все его догадки. — Можешь, — повторил Виктор. — Приходи послезавтра в это же время и обсудим.
Би Би Кинг вернулся с «Распутиным», и я еще пробыл с ними некоторое время, но скоро ушел, поскольку боялся, что не сдержусь, а это могло все испортить.
Соблюдая предосторожности, я проехал до Большого проспекта и заглянул в городскую квартиру Шелеста. Нет, сюда никто не заходил. Я сидел и курил и дождался того, что зазвонил телефон. Звонков пять-шесть, а затем опустили трубку. Кто-то проверял квартиру или ошибся номером? Я вышел на лестницу и закрыл дверь. Спустился вниз и выглянул. Ничего подозрительного. Я сел в машину и доехал до дома. «Духи» не ждали. Я поднялся к себе и стал думать. По телевизору показывали Солженицына. Тот появился на Дальнем Востоке, словно Наполеон, сбежавший с острова Эльба. Вряд ли Москва его встретит с триумфом. Повезет старцу, если, как Пугачева, в клетке на Красную площадь не доставят. После Солженицына начали показывать бандитов. Как им руки крутят омоновцы. Объявили свежие новости — возле «Арго-Банка» взорвали легковушку с динамитом и убили двух прохожих, а президенту Мануйлову хоть бы что. Нормальные новости сумасшедшего дома, а тут еще двое сбрендивших собрались стать народными мстителями. Ночью мне приснилось, как мы с Никитой идем меняться…
Летний сад полыхает. Аполлон покрылся фиговым листком. Желуди хрустят под каблуками, пенсионеры дремлют, дворник сметает пергамент опавших листьев в кучи. И небо, небо, небо над головой. Мы идем через Летний сад к Инженерному замку часов в пять. Сентябрь посередине. Мы не виделись лето, и нам есть что показать друг другу. Мои волосы коснулись плеч. Никита теребит первую бородку. Он купил где-то за тридцать рублей пластинку «ДЖЕТРО ТАЛЛ» «Стенд ап», а я отхватил за стольник «ЛЕД ЗЕППЕЛИН IV» и «Имеджин» Джона и Йоки. Йоку мы не любим. Ее никто не любит, кроме Коли Васина. Это она, ведьма, развалила «БИТЛЗ». Нас это волнует, а не красоты сентября. Столько сентябрей впереди! Важно другое: Коля Баранов обещал принести непиленый «Лет ит блид», и я надеялся выменять его. У Баранова полная коллекция «БИТЛЗ» на «Парлафоне» и «Эпплз». Я мечтаю полностью собрать «РОЛЛИНГ СТОУНЗ».
За Инженерным замком возле скамеек, окруженных каре кустов, каждый вечер собираются человек сорок меняться. Основные жулики толкутся возле Апраксина двора и стараются втюхать приезжим записи Ленина и Брежнева. Они покупают в магазинах дешевые пластинки вождей, запечатывают их заново в фирменные обложки и втюхивают. Но это возле «апрашки», а сюда приходят гурманы рок-н-ролла. Что сказал Фрэнк Заппа для «Мюзикл экспресс» — это так важно. А «Дип Папл» не для интеллектуалов, хотя и забирает за душу. Конечно, Эмерсон, Лайк энд Палмер! Их «Таркус» признали лучшим альбомом года. Напротив помпезный Петр рулит лошадью. Иногда и менты подруливают к скамейкам. Это неопасно.
Боб Гребенщиков, у которого уже полноценная борода, выменял где-то странный диск «Ливерпульская сцена», и его пытается Коля Зарубин выменять на три польских диска. Мы все любили Чеслава Немена. Любили… Мы любили все. А после шли в «Сайгон» на Невский и стояли в очереди за кофе. Пили его горькую чернь, глазея на чудаковатых обитателей кафетерия, и показывали друг другу пластинки. К вечеру становилось холоднее, начинался ветер, мог начаться и дождь. Мы возвращались, промерзшие, домой с соплями и не сомневались, что жизнь не имеет конца.
Два раза я заезжал на Пионерскую и проверял квартиру — там так никто и не появлялся. Я сделал звонки и на правах близкого друга, копящего воспоминания, попытался что-либо узнать про Юлию — ничего не вышло. Так и прошел день, а вечером ко мне явилась Кира. Мы прошли в комнату и оглядели друг друга. Если у женщины ноги — она их обязательно покажет. Все равно что бумажник тугой всем демонстрировать. Однако мы сели за стол и вот так вот сразу выпили шампанского — это сближало. Сближать-то сблизило, но Кира пришла сюда не за этим. По крайней мере, о глупостях можно было начать фантазировать позже.
— Итак, — сказала Кира, а я перебил:
— Да. Прямо сейчас, — почаще надо с женщинами общаться в горизонталях, а то лезет в речь тупая игривость!
— Вот именно, — подхватила она. — Ты обещал мне показать все, что есть.
— Все? — Я улыбнулся, приподняв бровь, и подумал — какая пошлость.
— Саша! Все, а то не хватит времени.
— Ты спешишь?
— Да, я спешу, чтобы успеть трахнуться с тобой.
К своему удивлению, я покраснел.
— Лучше с этого и начать, — только и проворчал в ответ.
— Нет, Саша! Сперва дело.
Я достал все, что захватил из Никитиной квартиры, кроме той записки с цифрами. Кира вооружилась авторучкой и блокнотом. Она просматривала страницу за страницей очень внимательно и не задавала вопросов. Совсем. Своим последним заявлением она словно в поддых ударила. Я должен напряженно следить за ней, а мысль невольно вертится и вибрирует вопросом — правда ли то, что было объявлено на потом? Она работала на Малинина, но какова степень ее посвященности? Какова бы ни была, а эти коленки подбросить кверху желательно без всяких мотивов… Она возилась долго и не спрашивала. Это значило, она знает, что ей надо, а я знать не мог. То есть речь шла о тех цифрах или о том, что стояло за ними. Или еще что-нибудь? Может, прижать ее и заставить? Чем прижать? И как заставить? Прижать можно только одним и заставить только одно. Не имеющее к Никите никакого отношения Я чувствовал к ней ненависть в равной степени с желанием… Бумаг я привез две толстые папки, и она, когда справилась с ними, спросила:
— Что-нибудь еще?
— Нет, — ответил я. — Все остальное здесь, — постучал по лбу и добавил: — Наше с ним детство, отрочество, юность. Женщины, вино. И тэ дэ.
— О'кей, — сказала Кира, встала и быстро сбросила платье. — Мы заслужили.
Сперва я испугался — у меня не получится, но она помогла, и поединок состоялся. Не за страх, а за совесть. Однажды я смотрел американский фильм, где красотка вампир ложилась в койку с обычными мужчинами, а после у них выпивала кровь. Я думал, меня ожидает то же самое, даже ждал, когда она вопьется, чтобы завершить свой путь на вершине ощущений, но остался жить. Схватка длилась долго, с переменным успехом, с цитатами из Камасутры, и она победила. А чуть позже, расслабленная, пальцами поигрывая отдельными частями моего тела, лениво побуждая его к продолжению, Кира-вампирша промолвила:
— Шесть раз кончила. А ты?
— А я… Что — я!
Она поднялась, взяла со стола сигареты, постояла ни в чем надо мной, подумала. Горячее, мокрое лоно ее я хотел еще. Она легла рядом и спросила:
— Знаешь, у Никиты были проблемы?
— Проблемы? — лениво удивился я и сразу же забыл о том, что мы голы. — У него никогда проблем не было.
— У всех есть.
— Какие еще?
— Неважно. — Она как будто успокоилась, но завела-таки разговор об убийстве, спросила вскользь про Афганистан, стараясь выведать, что можно, но неназойливо. Она провела рукой по моему животу и ниже.
— Гм. Тогда я пошла. Поздно.
Она стала одеваться и делала это небрежно и скабрезно.
— Подожди, — сказал я, поднялся, завалил Киру грубо и сделал, что хотел, быстро и цинично. Она не сразу встала с колен, всхлипнула, похоже, довольно. Оттолкнула меня и сказала:
— Подлец.
— Когда встретимся, детка? — спросил я.
— Скоро, — согласилась она и усмехнулась: — Пупсик!
Пупсик не добился в итоге ничего, хотя нет-нет, а передо мной возникало ее лицо с гримасой сладострастия и вспоминался свой испуг оказаться несостоятельным. Я не добился ничего конкретно, но имел достаточно косвенных указаний. Малинин фигурировал в истории убийства в полный рост.
Последние несколько дней не было слышно о перестрелках, и это значило: «духи» договорились, разобрались, согласились с тем, что трупы на улице Восстания — дело чьей-то сторонней руки. По идее, они должны искать террориста или просто перемочить для престижа всех, кого можно заподозрить в причастности. Тут уж мне стоять в первых рядах как другу Никиты, афганцу, человеку, получившему его архив, — хотя и тупой с виду эпилептик, но профилактический труп еще никому не помешал. Я собрал сумку с необходимыми вещами, прошел через чердак, захватил сверток и скоро уже скользил проходными дворами на Фурштатскую, где стоял «Москвич». Я доехал до Петроградской и, стараясь не попадаться никому на глаза, поднялся в квартиру 63 с намерением пожить в ней. Или, в крайнем случае, умереть подороже. Если «духи» пойдут на ликвидацию, они меня вычислят.
Я накупил по пути две сумки продуктов и почувствовал себя Лениным в Разливе. В квартире работал телевизор, а рядом на перекрестке в киоске всегда продавали свежие газеты. Мог я пользоваться и телефоном, а до трампарка имени Блохина рукой подать. Набрав ванну, я лег в горячую воду, и заботы оставили меня. Все это походило на отпуск за свой счет. Вот если б остановилось время: не утекали б деньги, в памяти свежа женщина, в холодильнике Продовольственная программа, провозглашенная то ли Горбачевым, то ли Брежневым, по телевизору бесконечно летит мяч, выпущенный румыном Хаджи в ворота Колумбии, а месть, если она воплотилась в мысль, то она как бы и состоялась… Мечты — это атавизм целомудрия. Я поднимаюсь и вспоминаю, что не взял полотенца. С меня течет на кафельный пол. Наклонившись, заглядываю в бельевой ящик. В нем сверху грязные простыни, под ними рубашки, шорты и… пакетик, перетянутый резинкой. Я срываю резинку и разворачиваю черный полиэтилен… Понятно. Америка продолжается. Такой порошок я видел в кино. Теперь следует взять щепотку и попробовать на язык. Я пробую щепотку и выплевываю, поскольку не знаю, какой вкус у героина. Будем считать, что это героин и есть. А если есть героин, то появится и тот, кто его оставил. Если его оставил Никита, то не появится никто. Если, кроме него, еще кто-то знает, то и придет как миленький. Странно — раньше не появился. Теперь этот пакетик будет все время рядом со мной. Так же как и нож.
На следующий день я позвонил Кире, но застал ее только с четвертого звонка.
— Детка, — сказал я. — Это твой Пупсик. Как поживаешь?
— Где ты? — спросила Кира без всяких там женских вздохов-всхлипов. — Я тебе звонила. Где ты сейчас находишься?
Понятно, подумал я, теперь они хотят меня пришить для профилактики или же просто не поверили.
— Понимаешь, детка, — сказал я. — Встретил приятеля. Мы с ним в Афгане… Загуляли чуть-чуть… Сама понимаешь, детка. Сейчас пива взяли.
— Ты когда домой вернешься? Могли бы встретиться и продолжить испытания. — Ее голос стал теплее и знакомо похабней.
— Мне не справиться с тобой, детка. Но встретиться готов!
— Когда? — Голос ее опять показался холодным и жестким.
