СМЕРТЬ ВСЕЛЕННОЙ

I. МАЛЕНЬКИЙ УБИЙЦА

«ЧЕРНАЯ» НОВЕЛЛА: ДАЛЬ, БРЭДБЕРИ И МИСТЕР ОЛДИСС




Три автора, представленные в данном разделе сборника, встретились под одной обложкой отнюдь не случайно. Причина этому — отчасти прихоть составителя, отчасти — шокирующая обывателя эстетика, которую исповедовали они в своем творчестве. Внимательный читатель, знакомый с переводами Брэдбери на русский, наверняка отметит близость (образов, сюжетов) «некоронованного короля научной фантастики»[1] и «записного, прямо-таки стандартного сюрреалиста».[2] А три рассказа Олдисса, явно выпадающие из контекста «новой волны» НФ, — только дань мастера одному из модных в современной западной прозе жанров: жанру психологической «черной» новеллы.

Наиболее яркий представитель этого направления — Роальд Даль.

Даль, англичанин норвежского происхождения, родился в Южном Уэльсе в 1916 году. Во вторую мировую войну был военным летчиком и получил тяжелое ранение. В 1945 году опубликовал первый сборник своих рассказов, сюжеты которых подсказала ему война и служба в ВВС. Но широкую известность в США и международное признание принесли ему рассказы, впоследствии включенные в сборники «Тот, кто похож на тебя» (1953) и «Поцелуй, поцелуй» (1959). Однако несмотря на благожелательные отзывы критики и успех у читателей, Даль пишет не много, и, в основном, рассказы.

Сейчас опубликовано немногим более десятка книг, часть из них — детские сказки, которые пользуются, судя по всему, большой популярностью.[3]

Мрачные, мастерски написанные его рассказы читаются с неослабевающим интересом и (да простят меня читатели за полемику с виднейшим знатоком зарубежной прозы!) ничего не имеют общего с сюрреализмом, как бы не были широки рамки этого направления Правда, иногда автор (тут надо отдать Далю должное) вызывает дрожь и заставляет читателя балансировать на грани реального и сверхъестественного, а иногда не может удержаться от искушения не объяснить, что же все-таки имеется в виду. Частенько он завернет сюжет так, что конец покажется фантастически неправдоподобным, но, как ни странно, — совершенно логичным.

«Черная новелла» это синтез двух популярных в американской литературе жанров: классического «крутого детектива» (Д.Хэммет, Р.Чандлер и др.) и литературы ужасов (Э.По, А.Бирс, А.Хичкок).

Думаю, нет нужды представлять читателю Рэя Брэдбери (род. в 1920 г.) Хочется только отметить: советская критика почему-то не любит вспоминать, что многие из ранних (не опубликованных у нас) рассказов «некоронованного короля» (сборники «Карнавал Тьмы», «Октябрь на дворе», «Маленький убийца») — это ужасы, впрочем, как и роман «Чую, Зло грядет» (1962), тоже обойденный вниманием советских издательств. Не побоюсь сказать, что некоторые из его рассказов начисто опровергают миф о «добреньком» и «человеколюбивом» Брэдбери, когда-то усиленно навязываемый русскому читателю.[4] Надеюсь, что рассказы, публикуемые в настоящем сборнике, хоть в какой-то мере (пусть незначительной) исправят недочеты предыдущих наших изданий.

Нельзя, конечно, забывать, что Брэдбери прежде всего фантаст, и поэтому его рассказы почти всегда основаны на фантастических допущениях, Даль же — наоборот: создает полное подобие реальной жизни. Но тематика некоторых рассказов у обоих авторов позволяет говорить о своеобразном взаимодополнении. Скажем, на примере этого сборника: «Маленький убийца» — «Генезис и катастрофа», «Озеро» — «Желание», «Свинья» — «Попрыгунчик в шкатулке». Таких примеров можно привести немало.

Да, Рэй Брэдбери близок Роальду Далю: они современники, оба предпочитают «малые» формы и оба осмелились поднять руку на стереотипы морали, эстетики и т. д. Основное их различие (об этом не упомянуть нельзя) — язык. Сухой, жесткий — у Даля (видимо, влияние «крутого» детектива здесь сыграло основную роль), и образный, красочный — у Брэдбери (наследство Э.По и других романтиков).

Брайан Олдисс родился в Норфолке в 1925 году. Во время второй мировой войны служил в Британской армии на Дальнем Востоке Потом работал продавцом в книжном магазине, редактором газеты, писал статьи о кино и стихи. Свой первый роман «Беспосадочный полет» опубликовал в 1958 году. В 1968-ом он был признан Британской ассоциацией любителей фантастики самым популярным в Великобритании автором, а в 1970-ом — лучшим в мире фантастом. На сегодняшний день он — автор свыше тридцати пяти книг художественной прозы, нескольких книг по истории фантастики и составитель двух десятков антологий (половина из них — вместе с Гарри Гаррисоном, его близким другом). Кроме произведений в жанре научной и сказочной фантастики написал несколько реалистических романов, имевших большой успех.[5]

В жанр «черной» новеллы Олдисс принес мягкость классического английского языка, английский юмор и даже отчасти… поток сознания. Правда, рассказы Олдисса назвать захватывающими можно лишь с большой натяжкой, но другие их достоинства с избытком компенсируют этот «недостаток». Например, в рассказе «Неразделенное хобби» внутренний мир героя (а вернее, антигероя) выписан настолько тщательно, что подобная «история болезни» вызовет уважение у любого психоаналитика. Скрытую пародию на «черную» новеллу (хотя рассказ от этого не перестал быть «черной» новеллой) и насмешку над расхожими штампами масс-культуры читатель без труда распознает в «Удовольствии для двоих». А «Наслаждаясь ролью» — мастерски описанная история любовного треугольника, замаскированная под ту же «черную» новеллу. Так всего лишь тремя короткими рассказами Олдисс с блеском продемонстрировал свое умение писать, умение пародировать (не греша при этом наивностью) и умение обмануть не в меру доверчивого читателя. Остается только добавить, что все три новеллы взяты из сборника «Слюнное дерево», где, случайно или намеренно, они напечатаны подряд — «одной обоймой».

В.РЕЛИКТОВ




РОАЛЬД ДАЛЬ

ЗАКЛАНИЕ

В комнате тепло и чисто, задернуты занавески, горят две настольные лампы — одна рядом с ней, на столике, вторая напротив, около пустого стула. На буфете, за ее спиной — два высоких стакана, содовая, виски, кубики льда в термосе. Все готово.

Мэри Мэлони ждет с работы мужа.

Время от времени она посматривает на часы, не от волнения, нет, просто, чтобы порадоваться тому, что с каждой минутой тает время томительного ожидания. Сама поза, когда она склоняется над рукоделием, говорит о царящем в ее душе спокойствии. Ее кожа — Мэри сейчас на шестом месяце беременности — приобрела удивительную прозрачность, рот стал мягче, и глаза кажутся больше и темнее, чем прежде.

Когда на часах было без десяти пять, она насторожилась, и несколькими минутами позже, как обычно в это время, до нее донесся шум остановившейся перед домом машины. Под окнами раздались шаги, и, спустя мгновение, щелкнул замок. Она отложила шитье, встала и приготовилась поцеловать мужа, когда он войдет.

— Привет, дорогой.

— Привет.

Она взяла его пальто, повесила в шкаф, потом подошла к буфету, чтобы приготовить виски: порцию покрепче — для него, послабее — для себя, и вскоре вернулась к прерванному занятию. Он сидел напротив со стаканом в руках и вертел его — ударяясь о стекло, звякали кубики льда.

Для нее это были самые счастливые часы. Мэри знала, что муж не особенно разговорчив, пока не выпьет, и, со своей стороны, была рада просто сидеть с ним рядом после долгих часов тоскливого одиночества. Она наслаждалась присутствием этого человека и чувствовала — так загорающий чувствует солнце — исходящее от него обволакивающее тепло. Она любила смотреть, как он, слегка развалившись, сидит на стуле, как входит в дом, как медленно, широкими шагами ходит по комнатам. Она любила сосредоточенный и немного отстраненный взгляд, смешную форму его рта, и особенно то, как он, чтобы скрыть усталость, молчаливо сидит и пьет, пока не успокоится.

— Устал, дорогой?

— Да. Устал.

После этих слов он повел себя несколько неожиданно: взял стакан и одним глотком осушил его, хотя виски там было больше чем наполовину. Она не смотрела на него в тот момент, но по дребезжанию льда в пустом стакане догадалась. На миг он застыл, подавшись вперед, затем поднялся со стула и медленно направился к буфету.

— Подожди, я сделаю! — предложила она, вскакивая.

— Сядь, — последовал ответ.

Когда он вернулся, Мэри заметила по темно-желтому цвету жидкости в стакане, что виски почти без содовой.

— Милый, тебе принести тапочки?

— Нет.

Она сидела и смотрела, как он пьет.

— Я думаю, что это возмутительно, — произнесла она немного погодя, — когда полицейскому в столь высоком чине, как у тебя, приходится весь день быть на ногах.

Он не ответил, и она, склонив голову, вновь взялась за шитье. Каждый раз, когда он подносил ко рту стакан, раздавалось звяканье кубиков льда.

— Милый, может быть, ты хочешь немного сыра? Ведь сегодня четверг, и я не готовила ужин.

— Нет.

— Если ты слишком устал, чтобы идти куда-нибудь, — продолжала она, — еще не поздно что-нибудь приготовить. В холодильнике полно мяса и всего остального, и ты можешь замечательно поужинать дома, даже не вставая со стула.

Она ждала ответа, хотя бы улыбки или кивка, и, не дождавшись, сказала:

— Ну, ты как хочешь, а я принесу тебе сыра и печенья.

— Я ничего не хочу.

Мэри Мэлони беспокойно заерзала на стуле, пристально всматриваясь в лицо мужа.

— Но ты же должен поужинать. Я сделаю все очень быстро. Я могу приготовить баранину или свинину. Все, что хочешь. У нас полный холодильник.

— Не надо. Оставь это, — ответил он.

— Но, дорогой, ты должен поесть! Я сделаю, а ты — как хочешь. Она отложила шитье и встала.

— Сядь, — сказал он. — Подожди минуту, сядь. Эти слова напугали ее.

— Садись.

Она тихо опустилась на стул, глядя на мужа большими непонимающими глазами. Он все выпил и сидел, уставившись в пустой стакан.

— Послушай, — произнес он, — я должен тебе кое-что сказать.

— Что, милый? Что случилось?

Он замер, опустив голову. Свет лампы падал на верхнюю часть его лица, оставляя подбородок и рот в тени. Она заметила, что у него дрожит уголок левого глаза.

— Боюсь, что это будет несколько неожиданно для тебя, — начал он. — но я долго думал и решил, что лучше всего сказать тебе сразу. Я надеюсь, что ты не будешь сильно винить меня.

Весь монолог занял немного времени: четыре-пять минут самое большое, — все это время она сидела и глазами, полными ужаса, смотрела, как с каждым произнесенным словом он уходит от нее все дальше и дальше.

— Ну вот, кажется, и все, — закончил он. — Я понимаю, что выбрал время, совсем неподходящее для этого разговора, но другого выхода просто не было. Конечно, я буду помогать деньгами и навещать тебя. Но я не хотел бы скандала и надеюсь, что его не будет. Это могло бы сказаться на моей дальнейшей службе.

Первая ее мысль была — не верить услышанному. Отвергнуть все. Ей даже пришло в голову, что он, возможно, не произнес и слова, и весь разговор — плод ее фантазии. Может быть, если она вернется к своим домашним делам, делая вид, что ничего не произошло, и будто бы не было этих страшных слов, то все именно так и будет?

Ей удалось прошептать:

— Я пойду приготовлю ужин.

На этот раз он не стал ее удерживать.

Она не чувствовала ног. Она не чувствовала ничего — только тошноту и легкую слабость. Словно лунатик — вниз по лестнице, потом — выключатель, холод, рука в морозилке хватает первое, что попадается. Она смотрит и не видит. Что-то завернутое в бумагу. Она разворачивает и снова смотрит.

Баранья нога.

Отлично. На ужин будет баранина. Ухватив ногу руками за выпирающую кость, она понесла ее наверх. В гостиной она остановилась — у окна, спиной к ней, стоял Патрик.

— Ради Бога, не надо ужина. Я ухожу. — Он даже не обернулся, услышав ее шаги.

Мэри Мэлони тихо подошла к своему мужу, не раздумывая и секунды, взмахнула большой замороженной бараньей ногой и опустила, что было мочи, на его голову.

Все равно, что стальной дубиной ударила.

Она отступила в ожидании. Странно: он еще секунд пять стоял, слабо покачиваясь, прежде чем рухнуть на ковер.

Опрокинулся столик, и грохот вывел Мэри из оцепенения. Все еще крепко сжимая дурацкий кусок мяса, чувствуя в себе спокойствие и удивление, она склонилась над телом.

— Недурно, — сказала она. — Я убила его.

Просто удивительно, как быстро она пришла в себя. Надо было что-то делать. Жена полицейского, она прекрасно знала, какое наказание ждет ее. Ей теперь все равно. Наказание, возможно, даже принесло бы облегчение. Но с другой стороны, что будет с ребенком? Что говорит закон, когда убийца — беременная женщина? Они убивают мать и дитя? Или они ждут рождения ребенка? Что же они делают?

Мэри Мэлони не знала этого и, конечно, узнавать не собиралась.

Она отнесла мясо на кухню, уложила на противень и, включив плиту, запихнула противень в духовку, потом вымыла руки и побежала наверх в спальню. Усевшись там перед зеркалом, Мэри начала приводить себя в порядок. Она попробовала улыбнуться. Вышло скверно. Она снова улыбнулась и вслух весело произнесла:

— Привет, Сэм.

Голос был тоже не ее.

— Я хотела бы немного картофеля, Сэм. И банку горошка.

На этот раз получилось лучше. И улыбка. И голос. Потом еще несколько попыток, и Мэри Мэлони быстро сбегает по лестнице, берет пальто, выходит через заднюю дверь и, миновав сад, оказывается на улице.

Еще не было шести часов, и в бакалейной лавке горел свет.

— Привет, Сэм, — весело сказала она, улыбаясь мужчине за прилавком.

— Ба! Миссис Мэлони! Добрый вечер. Как ваши дела?

— Я хотела бы немного картофеля и банку горошка. Мужчина повернулся и полез за товаром на полку.

— Патрик пришел с работы — он очень устал и не хочет никуда идти. Вы же знаете, мы обычно по четвергам выходим куда-нибудь, чтобы поужинать, и поэтому в доме сейчас совсем нет овощей.

— А мясо, миссис Мэлони?

— Нет, спасибо. Есть отличная баранья ножка. Я только что вытащила ее из морозилки.

— О!

— Я, правда, не люблю готовить неразмороженное мясо, но сегодня решила рискнуть. Как вы думаете, Сэм, получится?

— Между нами, — сказал бакалейщик, — я не верю, что есть какая-нибудь существенная разница. Мясо есть мясо. Вот этот картофель вам подойдет?

— О да. Замечательно.

— Что-нибудь еще? — Он склонил голову набок и с улыбкой смотрел на нее. — Чем еще вы собираетесь кормить мужа?

— Ну… А вы что-то можете предложить, Сэм?

Бакалейщик осмотрелся.

— Как вы отнесетесь к творожному пудингу? Я знаю, он любит это.

— Отлично, — сказала Мэри. — Он действительно любит пудинг.

Когда все было завернуто и оплачено, она постаралась улыбнуться как можно приветливее и сказала:

— Спасибо вам, Сэм. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, миссис Мэлони. И спасибо вам.

«А сейчас, — говорила она себе, торопясь обратно, — Мэри возвращается домой к своему мужу, чтобы приготовить вкусный ужин, потому что бедняжка утомлен и голоден, и если, войдя в дом, ей случится обнаружить что-нибудь ужасное, тогда, конечно, это будет для нее ударом, потрясением, и она сойдет с ума от горя и ужаса. Да, но она ни о чем не знает. Она просто идет домой. Да, миссис Патрик Мэлони в четверг вечером спешит домой, чтобы приготовить ужин любимому мужу.

Вот именно, — сказала она себе. — Делай все естественно и не потребуется никакого притворства».

Когда Мэри Мэлони вошла через заднюю дверь в кухню, она что-то мило напевала и улыбалась.

— Патрик! — окрикнула она. — Как ты тут, дорогой?

Она поставила пакет с продуктами на стол и прошла в гостиную. То. что она увидела там, потрясло ее: на полу лежало бездыханное скрюченное тело ее мужа. Вся прежняя любовь и привязанность к мужу всколыхнулись в ней, она подбежала, склонилась над ним и горько-горько заплакала. Это было легко. Притворяться не пришлось.

Спустя несколько минут Мэри поднялась и подошла к телефону. Она знала номер телефона полицейского участка и, когда ей ответил мужской голос, закричала в трубку:

— Быстрее! Приезжайте быстрее! Патрик умер!

— Кто говорит?

— Это миссис Мэлони. Миссис Патрик Мэлони.

— Вы хотите сказать, что Патрик Мэлони умер?

— Мне так кажется, — рыдала она. — Он лежит на полу, и я думаю, он мертв.

— Сейчас будем, — ответил мужчина.

Машина приехала очень быстро, и она открыла парадную дверь двум полицейским. Она их знала, впрочем, как знала почти всех служащих этого полицейского участка. Истерично рыдая, Мэри бросилась в объятия Джека Нунэна. Он бережно усадил ее на стул, а затем подошел к полицейскому, которого звали О’Мэлли — тот стоял на коленях рядом с трупом.

— Он мертв? — рыдая, спросила она.

— Боюсь, что да. Что здесь произошло?

Вкратце она рассказала им о том, как ушла в магазин, а вернувшись, обнаружила на полу тело. Пока она говорила, Нунэн увидел запекшуюся кровь на голове мертвеца. Он указал на это О’Мэлли, и тот, торопливо поднявшись, направился к телефону.

Вскоре в дом явилось еще несколько человек. Первым был врач, затем пришли два детектива, одного из них Мэри знала. Позднее прибыли полицейский фотограф и эксперт, занимающийся отпечатками пальцев. Все они долго переговаривались и шептались, обступив труп, и детективы задавали ей все новые и новые вопросы. Правда, они были неизменно предупредительны и вежливы. Она снова рассказала, как все было, на этот раз с самого начала, с той минуты, как Патрик пришел домой; она шила, он очень устал и не хотел никуда идти. Она рассказала и о том, как поставила мясо в духовку, — оно скоро будет готово, — как на минутку выскочила в бакалейную лавку за овощами и, вернувшись, нашла его лежащим на полу.

— Вы не могли бы уточнить в какой именно бакалее покупали продукты? — спросил один из сыщиков.

Она сказала, и детектив, обернувшись, прошептал что-то помощнику. Тот немедленно вышел из комнаты.

Через пятнадцать минут он вернулся, и они снова начали шептаться. Сквозь свои всхлипывания ей удалось кое-что разобрать: «Вела себя совершенно нормально… очень приветлива… хотела приготовить ему хороший ужин… горошек… пудинг… просто невозможно, чтобы она…»

Некоторое время спустя, покончив с делами, уехали фотограф и врач. Пришли двое мужчин и, уложив на носилки труп, унесли его. За ними ушел эксперт. Осталось четверо: два сыщика и два полицейских. Они были чрезвычайно внимательны к ней. Джек Нунэн спросил, не лучше ли ей будет уйти куда-нибудь, к своей сестре, например, или к нему домой, где его жена позаботится о ней и приютит на ночь.

Она ответила: нет. Она не может даже встать со стула и, если они не возражают, предпочла бы остаться здесь, пока не почувствует себя лучше. Ей дурно сейчас. Что, в общем, было правдой.

Тогда не лучше ли ей прилечь и отдохнуть, спросил Джек Нунэн.

Миссис Мэлони ответила, что она хотела бы остаться на этом самом стуле. Возможно, когда ей станет полегче, она воспользуется советом.

Полицейские оставили ее в покое и вернулись к своим служебным обязанностям. Надо было обыскать дом. Время от времени один из сыщиков спрашивал что-нибудь у Мэри. Джек Нунэн сообщил, что ее муж был убит ударом в затылок каким-то тяжелым тупым предметом, почти наверняка куском металлической трубы. Они ищут орудие убийства. Конечно, убийца мог забрать его с собой, но мог и выбросить неподалеку, или спрятать где-нибудь в доме.

— Старая поговорка: нашел орудие убийства — нашел и убийцу. — сказал Джек Нунэн.

Позднее один из детективов спросил, не знает ли она что-нибудь такое в доме, что могло быть использовано как орудие убийства? Может быть, она заметила, что что-то пропало — большой гаечный ключ или металлическая ваза, например?

Она ответила, что у них не было никаких металлических ваз.

— А большой гаечный ключ?

Она сомневается в том, что у них есть большой гаечный ключ, но вообще, если что-нибудь подобное и есть, то только в гараже.

Поиски продолжались. Вокруг дома болтались полицейские — она слышала, как они вышагивали по усыпанным гравием дорожкам, и иногда видела сквозь щелку в занавесках огоньки карманных фонариков.

Вечерело. Часы на камине показывали почти девять. Четверо мужчин, рыскающих по дому, явно устали, и в их голосах уже сквозило раздражение.

— Джек, — сказала миссис Мэлони, дождавшись того момента, когда Джек Нунэн проходил мимо, — будьте добры, сделайте мне что-нибудь выпить.

— Конечно. Хотите виски?

— Да, пожалуйста. Это поможет мне. Но только немного.

Он передал ей стакан.

— А почему бы и вам не выпить? — спросила миссис Мэлони. — Вы, должно быть, ужасно устали. Пожалуйста. Вы так добры ко мне.

— Ну, — ответил сержант, — это, вообще-то, строго запрещено, но я думаю, что немного виски мне не помешает.

Один за другим подходили остальные. Они стояли вокруг нее, неуклюже переминаясь, со стаканами в руках, испытывая явную неловкость в ее присутствии и пытаясь сказать что-нибудь утешительное. Сержант Нунэн ушел на кухню, но быстро вернулся.

— Послушайте, миссис Мэлони. Вы знаете, что у вас все еще включена духовка?

— О Боже! — закричала Мэри. — Там же мясо!

— Мне, наверное, лучше выключить ее?

— Конечно. Огромное вам спасибо, Джек.

Когда сержант вернулся, она посмотрела на него большими темными, полными слез глазами и тихо произнесла:

— Джек Нунэн.

— Да?

— Вы можете сделать мне маленькое одолжение — вы и ваши товарищи?

— Мы постараемся, миссис Мэлони.

— Хорошо. Вот вы здесь — замечательные друзья моего мужа. И вы хотите найти того, кто убил Патрика. Но вы, должно быть, страшно голодны: время ужина давно прошло, и я знаю, что Патрик никогда бы мне не простил, — помилуй, Господи, его душу! — если бы я забыла о гостеприимстве и не предложила вам поужинать у нас. Как раз готова баранина.

— Мы даже не могли и думать об этом, — ответил сержант.

— Пожалуйста, — умоляла она. — Пожалуйста, попробуйте. Сама я смотреть не могу на еду. Но вам это пойдет на пользу. Вы сделаете мне огромное одолжение, если поужинаете у нас, а потом с новыми силами продолжите поиски.

Полицейские долго не решались, но голод давал о себе знать, и в конце концов ей удалось убедить их отправиться на кухню. Мэри осталась в гостиной и внимательно прислушивалась через открытую дверь к шуму, доносившемуся оттуда. Они переговаривались, и по хриплым, чавкающим звукам она определенно могла сказать, что их рты набиты мясом.

— Еще, Чарли?

— Нет. Лучше оставим немного.

— Но она же хочет, чтобы мы съели все. Она так сама сказала. Так сделаем ей приятное.

— Ладно, дай кусочек.

— Убийца использовал что-то чертовски тяжелое, — сказал один. — Док говорит, что череп Патрика раздроблен так, словно по нему кувалдой шарахнули.

— Именно поэтому нам эту штуковину будет легко найти.

— Вот я и говорю.

— Кто бы то ни был, он не намерен таскать такую тяжесть с собой, когда дело уже сделано.

Кто-то рыгнул.

— Лично я думаю, что это спрятано в доме.

— Вероятно, где-нибудь у нас под самым носом. Как ты думаешь, Джек?

Мэри Мэлони начала тихонько хихикать.

ЯД

Когда я подъехал к дому, время близилось к полуночи. У ворот в бунгало я выключил фары, чтобы случайно не разбудить Гарри. Но, выруливая на стоянку, заметил, что у него горит свет, так что можно было не беспокоиться. Вероятно, он еще не спал — разве что читал на ночь и задремал.

Припарковав автомобиль, я поднялся на балкон и внимательно отсчитал пять ступенек, чтобы, оказавшись наверху в темноте, не сделать лишнего шага в пустоту. Затем пересек балкон, раздвинул дверь-ширму и включил свет в холле. Подойдя к комнате Гарри, тихо открыл дверь и заглянул внутрь.

Он лежал на кровати и не спал, но не шевельнулся, даже не повернул головы, только позвал:

— Тимбер, Тимбер, подойди сюда.

Говорил он медленно, шепотом, делая долгие паузы: я быстро направился к нему.

— Стоп. Погоди минутку, Тимбер. — Я еле расслышал то, что он произнес. Казалось, он прилагает неимоверные усилия, помогая словам слететь с губ.

— В чем дело, Гарри?

— Шш! — прошептал он. — Бога ради, не шуми. Сними ботинки, прежде чем подойдешь. Пожалуйста, сделай, как я прошу, Тимбер.

Интонация, с которой Гарри произносил слова, напомнила мне Джорджа Барлинга после того, как его ранило в живот, и он стоял, прислонясь к ящику с запасным самолетным двигателем, держась за живот обеими руками, и говорил всякие разности о немецком пилоте — тем же напряженным, хриплым полушепотом, каким говорил сейчас Гарри.

— Быстрее, Тимбер, но сначала сними ботинки.

Я не мог понять, при чем тут мои ботинки, но если предположить, что Гарри заболел, а все указывало именно на это, то лучше с ним не спорить. Я разулся, оставил обувь посреди комнаты, подошел к его постели.

— Не касайся постели! Бога ради, не касайся! — он все еще говорил, как тот парень, раненый в живот. Лежал он на спине, а тело на три четверти покрывала простыня. На нем была пижамная пара с синими, коричневыми и белыми полосками, и он ужасно вспотел. Ночь была жаркой, я тоже взмок, но не так сильно, как Гарри. Лицо его было мокрым, а подушка вокруг головы просто пропиталась влагой. Мне показалось, что у него сильный приступ малярии.

— Что случилось, Гарри?

— Крайт, — сказал он.

Крайт![6] Бог мой! Он тебя укусил? Давно?

— Замолчи, — шепнул он.

— Послушай, Гарри, — я наклонился и тронул его за плечо. — Надо действовать, и быстро. Куда он тебя укусил? — Гарри лежал неподвижно и напряженно, будто превозмогая боль.

— Я не укушен, — прошептал он. — Пока нет. Он у меня на животе. Лежит тут и спит.

Я отступил — это вышло непроизвольно — и уставился на его живот, вернее, на покрывавшую его простыню. Материя кое-где собралась складками, и предугадать, что под ней, было невозможно.

— Ты хочешь сказать, что у тебя на животе, прямо сейчас, лежит крайт?

— Клянусь.

— Как он туда попал?

— Об этом я мог не спрашивать, потому что было видно, что он не шутит. Но надо было как-то успокоить его.

— Я читал, — медленно произнес Гарри. Слова он выговаривал осторожно, чтобы не шевельнуть мышцами живота, — Лежал на спине и читал, а потом почувствовал что-то на груди, за книгой. Будто кто-то пощекотал меня. А потом краем глаза заметил, как небольшой крайт ползет по моей пижаме. Небольшой, дюймов десять. Понял, что нельзя двигаться, лежал и наблюдал за ним. Думал, он выползет наружу, на простыню. — Гарри замолк. Он не сводил глаз с того места, где простыня покрывала живот: видно было, что он боится, как бы шепот не потревожил притаившуюся там тварь.

— Здесь, на простыне, была складка, — проговорил он еще медленнее и так тихо, что мне пришлось наклониться. — Смотри, вот она. Он уполз под нее. Я сквозь пижаму чувствовал, как он шевелится на животе. Потом затих и теперь лежит тут, в тепле. Наверное, заснул. Я ждал тебя. — Он глянул на меня.

— Давно?

— Несколько часов, — прошептал он. — Будь я проклят, это тянулось целую вечность. Я скоро не выдержу этой неподвижности. Мне так и хочется кашлянуть.

В правдивости рассказанного Гарри вряд ли можно было сомневаться. В таком поведении крайта не было ничего удивительного. Эти змеи любят теплые местечки и зачастую располагаются близ людских жилищ. Укус их весьма опасен, за исключением тех случаев, когда удается сразу принять меры. Каждый год в Бенгалии, особенно в сельских районах, от укуса крайта умирает немало людей.

— Ладно, Гарри, — теперь и я говорил шепотом. — Не шевелись и не говори лишнего. Ты знаешь — он не укусит, пока не испугается. Сейчас мы все уладим.

В одних носках я тихонько вышел из комнаты. Взял на кухне маленький острый нож и положил в брючный карман — в крайнем случае, если что-то пойдет не так, им можно воспользоваться. Если Гарри кашлянет, шевельнется или чем-нибудь испугает крайта, и тот укусит, следовало надрезать укушенное место и попробовать высосать яд. Вернувшись в спальню, я увидел, что Гарри по-прежнему неподвижно лежит на кровати. Я подошел. Он не сводил с меня глаз: видно пытался догадаться, не придумал ли я чего-нибудь. Стоя рядом, я искал наилучший выход из положения.

— Гарри, — я почти касался губами его уха, чтобы шептать как можно тише. — Думаю, лучшее, что можно сделать — это постепенно, понемножку стянуть простыню. Тогда мы оценим ситуацию. Я смог бы это проделать, не потревожив змею.

— Не будь болваном, — произнес Гарри ровным голосом. Фраза прозвучала невыразительно, потому что каждое слово он выговаривал тихо и осторожно. Но глаза его и уголки губ говорили многое.

— Почему бы нет?

— Там темно. Его испугает свет.

— А что, если быстро стянуть простыню и сбросить его, прежде чем он успеет укусить?

— Почему бы тебе не сходить за доктором? — предложил Гарри. При этом взгляд его определенно показывал, что эта идея давно могла бы прийти мне в голову.

— За доктором? Ну конечно. Я вызову Гандербая.

На цыпочках выйдя в холл, я нашел в телефонном справочнике номер Гандербая, поднял трубку и попросил оператора поторопиться.

— Доктор Гандербай, это Тимбер Вудс.

— Хэлло, мистер Вудс. Вы еще не спите?

— Послушайте, вы не могли бы приехать? Прямо сейчас. И захватить сыворотку от укусов крайта.

— Кто укушен? — резко, как выстрел, прозвучало в трубке.

— Никто. Пока. Но Гарри Поуп лежит в постели, а змея у него на животе — спит там прямо под простыней.

Секунды три линия молчала, затем медленно и отчетливо Гандербай сказал:

— Пусть лежит неподвижно. Двигаться и разговаривать нельзя. Вы поняли?

— Конечно.

— Я буду немедленно! — он повесил трубку, и я снова отправился в спальню. Гарри впился в меня взглядом, лишь только я появился в комнате.

— Гандербай едет. Он сказал, чтобы ты лежал неподвижно.

— Он что, не соображает, что мне не остается ничего другого?!

— Послушай, он советует, чтобы ты не разговаривал. Чтобы мы оба не произносили ни слова.

Почему бы и тебе в таком случае не заткнуться? — краешек рта у него начал быстро и мелко подрагивать, это продолжалось несколько мгновений. Я вытащил платок и мягкими движениями осушил пот с его лица и шеи — чувствовалось, как чуть заметно дергается мускул, который обычно сокращается, когда Гарри смеется.

Выскользнув на кухню, я вытащил из холодильника немного льда, завернул в салфетку и мелко-мелко накрошил. Мне не нравилось, как ведет себя мускул на лице Гарри, и манера, с которой тот разговаривал. Я отнес мешочек со льдом в комнату и положил его Гарри на лоб.

— Так тебе будет легче.

Он закатил глаза и резко, сквозь зубы выдохнул:

— Убери это. Я хочу кашлянуть.

В окно скользнули лучи фар, перед бунгало остановился автомобиль Гандербая. Сжимая в ладонях мешочек со льдом, я вышел ему навстречу.

— Как дела? — на ходу спросил Гандербай. Он прошел мимо меня по балкону и дальше, в холл.

— Где он? В какой комнате?

Поставив свою сумку на стул в холле, он проследовал за мной в спальню. На нем были мягкие домашние тапочки, двигался он бесшумно и осторожно, как пугливый кот. Гарри наблюдал за ним краешком глаза. Подойдя к кровати, Гандербай улыбнулся пациенту и ободряюще кивнул головой, будто говоря, что дело несложное и лучше всего предоставить все ему, Гандербаю, а самому не беспокоиться. Потом он повернулся и снова вышел в холл, я — следом.

— Первым делом следует ввести ему немного сыворотки, — произнес он, открывая сумку. — Внутривенно. Но следует проделать это аккуратно. Нежелательно, чтобы он дернулся.

Мы пошли на кухню, и он прокипятил иглу. В одной руке у него был шприц, в другой бутылочка: он проткнул иглой резиновую пробку и набрал в шприц бледно-желтой жидкости. Затем подал шприц мне.

— Держите, пока я не попрошу его у вас.

Он взял сумку, и мы вернулись в комнату. Гарри смотрел на нас блестящими, широко раскрытыми глазами. Наклонившись над ним, Гандербай с величайшей осторожностью, будто это были кружева шестнадцатого века, закатал ему до локтя рукав пижамы. Я заметил, что при этом сам он старается держаться подальше от постели.

— Я сделаю вам укол, — прошептал он. — Сыворотка. Совсем не больно, но постарайтесь не шевелиться. Не напрягайте живот, расслабьтесь.

Гарри глянул на шприц.

Гандербай вынул из сумки кусок красной резиновой трубки и просунул одним концом Гарри под бицепс, затем стянул трубку крепким узлом. Протерев спиртом участок кожи на предплечье, он подал мне тампон и взял из моих рук шприц. Поднял его повыше, к свету; сощурившись, поглядел на деления и выдавил струйку желтоватой жидкости. Я стоял рядом и смотрел. Гарри занимался тем же, по лицу его стекал пот, казалось, оно смазано тающим на коже кремом — влага стекала прямо на подушку.

После того, как был наложен жгут, на внутренней стороне предплечья Гарри набухала голубая жилка — над ней нависла игла шприца. Гандербай держал шприц почти горизонтально. Игла вошла в вену, это было проделано медленно, но уверенно. Гарри взглянул на потолок и закрыл глаза, снова открыл их, но не пошевелился.

Закончив, Гандербай наклонился к уху пациента.

— Теперь все будет в порядке, даже если он вас укусит. Но не двигайтесь. Пожалуйста. Я на минутку выйду.

Он взял сумку и вышел в холл, я пошел следом.

— Теперь он в безопасности?

Маленький доктор-индиец стоял в холле и потирал нижнюю губу.

— Эта сыворотка дает какую-то защиту, не так ли? — спросил я.

Он повернулся и подошел к раздвижной двери, ведущей на веранду. Я думал, доктор выйдет на веранду, но он остановился по эту сторону двери и принялся вглядываться в ночную темноту.

— Может, сыворотка не очень надежна?

— К сожалению, это так, — не оборачиваясь, сказал он. — Может, она его спасет, а может, и нет. Я пытаюсь придумать что-то другое.

— А если мы быстро отогнем простыню и сбросим крайта, не дав ему времени для укуса?

— Ни в коем случае! Мы не имеем права рисковать. — Слова прозвучали резко и чуть-чуть визгливо.

— Не стоит его надолго оставлять одного, — сказал я. — Он начнет нервничать.

— Очень вас прошу! Пожалуйста! — Повернувшись ко мне, он взмахнул руками. — Не будем торопиться. Такие вещи не делаются очертя голову. — Он вытер платком лоб и, покусывая губу, нахмурился.

