Цирил Космач СМЕРТЬ ВЕЛИКАНА МАТИЦА

Мы говорили о величии смерти в шедеврах мировой литературы. Я внимательно слушал и сам говорил с увлечением — и вдруг ощутил озноб, как будто сама смерть прошмыгнула мимо меня.

— Этот разговор задевает тебя за живое, — усмехнулся приятель.

Я тоже усмехнулся, а потом без слов махнул рукой. А вздрогнул я потому, что вспомнил, как умер Хотейчев Матиц, только мне показалось, что говорить об этой смерти не стоит. Я залпом выпил стакан вина, чтобы избавиться от побежавших по телу мурашек, зажег сигарету и снова прислушался к разговору. Я слушал с напряженным вниманием, и тем не менее не всегда воспринимал смысл сказанного, и вскоре улавливал лишь неясный шум, словно гул отдаленного водопада. Слова как будто проскакивали мимо моих ушей; я слышал их вполне отчетливо, но больше не понимал. Воспоминание о смерти Хотейчева Матица неудержимо ворвалось в меня и теперь с удивительной быстротой захватывало все силы моего восприятия. Я даже затряс головой, однако напрасно. Мысленно я уже видел просторную горницу в доме Хотейца, посреди горницы сдвинуто два голых стола, на столах — великанское, навзничь лежащее тело Матица; его голова покоилась на темно-красной подушке, рядом с ней большой, наполовину увядший подсолнух. В первое мгновение все было неподвижным, каким-то размытым и плоским, лишенным подлинной глубины, как на плохой, запылившейся старинной картине. Внезапно картина открылась вглубь, и все стало совершенно отчетливым: ожило, зашевелилось и медленно заскользило по направлению ко мне. Тело Матица росло и придвигалось ближе и ближе, и вдруг прямо передо мной оказалась темно-красная подушка с головой Матица и увядшим подсолнухом. Густые усы Матица мучительно вздрагивали от последних вздохов, по изборожденному морщинами лбу стекали прозрачные струйки пота, а большие голубые глаза были мокрые и мутные, такие же, какие были при жизни. Только сейчас эти глаза неподвижно смотрели на меня, смотрели с нечеловеческим усилием, словно хотели, преодолев врожденную неясность, внятно сказать мне, что Хотейчев Матиц и впрямь только Хотейчев Матиц, но при этом он страдает, умирая.

Я уже не старался отогнать от себя этот взгляд, потому что очень хорошо знал, что не смогу отогнать. Я выпил еще стакан вина, встал и начал прощаться.

— Куда ты? — удивленно спросили друзья.

— Ухожу, — я пожал плечами.

— Появилась идея? — поинтересовались они.

— Нет, идеи у меня нет, — усмехнулся я.

— А что же есть?

— Смерть.

— Великая смерть?

— Каждая смерть настолько велика, что по отношению к ней все наше словесное мастерство попросту ничтожно, — ответил я.

— Это тоже правда, — усмехнулись они и согласно закивали головами.

— Правда, правда, — вздохнул я и ушел.

Я отправился домой и по дороге решил во что бы то ни стало попытаться рассказать, как умер Хотейчев Матиц, наш большой младенец, наш великан Матия.

I

Хотейчев Матиц лежал навзничь на двух голых столах посреди просторной горницы в доме Хотейца; в его правой руке была свежевыструганная снежно-белая палка, в левой — большой наполовину увядший подсолнух. В изголовье уже несколько часов стоял старый Хотеец и держал свою костлявую руку на низком лбу Матица. Дом был полон людей. Все молчали, только трактирщик Модриян, затесавшийся к женщинам на кухню, охал:

— Люди божьи, давайте позовем священника, священника позовем!

Эти слова будто раскаленные иглы укололи Хотейца. Он порывисто выпрямил свое восьмидесятилетнее тело, быстро повернулся и шагнул на порог кухни.

— Андрейц, ты бы помолчал, — сказал он тихо, но так, что Модриян задрожал, как былинка на ветру.

— Е-е-ернеюшка! — заикаясь, тянул он и стал озираться на женщин. — Ернеюшка, да ведь я молчу, молчу. Только говорю…

— Тихо! — прошипел Хотеец и погрозил своим костлявым пальцем.

— Е-е-ернеюшка, да ведь я тихо. Только и говорю, что он умрет без последнего утешения.

— Тихо! — прохрипел Хотеец, и глаза его блеснули из-под белых бровей. — Ты же знаешь, что он был в церкви во время крещения и ни разу после. И точно так же ты знаешь, что молитва священника принесет ему не последнее утешение, а последний страх.

— Е-е-ернеюшка, что ты говоришь!..

— Тихо! Мои слова не твоя забота. И Матиц — тоже не твоя забота! Он будет спокойно строгать на небесах свои палки и смотреть, как ты жаришься в аду.

— Е-е-ернеюшка!..

— Тихо! Рядом со смертью все молчит, а ты и тут готов жульничать!

Модриян приподнял на цыпочки свое короткое тучное тело и почти закричал:

— Е-е-ернеюшка, смерть — это тебе не торговля!

— Да! — согласился Хотеец, который, выпрямившись, теменем касался поперечной балки. — Смерть — это тебе не торговля. Поэтому молчи и убирайся отсюда!

— Е-е-ернеюшка!..

— Хватит! Вон! — оборвал его Хотеец и указал костлявой рукой на дверь.

Модриян открыл рот, но не произнес ни слова; женщины расступились, они почувствовали, что ярость Хотейца дошла до предела, и дали Модрияну дорогу.

— Чего ты ждешь? — еле слышно прошептал Хотеец.

Модриян откатился к двери, там он остановился и еще раз подал голос:

— Е-е-ернеюшка, это будет на твоей совести!

— На моей! — подтвердил Хотеец. — Но спать я буду спокойнее, чем ты!

Модриян исчез в сенях. Хотеец собирался было вернуться к Матицу, и тут негромко запричитала Темникарица:

— Это я виновата!.. Я виновата… я послала его в деревню… Сказала, что его накормят в Лазнах… а палку выстругает на повороте к Лазнам…

Ее слова остановили Хотейца, он подошел к Темникарице и положил руку ей на плечо.

— Перестань, Анца! — сказал он сдержанно и вместе с тем повелительно. — Разве ты знала, что сегодня в деревню заявится эта чертова сволочь?

— Нет, не знала, — кивнула Темникарица и подняла на него заплаканные глаза.

— Значит, молчи! — снова скомандовал Хотеец. — Так ему было на роду написано.

— Так было на роду написано! — покорно вздохнула Темникарица и высморкалась в нижнюю юбку.

Накануне Хотейчев Матиц по своей привычке бросал камни, тешась силушкой, которая все еще не убывала в нем, хотя шло ему к пятидесяти. Занимался он этим почти всегда у Доминова обрыва, в получасе ходьбы от села, напротив одинокой усадьбы Темникара. Вот и вчера в летней полуденной тишине раздался его крик:

— Хо-ооо-хой!..

— Матиц! — завопили Темникаровы ребятишки и стремглав бросились из дому.

— Не подходите слишком близко! — закричала вслед мать, сбивавшая масло в сенях.

— Только до черешни! — пообещали ребятишки. Они промчались по саду и действительно остановились под черешней на откосе. Оттуда они хорошо видели Доминов обрыв, высокую скалу, которая отвесно поднималась из глубины реки ближе к тому берегу. На скале, широко расставив наги, возле груды камней, принесенных с песчаной отмели, стоял Матиц. Одни за другим он брал камни с земли, поднимал высоко над головой я с громким криком «Хо-ооо-хой!» кидал их в воду. Ребятишкл молча смотрели, как белые камни долго летели вдоль серой стены и потом с громким плеском падали в воду, откуда вздымались вверх, пенные брызги. Когда Матиц сбросил последний камень, ребятишки дружно закричали «Хо-ооо-хой?» и помчались к дому.

— Хо-ооо-хой! Он уже все сбросил? — доложили они. И принялись прыгать по сеням, изображая Матица, а мать пригрозила им:

— Вы у меня дождетесь! Погодите, чертенята, вот выстругает Матиц настоящую палку!..

— Хо-ооо-хой! Никогда он ее не выстругает! — радостным хором ответили ребятишки, которые знали историю о Матицевой палке.

— Выстругает! Выстругает! — качала головой Темникарица, процеживая пахту из маслобойки в десятилитровый горшок. — Вы не услышите и не увидите, как он придет. Матиц приходит нежданно-негаданно: сейчас его нет, а повернешься — он уже стоит посреди сеней и пьет молоко.

— Хо-ооо-хой, сегодня его не будет! — ответили ребятишки.

— Почему это не будет? Пить-то он захочет! Он всегда хочет пить. А молоко чует за километр.

Темникарица отнесла масло в погреб на холод, ребятишки побежали в кухню за ковшами, чтоб напиться пахтанья. И правда, когда они вернулись, посреди сеней стоял Матиц. Вначале они увидели его великанские ноги и широкие босые ступни; толстые большие пальцы торчали вверх, как два обточенных рога. Матиц действительно был великаном: головой он касался закопченного потолка. Обеими руками он держал десятилитровый горшок и пил с едва слышным приглушенным урчанием. Под мышкой у него была зажата белая палка.

— Матиц! — воскликнула Темникарица.

Матиц медленно и очень осторожно поставил горшок на ларь. Тыльной стороной руки вытер висячие усы, которые замочил в молоке. Потом склонил голову на плечо, поморгал огромными мутными глазами и низким голосом умоляюще пробормотал:

— Анца, я ведь только чуток попробовал.

— Попробовал! — Темникарица воздела руки к потолку. — Теперь можешь «пробовать» до дна. Все равно запакостил!

Матиц, упершись руками в колени, нагнулся и заглянул в горшок: в молоке расплывалась коричневая табачная слюна.

— Ну, теперь видишь? — спросила Темникарица.

— Вижу, — покаянно признался Матиц.

— И что скажешь?

— Да ведь табак полезный. Для здоровья полезный… — пробормотал Матиц.

— Я тебе покажу, какой он полезный… — пригрозила Темникарица и отвернулась, чтобы скрыть улыбку.

— Ты сердишься? — помолчав, спросил Матиц.

— Сержусь, — с деланной строгостью сказала Темникарица. — Да я-то что! Вот увидишь, как партизаны рассердятся.

— Почему? — Матиц широко открыл свои огромные глаза.

— Потому что молоко для партизан.

— Для партизан?

— Для партизан. Ты что думаешь, партизанам пить не хочется? А что я им скажу, когда они придут? А?

Матиц стоял неподвижно, словно гигантский пень. Он часто моргал и громко дышал; в широком и плоском носу у него свистело, густые усы подрагивали от могучего дыхания.

— Что я им скажу, а? — повторила Темникарица и развела руками. — Матиц испакостил вам молоко, так что ли?

Матиц пошевелился и медленно повторил свое единственное оправдание:

— Да ведь табак полезный. Очень полезный…

Темникарица фыркнула и замахала руками. Потом, вытерев лицо передником, показала Матицу на горшок и приказала:

— Пей!

— Пей! — громко повторил Матиц и поднял указательный палец, чтобы внушить себе этот приказ. Он схватил горшок, пошире расставил ноги и принялся пить. Ребятишки этому не очень удивились, потому что знали: Матиц ходит по домам в поисках молока, а выпить его может столько, сколько давно не поенная корова воды. И все-таки смотрели с уважением и изумлением. Матиц выпил больше половины. Наконец отнял горшок ото рта, набрал воздуха, глянул на Темникарицу и испуганно прохрипел:

— До дна пить?

— Эх ты, гора невинная! — воскликнула Темникарица, взяла у него из рук горшок и вылила остаток молока в корыто.

Матиц вытер мокрые усы, несколько раз громко вздохнул, шмыгнул носом и спросил низким голосом:

— Анца, ты еще сердишься?

— Да, — ответила Темникарица и поджала губы.

— И скажешь партизанам: Матиц испакостил вам молоко?