— Отлично! Я тебе перезвоню.
Я положил трубку и вспомнил детскую игру, когда прячешь предмет, а приятель ищет, а ты говоришь: «Холодно. Совсем холодно. Теплее. Тепло. Жарко». Лето не баловало, но игра началась. Я даже успокоился, когда понял — меня хотят кокнуть. Это становилось похожим на войну. Только «духи» захватили все пространство, а я, законопослушный почти гражданин (покойники не в счет), стал городским партизаном, стал «духом».
На третий день я уже собирался ложиться. Положил полиэтиленовый пакетик под диван, один нож — под подушкой, второй — в тапке. По телевидению в ночном информационном выпуске Малинин-Гондон давал интервью о том, какой нужный человечеству фестиваль проведет он в Санкт-Петербурге, как осчастливит сограждан концертом на Дворцовой площади, на который прилетят Джо Коккер, Элтон Джон, «Айз оф Бейз», где покажут свой класс Маликов, «НА-НА» и свой пуп — Апина и Гулькина… Я выключил телевизор, к траханой матери, потушил свет и расстегнул молнию на джинсах. Белая ночь освещала комнату. Дверь в прихожую оставалась открытой, и я очень хорошо слышал, как осторожно щелкнул замок и медленно стала опускаться дверная ручка.
— Сынок, ты понял, как важна глупость? — спросил старик.
Редкая улыбка изменила его лицо, и стало возможным представить, каким оно было в молодости.
— Глупость человека, прошедшего путь, — это не глупость, а дар Божий, — продолжил старик. — Я глуп. Сложность мира сложилась для меня из трех смыслов, простых, как глина в руках Гончара. Рождение, смерть, а между ними — совокупление. Рождение не зависит от нас, и это проще всего. Смерть придет независимо от нашего желания, но она сложнее рождения, поскольку ты можешь поучаствовать в своей смерти. Совокупление сложнее рождения и смерти намного, и оно движет людьми. Но дар совокупления дан нам свыше, и он просто проходит со временем. Глупость в простоте, так же как и божество Гончара. Он просто вращает круг и лепит судьбу.
— Да, Учитель, — сказал я и спросил, подумав: — Но зачем мне эта простота?
— Затем, сынок, — ответил старик, — чтобы отомстить за нее. Ведь единственно в чем ты можешь поучаствовать, так это в смерти. — Ты все понял, сынок? — спросил старик и закрыл глаза.
Он лежал на топчане, покрытом потертым подобием ковра.
— Да, — ответил я и ушел, чтобы прийти завтра и постараться понять.
Белая ночь освещает комнату. Дверь в прихожую оставалась открытой, и я очень хорошо слышу, как осторожно щелкает замок, и отчетливо вижу движение дверной ручки.
Ширинку следует застегнуть в ответственный момент жизни. Застегиваю. Тянусь к тапочкам и под подушку. Теперь я вооружен и очень опасен. Я становлюсь возле косяка в метре от входной двери, которая открывается невыносимо медленно. Я не вижу, кто входит. Дверь захлопывается с легким щелчком, и по шагам можно понять, что Явление проходит по коридору в сторону кухни. Шаги легкие и нервные. Бандиты ходят не так. В ванной открывается дверь, и мне становится почти ясно. Шорох простыней оттуда. Падает с противным грохотом стул. Я слышу стон, вхожу в коридор и останавливаюсь в дверях ванной комнаты. На корточках возле бельевого ящика сидит Юлия. Она поднимает голову. Абсолютный ужас в ее глазах вспыхивает только на мгновение. Другое сильнее ужаса, и мне приходилось встречаться с таким, пусть и нечасто. Все они одинаковы, хотя вероисповедания, пол и континенты проживания бывают разные.
— Кто ты такой? — спрашивает она. Ее главный интерес, ее другая сущность поглощают короткий ужас первой встречи, и она медленно встает. Она смотрит на лезвие в моих руках и говорит с надеждой на героин: — Это ты его убил.
— Нет, — отвечаю я и делаю шаг в комнату.
Она обгоняет меня и садится на диван прямо на одеяло, под которым минуту назад я собирался спать. Я включаю настольную лампу, надеясь, что свет не увидят из окон напротив. Я сажусь в кресло, и мы молчим какое-то время. За эти десятки секунд становится ясно, насколько она изменилась. Я помнил самоуверенную голую женщину на крыше, а теперь она лишь собственная нервная тень, и совершенно ясно, что у нее на уме. Как быстро гармония может растоптать самое себя. Плохо расчесанные волосы и опухшее лицо без косметики. Мятая одежда и бегающие пальцы.
— Дай мне, — говорит Юлия. — Это не твое.
— Нет, — отвечаю я.
— Трахни меня, если хочешь, — говорит она. — Ее глаза горят, как бенгальские огни. Зачем она родилась на свет Божий? Ее тоже никто не спрашивал, как и меня.
— Нет, спасибо, — произношу я. — Встань с постели, крошка.
Она встает. Она высокая.
— Выйди на кухню, — говорю я, и она выходит.
Я достаю из-под дивана пакетик и отсыпаю немного порошка прямо на старую газету, а пакет прячу обратно.
— Иди сюда! — Она почти прибегает. — Вот, — показываю пальцем. — Иначе с тобой не поговоришь.
Улыбка искривляет ее лицо. Она, словно мать младенца, берет газету и скрывается в ванной комнате, из которой возвращается через минут десять, ровно через две сигареты, и ее не узнать.
— Поговорим? — спрашиваю ее.
Она неопределенно хмыкает, садится опять на диван, но уже садится королевой, и лицо ее другое, и руки, и даже прическа вместе с одеждой — все изменилось в лучшую сторону.
— Поговорим! — Ей почти весело. — Это ты, сволочь, убил Никиту.
— Нет, — отвечаю я. — Я тебе уже говорил.
— Нож, — говорит она и показывает на нож, который я по-прежнему держу в руке.
— Его убил другой человек, — отвечаю я. — Я хочу знать кто. Ты мне поможешь. Ты все равно скажешь. Лучше говори быстрее. Тогда у нас останется время, чтобы постараться выжить.
Она закрывает глаза и откидывается к стене. Ей все равно — выживет она или нет. Она знает: пакетик у меня, содержимого ей хватит надолго, со мной невозможно хитрить, тело мне подставить в обмен не удастся.
— Они подсадили Никиту год назад. Ты знаешь это? — спрашивает она, не открывая глаз. — Они подсадили Никиту с моей помощью, но я не виновата. Я сама была тогда подсажена.
Замечательно, только и успел я подумать. Никита самым обычным, самым банальным образом стал торчать на героине. Он никогда не был замечен даже в алкогольных излишествах и вдруг попался в том возрасте, когда другие люди бросают или умирают. Впрочем, он умер.
— Ему нужно было отрабатывать. Вот и все, — говорит она, открывает глаза и словно впивается в меня. — Отдай. Это не твое.
— Не ври, — говорю я. — За это не убивают. По крайней мере, никогда не убьют звезду. Ты будешь говорить все, что знаешь, сука! — Я вдруг замечаю, что перехожу на крик, и это плохо. Я останавливаюсь и произношу тихо и по слогам: — Ты скажешь все, сука. Если ты не скажешь, сука, то ты будешь ломаться две недели, сука, и полезешь в петлю без кайфа, сука, или поползешь к Гондону, сука, или к тем, кто у него всем заправляет, и они тебя на куски разрежут и в землю зароют. Только ты знаешь и они знают. Им тебя не хватает.
— Ты тоже знаешь! — Губы у нее сухие и в трещинках. Она облизывает их и кривит, кривит в улыбке.
— Я знаю не все, что мне нужно. — У меня есть вопросы, крошка. Ты будешь говорить, или я уйду.
Она затихает и тут же начинает согласно кивать.
— Да, да, да, — говорит Юлия. — Я знаю все. Нет, я не знаю все, но Никита говорил. И я слышала кое-что.
Она рассказывает историю до неприличия примитивную, и мне неожиданно становится обидно за Шелеста, хотя степень таланта не имеет отношения к степени химической зависимости. Есенин спился, как работяга. Таких примеров тысячи тысяч. Конечно же, он мудак, Никита, друг тоже мне. Он попробовал поработать с Малининым, или, вернее, тот предложил ему помощь в поиске спонсоров на аренду студии и выпуск нового альбома. Тогда он жил и записывался в Москве два месяца. Юлию подсунули ему во время записи. Она раньше ложилась под Малинина, потом под всяких спонсоров при случае. Лечь ей под Никиту было милое дело, поскольку ей это лестно — раз, ее за это снабжали кайфом — два, с условием, что она попробует втянуть и Никиту, — три. Сперва тот посмеивался, отнекиваясь, но, когда горизонтали полов состоялись, Юлии удалось убедить его попробовать. В его, мол, возрасте он не станет наркоманом, как личность сформировавшаяся, а изменять восприятие иногда надо, поскольку все изменяли восприятие — битлы, роллинги, Хендрикс (он помер, плохой пример), Клаптон, Элтон Джон, все, одним словом. Если он хочет ощущать себя элементом мировой элиты рок-н-ролла, он должен. Просто должен поэкспериментировать. Это придаст новое звучание записи, откроется другой слух, а то последнее время все одно и то же. Хорошо, конечно, он сочиняет и поет, только одно и то же… На этом она его и зацепила. Я знал Никиту и то, как он хотел войти в мировую элиту. Это было невозможно. Какой бы популярности он ни достигал здесь, его никто не пустит на рынок англоязычного рока. Рынок очень плотен и жесток там. Одной шестой части суши ему оказалось мало! Я знаю, его не деньги интересовали. Достижение несбыточного — вот и все. Мы вместе опупевали от битлов и могли лишь мечтать, чтобы вкусить той жизни и славы. Героин снимает много вопросов. Он их и снял в итоге. Все.
Никита вовсю подтарчивал, когда Малинин предложил подписать контракт, что Шелест и сделал. Малинин нашел финансистов и вложил деньги в съемки, в телевзятки, которые московские массмедиа брали с пугающей откровенностью среди бела дня и в людных местах. Малинин выпускал продукцию и устраивал пресс-конференции с презентациями, где поил и кормил всякую нужную сволочь. Деньги предстояло отработать. Отрабатывать предстояло кайф, который оставался по-прежнему доступен, но его стоимость записывалась в долг. Так и возникли эти сотни тысяч долларов. Никита активно гастролировал. Ему платили приличные гонорары. Он списывал часть долга, но тот опять рос. Малинин организовал концертное турне — Ашхабад, Баку, Анкара. За него платили много, и Никита обрадовался. Перед этими поездками ему удалось переломаться. На этой квартире он и ломался, страдая от кошмаров, в бессоннице, в поту, дрожи и тэ дэ… Эту квартиру никто не знал. Квартиру для их кайфа и секса, кайфа с сексом, сексом по-кайфу. Юлия снимала комнату, поскольку сама из Луги. Считалось, он остается иногда у нее. Никита переломался. Последний тур отгастролировал чистый. Каким-то образом он раскусил Малинина, и даже не его, тот был крупной музыкальной, но мелкой криминальной сошкой, а тех, кто за и над ним. Для восточного тура арендовали самолет, в который грузили часть концертной аппаратуры. С аппаратурой обратно транспортировали героин для России и Европы. Таможня получала процент, все имели долю. А Никита имел долг. Он врубился и заявил, что он тоже в доле и этой долей покрывает долг. А после концерта в СКК он обрывает отношения с Малининым, но те, кто за ним и над ним, прервали отношения с Шелестом по-своему. Она все поняла и убежала к отцу. Хорошо, отец дал ей машину на месяц. Она прыгнула тогда в машину и убежала в Лугу, чуть не разбилась по дороге, поскольку была в кайфе. У нее оставалось еще немного, но скоро кончилось. Она начала ломаться, но не смогла и приехала сюда. Это все…
Белые ночи белы, как героин.