— Вот что, — произнес он наконец, — есть один способ — знаете, что мы сделаем? Нужно ввести под простыню анестезирующее — прямо туда, где находится змея.

Идея была превосходной.

— Это небезопасно, — продолжил он, — потому что змея — существо с холодной кровью, на них анестезирующее действует не столь быстро и эффективно, но это лучший выход из положения. Можно использовать эфир… хлороформ… — он замолчал, продолжая обдумывать свой план.

— Так что мы применим?

— Хлороформ, — произнес он внезапно. — Самый обычный. Это лучше. Идемте немедленно! — он взял меня за руку и повел к балкону. — Поезжайте ко мне домой! Пока вы едете, я позвоню по телефону и разбужу слугу, этот паренек покажет вам шкафчик с ядами. Вот ключ от него — возьмете бутылочку хлороформа, у нее оранжевый ярлык и на нем название. Я останусь здесь, на тот случай, если что-либо произойдет. Поторопитесь! Нет, нет — ботинки вам не понадобятся!

Минут через пятнадцать я вернулся с хлороформом. Гандербай вышел из комнаты Гарри и встретил меня в холле.

— Все в порядке? Очень хорошо. Я как раз рассказал ему о том, что мы собираемся сделать. Но надо поторопиться, ему тяжело лежать неподвижно — боюсь, он может пошевелиться.

Он снова отправился в спальню, а я, осторожно держа в руках бутылочку, пошел следом. Гарри лежал в постели точно в таком положении, как раньше, по щекам струйками бежал пот, лицо было бледным и влажным. Он посмотрел на меня, улыбнулся и одобрительно кивнул. Я показал большой палец, давая знать, что все идет о’кэй. Гарри прикрыл глаза. Гандербай, сидя на корточках рядом с кроватью, взял резиновую трубку, служившую жгутом, и прикрепил к концу трубки сделанную из бумаги маленькую воронку.

Индиец принялся понемножку вытаскивать краешек простыни из-под матраца — действовал он точно на линии живота Гарри, дюймов в восемнадцати от него; я видел, с какой нежностью управляются с кончиком простыни его пальцы. Доктор работал так медленно, что различить его движения было почти невозможно.

Наконец ему удалось приподнять материю, он ввел туда один конец трубки таким образом, чтобы она скользнула по матрацу поближе к телу Гарри. Не знаю, сколько времени понадобилось индийцу, чтобы трубка продвинулась на несколько дюймов. Может, двадцать минут, а может, и все сорок. Я даже не видел, как она двигалась, но знал, что это происходит, так как ее видимая часть постепенно уменьшалась. Вряд ли крайт мог ощутить хотя бы малейшие колебания. На лбу и над верхней губой Гандербая выступили крупные жемчужины пота, но руки его действовали уверенно, и я заметил, что наблюдает он не за трубкой, а за тем участком смятой простыне который покрывал живот Гарри.

Не поднимая глаз, индиец протянул руку. Я отвинтил пробку и вложил бутылку с хлороформом ему в ладонь, не выпуская, пока не убедился, что он крепко ее ухватил. Затем он подозвал меня кивком головы и прошептал:

— Скажите ему, что я пропитал матрац, и у него под телом будет очень холодно. Он должен быть к этому готов, пусть не шевелится.

Я наклонился над Гарри и передал то, что просил индиец.

— Почему он не поторопится? — проговорил Гарри.

— Сейчас, Гарри. Но будет очень холодно, так что приготовься.

— О Господи, шевелитесь же вы, в конце концов! — в первый раз он повысил голос. Гандербай живо глянул на него, задержал взгляд на несколько секунд, потом вернулся к своему занятию.

Гандербай налил в бумажную воронку несколько капель и подождал, пока жидкость не стекла в трубку, затем добавил еще немного и стал ждать — в комнате тяжело и неприятно запахло хлороформом. Этот запах навевал нечто, связанное с одетыми в белое медсестрами и хирургами, занимающими свои места в белой комнате, вокруг длинного белого стола. Теперь Гандербай наливал безостановочно: я видел, как над бумажной воронкой медленно колышется похожее на дымок облачко густых испарений хлороформа. Доктор сделал паузу, поднял бутылку к свету, налил в воронку еще порцию и вернул пузырек мне. Медленно вытянув из-под простыни резиновую трубку, он выпрямился.

Должно быть, нагрузка, которую он испытывал во время этой работы, была велика — припоминаю, что, когда Гандербай шепотом заговорил со мной, голос его был слабым и усталым.

— Подождем пятнадцать минут. Для верности.

Я склонился над Гарри.

— Мы выждем пятнадцать минут, просто на всякий случай. Но возможно, все уже закончилось.

— Так почему, Бога ради, ты не хочешь посмотреть и убедиться?! — он снова заговорил во весь голос, и Гандербай пружинисто обернулся — его смуглое лицо сердито нахмурилось. Глаза у него были совершенно черные, он уставился на Гарри, и у того задергался тот же мускул на лице. Я вытащил платок и вытер ему пот, при этом поглаживал лоб, чтобы как-то его успокоить.

Потом мы с доктором стояли возле постели и ждали — Гандербай пристально, с напряженной сосредоточенностью смотрел на Гарри. Чтобы удержать Гарри в покое, маленький индиец сосредоточил на нем всю свою волю. Он не сводил с пациента глаз и, казалось, все время беззвучно внушал ему, чтобы тот был послушен и не испортил того, что сделано… Гарри лежал мокрый от пота, рот его подрагивал, веки то смыкались, то раскрывались, и взгляд упирался то в меня, то в простыню или в потолок, но ни разу не остановился на Гандербае. И все же каким-то образом индиец сдерживал его. Меня мутило от запаха хлороформа, но я не мог сейчас покинуть комнату. У меня появилось чувство, будто кто-то надувает огромный воздушный шар, который вот-вот должен лопнуть, а я не могу отвернуться и вынужден смотреть.

Наконец Гандербай повернулся и кивнул — я понял, что он готов действовать.

— Подойдите к другому концу кровати, — скомандовал он. — Мы оба возьмемся за края простыни и вместе оттянем ее, но очень медленно и, пожалуйста, поосторожнее.

— Не двигайся, Гарри — сказал я и взялся за простыню. Гандербай встал напротив, и мы принялись очень медленно тянуть простыню, одновременно приподнимая ее вверх над Гарри. Ужасно запахло хлороформом. Помню, я попробовал не дышать, но когда терпеть стало невмочь, начал понемножку втягивать в себя воздух, чтобы пары не доходили до легких.

Открылась грудь Гарри — вернее, скрывающая ее полосатая пижама: вот я увидел белый, аккуратно завязанный шнурок на его брюках. Чуть дальше показалась пуговица, перламутровая — да, на моей пижаме такой пуговицы не было. Гарри весьма утонченная натура, подумал я. Странно, до чего глупые мысли приходят в голову в напряженный момент — ясно помню, как подумал об этом, увидев перламутровую пуговицу.

Кроме пуговицы, на животе у него ничего не было.

Мы потянули простыню быстрее, открылись брючины, ступни Гарри, и, отпустив материю, мы позволили простыне упасть на пол.

— Не шевелитесь, — произнес Гандербай, — не шевелитесь, мистер Поуп, — и с этими словами начал внимательно оглядывать Гарри сбоку и под ногами.

— Необходима осторожность. Змея может быть где угодно, например, залезть в пижамную брючину.

Едва индиец произнес это, как Гарри живо поднял с подушки голову и уставился на свои ноги. Это было первым его движением. Вдруг он вскочил, встал на постели и поочередно, с яростью потряс в воздухе ногами. В ту минуту мы с Гандербаем подумали, что он укушен. Индиец потянулся к своей сумке за скальпелем и жгутом, но Гарри перестал прыгать, уставился на матрац и вскричал:

— Его тут нет!

Гандербай выпрямился, тоже глянул туда, потом снизу вверх на Гарри. Это было правдой. Укуса он не получил, да и не получит, крайт не убьет его, и вообще все будет чудесно. Но, казалось, никто не почувствовал себя лучше.

— Мистер Поуп, вы вполне уверены, что змея вообще здесь была? — в голосе Гандербая прозвучал сарказм, в обычных условиях он бы этого никогда не допустил. — Вы не думаете, что это могло вам присниться — а, мистер Поуп? — Видя устремленный на Гарри взгляд индийца, я понял, что этим сарказмом он не желает его обидеть. Доктор просто снял с себя нервное напряжение.

Гарри стоял на постели в полосатой пижаме с проступившими на щеках красными пятнами и злобно смотрел на Гандербая.

— Ты называешь меня лжецом?! — крикнул он.

Индиец стоял абсолютно спокойно и продолжал глядеть на Гарри. Тот шагнул вперед по постели — глаза его сверкали.

— Ты, гнусная индийская крыса!..

— Заткнись, Гарри! — сказал я.

— Ты грязный черномазый…

— Гарри! Замолчи сейчас же! — ужасно было слушать все это.

Гандербай вышел из комнаты, будто никого в ней не было; я пошел следом и уже в холле положил ему на плечо руку.

— Не слушайте Гарри. Все это повлияло на него, он не знает, что говорит.

Мы спустились с балкона на стоянку и подошли в темноте к его старенькому «моррису». Он открыл дверцу и сел за руль.

— Вы работали прекрасно, — сказал я. — Большущее спасибо, что приехали.

— Все, что ему нужно — хорошенько отдохнуть, — спокойно, не глядя на меня, произнес индиец. Завел мотор и уехал.

ДЖЕКИ, КЛОД И МИСТЕР ФИСИ

Этот день обещал быть особенным, и поэтому мы оба проснулись рано. Я отправился на кухню бриться, а Клод быстро оделся и вышел из дома, чтобы позаботиться о соломе. Из окна кухни было видно, как солнце поднимается из-за деревьев, растущих на вершине горного хребта на противоположном конце долины.

Каждый раз, когда Клод проходил мимо окна с охапкой соломы, я глядел на него поверх зеркала и видел напряженную гримасу запыхавшегося человека, большую конусообразную, клонящуюся вперед голову и изрезанный глубокими складками лоб. Подобное выражение лица я видел у него лишь раз — в тот вечер, когда он делал предложение Клариссе. Но сегодня он был взволнован до такой степени, что даже расхаживал как-то странно, ступая чересчур мягко, будто бетон вокруг заправочной станции слишком горячий для его босых ступней. Одну за другой он укладывал в заднюю часть автофургона охапки соломы, устраивая удобное местечко для Джеки.

Затем Клод пришел на кухню, и я смотрел, как он ставит на плиту котелок и начинает в нем помешивать. У него была длинная металлическая ложка, которой он непрерывно помешивал, пока жидкость собиралась закипать. Чуть ли не каждые полминуты он наклонялся и совал нос в противный, сладковатый парок, поднимавшийся над котелком, где варилась конина. Вот он принялся опускать в котел приправу — три очищенные луковицы, несколько молодых морковок, горсть жгучих крапивных макушек, ложечку мясного соуса, двенадцать капель масла тресковой печени… И все это делалось очень нежно, кончиками больших и толстых пальцев, будто имеющих дело с венецианским стеклом. Взяв из холодильника немного фарша из конины, он отмерил одну порцию в миску Джеки и три порции в другую, и как только суп был готов, поделил его между обеими собаками, наливая поверх фарша.

Именно эту процедуру я наблюдал каждое утро в течение последних пяти месяцев, но никогда она не проделывалась столь напряженно и сосредоточенно. Полное молчание и не единого взгляда в мою сторону, а когда Клод повернулся и вышел за собаками, казалось, даже затылок и плечи говорят: «О Господи, пусть все обойдется — не допусти, чтобы именно сегодня я сделал что-то не так».

Я слышал, как он тихо разговаривает с собаками в закутке, надевая на них поводки. Оказавшись на кухне, псы запрыгали, натягивая ремни и стараясь поскорее добраться до завтрака; при этом они вставали на задние лапы и размахивали своими огромными хвостами как плетьми.

— Порядок, — произнес наконец Клод. — Говори, который?

Обычно по утрам он предлагал пари на пачку сигарет, но сегодня на карту ставилось слишком многое и я знал, что сейчас ему нужно еще чуть-чуть уверенности.

Он смотрел, как я обхожу двух прекрасных, высоких, с бархатистой шерстью псов, потом шагнул в сторону, держа поводки на вытянутой руке и давая мне лучший обзор.

— Джеки! — сказал я, применяя старый трюк, который никогда не срабатывал. — Эй, Джеки! — Две одинаковые, с одинаковым выражением морды повернулись, и на меня уставились четыре ярких, темно-желтых глаза. Было время, когда мне казалось, что у одного из псов глаза чуточку темнее, чем у другого. А еще было время, когда я считал, будто могу угадать Джеки по более впалой груди и более мускулистым ляжкам. Но я ошибался.

— Ну! — скомандовал Клод. Он надеялся, что именно сегодня я обязательно не угадаю.

— Вот этот. Это Джеки.

— Который?

— Тот, что слева.

— Ага! — вскричал он сияя. — Ты снова ошибся!

— Не думаю, что ошибся.

— Ошибся, да так, что дальше некуда. И послушай-ка, Гордон, я тебе кое-что скажу: все эти последние недели, каждое утро, когда ты пытался угадать его… знаешь что?

— Что?

— Я вел этому счет. И результат таков, что ты даже в половине случаев был не прав! С большей удачей ты мог подбрасывать монету!

Этим он хотел сказать, что если даже я, видя их рядышком каждый день, не мог узнать Джеки, то какого же черта мы должны бояться мистера Фиси? Клод знал, что мистер Фиси славится умением распознавать двойников, но он знал и то, что невозможно определить разницу между собаками в том случае, когда ее просто нет.

Он поставил миски на пол, дав Джеки ту, где мяса было меньше, потому что Джеки сегодня побежит. Отступив, он наблюдал, как они едят — на его лицо вновь легла тень озабоченности, большие, светлые глаза смотрели на Джеки тем восторженным тающим взглядом, ранее достававшимся только Клариссе.

— Знаешь, Гордон, — произнес он. — Ведь я всегда тебе говорил: за последнюю сотню лет попадались какие угодно двойники — хорошие и плохие, но за всю историю собачьих бегов такого никогда не было.

— Надеюсь, ты прав, — ответил я, уносясь воспоминаниями в прошлое, в тот морозный предрождественский вечер, четыре месяца назад, когда Клод попросил на время фургон и, не говоря, куда едет, отправился в сторону Эйлсбери. Я предположил, что он поехал повидать Клариссу, но он возвратился в тот же день и привез с собой этого пса, сказав, что приобрел его у одного человека за тридцать пять шиллингов.

— Он что, быстро бегает? — спросил я, когда Клод глядел на пса, держа его на поводке; мы стояли снаружи, рядом с насосами, а вокруг падали снежинки, оседая на спину собаке. У фургона все еще работал двигатель.

— Быстро? — произнес Клод. — Да это же самый медлительный пес, которого я когда-либо встречал!

— Тогда зачем было его покупать?

— Ну, — буркнул он, состроив хитрую и загадочную мину на грубоватом лице, — сдается мне, что этот пес, пожалуй, немножко похож на Джеки. Как ты думаешь?

— Вроде бы похож, в самом деле…

Он отдал мне поводок, и я повел нового пса в дом обсыхать, а Клод, обогнув дом, зашел в сарай за своим любимцем. Когда он вернулся и мы в первый раз поставили их рядом, то, помню, он отступил и выпалил «Господи Иисусе!», замерев, будто увидел призрак. Дальше он действовал быстро и спокойно — опустился на колени и принялся сравнивать собак, осторожно и методично. С каждой секундой в нем нарастало волнение, и казалось, что в комнате от этого становится все теплее и теплее. Он продолжал осмотр долго и молчаливо и при этом сличил по масти вес пальцы на лапах, включая рудиментарные, а таковых у каждой собаки — восемнадцать. Наконец он поднялся.

— Послушай, прогуляй-ка их несколько раз туда-сюда по комнате, ладно? — И Клод простоял пять—шесть минут, прислонившись к плите, и наблюдал за собаками, склонив голову набок, покусывая губы и хмурясь. Потом, будто не веря собственным глазам, опять опустился на колени — проверить еще раз, но во время осмотра вдруг вскочил и уставился на меня. Лицо у него напряженно застыло, а вокруг глаз и носа кожа странно побелела.

— Ну ладно, — произнес он чуть дрогнувшим голосом. — Знаешь, что? Порядок. Мы разбогатели…

А потом начались долгие тайные совещания на кухне. План был разработан во всех деталях, и мы выбрали наиболее подходящий беговой трек. Каждую вторую субботу (такое случалось восемь раз) мы, невзирая на потерю дневной клиентуры, закрывали мою заправочную станцию и везли двойника в Оксфорд. Там на поле, неподалеку от Хеддингтона, находился небольшой паршивенький трек — ничего особенного — только цепочка стареньких столбиков со шнурами, обозначавшими дорожки, перевернутый вверх тормашками велосипед, тянущий ложного зайца, и загородки с шестью дверцами. Миновало шестнадцать недель: восемь раз мы привозили туда двойника и регистрировали его у мистера Фиси. Сколько же пришлось простаивать в толпе, под леденящим дождем, ожидая, когда на грифельной доске мелом напишут имя нашего пса. Мы назвали его Черная Пантера. Когда подходила очередь, Клод вел его к вертикальным дверцам — я же ожидал на финише, чтобы не дать добраться до него «файтерам» — собакам, которых втихомолку приводили на бега цыгане, с целью порвать на куски какого-либо пса по окончании состязаний.

Но было, пожалуй, во всем этом и нечто грустное: если призадуматься, сколько раз нам пришлось возить пса в такую даль, а потом смотреть и молиться в надежде, что он придет последним, невзирая ни на какие случайности. Конечно, молиться при этом было необязательно, а если серьезно, мы и на минуту не поддавались беспокойству — ведь старина просто-напросто не мог бежать галопом. Он бежал точь-в-точь как краб. И не был последним лишь раз — когда желтовато-коричневый пес по кличке Янтарная Молния попал лапой в ямку, получил перелом и финишировал на трех ногах. Но даже тогда наш побил его еле-еле. Вот таким-то образом мы и добились того, что он расценивался как совершенно безнадежный, а в тот день, когда мы привезли его туда последний раз, все букмекеры, выкрикивая его кличку, упрашивали игроков ставить на него, обещая выплату от двадцати до тридцати к одному.

И вот пришел этот солнечный апрельский денек, и настал черед подменить пса на Джеки. Клод сказал, что двойника гонять больше не следует, потому что мистеру Фиси это может надоесть, и тогда он просто вышвырнет его с состязаний. Клод считал, что наступил психологически рассчитанный момент и Джеки должен опередить всех на тридцать—пятьдесят корпусов.

Джеки он воспитал еще щенком, сейчас псу было лишь пятнадцать месяцев, но бегун он был хороший, быстрый. В бегах он никогда не участвовал, но мы знали, что скорость у него есть, потому что с семимесячного возраста Клод каждое воскресенье возил его на маленький частный трек в Эксбридж, где и гонял на время. Джеки пропустил тренировку только раз — из-за положенных прививок. Клод сказал, что, может быть, ему и не хватит скорости, чтобы победить в забеге собак, идущих у мистера Фиси по первому разряду, но в той компании, где он числится сейчас, он сможет выиграть двадцать или минимум десять-пятнадцать корпусов, даже кувырнувшись разок через голову.

Итак, нынешним утром мне следовало сходить в местный банк и снять со счета пятьдесят фунтов для себя и пятьдесят для Клода — их я ссужу ему под аванс к зарплате. Затем, в двенадцать часов нужно будет закрыть заправочную станцию и повесить на один из насосов уведомление «Закрыто на весь день». Тем временем Клод запрет двойника в заднем сарайчике, посадит в автофургон Джеки и мы отправимся в путь. Не могу сказать, что я волновался так же, как Клод, но ведь для меня-то не решались такие серьезные вещи, как покупка дома и возможность жениться. Да и нельзя сравнивать меня с Клодом — ведь тот чуть ли не в конуре родился, рядом с борзыми, и ни о чем ином не думал, разве что по вечерам о Клариссе. У меня же было свое занятие — карьера владельца заправочной станции, не говоря о торговле подержанными автомобилями, но если Клоду захотелось повалять дурака с собаками, я ничуть не против, особенно в таком деле, как сегодняшнее — если оно выгорит. Но по правде, каждый раз, как мне думалось о том, сколько денег мы ставим на это и сколько можем выиграть, у меня в животе что-то вздрагивало…

Наконец псы позавтракали, и Клод вывел их на короткую прогулку в поле неподалеку, а я оделся и поджарил яичницу. Потом отправился в банк и взял деньги, причем однофунтовыми банкнотами. Оставшееся до полудня время пролетело за обслуживанием клиентов.

Ровно в двенадцать я закрылся и повесил на насос объявление. Из-за дома показался Клод, он вел Джеки и нес красновато-рыжий чемоданчик.

— Зачем это?

— Для денег, — ответил Клод. — Ты сам говорил, что никто не в состоянии унести в карманах две тысячи фунтов.

Стоял прекрасный весенний день, все было окрашено в желтые тона, на живых изгородях лопались почки, а солнце сияло сквозь бледно-зеленые листья старого бука, растущего напротив, через дорогу. Джеки выглядел отлично, шкура у него блестела, как черный бархат, а мускулистые ляжки выпирали подобно дыням. Пока Клод укладывал в фургон чемодан, пес продемонстрировал короткий танец на задних лапах, затем глянул на меня снизу вверх и улыбнулся, будто знал, что отправляется на бега, чтобы выиграть две тысячи фунтов и покрыть себя славой. Джеки обладал широкой и самой человеческой ухмылкой из всех, какие мне довелось видеть у собак. Он не только приподнимал верхнюю губу, но и ухитрялся растягивать пасть так, что был виден каждый зуб, кроме, может, одного—двух коренных. Каждый раз, когда он улыбался, я невольно прислушивался, словно ожидая, что он, ко всему прочему, еще рассмеется.

Мы влезли в фургон и отправились в путь. Я сел за руль, Клод рядом, а Джеки стоял сзади, на соломе, и поверх наших плеч глядел сквозь ветровое стекло. Клод то и дело оборачивался, пытаясь заставить пса лечь, иначе его могло выбросить на крутом вираже, но собака была слишком возбуждена и лишь скалила зубы в ухмылке и размахивала огромным хвостом.

— Ты получил деньги, Гордон? — Клод курил сигареты одну за другой и никак не мог усидеть на месте.

— Да.

— Мои тоже?

— Всего у меня сто пять фунтов. Пять, как ты говорил, для заводилы — чтобы он не остановил зайца и не вышло фальстарта.

— Годится. — И Клод жестко, как на сильном морозе, потер ладони. — Годится, годится, годится…

Мы проехали по узенькой Хай-стрит посреди поселка Грэйт Мисенден и заметили старика Рамминса, бредущего в пивную «Конская Голова» за своей утренней пинтой; на выезде из деревни мы свернули влево и перевалили через холмистый Читтерс в направлении Принсес Рисборо, а уж оттуда до Оксфорда оставалось миль двадцать с небольшим.

Наступила тишина, и тут вдруг мы оказались под воздействием какого-то внутреннего напряжения. Мы спокойно сидели и молчали, но каждый переживал в душе сомнения и опасения, не давая им выхода наружу. Клод продолжал курить, выбрасывая недокуренные сигареты в окно. Обычно в подобных поездках он болтал как заведенный и всю дорогу туда и обратно трепался о собаках — какие штуки он с ними проделывал, что за работенки ему подворачивались, какие места он повидал и сколько денег выиграл. При этом выплывали всякие разности о людских ухищрениях с собаками, о воровстве и жестокостях на собачьих бегах. Но сегодня, как мне показалось, он не мог черпать уверенность в своей болтовне; то же происходило и со мной. Я следил за дорогой и пытался не думать о ближайшем будущем, вспоминая поведанные Клодом разные истории из его практики собачьих бегов.

Клянусь — нет среди живущих ныне человека, знающего об этом больше, чем Клод, ну а поскольку мы приобрели двойника и решили провернуть это дельце, то Клод посчитал своим долгом просветить меня в этом бизнесе. Поэтому к сегодняшнему дню, по крайней мере теоретически, я знал почти столько же, сколько он.

Начало было положено на первой же нашей «стратегической конференции», проходившей на кухне. Помню, случилось это на следующий день после того, как привезли двойника; мы сидели и поглядывали в окно, ожидая клиентов, тут же Клод растолковывал мне свой план, а я пытался как можно внимательнее следить за ходом его рассуждений. Наконец мне пришла в голову мысль, которую я и высказал Клоду:

— Не понимаю, зачем вообще использовать двойника. Разве не безопаснее сразу же выставлять Джеки — только приостанавливать его на первой полудюжине бегов, чтобы он приходил последним? И тогда, подготовившись как следует, мы даем ему возможность бежать. Конечный результат тот же, если все проделать как следует, ведь так? И нечего бояться, что нас поймают…

Похоже, мои слова здорово задели Клода. Он сердито глянул на меня:

— Э, ни в коем случае! Я, знаешь ли, против того, чтобы останавливать собаку. И что на тебя нашло, Гордон? — видно было, что он искренне огорчен моими словами.

— Не вижу в этом ничего плохого.

— Послушай, Гордон: останавливая хорошего бегуна, ты разбиваешь ему сердце. Хороший бегун знает свою скорость. И когда он видит остальных впереди и не имеет возможности их догнать, его сердце разбито. Больше того: ты не предлагал бы подобное, если б знал, какие трюки проделывают некоторые, чтобы остановить своих бегунов.

— К примеру, какие именно? — попросил я.

— Да любые, какие могут прийти в голову, лишь бы приостановить собаку. А хорошую борзую притормозить не так уж просто: они чертовски храбры и страшно бесятся, нельзя даже позволять им смотреть на бега — могут вырвать из рук повод. Много раз я видел, как пес пытается финишировать со сломанной ногой. — Он помолчал, задумчиво поглядывая на меня большими светлыми глазами; видно было, что Клод дьявольски серьезен и погружен в глубокие раздумья.

— Пожалуй, — продолжил он, — на тот случай, если мы соберемся проделать эту работу как следует, мне нужно тебе кое-что рассказать — тогда ты лучше поймешь, во что мы с тобой ввязываемся…

— Валяй. Я хочу это знать.

С минуту он молча и пристально глядел в окно.

— Главное, о чем следует помнить, — мрачно изрек он, — это то, что все парни, которые участвуют в подобных бегах, очень изобретательны. Даже более, чем ты можешь себе представить. — Он запнулся, подыскивая подходящие слова.

— Возьмем, к примеру, различные способы придерживания бегуна: первый и самый обычный — стрэппинг.

— Стрэппинг?

— Да, то есть стяжка. Это самое простое — затягивают, понимаешь, ошейник так, что пес еле дышит. Умный парень точно знает ту дырочку в ремне, которой следует воспользоваться и насколько именно корпусов она притормозит собаку. Обычно пара лишних дырок годится для пяти—шести корпусов. Затяни как следует — и пес придет последним. Я знавал многих бегунов, околевших в жаркий день прямо на бегах из-за сильной стяжки. Это мерзость — настоящее удушение. Ну и еще: некоторые владельцы просто связывают черной лентой два пальца на лапе. После этого собака бежит не быстро — это мешает поддерживать ей равновесие.

— Звучит не так уж страшно.

— Есть и такие, что прилепят под хвост, поближе к тому месту, где он переходит в туловище, жевательную резинку. Тут уж совсем не весело, — слова Клода звучали возмущенно. — У бегущей собаки хвост чуть движется вверх-вниз, а жвачка держит волоски на самом нежном месте. Нет пса, которому бы это понравилось… Еще применяют снотворные пилюли, сейчас это весьма в ходу. Ориентируются по весу, будто врачи, и отмеривают порошок исходя из того, на сколько корпусов хотят замедлить собаку — на пять, десять или пятнадцать… Но это самые обычные уловки, в общем-то, ерунда. Абсолютная ерунда в сравнении с другими штуками, особенно если говорить о цыганах. О том, что творят они, противно даже рассказывать — такого злейшему врагу не пожелаешь.

И он рассказал мне об этом, и это действительно страшно, так как связано с насилием и болью… Затем Клод перешел к тому, что делают, если от собаки требуется выигрыш.

— Чтобы подхлестнуть бегуна, существуют не менее страшные способы, — тихо сказал Клод, и лицо его стало загадочным. — И, быть может, самое простое из этих средств — травка «зимолюбка». Если увидишь когда-нибудь собаку с голой спиной или с плешинами по всему телу — это и есть «зимолюбка». Перед самыми бегами ее с силой втирают в кожу. Иногда пользуются мазью Слоуна, но чаше берут «зимолюбку» — жжет она ужасно. То есть так сильно, что пес изо всей мочи стремится бежать и бежать, лишь бы избавиться от боли… Бывают и особые составы, которые вводят шприцем. Возьми на заметку — этот способ новейший, и большинство жуликов на треке им не пользуется из-за собственного невежества. Зато уж парни из Лондона, которые приезжают в больших лимузинах и привозят отборных бегунов, взятых у тренера на денек за наличные — они-то и пользуются иглой.

Как сейчас вижу Клода — сидящим за кухонным столом, со свисающей с губ сигаретой и сощуренными, чтобы уберечься от дыма, глазами. Он поглядывал на меня, щурился и продолжал:

— Тебе необходимо помнить следующее, Гордон: когда им надо заставить пса выиграть, они не остановятся ни перед чем. С другой стороны — ни одна собака не может бежать быстрее, чем позволяет ее сложение — что бы с ней ни делали. Поэтому, если нам удастся записать Джеки в безнадежные, то наше дело выгорит. Ни один бегун из этого списка никогда его не догонит — хотя бы и с травкой или с иголками. Хотя бы и с имбирем…

— Имбирь?

— Ну да. С этим самым имбирем все просто. Делают они вот что: берут кусочек сырого имбиря, величиной примерно с каштан, и минут за пять до старта запихивают в собаку.

— То есть в пасть? Пес ее съедает?

— Нет… Не в пасть.

Вот так оно и продолжалось. Поочередно мы совершили восемь долгих поездок на трек с двойником, и за каждую из них я все больше узнавал об этом «очаровательном» виде спорта, особенно о том, как замедлить или подстегнуть собаку, и о способах применения различных препаратов. Я услышал о «крысиной обработке» — это делалось, чтобы заставить небеговую собаку преследовать ложного зайца, для чего на шею ей привязывали консервную банку с крысой внутри. В крышке банки имеется дырка, достаточная, чтобы крыса могла просунуть голову и покусывать собаку. Но та, не в силах ухватить крысу и, естественно, обезумев, носится, получая крысиные укусы — тем чаще, чем больше трясется привязанная банка. Наконец кто-нибудь выпускает крысу, и пес, ранее совершенно послушный и не обидевший даже мышки, в ярости набрасывается на крысу и рвет ее в клочья.

— Проделаешь это несколько раз, — объяснял Клод, — хотя, заметь, я не сторонник этого, — и пес станет настоящим убийцей и погонится за чем угодно, хотя бы и за фальшивым зайцем…

Мы уже миновали Чилтерс и понеслись под уклон, выезжая из буковой рощи на поросшую вязами и дубами равнину, к югу от Оксфорда. Клод сидел рядышком, покуривая и с головой погрузившись в воспоминания; каждые две—три минуты он оглядывался, проверяя в порядке ли Джеки. Пес наконец улегся и, как бы в ответ на то, что нашептывал ему, оборачиваясь, Клод, тихонько шуршал хвостом по соломе — якобы понимая слова хозяина.

Скоро мы въедем в деревню Тэйм, с ее широкой Хай-стрит, где в рыночные дни размещают коров и свиней, а когда, раз в году, в поселке открывается ярмарка, то здесь, в центре, возникают качели, карусели со спаренными автомобильчиками и появляются цыганские фургоны. Клод родился в Тэймс и упоминал об этом буквально каждый раз, когда мы там проезжали.

— Так, — заметил он, едва показались первые дома. — Это Тэйм. Я, знаешь ли, Гордон, здесь родился и вырос.

— Ты мне уже рассказывал.

— Ух и забавные штуки мы тут проделывали, когда были мальцами, — в его голосе прозвучали ностальгические нотки.

— Ну еще бы.

Он помолчал, потом заговорил о своем детстве, скорее всего, чтобы снять избыток нервного напряжения.

— Был у соседей мальчишка, по имени Гилберт Гомм: остренькое личико, как у хорька, и одна нога чуть короче другой. Дикие вещи мы с ним творили, когда собирались вместе. Знаешь, что мы делали, Гордон?

— Что?

— По субботам, когда папаша с мамашей были в пивной, мы отправлялись на кухню и отсоединяли трубу от газовой плиты. Потом забулькивали газ в наполненную водой молочную бутылку, садились и пили это из чайных чашек.

— Это вкусно, что ли?

— Вкусно? Страшная гадость! Но мы подсыпали сахарку, и тогда вода казалась не столь противной.

— А зачем вы это пили?

Клод повернулся и уставился на меня с крайним недоверием:

— Ты хочешь сказать, будто сам ни разу не пил «Змеиную воду»?

— Не могу сказать, что пил…

— Я-то думал, все делали это, будучи малышами! Это опьяняет совсем как вино, даже хуже — зависит от того, как долго пропускаешь через воду газ. Мы вдвоем, по субботам, так напивались на кухне, что чуть с ног не валились, и это было восхитительно!.. А однажды папаша поймал нас, придя домой пораньше… Ту ночь я, пока жив, не забуду. Держу я эдак молочную бутыль с булькающим газом — красота; а Гилберт уперся в пол коленками и ждет моей команды, чтобы выключить газ. И тут входит отец.

— И что он говорит?

— Господи, Гордон, это было ужасно. Он ни слова не вымолвил: встал возле двери и начал нащупывать поясной ремень. Очень медленно расстегнул пряжку и потянул его из брюк, при этом глаз с меня не сводил. Был он здоровяком: ручищи — как паровой молот, черные усы, а щеки в лиловых прожилках… Так вот: хватает он меня за курточку и выдает на всю катушку, как только может, используя конец с пряжкой, и честно, Гордон, как перед Господом, я думал, он собирается меня убить. Но он все-таки остановился и снова, медленно и тщательно, надел и застегнул ремень и заправил рубаху, при этом от него здорово пахло пивом. А потом, так и не сказав ни слова, вышел прочь и снова направился в пивную… Самая зверская порка в моей жизни.

— Сколько тебе тогда было?

— Да около восьми, пожалуй, — ответил Клод.

Мы приближались к Оксфорду и он опять затих. Только крутил головой, проверяя, как там Джеки: то прикоснется, то погладит по голове, и один раз обернулся и оперся коленями о сиденье, чтобы подгрести к собаке побольше соломы, и при этом пробормотал что-то насчет сквозняка. Мы миновали окраины Оксфорда, въехали на одну из множества узеньких сельских дорог и вскоре свернули на ухабистую улочку, по которой и устремились, обгоняя немногочисленные группы пешеходов и велосипедистов. Некоторые мужчины вели с собой борзых. Перед нами ехал большой лимузин, в заднем окне которого, между двумя пассажирами виднелась собака.

— Приезжают отовсюду, — мрачно заметил Клод. — Вот эта, скорее всего, из Лондона. Наверное, стащили на денек из конуры какого-нибудь большого стадиона. Не исключено, что эта собака — с Дерби.

— Надеюсь, она не побежит против Джеки.

— Не беспокойся. Все новенькие автоматически включаются в высшую категорию. Именно это правило мистер Фиси соблюдает с особой щепетильностью.

Перед самым полем находились открытые ворота, и жена мистера Фиси выступила вперед, чтобы принять от нас входную плату раньше, чем мы въедем.

— Он бы и чертовы педали заставил ее крутить, если б у нее сил хватило, — сказал Клод. — Старина Фиси не держит ни одного лишнего работника.

Я проехал вдоль поля и остановился в конце цепочки автомобилей, разместившихся вдоль высокой изгороди.