— Нет, партизанам я ничего не скажу.

— Ага! — с облегчением вздохнул Матиц.

— Не беспокойся!

— Не беспокойся, — повторил Матиц и вытащил из-под мышки свою палку.

— А правда, как у тебя дела с палкой? — приветливо спросила Темникарица. — Ты ее уже сделал?

— О, еще нет, еще нет! — покачал головой Матиц и протянул ей ореховую палку длиной не меньше метра и толщиной в палец. — Видишь, этот конец у нее толстоват.

— Тогда обстругай его.

— Обязательно обстругаю.

— Только поторопись, поторопись! — сказала Темникарица, которая уже рада была бы от него избавиться.

— Поторопись! — повторил Матиц и поднял палец, чтобы запомнить совет. Повернувшись на босых пятках, он неслышно шагнул к двери. Когда он, наклонившись, протискивал через двери свое крепкое тело, в сенях стало темно.

Матиц обогнул угол дома, ребятишки забежали в кухню и прижали носы к оконному стеклу, чтобы увидеть его еще раз, когда он пойдет по саду. Но Матиц по саду не пошел. Метрах в двадцати от дома крутой склон завершался высокой отвесной скалой. Матиц вскарабкался на нее, сел на край, спустил свои длинные ноги в пустоту и помахал ими, чтобы убедиться, что не заденет пятками стену. Потом он вытащил из кармана осколки стекла, выбрал кусок, который, очевидно, показался ему наиболее острым, положил палку на колени и принялся строгать, болтая ногами. Белые кудрявые стружки летели из-под рук, похожих на медвежьи лапы, сначала плавали в волнах легкого послеполуденного ветерка, а затем медленно опускались вдоль склона и ложились на зелень травы. Матиц усердно строгал, а его широкие ступни с вздернутыми большими пальцами равномерно двигались в воздухе, словно погоняя. И впрямь казалось, будто Матиц сидит не на скале, а медленно плывет по долине, взмахивая веслами. День был ясный и тихий. Вдалеке поднимался могучий, широкоплечий Крн. Однако Матиц казался более могучим: он закрывал гору своим туловищем, а его голова возвышалась над Крном и покачивалась прямо в синем небе. Временами эта великанья голова доставала до самых облаков. Ведь Матиц нет-нет да выпрямлялся, чтобы рассмотреть свою палку и определить, «с какого конца она все еще немного толстовата». Определив это, он потягивался. Медленно поднимал руки вверх, трижды ударял кулаками по воздуху, потом махал руками, как орел — крыльями. В левой руке белела палка, солнечный луч отражался от стеклышка, и чудилось, будто молния вспыхивала в пальцах правой руки. Он смотрел на небо и на вершины гор, потом сморкался и чесал в своей густой гриве. И при этих движениях луч солнца тоже отражался от стекла, и молния блеснула вначале у Матица под носом, а потом над его головой.

Вначале Темникаровы ребятишки смотрели на Матица из кухни. Понемногу они набрались храбрости, вышли из дома и придвигались все ближе и ближе. Наконец уселись в траве в нескольких шагах от него и молча наблюдали за тем, как он строгает. А он строгал и строгал, то один, то другой конец палки, пока палка не стала настолько тонкой, что сломалась у него в руках. Матиц ничуть не огорчился. Он закинул обломки в кусты, срезал новую палку, очистил с нее кору и опять принялся строгать осколком стекла.

Солнце заходило, и тень опускалась по склону в долину. Она дошла до Матица и окутала его, окутала долину, окутала реку и уже на другом берегу разливалась по широкому лугу Модрияна. Приближался вечер.

Из дома вышла Темникарица и исчезла в курятнике. Пересчитала кур, закрыла дверь. Повернувшись к скале, закричала:

— Матиц, тебе не пора спать?

— Спать! — загремел голос Матица. Он тут же спрятал стеклышко в карман, спустился со скалы и вышел на проселочную дорогу. Ребятишки провожали его.

— Ну, уже остругал? — спросила Темникарица и показала на палку.

— О, нет, еще нет, — покачал головой Матиц, вытащил палку из-под мышки и принялся объяснять: — Видишь, с этого конца она еще немножко толстая…

— Ладно, ты ее завтра обстругаешь, — успокоила Темникарица. — Придется тебе ее обстругать. Да ты разве не видишь, что она в крови? Ты снова порезался? Покажи руку!

Матиц медленно вытянул руку, широкая ладонь его вся была в крови.

— Это ничего, — пробормотал он. — Кожа всегда зарастает.

— Конечно, зарастает, — подтвердила Темникарица. — И все-таки не надо ее часто резать.

Матиц спрятал руку за спину, сунул палку под мышку и словно застыл.

Темникарица поняла, чего он ждет, и спросила:

— Ты уже знаешь, где будешь завтра есть?

— Еще не знаю, — ответил Матиц и наклонил голову к плечу.

— А где ты ел сегодня?

— У Юра, на Кобилнике.

— А Юр не сказал тебе, куда идти завтра?

— Не сказал, — покачал головой Матиц и уставился на Темникарицу, которая подперла подбородок рукой и задумалась.

— Пойди в Лазны! — сказала она, подумав.

— В Лазны! — повторил Матиц и поднял палец, чтобы запомнить приказание.

— Ведь тебе нравится ходить в Лазны? — спросила его Темникарица.

— Нравится, — согласился Матиц.

— Там и вправду красиво. Село как на ладони. И наешься до отвала.

— И наемся до отвала.

— А потом можешь весь день сидеть на повороте дороги и стругать свою палку.

— На повороте дороги, — повторил довольный Матиц и поднял палец.

— Правильно, а теперь иди, — сказала Темникарица и посмотрела на него так, словно хотела и взглядом отослать его прочь. Но не отослала, а наоборот, задержала. — Ух, какой ты! — ужаснулась она и скорчила гримасу. — Страшный, как медведь! И даже еще хуже! Щетина как у ежа.

— Как у ежа? — Матиц вытаращил глаза и почесал подбородок, который зарос редкой и длинной щетиной.

— Вот увидишь, — пригрозила Темникарица, — все девушки будут от тебя бегать.

— Бегать? — заморгал Матиц.

— Разумеется, бегать. А ведь ты на них все еще поглядываешь, правда? — спросила она.

— Все еще, — пробормотал Матиц, опустил голову и толстым тупым большим пальцем ноги стал переворачивать камешки на дороге.

Темникарица скрестила руки на груди, как будто приготовилась к долгому разговору, и спросила:

— А на какую ты сейчас посматриваешь?

Матиц поморгал влажными мутными глазами и ответил:

— На Кокошареву Тилчку.

— Ого! — с воодушевлением поддержала его Темникарица. — Ишь углядел! Кто бы мог подумать, что у тебя такой глаз. Тилчка на самом деле красивая!

— Красивая, — кивнул Матиц.

— И ты любишь на нее смотреть?

— Люблю, — признался Матиц и опять принялся переворачивать камешки.

— А что тебе говорила Тилчка?

— Ничего. Она даст мне цветок.

— Цветок?

— Подсолнух.

— Подсолнух? — всплеснула руками Темникарица. — Она даст тебе подсолнух?

— Подсолнух, — с гордостью подтвердил Матиц.

— А когда она его тебе даст?

Матиц смутился, поморгал, посмотрел в сторону и пробормотал:

— Она не сказала…

— А почему ты сам за ним не пойдешь? Подсолнухи уже цветут.

— Мать сердится, — сказал Матиц, словно оправдываясь.

— Вот дура! — пробормотала Темникарица себе под нос. — Матиц, а ты пойди за подсолнухом, если тебе Тилчка и правда обещала.

— Обещала, — кивнул Матиц.

— Тогда прямо завтра и пойди за ним!

— Пойти за ним? — спросил Матиц и почесал заросший подбородок.

— Пойди, пойди! — настаивала Темникарица. — Но вначале сходи к Лопугнику, пусть он тебя побреет!

— Вначале к Лопутнику, пусть он тебя побреет! — повторил Матиц и поднял палец, чтобы запомнить приказание.

— И только потом за подсолнухом!

— И только потом за подсолнухом!

— А потом в Лазны поесть!

— Потом в Лазны!

— Правильно, а сейчас спать! — решительно сказала Темникарица. — Где ты будешь спать?

— У Пленшкара на сеновале.

— Правильно. Только смотри не слишком храпи, — погрозила она пальцем.

— Не храпи? — испуганно заморгал Матиц. — Я не слышал, что храплю.

— Конечно, не слышал. А если бы слышал, то знал бы, что храпишь, как медведь. Так храпишь — того гляди сеновал обвалится.

— Сеновал обвалится? — Матиц вытаращил глаза и испуганно заморгал. — Ты думаешь, мне не надо ходить на сеновал?

— Ох ты, гора невинная! — усмехнулась Темникарица. — Иди, иди на сеновал! И храпи сколько душе угодно, божье дитя! А теперь — спокойной ночи!

— Спокойной ночи! — повторил Матиц, повернулся и зашагал к песчаной отмели.

Темникарица скрылась в доме, а ребятишки остались на дороге и смотрели вслед Матицу, который вошел в реку, перешел ее вброд и исчез в черных зарослях ольхи, а потом показался на Модрияновом лугу. Он стремительно шагал по отаве, как будто хотел догнать заходящее солнце. И он его догнал. Перешел через казенную дорогу и стал подниматься по свежескошенному лугу, который в лучах вечернего солнца казался пушистым мягким одеялом.

II

Перед первой мировой войной в наших краях еще бытовали выражения «божье дитя» и «дитя божье». Эти выражения, рожденные, разумеется, условиями и чувствами своего времени, сегодня мертвы; они исчезли в водовороте бурного времени, которое даже в самых захолустных краях настолько основательно перевернуло человеческие отношения и просквозило человеческие чувства, что унесло из живого языка многие выражения, а многие просто засохли на корню, поскольку жизнь больше не давала им своих соков. «Божье дитя», — называли незаконнорожденного ребенка, отец которого был никому не известен. «Дитя божье», — говорили про тех бедолаг, которые рождались слабоумными и потом, когда подрастали, оказывались не настолько опасными, чтобы их надо было отдавать в сумасшедший дом, то есть они на самом деле оставались детьми и тихо-мирно проживали свою жизнь.

Хотейчев Матиц был одновременно и «божье дитя» и «дитя божье», следовательно, «божье дитя божье», потому что «дал его бог», родился он слабоумным и оставался ребенком до самой смерти.

По сути дела, Матиц был не Хотейчев, а Лужников. Лужникова Пепа привезла его, еще не рожденного, из Египта, где служила у очень больших господ, как утверждала ее мать. Старая Лужница была ленивая, нерадивая и злобная баба. Жила она в одиночестве в ветхом домишке и кормилась за счет редкой поденщины и частых визитов к соседям. Целыми днями она слонялась по селу, молола языком, а заодно и наедалась; вечерами, заперев трех куриц, готовила себе горшочек настоящего кофе, садилась на порог свой и, громко прихлебывая, выпивала кофе, вынюхивала добрую щепотку табаку и сидела так на пороге, отдыхая после полного разговоров дня в тихом и мягком мраке; не спеша и с наслаждением острыми зубами своей злобы пережевывала она на покое те сплетни, которые в спешке проглотила днем, намечала, в какие дома наведается на следующий день, смотрела на вечерние звезды и, вздохнув с облегчением — как-никак завершила все дела, — вставала, закрывала ворота и шла в дом; ложилась, еще раз вздыхала и обращалась к богу, чтобы тот даровал ей спокойную ночь, потом засыпала и мирно спала в божьей благости. Жила она, таким образом, хорошо и спокойно, поэтому не очень обрадовалась возвращению Пепы, когда та в один прекрасный вечер приковыляла к дому. Острым взглядом Лужница уже с порога оценила располневшее тело своей незаконнорожденной дочери, которую не видела семь лет, и обратилась к ней со следующими словами:

— Ага!.. Ты уже давным-давно даже крейцера мне не посылала, поэтому я надеялась, что в один прекрасный день ты сама привезешь мне то, что заработала.