Мы сидим, и мне горько за нашу проклятую жизнь. Где-то белозубые и беззаботные люди скачут по пляжу в сторону синего моря, радостно звенят их голоса. Опять рекламный ролик крутится в голове. Единственное, что возможно, так это отомстить за рождение и смерть.
— Послушай, детка, — говорю я грубо, но мне по-настоящему жалко ее. — Все это замечательно. Кто конкретно? И почему Анкара?
— Испано-турецкая фирма «Вокс». — Юлия еле говорит, лежит с закрытыми глазами, и я начинаю бояться, как бы она не вырубилась. — Они деньги дали на Дворцовую площадь. Мистер Саллах.
— Где Малинина можно застать? Где он бывает без охраны? Где он развлекается? — Она вырубилась, и я трясу ее за плечо повторяя: — Говори, где к нему можно подобраться? Говори или больше не получишь!
Она делает усилие. Сквозь приоткрытые щелочки не видно, что там у нее в глазах.
— Ты его не достанешь, — говорит Юлия. — По средам он бывает в бассейне.
Она затихает, и я снова наклоняюсь над ней и короткими пощечинами пытаюсь достучаться.
Она называет адрес на Васильевском острове (хорошо, если правильный), и более от нее ничего не добиться, а больше ничего и не надо. Я аккуратно достаю из-под дивана пакетик, собираю необходимые вещи и устраиваюсь в кресле до утра. Что-то я слышал или читал про фирму «Вокс». Что и где? Без наркотиков тоже можно спать. Я и сплю, а утром встаю пораньше и покупаю на углу все утренние газеты и несколько вчерашних. Юлия все еще спит. Или она так кайфует? Заварив и выпив кофе чудовищной крепости, листаю газеты. В утренних новостях пусто — лишь повествуют журналисты взахлеб о вчерашней перестрелке на улице Куйбышева, в которой милиция застрелила трех киллеров. Еще президентский указ о борьбе с бандитизмом подвергают сомнению всякие влиятельные эксперты — понятно, кто им платит. Во вчерашнем «Вечернем Петербурге» я нахожу заметку о прибытии в Санкт-Петербург представителя фирмы «Вокс». Скоро прибудет и господин Саллах — экспортер детского питания, спонсор гала-концерта на Дворцовой площади. В той газете опубликован материал с Малининым — какой он гениальный продюсер, друг зверей и детей, как он осчастливил город на Неве, какие мощные планы у него по поводу творческого наследия Никиты Шелеста, как он ведет переговоры о сотрудничестве с «ДДТ» и «НАУТИЛУСОМ», нельзя, мол, оставлять Восток для музыкальной американской экспансии, нужно, мол, вести активную и грамотную политику по освоению музыкального рынка соседей, музыкальная культура Востока близка якобы славянской, те же напевы, хотя и разные религии, но Турция — светское государство, и, возможно, с помощью таких союзников, как фирма «Вокс», составит конкуренцию Западу…
Все это замечательная херня, думаю я и иду бриться. Седоватые пятна щетины заметны на подбородке и щеках. Я достаю бритву и убираю. Щетина может пригодиться. Нужно надевать новое лицо и сбрасывать. Эту Юлию нельзя выпускать. Тем более у нее есть водительские права. Ведь она говорила про отцовскую машину, и это может пригодиться. Ее можно продержать на порошке. Она за порошок и себя не пожалеет, как не жалела себя для Малинина.
Я пишу ей записку, чтоб ждала, отсыпаю на глазок порошка. Черт знает, сколько надо, но лучше чуть меньше, а то крыша у нее совсем повернется. Я переодеваюсь в странный костюм, найденный мною в шкафу. Австрийский, несколько потертый, грязновато-серого цвета в крапинку. Щетина и костюм — самое то. Он — я! — знал лучшие времена. Все, что надо, у меня есть. Деньги и тачка, оружие и красотка в койке, героин и героизм.
В здании из красного кирпича угадывались контуры православной церкви. «Детско-юношеская спортивная школа № 15» — такая табличка висела на двери. Видимо, здесь и находился бассейн. Я потянул дверь на себя и ступил внутрь. В прохладном холле с высокими потолками никого. На стендах висят объявления, приколотые кнопками. Объявляется набор детей на следующий сезон. Объявляются конкурсы. Занятия в бассейне прекращены до сентября. Работает платный массажный кабинет и принимаются коллективные заявки в коммерческую баню. Я прошел по пустому коридору — ничего интересного. Вдоль стены тянулись резиновые шланги, а напротив большого овального окна стояли, словно бомбы, два баллона с газом для сварочных работ.
— Вам кого? — Вопрос за спиной обратился в эхо и раздался сразу же со всех сторон.
Обернувшись, я обнаружил коренастого мужчину с литым торсом. Одет он был в облегающий тренировочный костюм и смотрел пристально.
— Понимаете, — ответил я под простого, — хочу сына, вот в плавание…
— Информация при входе, — оборвал мои объяснения коренастый и проследил, чтобы я вернулся в холл.
Я чувствовал его взгляд за спиной и постоял возле стенда. Коллективные заявки в коммерческую баню принимались на понедельники и пятницы. А среда? Что Юлия имела в виду, когда говорила про бассейн? Баню в здании бассейна? Люди разных сословий любят развлекаться в банях. Без штанов делишки обделывать легче. А если он просто спортом занимается? А бассейн закрыт до сентября. Я вышел на улицу, осмотрелся и сделал большой круг. В одном месте к бывшей церкви вплотную подступал забор, сооруженный из бетонных плит. За ним расположилось какое-то умирающее предприятие. С другой стороны подход к спортшколе закрывали жилые дома. Заметив арку, я прошел через нее во двор и увидел пристроенного к церкви уродца — одноэтажную лачужку котельной с торчащей в небо трубой. Асфальт перед лачужкой был разворочен, а в канаве одиноко возился рабочий. Из открытой двери котельной доносились голоса. Было около двух часов дня. Солнце пыталось светить, облака старались помешать. Я провел ладонью по подбородку и порадовался, что не стал утром бриться. Буквально возле арки на улице торговал киоск, и я, вернувшись на улицу, купил там литр какой-то гадости, а подходя к котельной, оторвал от пиджака пуговицу, дабы он выглядел правдивей.
По стенам петляли трубы. В манометрах висели мертвые стрелки. Котел молчал. За столом сидел толстый и чернявый усатый обладатель очков с толстыми линзами. Рядом с ним, подперев голову руками, примостился мужчина в спецовке, отчасти похожий на моего соседа Колюню. Если в первом чувствовался надменный ум, обремененный избыточным чтением, то второй был — сам народ. Увидев меня, они перестали спорить.
— Привет! — приветствовал я их с порога. — Мужики, у вас нет стакана?
— Что? — заморгал глазами «сам народ».
— Смотря как на это посмотреть, — сурово ответил толстяк.
— Да вчера набодался. Еле дотерпел, пока деньги достал. Составьте компанию.
Толстяк смотрел неприязненно, но ответил неожиданно для меня:
— Что ж не составить. Иван, достань куверты.
— Компанию мы любим, — ответил «сам народ», названный Иваном.
Водку я купил иностранную, и на вкус она оказалась невыносимо противной.
— Ты откуда такой взялся? — спросил толстяк. — Мы тебя раньше не видели.
— Я на Песках живу. А тут вчера свадьба, послезавтра похороны. Неделю не уехать. У меня еще два дня в запасе.
Кажется, мой ответ удовлетворил хозяев помещения, и они более не спрашивали меня о мотивах появления, а продолжили спор, заменявший закуску. Толстяк принадлежал к буржуазным либералам. «Сам народ» Ваня думал как проклятый обыватель.
— Ты куда ваучер дел, Ваня? — спросил толстяк.
— Продал. А что? Раньше парили государственными займами, а сейчас призывают отдать имущество в частные руки. Тот же заем. Потом концов не найдешь.
— А я взял акцию «Олби», — поведал толстяк. — Их президент вошел в политбюро партии Гайдара. Он на виду, и ему обанкротиться не дадут.
Разговор продолжался в том же духе. Обсудили футбольные матчи в Чикаго и Нью-Йорке. Толстяк восторженно порадовался возвращению Солженицына. Его, мол, движение через Сибирь по триумфу похоже на возвращение Наполеона с Эльбы. Конечно, согласился «сам народ» Ваня, он похож на Наполеона, только приедет он в Москву, как Пугачев, — в клетке. Так я и думал. Они поругались, но выпили и помирились.
Так могло продолжаться до бесконечности. Спросив, где туалет, я нашел этот вонючий санузел и, склонившись над ржавого цвета унитазом, сунул два пальца в рот. Алкоголь уже впитывался кровью, но что-то мне удалось извергнуть. Из продолжения разговора я узнал — по понедельникам, средам и пятницам котельную начинают топить после обеда, чтобы в сауну поступала горячая вода. Толстый и Ваня спорили, кому завтра выходить на дежурство. Толстый одолел, и Ваня сокрушенно согласился. В открытую дверь я видел двор, и где-то минут через сорок во дворе появился крепыш из спортивной школы. Я вздрогнул. Кто он такой — неизвестно. Следовало скрыться, поскольку крепыш мог меня расшифровать, но Ваня быстро поднялся и вышел к крепышу. Крепыш что-то втолковывал, Ваня кивал и чесал затылок. Толстый разлил по кувертам и предложил:
— Давай-ка. Ему много не надо — окосеет.
Ваня вернулся, положил связку ключей на стол, покосился на опустевшую бутылку и недовольно произнес:
— Винтили, мать их! А этот, мать его! Начальник тоже, мать-перемать!
Монолог означал — придется сходить в сауну и что-то там подкрутить, что раскрутилось, но полов, мол, не велено пачкать и — вообще… Я достал деньги и протянул толстому:
— Давай, я Ване помогу пока, а ты сходи, если нетрудно. Ну и закусить побольше — помидоров кило, сардельки да хлеб. Если нетрудно. Если я вам не надоел. Мне-то на эти свадьбы-похороны идти неохота. Там ругань сплошная. Мне б отсидеться, а к вечеру ближе я вернусь к ним, когда они уже все передерутся и успокоятся.
— Что — так круто? — посочувствовал толстяк.
— Родня! — ответил я. — Чтоб им пусто.
— Бывает, — сказал Ваня.
Конечно, толстый обрадовался, но виду не подал:
— Ладно. Разберусь. Вы только там все нормально чтоб. Слышь, Иван? А то мне голову эти бандиты оторвут.
— Там дел-то на пять минут.
Коммерческая баня располагалась на первом этаже церкви, но вход имела отдельный. Сам бы и не догадался. Мы прошли во второй двор, который полуовалом окружали дома. Двор переходил в тополиный сквер с белыми скамейками и еще невытоптанными газонами. Следовало что-то придумать за несколько минут. Ваня отпер дверь, обитую рейками, и мы вошли в узкий холл с телевизором и кожаными креслами. Кислый банный запах. На низеньком столике стояла пустая пивная бутылка. Справа от холла находилась дверь, ведущая в бассейн. Из бассейна можно было пройти в парилку. Из холла шел коридорчик и слева имелась еще одна комнатка без двери — с диванчиком и столом. В конце коридора в объемном чуланчике стояли метлы, шайки, разные моющие средства в полиэтиленовых упаковках, висели веники и хранились прочие банные аксессуары. Я все это быстро обошел и запомнил. Ваня крутил краны, пуская и перекрывая воду.