Мы вылезли из фургона, и Клод быстро обошел машину, чтобы извлечь Джеки. Поле для рэйсинга было очень просторным и шло под уклон: мы находились на вершине, вдали виднелись шесть стартовых загородок и ряды деревянных колышков, обозначающие беговые дорожки. Трек тянулся по низине, затем круто, под прямым углом поворачивал и поднимался вверх по склону — туда, где толпился народ и был финиш. В тридцати ярдах за линией финиша стоял перевернутый велосипед, который тащит зайца. Для этой цели обычный велосипед весьма удобен, поэтому его и используют на собачьих бегах. Устройство представляет собой непрочную деревянную платформу футов восьми высотой, опирающуюся на четыре вбитых в землю столбика. Наверху, колесами вверх, закреплен старый велосипед. Заднее колесо находится впереди и направлено в сторону трека, шина с него снята и оставлен лишь металлический обод, к которому крепится один конец шнура, двигающего зайца. Сзади, как бы верхом на велосипеде, стоит «заводила» и крутит педали руками — колесо вращается и наматывает шнур на обод. Благодаря этому, заводила может тащить чучело зайца к себе с любой скоростью, вплоть до сорока миль в час. После каждого забега кто-нибудь относит лжезайца вместе с прикрепленным шнуром вниз по склону, к стартовым загородкам: шнур разматывается с обода, и все готово к новому старту. Заводила со своей высокой платформы может наблюдать за гонками и регулировать скорость зайца, удерживая его чуть впереди лидирующей собаки; кроме того, он может в любой момент остановить зайца, делая фальстарт в том случае, если ему покажется, что побеждает не та собака. Для этого нужно крутануть педали назад, и шнур намотается на втулку колеса. То же самое можно сделать и по-другому: внезапно, хоть на секунду, приостановить зайца — лидер чуть тормознет, чтобы не потерять «добычу», и тогда его смогут догнать другие собаки… Все-таки важная фигура, этот заводила.

Я увидел его уже стоящим на платформе; мощное тело обтягивал синий свитер — опираясь на велосипед он поглядывал вниз, на толпу, дымя сигаретой.

В Англии существует странный закон, согласно которому подобные состязания можно устраивать на одном и том же участке земли лишь семь раз в год. Вот почему все оборудование у мистера Фиси было передвижным. После седьмого раза хозяин просто переходил на очередное поле. Закон нисколько не мешал ему…

Тем временем уже собралась приличная толпа и справа, в одну линию, начали устанавливать свои будки букмекеры. Клод вытащил Джеки из фургона и повел к группе людей, окруживших невысокого плотного человека, одетого в бриджи для верховой езды. Это и был мистер Фиси. Каждый из находящихся рядом с ним, держал на поводке собаку, и мистер Фиси заносил имена бегунов в записную книжку, которую держал в левой руке. Сделав вид, будто прогуливаюсь, я подошел поближе.

— Кто у тебя тут? — спросил мистер Фиси, нацеливаясь в записную книжку карандашом.

— Полночь, — ответил мужчина, державший черную собаку.

Мистер Фиси отошел на шаг и внимательнейшим образом оглядел пса.

— Так. Полночь. Я его записал.

— Джейн, — произнес следующий владелец.

— Дай-ка глянуть. Джейн… Джейн… да, порядок.

— Солдат. — Этого пса привел долговязый парень с большими зубами, одетый в темно-синий, лоснящийся от долгой носки костюм. Едва назвав кличку бегуна, он принялся неторопливо почесываться сквозь брюки свободной от поводка рукой.

Мистер Фиси нагнулся, чтобы осмотреть собаку. Долговязый уставился в небо.

— Убери его, — сказал мистер Фиси.

Парень мигом опустил глаза и перестал чесаться.

— Живо, убери его.

— Послушайте, мистер Фиси, — чуть шепелявя сквозь большие зубы сказал парень. — Уж вы бы не говорили мне эдакие глупости… пожалуйста.

— Отваливай отсюда побыстрее, Ларри, и перестань отнимать у меня время. Ты все прекрасно понимаешь — я тоже. У Солдата на правой передней лапе два белых пальца.

— Послушайте, мистер Фиси, — сказал владелец. — Вы уже добрых полгода не видели Солдата.

— Хватит, Ларри, перестань. Мне с тобой спорить некогда. — Казалось, мистер Фиси ничуть не сердится. — Следующий! — произнес он.

Я увидел, как вперед выступил Клод с Джеки на поводке. Его массивное туповатое лицо будто окаменело, а глаза впились в какую-то точку, эдак, в ярде над головой мистера Фиси, рука же так вцепилась в повод, что костяшки пальцев напоминали ряд маленьких белых луковиц. Я и сам в ту минуту чувствовал себя не лучше, а тут еще мистер Фиси вдруг принялся смеяться.

— Эй! — вскричал он. — Вот и Черная Пантера! Вот и чемпион!

— Верно, мистер Фиси, — проговорил Клод.

— Вот что я тебе скажу, — все еще улыбаясь, изрек мистер Фиси. — Можешь забирать его домой, откуда и притащил. Мне он не нужен.

— Но послушайте, мистер Фиси…

— Я позволил тебе прогнать его раз шесть или восемь, не меньше — этого достаточно. Слушай, почему бы тебе не пристрелить его и делу конец, а?

— Но мистер Фиси, пожалуйста… Еще один разок, и больше я никогда вас не попрошу.

— Никакого последнего раза! Сегодня и так слишком много собак, мне с ними не справиться. Для таких крабов у меня места нет.

Мне казалось, что Клод заплачет.

— Честно говоря, мистер Фиси, — сказал он, — я эти последние две недели вставал по утрам в шесть часов, делал с ним пробежку, массаж и покупал бифштексы — поверьте, сейчас это абсолютно другой пес, нежели тот, что бежал здесь в последний раз.

Услышав слова «другой пес» мистер Фиси подпрыгнул, будто в него всадили шляпную булавку.

— Что такое! — вскричал он. — Другой пес!

Могу поручиться, что Клод и здесь не потерял головы.

— Да нет же, мистер Фиси, я уж вам благодарен, что ни в чем таком меня не обвиняете. Вы прекрасно знаете, что я имел в виду совсем не это!

— Ну ладно, ладно. Но все равно ты можешь его забирать. Нет смысла гонять таких медленных собак — забери его, будь добр, и не задерживай наше мероприятие.

Я не отрываясь глядел на Клода, Клод не сводил глаз с мистера Фиси, а тот уже оглядывался в ожидании следующей собаки. Из-под коричневой твидовой куртки у него виднелся желтый пуловер, и эта желтая полоска на груди в сочетании с тощими ногами и манерой посматривать по сторонам, подергивая головой, делали его похожим на какую-то задорную птаху, к примеру, на щегла.

Клод шагнул вперед. От такой вопиющей несправедливости лицо его начало помаленьку приобретать лиловый оттенок, а на шее заметно подергивался кадык.

— Вот что я скажу, мистер Фиси: я абсолютно уверен, что этот пес стал лучше, и даю фунт против вашего, что он не придет последним. Вот так-то.

Мистер Фиси обернулся и неторопливо оглядел Клода.

— Ты чокнулся? — спросил он.

— Пари на фунт, ага… просто чтобы доказать, что я прав.

Этот ход был опасен и наверняка мог вызвать подозрения, но Клод знал, что это единственное, что оставалось делать. Последовало молчание, и мистер Фиси, нагнувшись, осмотрел собаку. Я заметил, как он неспешно обшаривал взглядом каждую пядь тела животного. Можно было лишь восхищаться его скрупулезностью и памятью, ведь этот самонадеянный коротышка и плут держал в голове характерные приметы нескольких сотен собак: и разных, и похожих — но что-то в этом вызывало и страх. Ему никогда не требовалось более одной маленькой наметки: небольшой шрам, плоский палец на лапе, впадинка под коленом чуть темнее по цвету… Мистер Фиси ничего не забывал.

Итак, я наблюдал за тем, как он, склонившись, осматривал Джеки. Лицо у него было розовое и мясистое, рот маленький и сжат так плотно, что, казалось, не может растянуться в улыбку, а глаза — словно два фотоаппаратика, сфокусированные на собаке.

— Что ж, — произнес он выпрямляясь. — Пес, по крайней мере, тот же самый.

— Да уж я — то не сомневаюсь! — вскричал Клод. — Вы меня бог знает за кого принимаете, мистер Фиси…

— Принимаю за чокнутого, вот за кого. Но такой способ сделать лишний фунт меня привлекает. Полагаю, что ты не забыл, как Янтарная Молния в прошлый раз чуть не побил его, хотя и бежал на трех ногах?

— Тогда он был еще не в форме. Не получал бифштексов и массаж с тренировкой, это я делаю не так давно. Но послушайте, мистер Фиси, вы не должны впихнуть его в первую категорию только для того, чтобы выиграть пари. Сами знаете, это пес низшей категории.

Мистер Фиси рассмеялся, приоткрыв крошечный рот-пуговку; вместе с ним развеселилась и окружающая толпа.

— Послушай. — Он положил волосатую лапу на плечо Клоду. — Я своих собак знаю. Мне никаких махинаций не нужно, чтобы выиграть этот фунт. Пес пойдет по низовой.

— Правильно, — сказал Клод. — Вот это пари.

Он отошел вместе с Джеки, и я присоединился к ним.

— Господи, Гордон, ну и досталось же мне!

— Еще бы.

— Но в список-то мы попали. — С трудом переводя дух он принялся расхаживать быстрыми шажками туда-сюда, будто ему припекало подошвы.

Люди все еще проходили через ворота на поле, где к этому времени набралось не менее трехсот человек. Это были малоприятные личности: остроносые мужчины и женщины с грязноватыми лицами, бегающими глазами и плохими зубами. Словно отбросы большого города, просочившиеся из прохудившейся канализации, они образовали вонючую «лужицу» в верхней части поля. Там собрались все — жучки, мошенники, цыгане и прочая накипь и отребье. Некоторые с собаками, прочие без них. Собак этих держали на поводках из бечевки — жалких, с унылыми мордами псов, тощих и паршивых, с болячками на ляжках от спанья на досках, поседевших от старости, одурманенных или напиханных кашей, чтобы не выиграли ненароком. Некоторые ходили на негнущихся ногах…

— Клод, почему вон тот, белый, так ходит?

— Который?

— Глянь вон туда…

— А, вижу, как же. Очень возможно, что он висел.

— Висел?

— Именно. Подвесили на ремнях на двадцать четыре часа.

— Боже правый, но зачем?

— Разумеется, чтобы бежал помедленнее. Кое-кто не признает порошки и стрэппинг, вот и подвешивают собак.

— Понятно.

— Или подвешивают, или обрабатывают наждачной бумагой, — добавил Клод. — Сдирают кожу на лапах жестким наждаком, чтобы было больно во время бега.

— Да, все ясно.

…Были на поле и собаки побойчее, в лучшей форме — те, что каждый день получают конину, а не свиные помои или сухари с капустной водой. Шерсть у них лоснилась и поводок они тянули сильно, поскольку не были напичканы порошком, но, может быть, гульба у них еще хуже, ведь ошейники будут стянуты на четыре лишних дырочки. «Только смотри, чтобы он мог дышать, Жок. Не задуши его совсем, чтобы он не свалился посреди дистанции. Затягивай понемногу, по одной дырке за раз, пока не услышишь, что он похрипывает. Как увидишь, что рот у него открылся и дыхание потяжелело — тогда в самый раз, но нельзя, чтобы он выпучил глаза. Ты этого не допускай — ладно?»

— Отойдем-ка от толпы, Гордон. Здесь много собак и Джеки волнуется, это не пойдет ему на пользу.

Мы поднялись вверх по склону, туда, где стояли автомобили, и принялись расхаживать взад-вперед, прогуливая Джеки. В некоторых авто сидели мужчины с собаками и угрюмо поглядывали на нас.

— Будь начеку, Гордон. Нам не нужны неприятности.

— Хорошо, не беспокойся.

Те собаки, что находились в автомобилях, были лучшими: их придерживали там, подальше от посторонних глаз, в нужный момент быстренько извлекали оттуда, чтобы под вымышленной кличкой занести в список и сразу же упрятать обратно до нужного времени. Затем — прямо к дверцам, ведущим на дорожки, а после бегов — снова в автомобили. Тогда ни один любопытный ублюдок не сможет к ним подобраться. Можно представить себе слова некоего тренера, сказанные на большом стадионе: «Ладно, можешь взять его, но не дай бог, чтобы кто-то узнал его. Этого пса знают тысячи человек, поэтому тебе следует поостеречься. И это обойдется тебе в пятьдесят фунтов».

Эти собаки — быстрые бегуны, но их скорость не имеет значения, они все равно «получат иголку», просто так, на всякий случай. Полтора кубика эфира подкожно, прямо в автомобиле. Укол делается очень медленно. Это даст любому псу девять корпусов. Иногда используют кофеин в масляном растворе или камфару, это тоже подстегивает собак. Люди, сидящие в автомобилях в этом деле доки, а некоторые из них знают и о том, как обращаться с виски. Но это внутривенно, и потому не так просто. Можно не попасть в вену. Упустишь вену, фокус не сработает — и что тогда? Так что вернее будет эфир, кофеин или камфара. «Не перехвати с дозой, Жок. Сколько она весит? Пятьдесят восемь фунтов? Ну ладно. Ты помнишь, что сказал нам тот парень? Минутку, я записал это на бумажку, вот она. Одна десятая кубического сантиметра на десять фунтов веса дает пять корпусов на трехстах ярдах. Погоди-ка, сейчас я прикину… О Господи, Жок, лучше уж ты сам. Увидишь — все будет нормально, никаких неприятностей, потому что я сам подбирал собак для этого забега. Это обошлось в десятку на карман старины Фиси. Выложил я ему эту поганую десятку и при этом говорю: это вам на день рождения, от чистого сердца. А Фиси в ответ: большое тебе спасибо, мой добрый и верный друг…»

Если же этим ребятам в авто понадобится придержать собаку, то в ход пойдет хлорбутал. Это штука удобная, поскольку можно дать ее предыдущим вечером, особенно чьей-то чужой собаке. Или же петидин. Может сгодиться и смесь петидина с гайоцином.

— Сегодня здесь полно господ определенной породы из доброй старой Англии, — заметил Клод.

— Это точно.

— Берега карманы, Гордон. Ты хорошо запрятал деньги?

Мы обошли сзади ряд автомобилей и двинулись между ними и изгородью. Тут я заметил, что Джеки насторожился и, натягивая повод и приседая на задних лапах, устремился вперед. Ярдах в тридцати от нас стояли двое; один из них держал желто-коричневую борзую, находящуюся в таком же волнении, как и Джеки. В руках у второго был мешок.

— Смотри, — прошептал Клод, — собаке дают потраву.

Из мешка на траву выкатился маленький белый кролик, пушистый и ручной. Он встал на лапки и замер, будто нахохлившись, как это делают все кролики, при этом нос его очутился у самой земли. Испуганный кролик: надо же так внезапно шлепнуться из мешка на белый свет. Собака уже сходила с ума от возбуждения, она рвала поводок, рыла землю и, скуля, бросалась вперед. Кролик увидел собаку, втянул голову и застыл, парализованный страхом. Мужчина перехватил пса рукой за ошейник и тот, изгибаясь и подпрыгивая, попытался вырваться на свободу. Другой парень пнул кролика ногой, но зверька будто приклеили. Следующим пинком парень поддел кролика как футбольный мяч. Кролик полетел кувырком, потом вскочил и запрыгал по траве прямо к собаке. Первый мужчина отпустил пса и тот одним гигантским прыжком покрыл расстояние до кролика — послышался визг, негромкий, но долгий и мучительно пронзительный.

— Пожалуйста, — сказал Клод. — Это и есть потрава.

— Не уверен, что мне это понравилось.

— Мне тоже. Но это делают все, даже тренеры на больших стадионах. Я считаю это варварством.

Мы двинулись прочь, а внизу, у подножия холма, толпа все густела, и позади нее появился длинный ряд стендов, на которых красным, золотым и синим были написаны имена. Рядом с каждым стендом уже находился букмекер; все они стояли на перевернутых ящиках — в одной руке пачка нумерованных карточек, в другой — кусок мела, а позади разместились клерки с тетрадками и карандашами. Вскоре мы заметили, как к школьной доске, приколоченной ко вкопанному в землю столбу, подходит мистер Фиси.

— Записывает участников первого забега, — заметил Клод. — Живо, пошли!

Мы быстренько спустились с холма и присоединились к толпе. Мистер Фиси, сверяясь со своей записной книжкой, записывал на доску бегунов. Толпа приумолкла и напряженно наблюдала за ним.

1. Салли.

2. Трехфунтовый.

3. Леди Улитка.

4. Черная Пантера.

5. Виски.

6. Ракета.

— Порядок, — прошептал Клод. — Первый забег! Четвертые воротца. Теперь слушай, Гордон. Быстро дай мне пятерку — показать заводиле. — Клод чуть задыхался от волнения, вокруг носа и глаз у него вновь появилась знакомая белизна. Отдавая ему пятифунтовую бумажку, я заметил, что у него дрожит рука. Человек, работающий на педальном устройстве, все еще стоял в своем синем джерси на платформе и покуривал. Клод приблизился к платформе и встал под ней, глядя снизу вверх.

— Видишь пятерку? — тихонько спросил он, держа ее сложенной несколько раз в ладони.

Парень, скосив глаза, глянул на бумажку.

— Если будешь крутить в этом забеге как следует, приятель… Никакого фальстарта или торможении. Крутить быстро. Идет?

Заводила не шевельнулся, но едва заметно приподнял брови. Клод отвернулся.

— Теперь вот что, Гардон. Деньги доставай понемножку, маленькими суммами, как я тебе говорил. Иди вдоль всего ряда и ставь везде помаленьку, чтобы не сбить цену. А я поведу Джеки на старт очень медленно, уж постараюсь — лишь бы дать тебе побольше времени, понял?

— Понял.

— И не забудь встать наготове у финиша, чтобы поймать пса. Оттащи его от остальных подальше, когда начнется свора из-за зайца. Держи его покрепче и не выпускай, пока я не прибегу с поводком и ошейником. Этот Виски — цыганский пес, он любому, кто подвернется, может лапу оторвать или еще что-нибудь.

— Хорошо. Пора идти.

Я увидел, как Клод подвел Джеки к финишному столбику и получил желтую курточку, на которой стояла крупная четверка. И еще намордник Остальные пять бегунов находились тут же, а вокруг них суетились, надевая нумерованные куртки и прилаживая псам намордники, владельцы. Распоряжался всем этим мистер Фиси, он вприпрыжку бегал среди собак и хозяев, смахивающий в своих тесных бриджах на задорную птаху: один раз я заметил, как он со смехом сказал что-то Клоду, но тот не обратил никакого внимания. Скоро все поведут собак далеко вниз, по треку, на противоположный конец поля, к стартовым воротцам. Я напомнил себе, что осталось самое меньшее десять минут, и начал пробиваться сквозь толпу в шесть—семь рядов, преграждавшую путь к стендам букмекеров.

— Деньги поровну на Виски! Поровну на Виски! Пять к двум на Салли! Поровну на Виски! Четыре к одному на Улитку! Шевелитесь! Поторапливайтесь, живее! На которого?

На всех досках Черная Пантера оценивалась двадцать пять к одному. Я протиснулся к ближайшему «буки».

— Три фунта, Черная Пантера, — сказал я, протягивая деньги.

У стоящего на ящике человека было багровое лицо со следами какого-то белого порошка вокруг рта. Он схватил деньги и бросил их в свой мешок.

— Семьдесят пять фунтов к трем, Черная Пантера, — повторил он. — Номер сорок два. — Он подал мне билет, а его помощник записал ставку.

Я отступил, быстро пометил на обратной стороне билета «75 к 3-м» и положил его во внутренний карман куртки.

До тех пор, пока я ставлю наличные помаленьку, все выглядит нормально. Во всяком случае, я и раньше, по совету Клода, ставил на нашего пса по нескольку фунтов каждый раз, когда тот должен был бежать — чтобы не возбудить подозрений в этот важнейший день. Поэтому, проходя вдоль стендов и оставляя у каждого букмекера по три Фунта, я чувствовал себя уверенно. Я не торопился, но и не терял времени даром и после каждой ставки, прежде чем сунуть карточку в карман, помечал на обратной стороне сумму. Всего букмекеров было семнадцать. Я получил семнадцать билетов и выложил пятьдесят один фунт, ни на грош не нарушив соотношения ставок. Остается еще сорок девять фунтов. Я быстро глянул на подножие холма: один из владельцев уже подошел со своей собакой к воротцам, остальные отставали лишь на двадцать—тридцать ярдов — все, кроме Клода. Он и Джеки добрались до середины пути. Видно было, как он не торопясь вышагивает в своем старом, цвета хаки, пальто, а Джеки довольно сильно тянет за поводок вперед; я заметил, как один раз он совсем остановился и притворился, будто поднимает что-то с земли. Тронувшись дальше, он вдобавок ко всему начал прихрамывать и еще более замедлил ход. Я поспешил к противоположному концу цепочки букмекеров, чтобы начать все сначала.

— Три фунта, Черная Пантера.

Букмекер, тот самый, с багровым лицом и чем-то белым вокруг рта, коротко глянул на меня, припоминая прошлую ставку, и одним быстрым, почти артистичным движением лизнул пальцы и стер с доски цифру двадцать пять. От влажных пальцев напротив слов «Черная Пантера» осталось маленькое темное пятно.

— Ладно, у тебя еще одна ставка «семьдесят пять к трем», но на этом точка, — заметил он и громко выкрикнул: — Пятнадцать к одному на Черную Пантеру! Пятнадцать на Пантеру!

По всей цепочке стендов цифры двадцать пять были стерты: теперь Пантера шла пятнадцать к одному. Я быстро сделал остальные ставки, но, обойдя всех букмекеров, понял, что им этого достаточно и больше ставок на пса не предвидится. Они приняли всего по шесть фунтов на брата, но рисковали потерять по сто пятьдесят, а для букмекеров их невысокой категории, работающих на мелких сельских бегах, такая потеря на одном забеге была бы весьма внушительной. Я радовался, что выполнил все задуманное — билетов у меня было достаточно. Я вытащил их из карманов и пересчитал: они напоминали лежащую на ладони тонкую колоду карт, всего тридцать три билета. И сколько же мы должны выиграть? Минутку… чуть больше двух тысяч фунтов. Клод сказал, что победит на тридцать корпусов. Но где же Клод?

Далеко внизу я различил воротца и рядом — пальто цвета хаки и большого черного пса. Остальные собаки уже приготовились к забегу, и владельцы покидали место старта. Вот Клод нагнулся, уговаривая Джеки занять место в четвертых воротцах, затем закрыл дверцу и, повернувшись, бросился в своем длинном, хлопающем на ветру пальто вниз, к толпе у подножия холма. На бегу он то и дело оглядывался через плечо.

Возле старта, помахивая зажатым в поднятой руке платком, встал напарник заводилы. На другом конце трека, неподалеку от меня, парень в синем свитере оседлал перевернутый велосипед на платформе, уловил сигнал, махнул в ответ и принялся крутить руками педали. Далекая белая точка — чучело зайца, на самом деле представляющее собачий футбольный мяч, обтянутый куском кроличьей шкурки, быстро набирая скорость, побежало от воротцев. Задвижки поднялись и собаки вылетели на дорожки. Мчались они все вместе, одной темной массой, словно один пес, а вовсе не шесть, и тут же я заметил, как вперед вырывается Джеки — я узнал его по окрасу. Черных псов в забеге больше не было, это наверняка был он. «Не шевелись и не дрогни! — приказал я себе, — ни мускулом и ни кончиком пальца. Наблюдай за его бегом. Давай, жми, Джексон, парнишка!.. Нет, не кричи — можно сглазить. Через двадцать секунд все кончится, не крути головой, а наблюдай за ним краешком глаза. Смотри, как шпарит этот Джексон! Ну и скорость он задал. Он уже победил! Проиграть теперь просто невозможно…»

Когда я подбежал к нему, пес сражался с кроличьей шкурой, пытаясь ухватить ее зубами, но мешал намордник. Остальные собаки примчались следом и внезапно навалились все разом, пытаясь достать приманку. Тут я вцепился в его ошейник и выволок на открытое место, как приказал Клод. Потом опустился на траву и удерживал пса на месте, крепко обхватив обеими руками. Прочим владельцам пришлось порядком потрудиться, вытаскивая из свары своих подопечных.

Клод очутился рядом: тяжело дыша и от волнения не говоря ни слова, он снял с Джеки намордник и надел ошейник с поводком… Тут же появился и мистер Фиси — встал подбоченясь, с плотно сжатым ртом-пуговкой, не сводя с Клода глаз-фотоаппаратиков.

— Так вот что ты придумал… — произнес мистер Фиси.

Клод, будто не слыша, продолжал заниматься своим делом.

— После сегодняшнего, чтобы ноги твоей здесь не было, понял? Клод продолжал возиться с ошейником Джеки.

Я услышал, как сзади кто-то сказал:

— Этот тип с плоской рожей здорово нагрел в этот раз мистера Фиси…

Послышался чей-то смех. Мистер Фиси пошел прочь, а Клод разогнулся и вместе с псом подошел к парню в синем джерси, слезавшему со своей платформы.

— Угощайся, — произнес Клод, протягивая пачку сигарет.

Тот вытащил сигарету, прихватив заодно и сложенную вчетверо пятифунтовую бумажку.

— Спасибо, — сказал Клод. — Весьма благодарен.

— Не за что, — ответил парень.

Клод отошел ко мне.

— У тебя все в порядке, Гордон? — спросил он, подпрыгивая и потирая руки. Губы у него подрагивали, а ладони похлопывали по туловищу Джеки.

— Да. Половина по двадцать, остальное по пятнадцать.

— Эх, Господи, Гордон, это просто чудесно. Подожди здесь, я схожу за чемоданом.

— Забери Джеки, — посоветовал я, — и отправляйтесь в фургон, там подождете меня. До скорого.

Вокруг букмекеров уже никого не было. Я оказался единственным, кому было что собирать и поэтому медленно, чуть пружинящей походкой я направился к первому в цепочке букмекеру, тому самому, с багровым лицом и беловатой присыпкой вокруг рта. Грудь у меня просто распирало от радости. Я встал перед ним и совершенно не торопясь отыскал в пачке билетов те два, что он мне продал. Звали его Сид Прэчетт. Имя крупно значилось вдоль доски золотыми буквами по алому полю: «СИД ПРЭЧЕТТ. САМЫЕ ВЫГОДНЫЕ СТАВКИ В МИДЛЭНДЕ. БЫСТРАЯ ВЫПЛАТА». Я подал ему первый билет и сказал:

— Причитается семьдесят восемь фунтов. — Это прозвучало так здорово, что я повторил фразу — будто спел нежную песенку. Я вовсе не торжествовал над мистером Прэчеттом, фактически, он даже начинал мне нравиться. Мне как-то жаль стало, что ему придется отслюнить мне такую большую сумму. Я надеялся, что ею жене и детям не придется туго.

— Номер сорок два, — произнес Прэчетт, поворачиваясь к помощнику, державшему большой журнал. — Сорок второй желает семьдесят восемь фунтов…

Последовала пауза — клерк пробежал пальцем по столбику занесенных ставок. Он проделал это дважды, потом поднял глаза на шефа и покачал головой.

— Нет, — проговорил он. — Не выплачивается. Этот билет поставлен на Леди Улитку.

Стоя на своем ящике, мистер Прэчетт наклонился к нему и уставился в журнал. Казалось, что он обеспокоен словами помощника: крупная багровая физиономия выразила искреннее сожаление.

«Клерк просто болван, — подумал я. — и мистер Прэчетт сейчас ему это выскажет».

Но когда букмекер вновь повернулся ко мне, глаза у него сузились и стали враждебными:

— Послушай, парнишка, — тихо произнес он. — Давай уж без этих. Ты прекрасно знаешь, что ставил на Леди Улитку, Что за шутки?

— Я ставил на Черную Пантеру… Две отдельные ставки, каждая по три фунта, обе по двадцать пять к одному. Вот второй билет.

На этот раз он даже не потрудился заглянуть в журнал.

— Ты ставил на Улитку, парень. Я помню, как ты подходил. — Он отвернулся и принялся стирать мокрой тряпкой имена собак — участников последнего забега.

За его спиной помощник закрыл журнал и принялся раскуривать сигарету. Я стоял, смотрел на них и чувствовал, как из всех пор моего тела выступает пот.

— Дайте посмотреть журнал.

Мистер Прэчетт высморкался во влажную тряпку и бросил ее наземь.

— Послушай, шел бы ты отсюда и перестал мне надоедать. Штука была вот в чем: на билете букмекера, в отличие от билета тотализатора, не пишется ничего, имеющего отношение к твоей ставке. Это обычная практика на всех рэйсингах страны, будь то Силвер Ринг в Ньюмаркете, Роял Инкложер в Эскоте или маленькое поле неподалеку от Оксфорда. Все, что ты получаешь — это карточка с именем букмекера и порядковый номер. Ставка записывается, то есть должна быть внесена в особый журнал помощником букмекера вместе с номером билета. Кроме этого — никаких доказательств твоей ставки нет.

— Ну давай, чеши отсюда, — приговаривал мистер Прэчетт.

Я отступил и глянул вдоль длинного ряда стендов: никто из букмекеров не смотрел в мою сторону. Вес они неподвижно стояли на деревянных ящиках, возле досок-стендов и глядели прямо перед собой, на толпу. Я подошел к следующему и предъявил билет.

— У меня поставлено на Черную Пантеру три фунта, один к двадцати пяти, — твердо сказал я. — Причитается семьдесят восемь фунтов.

Новый букмекер, с кротким, обветренным лицом, проделал тот же ритуал, что и мистер Прэчетт: задал вопросы клерку, вгляделся в журнал и выдал мне похожий на предыдущий ответ.

— Что с вами случилось? — мягко спросил он, будто у восьмилетнего малыша. — Играете в такие глупые игры…

На этот раз я отошел чуть подальше.

— Грязные ублюдки, воры! Все вы заодно! — крикнул я.

Все головы в ряду одновременно, будто кукольные, качнулись и повернулись в мою сторону. Выражение на лицах не изменилось, я видел лишь семнадцать повернутых голов и уставившиеся на меня сверху вниз столько же пар холодных стеклянных глаз. Ни в одном не наблюдалось ни малейших признаков заинтересованности. Все их поведение будто говорило: дескать, кто-то там высказался, но мы этого не слышали. Сегодня отличный денек…

Почуяв некую напряженность ситуации, вокруг меня начала собираться толпа. Я снова подбежал к мистеру Прэчетту, чуть ли не вплотную, и уперся пальцем ему в живот.

— Ты вор! Паршивый воришка! — бросил я.

Самое удивительное заключалось в том, что Прэчетт с этим вроде бы и не спорил.

— Ишь ты, — произнес он. — Чья бы корова мычала… — Его крупное лицо внезапно расплылось в широкой ухмылке, он оглядел толпу и крикнул: — Чья бы корова мычала!

И тут же все стали смеяться. Вдоль всей цепочки ожили фигуры букмекеров, они оборачивались друг к другу, посмеивались и, тыча в меня пальцами, орали:

— Чья бы корова мычала!

Толпа тоже подхватила эту прибаутку, а я все стоял на травке рядом с мистером Прэчеттом с толстой, как колода карт, пачкой билетов, слушал и потихоньку впадал в истерику. Через головы людей было видно, как мистер Фиси вписывает на свою школьную доску собак на следующий забег; а далеко-далеко, выше по склону, в конце поля я приметил Клода, стоящего рядом с фургоном. С чемоданом в руке, он ожидал меня…

КОЖА

Зима тысяча девятьсот сорок шестого года тянулась бесконечно долго. Хотя был апрель месяц, леденящий ветер хозяйничал на улицах города, а над головой по небу плыли снежные облака.

Старик по имени Дриоли с трудом волочил ноги по тротуару улицы Риволи. Жалкий, закоченевший от холода, он все время ежился, запахивая грязное старое пальто черного цвета; над поднятым воротником виднелись только глаза и макушка.

Дверь кафе распахнулась, и слабый запах жареного цыпленка вызвал у него нестерпимое чувство голода. Старик продолжал волочить ноги, поглядывая без всякого интереса на предметы, выставленные в витринах магазинов, — духи, шелковые галстуки и рубашки, бриллианты, фарфор, старинную мебель, книги в роскошных переплетах. Затем он поравнялся с картинной галереей. Ему всегда нравилось бывать в картинных галереях. В витрине была выставлена одна-единственная картина. Он остановился, чтобы рассмотреть ее. Потом повернулся, чтобы продолжить свой путь. Затем снова приостановился, оглянувшись на витрину; и тут вдруг он почувствовал легкое беспокойство, смутное воспоминание о чем-то, что он видел где-то давным-давно. Он стал рассматривать картину. Это был пейзаж. На переднем плане была изображена группа деревьев, стволы которых очень сильно накренились в одну сторону, как будто под натиском ураганного ветра; по небу неслись рваные грозовые облака. Надпись на дощечке, которая была прикреплена к раме, гласила: «Хаим Сутин (1894–1943)».

Дриоли задумчиво разглядывал картину, стараясь понять, что же она напоминает ему. «Чудная картина, — подумал он. — Странная и чудная — но мне нравится… Хаим Сутин… Сутин».

— Ей-богу! — воскликнул он вдруг. — Да это же мой маленький калмык, вот кто это! Только подумать! Картина моего маленького калмыка выставлена в лучшем магазине Парижа!

Старик прижался лицом к стеклу витрины. Он вспомнил парнишку — да, он его хорошо помнит. Но когда это было? Когда? Память ему отказывает. Ведь это было так давно. Сколько лет тому назад? Лет двадцать? Нет, пожалуй, лет тридцать тому назад. Неужто тридцать лет? Постой-ка! Да это же было перед войной, перед первой войной, в тысяча девятьсот тринадцатом году. Теперь он вспомнил, это было именно тогда. И этот Сутин, этот некрасивый маленький калмык, вечно угрюмый, ушедший в себя паренек, который так нравился ему, которого он почти любил — просто так, не отдавая себе отчета в этом, разве только за то, что тот умел писать картины.

А как он писал их! Теперь он вспомнил даже подробности — улицу, вдоль которой стояли мусорные баки, запах гнили, коричневых котов, которые осторожно рылись в отбросах, и женщин, потных, толстых, сидевших на порогах своих жилищ, опустив ноги на каменный настил улицы. Что это была за улица? Как же называлась улица, на которой жил паренек?

Сите Фолджиер! Да, именно так она называлась! Старик, довольный тем, что вспомнил название улицы, несколько раз кивнул сам себе.

Там находилась мастерская, и в ней были всего один стул и старая грязная кушетка красного цвета, на которой спал Сутин; он вспомнил пьяные пирушки, дешевое белое вино, дикие ссоры и вечно желчное, угрюмое лицо художника, задумчиво склонившегося над своей работой.

«Странно», — подумал Дриоли. Теперь он с легкостью все вспоминал, и воспоминание об одном событии вызывало в памяти другое.

Взять хотя бы ту шутку с татуировкой. Это же было сумасбродство. С чего все началось? Ах да, однажды он заработал кучу денег — да, да, все началось именно с этого — и купил много вина. Помнится, как он, довольный, вошел тогда в мастерскую с пакетом под мышкой, в котором были бутылки, как он увидел Сутина, сидящего перед мольбертом, и свою жену Джози — она стояла посредине комнаты и позировала для портрета.

— Сегодня вечером мы празднуем, — объявил он, — мы устроим небольшой выпивон для нас троих.

— В честь чего это? — спросил паренек, не поднимая головы. — Уж не потому ли, что решился наконец развестись со своей женой, чтобы она могла выйти замуж за меня?

— Нет, — ответил Дриоли. — Мы празднуем потому, что я заработал сегодня кучу денег.

— А я ничего не заработал. Это мы тоже можем отметить.

— Ну, если тебе хочется, можно и это отметить.