— И не напрасно надеялись! То, что я заработала, я вам привезла! — не задержалась с ответом Пепа, доказавшая этим, что она достойная дочь своей матери.

Лужница не ожидала такого ответа. Она помолчала, раздумывая, не пойти ли ей по другому пути, но инстинктивно почувствовала, что они с дочерью — ровня, и потому решила продолжать так, как начала.

— Это ты могла бы и дома заработать, — презрительно возразила она. — За этим не надо было ехать в Египет.

— Вы правы, — согласилась дочь. — Этого и дома хватает.

— Тебе, наверное, не хватало, раз потащилась на чужбину.

— Выходит, не хватало, — Пепа пожала плечами.

— Конечно, у больших господ все побольше! И грех тоже!

— Ну, на грех и в лачугах не скупятся! По крайней мере вы не скупились! Поскупились бы, меня не было бы!

— Ах так! — Лужница подняла голову и опять смерила ее с головы до ног острым взглядом. — С этого ты собираешься начать? Да?

— Нет! Этим я собираюсь кончить! — решительно возразила Пепа. — Рожу и вернусь в Египет кормилицей. Больше буду зарабатывать, значит, и вам буду больше посылать, чтобы легче было растить ребенка.

— Ты пошлешь!.. — фыркнула Лужница и замахнулась горшочком для кофе.

— Фигу так фигу! — пожала плечами Пепа.

Лужница не ответила, на том разговор и закончился. Пепа нагнулась, подняла свой узел. Лужница понюхала щепотку табаку, молча передвинулась с середины порога к дверному косяку и подтянула колени к груди. Пепа, не говоря ни слова, прошла мимо матери, остановилась в горнице, опустила узел на пол и занялась приготовлением постели.

Не прошло и двух месяцев, как Пепа родила ребенка. Женщины с нетерпением ожидали возвращения повитухи из Лужи. Едва Полона вернулась в село, они с нетерпением накинулись на нее:

— Кого родила?

— Мальчонку.

— Мальчонку?.. А какой он?

Полона помолчала, оглядела их своими хитрыми серыми глазами, пожала плечами и коротко ответила:

— Такой…

Ответ придал женщинам храбрости, и они пошли в открытую.

— Он что, черный? — спросили они.

— Нет, не черный. — Полона покачала своей маленькой головкой. — Чернявый немного, это есть.

— Немного чернявый, — повторили женщины и разочарованно переглянулись, мол, Египет как-никак в Африке, а в Африке, известно, живут негры, потому и ребенок должен быть черным.

— Какой есть, такой есть! — развела руками Полона. Разгладив передник, смиренно сказала: — Вот и еще одним Арнейцем больше стало…

— Точно! — закивали женщины. — А Хотеец уже был в Луже?

— Еще нет. Но будет.

Хотеец, довольно зажиточный и добросердечный крестьянин средних лет, у которого не было своих детей, был крестным отцом почти всем незаконнорожденным детям. Он не ждал, чтобы его об этом попросили, а сам предлагал свою помощь. Несчастные матери выражали свою благодарность тем, что нарекали детей его именем. Это стало настолько привычным, что на селе уже не говорили «незаконный ребенок» или «пригульный», вместо этого говорили «Арнейц». Лужница, однако, не была бы Лужницей, если бы поступила по заведенному обычаю и проявила хотя бы крупицу благодарности. Когда Хотеец и его жена пришли, чтобы отнести ребенка в церковь, и спросили, как его назвать, она тявкнула через плечо:

— Чего спрашиваете? Небось сами знаете!

Хотеец, правда, был готов к тому, что Лужница подкусит его, и все-таки эти слова обидели его. Он помрачнел и сказал:

— Ты прямо говори, что думаешь!

— И скажу! Сам знаешь, все такие бедолаги носят твое имя. Все Арнейцы!

— Я никогда этого не требовал!

— Требовал ты этого или нет, а я говорю, что вся твоя доброта — сплошная гордость, — ядовито прокаркала Лужница.

— Арнейц, оставь ребенка и пойдем! — подала голос жена, которая, вероятно, из-за своего бесплодия была женщиной робкой и при своем решительном муже очень редко открывала рот.

— Что ты говоришь? Ребенок-то ни в чем ни виноват, — с укором посмотрел на жену Хотеец и взял ребенка. Повернувшись к Лужнице, сказал: — Моя гордость — мое дело, а твое дело — выбрать ребенку имя.

— Я знаю, что это мое дело, а выбирать не буду. Пусть священник заглянет в свои святцы!

В те времена некоторые священники выбирали имена незаконным детям по собственному вкусу, то есть по собственному капризу, чтобы не сказать по собственной злобе. Поэтому, когда священник услышал, что ребенок не будет Ернеем и что дома ему не выбрали имени, он с радостью открыл «свои святцы» и начал листать их, чтобы найти «нечто подходящее» для ребенка, а также для Лужницы, которую с давних пор терпеть не мог. Он долго перелистывал святцы, и при этом на губах у него была такая затаенно-злобная усмешка, что у Хотейца кровь закипела.

— Хватит искать, — твердо сказал он. — Хотя ребенок родился в Луже, да к тому же еще и египтянин, как говорят, вы не дадите ему никакого дурацкого имени! Сегодня святой Матия, пусть он будет Матия.

— И то правда. Что тут особенно выбирать. Пусть будет Матия! — быстро согласился священник, который понимал, что ссора с зажиточным крестьянином может уменьшить сумму пожертвований в пользу церкви.

Итак, ребенка окрестили Матией, а это значило, что называть его будут попросту Матиц. Пепа оставалась с ним всего месяц, потом вернулась в Египет и никогда не прислала ни письма, ни денег. Пока она была дома, женщины не наведывались в Лужу, потому что Пепа по приезде заперлась в доме и решительно заявила, что не хочет видеть ни одной живой души, а баб — особенно. Женщины дождались, когда она уехала, и только потом явились в Лужу — посмотреть «маленького египтянина». Ребенок и впрямь не был черным и, собственно говоря, особенно чернявым — тоже. Если бы женщины не знали, что Пепа вернулась из Египта, они, вероятно, не пришли бы к выводу, что у него более темная кожа, более толстые губы, более приплюснутый нос и более низкий лоб, чем у здешних ребятишек. Глаза у него были голубые и очень большие, поэтому женщины повернулись к Лужнице и во всеуслышание заявили:

— А глаза у него — Лужниковы.

— Не только Лужниковы, но и похожие на лужу, — тявкнула Лужница так многозначительно, что женщины удивленно переглянулись и спросили:

— Как — на лужу?

— Чего вы притворяетесь, бабы! — возмутилась Лужница. — Ведь сами видите, нет у него настоящего света в глазах.

— Нет настоящего света в глазах? — медленно повторили женщины и опять принялись рассматривать ребенка.

— И правда, у него какие-то мутные глаза, — первой признала Вогричка.

— Мне тоже так кажется, — подтвердила Загричарица.

— Вы думаете? — возразила Усадарица. — Вероятно, это кажется из-за его темной кожи.

— Вот дурная баба, в темноте-то свет еще лучше виден! — презрительно возразила Лужница. — Нечистые у него глаза, и все тут, — заключила она. — А вообще-то, — добавила она ядовито-вызывающим тоном, — откуда у него быть чистым глазам, если он — из Лужи.

— Ох, как об этом можно сейчас судить? — не сдавалась Усадарица. — Ведь ребенок еще не видит. Вот увидит, и глаза у него очистятся.

— Как же, очистятся они у него, — снова возразила Лужница, махнула рукой и добавила с прежним ядовитым презрением: — Впрочем, чем глупей он будет, тем легче будет ему жить.

— Ох, это, в конце концов, тоже правда, — со вздохом согласились женщины и принялись наперебой перечислять трудности и горести, которые отравляют жизнь умного человека.

Лужница с этих пор еще реже ходила на поденщину, зато чаще прежнего наведывалась в дома односельчан. И теперь она не только сама кормилась во время этих посещений, но и набирала еды для Матица, «для этого несчастного червяка, готового есть день и ночь». Женщины давали ей не жалея, чтобы она могла заботиться о ребенке. Лужница заботилась о нем, да не слишком. Правда, голодом она его не морила, точно так же правда и то, что она беспрестанно предлагала смерти его забрать, мол, так будет лучше для него, для нее и для «стервы», то есть для Пепы, если та когда-нибудь вернется.

Матиц, однако, не умирал. Жил себе и даже рос. Первые два года он провалялся в доме. Лужница не выносила его на солнце, потому что в глубине души надеялась — в полумраке, без свежего воздуха он все-таки угаснет. Матиц не угас, а в один прекрасный день сам перебрался через порог и оказался на дворе.

— Тут и живи! — обрадовалась Лужница, которая подумала: если смерть не прибрала его в доме, то приберет на улице. Но смерть не прибрала его и на улице, хотя ежедневно проходила рядом: Матиц не скатился под гору и не утонул в луже, к нему не пристала ни одна хвороба. Каждый вечер, возвращаясь из гостей, Лужница находила его на пороге — живого и здорового.

— Не прибирает тебя безносая, не прибирает, — злилась она.

— Неплибилает, неплибилает, — повторял Матиц и испуганно моргал огромными мутными глазами.

— Не прибирает, — заключала Лужница и тащила его в дом кормить.

Матиц ел и спал, жил и рос. Встал на ноги, но говорить — само собой понятно — не научился. Да это и неудивительно, даже не будь он дурачком, он все равно не научился бы говорить, потому что целыми днями оставался один и не слышал человеческого голоса, а вечерами Лужница только ворчала да брюзжала.

Женщины иногда проявляли интерес к бедному ребенку.

— Ну что, умнеет он или нет?

— Да как ему поумнеть в Луже? — презрительно отзывалась Лужница.

— А растет?

— Растет, чего ему не расти. Ведь он живет в Луже, воды ему хватает.

И Матиц рос, как дикая виноградная лоза. Когда Лужница поняла, что смерть и впрямь его не приберет, она стала брать его с собой по домам. Во время этих путешествий Матиц вначале познакомился со смехом, которого раньше не слышал, потом потихоньку выучился говорить. Лужница таскала его из дома в дом и учила, как надо разговаривать с соседями. Бабка она была хитрая, понимала, что в один прекрасный день силы оставят ее, и надеялась, что у Матица все-таки хватит ума для того, чтобы самому ходить по дворам и приносить ей еду.

Степень самостоятельности Матица Лужнице установить не удалось, поскольку она внезапно умерла от воспаления легких. Матицу тогда было пятнадцать лет; у него было тело взрослого человека и ум ребенка. Он в одиночку ходил из дома в дом, только теперь это было нелегко. Пока он сопровождал Лужарицу, сельские ребятишки его не трогали, сейчас они стали нападать на него. Гнались за ним с палками и кричали вслед:

— Лужар!

— Египтянин!

— Арап!

— Африканец!

— Турок из Лужи!

Матиц убегал со всех ног, но однажды оказал сопротивление. Ребятня окружила его возле поилки для скота и стала забрасывать грязью. Матиц метался из стороны в сторону, пытаясь вырваться из окружения. Его прижали к корыту, и он только размахивал длинными руками и скалил зубы; потом лишь испуганно моргал своими огромными мутными глазами. Мальчишки, осмелев, приблизились к нему, задевали кольями, дразнили:

— На, возьми!

— Держи!

— Хватай, если посмеешь!

— Бери и ударь!

— Ударь, если посмеешь!

— Ударь, лужа грязная!

— Ударь!

Матиц отбивался долго, неожиданно он выпрямился, выхватил палку из рук Устинарева Янезка и изо всех сил ударил его по спине, а потом начал яростно молотить палкой вокруг. Ребята с криками разбежались. Устинар, который гнал скотину к корыту, набросился на Матица и стал избивать. Проходивший мимо Хотеец вступился за парня. Он вырвал Матица из рук Устинара и строго сказал:

— Нанде, ты что, спятил?