— Помочь, Вань? — спросил я, заглядывая в душевую.
— Тут, мать-перемать! Дел-то, перемать-мать!
— Ясно. Вас-то сюда пускают кости парить?
— Хрен, мать-перемать, пускают, мать-перемать! Тут такие тачки и бляди!
— Ясно. Я покурю пока.
— Кури, мать-перемать! Пять минут, перемать-мать!
В бассейнах на окнах стояли решетки. Парилка представляла собой склеп. Входная дверь — глухой номер. Я прошел в кладовку и обнаружил в ней крашеную, забитую на гвозди дверищу. Ваня слышно матерился, значит, работал. Толкнул дверь — мертво. Поискал хоть что-нибудь — нашел в углу килограммовую гантелину. Стал ею сбивать загнутые гвозди, державшие дверь. Чуть двинулись и встали. Нашел столовый нож и загнал его лезвие под гвоздь. Стал стучать гантелиной. Гвоздь отошел чуть-чуть. Лезвие лопнуло. Это не арабская сталь. Ваня перестал материться. Я быстро вышел, сел в холле в кресло и достал сигареты.
— Надо смеситель менять, а то жопы ошпарят, — сказал Ваня. — До завтра продержится и хорош!
Связка с ключами лежала на столе. Я взял связку и сказал:
— Тогда рванули? Я закрою. Ты инструменты тащи, а я и свет вырублю.
Он подождал меня на улице, пока я возился с замками. Его уже пошатывало от дармовой водки. Мы вернулись в первый двор, и, когда подходили к котельной, я сказал:
— Он же пива не купит! Я ему денег на пиво не дал! На соседнем углу из ящиков «Балтику» продают. Может, еще не кончилась. Возьму-ка пива пяток.
— Только не пропадай, — согласно заулыбался «сам народ» Ваня. — Деньги, конечно, твои, но мы ждать не станем.
Я вернулся во второй двор и успел все сделать за десять минут. Дверь из кладовки выходила в колодец-тупичок. Стенами тупичка являлись церковь и спина уродца-котельной. Вернувшись с пивом, я посидел еще часок с новыми знакомыми. Иногда выходил блевать алкоголем, но он все равно впитывался, хотя и меньше. Мы обсудили все что можно — футбол, преступность, Шумейко с Руцким, монархизм, Окуджаву, Ростроповича и жену его стерву, вспомнив, что у Сахарова тоже стерва, по линии жен мы с ними равны, обсудили мы пидеров — все пидеры! — и лесбиянок, интересно — как это они делают?
— Вот встанет Кировский завод, — говорил Ваня. — Каждый возьмет по дубине, и через полчаса всех бандитов не будет.
— Дурак ты, Ваня! — говорил толстяк. — Бандиты власти нужны! Вот в Сальвадоре есть «эскадроны смерти», а в Гаити — «тонтон-макуты». Узнают, например, что сидит тут какой-то ванек и пиздит. Не милиция тебя грохнет, а бандиты. А милиция прикроет. Понял?
— Кировский завод их всех за шестьсот секунд, — бубнил Ваня.
Я все-таки нашел повод уйти и нашел слова сожаления, обещая зайти завтра опохмелиться, и мое обещание толстый и Ваня встретили с восторгом.
…Мелкий горячий песок принимает форму тела, а солнце по-северному неуверенно печет. Сын топает на кривых ножках к воде и падает. Он не плачет. Жена волнуется. На ее голове платок, ладонь она держит козырьком над глазами и повторяет: «Я беспокоюсь. Знаешь, я беспокоюсь! Солнечного удара не будет?» Я встаю и беру панаму. Аккуратно надеваю ее сыну на голову, беру его на руки. Он кладет головку мне на плечо, и я захожу в воду. Комки тины. Камешки покалывают ступни. На горизонте небо совсем белое, а по заливу темными пригорками плывут форты. Долго вода по щиколотку. Когда она достигает колен, я поворачиваюсь. Жена все так же сидит на берегу с ладонью над глазами. За песчаным берегом, кривые от ветра, растут сосны. За соснами слышно шоссе. По нему крутят баранку. Из сосен выходит Никита. Я сразу узнаю его. Он машет рукой, и я машу ему в ответ. Жена оборачивается, встает и тоже машет. Мы все машем, и это мне кажется каким-то глупым, милым, молодым, непроходящим, счастливым, очень земным, честным без запятых, излишне русским, сумасшедшим по нелепости жестом.
Вначале был песок. И — пыль.
И крики чаек. И — росток.
Росток дождинки жадно пил.
И рос — потом.
Потом — неколкая хвоя.
А крики чаек — те же.
Упругость хвойная, своя.
Сосновый стержень.
Но согнут ствол в осенний шторм.
Вопрос ствола — а дальше что?
Обуреваемые ленью,
лежали, дюны.
Жил и рос
На дюнах сгорбленный вопрос.
Гигант сомнений.
Я пил слова. Я жадно пил.
А рос — потом.
Вначале был песок. И — пыль.
И был росток…
Так пел Никита. Мы вместе сочинили незатейливый двенадцатитактовый блюз, и Шелест даже умудрился придумать запоминающуюся мелодию. Сперва мы играли в тональности Е, но Никита сказал, что, когда он полезет голосом на октаву вверх, ему станет тяжело там управлять вибрато, и мы просто взяли да и транспонировали блюз в С, то есть в до мажор…
Срочно нужна жевательная резинка. В киоске беру упаковку американского говна, сую в рот и жую, жую, чтоб не пахло водкой. Думаю, что не пахнет, сажусь в «Москвич» и еду. Колеса бухают на трамвайных путях. Сперва солнце в небе, после тучи в небе — какая-то херня, а не лето. Тополиная метель замела к тому же. За трампарком имени Блохина этого пуха сугробы, хоть лыжи доставай. Иду по сугробам в глубь трущоб, и никто не отзывается на мои стуки. Ломлюсь еще раз и еще — у афганцев тишина. Матерюсь и еду на Пионерскую. У этой наркоманки ума хватит, если не хватит героина.
Она лежит, одетая в длинную, до лобка, Никитину футболку с американским бейсболистом на уимблдонских сиськах. Она глаза закатила от счастья и пускает пузыри… Спокойней надо, спокойней. Это раздражение — результат недовыблеванного алкоголя. С наркотиками так не играют — не девки. Или пей, или не пей…
— Что новенького? — спросила, поднимаясь на локтях. Ноги у нее, что правда — то правда, высший пилотаж. Бежать бы ей на этих ногах до горизонта.
— А что ты имеешь в виду? — ответил я вопросом на вопрос.
Надоело мне ее лицо. Нет мне до ее лица и ног никакого дела.
— Узнал что-нибудь новенького?
— Надо решать, что с тобой делать.
— О! Изнасилуй, а после убей.
— Ты мне и так дашь, когда очень понадобится. А убить тебя есть кому и без меня.
Она помрачнела, села на диван и сказала:
— Кайф ломаешь.
— Кайф ломаешь… Ты мне жизнь поломала. Еще надо?
Она мотает головой.
— Нет, — говорит. — Хватит пока. Я завязать попробую. Завтра. Или послезавтра. Ломаться хочу.
— Где?
— Здесь можно?
— Эту квартиру скоро вычислят. Ты что думаешь — я врач-нарколог? Или ты считаешь себя переходящим красным знаменем?
Она падает на диван и отворачивается к стене.
— Тебе в Лугу надо. Или где ты там живешь? Отец, мать. Они помогут. Я тебя, может, и отвезу, но мне тачка сейчас нужна будет.
Она не ответила, и слава Богу. Зазвонил телефон. Он звонил раз шесть, может. Ошибка? Неужели вычислили и убивать приедут, подумал я зло и с азартом. Они будут нас убивать, а мы их.
На кухне в холодильнике мерзли сосиски, и я съел две холодные. В ванну набрал воду и лег, стараясь успокоить нервы, возбужденные недостаточной для безумца дозой… Успокоился, заснул, проснулся в остывшей воде, пяткой крутанул кран горячей, лежал еще долго, пока не появилась ночь, хоть и белая. Как-то вытерся и оделся, курил. Юлия так и лежала лицом к стене. Я лег осторожно рядом и заснул до утра, а часов в одиннадцать растолкал Юлию и сказал, чтобы она поняла:
— Не выходить никуда. Не звонить. Не отвечать на звонки. Ясно?
— Ясно. — Она отвечала сонно и неприветливо.
— Будешь ломаться или как?
— Буду.
— Полежи в ванне. Набери горячей воды.
— Я знаю.
— Паспорт есть? Дай мне паспорт.
— Зачем тебе?
— Не бойся, отдам.
Она не боялась. Я доехал до афганского клуба. Пусто. Я заскочил к знакомому нотариусу на Черную речку и выписал доверенность Юлии на машину. Если не получится спасти себя, то хоть бы ее вытащить. Еще утром, пока Юлия спала, я сделал петли в пиджаке и был готов. Юлия сказала — раньше пяти никто не приедет. Оставалось время перекусить и купить водки для кочегаров. Я сделал крюк и проехал по Кирочной, чуть сбросив скорость возле своего дома. На улице было чисто, но в переулочке, ведущем к Троицкой церкви, стояли знакомые «Жигули».
На Васильевском я купил водки и, оставив «Москвич» на соседней линии, прошел дворами, стараясь попасть в сквер, который заканчивался нужным мне двориком. Тишина. Да и время еще — начало четвертого. Я поднялся на третий этаж парадной напротив и закурил. Главное, чтобы кто-нибудь из жильцов милицию не вызвал. Но почти никто не поднимался и не спускался. Три раза всего на Лестнице появлялись люди — пожилая женщина с тележкой, испуганная девушка из тех, которых не насилуют, и быстрый мальчуган с теннисной ракеткой и мороженым. Видок у меня еще тот — щетина и занюханный костюмчик, — но я делал свирепое лицо спешащего человека и почти бегом спускался вниз, поднимаясь обратно, когда они скрывались за дверьми… Бесконечные лестницы и дворы Петербурга! Фасадный город для туриков, правителей и валютных шлюх. Настоящая жизнь — здесь! Здесь я партизан, «дух», народоволец почти, Софья Перовская и Желябов одновременно…
В лестничные окна я видел двор и дверь, обитую рейками, видел, как несколько раз туда заходил и выходил вчерашний крепыш. На счет Малинина уверенности — никакой. Только предположение. Только ощущение растущего зверя внутри. Только нервы, как перетянутые струны, поскольку уходит время. Но оно не ушло, не вытекло все, струны не лопнули — где-то в половине пятого во двор въехали две тачки, мытые такие две перестроечные тачки: одна с затемненными стеклами, во второй просматривались две башки — два ежика. Этими б ежиками унитазы драить.
Ежики выпрыгнули из тачки. Один встал, словно в кино, руки в боки, короткими толчками поворачивал голову, высматривая опасность. Второй открыл двери тачки с затемненными стеклами. Из нее вывалились два господина с усиками и в светлых костюмах. Шарики животов делали их похожими на две половинки земного шара. Такие рожи и животы произрастают на побережьях южных морей. К животастым присоединилась красотка с открытым, как у акулы, ртом… и Кира, чтоб ее черти забрали. Из-за руля выполз Гондон. Он расправил плечи и хлопнул дверцей.
Компания отправилась на помывку. Ежики сели в тачку и стали караулить. Я спустился во двор — на меня ноль внимания. В руках я держал пакет с бутылкой, а в голове — ненависть. Потертый житель коммунальных квартир.