Дриоли стоял у стола и разворачивал пакет. Он чувствовал себя усталым и хотел скорее дорваться до вина. Девять клиентов, разумеется, совсем неплохо, но от этого дьявольски устают глаза. Он еще никогда столько клиентов не татуировал за один день. Девять пьяных солдат! И самое замечательное было в том, что не менее семи из них заплатили ему в звонкой монете. Вот почему сегодня он так разбогател. Но глаза его смертельно устали от этой работы. Глаза Дриоли были полузакрыты от усталости, белки покрылись тонкой сетью красных прожилок, а за каждым глазным яблоком, на глубине одного дюйма за ним, он чувствовал острую боль. Но теперь уже вечер, он богат, как свинья, а в пакете лежат три бутылки — одна для его жены, другая для его друга, а третья для него самого. Найдя штопор, он стал откупоривать бутылки.

Художник положил кисть.

— Боже мой, — сказал он. — Разве можно работать, когда такое творится?

Молодая женщина, пройдя через всю комнату, подошла посмотреть на картину. Дриоли тоже подошел, с бутылкой в одной руке, со стаканом в другой.

— Нет! — крикнул художник, внезапно вспыхнув. — Пожалуйста, не надо! — Он схватил полотно с мольберта и поставил его лицом к стене. Но Дриоли успел увидеть картину.

— Мне она нравится.

— Она ужасна.

— Она изумительна. Она изумительна так же, как все остальные картины, написанные тобой. Я в восторге от них всех.

— Беда в том, — ответил Сутин, хмурясь, — что они несъедобные. Я не могу их есть.

— И все же они изумительны. — Дриоли протянул ему стакан, полный бледно-желтого вина. — Выпей, — сказал он, — ты почувствуешь себя счастливым.

Никогда он еще не знал человека более несчастного или, скорее, человека с таким мрачным лицом. Дриоли встретил его в каком-то кафе семь месяцев назад, где он пил в одиночестве, и только потому, что он походил на азиата, Дриоли подсел к его столу и заговорил.

— Вы русский?

— Да.

— Откуда родом?

— Из Минска.

Дриоли вскочил со своего места и обнял его, воскликнув при этом, что он тоже родом из этого города.

— Я не совсем из Минска, — пояснил паренек, — но местечко это недалеко от него.

— Где же?

— Смиловичи, около двенадцати миль от Минска.

— Смиловичи! — вскричал Дриоли, снова бросаясь к нему с объятиями. — Да я же ходил туда пешком несколько раз, когда был мальчишкой. — Потом он снова уселся на свое место, не отрывая дружелюбного взгляда от лица своего собеседника.

— Вы знаете, — сказал он, — вы не похожи на западного русского. Вы похожи на татарина или калмыка. Вы действительно вылитый калмык.

И теперь, в мастерской, Дриоли снова внимательно посмотрел на художника, на то, как тот взял стакан с вином и залпом выпил его. Да, нет сомнений, черты лица его были калмыцкие — широкое лицо с высокими скулами, с широким, грубоватой формы носом. Но руки — руки всегда вызывали удивление: маленькие, как женские, с изящными тонкими пальцами.

— Дай мне еще, — сказал художник. — Если праздновать, так уж надо праздновать как следует.

Дриоли разлил вино и сел на стул. Сутин устроился на старой кушетке рядом с женой Дриоли. На полу между ними стояли три бутылки.

— Сегодня вечером мы будем пить столько, сколько влезет, — сказал Дриоли. — Я исключительно богат. Сейчас сбегаю и куплю еще несколько бутылок. Сколько купить?

— Еще шесть, — ответил паренек. — Каждому по две бутылки.

— Хорошо. Я сейчас пойду и принесу.

— А я помогу тебе.

В ближайшем кафе Дриоли купил шесть бутылок белого вина. После того как они вернулись в мастерскую, поставили на пол в два ряда и Дриоли, вооружившись штопором, откупорил все шесть бутылок, они снова уселись и стали пить.

— А ведь только очень богатые, — заметил Дриоли, — могут так кутить.

— Это правда, — сказал паренек. — Разве это не так, Джози?

— Разумеется.

— Как настроение. Джози?

— Прекрасное.

— Может быть бросишь Дриоли и выйдешь за меня?

— Нет.

— Вино изумительное, — сказал Дриоли. — Одно удовольствие пить его.

Не спеша, смакуя, они стали постепенно пьянеть. Хотя они пили так же, как они делали это обычно, тем не менее полагалось соблюдать известный ритуал — пить со всей серьезностью, о многом поговорить, повторяясь снова и снова.

Полагалось расхваливать вино, обязательно пить его медленно, смакуя все три восхитительные стадии опьянения, особенно момент, когда кажется, что плаваешь в воздухе и уже не чувствуешь своих ног (как бывает у Дриоли). Да, это самый приятный момент, когда смотришь на свои ноги и они кажутся такими далекими, что удивляешься тому, какому же чудаку они могут принадлежать и почему они лежат вот так, где-то на полу и на таком расстоянии.

Спустя некоторое время он встал, чтобы включить свет. Он очень удивился, заметив, что ноги его встали вместе с ним, когда он отправился включать свет; особенно его поразило то, что он не чувствовал, как ноги касались пола. У него было приятное ощущение того, что он ходит по воздуху. Потом он стал ходить по комнате, лукаво поглядывая на полотна, сложенные у стен.

— Послушайте, — сказал он наконец. — Я придумал одну вещь. — Он направился к кушетке и встал перед ней, слегка покачиваясь. — Слушай, мой маленький калмык.

— Что такое?

— У меня есть потрясающая идея. Ты слушаешь меня?

— Я слушаю, Джози.

— Слушай меня, пожалуйста. Ты мой друг — мой маленький калмык из Минска, и я считаю тебя хорошим художником, и мне хотелось бы иметь картину, прекрасную картину.

— Возьми себе все. Возьми все, что ты найдешь, но не прерывай меня, когда я беседую с твоей женой.

— Нет, нет. Послушай-ка. Я имею в виду картину, которая всегда была бы со мной… вечно… куда бы я ни пошел, что бы ни случилось… но всегда со мной… картину, написанную тобой.

Протянув руку, он положил ее на колено паренька.

Пожалуйста, слушай меня сейчас.

— Слушай его, — сказала молодая женщина.

— Вот что. Я хочу, чтобы ты написал картину на моей коже, на спине. Затем я хочу, чтобы ты сделал татуировку поверх написанного, чтобы картина навсегда сохранилась на спине.

— Ты, наверное, рехнулся.

— Я научу тебя пользоваться татуировальной машинкой. Это легко. Даже ребенок сумел бы.

— Я не ребенок.

Пожалуйста…

— Ты в самом деле сумасшедший. Что ты все-таки затеял?

Художник посмотрел в неподвижные, черные, блестящие от выпитого вина глаза Дриоли.

— Ради всего святого, что тебе все-таки надо?

— Ты с легкостью сумеешь сделать это! Ты сумеешь! Сумеешь!

— Ты имеешь в виду татуировку?

— Да, татуировку! В две минуты я тебя научу!

— Это невозможно!

— Ты хочешь сказать, что я не знаю, о чем говорю.

Ну, нет, художник не мог этого утверждать, так как все знали, что если кто и знает о татуировальном искусстве, так это он — Дриоли. Разве не он, это было в прошлом месяце, покрыл живот какого-то мужчины удивительно изящным рисунком, изображающим цветы? А тот клиент, у которого вся грудь была покрыта такой густой шерстью? Он так искусно изобразил на его груди серого медведя, что волосатая грудь превратилась в шкуру мохнатого зверя.

Разве не он татуировал женщину на руке мужчины таким образом, что когда мускулы руки мужчины двигались, то женщина оживала и принимала самые неожиданные позы.

— Я просто хочу сказать тебе, — ответил Сутин, — что ты пьян и у тебя пьяные мысли.

— А Джози будет позировать. Это будет этюд с Джози на моей спине. Разве я не вправе иметь портрет жены на своей спине?

— Портрет Джози?

— Да. — Дриоли знал, что стоит ему только упомянуть имя жены, как толстые губы паренька невольно растянутся в улыбку.

— Я не согласна, — сказала молодая женщина.

— Джози, дорогая, ну пожалуйста. Вот возьми эту бутылку и допей ее, тогда ты станешь добрей. Это же потрясающая идея. В жизни еще не придумывал что-нибудь подобное.

— Какая еще там идея?

— Ну, то, что он должен будет делать твой портрет на моей спине. Разве я не могу желать этого?

— Мой портрет?

— В обнаженном виде, — заметил художник.

— Соблазнительная идея.

— Только не в обнаженном виде, — сказала молодая женщина.

— Это же гениальная идея, — сказал Дриоли.

— Нет, это безумная идея, — ответила молодая женщина.

— Так или иначе, все же это идея, — сказал Сутин. — И она заслуживает того, чтобы отметить ее.

Они выпили еще одну бутылку. Затем художник заметил:

— Ничего из этого не выйдет. Я не умею обращаться с татуировальной машинкой. Хочешь, я напишу картину на твоей спине, и ты будешь ходить с ней до тех пор, пока не выкупаешься и не смоешь ее? А если ты вообще не будешь мыться, тогда картина сохранится на твоей спине до конца твоей жизни.

— Нет, — ответил Дриоли.

— Да. И в день, когда ты решишь выкупаться, я буду знать, что ты больше не ценишь мою картину. Это будет серьезным испытанием для тебя как поклонника моего таланта.

— Не нравится мне все это, — сказала молодая женщина. — Он так восхищается твоим талантом, что будет ходить грязным всю жизнь. Давайте лучше татуировку. Только не в обнаженном виде.

— Тогда только голову, — предложил Дриоли.

— Боюсь, не справлюсь.

— Это чрезвычайно просто. Я научу тебя в две минуты. Вот увидишь. Я пошел за иглами и чернилами. У меня есть чернила всех цветов — стольких оттенков, сколько у тебя есть для живописи, и даже более красивые, чем у тебя.

— Нет, это невозможно.

— У меня есть всякие чернила. Разве у меня нет чернил разных цветов, Джози?

— Есть.

— Вот увидишь, — сказал Дриоли. — Я пойду за ними.

Он встал со стула и нетвердым шагом, но с решительным видом вышел из комнаты. Через полчаса Дриоли вернулся.

— Я принес все, — крикнул он, размахивая коричневым чемоданчиком. — Все, что нужно татуировщику, находится здесь, в этом чемоданчике.

Он положил сумку на стол, открыл ее, вынул электрические иглы и небольшие пузырьки с цветными чернилами. Затем он воткнул штепсель от электрической иглы в сеть; взяв инструмент в руки и нажав на кнопку, включил ток. Послышалось жужжание, и конец иглы, примерно с четверть дюйма, начал стремительно вибрировать вверх и вниз. Он скинул пиджак, отвернул рукав на левой руке и сказал:

— Теперь смотри. Следи за мной, и я покажу тебе, как это легко. Я сейчас сделаю татуировку на моей руке вот здесь.

Предплечье его было сплошь покрыто синими знаками, но он все же нашел небольшой участок кожи, свободный от татуировки, чтобы преподать на ней урок татуировального искусства.

— Сначала я выбираю цвет чернил, возьмем, скажем, обычные синие чернила, затем я погружаю конец иглы в чернила… вот так… потом я держу иглу концом вверх, после этого я провожу ею по коже, слегка касаясь ее… вот так… и вот игла, приводимая в движение крохотным электрическим моторчиком, двигается скачками вверх и вниз и прокалывает кожу, при этом чернила проникают в прокол на коже, вот и все… Посмотри, как это легко… Смотри, сейчас я наколю серую гончую собаку на своей руке.

Художник заинтересовался:

— Теперь дай мне попрактиковаться немного на твоей руке.

Он начал проводить жужжащей иглой голубые линии на руке Дриоли.

— Это нетрудно, — сказал он. Как будто рисуешь пером и чернилами. Разницы никакой, разве только иглой медленнее.

— Конечно, это просто. Ты готов? Начнем?

— Немедленно.

— А натура! — воскликнул Дриоли. — Давай, Джози!

Его охватило возбуждение. Пошатываясь, он начал суетливо подготавливать место для работы, как ребенок, который с энтузиазмом готовится к интересной игре.

— Где ты хочешь, чтобы она позировала? Где она будет стоять?

— Пусть станет там, рядом с туалетным столиком, и расчесывает волосы. Я так и напишу ее: расчесывающей распушенные по плечам волосы.

— Великолепно! Ты — гений.

Молодая женщина с неохотой подошла к туалетному столику и встала около него со стаканом вина в руках.

Дриоли стянул рубаху и сбросил брюки. Он оставил только трусы, носки и обувь и стоял, слегка покачиваясь из стороны в сторону. Тело его было крепким, а кожа белая и почти без волос.

— Теперь, — сказал он, — я полотно. Куда ты собираешься положить свое полотно?

— Как всегда, на мольберт.

— Не валяй дурака. Я же полотно.

— Тогда располагайся на мольберте. Это же нетрудно.

— Но как это сделать?

— Ты полотно, не так ли?

— Да, я полотно. Я уже начинаю чувствовать себя полотном.

— Тогда располагайся на мольберте. Это нетрудно.

— Но правда, это невозможно.

— В таком случае садись на стул. Садись задом наперед, тогда ты сможешь положить свою пьяную голову на спинку стула. Поторапливайся, я собираюсь начать.

— Я уже готов и жду тебя.

— Сначала, — сказал художник, — я напишу обычную картину. Затем, если она мне понравится, я сделаю татуировку поверх нее.

Вооружившись широкой кистью, он начал писать на голой спине Дриоли.

— Ай! Ай! — вскрикнул Дриоли. — Чудовищная сороконожка шагает по моей спине.

— Ну-ка спокойней! Спокойней!

Художник работал быстро, накладывая краску тонким голубым слоем так, чтобы она не мешала татуировке. Сосредоточенность, с которой он стал работать, была так велика, что она, казалось, преодолевала его опьянение. Он накладывал мазки быстрыми движениями, чувствуя предельное напряжение в кисти руки, и меньше чем через полчаса работа была закончена,

— Все. Кончил, — обратился он к молодой женщине, которая, услышав эти слова, сразу же направилась к кушетке, легла и заснула.

Дриоли бодрствовал. Он видел, как художник взял иглу, погрузил в чернила; потом он почувствовал пронзительный, щекочущий укол в спину. Боль была неприятна, но терпима и не давала Дриоли впасть в сон. Дриоли развлекался тем, что старался угадать след иглы, наблюдая за тем, какими красками пользовался художник, пытался представить себе, что делается у него за спиной. Сутин работал с поразительным напряжением.

Казалось, крохотная машинка и необычная работа целиком захватили его.

До самого рассвета художник работал под мерное жужжание машинки. Дриоли хорошо помнил, что, когда художник отступил назад и сказал: «Картина закончена», — на улице был день и за окном слышались шаги прохожих.

— Я хочу посмотреть, — сказал Дриоли.

Сутин взял зеркало и стал держать его под углом, а Дриоли повернул голову, стараясь увидеть свою спину.

— Боже мой! — воскликнул он.

То, что он увидел, поразило его. Вся спина, начиная от плеч и кончая основанием спины, покрыта яркими красками — и золотистыми, и зелеными, и голубыми, и черными, и красными. Татуировка была сделана так густо, что вся спина казалась сплошь покрытой мазками красок. Художник старался татуировать точь-в-точь по нарисованному, густо заполняя линии, и самое удивительное состояло в том, что он с большим мастерством использовал в своей картине выступы лопаток, сделав их частью композиции.

Более того, хотя работа двигалась медленно, он ухитрился передать в картине какую-то непосредственность, спонтанность. Портрет был выполнен в драматической, резкой манере, такой характерной для других работ Сутина. Поражало не сходство портрета с натурой. Нет. Скорее портрет выражал настроение. Черты лица неясные, блуждающий взгляд, а вокруг головы вихревая масса темно-зеленых волнистых линий, которая придавала всей картине предельный динамизм.

— Потрясающе!

— Мне, пожалуй, самому нравится.

Художник отступил назад и стал рассматривать свою работу критически.

— Ты знаешь, — добавил он, — я думаю, она стоит того, чтобы я поставил свою подпись.

И, взяв в руки электрическую иглу, он вывел свое имя красными чернилами в правой стороне, на месте, под которым находится почка…

Старик Дриоли стоял в состоянии, похожем на транс, не спуская глаз с картины, выставленной в витрине галереи.

Все это было так давно, что, кажется, будто все эти события имели место в какой-то другой жизни.

А Сутин? Что стало с ним? Он теперь вспомнил, что после того, как он вернулся с войны — с первой войны, ему стало не хватать художника, и он спросил Джози:

— Ты не знаешь, где мой маленький калмык?

— Он ушел, — ответила она. — Я не знаю куда, но я слышала, что он связался с каким-то торговцем, который послал его в Серет писать картины.

— Может, он еще вернется.

— Кто знает? Может, и вернется.

Это было в последний раз, когда они говорили о нем.

Через некоторое время они переехали в Гавр, где много моряков и потому много работы. При воспоминании о Гавре старик улыбнулся. Да, это были добрые времена, период между двумя войнами; тогда у него были уютные комнаты, небольшая мастерская около дома и достаточно работы. Ежедневно трое или четверо, а то и пять моряков приходили к нему и просили, чтобы он татуировал их руки. Ничего не скажешь, это действительно были добрые времена.

Затем вторая мировая война, приход немцев, смерть Джози — и все пошло прахом! В те годы никто не нуждался в татуировках, а он был слишком стар, чтобы браться за какую-нибудь иную работу. В отчаянии он решил вернуться в Париж, смутно надеясь, что в большом городе дела пойдут лучше. Но надежды его не оправдались.

Теперь, когда война кончилась, у него не оказалось ни сил, ни средств, чтобы возобновить свое дело. Да, трудно одинокому старику без крова и работы. К тому же если еще и не хочется просить милостыню. А с другой стороны, как же жить иначе?

«Итак, — подумал он, все еще разглядывая картину, — это картина моего маленького калмыка». Удивительно, что вид одного небольшого предмета, как, скажем, эта картина, может вызвать к жизни прошлое. А ведь несколькими минутами раньше он и не помнил о существовании татуировки на своей спине.

Годами он не вспоминал о ней.

Он прижался лицом к стеклу витрины и заглянул в галерею. На стенах он увидел большое количество картин, и все они, казалось, принадлежали кисти одного и того же художника. Дриоли увидел также множество людей, которые медленно прохаживались по галерее.

Подчиняясь внезапному импульсу, Дриоли повернулся, толкнул дверь галереи и вошел.

Это было длинное помещение, пол которого был устлан ковром винного цвета. Господи, как кругом тепло и красиво!

Нарядные, с холеной наружностью люди расхаживали с чувством собственного достоинства по галерее, причем у каждого в руках был каталог, в который он заглядывал время от времени. Старик не решался двинуться с места и смешаться со всей этой толпой. Но в то время, как он набирался смелости, вдруг до него донесся голос, сказавший: «Что тебе здесь нужно?»

Человек, который произнес эти слова, был в черном утреннем пиджаке. Полный мужчина, небольшого роста, с очень бледным лицом. Дряблое лицо его было таким мясистым, что щеки отвисли по обеим сторонам рта, как у спаниеля. Подойдя близко к Дриоли, он снова спросил:

— Что тебе здесь нужно?

Дриоли стоял неподвижно.

— Вот что, любезный, — обратился к нему снова мужчина, — убирайся-ка ты из моей галереи.

— Разве нельзя смотреть на картины?

— Ты слышал, что я тебе сказал?

Дриоли упрямился. Внезапно он почувствовал, как гнев закипает в нем.

— Давай-ка лучше без скандала, — сказал снова мужчина. — Ну, пошевеливайся, сюда, в эту дверь. — И, положив свою белую жирную лапу на плечо Дриоли, он стал с силой толкать его к двери.

Тут Дриоли прорвало.

— Убери свои грязные руки от меня! — крикнул он.

Голос его громко раздался по всей галерее; все присутствующие одновременно повернулись и испуганно посмотрели на человека, стоящего в конце помещения, который являлся виновником этого беспорядка. Лакей подбежал к хозяину галереи, и вдвоем они стали выталкивать Дриоли на улицу. Публика молча наблюдала за этой сценой. Лица людей выражали легкий интерес к происходящему и, казалось, одну и ту же мысль: «Все в порядке. Ничего опасного для нас нет. Об этом позаботятся».

— У меня тоже! — кричал Дриоли. — У меня тоже есть картина этого художника! Он был моим другом, и у меня есть картина, подаренная им.

— Он сошел с ума.

— Да это сумасшедший. Буйный сумасшедший.

— Нужно вызвать полицию.

Резким, быстрым движением Дриоли вырвался из рук мужчин, и не успели они опомниться и снова схватить его, как он побежал по галерее, выкрикивая: «Я покажу ее вам! Я покажу ее вам! Я сейчас покажу!» Он сбросил с себя пальто, затем пиджак и рубашку, а затем повернулся так, чтобы присутствующие увидели его обнаженную спину.

— Вот! — крикнул он, прерывисто дыша. — Вы видите? Вот она!

Внезапно наступила абсолютная тишина; все застыли в неловких позах, в замешательстве, так и не завершив начатое движение. Пораженные, они смотрели на картину-татуировку, яркие краски которой не поблекли от времени. Но оттого, что теперь старик похудел и лопатки резко выступали, картина выглядела как бы несколько сморщенной и сдавленной, что придавало ей странный вид.

Кто-то из присутствующих наконец проговорил:

— Боже мой, старик сказал правду!

Затем всех охватило возбуждение, все задвигались, зашумели и, опережая друг друга, бросились к старику.

— Сомнений быть не может!

— Его ранняя манера, не так ли?

— Ничего подобного не видел!

— Посмотрите, есть подпись!

— Согните плечи вперед, друг мой, так, чтобы картина натянулась на спине.

— Когда она была сделана, старина?

— В тринадцатом году, — ответил Дриоли, не оборачиваясь. — Осенью тысяча девятьсот тринадцатого года.

— Кто научил Сутина татуировать?

— Я научил его.

— А эта женщина? Кто она?

— Она была моей женой.

Владелец галереи проталкивался сквозь толпу к Дриоли. Теперь он был спокоен, чрезвычайно серьезен и улыбался одним только ртом.

— Монсеньор, — сказал он, — я куплю ее.

Дриоли заметил, как у него дрожали жирные отвислые щеки, когда он двигал челюстями.

— Я сказал, что куплю ее, монсеньор.

— Как вы можете купить ее? — вежливо спросил Дриоли.

— Я заплачу вам за нее двести тысяч франков.

Глаза у говорящего были маленькие, черные. Ноздри его широкого носа начали дрожать.

— Не продавай! — проговорил кто-то в толпе.

— Она стоит в двадцать раз дороже.

Дриоли открыл рот, хотел что-то сказать, но не мог произнести ни слова. Тогда он закрыл его, затем снова открыл и медленно сказал:

— Но как я могу продать ее? — Он поднял руки, потом бессильно опустил их по бокам. — Монсеньор, разве я могу продать ее? — повторил он с глубокой тоской в голосе.

— В самом деле! — послышалось из толпы. — Как он может ее продать? Она же часть его самого!

— Послушай, — сказал хозяин галереи, подходя ближе. — Я помогу тебе. Я сделаю тебя богатым. Мы с тобой вместе договоримся насчет этой картины, хорошо?

Дриоли неторопливо, с опаской в глазах разглядывал его.

— Но как вы можете ее купить, мсье? Что вы с ней собираетесь сделать, после того как купите ее? Где вы будете хранить ее? Например, куда вы ее положите сегодня ночью? Куда завтра?

— Где я буду хранить ее? Правда, где я буду хранить ее? Погодите-ка, где я буду хранить ее? Минутку… Дайте сообразить.

Владелец галереи стал поглаживать переносицу своего носа толстым белым пальцем.

— Кажется, если я куплю картину, я должен купить и вас также. Это уже сложнее. — Он сделал паузу и снова потрогал свой нос. — Сама картина не имеет никакой цены, пока вы живы. Сколько вам лет, друг?

— Шестьдесят один.

— Но вы, кажется, не отличаетесь крепким здоровьем?

Владелец галереи оставил в покое свой нос и окинул Дриоли критическим взглядом с головы до ног, словно фермер, оценивающий старую лошадь.

— Не по душе мне все это, — сказал Дриоли, боком пробираясь в толпе. — Честное слово, монсеньор, мне все это не нравится.

Но тут он, направляясь к выходу, попал в объятия какого-то высокого человека, который, вытянув руки, мягко обхватил его за плечи. Дриоли посмотрел на окружающих и извинился. Но человек улыбнулся ему, успокаивающе похлопав его по обнаженному плечу рукой, затянутой в перчатку канареечного цвета.

— Послушай, старина, — сказал незнакомец, все еще улыбаясь. — Ты любишь плавать в море и загорать на солнце?

Дриоли удивленно взглянул на него.

— Ты хотел бы вкусно есть и наслаждаться красным вином из замка Бордо?

Незнакомец продолжал улыбаться, обнажая крепкие белые зубы, среди которых поблескивал один золотой. Он говорил задабривающим тоном, рука в канареечного цвета перчатке все еще лежала на плече Дриоли.

— Так ты любишь все это?

— Ну да, — ответил Дриоли все еще в большом недоумении. — Конечно.

— И Красиных женщин?

— Почему бы и нет.

— И гардероб, полный костюмов и рубашек, сшитых по твоей мерке? По-моему, тебе многого не хватает из одежды.

Дриоли смотрел на этого человека с вкрадчивыми манерами, ожидая, что он еще предложит.

— Одевал ли ты когда-нибудь обувь, сделанную по твоей ноге?

— Нет.

— А ты хотел бы носить такую обувь?

— Но…

— И иметь человека, который брил и стриг бы тебя по утрам?

Дриоли только стоял, широко разинув рот.

— И пухленькую хорошенькую девушку, которая делала бы тебе маникюр?

Послышалось чье-то хихиканье в толпе.

— И звонок подле твоей кровати для того, чтобы звать по утрам горничную с завтраком? Тебе бы хотелось иметь все это, дружок? Нравится ли тебе все это?

Дриоли стоял тихо и смотрел на него.

— Видишь ли, я владелец отеля «Бристоль» в Каннах. Я приглашаю тебя приехать ко мне туда гостем и жить до конца жизни в роскоши, с комфортом.

Человек сделал паузу, чтобы дать возможность своему собеседнику переварить радужную картину жизни, нарисованную им.

— Твоя единственная обязанность — скорее это можно назвать удовольствием — будет заключаться в том, что ты все свое время будешь проводить на моем пляже в плавках, прогуливаясь вместе с моими гостями; будешь загорать, плавать и попивать коктейли. Разве это не здорово?

Но ответа не последовало.

— Ты догадываешься почему? Ведь тогда все мои гости будут иметь возможность любоваться твоей изумительной картиной. Ты станешь знаменитым, и люди будут говорить друг другу: «Послушай, здесь есть один малый, который ходит с десятью миллионами франков на спине». Что ты на это скажешь? Неплохо, а?

Дриоли взглянул на высокого человека в перчатках канареечного Цвета, все еще думая, что тот его разыгрывает.

— Все это звучит забавно, — проговорил он в нерешительности. — Неужели вы все это предлагаете мне всерьез?

— Разумеется, всерьез.

— Погодите-ка, — прервал их владелец галереи. — Вот что, старина. Я придумал, что делать. Я куплю картину, а затем договорюсь с хирургом, чтобы он снял кожу с вашей спины, а после этого идите на все четыре стороны и живите в свое удовольствие на те большие деньги, которые я заплачу вам.

— Как! Без кожи на спине?

— Ну пожалуйста, зачем вы так! Вы не поняли меня. Хирург наложит другую кожу на спину вместо вашей. Это делается очень просто.

— Сумеет ли он?

— Ничего трудного в этом нет.

— Это невозможно! — вмешался человек с перчатками канареечного цвета. — Он же очень стар для того, чтобы ему делать операцию с пересадкой кожи. Он не выдержит. Это убьет тебя, друг мой.

— Это убьет меня?

— Естественно. Ты никогда не выдержишь такой операции. А вот с картиной все будет в порядке.

— Упаси бог! — вскричал Дриоли.

Пораженный ужасом, он посмотрел на лица людей, наблюдавших за ним. Потом последовало молчание, которое нарушилось чьим-то голосом, тихо проговорившим в толпе стоящих людей: «А что, если нашелся бы человек, который предложил бы этому старику кругленькую сумму денег, может, он согласится убить себя тут же на месте. Кто знает?» Несколько человек хихикнули. Владелец галереи стал неловко переступать с ноги на ногу.

Тут рука в перчатке канареечного цвета снова стала похлопывать Дриоли по плечу.

— Давай-ка, — сказал человек, обнажая при этом белые зубы в широкой улыбке, — отправимся мы с тобой сейчас и вкусно пообедаем, а за обедом можно будет поговорить. Ну что, пошли? Разве ты не хочешь есть?

Дриоли хмуро смотрел на него. Ему не нравились ни длинная, гибкая шея незнакомца, ни то, как он, подобно змее, вытягивал ее вперед к собеседнику во время разговора.

— Возьмем жареную утку и «Чарбертин» к ней, — продолжал незнакомец, сочно выговаривая каждое слово, как бы выплескивая его языком. — А может, суфле из каштанов.

Дриоли отвел глаза к потолку, рот приоткрылся и губы стали влажными. Было видно, что бедный старик стал в буквальном смысле пускать слюни.

— Ну как, хочешь жареную утку? — продолжал незнакомец. — Ты как любишь, когда она хорошо зажарена, с хрустящей корочкой или тебе нравится, когда…

— Я иду, — быстро проговорил Дриоли. И тут же стал поспешно натягивать рубаху через голову. — Подождите меня, мсье. Я иду.

И через мгновение он исчез из галереи со своим новым покровителем.

Не прошло и нескольких недель, как новая картина Сутина — портрет женщины, написанный в необычайной манере, покрытый лаком, в красивой раме — была выставлена на продажу в Буэнос-Айресе. Эта новость и тот факт, что не существует никакой гостиницы «Бристоль» в Каннах, не только дают повод для печальных размышлений, но и вызывают желание помолиться за здоровье старика и питать горячую надежду, что где бы он ни находился в эту минуту, у него в услужении имеются пухленькая хорошенькая маникюрша и горничная, которая приносит ему завтрак в постель.

ЖЕЛАНИЕ

Порез на коленке уже покрылся коростой. Ребенок ладошкой нащупал его и наклонился, чтобы получше рассмотреть. Это всегда очаровывало ребенка: струп словно бросал ему вызов, и он не мог не принять его.

«Да, — подумал ребенок, — я сковырну корку, даже если она еще не засохла, даже если она еще держится, даже если будет больно».

Пальцем он осторожно обследовал порез, потом зацепил ногтем коросту и тихонько потянул. Корка легко сошла, оставляя забавный маленький кружок гладкой красной кожи.

Хорошо. Очень хорошо. Ребенок потер кожу. Не больно. Он подобрал твердую коричневую корку, положил на колено и ловко щелкнул по ней ногтем. Корка полетела далеко и упала на самый край ковра у противоположной стены. Огромный красно-черно-желтый ковер тянулся от лестницы, где сидел мальчик, до входной двери, занимая всю площадь пола. Громадный ковер. Больше чем теннисный корт. Много больше. Мальчик пристально рассматривал его. Раньше он такого не замечал, но сейчас, внезапно, ему показалось, что все краски ковра почему-то стали ярче и живее и словно наполнились смыслом и таинственным содержанием.

«Я знаю, что это, — сказал сам себе ребенок. — Красный цвет — это кучи раскаленного угля. Что я должен сделать? Я должен пройти весь путь до двери, не коснувшись их. А если прикоснусь, то получу страшные ожоги. Ну а если быть совсем точным, я просто сгорю. А черный цвет ковра… да, черный цвет — это змеи, ядовитые змеи, главным образом, гадюки и кобры, толстые, как стволы деревьев; и если До них дотронуться, они искусают меня и я умру, не дождавшись вечернего чая. Если же я пройду по всему ковру и останусь цел и невредим, мне завтра на день рождения подарят щенка».

Он встал и залез на ступеньку выше. Внизу расстилалось безбрежное страшное поле. Сможет ли он? Достаточно ли желтого цвета? Желтый был единственный цвет, по которому можно ступать. Реально ли это сделать? Трудно решиться на такое путешествие. Риск слишком велик. Лицо ребенка — золотистая челка, большие голубые глаза, маленький острый подбородок — выражало беспокойство, когда он, перегнувшись через перила, смотрел вниз. Желтые полосы были немного узковаты местами, но, кажется, тянулись по всей длине ковра, хотя и было один—два довольно широких проема. Для того, кто только вчера с триумфом прошествовал по тропинке, выложенной кирпичом, от конюшен до беседки, не наступив ни на одну из много численных трещин, путь по ковру вряд ли будет слишком трудным. Все бы хорошо, но змеи! От одной мысли о них возникает страх, который будто иголками покалывает ноги.

Мальчик медленно спустился. Подойдя к ковру, он вытянул ногу в сандалии и аккуратно поставил ее на желтое пятно, затем также осторожно перенес вторую. Так! Пошел! Он был предельно собран и, раскинув в стороны руки, удерживал себя в равновесии. Потом он сделал еще шаг, высоко поднимая ноги, и остановился передохнуть. Узкая желтая тропинка тянулась метров на пять вперед, и мальчик постепенно, с большой осторожностью, словно по натянутому канату продвигался по ней. Там. где тропинка изогнулась, он, переступая через зловещее черно-красное месиво, вынужден был сделать шажок пошире. На полпути его качнуло, и, чтобы сохранить равновесие, он яростно замахал руками, будто ветряная мельница. Ему удалось удержаться, и, перешагнув, он отдыхал, стоя на носочках, затаив дыхание и вытянув в стороны руки с плотно сжатыми кулаками. Он находился сейчас на большом островке желтого цвета. Здесь было просторно, и он замер в нерешительности, желая остаться навсегда на этом славном безопасном желтом острове. И только мысль о том, что он может не получить щенка, заставила его продолжать путь.

Медленно мальчик пробирался вперед, после каждою шага останавливаясь, чтобы решить, куда ставить ногу. Один раз у него был выбор: либо пойти направо, либо — налево. Мальчик предпочел второе: хотя этот путь казался более трудным, там было не так много черного цвета. Черный цвет вселял в ребенка ужас. Мальчик лихорадочно обернулся, чтобы посмотреть, сколько же он прошел. Почти половину. Обратно уже не повернешь. Он стоял в центре зала и не мог ни вернуться назад, ни отпрыгнуть в сторону — ковер слишком широк. Его окружали черные и красные полосы, и он почувствовал внезапно, как отвратительная волна панического страха захлестывает его — так было в прошлую пасху, в тот день, когда он потерялся в самом мрачном уголке Старого леса.

Он сделал еще шаг, осторожно ступая на единственное, в пределах досягаемости, крошечное желтое пятно. На этот раз его ногу отделяло о г. черной полосы не больше сантиметра Он не касался ее и отчетливо видел это, и знал, что между носком сандалии и черным цветом оставалась тоненькая полоска желтого цвета, но змея зашевелилась, будто чувствуя его близость, подняла голову и яркими глазами-бусинками уставилась в ожидании на его ногу.

— Я не трогаю тебя! Ты не должна кусаться! Ты же знаешь, я не трогаю тебя!

Еще одна змея бесшумно скользнула к первой и подняла голову. Две пары глаз сейчас смотрели на ногу, уставившись именно в то место, где под ремешком сандалии прогладывало голое тело. Ребенок, охваченный ужасом, вытянулся, стоя на цыпочках, и замер. Прошло некоторое время, прежде чем он осмелился двинуться дальше.

Ему предстояло сделать очень широкий шаг; пересекая ковер, бежала глубокая петляющая черная река, и он вынужден был перебираться через нее в самом опасном месте. Он подумывал о том, чтобы перепрыгнуть страшную реку, но боялся, что не справится и не сможет точно опуститься на узкую желтую ленту. Он глубоко вздохнул, поднял ногу и очень медленно начал вытягивать ее вперед перед собой, все дальше и дальше, потом также медленно начал опускать, пока наконец не коснулся носком сандалии безопасного берега. Затем, наклонившись и перенося вес на переднюю ногу, он попытался проделать тоже самое со второй ногой. Он напрягался и дергался всем телом, но ноги были расставлены слишком широко, и ему это не удавалось. Мальчик попробовал вернуться в прежнее положение. И также безуспешно. Он застрял. А под ним черная река шевелилась, распутывалась, разворачивалась и сияла ужасным маслянистым блеском. Он стал терять равновесие и в отчаянии замахал руками, но, кажется, сделал себе только хуже. Он падал. Его тянуло вниз, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и в последний момент, инстинктивно, желая удержаться, он вытянул руку. Следующее, что увидел ребенок, была его обнаженная, опускающаяся прямо в гущу черной блестящей массы рука, и при их соприкосновении он издал пронзительный, исполненный ужаса крик.