— Я спятил?! — завопил Устинар. — Это дурак совсем спятил! Ни с того ни с сего одичал, чуть не убил моего парнишку!

Матиц инстинктивно жался к Хотейцу и судорожно вздрагивал. Он был напуган, весь в грязи.

Хотеец подобрал палку, с треском сломал ее о колено, показал оба конца Матицу и строго пригрозил ему:

— Матиц, чтобы ты никогда больше никого не ударил!

— Никогда больше не ударил! — повторил Матиц и тоже поднял палец, повторяя наказ.

Хотеец отшвырнул обломки палки в кусты, повернулся к Устинару:

— Кто закидал его грязью?

— Чего спрашиваешь? — огрызнулся Устинар. — Ребята и есть ребята.

— Это правда, но Матиц — дитя божье.

— Скотина он, а не дитя божье.

— Скотина тоже защищается. Это ты мог бы знать! И еще: кто бьет безумного, тот сам умом не богат.

— Опять ты со своей премудростью! — возмутился Устинар. — И вообще, с какой стати ты за него заступаешься? Разве он — Хотейчев?

Хотеец помолчал, потом серьезно и решительно сказал:

— С сегодняшнего дня считай Хотейчев!

Так и пошло. Хотеец заботился о заброшенном мальчишке, и вскоре все стали называть его «Хотейчев Матиц». Никто его не трогал, и Матиц никогда больше не дрался. Хотеец пытался приучить его к работе, только старания его были напрасными, и не потому, что Матиц был неспособен к труду, но потому, что не сиделось ему на месте — с раннего детства приучен он был бродить по округе. Жители села порешили: пусть Матиц живет, как в те времена жили одинокие неимущие старики, — ходит обедать из одного дома в другой. Поскольку Матиц счета не знал, ему в том доме, где кормили сегодня, говорили, куда идти на следующий день. Матиц шел, наедался, а потом бродил по селу. Больше всего он любил сидеть со старым пастухом Вогричем и мог часами наблюдать, как тот строгает и вырезает из дерева рукоятки для кнутов и всякие-разные палки. Глухой пастух не обращал на него внимания: он жевал табак, сплевывал коричневую слюну и громко оценивал результаты своего труда.

Матиц стал буквально одержим. Хотеец однажды наткнулся на него на повороте дороги, ведущей в Лазны. Матиц сидел на высокой стене, болтал длинными ногами, жевал полынь и осколком стекла усердно строгал ореховую палку в добрый метр длиной и в палец толщиной.

— Матиц, ты что делаешь? — удивленно спросил Хотеец, который никогда не видел, чтобы Матиц хоть чем-нибудь занимался.

— Палку! — коротко ответил Матиц.

— Ага! — кивнул Хотеец. — А выйдет?

— Выйдет! — в свою очередь кивнул Матиц и показал палку. — Видишь, с этого конца она еще толстовата.

— Ага! Но ты ее немного обстрогаешь!

— Немного обстрогаешь, — повторил Матиц и принялся строгать. Потом зажмурил левый глаз, осмотрел палку и снова покачал головой:

— Видишь, теперь она с этого конца толстовата.

— Ага, похоже, она всегда толстовата с одного конца.

— Всегда толстовата, — подтвердил Матиц и опять взялся за дело.

— А кто тебя научил? — спросил Хотеец.

— Вогричев дядька.

— Ага, ага! Понятно, — кивнул Хотеец, глядя на Матица, который строгал палку то с одного, то с другого конца, и стружка так и летела. Палка становилась все тоньше и в конце концов сломалась у него в руках. Матиц отшвырнул обломки, подскочил к кусту, срезал новый прут, содрал с него кору и взялся строгать снова.

— Ага, ага, — задумчиво кивал Хотеец. — Матиц, ты строгай, строгай. А как будет готова, принеси ее мне посмотреть.

В тот же вечер Матиц прибежал к Хотейцу, однако не с готовой палкой, а с довольно глубоким порезом на ладони. Он моргал огромными мутными глазами и с ужасом смотрел на густую кровь, капавшую с толстых пальцев.

— Умру! — выдохнул он.

— Это ты ножом?

— Ножом.

Хотеец осмотрел рану и беззлобно рассмеялся.

— Матиц, это чепуха.

— Это чепуха, — с глубоким облегчением повторил Матиц.

— Царапина, — заключил Хотеец, промыл рану водкой и перевязал. — Не беспокойся! Кожа не рубаха!

— Кожа не рубаха, — повторил Матиц.

— Да, не рубаха! Кожа всегда сама зарастает, а рубаха нет!

— А рубаха — нет! — повторил Матиц.

— А рубаха — нет. Никогда. И штаны тоже не зарастают. И башмаки. Вот так-то! Когда они разорвутся или если ты их разорвешь, они уже ни на что не годятся.

— Ни на что не годятся.

— Да, не годятся. Можешь выбросить их на помойку.

— Можешь выбросить их на помойку, — повторил Матиц и заморгал своими огромными мутными глазами.

— Правильно, — подтвердил Хотеец. — А кожа всегда годится. Сама зарастает. Поэтому можешь не беспокоиться. Ты еще построгаешь свою палку.

— Еще построгаешь свою палку, — весело повторил Матиц и пошел прочь. За хлевом он срезал ореховый прут и направился к селу.

На следующее утро Устинар и Вогрич привели Матица, был он без рубахи и без штанов.

— Это что за шутки? — удивился Хотеец.

— Откуда мы знаем, — ответили те. — В таком виде он шел по дороге. Если мы правильно его поняли, он выбросил рубашку и штаны на помойку, поскольку они ни на что не годятся, потому как рваные и сами не зарастут.

— Ага! Ага! — закивал Хотеец.

— А теперь ты его убеди, что штаны нужны, хотя они сами не зарастают, — попросили мужики. — Мы ему ничего не говорили, поэтому не ворчи и не причисляй нас к дуракам. Но тебе мы говорим: Матицу надо крепко вправить мозги! Вправь их палкой или без палки, только голым он по деревне больше ходить не будет! Ведь он уже взрослый мужик!

— Хорошо, хорошо! Я ему растолкую, — пообещал Хотеец и повел Матица в дом.

Он прекрасно понимал, что виноват, поэтому не стал наказывать Матица. Он одел его и стал внушать свою мысль.

— На тебе всегда должны быть штаны и рубашка! — строго говорил Хотеец. — Всегда!

— Всегда! — повторил испуганный Матиц и заморгал огромными мутными глазами.

— Если ты снимешь свое тряпье и выбросишь на помойку, карабинеры тебя схватят и посадят в тюрьму!

— Схватят и посадят! — повторил Матиц и еще более испуганно заморгал.

— Правильно. И к тому же отберут у тебя нож.

— Отберут у тебя нож? — повторил Матиц и сунул руку в карман.

— И ты его никогда больше не получишь. А теперь скажи мне, как ты без него будешь строгать палку, а?

Матиц был так напуган, что даже не повторил слова Хотейца.

— Поэтому на тебе всегда должны быть рубаха и штаны! — закончил Хотеец. — Всегда! Днем и ночью!

— Днем и ночью! — повторил Матиц и поднял палец, чтобы получше запомнить этот наказ.

И он его запомнил: впредь жил в меру своих возможностей — никогда не появлялся в деревне голым, а штаны и рубаху не снимал даже ночью. Сидя на скалах и стенах, он строгал палки, ходил из дома в дом, ел, продолжал расти и вырос великаном. Встретив женщину, останавливался и таращился на нее, скалил зубы и громко дышал. Девушки обходили его стороной, если же их было несколько, они забавлялись беседой с ним.

— Говорят, ты женишься на Катре, — поддразнивали они.

— На Катре? — удивленно открывал рот Матиц.

— Может, она тебе не нравится?

— Нет! — решительно качал головой Матиц.

— А почему?

— Катра некрасивая.

— А ты красивый. Был бы еще красивее, если бы не ходил таким заросшим.

— Таким заросшим? — повторял Матиц и чесал подбородок, покрытый редкими курчавыми волосами.

— Мог бы и пообстругаться!

— Пообстругаться? — удивленно моргал Матиц.

— Конечно. Только не сам, порежешься! Пойди к Лопутнику и попроси, пусть пообстругает!

— К Лопутнику, пусть пообстругает! — повторял Матиц, подняв палец, и отправлялся к Лопутнику, сапожнику, который занимался и ремеслом цирюльника, то есть стриг крестьян и брил инвалидов, больных и покойников.

Девушки подшучивали над большим младенцем, а перекупщица Катра, сорокалетняя тучная баба, у которой голова была тоже не совсем в порядке, по-настоящему боялась Матица. Целыми днями, от зари до зари, ковыляла она с двумя корзинами по проселкам и тропам от одного хутора к другому, где скупала яйца, масло и цыплят. Она сердито переругивалась с сельскими девушками, которые уговаривали Матица жениться на ней, а на пустынной дороге содрогалась от страшной мысли, что Матиц может на нее напасть.

— Когда он меня встречает, он всегда останавливается, он на меня смотрит, смотрит на меня! — плача, жаловалась она Хотейцу, бесконечно повторяя глаголы и местоимения.

— Слышал я, слышал, что он на тебя глаз положил, — говорил Хотеец, который любил подшутить над Катрой.

— А ты слышал ты? — кивала головой толстуха. — Как заколотый вол на меня смотрит, смотрит на меня!..

— Катра, ты трясешься попусту, — усмехнулся Хотеец и махнул рукой, — вол не опасен. А заколотый вол тем более!

— Не опасен, не? — обиженно затянула торговка и вытаращила полные слез глаза. — Тебе хорошо смеяться тебе, потому что ты не женщина ты!.. Если бы ты был ты женщина, ты бы тоже трясся бы!..

— Конечно, — поддакнул Хотеец. — Каждая настоящая женщина всегда немного трясется.

— А я не немножко я трясусь, — застонала Катра. — Я вся я трясусь я!

— А вот это уже чересчур, — усмехнулся Хотеец.

— Ничуть не чересчур не! — обиженно возразила Катра. — До костей я трясусь я!.. И ты бы трясся бы ты, если бы он на тебя напал на тебя!..

— Если бы напал? — удивленно развел руками Хотеец.

— А на меня он напал на меня, — со слезами сказала Катра и обеими руками ухватилась за передник.

— Кто на тебя напал? — посерьезнев, спросил Хотеец.

— Матиц на меня напал на меня, — медленно произнесла Катра и подняла передник.

— Что? — выпрямился Хотеец. — Когда он на тебя напал?

Катра не ответила, только ниже наклонилась и принялась вытирать передником свои вытаращенные слезливые глаза.

— Где он на тебя напал? — строго спросил Хотеец.

Катра молчала, наклонилась еще ниже и громко высморкалась в нижнюю юбку.

— Чего ты носом шмыгаешь! Открой рот и скажи! — загремел Хотеец. — Ты врешь?

— Ничего я не вру я! — обиженно возразила Катра. — В Жлебах он напал на меня он… Шла я мимо Штруклева сеновала я, уже прошла его, я прошла, да оглянулась я, и увидела его я. В дверях стоял и на меня скалил зубы на меня…

— Он что, кинулся за тобой?

— Кинулся… Я бросилась я бежать, слышала только я, как он закричал он «Хо-ооо-ой!» — и за мной… Изо всех сил бежала, да никак не могла никак! Как из свинца были ноги были!.. А он уже у меня за спиной у меня и прямо за ворот мне дышит мне…

— Он тебя поймал?

Катра только покачала головой, вытирая мокрые глаза.

— Ага! — с облегчением вздохнул Хотеец. — Выходит, не поймал?

— Не поймал он меня он, — призналась Катра и тут же добавила — Да он почти наверняка бы меня поймал меня, если бы я от страха не проснулась я!..

— Что?! — подскочил Хотеец. — Проснулась?.. Что ты мелешь?!