В котельной Ваня встретил как родного. Я прогнал что-то о сумасшедших родственниках, о том, как они хватают друг друга за грудки после второго стакана, как заколебали бесконечными интригами и уловками пить на халяву. Ваня согласно кивал, с энтузиазмом поглядывал на пакет и говорил:
— У меня тоже тетка Полина — вырви глаз!
Он выпил стакан и убежал к котлу, извинившись, а я вылил водку на пол и налил по второй. Во мне все сжалось в пружину, которая медленно разжималась, отсчитывая минуты. Нет, мысли отсутствовали. Мысли мешают, правду говорил старик. Мысли остались — до. Чувства истлели — бикфордов шнур… Вот они снимают подштанники, а девки хихикают. Кира — переводчица, дырка и умница. Девка — в ее пасть все влезет. Крепыш приготовил пиво и рыбу, еще какого-нибудь говнища, чтобы поразить разум обитателей теплых морей. Гор. Долин. Рощ.
— …Эта дрянь забирает дочку к себе и воняет — я позволяю ноги о себя вытирать… Но никто ноги о меня не вытирал! — доходит до моего слуха монолог. Это Ваня лезет в душу со своей обидой. Я поддакиваю, представляя, как в десятке метров бултыхаются бляди в бассейне, выскакивают из огня парилки животастые спонсоры, они же турки или испанцы, они же переехали нас всех, как бульдозер…
— Какой-то ты не такой, — говорит Ваня. — Все путем будет, путем.
Я встаю над столом, тянусь к бутылке, разливаю водку по полному стакану, пустой бутылкой ударяю Ваню по башке без зверств, почти любовно, закрываю дверь в котельную на ржавую щеколду, волоку Ваню к диванчику, кладу, нежно связываю кочегарскими полотенцами, укрываю тонким пледом, выламываю ломиком оконную решетку, еле державшуюся в кирпичной кладке, высаживаю крашеное стекло, толкаю раму плечом — скрипучую суку — и вылезаю в глухой тупичок. Там битый кирпич, ржавая арматура, труха.
Ухо к двери. Теплая жесть. Не слышу. Жду минуту и начинаю давить. Сдвигаю на сантиметр и опять пытаюсь услышать. Там есть враги, говорит ненависть. Давлю на следующий сантиметр, на третий, пятый, десятый. Протискиваюсь боком и закрываю плотно. В кладовке на Западе пахнет «Проктером энд Гэмблом», а на востоке ярославскими вениками. Стопка простыней, шайка-лейка, ржавый смеситель и халаты на вешалке, как декабристы на рисунке Пушкина.
Другая дверь, и мое ухо ложится на нее. Слушаю грудь больного. Тук-тук-тук. Нет, это моя кровь стучит в висках. Моя кровь стучит. Пепел Клааса.
Скрипят шлепанцы мимо двери, и я стараюсь раствориться в халатах. Там стучит дверь и вырывается человеческий звук — ха-хо-хи! И снова тихо. Эту дверь я тоже двигаю по сантиметру. Уже виден коридор и плетеная дорожка на полу. В конце коридора в холле видна половина стола. Из пепельницы струится дымок. Блюдо краснеет лососем. Надеюсь! На тумбе беззвучный телик, в котором разноцветные сенаторы и Чубайс. Справа от двери комната, ниша, уголок без двери с диванчиком и столом, слева от двери шторка. Я пытаюсь сделать шаг за шторку, но банная дверь отворяется. Я прячусь за дверью. Толпа шлепанцев захлопала по коридору, и слышно женское: «Йес! Йес!» — и на тарабарском наречии: «Мур! Мур! Мур!» Пара шлепанцев выделилась из хоровода, и хлюпающий их звук приближается. Я опять растворяюсь в халатах, готовый задать правильный вопрос лезвием в сердце. Но время смерти еще не настало. Дверь приоткрылась. Рука и плечо. Пальцы схватили несколько простыней, и шлепанцы захлюпали обратно. Хозяева шлепанцев за столом в холле жевали и булькали. Их голоса сплетались с голосами из телевизора, в котором сделали звук.
Они мне нужны все. Я мог тремя ответами закрыть все вопросы. Но бедный Ваня заслужил выпивку. Он получит стакан, когда я вернусь.
Шлепанцы зашлепали и стихли за дверью бассейна. В телевизоре Южная Корея лезла на ворота германцев. Я открыл дверь и сделал шаг. За шторкой пахло пылью. Кажется, ног не видно. Корейцы германцам забили гол. Сколько голов мне так еще стоять?
Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Голоса тарабарские и голос Гондона:
— Переведи, я приеду через час, а сейчас мне нужно уехать. Пусть отдыхают. Релакс! Ю андестенд?
Что они не андестенд, перевела Кира, мокрица, наводчица. Животы: «Мур! Мур! Мур!» — согласны и счастливы. Гондон свалил, и шлепанцы свалили парить морды и жопы. «Три-два» — выиграли немцы, и началась передача о неплатежах. Никто никому не платит, только все платят «духам». Зачем тогда две власти? Надо принять паханскую конституцию, присягнуть паханам и в большой тюрьме бескрайних просторов попытаться стать авторитетом.
Из-за двери бассейна опять шлепанцы. Шлеп-шлеп к столу, банка пива — пых! «Йес! Йес!» — женский мур-мур. «Мур! Мур! Мур!» — тарабарщина теплых морей.
А Гондон ушел. Ушел правильный вопрос, в котором уже имелся ответ. «Йес! Мур! Йес! Мур!» — шлепает по коридору ближе. Пахнет пылью, и ног, кажется, не видно. Главное, чтоб не шуршали мысли. Их нет.
Они устроились в закутке напротив. «Йес! Мур! Йес! Мур!» Хохоток — хи-хи. Дыхание пахнет пивом. Я не могу почувствовать запах, но пиво есть пиво.
Я отодвигаю шторку на полмиллиметра и хочу убивать.
Закатив глаза, житель южных морей сопит и пахнет пивом. Грудь у него волосатая и живот, а дальше я не вижу — дальше красотка работает открытым ртом. Рот у нее никогда не закрывается. Почему не Кира? Встрече с добрым знакомым всегда рад.
Закрой рот и скройся! Мне надо убийство!
Она словно слышит мысль и отрывается. Слюни на губах. Но услышала не все. Она забрасывает ногу в седло и начинает скакать, словно Первая конная на картине Грекова. Она хочет сбросить Врангеля в Черное море и кончить это дело. Чтобы тот уплыл в Стамбул. Он и сам хочет уплыть в Стамбул, кончив это дело. Он опрокидывает ее и теперь сам сбросит Врангеля и кончит это дело. Жопа у него волосатая. Он пахнет пивом. А под лопаткой волос нет. Ни одной волосинки. Он еще и кончить хочет это дело? Это уж слишком!
Я делаю шаг из-за шторы и совсем не думаю. Старик учил меня правильно. Просто продолжается в движении принятое решение и ответ получается под лопатку.
Уже не житель южных морей падает на спину красотке, которая ошалело выглядывает из-под его волосатого торса. Слюни у нее висят от предчувствия победы, а глаза в кучку.
— Где ты? Где ты? — повторяет она и продолжает качать мертвое тело, пытаясь все-таки вырвать победу и кончить эту кампанию.
Голова пусть остается холодной, учил старик. А здесь баня. Я скроюсь сейчас, чтобы оставить месть на потом, пока она не захлебнулась и не появились ежики. Для ежиков я еще не готов. Меня еще мало. Зато их немного поменьше. Я проскальзываю в кладовку, толкаю дверь и скрываюсь.
…В воскресенье я веду сына в Артиллерийский музей, так же как туда меня водил отец…
Тачка, сука, не заводится. Не заводится, не заводится, но все-таки завелась. Сейчас сюда ментов с мигалками понаедет и ежиков целый батальон. Жаль только Ваню. Как-то он сумел развязаться и сидел на диванчике, держась за голову.
— Ты чего, мужик? — только и спросил, увидев, как я влезал в окно.
— Все в порядке, Ваня. Все в порядке. — Я протянул ему стакан, и он выпил не сопротивляясь.
— Ты что, припадочный? — выдохнул Ваня. Я кивнул, взял бутылку и, сожалея, вырубил его ударом и связал.
Будет лучше для него же, если найдут связанным. Так я думал и пересекал линии Васильевского острова, сдерживаясь, стараясь не нарушать правил. И еще я думал — почему так пахнет пивом? Горький запах преследовал меня. Будто кто-то налил пива на пол, налил в карманы. Я открыл оконце, и с улицы пахнуло пивом. Неужели это наступает? Опять я становлюсь доберманом-пинчером, борзой, таксой, жучкой.
Трампарк имени Блохина, мать-перемать. Тополиные сугробы разметало ветром. Пахнет пивом от тополей, от стен и от двери, в которую стучат мои кулаки и не могут достучаться. Я не помню уже зачем, но мне надо достучаться, хотя и невозможно, когда так пахнет пивом из каждой щели.
Вонючая пивная тачка опять не заводится — завелась, сука. Медленно рулю по удушливым пивным улицам, на перекрестках которых торгуют пивом подонки из Пизанских башен. Кренятся зеленые башни ящиков. Менты с мигалками на перекрестках. Понеслись. Трактуют легитимно указ харизматика. Больше всего ненавижу пиво в банках, ненавижу пиво «Балтика», ненавижу пиво светлое и темное. «Темная ночь. Только пули свистят…» Пили пиво на германском фронте или нет? Когда брали Варшаву, пили пльзенское. Когда брали Берлин, пили баварское.
По углам Пионерской все те же ящики.
Я заезжаю во двор подальше от ящиков, но и тут пахнет. В парадной пивная моча, а навстречу спускается толстуха на слоновых ногах. Побаловалась в юности небось пивком. В квартире все тот же запах вперемежку с запахом женского пота. Юлия лежит и стонет, грызет зубами наволочку и смотрит на меня, как на мешок с героином.
— Почему здесь так воняет? — говорю я, а она:
— Я повешусь, повешусь. Я вены перережу, — а я:
— Ты, наверное, баночное любишь. Такие баночное любят, — говорю, а она:
— Что ты мелешь, импотент! Сдохнуть, сдохнуть хочу. Мне не переломаться. Дай мне! Это не твое! Или в больницу! Лягу под капельницу, — кричит, а я:
— Тебя пристрелят на первом же перекрестке. На первом же перекрестке ты кончишься под пивными ящиками. Там тебя и зароют, — говорю, и вдруг быстрая тьма заливает комнату и последнее, что я понимаю, — это то, как безжалостные щипцы выгибают меня дугой и бросают головой на пол, и все — темнота, мрак, небытие. Только искрой светится то, как меня отец ведет в Артиллерийский музей, как потом я и сам веду в Артиллерийский музей сына…
…На полянке перед кирпичным зданием, выросшим здесь несуразной тяжестью напротив летящей в небо Петропавловки, золотой ангел на шпиле которой распахнутыми крыльями усиливает понимание полета, — на полянке стоят пушки: пузатые каракатицы мортир, длинноствольные, похожие на подзорные трубы, гаубицы разные без красот, трудяги последней войны, танки и бронетранспортеры.
Сын просит поднять его на танк, и я поднимаю. Отец поднимает меня, и я с испугом узнавания встаю на броню, и гордость распускается во мне, и я люблю отца так же, как спустя полжизни люблю сына.