Снаружи, за домом, на залитой солнечным светом лужайке сына искала мать.

ГЕНЕЗИС И КАТАСТРОФА

— Ну вот, все нормально, — сказал доктор. Его голос звучал глухо. Казалось, что он говорит откуда-то издали. — Просто лежите и отдыхайте. У вас сын.

— Что?

— У вас замечательный сын. Вы понимаете? Замечательный сын. Слышите, как он плачет?

— Доктор, с ним все в порядке?

— Разумеется, все в порядке.

— Пожалуйста, покажите мне его.

— Сейчас увидите.

— Вы уверены, что все в порядке?

— Совершенно уверен.

— Он все еще плачет.

— Попробуйте расслабиться. Вам совершенно не о чем беспокоиться.

— Я хочу увидеть его. Пожалуйста, покажите.

— Дорогая, — сказал доктор, поглаживая ее руку, — у вас прекрасный, сильный, здоровый мальчик. Вы не верите тому, что я говорю?

— Что с ним делает эта женщина?

— Ребенка готовят, чтобы он понравился вам, — ответил доктор. — Мы его чуть-чуть обмоем и все. Вы должны дать нам минутку—другую.

— Поклянитесь, что с ним все в порядке.

— Клянусь. Ну а теперь лежите и отдыхайте. Закройте глаза. Ну же, закройте глаза. Вот так. Вот и отлично. Умница…

— Я все время молилась, чтобы он выжил, доктор.

— Конечно, он будет жить, не волнуйтесь.

— Остальные не выжили.

— Что?

— Никто из моих детей не выжил, доктор.

Стоя за кроватью, врач вглядывался в бледное, измученное лицо молодой женщины. Он никогда раньше не видел ее. Они с мужем появились в городе недавно. Жена хозяина гостиницы, которая пришла помочь при родах, рассказала ему, что муж работал в местной таможне на границе и что эти двое появились совершенно неожиданно месяца три назад. Из вещей — только один сундук и чемодан. Муж — пьянчужка, рассказывала хозяйка, — высокомерный, властный, вечно задирающийся маленький пьянчужка, но молодая женщина казалась нежной и набожной. Она никогда не улыбалась. За те несколько недель, что семья провела в гостинице, хозяйка ни разу не видела улыбки на лице женщины. Ходил слух, что у пьянчужки это уже третья женитьба, что первая жена умерла, а вторая бросила его. Почему? Причина, говорили, была весьма необычной. Но это только слухи.

Доктор нагнулся и поправил одеяло на груди у роженицы.

— Вам не о чем беспокоиться, — ласково прошептал он. — Это совершенно нормальный ребенок.

— Это же мне говорили про всех остальных. Но я потеряла их, доктор. За последние восемнадцать месяцев я потеряла всех троих моих детей, так что не вините меня за излишнее беспокойство.

— Троих?

— Это мой четвертый… за четыре года.

Доктор неловко переминался с ноги на ногу.

— Вы не можете себе представить, что значит потерять их всех, всех троих, медленно, по очереди, одного за другим. Они сейчас у меня перед глазами. Я вижу лицо Густава так же ясно, как если бы он лежал здесь, в кровати, рядом со мной. Густав был восхитительным ребенком, доктор. Не он вечно болел. Это ужасно, когда дети постоянно болеют, а ты ничем не можешь помочь.

— Я знаю.

Женщина открыла глаза, посмотрела на врача и отвела взгляд.

— Мою маленькую дочку звали Ида. Она умерла накануне Рождества. Всего четыре месяца тому назад. Я хотела бы, чтобы вы видели Иду, доктор.

— У вас теперь новый ребенок.

— Но Ида была такой красавицей.

— Да, — сказал доктор. — Я знаю.

— Откуда вы знаете?! — вскрикнула она.

— Я уверен, что она была прекрасным ребенком. Но и этот не хуже. — Доктор отвернулся от кровати, прошелся по комнате и остановился у окна. Посмотрел на улицу. За дорогой он видел красные крыши домов и крупные капли, бьющиеся о черепицу. Дождливый, серый апрельский полдень.

— Иде было два года, доктор… и она была так красива, что я глаз не могла от нее оторвать с самого утра, когда одевала ее, и до вечера, когда она опять лежала в своей кроватке. Я все время жила в священном ужасе, как бы чего не случилось с этим ребенком. Густав умер, мой маленький Отто тоже умер, и она была всем, что у меня осталось. Порой я просыпалась среди ночи, тихонько подходила к колыбели и прикладывала к дочке ухо, чтобы убедиться, что она дышит.

— Попробуйте расслабиться, — сказал доктор, вернувшись к ее постели, — пожалуйста, попробуйте расслабиться.

— Когда она умерла… Я снова была беременна, доктор, когда это случилось. Этому было уже целых четыре месяца, когда Ида умерла. «Я не хочу! — кричала я после похорон. — Я не хочу его! Я уже похоронила достаточно детей». А мой муж… он бродил среди гостей с большой кружкой пива… он сразу обернулся и сказал: «У меня новости для тебя, Клара, хорошие новости». Вы можете вообразить, доктор? Мы только что похоронили нашего третьего ребенка, а он стоит с кружкой пива и говорит мне, что у него хорошие новости. «Сегодня меня направили в Брно, — сказал он, — так что можешь начинать собираться. Тебе надо сменить обстановку, Клара, и у тебя там будет новый доктор».

— Пожалуйста, не разговаривайте больше.

— Скажите, вы — тот новый доктор?

— Да.

— Я боюсь, доктор.

— Постарайтесь не волноваться.

— Каковы шансы теперь у этого, четвертого?

— Вы должны перестать думать об этом.

— Я не могу. Я уверена, что наследственность губит моих детей. Обязательно должно быть что-то такое.

— Чепуха, перестаньте!

— Доктор, знаете, что сказал мне муж после рождения Отто? Он вошел в комнату, заглянул в колыбель, где лежал Отто, и сказал: «Почему все мои дети должны быть такими маленькими и слабыми?»

— Я уверен, что он не говорил этого.

— Он смотрел в колыбель Отто, как будто разглядывая крошечное насекомое, и рассуждал: «Я говорю, почему бы им не быть крупнее. Вот и все». А через три дня после этого Отто умер. Мы поспешили окрестить его, и в тот же вечер он умер. А потом умер Густав. А потом Ида. Они все умерли, доктор, и сразу в доме стало пусто…

— Не думайте теперь об этом.

— А этот тоже очень маленький?

— Это нормальный ребенок.

— Но маленький?

— Ну, может быть, чуть-чуть маленький. Но эти малыши зачастую крепче тех, кто побольше. Только вообразите, фрау Гитлер, через год, в это же время он будет учиться ходить. Подумайте, как это прекрасно!

Она промолчала.

— А через два года он будет вовсю разговаривать и сводить вас с ума своей болтовней. Вы уже придумали ему имя?

— Имя?

— Ну да.

— Не знаю. Я не уверена. Кажется, муж говорил, что если будет мальчик, то мы назовем его Адольфус.

— То есть, его будут звать Адольф?

— Да. Мужу нравится имя Адольф, потому что оно сходно с Алоисом. Моего мужа зовут Алоисом.

— Превосходно.

— Нет, нет! — она вдруг села в кровати и зарыдала. — Этот же вопрос мне задали, когда родился Отто! Это значит, что и он умрет! Нужно немедленно окрестить его!

— Ну-ну, — проговорил доктор, нежно положив ладонь ей на плечо, — это все ерунда. Говорю вам: все это ерунда. Я просто интересуюсь, вот и все. Мне нравится говорить об именах. Я думаю, что Адольфус чрезвычайно хорошее имя. Одно из моих любимых. Ага, взгляните, вот и он!

Хозяйка гостиницы плавно прошествовала к кровати, бережно неся ребенка у своей огромной груди.

— Вот он, красавец-малыш, — воскликнула она, сияя. — Хотите подержать его, дорогая? Положить его с вами рядом?

— Его хорошо запеленали? — спросил врач. — Здесь очень холодно.

— Ну, разумеется, хорошо.

Ребенок был крепко-накрепко спеленут в большой шерстяной платок, торчала только крохотная головка. Хозяйка нежно положила его на кровать рядом с матерью.

— Ну вот, — сказала она, — теперь лежите и любуйтесь на него сколько душе угодно.

— Я думаю, он вам понравится, — улыбаясь, сказал доктор. — Прекрасное дитя.

— Какие у него красивые ручки, — воскликнула хозяйка. — Какие благородные пальчики!

Мать не двигалась. Она даже не повернула головы.

— Ну же! — воскликнула хозяйка, — он вас не укусит!

— Я боюсь смотреть. Я не смею верить, что у меня есть еще один ребенок и что он здоров.

— Ну не будьте же такой упрямой.

Мать медленно повернула голову и посмотрела на маленькое, удивительно спокойное личико, лежащее перед ней на подушке.

— Это мой ребенок?

— Естественно.

— Но… но он такой красивый…

Доктор повернулся, отошел к столу и начал собирать свой чемоданчик. Мать лежала на кровати, любуясь ребенком; улыбалась, тиская его. Она была счастлива.

— Здравствуй. Адольфус, — шептала она. — Здравствуй, мой маленький Адольф.

— Шшш! Послушайте, кажется идет ваш муж, — сказала хозяйка.

Врач подошел к двери и, открыв ее, выглянул в коридор.

— Герр Гитлер!

— Он самый.

— Заходите, пожалуйста.

Невысокий человек в темно-зеленой форме аккуратно вступил в комнату и огляделся.

— Поздравляю, — сказал доктор. — У вас сын.

Усы у вошедшего были тщательно ухожены на манер императора Франца-Иосифа; от него сильно пахло пивом.

— Сын?

— Именно.

— Ну и как он?

— Отлично. Так же, как и ваша жена.

— Ладно, — отец обернулся и семенящим, неловким шагом важно прошествовал к постели, где лежала его жена.

— Ну, Клара, — сказал он, улыбаясь сквозь усы. — Как оно?

Он посмотрел на ребенка, потом нагнулся ниже. И так, резкими и быстрыми движениями, он нагибался все ниже, пока его лицо не приблизилось к младенцу почти вплотную. Жена лежала на боку, глядя на него со страхом и мольбой.

— У него замечательные легкие, — объявила хозяйка гостиницы, — послушали бы вы, как он голосил, едва появившись на свет.

— Но, Боже мой, Клара…

— Что, милый?

— Этот еще меньше Отто!

Доктор сделал несколько быстрых шагов вперед.

— С ребенком все в порядке, — проговорил он.

Мужчина медленно выпрямился и оглянулся. Он выглядел огорошенным и смущенным.

— Не хорошо обманывать, доктор, — сказал он, — Я знаю, что это значит. Все снова повторится.

— Ну-ка, послушайте меня… — начал доктор.

— А вы знаете, что было с остальными?

— Забудьте о них, герр Гитлер. Дайте шанс этому.

— Этому маленькому и слабому?!

— Он ведь только появился на свет.

— Даже если так…

— Что это вы хотите сделать? — закричала хозяйка гостиницы. — Похоронить его загодя?!

— Ну, хватит! — резко сказал доктор.

А мать тем временем рыдала. Тяжелые стоны сотрясали ее тело.

Доктор подошел к мужу и положил руку ему на плечо.

— Будьте добры с ней, — прошептал он. — Пожалуйста. Это очень важно.

Затем он сильно сжал плечо мужчины и начал незаметно подталкивать его к краю кровати. Тот колебался. Доктор сжал плечо еще сильнее, настойчиво сигнализируя всеми пальцами. Наконец муж наклонился и неохотно поцеловал жену в щеку.

— Ладно, Клара, — сказал он. — Хватит плакать.

— Я так молилась, чтобы он выжил, Алоис.

— Ага.

— Каждый день все это время я ходила в церковь и на коленях молилась, чтобы этому ребенку было дано выжить.

— Да, Клара, я знаю.

— Три смерти — четвертую я уже не перенесу, ты что, не понимаешь?

— Понимаю, конечно.

— Он должен жить, Алоис. Он должен жить, должен… О Господи, будь милосердным…

СВИНЬЯ

1

Однажды в городе Нью-Йорке появился на свет чудесный малыш, и счастливые родители назвали его Лексингтоном.

Как только мать вернулась из больницы домой с Лексингтоном на руках, она тут же сказала мужу:

— Милый, ты просто обязан сводить меня в самый респектабельный ресторан, чтобы отпраздновать появление сына и наследника.

Муж нежно обнял ее и согласился, что любая женщина, способная родить столь прекрасное существо, как Лексингтон, заслуживает пойти в любое, угодное ей место. Но он хотел бы знать, хватит ли у нее сил, чтобы болтаться по городу в такое позднее время.

— Нет, — сказала она, — не хватит. Но, черт побери, можно попробовать.

Вот почему в тот же вечер они, разодевшись по моде и оставив маленького Лексингтона на попечение опытной шотландской кормилицы, стоившей им двадцать долларов в день, отправились в самый дорогой и наилучший ресторан. Там они поужинали огромным омаром и выпили бутылку шампанского, а затем пошли в ночной клуб, где выпили еще одну. Потом просидели пару часов за столиком, взявшись за руки и восхищенно обсуждая отдельные достоинства телосложения их славного новорожденного.

Они вернулись к своему особняку в Ист-сайде Манхэттена около двух ночи. Муж расплатился с таксистом и принялся шарить по карманам в поисках ключа от входной двери. Наконец он объявил, что, должно быть, оставил его в другом костюме, и предложил позвонить и разбудить кормилицу, чтобы та сошла вниз и открыла им дверь. Получая двадцать долларов в день, сказал муж, она вполне могла примириться с тем, что ее вытащат раз—другой из постели среди ночи.

Итак, он нажал кнопку звонка. Они подождали. Никакого результата. Он позвонил снова, долго и громко. Они подождали еще с минуту. Потом отступили назад и позвали ее по имени (Макпоттл), глядя в окно детской на третьем этаже, но ответа не последовало. Дом казался темным и пустым. Жена начала волноваться. «Мой малыш заперт, словно в камере, — повторяла она. — Наедине с Макпоттл. А впрочем, кто она такая?»

Они познакомились с ней лишь пару дней назад, вот и все. И у кормилицы — тонкие губы, укоризненный взгляд и накрахмаленная рубашка, что наверняка указывало на привычку крепко спать, забывав свои обязанности. Если она не слышит звонка у входной двери, то стоит ли ожидать, что ее разбудит плач младенца? И как раз в этот миг бедняжка, быть может, подавился или задыхается, уткнувшись в подушку…

— У него нет подушки, — заметил муж. — Тебе не следует волноваться. И вообще, я впущу тебя в дом, если ты этого хочешь.

После шампанского, он чувствовал себя превосходно. Нагнувшись, он развязал шнурок одного из черных лаковых башмаков и снял его. Затем, взяв за носок, размахнулся и с силой швырнул его в окно столовой на первом этаже.

— Ну вот, — добавил он, улыбаясь. — Мы вычтем за стекло из жалованья Макпоттл.

Шагнув вперед, он осторожно просунул руку сквозь дыру в стекле и открыл защелку. Затем поднял раму.

— Вначале я подсажу тебя, молодая мамаша, — сказал он и, обняв жену за талию, поднял ее. При этом ее крупные красные губы поравнялись с его губами и приблизились настолько, чтобы он мог их поцеловать. Собственный опыт говорил ему, что женщинам очень нравится, если их целуют в этом положении. Поэтому он занимался этим довольно долго, а она лишь болтала ногами, изредка перехватывая глоток кислорода. Наконец муж развернул ее и принялся осторожно просовывать в открытое окно столовой. В этот миг на улице появился полицейский автомобиль и тихо направился в их сторону. Он остановился футах в тридцати, и трое выскочивших из него ирландцев-полицейских, потрясая револьверами, бросились к супружеской паре.

— Руки в гору! — кричали фараоны. — Руки в гору!

Но муж не мог выполнить приказ, не выпуская жены из рук, — тогда она либо упала бы на землю, либо повисла бы ногами наружу, что ставило ее в крайне неудобную ситуацию. Поэтому он продолжал галантно проталкивать жену через окно. Полицейские, каждый из которых имел медаль за убитых грабителей, немедленно открыли огонь. Хотя стрельба велась на бегу, да и женщина, в частности, представляла довольно трудную цель, они все же ухитрились влепить по несколько пуль в каждое тело — достаточно, чтобы оба случая оказались смертельными.

Вот так, не прожив и двенадцати дней, Лексингтон стал сиротой.

2

Газеты наперебой уведомили всех родственников об этом убийстве, за которое трое полицейских впоследствии получили поощрения. На следующее утро ближайшие родственники вместе с парой гробовщиков, тремя поверенными и пастором отправились к особняку с разбитым окном. Все собрались в гостиной и расселись кружком на диванах и креслах, покуривая сигареты, прихлебывая шерри и ломая головы над тем, как поступить с лежащим этажом выше крошкой-сиротой Лексингтоном.

Вскоре выяснилось, что никто из родственников не горит желанием принять ответственность за малыша, и бурные дебаты продолжались весь день. Каждый проявил огромное, почти невероятное желание ухаживать за ним и сделал бы это с величайшим удовольствием, если бы не определенные помехи. Например: слишком маленькая квартира, или наличие одного ребенка, не позволяющее прокормить второго, а также летний заграничный отпуск, когда не с кем оставить малыша и множество других причин. Конечно же, все знали, что отец ребенка не вылезал из долгов и особняк заложен, так что ребенок не наследует никаких денег…

В шесть вечера, когда они все еще с жаром спорили, в гостиную вдруг ворвалась старая тетя покойного, прибывшая из штата Вирджиния (ее звали Глосспэн). Не снимая шляпки и пальто, не присев даже на минутку и игнорируя предложенные мартини и шерри, она твердо заявила, что станет единственной опекуншей малыша. Более того, она берет на себя полную финансовую ответственность по всем пунктам, включая образование. Поэтому все они могут отправляться по домам и снять тяжкий груз со своей совести. С этими словами она заспешила вверх по лестнице в детскую, выхватила Лексингтона из колыбели и, крепко прижимая к себе, выбежала из дома. Что касается родственников — они глазели друг на друга, облегченно улыбаясь, а кормилица Макпоттл застыла на нижней площадке в своей накрахмаленной рубашке, сжав губы и скрестив руки на груди.

Вот каким образом младенец Лексингтон, тринадцати дней от роду, покинул город Нью-Йорк и поехал на юг, чтобы жить с тетушкой Глосспэн в штате Вирджиния.

3

Тетушке было около семидесяти, когда она стала опекуншей Лексингтона, но глядя на нее, вы ни за что бы этому не поверили. Она сохранила бодрость лучших прожитых лет и на морщинистом, но еще привлекательном лице светились добрые карие глаза с искринкой. Вдобавок, она осталась старой девой, хотя вы не поверили бы и этому, поскольку у тетушки не было присущих старым девам качеств: она никогда не казалась сердитой, хмурой или раздражительной, у нее не росли усики и она никому не завидовала. Согласитесь, что это не свойственно ни старухам, ни старым девам, да и не известно, относилась ли Глосспэн к тем или другим…

Но она, несомненно, была весьма эксцентричной старушкой. Последние тридцать лет она жила одна, в изолированном от мира крошечном коттедже высоко на склонах Синих Гор, в нескольких милях от ближайшей деревушки. У нее было пастбище в пять акров, участок под огород, цветочный сад, три коровы, дюжина куриц и прекрасный петушок.

А теперь появился и маленький Лексингтон. Тетушка была старой вегетарианкой и считала питание мясом убитых животных не только нездоровой и отвратительной привычкой, но и ужасной жестокостью. Она жила на здоровой и чистой пище — молоко, масло, яйца, творог, сыр овощи и орехи, зелень и фрукты — и радовалась от того, что ни одно живое существо не будет убито ради нее — даже какая-нибудь креветка. Однажды, когда ее коричневая курица распрощалась с жизнью во цвете лет из-за непроходимости яйцевода, тетя так расстроилась, что едва не исключила из своего рациона яйца.

О том, как следует обращаться с младенцами, она не имела ни малейшего понятия, но это ее ничуть не беспокоило. На нью-йоркском вокзале в ожидании поезда, который увезет их с Лексингтоном в Вирджинию, она купила шесть детских бутылочек, пару дюжин пеленок, коробку булавок, контейнер с молоком и книжечку «Уход за младенцами». Можно ли желать большего? Когда поезд тронулся, она напоила ребенка молоком, сменила пеленки и уложила поспать на сиденье. Затем прочитала от корки до корки «Уход за младенцами».

— Здесь нет ничего сложного, — заметила она, выбрасывая книжонку в окно. — Ничего сложного!

Как ни странно, но так оно и было. Дома, в коттедже, все шло на удивление гладко. Маленький Лексингтон пил свое молоко, отрыгивал, исходил криком и крепко спал, как полагалось послушным малышам, и тетушка Глосспэн всякий раз рдела от радости, поглядывая на него, и с утра до вечера осыпала его поцелуями.

4

В шесть лет юный Лексингтон превратился в прекраснейшего мальчугана с длинными золотистыми волосами и темно-синими васильковыми глазами. Он рос сообразительным, веселым и уже учился помогать старой тете по хозяйству, вращая ручку маслобойки, выкапывая картофель на огороде и отыскивая дикие травы на горном склоне. Вскоре тетушка решила, что пора подумать и о его образовании.

Но она вовсе не собиралась отправлять его в школу. Она любила его столь сильно, что малейшая разлука на любое время просто убила бы ее. Конечно же, в долине имелась деревенская школа, но выглядела она ужасно, и тетя знала, что, появись там Лексингтон — его с первого дня заставят есть мясо.

— Вот что, мой милый, — обратилась она к нему однажды, когда он сидел в кухне на табурете, наблюдая за приготовлением сыра. — Пожалуй, ничто не помешает мне самой давать тебе уроки.

Мальчик глянул на нее большими синими глазами и доверчиво улыбнулся.

— Это было бы чудесно, — согласился он.

— И первое, что следует сделать — это научить тебя готовить.

— Наверное, мне это понравится, тетя Глосспэн.

— Понравится или нет — поучиться все же придется, — предупредила она. — У нас, вегетарианцев, не столь богатый выбор пищи, как у обычных людей. Поэтому нам нужно быть вдвое опытнее с продуктами, которые у нас есть.

— Тетя, а что именно едят обычные люди, в отличие от нас? — спросил мальчик.

— Животных, — ответила она, презрительно вздергивая головой.

— Неужели, живых животных?

— Нет. Только мертвых. Мальчик на минуту задумался.

— То есть, после того, как они умрут, их едят, вместо того, чтобы похоронить?

— Люди не дожидаются их смерти, милый. Они убивают их.

— Как убивают, тетя Глосспэн?

— Обычно — перерезают глотки ножом.

— А каким именно животным?

— В основном, коровам и свиньям. И овцам.

— Коровам! То есть, таким же, как Маргаритка, Снежинка и Лилия?

— Совершенно верно, милый.

— Но как их едят, тетя?

— Режут на куски и варят. Больше всего людям нравится, когда мясо — красное, с кровью и прилипает к костям. Они любят коровье мясо с сочащейся кровью,

— И свиней тоже?

— Свиней они обожают.

— Куски кровавого свиного мяса, — произнес мальчуган. — Надо же. А что еще они едят, тетя Глосспэн?

— Цыплят.

— Цыплят!

— Миллионы цыплят.

— С перьями и прочим?

— Нет, милый. Без перьев. А теперь, сбегай на огород и принеси тетушке Глосспэн пучок луку.

Вскоре начались их занятия. Они состояли из пяти предметов: чтения, письма, географии, арифметики и кулинарии, хотя последняя дисциплина пользовалась не сравнимой с прочими любовью учительницы и ученика. Ведь вскоре выяснилось, что юный Лексингтон обладал поистине замечательным талантом в этой области. Он оказался прирожденным поваром — ловким и быстрым. Со сковородами он управлялся словно жонглер. Он мог разрезать картофелину на двадцать тончайших ломтиков быстрее, чем тетя успевала ее очистить. Вкус у него был настолько тонок, что он, снимая пробу с крепкого лукового супа, тут же определял наличие единственного листика полыни. Подобные способности в таком юном возрасте не могли не поразить тетушку и, откровенно говоря, она понятия не имела, чем это может обернуться. Но тем не менее гордилась этим и предсказывала ребенку блестящее будущее. «Слава Богу, — говорила она, — что у меня есть прекрасный малыш, который поухаживает за мной на старости лет».

И через пару лет она удалилась из кухни навсегда, доверив юному Лексингтону всю домашнюю кулинарию. Мальчику было уже десять лет, а тетушке Глосспэн почти восемьдесят.

5

Завладев кухней, Лексингтон немедленно начал изобретать собственные блюда. Старые, излюбленные рецепты потеряли для него всякий интерес. Его охватила страсть созидания, а в голове замелькали сотни свежих идей. «Начну с суфле из каштанов», — решил он и, приготовив это блюдо, в тот же вечер подал его на ужин.

— Ты просто гений! — вскричала тетушка Глосспэн, срываясь со стула и целуя его в обе щеки. — Ты войдешь в историю!..

После этого не проходило ни дня, чтобы на столе не оказывалось какого-нибудь нового деликатеса. Он готовил: суп из бразильских орехов, котлеты из мамалыги, овощное рагу, омлет из одуванчиков, «сюрприз» с капустной начинкой, лук-шалот «красавица», пикантный свекольный мусс, сушеные сливы а ля «Строганофф», плавленый сыр по-голландски, жгучие пирожки из еловых игл и множество прочих пикантных композиций.

Тетушка Глосспэн заявила, что «в жизни не пробовала ничего подобного». Теперь она выходила на крыльцо по утрам задолго до завтрака и усаживалась в свою качалку, раздумывая о предстоящем блюде, облизывая губы и вдыхая доносящийся из кухни аромат.

— Что ты готовишь сегодня, малыш? — звала она с крыльца.

— Попробуйте отгадать, тетя Глосспэн.

— Похоже на пирожки из корешков козлобородника, — говорила она, жадно принюхиваясь.

Затем появлялся он, десятилетний паренек, с победной улыбкой на лице и большой кастрюлей в руках, распространяющей аромат студня из пастернака с приправами.

— Вот что я тебе скажу, — поучала тетушка, глотая студень кусками. — Изволь сию же минуту взять бумагу и карандаш и приняться за «Кулинарную книгу».

Он поглядывал на нее, медленно жуя пастернак.

— Ей-богу! — настаивала она. — Я научила тебя писать и готовить, а теперь тебе нужно лишь объединить эти две науки. Ты напишешь «Кулинарную книгу», мой милый, и она прославит тебя по всему свету.

— Хорошо, — согласился он. — Я напишу.

И в тот же день Лексингтон принялся за первую страницу монументального труда, заполнившего всю его оставшуюся жизнь. Он назвал его «За хорошую и здоровую пищу».

6

Спустя шесть лет, к семнадцати годам, он записал свыше девяти тысяч рецептов, совершенно оригинальных и совершенно восхитительных. Но, к сожалению, труды его были прерваны трагической смертью тети Глосспэн. Ночью с ней случился ужасный приступ и вбежавший к ней в спальню Лексингтон увидел, как она с воплями и проклятиями мечется по постели, извиваясь как червяк. Да, зрелище было ужасным, и испуганный юноша в пижаме, ломая руки, бегал взад-вперед, не зная, что предпринять. Наконец, пытаясь ее успокоить, он принес из коровьего пруда ведро воды и выплеснул ей на голову, но это лишь ухудшило приступ и через час старая леди скончалась.

«Какое несчастье, — подумал бедняга, ущипнув ее несколько раз, чтобы убедиться, что она мертва. — И как внезапно! Как скоро и внезапно! Ведь еще пару часов назад она была в прекрасном настроении и даже съела три порции моей последней новинки — грибных котлет со специями, и похвалила их за сочность».

Горько проплакав несколько минут над горячо любимой тетей, он взял себя в руки, вынес ее из дома и похоронил позади коровника.

На следующий день, разбирая тетины пожитки, он наткнулся на конверт, надписанный ее почерком и адресованный ему. Он вскрыл его и извлек две пятидесятидолларовые купюры и письмо.

Дорогой, мальчик! [говорилось в нем] Я знаю, что ты не был у подножия гор с самого младенчества, но как только я умру, надень ботинки и чистую рубашку, спустись в деревню и отыщи доктора. Попроси его дать тебе свидетельство о смерти. Отнеси его моему поверенному, человеку по имени Самюэл Цукерман. Он живет в Нью-Йорке и уладит все твои дела. Деньги в конверте нужны для уплаты доктору за свидетельство и на твою поездку в Нью-Йорк. Мистер Цукерман даст тебе денег, когда ты приедешь, и я искренне желаю, чтобы ты продолжил исследования в кулинарной и вегетарианской об пастях и не прекращал работу над своей замечательной книгой до ее окончательного завершения.

Любящая тебя тетя — Глосспэн.

Лексингтон, всегда повиновавшийся тете, сунул деньги в карман, надел ботинки и чистую рубашку и сошел в долину, в деревню, где жил доктор.

— Старушка Глосспэн? — осведомился доктор. — Боже мой, так она умерла?

— Конечно, умерла, — ответил юноша. — Если мы вернемся домой вместе, я выкопаю ее и вы убедитесь сами.

— Как глубоко ты ее зарыл?

— Пожалуй, футов на шесть—семь.

— А как давно?

— Около восьми часов.

— Ну тогда она умерла, — объявил доктор. — Вот свидетельство.

7

Итак, наш герой отправился в город Нью-Йорк на поиски мистера Цукермана. Лексингтон путешествовал пешком, спал под изгородями и питался ягодами и кореньями. Через шестнадцать дней он добрался до метрополии.

— Что за сказочное место! — вскричал он, стоя на углу Пятьдесят седьмой улицы и Пятой авеню и глазея по сторонам. — Никаких коров или куриц и ни одна из женщин не напоминает тетю Глосспэн!

Что касается Сэмюэла Цукермана, то его внешность показалась Лексингтону совершенно необычной.

Это был маленький человечек с синими щеками и лиловым носом. Когда он улыбался, у него во рту там и сям поблескивали кусочки золота. Он принял Лексингтона в своей роскошной конторе, тепло пожал ему руку и поздравил с кончиной тетушки.

— Полагаю, тебе известно, что твоя нежно любимая опекунша владела значительным состоянием? — спросил он.

— Вы говорите о коровах и курицах?

— Я говорю о пятистах тысячах долларов, — пояснил Цукерман.

— Сколько?

— Полмиллиона, мой мальчик. И она оставила их тебе.

Цукерман откинулся в кресле и сомкнул ладони на круглом животе. Одновременно он незаметно просунул указательный палец за жилет и под рубашку, чтобы поскрести кожу вокруг пупка, что было его любимым занятием, доставлявшим исключительное удовольствие.

— Конечно, мне придется вычесть пятьдесят процентов за услуги, — сказал он, — но у тебя останется целых двести пятьдесят тысяч.

— Я богат! — вскричал Лексингтон. — Это прекрасно! Скоро ли я получу деньги?

— К счастью, у меня самые дружеские отношения с местными налоговыми властями и я сумею уговорить их обойти формальности и сократить побочные выплаты.

— Как вы добры… — пробормотал Лексингтон.

— Естественно, мне придется дать кое-кому небольшой гонорар.

— Как скажете, мистер Цукерман.

— Думаю, ста тысяч будет достаточно.

— Господи, это не слишком много?

— Никогда не экономь на налоговых инспекторах и полицейских. Запомни это.

— Но что останется мне? — слабо проговорил юноша.

— Сто пятьдесят тысяч. Но из них следует вычесть похоронные издержки.

Похоронные издержки?

— То есть, оплатить похоронное бюро. Разве не понятно?

— Но я похоронил ее сам, мистер Цукерман, — за коровником.

— Не сомневаюсь, — согласился поверенный. — И что же?

— Я не привык к похоронным бюро.

— Вот что, — терпеливо повторил Цукерман, — может, ты и не знаком с ними, но в этом штате есть закон, согласно которому никто не может наследовать ни единого пенни, пока не заплатит полностью похоронному бюро.

— Неужели есть такой закон?

— Ну конечно. И весьма хороший закон. Похоронные бюро — наши великие национальные предприятия. Необходимо защищать их любой ценой.

Сам Цукерман, вместе с группой активистов-общественников, контролировал корпорацию, владеющую сетью из девяти роскошных похоронных бюро, не считая фабрики гробов в Бруклине и школы бальзамировщиков в Вашингтон-хайтс. Таким образом, таинство погребения имело в глазах мистера Цукермана глубокий религиозный смысл.

— Ты не имел права хоронить тетю подобным образом, — заметил он. — Никакого права.

— Мне очень жаль, мистер Цукерман.

— Это подрывает общественную мораль!

— Я сделаю все, что вы скажете, мистер Цукерман. Просто мне хотелось бы знать, сколько я получу, расплатившись за все.

Помолчав, Цукерман вздохнул, нахмурился и продолжил потихоньку очерчивать кончиком пальца границы пупка.

— Ну скажем, пятнадцать тысяч? — предложил он, блеснув золотой улыбкой. — Прекрасная круглая цифра.

— И я смогу забрать их с собой сегодня?

— Конечно можешь.

И Цукерман вызвал старшего кассира и приказал выдать Лексингтону пятнадцать тысяч долларов из расходной наличности и взять расписку.

Теперь уже юноша рад был получить хоть что-нибудь — поэтому он с благодарностью принял деньги и упрятал их в рюкзак. Потом с жаром пожал руку поверенному, поблагодарил за помощь и покинул контору.

— Передо мной лежит весь мир! — вскричал наш герой, выходя на улицу. — И у меня есть пятнадцать тысяч на жизнь, пока я не опубликую свою книгу. А потом, разумеется, денег будет намного больше.

Стоя на тротуаре, Лексингтон раздумывал над тем, куда направиться. Повернув налево, он медленно зашагал по улице, разглядывая городские достопримечательности.

— Какой отвратительный запах, — заметил он, принюхиваясь. — Просто невыносимый!

Вонь дизельных выхлопов, извергаемых автобусами, оскорбляла его нежные обонятельные органы, настроенные на прием нежнейших кулинарных ароматов.

— Нужно убраться отсюда, пока мой нюх не испортился окончательно, — сказал Лексингтон. — Но вначале необходимо хоть что-то поесть. Я умираю с голоду.

Последние две недели бедняга питался лишь ягодами и корешками, поэтому его желудок страстно желал более весомой пищи. Хотя бы кукурузных котлет. Или пирожков с начинкой из козлобородника.

Он пересек улицу и вошел в маленький ресторанчик. Внутри было жарко, темно и тихо. Сильно пахло кулинарным жиром и капустной водой. Единственным клиентом был мужчина в коричневой шляпе, напряженно склонившийся над тарелкой и не взглянувший на вошедшего Лексингтона.

Наш герой уселся за угловой столик и повесил рюкзак на спинку стула. Все это казалось ему чрезвычайно интересным. «Целых семнадцать лет я пробовал лишь пищу, приготовленную тетей Глосспэн и мной самим, не считая кормилицы Макпоттл. согревшей несколько раз мою бутылочку с молоком, — сказал он себе. — Но теперь я испытаю искусство неизвестного повара и, если повезет, перехвачу для моей книги пару полезных идей».

Из полутьмы выступил официант и замер у стола.

— Здравствуйте, — поздоровался Лексингтон. — Мне хотелось бы котлету из мамалыги. Обжарьте ее по двадцать пять секунд с каждой стороны на очень горячей сковороде со сметаной и перед подачей «сбрызните» щепоткой петрушки. Но если ваш повар знает более оригинальный способ — я с удовольствием оценю его.