Катра громко высморкалась и медленно произнесла:

— Ведь он не взаправду на меня напал на меня… И я вся мокрая была от страха я, когда проснулась…

Хотеец сжал губы, посмотрел на небо, потом уставился на придурковатую бабу и принялся покусывать свои седые усы, не зная, как отнестись к этому — сердиться или смеяться.

— Чего ты на меня так смотришь так? — плачущим голосом спросила торговка.

— Дура! Разве Матиц виноват, что он тебе снится?!

— А почему не виноват? — Катра обиженно вытаращила слезящиеся глаза. — Если бы не боялась его я, он бы мне не снился мне!

Хотеец помолчал, задумался и подтвердил:

— Хоть ты и глупая баба, а по-своему права.

— Ну теперь ты за него возьмешься за него? — поинтересовалась Катра.

Хотеец все еще раздумывал и поэтому не ответил ей.

— Если ты за него не возьмешься за него, я пойду к карабинерам пойду, — пригрозила Катра.

— Дура! — подскочил Хотеец. — Я и раньше знал, что ты придурковатая, но что такая дура, не представлял.

— Даже если я дурная, все равно я женщина я! — обиделась слезливая торговка и решительно высморкалась. Она подобрала свои корзины и снова пригрозила — И я пойду я к карабинерам пойду.

— Иди! Иди! — Хотеец устало отмахнулся от нее, решив спокойно обдумать положение. Катра есть Катра, ее пустая болтовня пустой болтовней и останется. Однако с Хотейцем о том же не раз заводили разговор умные женщины, опасавшиеся, что в один прекрасный день у Матица закипит кровь и он озвереет. Они предлагали его хорошенько припугнуть, прежде чем дело дойдет до беды. Хотеец, правда, смеялся над ними и успокаивал их: мол, Матиц еще ребенок и глупо обращать его внимание на такие вещи, хотя понимал, что в положенное время природа потребует своего, и уже задумывался, как бы здесь Матица научить уму-разуму.

Но раньше, чем ему удалось это сделать, случилась беда, по правде говоря, это была не совсем беда, зато для Матица стала хорошим уроком. У Робара гнали водку, парни «шутки ради» напоили Матица и послали его к Катре «в гости». Пьяный великан, пошатываясь, еле прибрел к Катре, а та выскочила на улицу и давай орать во всю глотку:

— О святая Мария, о пречистая дева, Матиц меня меня он…

Сбежались люди, окружили ее, желая узнать, что и как было, оказалось же, что Матиц всего-навсего ввалился в дом, скалил зубы, пыхтел и смотрел на нее, как баран на новые ворота.

— И потому ты вопишь, как будто он с тебя кожу содрал? — возмутился Устинар.

— Ты бы тоже орал бы, если бы был женщиной был! — обиженно протестовала Катра. — А что, если бы я от него не убежала бы от него, а? Теперь могла бы уже быть мученицей уже!..

— Раз убежала, значит, не будешь! — возразил Устинар, острый и ехидный на язык. — Теперь сама видишь, какой дурой была, пропустила такой распрекрасный случай попасть в святые! Глядишь, тебя бы даже в святцах нарисовали: толстая баба с двумя корзинами — «Святая Катра Вртацкая, девица и мученица, покровительница бродячих торговок».

Мужики громко хохотали. Катра таращила свои слезливые глаза и от удивления и злости не находила нужных слов. Женщины между тем всерьез обсуждали, что могло бы случиться, если бы Катра не заорала. Поднялся такой шум, что карабинеры разыскали несчастного Матица, притащили его к казарме, основательно облили холодной водой и посадили в темный подвал.

Хотеец обрадовался: не было бы счастья, да несчастье помогло. И отправился к Робару, где выругал всех как следует, потом два дня обивал пороги, вызволяя Матица из подвала. Большой младенец был настолько напуган и так оголодал, что дрожал как осиновый лист. Хотеец отвел его домой, накормил и только потом устроил ему головомойку.

— Матиц, больше ты никогда не будешь пить водку! — строго сказал он и стукнул костлявым кулаком по столу.

Матиц вздрогнул, но, подняв палец, словно перепуганный ребенок, повторил:

— Никогда не будешь пить водку…

— Даже если чуток попробуешь, карабинеры снова тебя посадят!

— Снова посадят… — повторил Матиц, не переставая дрожать.

— Правильно! — подтвердил Хотеец. — Потому смотри в оба! Водка не для тебя, ты еще ребенок! Пей молоко!

— Пей молоко… — повторил Матиц и поднял палец, чтобы запомнить наставление.

— И не смей никогда ходить к Катре! Никогда! — закричал Хотеец и опять стукнул кулаком по столу.

Матиц даже покачнулся от неожиданности и шире открыл свои мутные глаза.

— Никогда не смей к Катре… — испуганно повторил он. Вряд ли он помнил, что побывал у торговки, и все-таки поднял палец, чтобы запомнить и этот наказ.

— И чтобы вообще не прикасался ни к одной женщине! Даже так! — грозно сказал Хотеец и дотронулся указательным пальцем до руки Матица.

— Никогда даже так… — повторил Матиц, заморгал и поднял палец.

— Даже если ты пальцем ее тронешь, карабинеры тебя изобьют и посадят!

— Изобьют? — задрожал Матиц.

— И не только изобьют! Расстреляют!

— Расстреляют… — ужаснулся Матиц.

— Расстреляют! — подтвердил Хотеец. — Поэтому смотри, будь умницей. Пей молоко и строгай палку.

— Строгай палку, — повторил Матиц. Сунул руку в карман и охнул.

— Что такое? — спросил Хотеец.

— Ножа нет… — в отчаянии выдавил Матиц.

— Вот видишь, я же тебе говорил, что у тебя отберут нож!

Матиц только моргал и казался воплощенным несчастьем.

Хотеец пошел в кухню, вернулся со старым ножом и протянул его Матицу, который схватил его и начал разглядывать с неподдельной детской радостью. А Хотеец в это время задумчиво разглядывал великана: его огромные босые ступни с толстыми большими пальцами, торчавшими вверх будто два обточенных рога, его длинные ноги, крепко сбитое туловище, широкие плечи и крупную голову с мощным затылком.

— Ох, Матиц, Матиц! — вздохнул он и покачал головой. — Такой богатырь, а выбрал себе такую легкую работу! Тебе бы скалы переставлять…

— Скалы переставлять… — по привычке повторил Матиц, не отрываясь от ножа.

Хотеец обеими руками взял его за плечи, встряхнул, посмотрел в его большие мутные глаза и очень медленно и серьезно сказал:

— Знаешь что, Матиц, ты почаще захаживай на Доминов обрыв.

— На Доминов обрыв… — повторил Матиц и заморгал.

— И носи большие камни с отмели на дорогу.

— С отмели на дорогу…

— А вечером все камни сбрасывай в омут.

— Все камни в омут! — кивнул Матиц и с явным удовольствием поднял палец, чтобы запомнить этот наказ.

На следующий день он отправился к Доминову обрыву и сделал так, как велел Хотеец. Весь день он прилежно таскал тяжелые камни с отмели на дорогу, пробитую в скале в каких-то пятидесяти метрах над водой, а вечером с оглушительным криком «Хо-ооо-хой!» побросал все камни в омут.

Так Матиц выдержал последнее испытание, заслуживающее того, чтобы о нем вспомнить. Хотеец верил, что большой младенец будет спокойным и разумным, и тот и в самом деле был спокойным и разумным. К водке он больше не прикасался, зато за молоком охотился, как пьяница за рюмкой. Он неслышно пробирался в дома, и хозяйки частенько обнаруживали в молоке следы его табачной слюны. Вначале некоторые жаловались Хотейцу, но вскоре перестали, поскольку тот каждую поочередно выставлял со словами:

— Знаешь что, баба, если тебе жалко молока, хорошенько закрывай его!

К женщине Матиц никогда не притронулся, а торговку Катру избегал особенно старательно. Девушкам, любившим поболтать с великаном, пришлось долго уговаривать его, пока он вконец успокоился и стал беседовать с ними. Теперь они больше не дразнили его Катрой, а вместе с ним перебирали всех девушек и самую красивую называли его возлюбленной. Матиц ходил на нее смотреть, и, если девушка была неглупой, она дарила ему цветок. Когда она выходила замуж, Матиц не особенно огорчался: девушки тут же выбирали ему новую возлюбленную, и опять самую красивую. Со временем это настолько вошло в привычку, что в селе девушку, выраставшую в красавицу, не тратя лишних слов, называли «будущей возлюбленной Матица».

Итак, Матиц был спокоен и счастлив. Ходил из дома в дом, сидел на скалах и придорожных полянах, строгал свою палку и без устали болтал ногами, словно беспрестанно вдоль и поперек объезжал зеленую долину. Иногда он отправлялся к возлюбленной, и та давала ему цветок, а раз в неделю ходил на Доминов обрыв и перетаскивал тяжелые камни с отмели на дорогу, а потом сбрасывал их в омут.

Так прожил Хотейчев Матиц еще двадцать длинных лет до дня своей смерти.

III

Летнее утро уже разлилось по всей долине, когда Матиц проснулся на сеновале у Пленшкара. Спал он долго и спокойно. С удовольствием извлек из сена свое великанье тело и встал на ноги. Вышел на порог и потянулся, чтобы размять мускулы, которые — хотя и отдохнули — все еще ныли от таскания тяжелых камней. Хорошенько потянувшись, он развел руки, воскликнул: «Хо-ооо-ой!» — и выскочил на траву. Смахнул с носа попавшую каплю росы и полез под рубашку почесать спину, но, не дотянувшись рукой до того места, которое чесалось, подошел к яблоне, уперся пятками в землю и так сильно потер спину о шероховатый ствол яблони, что с дерева щедро посыпались на него капли росы. Это ему понравилось, он засмеялся и с благодарностью посмотрел вверх, на зеленые ветки. Моргая, некоторое время он глядел на них своими огромными влажными мутными глазами, потом еще почесался о ствол, и его опять осыпали капли обильной росы. Довольно усмехнувшись, вытер лицо и бросил взгляд на долину, чтобы определить время. Предрассветный туман рассеялся, небо было ясным. Крн пылал в лучах раннего солнца. Матиц снова довольно усмехнулся. Потом выпрямился и с поднятым пальцем строго повторил наказ Хотейца:

— «И каждое утро приводи себя в порядок! Понимаешь?» Понимаешь… — смиренно кивнул он и направился к реке. Пробрался сквозь густые заросли ольхи, забрел в воду. Остановился в нескольких шагах от берега и посмотрел на волнующуюся гладь воды. В ней он увидел неясное отражение своего лица, которое становилось то уже, то шире, словно слезы сменялись смехом, а смех слезами. Он улыбнулся, потому что никогда не плакал, наклонился и начал пригоршнями бросать воду себе в лицо. Хорошенько умывшись, он распрямился, поднял палец и сосредоточенно повторил свой вчерашний разговор с Темникарицей.

— «Завтра сходи к Лопутнику, пусть он тебя побреет», — строго произнес он слова Темникарицы. — К Лопутнику, пусть он тебя побреет, — повторил он, и чувство удовольствия охватило его при мысли о том, как приятно пощекочет его Лопутник твердой кисточкой для бритья. Но он тут же посерьезнел и строго продолжал:

— «И только потом пойдешь к Тилчке за подсолнухом». Потом к Тилчке за подсолнухом… — повторил он и в замешательстве посмотрел перед собой.

— «Есть будешь в Лазнах!»

— Есть в Лазнах…

— «А строгать на повороте к Лазнам!»

— На повороте к Лазнам…

Он с облегчением вздохнул, потому что представил свой будущий день, который был так же ясен, как небо над головой: там, наверху, ни облачка, здесь, внизу, — ни одной заботы до самого вечернего мрака, который от него еще за тридевять земель.