Мы входим под тяжелые своды. Отец сдает в гардероб мое пальтишко и покупает билет. Я покупаю билет и отдаю его сыну. Он берет его значимо и серьезно протягивает старушке. Я держу отца за руку и показываю пальцем: «Смотри! Смотри!» Шлемы и мечи, бердыши и древние пистоли. «Смотри! Смотри!» — говорит сын, и мы подходим к золоченой карете, а после идем дальше. Никого почти в гулких объемах. Дремлют артиллерийские старушки на стульях. Петр Великий на толстых гипсовых ногах и знамена славы, собранные в музейные пучки. Суворов переходит через Альпы. «А почему?» — спрашиваю отца. «А почему?» — спрашивает сын. Багратионовы флеши и тачанки-ростовчанки. «А почему?» — спрашиваем я и сын. «А потому», — отвечают отец и я.
В музее гулко и темно. Все более гул пульсирует, а тьма сгущается. Она сочится из стен и потолка, поднимается от пола все выше. Все выше и выше. Сперва в темноте исчезает сын, я поднимаю голову и вижу, как во тьму уходит отец. Я остаюсь один, и в висках пульсирует гулкая кровь. Скоро и я исчезаю во тьме. Всего-то каких-то двадцать или тридцать минут…
Я открываю глаза и вижу другие глаза с безумными зрачками. Это Юлия смотрит в меня и спрашивает:
— Ты жив?
Я хочу ответить, что жив, но не могу. Забывать уже начал о болезни, но припадок случился. А Юлии, похоже, лучше стало. Появляется какой-то хрен с горы, падает головой об пол и начинает колотиться. Отвлек от ломок — хоть какая-то польза.
— Ты просто сумасшедший, оказывается, — говорит Юлия.
Видок у нее еще тот — испарина на лице, вся мятая, липкая, наверное, но пивом больше не пахнет.
— Все мы сбрендили, — отвечаю я, и получается тихо.
Болит затылок и тело, сил нет. Надо вставать на корточки, ковылять к воде и смывать блевотину. Мог бы и захлебнуться. Встаю и ковыляю. Вода приносит облегчение. Я буду в отключке два дня. Это мы уже проходили. За два дня они точно смогут вычислить. В любом случае остается только ждать.
Вернувшись в комнату, вижу Юлию, которая снова корчится на диванчике. Я приношу ей холодного чаю. Ей и себе. Она таращит на меня глазища, полные ненависти, но чай пьет. Скоро она забывается. Я включаю телевизор и тупо смотрю до ночи. В новостях тихо. Сборная России забивает шесть мячей Камеруну. Футбол я смотрю уже сквозь сон. И во сне мне становится обидно за державу, обидно за мою чуть тлеющую радость — какому-то сраному Камеруну накостыляли и это повод для счастья. Обидно за все: за неразделенную любовь, за взрощенный годами цинизм и жестокость души, за потерянное между социализмом и капитализмом поколение, за траханый ваучер, которому завтра каюк и про который я совсем забыл, занимаясь убийствами. Жалко себя. Жалея себя, я засыпаю и просыпаюсь, жалея.
Целый день Юлия лежит в ванне и не говорит ни слова, только постанывает. Целый день я пытаюсь что-нибудь съесть, но в рот не лезет. Надо б выйти за газетами, и я, чуть живой, выхожу на перекресток, надев темные очки. Я начинаю шуршать страницами тут же у киоска, но, увидев в строчках все те же буквы кириллицы и все те же фамилии, сложенные из букв, те же новости и погоду, поступаю нелепо, а для прохожих подозрительно — сую купленную кипу в урну возле киоска. «Москвич» стоит во дворе — это плохо.
В квартире Юлия. Она спрашивает:
— Купил кефира?
— Почему кефира?
Она смотрит с ненавистью и отворачивается к стене.
Так проходит день, а вечером Марианна Баконина загорается в телеэкране и сообщает о серии налетов на клубы афганцев, которые милицейские чины связывают со вчерашним покушением на Васильевском острове. Тут же в телеэкран въезжает мэр на колесиках и голосом дружбана рода Романовых говорит, что сложное время, оно, конечно, время сложное, что преступность подняла голову, да и почему бы ей голову не поднять, но указ президента есть указ президента, и город будет очищен к Играм доброй воли, пусть американские туристы не робеют, а едут к нам, ведь Петербург без сомнения один из будущих мировых банд… простите, банковских центров, да и Эрмитаж есть Эрмитаж… После мэра въезжает Гондон и добавляет о трудном времени, являющемся без сомнения временем трудным, но люди должны иметь праздник. Они его и поимеют на Дворцовой площади, где выступят супер-пупер звезды и обещанный мэру Том Джонс. «ДДТ», правда, не будет, как и «НАУТИЛУСА», зато выступят молодые и восходящие мальчики Бари Алибасова из ансам-бля «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ». Джо Коккер также подъедет из Хельсинки на вечерок. И тэ дэ. И тэ пэ.
У них оставалось два дня. И у меня оставалось два дня.
Утром Юлия заявила — она больше не может. Я ей ответил, что может, и рискнул воспользоваться телефоном. Позвонил Грачу и Кирову, Гуницкому и Рекшану, позвонил всем, кто мог помочь и чьи телефоны хранила записная книжка. Большинство ответило — проходки на Дворцовую площадь нет, Коккера и Тома Джонса, мол, они бы вблизи посмотрели, но участвовать в бандитской тусовке, где народ мочат, как грязное белье, не желают, дело темное и — ну их в баню.
В баню! Там не получилось. Не могло получиться все сразу.
Проходки я не вызвонил.
— Что ты звонишь! — закричала Юлия. — За нами приедут и убьют!
— Не кричи, малышка, — ответил я. — Мы отъезжаем скоро. Сегодня. Я тебе дам ключи от машины, и ты поедешь к себе в Лугу.
— Дай лучше пакет. Это не твое! Я больше не могу.
— Я не доктор. Пакет в машине. Ключи у меня. Сегодня мы сваливаем, иначе нас прикончат. Ты права. Собирай вещи.
Она стала уныло собираться. Я тоже сложил в сумку кое-что из вещей, прихватив Никитину черную «косуху» и пару платков и рубах на случай предстоящей маскировки. Я спустился из квартиры на Петроградскую и вышел на Большой проспект. Имелся шанс кого-нибудь зацепить на студии Торопилы. Я поднялся наверх и закоротил контакт на стене, заменявший звонок. Появился Стас с залысинами. Он открыл замок на решетке, и я прошел в студию, сел за стол и закурил.
— Торопилы нет, — сказал Стас. — И не будет. Нам и лучше, спокойней. Он сейчас в Арабских Эмиратах. Не знаю зачем.
— Чартерный рейс, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Абсолютно чартерный, — ответил Стас.
Из репетиционного зальчика появились Кондрашкин и Першина-Перри. Кондрашкин был бледен и безмятежен, Першина-Перри — бледная и сумрачная. Першина-Перри стала ругаться со Стасом, а Кондрашкин заиграл на маракасах. Проходками тут и не пахло, и, попрощавшись, я ушел.
На улице зной растекался по улицам, смешиваясь с бензиновой вонькой. Город живет. И мы вместе с ним чуточку поживем. Перекресток оглядываю и что-то мне не нравится. Не знаю что. То ли цены на бананы, то ли выражения лиц. Именно — выражения лиц. Несколько лиц на перекрестке напоминают — бодун Янаева, вороватость Тарасова, тенорок Шахрая… Проклятые газеты. Газеты в мясистых ладонях, а из газет торчат антенны раций… Минус время думать. В прошмыгнувшей тачке играет «Европа плюс». Быстро прохожу по улице, сворачиваю во двор, и двое — за мной. Налево! Черным ходом пробегаю к парадной двери. Стекло звенит за спиной. Пятнадцать шагов через Пионерскую, как на «Эбби Роад», только в тысячу раз быстрее. Джимми Пейджем по лестнице, хорошо, если в небо. Ключ. Руки захлопывают дверь.
— Быстро, — говорю. — Мы уходим.
Зачем столько ненависти в лице?
— Я не могу быстро, — отвечает.
— Надо очень быстро, — диктую ей по слогам.
Сумка ее возле двери. Бросаю в свою что-то, хотя все с утра собрано.
— Выходи к тачке во двор, — говорю и наклоняюсь над сумкой, стараясь застегнуть молнию.
Она останавливается за спиной. Молния движется. Вдруг моментальная боль в затылке и гаснет свет. Тут же занимается снова. Я стою на четвереньках, уткнувшись головой в сумку. Что она делает, сука! В кармане не звенят ключи от тачки. Наркоманка чертова. На полу лежит бронзовая девушка без трусов. Французское литье прошлого века. Спасибо, по черепу попала круглыми ягодицами, а не шапкой санкюлота… Минус время. Дура может и успеть завестись. Перебрасываю сумку через плечо. Перед этим достал клинок. Подхожу к окну. Плохо, что машина под окнами. Хорошо — клинок под рукой. В правильном вопросе всегда есть ответ. Сперва чихает стартер, потом огромный пузырь звука лопается, лопается, лопается пламенем и вместе со стеклами… Стрелки встали на минус-всегда. Одна душа отмаялась. По щеке течет теплое, но не сильно. Еще остается минус время — открываю дверь. Шатаюсь вниз с чертовой сумкой. Хотя и минус время, но чуть-чуть еще есть. На лестничной клетке вырастает мясистый ежик. Он думает одну тысячную каплю секунды, а я — нет. Я отдумал до, как учил старик. Он тянется под пиджак. Мой нож умнее. Он вошел между ребер, будто так и было. Мясистый ежик хрюкнул и сел. Что он так высматривает, словно в кабинете окулиста? Тянусь туда, куда он тянулся, и почти не пачкаюсь. Крови нет, поскольку — так и было. Пускай ТТ китайский. ТТ, ДДТ, ЛТП, БГ, КГБ… Зато я русско-советский. Знает кто-нибудь, что такое мастер спорта по пулевой стрельбе? Яблочко, десятка, в туза с пятидесяти шагов. Время теперь плюс… Стекается ужас по Пионерской. Бегут с авоськами и с эскимо на палочках смотреть американское кино. Успеваю мимо проскользнуть легко и понимаю, что темп сменился, что долгий блюз с надрывами сменился, по крайней мере, хард-роком — в нем пулеметные рифы и соляги наперекосяк. Время теперь проскочило ноль и каждые полчаса будет показывать плюс.
— Откуси хлеба, сынок, и жуй, — сказал старик.
Я взял в руки шершавую лепешку и сделал то, что он просил.
— Что ты чувствуешь, сынок?
— Хлеб горчит, — ответил я.
Я жевал и жевал, а старик только смотрел на меня и не произносил ни звука.
— А теперь?
— Хлеб стал сладким, — ответил я.
— Вот видишь, — сказал старик. — Так и жизнь. Она горькая. Она и сладкая одновременно. И нет разницы. Надо лишь пройти путь. Лучше пройти самому. Иначе Гончар проведет.
— Я буду думать, Учитель, — сказал я.
— Ты лучше жуй, — улыбнулся старик. — Возьми чай. — Старик протянул пиалу.
— Да. — Я постарался улыбнуться в ответ и взял пиалу. — Я буду жевать, Учитель. Буду.
Этот город можно пройти насквозь. Подаю тысячерублевую бумажку и ступаю на эскалатор. Наверху закуриваю и смотрю по сторонам. Люди вокруг безобидные. Справа по каналу золотой и глазурованный «Спас на Крови». Всю жизнь его реставрируют, подготовляя к новой крови. Сейчас только леса сползают. Александра, тезку, Освободителя добил бомбой поляк Гриневицкий. Перед ним студент Рысаков метнул первую бомбу от имени «Народной воли». От нашего стола к вашему. Освободителей в России кончают не задумываясь. Ельцина и Горбатого никто не грохнул, значит, они пока не освободители. Прохожу улицу Софьи Перовской. Эта дворянка махнула мещанам платочком, чтобы достали бомбы. Сворачиваю с Невского и мимо церкви, затерявшись в ручейке праздношатающихся, оказываюсь на улице Желябова. Это он организовал цареубийство, но его повязали — до. Перовская, интеллектуальная телесная подельница, отомстила за суженого и довела задуманное убийство до конца.