Официант склонил голову набок и внимательно оглядел посетителя.

— Хотите жаркое с капустой? — осведомился он. — Это все, что у нас есть.

Жаркое с капустой?

Официант извлек из брючного кармана несвежий платок и, встряхнув, словно щелкнув плетью, развернул его. Потом сильно и звучно высморкался.

— Так хотите или нет? — повторил он, вытирая ноздри.

— Понятия не имею, что это значит, но с удовольствием попробую, — согласился юноша. — Я, знаете ли, пишу кулинарную книгу и…

— Одно жаркое с капустой! — крикнул официант, и где-то в глубине помещения, в полутьме, кто-то ответил ему.

Официант исчез. Лексингтон полез в рюкзак за персональными ножом и вилкой. Их подарила тетя Глосспэн, когда ему исполнилось шесть лет. Они были сделаны из тяжелого серебра, и с тех пор он не пользовался ничем иным. В ожидании заказа он с любовью протер их мягкой муслиновой тряпицей.

Вскоре вернулся официант с тарелкой, на которой лежал жирный, серовато-белый кусок чего-то горячего.

Лексингтон с волнением склонился к появившемуся перед ним блюду и принюхался. Ноздри его широко раздулись, вбирая запах и подрагивая.

— О небо! — воскликнул он. — Какой аромат! Это немыслимо!

Официант отступил на шаг, не сводя глаз с клиента.

— Ни разу в жизни я не встречал подобного чуда! — повторил юноша, хватая нож и вилку. — Бога ради — из чего это приготовлено?

Человек в коричневом костюме пристально огляделся и вновь принялся за еду. Официант тихонько отступил к кухне.

Лексингтон отрезал кусок мяса, подцепил его на серебряную вилку, поднес к носу и опять принюхался. Затем сунул в рот и медленно разжевал. Глаза его были полузакрыты, а тело напряжено.

— Фантастично! — воскликнул он. — Совершенно необычный вкус! О Глосспэн, любимая тетя, как мне хочется, чтобы ты была со мною и могла попробовать это восхитительное блюдо! Официант! Немедленно подойдите ко мне! Я требую!

Но тот испуганно следил за ним с другого конца комнаты, не выказывая желания приблизиться.

— Если подойдете и поговорите со мной, я сделаю вам подарок, — позвал Лексингтон, помахивая стодолларовой купюрой. — Пожалуйста, подойдите и поговорим…

Официант бочком и с опаской вернулся к столу. Схватил деньги и поднес поближе к носу, разглядывая под разными углами. Затем проворно сунул их в карман.

— Послушайте, если вы скажете, из чего приготовлено это прекрасное блюдо и дадите точный рецепт, я дам вам еще сотню.

— Я уже говорил. Это жаркое.

— А что такое «жаркое»?

— Вы никогда не ели жаркого? — пораженно спросил официант.

— Да Бога ради, ответьте же наконец и перестаньте меня мучить!

— Это свинина, — произнес официант. — Жареная в печи.

Свинина!

— Ну да, жаркое из свиньи. Вы что, не знали?

— То есть, это — мясо свиньи?

— Ручаюсь.

— Но… это невозможно, — заикаясь выдавил юноша. — Тетя Глосспэн, которая знала о пище больше всех на свете, говорила, что любое мясо — отвратительная гадость, ужасная и тошнотворная… Но этот кусок в моей тарелке — без сомнения самое восхитительное блюдо из всех, что я пробовал! Но почему? Как вы объясните это? Тетя никогда не сказала бы мне, что оно отвратительно, если бы это было не так.

— Может, ваша тетя не знала, как его готовить?

— Неужели это возможно?

— Конечно. Особенно, когда дело касается свинины. Жаркое нужно готовить очень умело, иначе оно окажется несъедобным.

— Эврика! — вскричал Лексингтон. — Держу пари, что так и было! Она готовила неправильно! — И он протянул сотенную бумажку. — Отведите-ка меня на кухню. И познакомьте с гением, приготовившим это мясо.

И Лексингтон тотчас оказался на кухне, где познакомился с поваром — пожилым человеком с сыпью на шее.

— Это обойдется вам еще в сотню, — предупредил официант.

Лексингтон с удовольствием удовлетворил просьбу, но на этот раз отдал деньги повару.

— Вот что, — начал он. — Признаюсь, я весьма удивлен рассказом вашего официанта. Вы действительно уверены, что съеденное мной восхитительное блюдо приготовлено из мяса свиньи?

Повар поднял правую руку и почесал шею.

— М-м… — протянул он, хитро подмигивая официанту. — Скажу лишь, что, по-моему, это было мясо свиньи.

— То есть, вы не уверены в этом?

— Не следует доверять безоговорочно.

— Но чем иным это могло быть?

— Есть шансы, знаете ли, — медленно процедил повар, — что мясо было человечье.

— Хотите сказать, мясо мужчины?

— Да.

— Великий Боже.

— Или женщины. Вероятность одинакова. На вкус они схожи.

— Вот теперь вы удивили меня по-настоящему, — заявил юноша.

— Век живи — век учись.

— В самом деле…

— Фактически, последнее время мы получаем его от мясника в огромных количествах. Вместо свинины, — добавил повар.

— Неужели?

— Беда в том, что отличить их почти невозможно. Оба сорта очень хороши.

— Тот кусок, что я съел, был превосходен.

— Рад, что вам понравилось. Но если быть честным до конца, то я все же думаю, что вы ели свинину. Пожалуй, почти уверен в этом.

— Уверены?

— Да, наверняка.

— В таком случае, предположим, что вы правы, — согласился Лексингтон. — Не окажете ли любезность — вот вам еще сто долларов — дать мне точный рецепт его приготовления?

Спрятав деньги, повар пустился в разглагольствования о деталях приготовления свиной вырезки, а юноша, не упуская ни единой подробности «величайшего рецепта», присел за кухонный столик и тщательно занес его в записную книжку.

— Это все? — спросил он, когда повар смолк.

— Да, все.

— Но есть и какие-то особые тонкости, да?

— Для начала нужен хороший кусок мяса, — сказал повар. — Это уже полдела. Боров должен быть упитанным, и разделать его необходимо правильно, иначе получится паршиво, как ни готовь.

— Покажите, — попросил Лексингтон. — Зарежьте одного при мне, чтобы я научился.

— Мы не режем свиней на кухне. Тот кусок, что вы съели, прибыл с консервного завода в Бронксе.

— Ну так дайте его адрес!

Повар дал ему адрес, и наш герой, от души поблагодарив обоих собеседников за доброту, поспешил прочь и, поймав такси, направился в Бронкс.

8

Консервный завод размещался в большом пятиэтажном здании из кирпича. Вблизи него воздух казался тяжелым и приторным, словно мускус. У главных ворот висел большой плакат «ВСЕГДА РАДЫ ДОРОГИМ ГОСТЯМ». Приободренный Лексингтон прошел в ворота и очутился на крытом булыжником дворе, опоясывающем строение. Затем он миновал несколько указательных табличек («ДЛЯ ЭКСКУРСИЙ») и наконец пришел к обитому гофрированным железом сарайчику, далеко в стороне от основного здания («ПРИЕМНАЯ ДЛЯ ПОСЕТИТЕЛЕЙ»). Вежливо постучав в дверь, он вошел внутрь.

Кроме него, в комнате находились еще шестеро: толстая мамаша с двумя мальчуганами, лет девяти и двенадцати; двое, чем-то похожие на молодоженов, и бледная женщина в длинных белых перчатках. Последняя сидела на стуле очень прямо, глядя перед собой и сложив руки на коленях. Все молчали. Лексингтону хотелось узнать, не пишут ли они, как и он, кулинарные книги. Он громко спросил об этом, но остался без ответа. Взрослые лишь загадочно улыбнулись и покачали головами, а оба мальчугана уставились на него, как на лунатика.

Вскоре дверь открылась и человек с веселым розовым лицом, просунув голову в комнату, позвал:

— Пожалуйста, следующий. Мать и оба сына встали и вышли.

Минут через десять тот же человек снова произнес «следующий», и молодожены быстренько выскочили к нему наружу.

Тут в комнату вошли и сели двое новых посетителей. Это были пожилые муж с женой, причем жена держала в руке корзинку с продуктами.

— Пожалуйста, следующий, — повторил гид, и женщина в белых перчатках покинула компанию.

Вошли еще несколько человек и расселись на стульях с жесткими деревянными спинками. Вскоре гид вернулся в третий раз и настала очередь Лексингтона.

— Пожалуйста, следуйте за мной, — пригласил гид, провожая юношу через двор к основному строению.

— Как интересно! — вскричал тот, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге. — Как хотелось бы мне, чтобы дорогая тетя Глосспэн была в этот миг со мной и увидела то, что увижу я!

— Я всего лишь введу вас в курс дела, — заметил провожатый, — а потом передам кое-кому другому.

— Как вам угодно! — восторженно воскликнул юноша.

Вначале они посетили большой огороженный участок позади здания, где бродили сотня—другая свиней.

— Здесь самое начало, — пояснил гид, — а вон там они поступают внутрь.

— Где?

— Там. — Провожатый указал на длинный деревянный сарай, расположенный у наружной стены строения. — Мы называем его «подвесным». Сюда, пожалуйста.

Одновременно с ними к сараю приблизились трое мужчин в высоких резиновых сапогах. Они гнали перед собой дюжину свиней и вошли в «подвесную» вместе с Лексингтоном и гидом.

— А теперь взгляните, как их подвешивают, — пригласил гид.

Внутри сарай оказался деревянным помещением без крыши, но со стальным тросом, снабженным крючьями и медленно движущимся вдоль стены, параллельно земле и футах в трех над полом. Достигая конца сарая, трос резко менял направление и вертикально уползал вверх через открытую крышу, на верхний этаж главного строения.

Дюжина свиней сбилась в кучу в конце сарая. Они вели себя спокойно, но с опаской. Один из парней в резиновых сапогах снял со стены отрезок металлической цепи и приблизился к ближайшему животному, заходя с тыла. Затем нагнулся и быстро обернул один конец цепи вокруг задней ноги животного. Другой конец он прицепил на крюк проходящего мимо троса. Тот продвинулся дальше, и цепь натянулась. Свиную ногу потянуло вверх и назад, и животное потащило следом. Но свинья не упала — оказавшись довольно проворной, она как-то ухитрилась сохранять равновесие на трех ногах, прыгая с копыта на копыто и сопротивляясь натяжению цепи. Однако ее постепенно тащило назад, и в конце сарая, где трос менял направление, загибаясь вертикально вверх, свинью резко дернуло и подняло в воздух. Раздался пронзительный визг.

— Необычайно занимательная процедура! — заметил Лексингтон. — Но что за странный звук в момент подъема животного?

— Наверное, нога, — ответил провожатый. — Или таз.

— Но какая здесь разница?

— Совершенно никакой. Ведь вы не едите кости.

Люди в резиновых сапогах живо подвешивали остальных свиней, и те, одна за другой, на движущемся тросе были подняты через крышу на верхний этаж.

— Это гораздо сложнее, чем просто собирать траву, — сказал Лексингтон, — Тетя Глосспэн никогда бы не составила такой рецепт.

В ту минуту, когда юноша, задрав голову, следил за подъемом последней свиньи, сзади спокойно приблизился мужчина в резиновых сапогах и, захлестнув конец цепи вокруг его лодыжки, набросил другой конец на крюк. В следующий миг, не успел еще наш герой осознать происходящее, как его сбило с ног и поволокло по цементному полу «подвесного» сарая.

— Стоп! — вскрикнул он. — Остановите машину! Меня зацепило за ногу!

Но, казалось, никто его не услышал, и через пять секунд несчастного юношу вздернуло в воздух и вертикально пронесло вверх. При этом он висел на одной лодыжке, извиваясь, как пойманная рыба.

— Помогите! — кричал он. — Помогите! Это ужасная ошибка! Остановите мотор! Отпустите меня!

Провожатый вынул изо рта сигару и безмятежным взглядом проводил исчезающего из поля зрения юношу, но не произнес ни слова. Люди в сапогах уже отправились наружу, за следующей партией свиней.

— О, спасите меня! — кричал герой. — Отпустите! Ну пожалуйста!

Но он уже приближался к верхнему этажу строения, где движущийся конвейер, изгибаясь, словно змея, входил в большое отверстие, напоминающее дверной проем, но без двери. Там, на пороге, словно святой Петр у Врат Рая, стоял в ожидании забойщик в желтом с темными пятнами переднике.

Лексингтон посмотрел на него снизу вверх и успел заметить на лице человека выражение абсолютною покоя и доброжелательности, а в глазах — веселые искорки. Улыбка и ямочки на щеках тоже обнадежили юношу.

— Ну здравствуй, — улыбаясь произнес забойщик.

— Скорее! Спасите меня! — закричал наш герой.

— С удовольствием, — согласился забойщик, нежно беря его за ухо левой рукой и проворно перерезая ему яремную вену ножом, зажатым в правой.

Конвейер двигался дальше и Лексингтон вместе с ним. Все по-прежнему смотрелось перевернутым, кровь лилась из горла и заливала ему глаза, но каким-то образом он все видел. Словно в тумане, перед ним развернулась немыслимо длинная комната, в конце которой находился огромный дымящийся чан с водой, у которого сновали едва различимые темные фигуры, помахивающие длинными шестами. Казалось, конвейер проходил прямо над чаном и свиньи одна за другой плюхались в кипящую воду, и, казалось, передние конечности одной из них украшали длинные белые перчатки.

Внезапно нашего героя охватила тяжелая сонливость, но лишь с последней каплей крови, посланной из его тела сильным, здоровым сердцем, перешел он из этого, наилучшего из миров, в другой…

РЭЙ БРЭДБЕРИ

ЖИЛЕЦ ИЗ ВЕРХНЕЙ КОМНАТЫ

Он помнил, как, бывало, бабушка тщательно и любовно потрошила цыплят, извлекая из них удивительные вещи: мокрые, блестящие петли кишок, мускулистый комочек сердца, желудок с целой коллекцией мелких камушков. Как красиво и аккуратно делала бабушка надрез по животу цыпленка и запускала туда свою маленькую, пухлую руку, чтобы вытащить все эти сокровища. Потом их нужно было разделить: некоторые — в кастрюлю с водой, остальные — в бумагу, чтобы отдать потом соседским собакам. Затем бабушка набивала цыпленка размоченными сухарями и ловко зашивала большой блестящей иголкой с белой ниткой.

Одиннадцатилетний Дуглас обожал присутствовать при этой операции. Он наперечет знал все двадцать ножей, которые хранились в ящиках кухонного стола и которые бабушка, седая старушка с добрым лицом, торжественно вынимала для своих чудодейств.

В такую минуту Дугласу разрешалось быть на кухне, если он вел себя тихо и не мешал.

Вот и сейчас он стоял у стола и внимательно наблюдал, как бабушка совершала ритуал потрошения.

— Бабуля, — наконец решился он прервать молчание. — А я внутри такой же? — он указал на цыпленка.

— Да, — ответила бабушка, не отрываясь от работы. — Только порядка побольше, поприличнее, а в общем, все то же самое…

— И всего побольше! — добавил Дуглас, гордый своими внутренностями.

— Да, — согласилась бабушка. — Пожалуй, побольше.

— А у деда еще больше?! У него такой живот, что он может на него локти положить.

Бабушка улыбнулась и покачала головой.

— А у Люции Вильяме с нашей улицы…

— Замолчи сейчас же, негодный мальчишка! — закричала бабушка.

— Но у нее…

— Не твое дело, что там у нее! Это же большая разница.

— А почему разница?

— Вот прилетит ведьма в ступе и зашьет тебе рот, тогда узнаешь, — проворчала бабушка.

Дуглас помолчал, потом спросил:

— …А откуда ты знаешь, что у меня внутри все такое же, а, бабуля?

— А ну пошел прочь!

В прихожей зазвонил звонок. Дуглас подскочил к двери и, заглянув в глазок, увидел мужчину в соломенной шляпе. Звонок снова зазвонил, и Дуглас открыл дверь.

— Доброе утро, малыш. А хозяйка дома? — На Дугласа смотрели холодные серые глаза. Незнакомец был худ и высок. В руках он держал портфель и чемодан. Дугласу бросились в глаза его тонкие пальцы в дорогих серых перчатках и уродливая соломенная шляпа.

— Хозяйка занята, — сказал Дуглас, сделав шаг назад.

— Я увидел объявление, что здесь на втором этаже сдается комната, и хотел бы ее посмотреть.

— У нее десять жильцов, и все уже сдано. Уходите!

— Дуглас! — бабушка внезапно выросла у него за спиной.

— Здравствуйте, — сказала она незнакомцу. — Не обращайте внимания на этого сорванца.

Бабушка повела незнакомца наверх, по пути описывая ему все достоинства комнаты. Скоро она спустилась и приказала Дугласу отнести наверх белье.

Дуглас помедлил перед порогом комнаты. Она как-то странно изменилась, хотя незнакомец пробыл в ней всего лишь несколько минут. Соломенная шляпа, небрежно брошенная на кровать, казалась еще уродливее. Зонтик незнакомца, прислоненный к стене, напоминал большую летучую мышь со сложенными крыльями. Сам жилец стоял в центре комнаты спиной к Дугласу.

— Эй! — сказал Дуглас, бросив стопку белья на кровать. — Мы едим ровно в полдень, и, если вы опоздаете, суп остынет. И так будет каждый день!

Незнакомец обернулся, достал из кармана горсть медных центов, отсчитал десять монет и опустил их в карман курточки Дугласа.

— Мы будем друзьями, — сказал он, зловеще улыбнувшись.

Дуглас удивился: у незнакомца было так много медных центов и ни одной серебряной монетки в десять или двадцать пять центов. Только новые медные одноцентовики. Дуглас хмуро поблагодарил его.

— Я опущу их в копилку. Там у меня уже шесть долларов пятьдесят центов. Это на мое путешествие в августе…

— А теперь я должен умыться, — сказал незнакомец.

Дуглас вспомнил, как однажды ночью он проснулся от того, что за окном была настоящая буря — ветер завывал в трубе и раскачивал деревья, а по крыше грохотал дождь. И вдруг яркая молния осветила всю комнату, а затем дом потряс страшный раскат грома. Дуглас навсегда запомнил страх, который сковал его при свете молнии.

Похожее чувство он испытал и сейчас, глядя на незнакомца. Комната уже не была такой, как раньше. Она изменилась каким-то неопределенным образом, как и та спальня при свете молнии. Дуглас сделал шаг назад.

Дверь захлопнулась перед его носом.

Деревянная вилка подцепила немного картофельного пюре, поднялась и вернулась в тарелку пустой. Мистер Каберман (так звали нового жильца), спустившись к обеду, принес с собой деревянный нож, ложку и вилку.

— Миссис Сполдинг, — сказал он, не обращая внимания на удивленные взгляды, устремленные на эти предметы, — сегодня я у вас пообедаю, а с завтрашнего дня — только завтрак и ужин.

Бабушка суетилась, подавая суп в старинной супнице и бобы с пюре на большом блюде — она пыталась произвести впечатление на нового постояльца. А Дуглас тем временем возил своей ложкой по тарелке Он заметил, что скрип раздражает жильца.

— А я знаю фокус, — сказал Дуглас. — Смотрите!

Он ногтем подцепил зуб вилки и показал на разные стороны стола. И из тех мест, на которые он указывал, раздался металлический вибрирующий звук, похожий на голос демона. Фокус, конечно, нехитрый. Дуглас прижимал ручку вилки к крышке стола. Получалось, что будто бы крышка сама завывала, и выглядело это весьма устрашающе.

— Там! Там! И там! — восклицал счастливый Дуглас, поигрывая вилкой. Он указал на тарелку Кабермана, и звук донесся из нее.

Землистое лицо Кабермана застыло, а в глазах его отразился ужас. Он отодвинул свой суп и откинулся на спинку стула. Губы его дрожали.

В этот момент из кухни появилась бабушка:

— Что-нибудь не так, мистер Каберман?

— Я не могу есть этот суп.

— Почему?

— Я уже сыт, спасибо.

Мистер Каберман раскланялся и вышел.

— Что ты здесь натворил? — спросила бабушка, наступая на Дугласа.

— Ничего, бабуля. А почему у него деревянная ложка?

— Твое-то какое дело? И когда только у тебя кончатся каникулы?

— Через семь недель.

— О, господи! — простонала бабушка.

Мистер Каберман работал по ночам. Каждое утро он таинственным образом появлялся дома, поглощал весьма скромный завтрак и затем весь день беззвучно спал у себя в комнате до самого ужина, на который собирались все постояльцы.

Привычка мистера Кабермана спать днем обязывала Дугласа вести себя тихо. Это было выше его сил, и, если бабушка уходила к соседям, Дуглас начинал носиться по лестнице и бить в барабан, или кричать перед дверью Кабермана, или дергать ручку бачка в туалете.

Мистер Каберман никак не реагировал на это. Из его комнаты не доносилось ни звука. Там было тихо и темно. Он не жаловался и продолжал спать. И это было очень странно.

Дуглас чувствовал, что с тех пор, как комната стала страной Кабермана, в нем разгорается жаркое пламя ненависти. Когда там жила мисс Сэдлоу, комната была просторной и уютной, как лесная лужайка. Теперь она стала какой-то застывшей, холодной и чистой. Вес стояло на своем месте. Это казалось странным.

На четвертый день Дуглас забрался по лестнице к своему любимому окошку с разноцветными стеклами. Оно находилось между первым и вторым этажом и было застеклено оранжевыми, фиолетовыми, голубыми, красными и желтыми стеклышками. Дуглас очень любил смотреть через них на улицу, особенно по утрам, когда первые лучи солнца золотили землю.

Вот голубой мир — голубое небо, голубые люди, голубые машины, голубые собаки.

А вот желтый мир. Две женщины, переходившие улицу, сразу стали похожи на азиатских принцесс. Дуглас хихикнул. Это стеклышко даже солнечные лучи делало еще более золотыми.

Около восьми часов Дуглас увидел мистера Кабермана. Он возвращался со своей ночной работы, постукивая тросточкой. На голове у него была неизменная соломенная шляпа. Дуглас приник к другому стеклу. Краснокожий мистер Каберман шел по красному миру с красными цветами и красными деревьями. Что-то поразило Дугласа в этой картине. Ему вдруг показалось, что одежда мистера Кабермана растаяла и кожа его стала прозрачной. И то, что Дуглас увидел под кожей, заставило его от изумления прижать свой нос к стеклу.

Мистер Каберман поднял голову, увидел Дугласа, и сердито, как бы для удара, замахнулся своей тростью. Затем он быстро засеменил по красной дорожке прямо к двери.

— Эй, мальчик! — закричал он, затопав по ступенькам. — Что ты там делаешь?

— Ничего, просто смотрю, — пробормотал Дуглас.

— Просто смотришь и все?! — кричал Каберман.

— Да, сэр. Я смотрел через разные стекла и видел разные миры — голубой, красный, желтый. Разные.

— Да, да. Разные. — Каберман сам посмотрел в окно. Его лицо побледнело. Он вытер лоб носовым платком и притворно улыбнулся. — Все разные. Вот здорово! — Он пошел к своей двери и, обернувшись, добавил: — Ну-ну, играй!

Дверь закрылась. Каберман ушел к себе. Дуглас скорчил ему вслед гримасу и нашел новое стекло:

— О, все фиолетовое!

Через полчаса, когда он играл в песочнице, раздался звон разбитого стекла. Дуглас вскочил на ноги и увидел выскочившую на крыльцо бабушку, которая сердито грозила ему рукой.

— Дуглас! Сколько раз я тебе говорила не играть с мячом перед домом!

— Но я же сижу здесь, — возразил Дуглас, однако бабушка не хотела его слушать.

— Смотри, что ты наделал, негодный мальчишка!

Чудесное разноцветное окно было разбито, и среди осколков лежал баскетбольный мяч Дугласа.

И, прежде чем он успел что-то сказать в свое оправдание, на него обрушился град тумаков.

Потом он сидел в песочнице и глотал слезы, которые текли у него не столько от боли, сколько от обиды на свершившуюся несправедливость. Он знал, кто бросил мяч. Конечно же, это человек в соломенной шляпе, который живет в холодной серой комнате.

— Ну, погоди же. Погоди! — шептал Дуглас.

Он слышал, как бабушка подмела осколки и выбросила их в мусорный ящик. Голубые, красные, оранжевые стеклышки полетели в ящик вместе со старым тряпьем и консервными банками.

Когда она ушла, Дуглас, всхлипывая, подкрался к ящику и вытащил три осколка драгоценного стекла. Каберману не нравятся цветные стекла? Ну что ж, тем более их нужно спасти!

Дедушка возвращался из типографии немного раньше всех остальных жильцов — примерно в пять часов. Когда его тяжелые шаги раздавались в прихожей, Дуглас всегда выбегал навстречу и бросался ему на шею. Ему нравилось сидеть на коленях у деда, прижавшись к его большому животу, пока тот читал газету.

— Слушай, дед!

— Ну, чего тебе?

— А бабушка опять сегодня потрошила цыпленка. На это так интересно смотреть! — сказал Дуглас.

Дед не отрывался от газеты:

— Уже второй раз на этой неделе цыпленок. Твоя бабушка закормит нас своими цыплятами. А ты любишь смотреть, как она их потрошит, а? Эх ты! Маленький хладнокровный садист!

— Но мне же интересно.

— Да, это уж точно, — хмыкнул дедушка, зевая. — Помнишь ту девушку, которая попала под поезд? Она была вся в крови, а ты пошел и рассмотрел ее, — улыбнулся дед. — Храбрый гусь. Так и надо. Ничего не бойся в жизни. Я думаю, это у тебя от отца, он был военным. А ты стал очень похож на него, потому что с прошлого года переехал к нам. — Он вернулся к своей газете.

Спустя минуту, Дуглас прервал молчание.

— Дед!

— Ну что?

— А что, если у человека нет сердца, или легких, или желудка, а с виду он такой же, как и все?

— Я думаю, это было бы чудом.

— Да нет, я не про чудеса. Что, если он совсем другой внутри, не такой как я?

— Ну, наверное, тогда его нельзя будет назвать человеком, а?

— Конечно, дед. А у тебя есть сердце и легкие?

Дед поперхнулся:

— Честно говоря, не знаю. Никогда не видел их. Даже рентген никогда не делал.

— А у меня есть желудок?

— Конечно есть, — закричала бабушка из кухни. — Попробуй не покормить его. И легкие у тебя есть. Ты кричишь так, что покойника разбудишь. А еще у тебя есть грязные руки. Ну-ка, марш мыть их! Ужин готов. И ты, дед, давай к столу скорее.

Тут начали спускаться жильцы, и деду уже некогда было спрашивать, с чего это Дуглас вдруг заинтересовался такими вопросами.

За столом жильцы разговаривали и перебрасывались шутками, только Каберман сидел молча и нахохлившись. Разговор от политики перешел к таинственным преступлениям, происходившим в городе.

— А вы слышали про мисс Ларсен, которая жила напротив раввина? — спросил дедушка, оглядывая жильцов. — Ее нашли мертвой с какими-го непонятными следами на теле. А выражение лица у нее было такое, что сам Данте съежился бы от страха. А другая женщина, как се фамилия? Уайтли, кажется. Она исчезла и все еще не найдена.

— Да, такие вещи частенько происходят, — вмешался мистер Бриц, который работал механиком в гараже.

— А все потому, что полиция ни черта не хочет делать.

— Кто хочет добавки? — спросила бабушка.

Но разговор все вертелся вокруг разных смертей. Кто-то вспомнил, что на прошлой неделе умерла Марион Барцуман с соседней улицы. Говорили, что от сердечного приступа.

— А может и нет? — А может и да?

— Да вы с ума сошли! Может, хватит об этом за столом?

И так далее.

— Кто его знает, — сказал мистер Бриц. — Может быть, в нашем городе завелся вампир?

Мистер Каберман прекратил жевать.

— В тысяча девятьсот двадцать седьмом голу вампир? Да не смешите меня, — сказала бабушка.

— А почему бы и нет? — возразил Бриц. — А убить его можно только серебряной пулей. Вампиры боятся серебра. Я сам где-то читал об этом. Точно помню.

Дуглас в упор смотрел на Кабермана, который ел деревянным ножом и вилкой и носил в кармане только медные центы.

— До глупости все это, — сказал дедушка. — Никаких вампиров не бывает. Все это вытворяют люди, по которым тюрьма плачет.

— Извините меня, — поднялся мистер Каберман. Ему пора было идти на ночную работу.

На следующее утро Дуглас видел, как он вернулся. Днем, когда бабушка, как обычно, ушла в магазин, он минуты три стоял перед дверью Кабермана. Оттуда не доносилось ни звука. Тишина была зловещей.

Дуглас пошел на кухню, взял связку ключей, серебряную вилку и три цветных стеклышка, которые он вытащил вчера из мусорного ящика.

Наверху он вставил ключ в замочную скважину и повернул его. Дверь медленно открылась.

Портьеры на окнах были задернуты, и комната была в полутьме. Каберман лежал в пижаме на неразобранной постели. Дыхание его было ровным и глубоким.

— Хэлло, мистер Каберман!

Ответом ему было все то же спокойное дыхание жильца.

— Мистер Каберман, хэлло!

Дуглас подошел вплотную к кровати и пронзительно закричал:

— Мистер Каберман!

Тот даже не пошевелился. Дуглас наклонился и вонзил зубья серебряной вилки в лицо спящего.

Каберман вздрогнул и тяжело застонал.

Дуглас вытащил из кармана голубое стеклышко и приложил его к глазам. Он сразу оказался в голубом мире. Голубая мебель, голубые стены и потолок, голубое лицо Кабермана, его голубые руки. И вдруг..

Глаза Кабермана, широко раскрытые, были устремлены на Дугласа и в них светился какой-то звериный голод. Дуглас отшатнулся и отвел стекло от глаз.

Глаза Кабермана были закрыты.

Дуглас приложил стекло — открыты, убрал — закрыты. Удивительно. Через голубое стекло глаза Кабермана светились жадностью. Без стекла они казались плотно закрытыми. А что творилось с телом Кабермана!

Дуглас вскрикнул от изумления. Через стекло одежда Кабермана как бы таяла и становилась прозрачной. Кожа — тоже исчезала. Дуглас видел его желудок и все внутренности. У Кабермана внутри были какие-то странные предметы.

Несколько минут Дуглас стоял неподвижно, раздумывая о голубом мире, красном, желтом, которые, наверное, существуют рядом друге другом, как стеклышки в разноцветном окне.

«Разные стеклышки, разные миры», — так, кажется, говорил Каберман. Так вот почему окно оказалось разбитым!

— Мистер Каберман, проснитесь!

Никакого ответа.

— Мистер Каберман, где вы работаете по ночам? Где вы работаете?

Легкий ветерок шевелил портьеры.

— В красном мире или в зеленом? А может, в желтом, мистер Каберман?

Все та же тишина в полумраке.

— Ну подожди же, — сказал Дуглас.

Он спустился в кухню, выдвинул ящик стола и достал самый большой острый нож. Затем он вернулся обратно, вошел в комнату Кабермана и прикрыл за собой дверь.

Бабушка делала тесто для пирожков, когда Дуглас вошел на кухню и что-то положил на стол.

— Бабуля, ты знаешь, что это такое?

Она бегло взглянула поверх очков:

— Понятия не имею.

Предмет был прямоугольный, как небольшая коробочка, но эластичный. Он был окрашен в ярко-оранжевый цвет. От него отходили четыре голубые квадратные трубочки. Предмет издавал какой-то специфический запах.

— Никогда такого не видела, бабуля?

— Никогда.

— Так я и думал.

Дуглас выскочил из кухни. Минут через пять он вернулся, притащив еще что-то.

— А как насчет этого?

Он положил ярко-розовую цепь с багровым треугольником у одного конца.

— Не морочь мне голову какой-то дурацкой цепью, — сказала бабушка.

Дуглас снова исчез и вернулся с руками, полными странных предметов, — кольцо, диск, параллелепипед, пирамида. Все они были упругие и эластичные, как будто сделанные из желатина.

— Это не все, — сказал Дуглас, раскладывая их на столе. — Там еще много.

Бабушка была очень занята и не обращала на него внимания.

— А ты ошиблась, бабушка.

— Когда это?

— А когда сказала, что все люди одинаковые внутри.

— Не болтай чепуху!

— А где мой мячик?

— В коридоре, там, где ты его бросил.

Дуглас взял мяч и пошел на улицу.

Дедушка вернулся домой около пяти часов.

— Деда, пойдем наверх.

— Хорошо, а зачем, малыш?

— Я покажу тебе что-то интересное.

Посмеиваясь, дедушка поднялся за ним по лестнице.

— Только не говори бабуле, ей это не понравится, — сказал Дуглас и распахнул дверь в комнату Кабермана.

Дедушка остолбенел…

Все, что было потом, Дуглас запомнил на всю жизнь. Полицейский инспектор и его помощник долго стояли над телом Кабермана. Бабушка спрашивала у кого-то внизу:

— Что там случилось?

Дедушка говорил каким-то сдавленным голосом:

— Я увезу мальчика куда-нибудь, чтобы он смог забыть всю эту жуткую историю. Эту жуткую, жуткую историю!

— А чего здесь жуткого? — спросил Дуглас. — Я не вижу ничего жуткого.

Инспектор передернул плечами и сказал:

— Каберман умер, все в порядке.

Его помощник вытер пот со лба:

— А вы видели эти штучки, которые плавают в тазике с водой, и еще те, которые завернуты в бумагу?

— Да, видел. С ума можно сойти.

— Боже мой!

Инспектор отвернулся от тела Кабермана:

— Нам, ребята, лучше попридержать языки. Это не убийство. Просто счастье, что мальчишка так сделал. Если бы не он, черт знает, что здесь еще могло бы произойти.

— Кто же был Каберман? Вампир? Монстр?

— Может быть. Во всяком случае — не человек.

Он потрогал рукой шов на животе трупа.

Дуглас был горд своей работой. Он не раз смотрел, как это делает бабушка, и все помнил. Иголка и нитка — больше ничего и не нужно. В конце концов этот Каберман мало чем отличался от тех цыплят, которых потрошила, а затем зашивала бабушка.

— Я слышал, мальчишка говорил, что Каберман еще жил, когда все это было уже вынуто из него, — инспектор кивнул на таз с водой, в котором плавали треугольники, пирамиды и цепочки. — Еще жил. Боже мой!

— И что же убило его?

— Вот это, — инспектор пальцами раздвинул край шва и полицейский увидел, что живот Кабермана набит серебряными десятицентовиками.

— Дуглас говорит, что там шесть долларов семьдесят центов. Я думаю, он сделал мудрое капиталовложение, — заметил инспектор.

МАЛЕНЬКИЙ УБИЙЦА

Она не могла сказать, когда к ней в первый раз пришла мысль о том, что ее убивают. В последний месяц были какие-то странные признаки, неуловимые подозрения; ощущения, глубокие, как океанское дно, где водятся скрытые от людских глаз монстры, разбухшие, многорукие, злобные и неотвратимые.

Комната плавала вокруг нее, источая бациллы истерии. Порой ей попадались на глаза какие-то блестящие инструменты. Она слышала голоса. Видела людей в белых стерильных масках.

«Мое имя? — подумала она. — Как же меня зовут? Ах да! Алиса Лейбер. Жена Дэвида Лейбера».

Но от этого ей не стало легче. Она была одинока среди невнятно бормочущих людей в белом. И в ней была жуткая боль, и отвращение, и смертельный ужас.

«Меня убивают у них на глазах. Эти доктора, эти сестры, они не понимают, что со мной происходит. И Дэвид не знает. Никто не знает, кроме меня и его — убийцы, этого маленького убийцы. Я умираю и ничего не могу им сказать. Они посмеются надо мной. Скажут, что это бред. Они увидят убийцу, будут держать его на руках и никогда не подумают, что он виновен в моей смерти. И вот я перед Богом и людьми чиста в помыслах, но никто не поверит мне. Меня успокоят ложью, похоронят в незнании, меня будут оплакивать, а моего убийцу — ласкать. Где же Дэвид? — подумала она. — Наверно, в приемной, курит сигарету за сигаретой и прислушивается к тиканью часов».