Матиц опять вытер мокрые усы и весело направился к противоположному берегу. Посреди реки он остановился, чтобы еще раз оглядеть долину, то есть издали взглянуть на мир. Это была давнишняя привычка, поскольку вода по его ощущению не являлась частью мира, который был твердым и неподвижным, вода была вне этого мира и далеко от него, так же, как небо; разница заключалась в том, что Матиц мог легко войти в воду, а в небо, где так беззаботно летали птицы, он подняться не мог. Поэтому он любил остановиться посреди реки, в текущей воде, и оттуда, издали, посмотреть на мир, на свою долину, которая напоминала великанью зеленую колыбель, прикрытую синим сводом прозрачного неба.

Вот и сейчас он неторопливо повернулся, огляделся вокруг и прислушался. Все было зеленым, умытым, спокойным и тихим. Птицы уже перестали петь, для них этот час был поздним, ниоткуда не доносилось ни единого голоса живого существа, только одинокий орел, начавший свой размашистый круг от Вранека и словно невидимой нитью привязанный к вершине скалы, изредка клекотал сердито и пронзительно. В этом конце долины всегда царила тишина, но сегодня она была настолько полной, что Матиц, вытянув шею, потянул носом воздух и прислушался, как животное, почувствовавшее опасность. И вздрогнул, как будто сама смерть прошмыгнула мимо.

Он постоял неподвижно, потом еще раз медленно повернулся и своим влажным, мутным взглядом окинул луга, склоны гор, их вершины и небо. Нигде не было ничего необычного. Солнце уже встало. Прикатилось из-за горы и лежало на Глубоком перевале, отдыхая перед тем, как подняться на небо. Молодой и резкий свет разделил долину на две половины: солнечную и теневую. Граница тени почти прямой чертой проходила по Модриянову лугу. Матиц перешел реку вброд, дошел до границы тени и зашагал по ней. Точнее, шел он по солнечной стороне, возле самой тени и покачивался, как будто шел по краю пропасти. Сильными босыми ногами он ступал по росистой траве, доходившей ему до колен, трава была такой густой, что приходилось наклоняться вперед, будто шел по воде. Трава созрела, и ее уже давно надо было скосить, но Модриян, который был на стороне врага, не мог найти косцов, потому что партизаны пригрозили: покосят всех огнем из автоматов, если кто покажется на лугу.

Матиц дошагал до Тихой лужи и вдруг услышал гудение самолета. Поднял голову — самолет уже прямо над ним. Он летел так низко, что Матиц со страху бросился на землю, от сильного порыва ветра взволновалась трава. Когда Матиц поднялся, самолета и след простыл. Может, это был призрак. Он почесал в затылке и снова вздрогнул, как будто смерть прошмыгнула мимо него.

И опять он стоял неподвижно до тех пор, пока не увидел партизан, спускавшихся по склону горы. Они перебежали через дорогу и прямиком к реке.

— Хо-ооо-хой! — радостно закричал Матиц и замахал обеими руками.

Однако партизаны не остановились, не засмеялись громко и весело, не помахали ему винтовками и не подождали, чтобы поговорить с ним о его палке и о его возлюбленной.

«Темникарица сказала им, что я испакостил молоко!» — осенило Матица. Он стоял как вкопанный и смотрел вслед партизанам, которые торопливо шагали по высокой траве, один за другим исчезая в серо-зеленом ивняке. Он услышал, как они зашлепали по воде, выходит, вошли в реку обутыми. У Матица отлегло от сердца, он понял, что Темникарица и в самом деле не сказала им про молоко, зато в следующее же мгновение он испугался, поняв, что теперь в село придут фашисты. Сникнув, он побрел вперед, потому что в его подсознании словно на камне был выбит приказ: он должен пойти к Лопутнику, к Тилчке, в Лазны, а потом к повороту дороги, где будет сидеть весь день.

Не доходя до села, Матиц встретил четырех крестьян, которые гнали коров и телят — каждый своих; гнали они их в соседнее село, находившееся на освобожденной территории, куда вражеская сволочь вряд ли сунется.

— Матиц, пойдем с нами! Помоги гнать скотину, — прохрипел Устинар, нелепо тянувший упиравшегося крупного теленка за веревку и за хвост.

— Я к Лопутнику иду, он меня побреет, — ответил Матиц.

— Смотри, как бы тебя фашисты не побрили. — сердито бросил Устинар, понимая, что уговаривать Матица все равно напрасный труд.

Матиц только заморгал своими огромными мутными глазами и зашагал дальше. Лопутника он застал перед домом. Веселый, любивший пошутить человек сегодня был мрачнее тучи. С презрением разглядывал он свою низкорослую супружницу, которая в неуверенности топталась на пороге, вытирала слезящиеся от дыма — он валил из кухни — глаза и причитала:

— Ты мне все-таки скажи, выпускать кур или оставить в курятнике?

— Дура! — обозлился Лопутник. — Ты их прирежь да опали, чтобы все было готово. Когда придут, тебе только спросить: «Каких желаете — вареных или жареных?»

— Ох, Лука, — в отчаянии вздохнула жена и воздела глаза к небу. — Неужели ты не можешь говорить серьезно? Ведь это не шутка. Ты мне скажи, выпустить их или оставить в курятнике?

Теперь Лопутник воздел к небу глаза, и не только глаза, но и руки, и воскликнул:

— Приди, святой дух! — А потом взорвался — Я же тебе говорю, выпусти! По крайней мере эти сволочи за ними побегают! А может, какая спрячется, чтоб куриное племя в хозяйстве не перевелось.

— Значит, ты считаешь — выпустить? — спросила жена, не двинувшись с места.

— Знаешь что, — Лопутник искоса посмотрел на свою половину, — ты спроси у них. Куры как-никак поумнее тебя, они сообразят, что лучше.

— Ох, Лука, тебе бы только дурака валять! — вздохнула Лопутница, покачала головой, дивясь легкомыслию мужа, и поковыляла за угол, к курам.

— Насчет дурака баба и впрямь в точку попала, — хмыкнул Лопутник, увидев Матица.

— В точку попала… — повторил Матиц и ухмыльнулся.

— Зато ты не попал! Сегодня мне не до дураков! — твердо сказал Лопутник и исчез в доме.

Матиц неслышно вошел за ним и застыл посреди горницы. Лопутник рылся в ящиках стола и на полках; собрал пачку бумаг, свернул их и засунул в старый сапог, который швырнул в кучу обуви, приготовленной для починки. Матиц по-прежнему стоял истуканом. Лопутник знал: он не сдвинется с места, пока его не побреют. Поэтому, еще раз осмотрев ящик стола и полки, Лопутник, не говоря ни слова, пихнул Матица на треножник и прикрыл засаленным фартуком, в котором чинил обувь. Прежде чем приступить к бритью, он заглянул в стенные часы и за все картины, висевшие на стенах. При этом был настолько озабоченным и углубленным в свои мысли, что Матиц лишь испуганно моргал огромными мутными глазами. В конце концов Лопутник перестал рыскать по комнате и взялся за кисточку. Однако не успел он и двух раз провести ею по куску мыла, как снова приложил палец ко лбу; схватив сапожный нож, подскочил к печи, отодвинул одну из плиток, которыми она была облицована, и заглянул, нет ли там чего. С облегчением вздохнул и вернулся к Матицу. Он долго намыливал его, покачивая головой, пожимая плечами и что-то бормоча.

— Эх, всякое может случиться! — вдруг сердито фыркнул он, словно споря с кем-то.

— Всякое может случиться… — как эхо повторил Матиц, от прикосновения кисточки совсем разомлевший.

— Всякое, всякое, — задумчиво подтвердил Лопутник. — Только тебе нечего беспокоиться, — махнул он рукой. А поскольку привычка шутить не оставила его и сейчас, добавил с горькой усмешкой: — Ну, если, скажем, с тобой что-нибудь случится, ты по крайней мере отправишься на небеса чисто выбритым.

— Я не отправлюсь на небеса, — тут же возразил Матиц.

— А куда? — усмехнулся Лопутник.

— К Кокошару, — ответил Матиц.

— К Кокошару? Зачем?

— За подсолнухом.

— За каким еще подсолнухом?

— Тилчка сказала, что даст мне подсолнух, — в замешательстве пояснил Матиц и принялся постукивать босыми пятками по полу.

— Тилчка? — выпрямился Лопутник и на мгновение задумался. — Знаешь что, Матиц, давай поспешим, чтобы ты застал Тилчку дома. И если она еще будет дома, ты ей скажешь, пусть сразу же уходит.

— Куда уходит? — вопрошающе заморгал Матиц.

— Ты только повтори: «Тилчка, Лопутник сказал: „Исчезни!“».

— «Тилчка, Лопутник сказал: „Исчезни!“» — повторил Матиц и поднял палец, чтобы хорошенько запомнить сказанное.

— Только не задерживайся в селе! — наказал Лопутник, выпроваживая уже побритого Матица из дома. — Иди прямо к Тилчке.

— Прямо к Тилчке! — повторил Матиц, поднял палец и быстро зашагал к селу.

Он перешел через мост, но почему-то сегодня на мосту не было ребятишек, которые обычно бежали за ним и спрашивали, с какого конца палка толстовата. Над дорогой сверкало яркое утреннее солнце. На повороте, неподалеку от усадьбы Устинара, ветер взметал пыль, отчего казалось, словно приближается ненастье. В селе было тихо и пусто. Только на широкой площади перед трактиром стояли Модриян и священник. Модриян снимал дорожную сумку с велосипеда священника — у того был велосипед с моторчиком, — а сам священник вылезал из своего серого плаща, как огромный черный жук из личинки.

— Куда это ты так торопишься, Матиц? — спросил священник и поднял короткую толстую руку, останавливая его.

Матиц остановился, но ничего не ответил. Модриян а он не любил, священника боялся, кроме того, несмотря на свое слабоумие, он замечал, что последнее время люди сторонятся обоих. Священник и Модриян переглянулись, как будто говоря, мол, и это «дитя божье» против нас. Тут в небе затрещало и загудело. Матиц поднял голову и посмотрел наверх: над дорогой пронесся огромный самолет, тот самый самолет с двумя парами крыльев, который утром промелькнул над Модрияновым лугом. Модриян и священник опять переглянулись и усмехнулись, Матиц же вздрогнул, будто мимо прошмыгнула смерть.

— Иди, Матиц, да пребудет с тобой господь! — сказал священник и взмахнул толстой рукой.

Матиц с облегчением вздохнул, торопливо завернул за угол и спустился к дому Жужельца. Жужельчевка, изо всех сил тащившая упрямого теленка из сумрачного хлева-развалюхи, обрадовалась его появлению.

— Матиц, помоги, — попросила она, с трудом переводя дыхание.

Матиц одним рывком вытащил теленка за порог.

— Ох, Матиц, возьми теленка с собой, — взмолилась измученная женщина. — А вечером, когда фашисты уйдут, пригонишь его обратно.

Матиц остановился, поморгал, потом медленно сказал:

— Я к Тилчке иду. За подсолнухом.

— Ох ты, горюшко-горе! — воскликнула Жужельчевка и запустила мозолистые руки в кудлатую гриву своих жестких медно-красных волос. — Вся сволочь валит в село — и белая, и черная, а ты направился за подсолнухом!..

— Темникарица сказала… — заморгал Матиц, оправдываясь.

— Ну конечно! — всплеснула руками отчаявшаяся женщина. Перекинув веревку через плечо, она потянула упрямого теленка к реке.

Матиц направился к Кокошаревым. Уже в саду он услышал сердитое карканье Кокошарицы, поэтому не решился войти в дом, спрятался за стогом и оттуда обозревал двор. Вскоре двери распахнулись и на пороге показалась Тилчка; она была в брюках, на ногах — тяжелые башмаки, на плече — скатанное одеяло, за спиной — рюкзак. Кокошарица тоже выскочила на порог и закричала угрожающе и вместе с тем просительно:

— Последний раз тебе говорю: останься!

— А я в последний раз тебе говорю: нет! — спокойно, но твердо ответила Тилчка и направилась к дороге мимо стога.