На улице Желябова ДЛТ, а за ДЛТ — Капелла. В Капелле поет хор мальчиков. Пока он поет, прохожу дворами и останавливаюсь на мосту через Мойку. Там труб навалили и киоск торгует с видом на Дворцовую площадь. Рядом на речке дом, куда привезли подстреленного Пушкина. Город у нас замечательный. Замороженная Сицилия. Питер на Крови.
Через каждые десять метров менты в фуражках. За ними по Дворцовой площади еще ездят японцы на лошадях. Цыгане там. Старухи-кривоножки доят туриков. Перед Александрийским столбищем двухэтажная каракатица под синим тентом. Там за пультом крутят ручки финики. Так напечатали газеты. Финны привезли и сцену, и свет, чтобы нам стало громко и разноцветно. С финнами Коккер легендарный приехал, станет петь россиянам после «ЗЕЛЕНЫХ СОПЛЕЙ» и Кобзона, а вот с Томом Джонсом мэра Гондон прокинул. Нет и не было никакого Тома Джонса. Сцена, огромная и крытая, стоит на месте партийной трибуны. У каждого времени свои артисты.
На акварельном небе ни единого штришка. Народ вовсю кружит по площади в платьях и брюках. Плебсу мало надо. Про Коккера мало кто знает. «ЗЕЛЕНЫЕ СОПЛИ» — вот что им требуется.
Я сажусь на трубу и закуриваю. Сидеть неудобно. Китайский ствол ТТ давит в живот. Надеюсь, он не вывалится на асфальт раньше времени и не провалится в трусы. В четырех петлях четыре правильных ответа. Черная кожаная «косуха» словно сшита для ножей. Сегодня я «металлюга». Двадцать зубастых молний на мне, перстни с черепами и браслеты. Я повязал платок на голову и сбрил щетину, оставив на подбородке лишь то, что уже можно называть бородкой. Нужно надевать лица и снимать их. У меня не мое лицо, да еще и черные очки. Если и я часть народа, то и воля моя — часть воли народа. Народная воля. Тех дворян и мещан собралось слишком много, они и бросали бомбы направо и налево. Народную волю должен исполнять один человек, чтобы не советоваться, чтобы времени всегда оставалось плюс. Когда люди — тогда время минус. Право и власть не дают, их берут. Я беру сигарету из пачки и закуриваю еще одну. Кажется, время бесцельно колышется солнечным штилем. Но оно уже сворачивается в пружину, и только я знаю, когда ее отпустить.
…Сквозными дворами и скверами я ушел прочь, стараясь не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто напичканное героином тело девушки. Она могла бы и переломаться, завязать и радовать кого-нибудь еще своими ногами. Что-то ведь находил в ней Никита и кроме ног. Рождается человек, нянчат его, учат ходить и читать, быть хорошим, а он после разлетается в клочья… Именно об этом я старался не думать. По Малому проспекту, перекидывая сумку с плеча на плечо, добрался до Карповки и по набережной — до Медицинского института. Скоро я уже стоял напротив пепелища. Я не стал переходить улицы. Стены вздымались обугленные, крыша провалилась, и лишь черные ребра стропил торчали в небо. Значит, «духи» прошлись по афганцам в Питере для устрашения, стараясь разбоем упредить кинжальное продолжение. Народу, наверное, покалечили с обеих сторон. Где-то теперь шелестоман? Что он надыбал и хотел тогда сказать?
Надо сматываться, пока время плюс. Я вскочил в трамвай, и тот перенес меня через Литейный мост. До дома было рукой подать, но дом, конечно же, пасли, если не спалили вместе с соседями, как афганские трущобы. Я вышел из трамвая и свернул на Фонтанку, где всегда не так людно. Между мной и Летним садом скользили лодки и катера, между мной и Инженерным замком, цирком, Дворцом пионеров, а теперь, похоже, бойскаутов. По переулочку я свернул на улицу пианиста Рубинштейна и юркнул во двор Рок-клуба. Десять лет назад здесь многое что началось, а теперь почти все и кончилось.
Когда погиб Цой, узкогрудые кинофилы сидели во дворе сутками и рисовали на стенах буквы. Со временем надписей прибавилось, и стены представляли собой огромную городскую татуировку. Я вошел в гнилую парадную. В бывшей кладовке Рок-клуба хитрожопый Фирсов открыл лавчонку и торговал рок-н-ролльностями. Через кладовку я вошел в клубный офис, если его так можно назвать.
На диване без ножек лежал бухгалтер, а Большая Света и Мелкая Анна стоя пили пиво из банок.
— Дрон вчера головой в рубильник! — объясняла Мелкая Анна на грани истерического припадка.
— Ну! — кивала Большая Света. — Вообще!
На стуле возле занавешенного окна сидела третья девушка, в темных очках. Лицо отсутствовало. Бухгалтер повернулся и упал на пол.
— Надо его посадить и привязать, — сказала Большая Света. — Коля придет, и мне одно место намылит.
— Здравствуйте, девушки, — сказал я, опустил сумку на пол и, подняв бухгалтера, перетащил его в соседнюю комнату, где вложил бухгалтера в кресло, как деньги в МММ.
За столом сидел Начальник Камчатки и играл на компьютере в морской бой. Начальник и сам клонился долу, но еще тыкал в клавиши. Его б в Голливуд сниматься в триллерах. Здешнюю обстановку я знал. Рекшан всегда матерился, что рок-н-ролл сдох не когда Б. Г. спел, а когда алкаши встали у клубного руля. Рок-н-ролл, может, уже и сдох, но алкаши еще шевелились.
…Я старался не представлять, как горит «Москвич» и превращается в ничто тело девушки.
— Выпьем, девчонки, может, по сто капель?
— Выпьем, Саша. Что ж не выпить! Вчера тут такой день варенья творился! — согласилась Большая Света хриплым басом, а Мелкая Анна согласно засмеялась, нервно моргая:
— Пива, виски и портвейна!
— У нас же теперь бар работает, — сказала Света.
— Поздравляю! — Я достал деньги. — Ты тут лучше знаешь.
— Что да, то да, — ответила Большая Света и взяла пятитысячную бумажку.
— И бутерброды, — попросил я.
— Обижаешь, — хмыкнула Большая Света.
Они были, вообще-то, нормальные девушки, только сумасшедшие.
Дрон вырубил рубильник. Коля мог намылить. Начальник — мудак, а бухгалтер — хороший. Варяги придут сюда бацать, а Дрон рубильник вырубил. Ток украли у прачечной. В буфете кофеварка вот-вот. Какие проходки на Дворцовую могут быть?
Начальник упал из-за компьютера, а бухгалтер очнулся. Я поменял их местами, и морской бой продолжился.
Через час я узнал, что две проходки на Дворцовую площадь в Рок-клуб все-таки прислали.
— Ты что! Не надо! Такой рок-н-ролл нам не нужен! — говорила Большая Света.
— Хватит! С бандитами я уже общалась! — кричала Мелкая Анна.
Третья девушка, без лица, молчала.
Бухгалтер выиграл морской бой и взял счеты. Он лег на диван без ножек, положил счеты под голову и заснул. Девушки вспоминали минувшие дни и бурели. Я сел за компьютер и сделал вид. Меня интересовал не морской бой, но — бой сухопутный. Нормальные, но сумасшедшие девушки продолжали буреть, а я сказал Большой Свете, что позвоню.
— Звони! — бросила она через плечо, а Мелкая Анна рассказывала, как давала Розенбауму прикурить.
Я сел за телефон и снял трубку. Набирал номера телефонов, а свободной рукой открывал ящики стола. В нижнем ящике прямо поверх бумажного хлама лежали два картонных квадратика с печатями АО «Санкт-Петербургские фестивали». Проходки за кулисы концерта на Дворцовой площади. Уважуха рок-клубовской бюрократии со стороны авторитетных структур. Я взял один квадратик и сунул в задний карман джинсов. Сразу за стеной офиса, если его можно так назвать, начиналась сценка, зальчик и буфетик. Потребители еще не появились. Я подошел к буфету и попросил кофе. Кофе был горький. Я размешал, и кофе стал сладким. Так и жизнь. Все это одно и то же. Выпив кофе, я прихватил сумку и незаметно свинтил — на меня даже не обернулись. Играли в морской бой.
Дворами я прошел к станции метро «Владимирская» и двинулся по Кузнечному. Не доходя Лиговки, свернул в тупик двора. Там на обглоданной стене ржавела с прошлого века голова лошади. Литовские лихачи парковались тут при Царе Горохе, когда хлеба, и гороха, и овса, одним словом… По пахнущей кошками лестнице поднялся наверх. На подоконнике третьего этажа скучали трехлитровая банка с квашено-переквашенной капустой и пустая бутыль из-под вина. Я постучался в железную дверь и собирался уже уходить, когда мне открыли.
— Заходи, — сказал Владимир, и я зашел.
Мы знали друг друга давно, но мало.
— Митя сказал заходить, когда понадобится помощь, — сказал я.
— Пошли, — ответил Владимир, и я прошел за ним.
Он был крепкий светловолосый с рыжими усами. В коридоре по стенам висело десятка два картин, в пустых комнатах тоже висели картины. Владимир повел меня за занавеску. В магнитофоне битлы пели тонкими голосами.
— Смотри, какие сестренки.
Я стал разглядывать холст с оранжевыми женщинами на синем диване.
— Проститутки, — пояснил Владимир и по-крестьянски безумно улыбнулся.
— Непохожи, — ответил я. — Какие-то страшные.
— Специально.
— Ну, если специально.
Я соврал про двухнедельный запой и сослался на Шагина и Рекшана. Владимир кивнул. Группа анонимных алкоголиков собирается завтра, ответил он, и я захотел уйти, но он предложил остаться, если есть проблемы. Проблемы были, и я остался. Владимир закрыл меня и уехал на велосипеде. Я прошел в большую пустую комнату и лег на произведение искусства. Шагин всегда на выставках «митьков» выставлял и раскладывал раскладушку с шапкой-ушанкой, тельником и говнодавами. Я спал на раскладушке до утра, поскольку другого лежбища в мастерской не нашлось. Утром Владимир вернулся. Мы пили чай с баранками и почти не разговаривали. Смотрели картины. Владимир продолжил рисовать проституток, а я сказал, что скоро вернусь, и ушел сделать срочное фото на проходку. Я сфотографировался так, как предполагал выглядеть, — в платке, очках, куртке, с бородкой. Фото сделали через два часа, которые удалось потратить с умом, — съел неотравленный обед в забегаловке, купил баночку канцелярского клея, посидел в мороженице над шариком пломбира. Сперва пломбир показался горьковатым, но я вслушался и понял — он сладкий. Как жизнь. Это всегда одно и то же. Я не думал, поскольку думать следовало — до. Стрелка времени стояла на нуле. На лестнице перед дверью я снял платок, очки и куртку. Убрал в сумку свое завтрашнее лицо. Опять пил чай и почти не говорил до семи часов, когда стали собираться алкоголики. Через день они собирались здесь и работали по программе «Двенадцать шагов». Огромный Митя Шагин появился и стал всех обнимать и целовать, как Лев Толстой. Я сидел с ними и обманывал. Да, я был алкоголиком. Наверное. Но я сидел с ними не для того, чтобы улучшить личность и доверить себя Высшей Силе, а для того, чтобы сбросить лишнее время и постараться прожить еще сутки. Они пили чай, разговаривали по кругу, а я не думал, хотя тоже пил чай и разговаривал. Встал в конце вместе со всеми и прочел молитву анонимных алкоголиков:
Боже, дай мне разум и душевный покой
принять все, что я не в силах изменить,
мужество изменить то, что могу,
и мудрость отличить одно от другого…
У алкоголиков мне понравились лица и добрые голоса. Они разошлись, и Владимир закрыл меня. На раскладушке Шагин пусть сам спит. Утром болела спина, но пришел Владимир, мы выпили чая и бока прошли…
Квадратик аусвайса с фоткой при мне. Я покружу пока без него, присмотрюсь. Лицо у меня другое, а рост средний и особых примет не имеется. Четыре петли и рукоятки в петлях под «косухой» не приметишь. Люди идут на Дворцовую, и я иду с людьми. Крытая сцена огорожена желтыми решеточками. Это я вижу. Как и то, что между решеточками в двух проходах стоит по паре омоновцев и по паре мясистых ежиков с антенками на телефонах. Ежики и омоновцы пасут друг друга и вместе шмонают желающих войти. Они заглядывают в сумки, но в штаны и под рубашки не лезут. Петли, клинки и рукоятки — за это я не беспокоюсь. «Косуха» словно для них и сшита. Под толстой кожей куртки не видно контуров: по два клинка в рукавах и по два на груди. Но ТТ надо убрать. Пистолет-то за поясом, а здесь не кино про Петьку и Чапаева.