Пот выступил у нее на теле, и она испустила предсмертный крик:

— Ну же! Ну! Убей меня! Но я не хочу умирать! Не хочу-у!

И пустота, вакуум. Внезапно боль схлынула. Изнеможение и мрак. Вес кончилось. О Господи! Она погружалась в черное ничто, все дальше, дальше…

Шаги. Мягкие приближающиеся шаги. Где-то далеко чужой голос сказал:

— Она спит. Не беспокойте ее.

Запах твида, табака, одеколона «Лютеция». Над ней склонился Дэвид. А позади него специфический запах доктора Джефферса. Она не стала открывать глаз.

— Я не сплю, — спокойно сказала она.

Это удивительно: она была жива, могла говорить и почти не ощущала боли.

— Алиса, — сказал Дэвид. Он держал ее за руки.

«Ты хотел посмотреть на убийцу, Дэвид?» — подумала она.

— Я слышала, ты хотел взглянуть на него. Ну что ж, кроме меня, тебе его никто не покажет.

Она открыла глаза. Очертания комнаты стали резче. Она сделала слабый жест рукой и откинула одеяло.

Убийца со своим маленьким красным личиком спокойно смотрел на Дэвида Лейбера. Его голубые глазки были безмятежны.

— Эй! — воскликнул Дэвид, улыбаясь, — да он же чудесный малыш!

Доктор Джефферс ждал Дэвида Лейбера в тот день, когда он приехал забрать жену и новорожденного домой. Он усадил Лейбера в кресло в своем кабинете, угостил сигарой, закурил сам, пристроившись на краешке стола. Откинув голову, он пристально посмотрел на Дэвида и сказал:

— Твоя жена не любит ребенка, Дэвид.

— Что?!

— Он ей тяжело дался. И ей самой потребуется много любви и заботы в ближайшее время. Я не говорил тогда, но в операционной у нее была истерика. Она говорила странные вещи, я не хочу их повторять. Могу сказать только, что она чувствует себя чужой ребенку. Возможно, все можно уяснить одним вопросом. — Он глубоко затянулся и спросил: — Это был желанный ребенок?

— Почему ты спрашиваешь?

— Это очень важно.

— Да, да, конечно. Это был желанный ребенок! Мы вместе ждали его. И Алиса была так счастлива, когда поняла, что…

— Это усложняет дело. Если бы ребенок не был запланирован, все свелось бы к тому случаю, когда женщине ненавистна сама идея материнства. Значит, к Алисе все это не подходит. — Доктор Джефферс вынул изо рта сигару и задумчиво почесал подбородок. — Видно, здесь что-то другое. Может быть, что-нибудь, скрытое в прошлом, сейчас вырывается наружу. А может быть, временные сомнения и недоверие матери, прошедшей через невыносимую боль и предсмертное состояние. Если так, то немного времени — и она исцелится. Но я все-таки счел нужным поговорить с тобой, Дэйв. Это поможет тебе быть спокойным и терпеливым, если она начнет говорить, что хотела бы… ну… чтобы ребенок родился мертвым. Ну а если заметишь что-нибудь странное, приезжайте ко мне втроем. Ты же знаешь, я всегда рад видеть старых друзей. А теперь давай-ка выпьем по одной за… за младенца.

Был чудесный весенний день. Их машина медленно ползла по бульварам, окаймленным зеленеющими деревьями. Голубое небо, цветы, теплый ветерок. Дэйв много болтал, пытаясь увлечь Алису разговором. Сначала она отвечала односложно и равнодушно, но постепенно немного оттаяла. Она держала ребенка на руках, но в ее позе не было ни малейшего намека на материнскую теплоту, и это причиняло почти физическую боль Дэйву. Казалось, она просто везла фарфоровую статуэтку.

— Да, — сказал он, принужденно улыбнувшись. — А как мы его назовем?

Алиса равнодушно смотрела на пробегающие за стеклом деревья.

— Давай пока не будем думать об этом. Лучше подождем, пока не найдем для него какое-нибудь исключительное имя. Не дыми, пожалуйста, ему в лицо, — ее предложения монотонно следовали одно за другим.

Последнее не содержало ни материнского упрека, ни интереса, ни раздражения.

Дэйв засуетился и выбросил только что раскуренную сигару в окно.

— Прости, пожалуйста, — сказал он.

Ребенок лежал на руках матери. Тени от деревьев пробегали по его лицу. Голубые глаза были широко раскрыты. Из крошечного розового ротика доносилось мерное посапывание. Алиса мельком взглянула на ребенка и передернула плечами.

— Холодно? — спросил Дэйв.

— Я совсем продрогла. Закрой, пожалуйста, окно, Дэвид.

Ужин. Дэйв принес ребенка из детской и усадил его на высокий, недавно купленный стул, подоткнув со всех сторон подушки.

— Он еще маленький, чтобы сидеть на стуле, — сказала Алиса, пристально разглядывая свою вилку.

— Ну все-таки забавно, когда он сидит с нами, — улыбаясь, сказал Дэйв. — И вообще у меня все хорошо. Даже на работе. Если так пойдет Дальше, я получу в этом году не меньше пятнадцати тысяч. Эй, посмотри-ка на этого красавца. Весь расслюнявился.

Вытирая ребенку рот, он заметил, что Алиса даже не повернулась в сторону сына.

— Я понимаю, это не очень интересно, — сказал он, снова принимаясь за еду, — но мать могла бы проявлять больше внимания к собственному ребенку

Алиса резко выпрямилась:

— Не говори так! По крайней мере, в его присутствии! Позже, если уж это необходимо.

— Позже?! — воскликнул он. — В его присутствии, в его отсутствии… Да какая разница? — Внезапно он пожалел о сказанном и обмяк. — Ладно, ладно. Я же ничего не говорю.

После ужина она позволила ему отнести ребенка наверх, в детскую. Она не просила его об этом. Она позволила ему. Вернувшись, он заметил ее у радиоприемника. Играла музыка, которую она явно не слушала. Глаза ее были закрыты. Когда Дэйв вошел, она вздрогнула, порывисто бросилась к нему и прижалась губами к его губам. Дэйв был ошеломлен. Теперь, когда ребенка не было в комнате, она снова ожила. Она была свободна.

— Благодарю тебя, — шептала она. — Благодарю тебя за то, что на тебя всегда можно положиться, что ты всегда остаешься самим собой.

Он не выдержал и улыбнулся:

— Моя мать говорила мне: «Ты должен сделать так, чтобы в твоей семье было все, что нужно».

Она устало откинула назад свои блестящие темные волосы.

— Ты перестарался. Иногда я мечтаю о том, чтобы у нас было так, как после свадьбы. Никакой ответственности, никаких детей. — Она сжимала его руки в своих, лицо ее казалось неестественно белым.

— О Дэйв! Когда-то были только ты и я. Мы защищали друг друга, а сейчас мы защищаем ребенка, но мы сами никак не защищены от него. Ты понимаешь? Там, в больнице, у меня хватало времени, чтобы подумать об этом. Мир полон зла…

— Действительно?

— Да, это так! Но законы защищают нас от него. А если бы их и не было, нас защищала бы любовь. Я не смогла бы сделать тебе ничего плохого, потому что ты защищен моей любовью. Ты уязвим для меня, для всех людей, но любовь охраняет тебя. Я совсем не боюсь тебя, потому что любовь смягчает твои неестественные инстинкты, гнев, раздражение. Ну а ребенок? Он еще слишком мал, чтобы понимать, что такое любовь и ее законы. Когда-нибудь мы, может быть, научим его этому. Но до тех пор мы абсолютно уязвимы для него.

— Уязвимы для ребенка? — Дэйв отодвинулся и пристально посмотрел на нее.

— Разве ребенок понимает разницу между тем, что правильно, а что нет?

— Нет, но он научится понимать.

— Но ведь ребенок такой маленький… Он просто не знает, что такое мораль и совесть… — она оборвала свою мысль и резко обернулась. — Этот шорох! Что это?

Лейбер огляделся:

— Я ничего не слышал… Она не мигая смотрела на дверь в библиотеку. Лейбер пересек комнату, открыл дверь в библиотеку и включил свет:

— Здесь никого нет. — Он вернулся к ней: — Ты устала. Идем спать.

Они погасили свет и молча поднялись наверх.

— Прости меня за все эти глупости. Я, наверно, действительно очень устала, — сказала Алиса.

Дэвид кивнул. Она нерешительно помедлила перед дверью в детскую. Потом резко взялась за ручку и распахнула дверь.

Он видел, как она подошла к кроватке, наклонилась над ней и испуганно отшатнулась, как будто ее ударили в лицо:

— Дэвид!

Лейбер быстро подошел к ней.

Лицо ребенка было ярко-красным и очень влажным, его крошечный ротик открывался и закрывался, открывался и закрывался, глаза были темно-синими. Он беспорядочно двигал руками, сжимая пальцы в кулачки.

— О, — сказал Дэйв, — да он, видно, долго плакал.

— Плакал? — Алиса покачнулась и, чтобы удержать равновесие, схватилась за перекладину кроватки. — Я ничего не слышала.

— Но ведь дверь была закрыта!

— Поэтому он так тяжело дышит и лицо у него такое красное?

— Конечно. Бедный малыш. Плакал один, в темноте. Пускай он сегодня спит в нашей комнате. Если опять заплачет, мы будем рядом.

— Ты испортишь его, — сказала Алиса.

Лейбер чувствовал на себе ее пристальный взгляд, когда катил кроватку в их спальню. Он молча разделся и сел на краешек кровати. Внезапно он поднял голову, чертыхнулся в душе и щелкнул пальцами:

— Совсем забыл сказать тебе. В пятницу я должен лететь в Чикаго.

— О, Дэвид, — прошептала Алиса.

— Я откладывал эту поездку уже два месяца, а теперь это уже необходимо. Я обязан ехать.

— Мне страшно оставаться одной…

— С пятницы у нас будет новая кухарка. Она будет здесь все время. А я буду отсутствовать всего несколько дней.

— Я боюсь. Я даже не знаю, чего. Ты не поверишь, если я скажу тебе. Кажется, я схожу с ума.

Он был уже в постели. Алиса выключила свет, подошла и, откинув одеяло, легла рядом. Ее чистое тело источало тепло и женский запах.

— Если хочешь, я могу попробовать подождать несколько дней, — неуверенно сказал он.

— Нет, поезжай, — ответила Алиса, — это важно, я понимаю. Только я никак не могу перестать думать о том, что сказала тебе. Законы, любовь, защита. Любовь защищает тебя от меня. Но ребенок… — она глубоко вздохнула. — Что защищает тебя от него?

Прежде чем он смог ответить, прежде чем он смог сказать ей: как глупо так рассуждать о младенце, она внезапно включила ночник, висевший над кроватью.

— Смотри, — воскликнула Алиса.

Ребенок лежал и смотрел на них широко раскрытыми голубыми глазами.

Дэвид выключил свет и лег. Алиса, дрожа, прижалась к нему:

— Это ужасно — бояться существа, тобой же рожденного.

Ее голос понизился до шепота, стал почти неслышным:

— Он пытался убить меня! Он лежит и слушает, о чем мы говорим. Ждет, пока ты уедешь, чтобы тогда уж наверняка убить меня. Я клянусь тебе! — она разразилась рыданиями.

— Ну, ну! Успокойся, — обнял ее Дэвид.

Она долго плакала в темноте. Было уже очень поздно, когда она наконец уснула. Но даже во сне все еще продолжала вздрагивать и всхлипывать. Дэвид тоже задремал. Но прежде чем его ресницы окончательно сомкнулись, погружая его в глубокий поток сновидений, он услышал странный приглушенный звук. Сопение сквозь маленькие пухлые губы. Ребенок… И потом — сон.

Утром светило солнце. Алиса улыбалась. Дэвид крутил свои часы над детской кроваткой:

— Видишь, малыш? Что-то блестящее. Что-то красивое. Да, да, что-то блестящее. Что-то красивое.

Алиса улыбалась. Она сказала, чтобы он отправлялся в Чикаго. Она будет молодчиной, ему не о чем беспокоиться. Она позаботится о ребенке. О да, она позаботится о нем. все будет в порядке.

Самолет взлетел в небо и взял курс на восток. Впереди было солнце, облака и Чикаго, приближавшийся со скоростью шестьсот миль в час. Дэйв окунулся в атмосферу указаний, телефонных звонков, банкетов, деловых встреч. Тем не менее он каждый день посылал письмо или телеграмму Алисе и малышу.

На шестой день вечером в его номере раздался долгий телефонный звонок, и он сразу понял, что на проводе Лос-Анджелес.

— Алиса?

— Нет, Дэйв. Это Джефферс.

— Доктор?!

— Собирайся, старина. Алиса больна. Лучше бы тебе следующим же рейсом вылететь домой. У нее пневмония. Я сделаю все, что могу. Если бы это не сразу после ребенка! Она очень слаба.

Лейбер положил трубку. Он поднялся, не чувствуя ни рук, ни ног. Все его тело стало чужим. Комната наполнилась серым туманом.

— Алиса, — проговорил он, невидящим взглядом уставившись на дверь.

Пропеллеры замерли, отбросив назад время и пространство. Только в собственной спальне к Дэвиду стало возвращаться ощущение окружающей среды. Первое, что он увидел — фигуру доктора Джефферса, склонившегося над постелью, в которой лежала Алиса.

Доктор медленно выпрямился и подошел к Дейву:

— Твоя жена — слишком хорошая мать. Она больше заботилась о ребенке, чем о самой себе…

На бледном лице Алисы еле уловимо промелькнула горькая улыбка. Потом она начала рассказывать. В ее голосе слышался гнев, страх и полная обреченность.

— Он никак не хотел спать. Я думала, он заболел. Лежал, уставившись в одну точку, а поздно ночью начал кричать. Очень громко, и всю ночь напролет, каждую ночь… Я не могла успокоить его и прилечь ни на минуту.

Доктор Джефферс медленно кивнул:

— Довела себя до пневмонии. Ну теперь мы ее начинили антибиотиками и дело идет на поправку.

— А ребенок? — устало спросил Дэвид.

— Здоров, как бык. Гуляет с кухаркой.

— Спасибо, доктор.

Джефферс собрал свой чемоданчик и, попрощавшись ушел,

— Дэвид! — Алиса порывисто схватила его за руку. — Это все из-за ребенка. Я пытаюсь обмануть себя, думаю, может, все это глупости. Но это не так! Он знал, что я еле на ногах стою после больницы, поэтому и кричал каждую ночь. А когда не кричал, то лежал совсем тихо. Если я зажигала свет, он смотрел на меня в упор, не мигая.

Дэвид почувствовал, что все в нем напряглось. Он вспомнил, что и сам не раз видел эту картину. Ребенок молча лежал в темноте с открытыми глазами. Он не плакал, а пристально смотрел из своей кроватки…

Дэвид постарался отогнать эти мысли. Это было безумие.

А Алиса продолжала рассказывать:

— Я хотела убить его. Да, хотела. Прошел день после твоего отъезда. Я пошла в его комнату и положила руки ему на горло. И так я стояла долго-долго. Но я не смогла! Тогда я завернула его в одеяло, перевернула на живот и прижала лицом к подушке. Потом я выбежала из комнаты.

Дэвид пытался остановить ее.

— Нет, дай мне закончить, — хрипло сказала она, глядя в сторону. — Когда я выбежала из детской, я думала, все это просто. Дети задыхаются каждый день. Никто бы и не догадался. Но когда я вернулась, чтобы застать его мертвым, Дэвид, он был жив! Да, он перевернулся на спину, дышал и улыбался! После этого я не могла прикоснуться к нему. Я бросила его и не приходила даже кормить. Наверно, о нем заботится кухарка, не знаю. Я знаю только, что своим криком он не давал мне спать, и я мучалась все ночи и металась по комнате, а теперь я больна. А он лежит и думает, как бы убить меня. Попроще. Он понимает — я слишком много знаю о нем. Я не люблю его. У меня от него нет никакой защиты и не будет никогда.

Она выговорилась. Бессильно откинувшись на подушку, она некоторое время лежала с закрытыми глазами, затем уснула. Дэвид долго стоял над ней не в силах сдвинуться с места. Кровь закипела в его жилах, казалось, все клетки замерли в оцепенении.

На следующее утро он сделал то, что ему оставалось. Дэвид пошел к доктору Джефферсу и все ему рассказал. Ответ Джефферса был весьма хладнокровным:

— Не стоит расстраиваться, старина. В некоторых случаях матери ненавидят своих детей, и мы, врачи, считаем это совершенно естественным. У нас есть даже специальный термин для этого явления — амбивалентность. Способность ненавидеть, любя. Любовники, например, очень часто ненавидят друг друга. Дети ненавидят матерей…

Лейбер прервал его:

— Я никогда не испытывал ненависти к своей матери.

— Конечно, ты не признаешь этого. Люди не любят признаваться в таких вещах. Зачастую эта ненависть бывает абсолютно бессознательна.

— Но Алиса признает, что ненавидит своего ребенка.

— Точнее, скажем, у нее есть навязчивая идея. Она сделала шаг вперед от примитивной амбивалентности. Кесарево сечение дало жизнь ребенку и чуть было не стоило жизни Алисе. Она винит ребенка в своем предсмертном состоянии и в пневмонии. Она путает причину и следствие и сваливает вину за свои беды на самый удобный объект. Господи! Да все мы так делаем! Мы спотыкаемся о стул и проклинаем его, а не нашу неловкость. Если мы промазали, играя в гольф, то ругаем клюшку, мячик, неровную площадку. Если неприятности в бизнесе, мы обвиняем Бога, погоду, судьбу, но только не самих себя. Я могу повторить тебе только то, что говорил раньше. Люби ее. Духовный покой и гармония — лучшее лекарство. Найди способы продемонстрировать ей свои чувства, придай ей уверенности в себе. Помоги ей понять. какое невинное и безобидное существо — ребенок. Убеди ее, что ради ребенка стоило рискнуть жизнью. Придет время, все уляжется, она забудет о смерти и полюбит ребенка. Если через месяц он не успокоится, дай мне знать. Я подыщу хорошего психиатра. А теперь иди к Алисе и не надо делать такую унылую физиономию.

Когда наступило лето, страсти, казалось, действительно стали утихать. Дэвид, хотя и был поглощен работой, находил время и для своей жены. Она в свою очередь много времени проводила на воздухе — гуляла, играла с соседями в бадминтон. Стала более уравновешенной. Казалось, она забыла о своих страхах…

Алиса проснулась, дрожа. За окном лил дождь и завывал ветер… Алиса схватила мужа за плечо и трясла, пока он не проснулся и не спросил сонным голосом, что случилось.

— Кто-то здесь, в комнате. Он следит за нами, — прошептала она.

Дэйв включил свет.

— Тебе показалось, — сказал он. — Успокойся, все хорошо. У тебя уже давно этого не было.

Она глубоко вздохнула, когда он выключил свет, и внезапно сразу уснула. Дэйв обнял ее и задумался о том, какая славная и вместе с тем странная женщина его жена. Прошло примерно полчаса.

Он услышал, как скрипнула и немного отворилась дверь в спальню. Дэвид знал, что за дверью никого нет, а потому нет смысла вставать и закрывать ее.

Однако ему не спалось. Он долго лежал в темноте. Кругом была тишина. Наверное, прошел еще час.

Вдруг из детской раздался пронзительный крик. Это был одинокий звук, затерянный в пространстве из звезд, темноты и дыхания Алисы, лежащей рядом.

Лейбер медленно сосчитал до ста. Крик продолжался. Стараясь не потревожить Алису, он выскользнул из постели, надел тапочки и прямо в пижаме двинулся из спальни. «Надо спуститься вниз, — подумал он. — Подогреть молока и…»

Он поскользнулся на чем-то мягком и полетел в темноту. Инстинктивно расставив руки, Дэвид ухватился за перила лестницы и удержался. Он выругался.

Предмет, на который он наступил, пролетел вниз и шлепнулся на ступеньку. Волна ярости накатила на Дэйва:

— Какого черта разбрасывать вещи на лестнице!

Он наклонился и поднял этот предмет, чуть было не лишивший его жизни.

Пальцы Дэйва похолодели. У него перехватило дыхание. Вещь, которую он держал в руках, была игрушкой. Нескладная, сшитая из лоскутков кукла, купленная им для ребенка.

На следующий день Алиса сама решила отвезти его на работу. На полпути она вдруг свернула к обочине и затормозила. Затем она медленно повернулась к мужу:

— Я хочу куда-нибудь уехать. Я не знаю, сможешь ли ты сейчас взять отпуск, но если нет, то отпусти меня одну. Пожалуйста. Мы могли бы кого-нибудь нанять, чтобы присмотрели за ребенком. Но мне необходимо уехать на время. Я думала, я отделаюсь от этого… от этого ощущения, но я не могу. Я не могу оставаться с ним в комнате. И он смотрит на меня, как будто смертельно ненавидит. Я не могу заставить себя прикоснуться к нему… Я хочу куда-нибудь уехать, прежде чем что-то случится.

Он молча вышел из машины, обошел ее кругом и знаком попросил Алису подвинуться.

— Все, что тебе нужно, — это побывать у психиатра. Если он предложит тебе отдохнуть, я согласен. Но так это не может продолжаться. У меня просто голова идет кругом. — Дэвид устроился за рулем и включил зажигание. — Дальше я поведу машину сам.

Она опустила голову, пытаясь удержать слезы.

Когда они подъехали к конторе Дэвида, Алиса повернулась к нему:

— Хорошо. Договорись с доктором, я готова поговорить с кем хочешь!

Он поцеловал ее:

— Вот теперь, мадам, вы рассуждаете разумно. Ты в состоянии добраться домой самостоятельно?

— Конечно, чудак.

— Тогда до ужина. Поезжай осторожно.

— Я всегда так езжу. Пока.

Дэвид посмотрел вслед удаляющейся машине, отступив на обочину.

Первое, что он сделал, придя в кабинет, — это позвонил Джефферсу и попросил договориться о приеме у надежного психиатра.

День тянулся невыразимо долго, дела не клеились. Его сознание было окутано каким-то туманом, в котором ему виделось искаженное Ужасом лицо Алисы, повторяющей его имя. Ей все-таки удалось внушить ему свои страхи. Она буквально убедила его, что ребенок в какой-то степени не совсем нормален.

Он диктовал какие-то нудные письма. Разговаривал с бестолковыми клерками. Подписывал никому не нужные бумаги. В конце дня он был, как выжатый лимон, голова раскалывалась от боли, и он радовался, что пора отправляться домой.

В лифте он подумал: «А что, если б я сказал Алисе про игрушку про ту тряпочную куклу, на которой я поскользнулся ночью на лестнице? Бог мой, да это совсем выбило бы ее из колеи. Нет. Ни за что. Мало ли что бывает…»

Уже начинало смеркаться, когда он подъехал к дому на такси. Расплатившись с шофером, Дэвид вышел из машины и по бетонной дорожке двинулся к дому.

Дом почему-то казался очень молчаливым, необитаемым. Дэвид вспомнил, что сегодня пятница, а значит кухарка со второй половины дня свободна. А Алиса, наверное, уснула, измотанная своими страхами.

Он вздохнул и повернул ключ в замочной скважине. Дверь беззвучно подалась на хорошо смазанных петлях.

Дэвид вошел, бросил шляпу на стул рядом с портфелем. Затем он начал снимать плащ, случайно взглянул на лестницу и замер…

Лучи заходящего солнца проникали через боковое окно и освещали яркие лоскутки тряпичной куклы, лежавшей на верхней ступеньке.

Но на куклу он почти не обратил внимания. Его взгляд был прикован к Алисе, лежавшей на лестнице в неестественной позе сломанной марионетки, которая больше не может танцевать. Она была мертва.

Если не считать грохота ударов его сердца, в доме царила абсолютная тишина. Алиса была мертва!!!

Он бросился к ней, сжал в ладонях ее лицо. Он потрогал ее за плечи. Он попытался посадить ее, бессвязно выкрикивая ее имя. Все было напрасно.

Он оставил ее и бросился наверх. Распахнул дверь в детскую, подбежал к кроватке.

Ребенок лежал с открытыми глазами. Его личико было потным и красным, будто бы он долго плакал.

— Она умерла, — сказал Лейбер ребенку, — она умерла.

Он захохотал сначала тихо, потом все громче и громче. В таком состоянии и застал его Джефферс, который был обеспокоен его звонком и зашел проведать Алису.

После нескольких крепких пощечин Дэвид пришел в себя.

— Она упала с лестницы, доктор. Она наступила на куклу и упала. Сегодня ночью я сам чуть было не упал из-за этой куклы. А теперь…

Джефферс энергично потряс его за плечи.

— Эх, доктор, доктор, — Дэвид улыбнулся, как пьяный, — вот ведь забавно. Я же, наконец, придумал имя для этого малыша.

Доктор молчал.

— Я буду крестить его в воскресенье. Знаешь, какое имя я ему дам? Я назову его Люцифером.

Было уже одиннадцать часов вечера. Все эти странные и почти незнакомые люди, выражавшие свое соболезнование, уже ушли. Дэвид и Джефферс сидели в библиотеке.

— Алиса была не сумасшедшей, — медленно сказал Дэвид, — у нее были основания бояться ребенка.

Доктор предостерегающе поднял руку:

— Она обвиняла его в своей болезни, а ты — в убийстве. Мы знаем, что она наступила на игрушку и поскользнулась. При чем же здесь ребенок?

— Ты хочешь сказать Люцифер?

— Не надо так называть его.

Дэвид покачал головой:

— Алиса слышала шорох по ночам, какой-то шум в холле. Ты хочешь знать, кто его издавал? Ребенок. В свои четыре месяца он прекрасно умеет передвигаться в темноте и подслушивать наши разговоры. А если я зажигал свет… ребенок ведь такой маленький. Он может спрятаться за мебелью, за дверью…

— Прекрати! — прервал его Джефферс.

— Нет, позволь мне сказать то, что я думаю. Иначе я сойду с ума. Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и довел ее до пневмонии? Ребенок! А когда она все же выжила, он попытался убить меня. Это ведь так просто — оставить игрушку на лестнице и кричать в темноте, пока отец не спустится вниз за молоком и не поскользнется. Просто, но эффективно. Со мной это не сработало, а Алиса мертва.

Дэвид закурил сигарету.

— Мне уже давно нужно было сообразить. Я же включал свет ночью. Много раз. И всегда он лежал с открытыми глазами. Дети обычно все время спят, если они сыты и здоровы. Только не этот. Он не спит, он думает.

— Дети не думают.

— Но он не спит, а значит, мозги у него работают. А что мы, собственно, знаем о психике младенцев? У него были причины ненавидеть Алису. Она подозревала, что он — не совсем нормальный ребенок. Совсем, совсем необычный. Что ты знаешь о детях, доктор? Общий ход развития? Да. Ты знаешь, конечно, сколько детей убивают своих матерей при рождении. За что? А может, это месть за то, что их выталкивают в этот непривычный для них мир? — Дэвид наклонился к доктору. — Допустим, что несколько детей из миллиона рождаются способными передвигаться, видеть, слышать, как многие животные и насекомые. Насекомые рождаются самостоятельными. Многие звери и птицы становятся самостоятельными за несколько недель. А у детей уходят годы на то, чтобы научиться говорить и уверенно передвигаться. А если один ребенок на биллион рождается совсем не таким? Если он от рождения наделен разумом и способен думать? Инстинктивно, конечно. Он может прикинуться обычным, слабым, беспомощным, кричащим. И без особого ущерба для себя он может ползать в темноте по дому и слушать, слушать. А как легко подложить какой-нибудь предмет на лестницу! Как легко кричать всю ночь и довести мать до пневмонии! Как легко при рождении так прижаться к матери, что несколько ловких движений обеспечат перитонит!

— Ради Бога, прекрати, — Джефферс вскочил на ноги. — Какие чудовищные вещи ты говоришь!

— Да, я говорю чудовищные вещи. Сколько матерей умирает при родах? Сколько их, давших жизнь странным маленьким существам и заплативших за это своей жизнью? А кто они, эти существа? О чем думают их мозги, находящиеся во тьме материнской утробы? Примитивные маленькие мозги, подогреваемые клеточной памятью, ненавистью, грубой жестокостью, инстинктом самосохранения. А самосохранение в этом случае означает устранение матери — ведь она подсознательно понимает, какое чудовище рождает на свет. Скажи-ка, доктор, есть ли на свете что-нибудь более эгоистичное, чем ребенок?

Доктор нахмурился и покачал головой.

Лейбер опустил сигарету.

— Я не приписываю такому ребенку сверхъестественной силы. Достаточно уметь ползать, всего на несколько месяцев опережая нормальное развитие. Достаточно уметь слушать. Достаточно уметь кричать всю ночь. Этого достаточно, даже более, чем достаточно.

Доктор попытался обратить все в шутку:

— Это обвинение в предумышленном убийстве. В таком случае убийца должен иметь определенные мотивы. А какие мотивы могут быть у ребенка?

Лейбер не заставил себя ждать с ответом:

— А что может быть на свете более удобным и спокойным, чем состояние ребенка в чреве матери? Его окружает блаженный мир питательной среды, тишины и покоя. И из этого совершенного по своей природе уюта ребенок внезапно выталкивается в наш огромный мир, который своей непохожестью на все, что было раньше, кажется ему чудовищным. Мир, где ему холодно и неудобно, где он не может есть, когда и сколько хочет, где он должен добиваться любви, которая раньше была его неотъемлемым правом. И ребенок мстит за это. Мстит за холодный воздух и огромные пространства, мстит за то, что у него отнимают привычный мир. Ненависть и эгоизм, заложенные в генах, руководят его мыслями. А кто виноват в этой грубой смене окружающей среды? Мать! Так абстрактная ненависть ребенка ко всему внешнему миру приобретает конкретный объект, причем чисто инстинктивно. Мать извергает его, изгоняет из своей утробы. Так отомсти ей! А кто это существо рядом с матерью? Отец? Гены подсказывают ребенку, что он тоже каким-то образом виноват во всем этом. Так убей и отца тоже!

Джефферс прервал его:

— Если то, что ты говоришь хоть в какой-нибудь степени близко к истине, то каждая мать должна бояться или, по крайней мере, остерегаться своего ребенка.

— А почему бы и нет? Разве у ребенка нет идеального алиби? Тысячелетия слепой человеческой веры защищают его. По всем общепринятым понятиям он беспомощен и невинен. Но ребенок рождается с ненавистью. И со временем положение еще более ухудшается. Новорожденный получает заботу и внимание. Когда он кричит или чихает, у него достаточно власти, чтобы заставить родителей прыгать вокруг него и делать разные глупости. Но проходят годы, и ребенок чувствует, что его власть исчезает и никогда уже не вернется. Но почему не использовать ту полную власть, которую он пока имеет? Почему бы не воспользоваться положением, которое дает такие преимущества. Опыт предыдущих поколений подсказывает ему, что потом уже будет слишком поздно выражать свою ненависть. Только сейчас нужно действовать, — голос Лейбера понизился почти до шепота. — Мой малыш лежит по ночам в кроватке с влажным и красным лицом. Он тяжело дышит. От плача? Нет, от того, что ему приходится выбираться из кроватки и в темноте ползти по комнатам. Мой малыш… Я должен убить его. Иначе он убьет меня.

Доктор поднялся, подошел к столу и налил в стакан воды.

— Никого ты не убьешь, — спокойно сказал он. — Тебе нужно отдохнуть. Я дам тебе таблетки, и ты будешь спать двадцать четыре часа. А потом мы подумаем, что делать дальше. Прими это.

Дэвид проглотил таблетки и медленно запил их водой. Он не сопротивлялся, когда доктор провожал его в спальню и укладывал спать. Джефферс подождал пока он уснул и ушел, погасив свет и взяв с собой ключи Дэвида.

Сквозь тяжелую дремоту Дэвид услышал какой-то шорох у двери. «Что это?» — слабо пронеслось в сознании. Что-то двигалось в комнате. Но Дэвид Лейбер уже спал.

Было раннее утро, когда доктор Джефферс вернулся. Он провел бессонную ночь, и какое-то смутное беспокойство заставило его приехать пораньше, хотя он был уверен, что Лейбер еще спит.

Открыв ключом дверь, Джефферс вошел в холл и положил на столик саквояж, с которым он никогда не расставался. Что-то белое промелькнуло на верху лестницы. А может, ему просто показалось?

Внимание Джефферса привлек запах газа в доме. Не раздеваясь, он бросился наверх, в спальню Лейбера. Дэвид неподвижно лежал на кровати. Комната была наполнена газом, со свистом выходившим из открытой форсунки отопительной системы, находящейся у самого пола. Джефферс быстро нагнулся и закрыл кран. Затем он распахнул окно и бросился к Лэйберу. Тело Дэвида уже похолодело. Смерть наступила несколько часов назад.

Джефферса душил кашель, глаза застилали слезы. Он выскочил из спальни и захлопнул за собой дверь. Лейбер не открывал газ. Он физически не мог бы этого сделать. Снотворное должно было отключить его, по меньшей мере, до полудня. Это не было самоубийством. А может, все-таки?..

Джефферс задумчиво подошел к двери в детскую. К его удивлению, дверь оказалась запертой на замок. Джефферс нашел в связке нужный ключ и, открыв дверь, подошел к кроватке. Она была пуста.

С минуту доктор был в оцепенении, затем неторопливо произнес вслух:

— Дверь захлопнулась. И ты не смог вернуться обратно в кроватку, где был бы в полной безопасности. Ты не знал, что эти замки могут сами случайно защелкиваться. Самые грандиозные планы рушатся из-за таких вот мелочей. Я найду тебя, где бы ты ни прятался… — доктор смолк и поднес ладонь ко лбу. — Господи, кажется, я схожу с ума. Я говорю, как Алиса и Дэвид. Но их уже нет в живых, а значит у меня нет выбора. Я ни в чем не уверен, но у меня нет выбора!

Он спустился вниз и достал из саквояжа какой-то предмет. Где-то сбоку послышался шорох и Джефферс быстро обернулся. «Я помог тебе появиться в этом мире, а теперь должен помочь уйти из него», — по думал он и сделал несколько шагов вперед, подняв руку. Солнечный свет заиграл на предмете, который он держал в руке.

— Смотри-ка, малыш. Что-то блестящее, что-то красивое! Это был скальпель.

ОЗЕРО

Волна выплеснула меня из мира, где птицы в небе, дети на пляже, моя мать на берегу. На какое-то мгновение меня охватило зеленое безмолвие. Потом все снова вернулось — небо, песок, дети. Я вышел из озера, меня ждал мир, в котором едва ли что-нибудь изменилось, пока меня не было. Я побежал по пляжу.

Мама растерла меня махровым полотенцем.

— Стой и сохни, — сказала она.

Я стоял и смотрел, как солнце сушит капельки воды на моих руках. Вместо них появлялись пупырышки «гусиной кожи».

— Ой, — сказала мама, — ветер поднялся. Ну-ка, надень свитер.

— Подожди, я посмотрю на гусиную кожу.

— Гарольд! — прикрикнула мама. Я надел свитер и стал смотреть на волны, которые накатывались и падали на берег. Они падали очень ловко, с какой-то элегантностью. Даже пьяный не мог бы упасть на берег так изящно, как это делали волны.

Стояли последние дни сентября, когда безо всяких причин жизнь становится печальной. Пляж был почти пуст и от этого казался еще больше. Ребятишки вяло копошились с мячом. Наверное, они тоже чувствовали, что пришла осень и все кончилось.

Ларьки, в которых летом продавали пирожки и сосиски, были закрыты, и ветер разглаживал следы людей, приходивших сюда в июле и августе. А сегодня здесь были только следы моих теннисных тапочек да еще тапочек Дональда и Арнольда.

Песок заносил дорожку, которая вела к карусели. Лошади стояли укрытые брезентом и вспоминали музыку, под которую они скакали галопом в чудесные летние дни.

Все мои сверстники уже были в школе. Завтра в это время я буду сидеть в поезде далеко отсюда. Мы с мамой в последний раз пришли на пляж. На прощание.

— Мама, можно я немножко побегаю по пляжу?