Кокошарица ринулась за нею. Услышав ее тяжелые шаги, Тилчка обернулась и выпрямилась, предостерегающе подняв руку, посмотрела на мать своими синими глазами. Кокошарица покачнулась, остановилась и застыла, не в силах оторвать ноги от земли. От злости, страха и удивления она широко открыла глаза, попыталась что-то сказать, однако дочь резким и повелительным движением руки остановила ее, и мать снова окаменела. Так они и стояли несколько томительных секунд. Потом Тилчка, не спуская глаз с матери, медленно опустила руку, медленно повернулась и торопливо, не оглядываясь, пошла по дороге.

Матиц тоже стоял неподвижно. Когда Тилчка поравнялась со стогом, он очнулся и вышел на дорогу. Тилчка вскрикнула и инстинктивно отшатнулась — и в тот же миг узнала великана.

— Матиц! — в испуге воскликнула она. — Что ты тут делаешь?

— Я за подсолнухом пришел, — протянул он и в замешательстве заморгал огромными мутными глазами.

— За подсолнухом? — удивилась Тилчка и сосредоточенно наморщила лоб. Потом улыбнулась. — Верно, — приветливо сказала она, — я обещала тебе подсолнух.

— Обещала… — повторил Матиц и поковырял пяткой землю.

— Дай мне нож! — попросила она. Подошла к палисаднику, где возле ограды росло несколько подсолнухов, срезала самый большой из них и заткнула Матицу за рубашку. Она разгладила еще мокрые от росы лепестки, и золотисто-желтый подсолнух, как настоящее солнце, вспыхнул на загорелой груди Матица. — Этот цветок я тебе дарю, — сказала она, поднялась на цыпочки и потрепала его по щеке. — Если ты его потеряешь, я рассержусь на тебя.

— Не потеряю… — пообещал Матиц — бог знает по каким непостижимым законам чувства, — отошел в сторону, чтобы не загораживать Тилчке дорогу.

Она улыбнулась ему, кивнула и пошла вперед. Сделав шага три, оглянулась, помахала рукой и сказала:

— Прощай, Матиц!..

Матица охватило странное ощущение — он слова не мог вымолвить, только голос Тилчки привел в движение его гигантское тело. Он вздохнул и зашагал вслед за ней. Голову он держал высоко поднятой, чтобы подбородком не задевать подсолнух, пылавший у него на груди; без слов поспешал он за Тилчкой, которая, словно серна, неслась по дороге. Его шагов она не слышала, зато услышала его тяжелое дыхание, поэтому оглянулась и спросила:

— А ты куда идешь?

— В Лазны… — протянул он.

— Ага! Тебя там накормят?

— Накормят…

— Ага! — кивнула она и свернула с дороги. Росистая отава с шумом ударялась о босые ноги Матица.

В Лазнах они остановились.

— Ну, Матиц, теперь в самом деле прощай! — сказала Тилчка и пожала ему руку.

Матиц не ответил на пожатие, он испуганно заморгал, спрятал руки за спину и даже попятился от нее.

— Ох ты, горюшко горькое, — засмеялась Тилчка. — Ведь это не ты ко мне притронешься, а я к тебе!

— Я к тебе, — удивленно повторил он, облегченно вздохнул и протянул руку.

— Вот! — сказала Тилчка и еще раз пожала ее.

Матиц стоял с протянутой рукой и не двигаясь смотрел, как Тилчка поднималась в гору. Внезапно его охватил озноб. Широко открыв глаза и рот, он лихорадочно глотал воздух. Это длилось довольно долго, наконец он позвал.

— Тилчка!..

В его голосе явственно звучал страх, и Тилчка сразу оглянулась.

— Что случилось, Матиц? — встревоженно спросила она.

Матиц выпрямился, поднял палец и очень медленно выдавил из себя:

— Тилчка, Лопутник сказал: «Исчезни!»

Она наморщила лоб и серьезно спросила:

— Когда он это сказал?

— Сегодня утром.

— Ага! — кивнула она и задумалась.

— Ты сердишься?.. — спросил Матиц и испуганно заморгал.

— А почему я должна сердиться? — удивилась Тилчка.

— За то, что я забыл про Лопутника… — полным раскаяния голосом пояснил Матиц и опустил только глаза, из-за подсолнуха он не мог опустить головы.

— О, Матиц, Матиц, — засмеялась Тилчка. — Ведь ты же видишь, что я ухожу! Видишь? — спросила она и хлопнула рукой по одеялу, а затем по рюкзаку.

— Видишь… — выдохнул Матиц и кивнул.

— Вот и скажи Лопутнику, что я ушла.

— Ушла, — повторил Матиц.

— И если вернусь, то вернусь с партизанами.

— С партизанами… — выпрямился Матиц и поморгал своими огромными мутными глазами.

— Правильно, а теперь еще раз: прощай! Нет, не прощай, а до свидания, — сказала она решительно и помахала ему рукой.

Матиц стоял неподвижно и смотрел ей вслед, пока Лазнар не толкнул его в спину и не заорал сердито:

— С дороги, колода!

Матиц только теперь увидел, что вокруг царит страшная суматоха. Обитатели усадьбы тащили куда-то мешки и корзины, чаны и кадки и при этом переругивались друг с другом. Матиц всем мешал, поэтому он сел за каменный стол под навесом, увитым виноградом.

Там он и сидел, прямой, с горящим на груди подсолнухом, похожий на вождя племени, свысока наблюдающего за стараниями подданных. Когда суета немного улеглась, из дома вышли Лазнарица и служанка. У Лазнарицы в руках была кропильница и оливковая ветка, у служанки — старая сковорода с длинной ручкой, в которой на раскаленных углях тлели листья оливы. Они двинулись по проселку в сторону дороги, кадили и кропили святой водой путь окрест себя.

Лазнар вышел из хлева и остановился как вкопанный. Сорвав с головы шляпу, со злостью бросил ее на землю и заорал во весь голос:

— Дура баба, ты что, с ума сходишь?

Лазарнице было неловко, что муж застал ее за таким занятием, поскольку она старательно скрывала от него свою набожность.

— Ох, Томаж, а ты отвернись! — сказала она, не глядя на него. — Хочу покадить и покропить вокруг, чтобы дьяволы к нам не явились!

— Дура! — презрительно рявкнул Лазнар, известный своим свободомыслием. — Сам папа римский и покадил, и покропил их именно для того, чтобы они явились. Если мне не веришь, сходи к священнику, попроси его покадить. Думаешь, он согласится?!

Лазнарица смотрела на него во все глаза и медленно качала головой.

— Ну! — развел руками Лазнар. Подобрал шляпу, стукнул ею о колено, стряхивая пыль, и задумчиво сказал — У бери-ка свое барахло. Покадишь после их ухода, если они сами не покадят…

— Как это сами покадят? — удивленно спросила жена.

— Как? Как в Рупах!..

— Иисусе! — ужаснулась Лазнарица и посмотрела на противоположный склон, где на просторном зеленом уступе торчали закопченные стены Рупаровой усадьбы.

— Оставь Иисуса в покое, лучше дай человеку поесть! — резко сказал Лазнар и показал на Матица, который все еще сидел за каменным столом и удивленно моргал огромными мутными глазами.

Женщины скрылись в доме. Вскоре служанка вернулась с большой миской поленты и поставила ее перед Матицем.

— Ого! — удивилась она и уперла руки в боки. — Матиц, вот это цветок!

Матиц с гордостью усмехнулся и принялся за еду. Есть ему, однако, было очень неудобно — из-за подсолнуха он не мог наклониться к миске.

— Матиц, так дело не пойдет! — засмеялась служанка и вытянула подсолнух из-под рубашки.

— Мне Тилчка дала… — испуганно захрипел Матиц и протянул руку за подсолнухом.

— Да не съем я его! — сказала служанка и положила подсолнух на стол. — Когда поешь, позови меня, я снова положу его на место.

Матиц умял поленту и сам засунул подсолнух за рубашку.

— Куда теперь пойдешь? — спросил Лазнар, который беспокойно крутился возле дома.

— Буду сидеть на повороте, — сказал Матиц и указал рукой на дорогу, извивавшуюся по склону.

— Ага! — безучастно пробормотал Лазнар. — На нашем повороте, — повторил он и вдруг заинтересовался этой мыслью. — Правильно, правильно, — кивнул он. — Ты сиди, Матиц, сиди! Весь день сиди!.. И если они придут… если придут… ну, если придут… я хочу сказать, ты тоже приди, если захочешь пить, напьешься молока…

— Напьешься молока… — повторил Матиц и пошел прочь, высоко держа голову. У первого же куста он срезал ореховую палку и направился к повороту. Там он вскарабкался на стену, на тот самый камень, на котором уже столько раз сидел. Спустил ноги, ободрал ножом палку, вытащил из кармана кусок стекла и начал строгать. Строгал, бил пятками по стене и иногда бросал взгляд на долину. Видел красные крыши, голубоватый дым, который клубился над трубами, видел реку, широким водопадом шумно перекатывавшуюся через плотину и мирно разливавшуюся по ровной глади под мостом. В деревне стояла тишина, какой еще никогда не было. Не слышно было человеческого голоса, только иногда лаял пес или кукарекал петух.

Солнце поднималось все выше: Матиц строгал и строгал, быстрее и быстрее колотил ногами, как будто хотел сдвинуть стену с места и уплыть на ней в долину. Он рассматривал свою палку, пытаясь определить, с какого конца она все еще толстовата, сморкался, чесал в своей густой гриве. И при каждом его движении солнечные лучи отражались от стеклышка, зажатого в руке, и казались молниями.

Сострогав первую палку до сердцевины, он отбросил ее в сторону, подошел к кусту и отрезал новую. И тут он услышал гудение. Посмотрел на небо, но там не было ничего, кроме ясной синевы. Посмотрел на белую дорогу, которая выходила из села. Увидел три грузовика, медленно выползавшие из-за Хлиповой усадьбы, словно бы прямо из Хлипового хлева.

— Едут! — всполошился Матиц и вскочил на стену. В этот момент, так же неожиданно, как утром на лугу и позже перед трактиром Модрияна, загудел уже знакомый ему самолет с двумя парами крыльев. Он летел совсем низко, и Матиц отчетливо увидел сидящих в нем двух человек. Он хотел броситься на землю, но не бросился, а, наоборот, бог весть почему — может, из-за подсолнуха, — еще больше выпрямился. Самолет был совсем рядом с ним и уже начал удаляться от него — и Матиц вздрогнул, как будто смерть прошмыгнула мимо… Но она не прошмыгнула. Матиц ясно видел, как из самолета вырвался огонь, и в ту же секунду незнакомый вихрь налетел на него и столкнул со стены.

Когда Матиц пришел в себя и открыл глаза, он увидел, что вокруг него все желтое. Он удивленно заморгал, и прошло немало времени, прежде чем он понял, что лежит навзничь среди зрелой пшеницы на поле Лазнара. Он не вспомнил и даже не задал себе вопроса, как он оказался здесь, просто попытался встать. А сделав эту попытку, вскрикнул и остался лежать неподвижно — резкая боль полоснула все тело. Он заморгал, положил руку на грудь, потом начал ощупывать себя. Добравшись до живота, почувствовал влагу — и в тот же миг вся боль собралась именно там и обожгла его, словно на него высыпали котел горящих углей.

Матиц вспомнил огонь, вырвавшийся из самолета, и вздрогнул, словно смерть прошмыгнула мимо.

«Подстрелили…» — осенило его. Он открыл глаза, уперся локтями в землю, приподнял голову и посмотрел: в животе у него зияла огромная, почти в две пяди шириной, рана. Он затрясся, но не испугался.

— Кожа всегда сама зарастет… — пробормотал он, как частенько бормотал в своей жизни. Обеими руками он крепко обхватил живот, повернулся на бок и с усилием поднялся на колени. И тут он увидел лежащий рядом подсолнух.

«Если ты его потеряешь, я рассержусь»… — услышал он голос Тилчки. На коленях дополз до подсолнуха, подобрал его и сунул за рубашку. Потом поднял наполовину обструганную палку и зажал ее под мышкой. А теперь — на ноги! Глубоко вздохнул, стиснул зубы и рывком рванулся вверх. Вскрикнул, и закачался, и все-таки удержался на ногах. Медленно вышел с поля и прислонился к стволу старой груши.