Думая, возвращаюсь сквозь Капеллу на бульвар. Думая, захожу в ДЛТ и брожу. Брожу и брожу, пока не решаюсь на матрешку. Это не Восток и не Запад, а Питер — окно в Европу плюс и дверь в Россию минус. Вот и получайте свинец в стиле а-ля рюс. Отстегиваю двадцать штук и нахожу туалет. Запираюсь в кабинке и открываю верхнюю половинку. Вынимаю внутренности. Матрешки одна в одной побрякивают. Ставлю их на пол за унитазом. Кладу вместо них ТТ. Пусть китайский, зато обойма целая. Матрешку запихиваю в сумку, спускаю воду и сваливаю.
По бульвару через Капеллу и площадь. Справа на стене висит кусок гранита назло капиталистам. На нем золотыми буквами что-то про Ленина. Я не читаю. Я делаю вид зеваки. Людей уже много, и солнца в небе достаточно. Хороший денек.
Зеваю. Трехарочные ворота за сценой. В кино по ним лезли солдаты и матросы. Золотая шишечка дворцовой церкви. Зеленые фигурки на крыше в античных простынях. Два снайпера, тоже зеленоватые, в бронежилетах, с оптическими прицелами на совсем не античных стволах.
Автобус ТВ, и толстые провода от него по асфальту. Посреди площади асфальт заменили диабазом в гранитных квадратах. На квадраты уже набилось население. «О-у! О-у!» — на сцене техник пробует микрофоны. Атланты на Миллионной держат небо на каменных руках. Квадрига летит. Земля вращается. Горькая жизнь. Сладкая. Одно и то же.
…Эту площадь я помню лучше всего по демонстрациям. Отец брал меня, и мы шли веселой колонной под красными знаменами. С трибуны кричали призывы. В небо летели шары. Никогда у меня не было водородом надутого шарика. По будням говорили о водородных бомбах, а по праздникам мы кричали трибунам в ответ. Рок-н-ролл другой эпохи…
Подхожу ближе, но еще среди зрителей. Возле телевизионного тормозит автобус с артистами второго класса. Первый класс: кто на «мерседесах», кто на «бемцах»; а эти — так, человеческий фактор. Выходят кудрявые и стриженные под полубокс, с гитарными чехлами и пивными банками. Девки на всякий вкус для «ча-ча-ча». Я достаю проходку, перекидываю веревочку через голову и собираюсь уже пройти среди мясистых ежиков вместе с артистами, как вдруг вижу среди прибывших знакомое лицо. Извилины просчитывают решение.
— Виктор! — Я машу рукой молодому человеку, чью фамилию забыл. — Как делишки? Рубишься сегодня?
— Работа. — Высокий рыхловатый и щетинистый парень в атласной жилетке поверх рубахи с открытым воротом так же смутно помнит меня. — В бэковой группе на басе. Все равно под фанеру. Считай, служу у Гулькиной в кордебалете, — отвечает он.
Парень свой, из рок-н-ролльной братвы. Случилось, я ему струны продал по дешевке, когда он у Никиты пробовал играть. Он не помнит меня, потому что не помнит и потому что у меня другое лицо. Но у меня на шее проходка — значит, свой. Знаю имя — тем более. Омоновцы лениво заглядывают в сумки, и я расстегиваю свою заранее. Расстегиваю и куртку. Мясистые ежики пялятся злобно и внимательно, но они тупые. Обмениваясь репликами с Виктором, я прохожу сквозь кордоны в толпе артистов второго класса без проблем. Мое лицо не узнает никто.
Что делать дальше — не знаю. Главное, не думать. Не думаю.
За сценой бомонд — телевизионщики ползают с «бетакамами», банкиры в бабочках, девки с кока-колой. Гондон проскальзывает с турком в окружении ежиков. Жмет руки. Целует щечки.
Туза с пятидесяти шагов в яблочко…
Сцена оживает для населения, и скрещиваются разноцветные прожектора. Бас — бу-бу-бу, барабаны — трам-трам-трам, женский голос напевает веселенькое.
В сборных концертах всегда бардак, и с этим ежикам не справиться ни за что. Даже на таких замажоренных набиваются кулисы друзьями и женами. Самих артистов полторы роты. Все туда-сюда, как в метро, и я вместе с ними. За решетку дворца тоже заходят, и я присматриваюсь, как это делается. Сперва ежики сопротивляются, но бардак есть бардак, и скоро за решетку проходит кто хочет, а я хочу и прохожу тоже. Безымянный артист с мудацкой рожей.
На рок-н-ролльной маевке все бы нарылись давно, но и здесь волонтеров из бывшего андеграунда хватает, значит, и пиво пьют как минимум. Слоняются артисты второго класса. Первый класс полирует ногти, меняет носки и «тампаксы», красит ресницы и готовится к дрыгоножеству.
…Мы не поленились с Никитой и потащились на Дворцовую. У нас одна гитара на двоих, и мы только что закончили восемь классов. Мы долго сидели и мерзли на ступенях возле колонны, но в эпицентре так и не оказались. Девушки в белых платьях и юноши в костюмах проходили по площади к Неве.
Мы тоже пошли. К Никитиным аккордам еще никто не прислушивался, хотя он знал уже не только до мажор. По Неве плыла шхуна на алых парусах. Было обидно за свои всего лишь восемь классов, когда у других уже полная десятилетка за спиной…
Только профиль Коккера я и видел. Рыхлый, морщинистый и щекастый. Совсем старый. Я помню, каким он появился в Вудстоке. Задорный, худощавый, с клювоносым лицом, обрамленным бакенбардами по тогдашней моде. Спел диким хрипом свою версию «Виз э литл хелп оф май френдс». Фестиваль в Вудстоке прошел мимо нас. Но я видел фотографии и много лет спустя — фильм.
Коккер вышел из одной двери, вошел в другую, появился в третьей и спустился по мрамору. Часть ежиков слиняла за ним, но Гондон и турок в коридор не выходили.
Здесь что-то вроде Эрмитажной конторы. Музеем и не пахнет, кроме мраморных ступеней в садик. Второй класс переодевается и мусорит в смежных комнатах, а Гондон и турок где-то в конце коридорчика. Там возле дверей пасутся два ежика.
Коккер не поет под фанеру. Артисты валят к дверям и по ступенькам, а я задерживаюсь и выхожу в коридор последним, держа в руках матрешку лицом к ежикам. У меня другое лицо и пасть улыбки поперек. Ежики тупо смотрят на матрешку.
Иду к ним шагами идиота.
За стенами ударяют по-настоящему. Коккер никогда не поет под фанеру. «Виз э литл хелп оф май френдс!» После мажора он вонзит минор во второй части. «Ду ю нид энибади!»
Ежики поднимают глаза, а в моем лице пасть улыбки поперек. Медленно, медленно, медленно, как учили, очень медленно я делаю правильный ответ, но достаточно быстро — первый так и не успевает понять, за что его отправляют к окулисту. После — так же медленно, медленно, медленно, как учили, — отправляю к окулисту второго.
Неожиданно распахивается сбоку дверь. И крик-рык. И удар в висок отбрасывает к стене. Две пули над головой еще не осыпали штукатурку, когда из падающей матрешки я выхватываю ТТ и медленно, медленно, медленно, как учили, стреляю в десятку и вижу, как три пули одна за другой перемещаются по прямой и вспарывают пиджак, погружаясь в мякоть плоти и разрывая яблочко тела.
…Перед Новым годом мелкий снежок кружится над площадью, и мы словно в раю. В луче прожектора жизнь прекрасна. Желтым подсвечивается квадрига. Я иду в гости пить шампанское. Там меня ждут жена и сын. Скоро сыну исполнится восемь…
Мышцы ног сокращаются, и я успеваю сесть на корточки. Когда Гондон и турок возникают в коридоре, то мне еще проще. Пули, словно многоточие после правильного вопроса, отбрасывают Гондона обратно, а турок пятится, бежит, скользит бесконечные три секунды вдоль стены. Он бьется жирным задом между дубовых косяков, скулит и скребется бесконечные пятую и шестую секунды, пока не вышибает дворцовые запоры.
Коккер никогда не поет под фанеру. «Ду ю нид энибади!» После минора он все равно вернется в мажор. Возвращайся скорей!
Я жму и жму, отбрасываю. Матрешка сделала свое дело и может уйти. Исчерпанный ТТ летит на паркет. Меня и живого шатает, но я иду за турком. По ступеням за ним, по залам. А в окнах лето. Турок мечется и роняет. Поскальзывается и разбивает. Осколки на полу. Хруст под каблуками. Меня и живого шатает, но Коккер никогда не поет под фанеру.
Каменные саркофаги стоят подводными лодками. В них фараоны приплыли по Неве. Лица с плоскими каменными глазами, глаза зыркают, и стебли рук скрещены на груди. Турок мечется, пятится. Меченый турок. Он падает и давит стекло. Под стеклом запеленатая мумия. Турку в задницу — стекло. Так и надо. Он прыгает на меня с османским визгом, и зря. В правильном вопросе всегда есть ответ. Турок хватается за рукоятку, хрипит, падая на мумию.
Еще один правильный ответ остался, но кончились вопросы. Я сбрасываю куртку, и она падает на турка и мумию. Меня и живого шатает обратно. Я знаю теперь, зачем остановил в «Сатурне» Никиту. Не надо на них работать. Лечь и не делать ничего для гадов, как не делает мумия. Никита остался продолжением наших лиц и наших событий. Я остановил его на самой грани, и это правильно. Ведь Коккер никогда не поет под фанеру. «Ду ю нид энибади!» Сейчас он вернется в мажор. Возвращайся скорей!
Белый свет поднимается вокруг все белей и белей. Река за окнами, небо и шпили складываются сквозь этот свет в широкую колыбельную улыбку. За спиной приглушенным грохотом вырастает вместе с белым светом аккорд. Он как сахарная голова, словно ледяная горка, будто белое солнце пустыни над пирамидой посредине. Хлеб его горький, а затем понимаешь, что сладкий. До мажор, как и жизнь. Горькая и сладкая одновременно смерть.