Солнце уже заходило. Оно лежало на Марновом перевале и было каким-то раздувшимся, усталым и, пожалуй, даже кровавым. Матицу это показалось очень странным, и он долго моргал, глядя на солнце. Потом его мутный взгляд заскользил по склону. Остановился на доме Лопутника, которого больше не было: над обгоревшими стенами лениво поднимался беловатый дым. Матиц снова удивленно заморгал, но, сколько ни моргал, видел перед собой только четыре голые стены, к тому же невероятно низкие и узкие, сиротские. Матиц не вспомнил ни Лопутника, ни его жену, он вспомнил только кисточку для бритья.

— Кто же меня теперь строгать будет? — забеспокоился он. На этот вопрос он не нашел ответа, потому что ему помешал поросячий визг. Блуждающим взглядом он осмотрел деревню, взгляд задержался на доме Модрияна. Возле дома стояли те три грузовика, которые выползли из-за Хлиловой усадьбы. В одном были солдаты, они кричали и пили прямо из бутылок, во втором — телята и поросята, третий грузовик тоже был с солдатами, среди них Матиц увидел Лопутника, Лазнара, Руди Облазара и Жужельчевку, которая, запустив руки в свою медно-красную гриву, раскачивалась из стороны в сторону. Матиц пошире раскрыл глаза, возможно, собираясь задать себе вопрос, когда же они успели его обогнать, но не успел — автомобили дрогнули и поехали. Удивленным взглядом он следил за ними, пока те не исчезли за Хлиповой усадьбой.

Село снова ожило. Люди вышли на дорогу, ходили от дома к дому. Матиц пошевелился.

«К Хотейцу»… — осенило его. Он должен добраться до Хотейца, показать ему рану — ведь ничего подобного с ним не случалось. И на его лице, покрытом холодным потом страданий, появилось что-то похожее на горделивую улыбку. Он стиснул зубы, крепче обхватил живот руками, словно в люльку уложил, и начал очень медленно спускаться в долину. Первые шаги были очень мучительными, хотя изумление и гордость брали верх над болью.

Никогда еще дорога не была такой длинной; все-таки он пришел в деревню — и с ним пришло молчание. Он шел посередине дороги — как-никак с ним случилось нечто такое, что он должен идти посередине дороги. Шел медленно, выпрямившись. Широкими ступнями неслышно ступая по пыли, словно по муке. Под мышкой он сжимал палку, на груди горел подсолнух, горел, хотя уже и поникший. Пот ручьями стекал со лба, влажные глаза широко раскрыты, под обвислыми усами таилась странная улыбка, неподвижная, словно застывшая.

За Матицем на почтительном расстоянии молча шли ребятишки, потом — женщины, присоединились и мужчины, тоже в молчании. Никто не произносил ни звука, казалось, люди боялись, что первое же громкое слово свалит Матица на землю.

Хотеец стоял на пороге. В вечернем солнце приближающаяся толпа казалась ему скопищем черных теней.

Матиц остановился в двух шагах от него и молча уставился своими огромными мутными глазами. За его спиной полукругом выстроились ребятишки, женщины и мужчины. Все молчали. Именно это молчание и насторожило Хотейца.

— Матиц! — воскликнул он в полной тишине, бросился к нему и обхватил обеими руками, опасаясь, что Матиц вот-вот рухнет. Взглядом приказал мужчинам, чтобы те подошли и помогли ему отвести Матица в горницу.

— Ему на ровном нужно лежать, на ровном, — сказал Хотеец.

Мужчины сдвинули два стола, осторожно подняли Матица и положили навзничь. Хотеец взял с лежанки темно-красную подушку и подложил ему под голову.

— Что случилось, Матиц? — спросил он.

— Подстрелили… — выдохнул Матиц.

— Где?

— На повороте в Лазны…

— Как?

— С воздуха… Роплан… — объяснил Матиц и заморгал.

Мужики переглянулись и закивали головами. Потом подошли поближе и склонились над ним.

— Да ведь еще немного, и его бы напополам разрезало, — прошептал Устинар и покачал головой.

— Разрезало… — повторил Матиц. И, несмотря на боль, на губах у него снова заиграла легкая горделивая улыбка.

Мужчины отступили, мол, здесь ничем не поможешь.

Матиц пристально посмотрел на Хотейца и спокойно произнес:

— Кожа всегда зарастает…

— Всегда, Матиц, всегда, — подтвердил Хотеец и положил костлявую руку на его влажный лоб.

— Всегда, — забормотали мужики и пониже надвинули на глаза шляпы, все еще пятясь.

— Кожа не рубашка, — продолжал Матиц.

— Да, не рубашка, — поддакнул Хотеец.

— И не штаны…

— И не штаны!

— Кожа всегда годится…

— Всегда годится, всегда! — кивал Хотеец, костлявой рукой вытирая ему лоб.

Матиц усмехнулся, мол, мы-то с тобой знаем что к чему. И тут по всему его телу пробежала дрожь, он закрыл глаза и пронзительно застонал.

— Дайте ему водки, — посоветовал Робар.

— Водки? — захрипел Матиц, вдруг приподнялся на локтях и с ужасом посмотрел на Хотейца. Как же так? Ведь тот говорил, что ему ни в коем случае нельзя пить водку.

— Ну-ну, Матиц! — успокоил его Хотеец, снова укладывая голову на подушку. — Теперь тебе можно пить водку. Теперь ты уже старый. Теперь ты умный. А водка хорошо помогает при больших ранах.

— При больших ранах… — повторил Матиц. Ужас пропал из его глаз, но все-таки он с недоверием следил за Хотейцем, наливавшим ему водку.

— Так, — сказал Хотеец. — Опрокинем по стаканчику.

Матиц не смог взять стакан, и Хотеец левой рукой придержал его обвислые усы, а правой влил в рот водку. В горле у Матица заклокотало, он закашлялся и схватился рукой за шею. Потом дернулся и приподнялся на локтях. Посмотрел на свою грудь, шире раскрыл глаза и отчаянно застонал:

— Потерял…

— Что потерял? — спросил Хотеец.

— Подсолнух… Тилчка рассердится… — выдохнул Матиц и испуганно заморгал своими огромными влажными глазами.

Хотеец вопросительно посмотрел на окружающих. Женщины тут же нашли подсолнух, расправили лепестки и положили на подушку рядом с головой Матица. Матиц успокоился и закрыл глаза.

Дом заполнился людьми. Мужики стояли в горнице, женщины толпились в кухне и сенях, отовсюду выглядывали ребятишки. Все молчали. Внезапно из кухни раздался визгливый голос Модрияна:

— Люди божьи, давайте позовем священника, священника позовем!..

Эти слова, будто раскаленные иглы, укололи Хотейца. Он порывисто выпрямил свое восьмидесятилетнее тело и опять шагнул на порог кухни.

— Это ты? — удивился он, пронзая Модрияна своими серыми глазами. — А я думал, ты убрался.

— Убрался? — удивленно переспросил Модриян.

— Вот именно, и если ты не убрался из села, то сию минуту уберешься из моего дома! — прошипел Хотеец и костлявой рукой указал на дверь.

— Е-е-ернеюшка! Не о политике речь, о душе!

— Правильно. А ты даже души покупаешь и продаешь!..

— Е-е-ернеюшка, смерть это тебе не торговля!

— Да! — подтвердил Хотеец. — Поэтому убирайся отсюда! — Поднял костлявый палец и прошипел — Вон!

Модриян исчез, зато запричитала Темникарица:

— Это я виновата!.. Я послала его в село!..

— Перестань, Анца! — приказал ей Хотеец приглушенным голосом. — Разве ты знала, что сегодня заявится эта дьявольская сволочь!

— Нет, не знала…

— Выходит, так ему было на роду написано, — заключил Хотеец и повернулся, собираясь войти в горницу. И тут подала голос Катра, та самая торговка, теперь уже семидесятилетняя старуха.

— Он что, умрет он? — заныла она, вытаращив свои слезящиеся глаза.

Хотеец обернулся, а Катра, заливаясь слезами, упала на колени, сложила руки и плачущим голосом принялась молиться:

— Отче наш, иже еси на небеси…

— Уведите ее, — тихо и строго приказал Хотеец и закрыл за собой двери кухни.

Матиц забеспокоился. Он приподнялся на локтях и с ужасом смотрел на дверь кухни. Крестьяне силой удерживали его. Хотейцу удалось его успокоить. Он положил руку на лоб и осторожно уложил Матица на подушку. Матиц закрыл глаза, затем снова приподнялся и простонал:

— Пить…

— Ox, — приглушенно вздохнула Усадарица и схватилась за голову. — Молоко! — шепнула она и повернулась к двери. Женщины зашушукались. Началась сутолока, беготня, и, хотя мужчины решительно возражали, вскоре почти у каждой женщины был в руках горшок с молоком. И Матиц пил.

— Хватит, Матиц! — уговаривал Хотеец, пытаясь уложить его голову на подушку. — Отдыхай… С такой раной надо отдыхать…

— Отдыхать… — повторил Матиц и посмотрел на Хотейца влажными глазами.

— Отдыхать и спать… Спать, чтобы кожа могла спокойно зарасти.

— Спокойно зарасти… — повторил Матиц и закрыл глаза. Он долго лежал неподвижно, только тяжело дышал. Потом его охватила такая лихорадка, даже стол закачался.

— Дайте ему еще водки! — посоветовал Робар.

И ему дали водки. Мужчины наперебой предлагали бутылки Хотейцу.

С наступлением ночи Матиц немного успокоился, дыхание стало ровным. Хотеец подошел к мужикам, прошептал:

— Спит…

— Думаешь, он в самом деле уснет? — спросил старый Реец.

Хотеец кивнул.

— Нет чтоб поторопиться! — вздохнул Вогрич.

— Кому? — удивленно спросил Чарго, который никогда ничего не мог понять сразу.

— Кому? — презрительно окинул его взглядом Устинар. — Смерти, конечно.

— Аааа… — протянул Чарго.

— Она уже здесь, — заметил Хотеец. — Только дело у нее нелегкое: Матиц не трава. Матиц — дуб. А чтобы дуб косою скосить…

Мужчины покивали задумчиво и посмотрели на гигантское тело Матица. В горнице воцарилось молчание. Молчание нарушил звон колокольчика. В сенях послышались шаги, звон колокольчика стал отчетливым и повелительным. Над головами женщин показалась длинная рука причетника с колокольчиком, за ней — голова Модрияна и голова священника. Женщины расступились, и на пороге все увидели коренастую фигуру священника в белом облачении.

Хотеец подошел к Матицу, положив левую руку ему на лоб, он с такой силой выбросил правую навстречу священнику, что тот вздрогнул и отшатнулся. Переведя дыхание, он открыл рот, словно желая что-то сказать, но Хотеец не позволил: он гневно и повелительно указал на дверь и сделал это так резко, что кости в локте захрустели. Священник кинул взгляд на Модрияна, повернулся и незаметно исчез в темных сенях.

Это последнее испытание Матица прошло для него незамеченным. Лихорадка не отпускала его всю ночь. К утру Матиц успокоился. Дыхание его ослабевало. Наконец он глубоко вздохнул, могучая грудь его поднялась, расширилась. И выдохнул, усы над почерневшими губами дрогнули — он затих.

Хотеец зажег спичку и трясущейся костлявой рукой поднес огонь к губам Матица. Пламя не погасло, тишина стояла такая, что было слышно, как зашипели опаленные волоски усов.

— Кончился, — громко произнес Хотеец и вздрогнул. Вслед за ним вздрогнули все — как будто смерть, сделавшая свое дело, прошмыгнула мимо них в сени. Какое-то время люди стояли неподвижно, молча, потом зашевелились и начали разговаривать — вначале тихо, затем все громче и громче.

Загрузка...