— Ладно, согрейся. Но только недолго и не бегай к воде.

Я побежал, широко расставив руки — как крылья.

Мама исчезла вдали и скоро превратилась в маленькое пятнышко. Я был один. Человеку в двенадцать лет не так уж часто удается побыть одному. Ведь вокруг столько людей, которые всегда говорят, как и что ты должен делать! А чтобы оказаться в одиночестве, нужно, сломя голову, бежать далеко-далеко по пустому пляжу. И чаще всего это бывает только в мечтах. Но сейчас я был один. Совсем один!

Я подбежал к воде и зашел в нее по пояс. Раньше, когда вокруг были люди, я не отваживался оглянуться вокруг, дойти до этого места, всмотреться в дно и назвать одно имя. Но сейчас…

Вода — волшебница. Она разрезает все пополам и растворяет вашу нижнюю часть, как сахар. Холодная вода. А время от времени она набрасывается на вас порывистым буруном.

Я назвал ее имя. Я выкрикнул его много раз.

— Талли! Талли! Эй, Талли!

Если вам двенадцать, то на каждый свой зов вы ждете отклика. Вы чувствуете, что любое ваше желание может исполниться. И порой вы, может быть, и не очень далеки от истины.

Я думал о том майском дне, когда Талли, улыбаясь, шла в воду, а солнце играло на ее худых плечиках. Я вспомнил, какой спокойной вдруг стала гладь озера, как вскрикнула и побледнела мать Талли, как бросился в воду спасатель и как Талли не вернулась…

Спасатель хотел убедить ее выйти обратно, но она не послушалась. Ему пришлось вернуться одному, и между пальцами у него торчали водоросли. А Талли ушла.

Больше она не будет сидеть в нашем классе и не будет по вечерам приходить ко мне. Она ушла слишком далеко, и озеро не позволит ей вернуться.

И теперь, когда пришла осень, небо и вода стали серыми, а пляж — пустым, я пришел сюда в последний раз. Я звал ее снова и снова:

— Талли! Эй, Талли! Вернись!

Мне было только двенадцать. Но я не знал, что люблю ее. Это такая любовь, которая приходит раньше всяких понятий о теле и морали. Эта любовь также бесхитростна и реальна, как ветер, озеро и песок. Она — это и теплые дни на пляже, и стремительные дни и вечера, когда мы возвращались из школы и я нес ее учебники.

Талли!

Я позвал ее в последний раз. Я дрожал. Я чувствовал, что мое лицо стало мокрым, и не понимал отчего. Волны не доставали так высоко.

Я выбежал на песок и долго смотрел в воду, надеясь увидеть какой-нибудь тайный знак, который подаст мне Талли. Затем я встал на колени и стал строить дворец из песка. Такой, как мы, бывало, строили с Талли. Только на этот раз я построил половину дворца. Потом я поднялся и крикнул:

— Талли! Если ты слышишь меня, приди и дострой его!

Я медленно пошел к тому пятнышку, в которое превратилась моя мама. Обернувшись, я увидел, как волна захлестнула мой замок и потащила его за собой.

В полной тишине я брел по берегу. Вдалеке, на карусели, что-то заскрипело, но это был всего лишь ветер.

На следующий день мы уехали на Запад.

У поезда плохая память, он все оставляет позади. Он забывает поля Иллинойса, реки детства, мосты, озера, долины, коттеджи, горе и радости. Он оставляет их позади, и они исчезают за горизонтом.

Мои кости вытянулись, обросли мясом. Я сменил мой детский ум на взрослый, перешел из школы в колледж. Потом появилась эта женщина из Сакраменто. Мы познакомились, поженились. Мне было уже двадцать два, и я совсем забыл, на что похож Восток.

Но Маргарет предложила провести наш медовый месяц там.

Как и память, поезд уходит и приходит. И он может вернуть вам все то, что вы оставили позади много лет назад.

Лейк-Блафф с населением десять тысяч показался за окнами вагона. Я посмотрел на Маргарет. Она была очаровательна в своем новом платье. Я взял ее под руку, и мы вышли на платформу. Носильщик выгружал наши чемоданы.

Мы остановились на две недели в небольшом отеле. Вставали поздно и шли бродить по городу. Я вновь открывал для себя кривые улочки, где прошло мое детство. В городе я не встретил никого из знакомых; порой мне попадались лица, напоминавшие мне кого-то из друзей детства, но я, не останавливаясь, проходил мимо. Я собирал в душе обрывки воспоминаний, как собирают в кучу осенние листья, чтобы сжечь их.

Все время мы проводили вдвоем с Маргарет. Это были счастливые дни. Я любил ее. По крайней мере, я так думал.

Однажды мы пошли на пляж, потому что выдался хороший день. Это был не конец сезона, как тогда, десять лет назад, но первые признаки осеннего опустошения уже коснулись пляжа. Народ поредел, несколько ларьков было заколочено, и холодный ветер уже начал напевать свои песни.

Все здесь было по-прежнему. Я почти явственно увидел маму, сидевшую на песке в своей любимой позе, положив ногу на ногу и оперевшись руками сзади. У меня снова возникло непреодолимое желание побыть одному, но я не мог себя заставить сказать это Маргарет. Я только держал ее под руку и молчал.

Было около четырех часов. Детей уже увели домой, и лишь несколько мужчин и женщин, несмотря на ветер, нежились под лучами вечернего солнца. К берегу причалила лодка со спасательной станции. Плечистый спасатель вышел из нее, держа что-то в руках.

Я замер. Мне стало страшно. Мне было снова двенадцать, и я был отчаянно одинок. Я не видел Маргарет. Я видел только пляж и спасателя с серым, наверное, не очень тяжелым мешком в руках и почти таким же серым лицом.

— Постой здесь, Маргарет, — сказал я. Сам не знаю, почему я это — сказал.

— Но что случилось?

— Ничего, просто постой здесь.

Я медленно пошел по песку к тому месту, где стоял спасатель. Он посмотрел на меня.

— Что это? — спросил я.

Он ничего не ответил и положил свою ношу на песок. Из мешка с урчанием побежали струйки воды, тут же замирая на песке.

— Что это? — настойчиво повторил я.

— Странно, — задумчиво сказал спасатель. — Никогда о таком не слышал. Она же давно умерла.

— Давно умерла?

Он кивнул:

— Лет десять тому назад. С тысяча девятьсот тридцать третьего года здесь вообще никто из детей не тонул. А тех, кто тонул раньше, мы находили через несколько часов. Всех, кроме одной девочки. Вот ее тело, как оно могло пробыть в воде десять лет?

Я смотрел на серый мешок.

— Откройте.

Не знаю, почему я это сказал. Ветер усиливался.

Спасатель топтался в нерешительности.

— Да откройте же скорей, черт побери! — закричал я.

— Лучше не надо… — начал он. — Она была такой маленькой…

Но увидев выражение моего лица, он наклонился и, развязав мешок, откинул верхнюю часть. Этого было достаточно.

Спасатель, Маргарет и все люди на пляже исчезли. Остались только небо, ветер, озеро, я и Талли. Я что-то повторял снова и снова. Ее имя.

Спасатель удивленно смотрел на меня.

— Где вы нашли ее? — спросил я.

— Да вон там, на отмели. Она так долго была в воде, а совсем как живая.

— Да, — кивнул я. — Совсем как живая.

«Люди растут, подумал я. — Я вырос. А она не изменилась. Она все такая же маленькая, все такая же юная. Смерть не дает человеку расти или меняться. У нее все такие же золотистые волосы. Она навсегда останется юной, и я всегда буду любить ее, только ее».

Спасатель завязал мешок.

Я отвернулся и медленно побрел вдоль воды. Вот и отмель, у которой он нашел ее.

И вдруг я замер. Там, где вода лизала песчаный берег, стоял дворец. Он был построен наполовину. Точно так, как когда-то мы строили с Талли: половину она, половину я.

Я наклонился и увидел цепочку маленьких следов, выходящих из озера и возвращающихся обратно в воду. Теперь я понял.

— Я помогу тебе закончить, — сказал я.

Я медленно достроил дворец, потом поднялся и, не оборачиваясь, побрел прочь. Я не хотел верить, что он разрушится в волнах, как рушится все в этой жизни. Я медленно шел по пляжу туда, где, улыбаясь, меня ждала чужая женщина по имени Маргарет.

ПОИГРАЕМ В «ОТРАВУ»

— Мы тебя ненавидим! — кричали шестнадцать мальчиков и девочек, окруживших Майкла. Дела его были плохи. Перемена уже кончилась, а мистер Ховард еще не появлялся.

— Мы тебя ненавидим!

Спасаясь от них, Майкл вскочил на подоконник. Дети открыли окно и начали сталкивать его вниз. В этот момент в класс вошел мистер Ховард.

— Что вы делаете! Остановитесь! — закричал он, бросаясь на помощь Майклу, но было уже поздно.

До мостовой было три этажа.

Майкл пролетел три этажа и умер, не приходя в сознание. Следователь беспомощно развел руками. Это же дети. Им всего восемь—девять лет. Они же не понимают, что делают.

На следующий день мистер Ховард уволился из школы.

— Но почему? — спрашивали его коллеги.

Он не отвечал, и только мрачный огонек вспыхивал у него в глазах. Он думал, если скажет правду, они решат, что он совсем свихнулся.

Мистер Ховард уехал из Мэдисон-сити и поселился неподалеку, в маленьком городке Грин-бэй.

Семь лет он жил, зарабатывая рассказами, которые охотно печатали местные журналы.

Он так и не женился. У всех его знакомых женщин было нечто общее — желание иметь детей.

На восьмой год его уединенной жизни, осенью, заболел один приятель мистера Ховарда, учитель. Заменить его было некем, и мистера Ховарда уговорили взять его класс. Речь шла о замещении на несколько недель, и, скрепя сердце, он согласился.

Хмурым сентябрьским утром он пришел в школу.

— Иногда мне кажется, — говорил мистер Ховард, прохаживаясь между рядами парт, — что дети — это захватчики, явившиеся из другого мира.

Он остановился, и его взгляд испытующе заскользил по лицам маленьких слушателей. Одну руку он заложил за спину, а другая, как юркий зверек, перебегала от лацкана пиджака к роговой оправе очков.

— Иногда, — продолжал он, глядя на Уильяма Арнольда, и Россела Невеля, и Дональда Боуэра, и Чарли Хэнкупа, — иногда мне кажется, что дети — это чудовища, которых дьявол вышвыривает из преисподней, потому что не может совладать с ними. И я твердо верю, что все должно быть сделано для того, чтобы исправить их грубые примитивные мозги.

Большая часть его слов, влетавших в мытые-перемытые уши Арнольда, Невеля, Боуэра и компании, оставалась непонятой. Но тон был устрашающим — вес уставились на мистера Ховарда.

— Вы принадлежите к совершенно иной расе. Отсюда ваши интересы, ваши принципы, ваше непослушание, — продолжал свою вступительную беседу мистер Ховард. — Вы не люди, вы — дети, И пока вы не станете взрослыми, у вас не должно быть никаких прав и привилегий.

Он сделал паузу и изящно сел на мягкий стул, стоявший у вытертого до блеска учительского стола.

— Вы, кажется, живете в мире фантазий, — сказал он, мрачно усмехнувшись. — Чтобы никаких фантазий у меня в классе! Вы у меня поймете, что, когда получаешь линейкой по рукам, это не фантазия, не волшебная сказка и не рождественский подарок! — Он фыркнул, довольный своей шуткой. — Ну, напугал я вас? То-то же! Вы этого заслуживаете. Я хочу, чтобы вы не забывали, где находитесь. И запомните — я вас не боюсь. Я вас не боюсь!

Он, довольный, откинулся на спинку стула. Взгляды мальчиков были прикованы к нему.

— Эй! А вы о чем там шепчетесь? О черной магии?

Одна девочка подняла руку:

— А что такое «черная магия»?

— Мы обсудим это. когда два наших юных друга расскажут, о чем они беседовали. Ну, молодые люди, я жду!

Поднялся Дональд Боуэр:

— Вы нам не нравитесь. Вот о чем мы говорили.

Он сел на место.

Мистер Ховард сдвинул брови:

— Я люблю откровенность, правду. Спасибо тебе за честность. Но я не терплю дерзостей. Ты останешься сегодня после уроков и вымоешь все парты в классе.

Возвращаясь домой из школы, мистер Ховард наткнулся на четырех учеников из своего класса. Чиркнув своей тростью по тротуару, он остановился около них.

— Что вы здесь делаете?

Два мальчика и две девочки бросились врассыпную, как будто трость мистера Ховарда прошлась по их спинам.

— А ну, — потребовал он. — Подойдите сюда и объясните, чем вы занимались, когда я подошел.

— Играли в «отраву», — сказал Уильям Арнольд.

— В «отраву»! Так-так, — мистер Ховард язвительно улыбнулся. — Ну и что же это за игра?

Уильям Арнольд прыгнул в сторону.

— А ну вернись сейчас же! — заорал мистер Ховард.

— Я же показываю вам, — сказал мальчик, перепрыгнув через цементную плиту тротуара, — как играют в «отраву»: если мы подходим к покойнику, мы через него перепрыгиваем.

— Что-что? — не понял мистер Ховард.

— Если вы наступите на могилу покойника, то вы отравлены, падаете и умираете, — вежливо пояснила Изабелла Скелтон.

— Покойники, могилы, «отрава», — передразнил ее мистер Ховард. — Да откуда вы все это взяли?

— Видите? — Клара Пэррис указала портфелем на тротуар. — Вон на той плите указаны имена двух покойников.

— Да это просто смешно, — сказал мистер Ховард, посмотрев на плиту. — Это имена подрядчиков, которые делали плиты для этого тротуара.

Изабелла и Клара обменялись взглядами и возмущенно уставились на обоих мальчиков.

— Вы же говорили, что это могилы! — почти одновременно закричали они.

Уильям Арнольд смотрел на носки своих ботинок:

— Да, в общем-то… я хотел сказать… — он поднял голову. — Ой! Уже поздно. Я пойду домой. Пока!

Клара Пэррис смотрела на два имени, вырезанных в плите.

— Мистер Келли и мистер Террилл, — прочитала она. — Так это не могила? Они не похоронены здесь? Видишь, Изабелла, я же тебе говорила…

— Ничего ты не говорила, — надулась Изабелла.

— Чистейшая ложь, — стукнул тростью мистер Ховард. — Самая примитивная фальсификация. Чтобы этого больше не было. Арнольд и Боуэр, вам понятно?

— Да, сэр, — пробормотали мальчики неуверенно.

— Говорите громко и ясно! — приказал мистер Ховард.

— Да, сэр! — дружно ответили они.

— То-то же, — мистер Ховард двинулся вперед.

Уильям Арнольд подождал, пока он скрылся из виду, и сказал:

— Хоть бы какая-нибудь птичка накакала ему на нос.

— Давай, Клара, сыграем в «отраву», — нерешительно предложила Изабелла.

— Он все испортил, — хмуро сказала Клара. — Я иду домой.

— Ой, я «отравился», — закричал Дональд Боуэр, падая на тротуар. — Смотрите! Я отравился! Умираю!

— Да ну тебя, — зло сказала Клара и побежала домой.

В субботу утром мистер Ховард выглянул в окно и выругался. Изабелла Скелтон что-то чертила мелом на мостовой прямо перед его окном и прыгала, монотонно напевая себе под нос. Негодование мистера Ховарда было так велико, что он тут же вылетел на улицу с криком «А ну прекрати!», чуть не сбив девочку с ног. Он схватил ее за плечи и хорошенько потряс.

— Я только играла в классы, — заскулила Изабелла, размывая слезы грязными кулаками.

— Кто тебе разрешил здесь играть? — Он наклонился и носовым платком стер линии, которые она нарисовала мелом. — Маленькая ведьма. Тоже мне придумала классы, песенки, заклинания. А все выглядит так невинно! У-у, злодейка! — он размахнулся, чтобы ударить ее, но передумал.

Изабелла, всхлипывая, отскочила в сторону.

— Проваливай отсюда. И скажи всей своей банде, что им со мной не справиться. Пусть только попробуют сунуть сюда нос!

Он вернулся в комнату, налил полстакана бренди и выпил залпом. Потом весь день он слышал, как дети играли в пятнашки, прятки, колдуны. И каждый крик этих маленьких монстров с болью отзывался в его сердце. «Еще неделя — и я сойду с ума, — подумал он. — Господи, почему ты не сделаешь так, чтобы все сразу рождались взрослыми?!»

Прошла неделя. Между ним и детьми быстро росла взаимная ненависть. Ненависть и страх, нервозность, внезапные вспышки безудержной ярости и потом молчаливое выжидание, затишье перед бурей.

Меланхолический аромат осени окутал город. Дни стали короче, и быстро темнело.

«Ну, положим, они меня не тронут, не посмеют тронуть, — думал мистер Ховард, потягивая одну рюмку бренди за другой. — Глупости все это. Скоро я уеду отсюда, уеду от них. Скоро я…»

Что-то стукнуло в окно. Он поднял глаза и увидел белый череп.

Дело было в пятницу, в восемь вечера. Позади была долгая, трудная неделя в школе. А тут еще перед домом вырыли котлован — надумали менять водопроводные трубы. И ему всю неделю пришлось гонять из котлована этих сорванцов — ведь они так любят торчать в подобных местах, прятаться, лазить туда-сюда, играть в свои дурацкие игры. Но, слава богу, трубы уже уложены. Завтра рабочие зароют котлован и сделают новую цементную мостовую. Плиты уже привезли. Тогда эти чудовища найдут себе другое место для игр.

Но вот сейчас… за окном белел череп.

Не было сомнения, что чья-то мальчишеская рука двигала его и постукивала им по стеклу. За окошком слышалось приглушенное хихиканье.

Мистер Ховард выскочил на улицу и увидел трех убегающих мальчишек. Ругаясь, на чем свет стоит, он бросился за ними в сторону котлована. Уже стемнело, но он очень четко различал их силуэты. Мистеру Ховарду показалось, что мальчишки остановились и перешагнули через что-то невидимое. Он ускорил бег, не успев подумать, что бы это могло значить. Тут его нога за что-то зацепилась и он рухнул в котлован.

«Веревка…» — пронеслось у него в сознании, прежде чем он с жуткой силой ударился головой о трубу. Теряя сознание, он чувствовал, как лавина грязи обрушилась на его ботинки, брюки, пиджак, шею, голову, заполнила его рот, уши, глаза, ноздри…

Утром, как обычно, хозяйка постучала в дверь мистера Ховарда, держа в руках поднос с кофе и румяными булочками. Она постучала несколько раз и, не дождавшись ответа, вошла в комнату.

— Странное дело, — сказала она, оглядевшись. — Куда мог подеваться мистер Ховард?

Этот вопрос она неоднократно задавала себе в течение долгих лет…

Взрослые — люди ненаблюдательные. Они не обращают внимания на детей, которые в погожие дни играют в «отраву» на Оук-бэй-стрит. Иногда кто-нибудь из детей останавливается перед цементной плитой, на которой неровными буквами выдавлено «М.Ховард».

— Вилли, а кто это «мистер Ховард»?

— Не знаю, наверное, тот человек, который делал эту плиту.

— А почему так неровно написано?

— Откуда я знаю. Ты «отравился»! Ты наступил!

— А ну-ка, дети, дайте пройти! Вечно устроят игру на дороге…

ТРУБА

Дождь лил весь вечер, и свет фонарей тускло пробивался сквозь его пелену. Две сестры сидели в столовой. Старшая — Джулия — вышивала скатерть; младшая — Анна — сидела у окна, неподвижно глядя на темную улицу. Она прижалась лбом к стеклу, беззвучно пошевелила губами и вдруг сказала:

— Я никогда не думала об этом раньше.

— О чем ты? — спросила Джулия.

— До меня только что дошло. Там же настоящий город под городом. Мертвый город. Там, прямо под нашими ногами.

Джулия поджала губы и быстрее заработала иголкой.

— Отойди-ка от окна, — сказала она. — Этот дождь на тебя что-то навевает.

— Нет, правда. Ты когда-нибудь думала об этих трубах? Они же лежат под всем городом, под каждой улицей и выходят прямо в море. По ним можно ходить, не наклоняя головы, — быстро говорила Анна, вдохновленная дождем, падавшим с черного неба, барабанившим по мостовой и исчезавшим под решетками люков на каждом перекрестке. — А ты бы хотела жить в трубе?

— Ну уж нет!

— Но ведь это же так забавно! Следить за людьми сквозь щелку. Ты их видишь, а они тебя — нет. Как в детстве, когда играешь в прятки, и никто тебя не может найти. А ты все время среди них, и все видишь, знаешь все, что происходит. Вот и в трубе также. Я бы хотела…

Джулия медленно подняла глаза от своего рукоделия.

— Послушай, Анна, ты действительно моя сестра? Неужели нас родили одни и те же родители? Иногда, когда ты вот так говоришь, мне кажется, что мать нашла тебя под деревом, принесла домой и вырастила в горшке. А разумом ты как была, так и осталась.

Анна не ответила, и Джулия снова принялась за работу. Минут через пять Анна сказала:

— Ты, наверное, скажешь, что мне это приснилось. Может и так.

Теперь промолчала Джулия.

— Может, этот дождь меня усыпил, пока я здесь сидела и смотрела на него. Я думала о том, откуда этот дождь берется и куда исчезает через эти маленькие щелочки в решетках, и что там, глубоко внизу. И тут я увидела их… мужчину и женщину. Они там, в трубе. Прямо под дорогой.

— И что же они там делают? — спросила Джулия.

— А они должны что-нибудь делать?

— Нет, если они сумасшедшие, — ответила Джулия. — В этом случае они могут и ничего не делать. Залезли в трубу и пускай себе сидят.

— Нет, они не просто залезли, — убежденно сказала Анна. Она говорила как ясновидящая: наклонив голову в сторону и полуприкрыв глаза веками. — Они любят друг друга.

— Час от часу не легче. Так это любовь заставляет их ползать по канализационным трубам?

— Нет. Они там уже много-много лет.

— Не говори чепухи. Не могут они жить столько лет в этой трубе, — рассердилась Джулия.

— А разве я сказала, что они живут? — удивленно спросила Анна. — Нет, совсем нет. Они мертвые.

Дождь усилился и пулеметной очередью застучал по стеклу. Капли соединялись и стекали вниз, оставляя неровные полоски.

— О Господи, — сказала Джулия.

— Да, мертвые, — повторила Анна, смущенно улыбнувшись. — Он и она. Оба мертвые.

Эта мысль, казалось, доставила ей какое-то умиротворение: она сделала приятное открытие и гордилась этим.

— Он, наверное, очень одинокий человек, который никогда, нигде не путешествовал.

— Откуда ты знаешь?

— Он так похож на человека, который никогда не путешествовал, но очень хотел бы этого. Это видно по его глазам.

— Так ты знаешь, как он выглядит?

— Да. Очень больной и очень красивый. Знаешь, как болезнь делает человека красивым? Она подчеркивает тончайшие черты лица.

— И он умер?

— Да! Пять лет назад, — Анна говорила медленно и распевно, в такт словам, опуская и поднимая ресницы. Казалось, она собирается рассказать длинную, одной ей известную историю, начав ее медленно, а затем все быстрее и быстрее, пока не достигнет кульминации: глаза широко раскрыты, губы дрожат. Но сейчас — медленное начало, хотя в ее голосе слышались приглушенные, нервные нотки.

— Пять лет назад этот человек шел по улице. Он знал, что ему еще много дней придется ходить по той же самой улице. Он подошел к крышке люка, похожей на железную вафлю, заглянул туда и услышал, как внизу, под его ногами шумит подземная река, как она несется прямо к морю, — Анна вытянула вперед правую руку. — Он медленно наклонился, отодвинул крышку люка и увидел несущийся поток и металлические ступеньки, уходящие в него. Тогда он подумал о ком-то, кого он очень хотел любить, но не мог. И пошел вниз по ступенькам, пока не скрылся совсем…

— А как насчет нее? — спросила Джулия, перекусывая нитку. — Когда она умерла?

Я точно не знаю. Она какая-то новенькая. Может быть, она Умерла только что… Но она мертвая. Удивительно прекрасная и мертвая! — Анна восхитилась образом, возникшем у нее в сознании. — Только смерть может сделать женщину действительно красивой. Вся она становится воздушной, и волосы ее тончайшими нитями развеваются в воде. Никакие школы танцев не могут придать женщине такой легкости, грациозности и изящества. — Анна сделала рукой жест, выражавший утонченную грациозность.

— Он ждал ее пять лет. Но до сих пор она не знала, где он. И теперь они вместе и останутся вместе навсегда… Когда пойдут дожди, они оживут. А во время засухи они будут отдыхать — лежать в укромных нишах, как японские кувшинки — старые, засохшие, но величавые в своей отрешенности.

Джулия поднялась и зажгла еще одну лампу в углу комнаты:

— Лучше бы ты поговорила о чем-нибудь другом.

Анна засмеялась:

— Но позволь мне рассказать, как это начинается, как они возвращаются к жизни. Я это так ясно представляю. — Она прижалась к стеклу, пристально глядя на улицу, дождь и крышку люка на перекрестке. — Вот они, там, внизу, высохшие и спокойные, а небо над ними темнеет и электризуется. — Она откинула назад свои длинные мягкие волосы. — Вот оно светлеет, взрывается… Капли дождя сливаются в потоки, которые несут с собой мусор, бумажки, старые листья.

— Отойди от окна! — сказала Джулия, но Анна, казалось, не слышала ее.

— О, я знаю, что там внизу. Там огромная квадратная труба. Она пустует целыми неделями. Там тихо, как в могиле. Только где-то высоко наверху идут машины. И труба лежит сухая и пустая, как верблюжья кость в пустыне. Но вот капли застучали по ее днищу, как будто кто-то ранен наверху и истекает кровью. Вот раздался раскат грома! А может, это опять прогрохотали машины?

Теперь она говорила быстрее, часто дышала, прижавшись к стеклу, как будто прошла уже изрядную долю дистанции.

— Вода сочится узенькими змейками. Они извиваются, сливаются вместе и вот уже одна огромная плоская змея ползет по дну трубы. Эта змея втягивает в себя все потоки, которые текут с севера и с юга, с других улиц, из других труб. Она корчится и втекает в те две маленькие, сухие ниши, о которых я тебе уже говорила. Она медленно огибает тех двоих, мужчину и женщину, которые лежат, как японские кувшинки.

Она сжала руки, переплетая пальцы в замок.

— Оба они впитывают воду. Вот они уже пропитались водой насквозь. Вода поднимает руку женщины. Сначала кисть: чуть-чуть. Потом предплечье, и вот уже всю руку, и еще ногу. А ее волосы… — Она провела по своим волосам, спадающим на плечи. — Ее волосы свободно всплывают и распускаются, как цветы в воде. У нее голубые глаза, но они закрыты…

На улице стемнело. Джулия продолжала вышивать, а Анна все говорила и говорила. Она рассказывала, как поднимается вода и увлекает с собой женщину, приподнимает ее, ставит вертикально.

— И женщина не противится, отдаваясь во власть воде. Она долго лежала без движения и теперь готова начать ту жизнь, которую подарит ей вода.

Немного в стороне вода приподнимает и мужчину тоже. И Анна подробно рассказывает, как потоки медленно их сближают.

— Вода открывает им глаза. Вот они уже могут видеть друг друга, но еще не видят. Они кружатся в водовороте, не касаясь друг друга. — Анна повернула голову. Ее глаза закрыты. — И вот их взгляды встречаются. В них вспыхивает фосфорический огонек. Они улыбаются… Они протягивают друг другу руки…

Джулия оторвалась от вышивания и пристально посмотрела на сестру:

— Хватит!

— Поток заставляет их коснуться друг друга. Поток соединяет их. О, это само совершенство любви — два тела, покачиваемые водой, очищающей и освежающей. Это совсем безгрешная любовь…

— Анна! Прекрати сейчас же!

— Ну что ты! — обернулась к ней Анна. — Они же не думают ни о чем, правда? Они глубоко внизу, и им нет до нас дела.

Положив одну руку на другую, она мягко перебирала ими. Свет уличного фонаря, падавший на ее руки, то и дело прерывался потоками дождя и создавал впечатление, что они действительно находятся в подводном мире. Между тем Анна продолжала, как бы в полусне:

— Он, высокий и безмятежный, широко раскинул руки. — Она жестом показала, как высок и легок он в воде. — А она — маленькая, спокойная и какая-то расслабленная. Они мертвы, им некуда спешить, и никто не может приказывать им. Их ничто не волнует, не заботит. Они спрятались от всего мира в своей трубе. Они касаются друг друга руками, губами, а когда их выносит на перекресток труб, встречный поток тесно соединяет их… Они плывут рука к руке, покачиваясь на поверхности, и кружатся в водоворотах, неожиданно подхватывающих их. — Она провела руками по стеклу, забрызганному дождем. — Они плывут к морю, а позади тянутся трубы, трубы… Они плывут под всеми улицами — авеню Гриншоу, площадь Эдмунда, Вашингтон, Мотор-сити, Океан-сайд и, наконец, океан. Они проплывают под табачными лавками и пивными, под магазинами, театрами и железнодорожными станциями, под ногами у тысяч людей, которые даже не знают или не думают об этой трубе…

Голос Анны осекся. Она помолчала и потом спокойно продолжила:

— Но вот — день проходит, гроза уносится прочь. Дождь кончается. Сезон дождей позади. — Она, казалось, была разочарована этим. — Вода убегает в океан, медленно опуская мужчину и женщину на пол трубы. — Она опустила руки на колени, не отрывая от них глаз. — Вода уходит и забирает с собой ту жизнь, которую дала этим двоим. Они ложатся рядом — бок о бок. Где-то наверху восходит и заходит солнце, а у них — вечная ночь. Они спят в блаженной тишине. До следующего дождя.

Ее руки лежали на коленях ладонями вверх.

— Красивый мужчина, красивая женщина… — пробормотала она, наклонив голову и зажмурив глаза.

Внезапно Анна выпрямилась и посмотрела на сестру.

— Ты знаешь, кто это? — горько улыбнувшись, спросила она.

Джулия не ответила: бледная, с трясущимися губами, она с ужасом смотрела на сестру.

— Мужчина — это Фрэнк, вот кто! А женщина — я! — почти выкрикнула Анна.

— Анна! Что ты…

— Да, Фрэнк там!

— Но Фрэнк пропал несколько лет назад, и уж конечно он не там, Анна!

Теперь Анна обращалась ни к кому-то — а ко всем сразу — к Джулии, окну, стене, улице.

— Бедный Фрэнк, — говорила она, глотая слезы. — Я не знаю, где он. Он не мог найти себе места в этом мире. Его мать отравила ему всю жизнь! И он увидел трубу и понял, как там хорошо и спокойно. О. бедный Фрэнк! Бедная Анна, бедная я, бедная! Джулия, ну почему я не удержала его, пока он был со мной! Почему я не вырвала его у матери?

— Замолчи! Замолчи сейчас же, и чтобы я этого больше не слышала!

Анна отвернулась к окну и, тихонько всхлипывая, положила руку на стекло.

Через несколько минут она услышала, как сестра спросила:

— Ты кончила?

— Что?

— Если ты кончила реветь, иди сюда и помоги мне, а то я не справлюсь до утра.

Анна подняла голову и подсела к сестре.

— Ну что там?

— Здесь и вот здесь, — показала Джулия.

Анна взяла иглу и села поближе к окну. Сумерки сгущались. От дождя темнота стала чересчур густой, и только вспыхивавшие время от времени молнии освещали крышку люка на мостовой.

Примерно полчаса они работали молча. Джулия почувствовала, что у нее слипаются глаза. Она сняла очки и откинулась в кресле. Буквально через тридцать секунд она открыла глаза, потому что хлопнула входная дверь и послышались чьи-то торопливо удаляющиеся шаги.

— Кто там? — спросила Джулия, нащупывая свои очки. — Кто-то стучался, Анна?

Она, наконец, надела очки и с ужасом уставилась на пустой стул, на котором только что сидела Анна.

— Анна! — она выскочила и бросилась в прихожую. Дверь была распахнута, и дождь злорадно стучал по полу.

— Она просто вышла на минутку, — дрожащим голосом сказала Джулия, близоруко вглядываясь во тьму. — Она сейчас вернется, правда, Анна, дорогая! Ну ответь же мне, сестренка!

Крышка люка на мостовой приподнялась и опустилась. Дождь продолжал выстукивать на ней свои ритмы.

ПОПРЫГУНЧИК В ШКАТУЛКЕ

Он подошел к окну, сжимая шкатулку в руках. Нет, попрыгунчику не вырваться наружу, как бы он ни старался. Не будет он размахивать своими ручками в вельветовых перчатках и раздаривать налево и направо свою дикую нарисованную улыбку. Он надежно спрятан под крышкой, спрятан в темнице, и толкающая его пружина напрасно сжала свои витки, как змея, ожидая, пока откроют шкатулку. Прижав ухо к ней, Эдвин чувствовал давление изнутри, ужас и панику замурованной игрушки. Это было то же самое, что держать в руках чужое сердце. Эдвин не мог бы сказать, пульсировала ли шкатулка или его собственная кровь стучала по крышке этой игрушки, в которой что-то сломалось. Он бросил шкатулку на пол и выглянул в окно. Снаружи деревья окружали дом, который окружал Эдвина. Что было там, за деревьями, он не знал. Если он пытался рассмотреть Мир, который был за ними, начинался ветер, и деревья дружно сплетались своими ветвями и преграждали путь его любопытному взгляду.

— Эдвин! — крикнула сзади Мать. — Хватит глазеть. Иди завтракать.

Она пила кофе, и Эдвин слышал ее нервное прерывистое дыхание.

— Нет, — еле слышно сказал он.

— Что?! — раздался резкий шорох. Наверное она повернулась. — Что важнее: завтрак или какое-то окно?!

— Окно, — прошептал Эдвин, и взгляд его скользнул вдаль. А почему деревья тянутся вдаль на десять тысяч миль? Правда ли это? Он не мог ответить, а взгляд его был слишком беспомощен, чтобы проникнуть в тот далекий Мир. И Эдвин снова вернул его обратно, к газонам, к ступенькам крыльца, к своим пальцам, дрожащим на подоконнике.

Он повернулся и пошел есть безвкусные абрикосы, вдвоем с Матерью, в огромной комнате, где каждому слову вторило эхо. Всю жизнь — пять тысяч раз — утро, этот стол, это окно, эти деревья и неизвестность за ними.

Ели молча.

Кожа у матери была бледной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем — в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — мать подходила к узорчатому окошку в башенке на четвертом этаже этого старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала Дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.

А ее ребенок, Эдвин, был пушистым чертополохом, и дыхание осеннего ветра могло разнести его по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он рос нервным и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.

Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее и наконец зло, почти брызгая слюной.

— Почему каждое утро с тобой нужно воевать? Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она и пальцы ее подергивались. Она была похожа на ядовитый белый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?

«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ такими страшными, как они есть».

— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?

— Нет…

— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — Она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты уж так хочешь умереть, то ступай!

Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.

— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частицу этого Мира. И Мир был прекрасен для него, а значит должен быть прекрасен для тебя. За этими деревьями нет ничего. Ничего, кроме смерти. Твой Мир — здесь. И ни о чем другом не нужно думать.

Он кивнул с несчастным видом.

— А теперь улыбнись и доедай завтрак, — сказала она.

Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.

— Мама… — начал он несмело. — А что такое умереть? Ты все время говоришь об этом. Это такое чувство?

— Для тех, кто потом останется жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!

Он поцеловал ее и схватил учебники:

— Пока!

— Привет учительнице!

Он пулей вылетел из комнаты и побежал по бесконечным лестницам, холлам, переходам, все вверх и вверх, через Миры, лежащие как коржи в слоеном пироге с прослойкой из восточных ковров между ними и яркими свечами сверху.

С самой верхней ступеньки он взглянул вниз, в лестничный пролет, на четыре Мира Вселенной.

Низменность — кухня, столовая, гостиная. Две возвышенности — музыка, игры, рисование и запретные комнаты. И здесь — он обернулся — Высокогорье удовольствий, приключений и учебы. Здесь он любил играть, бездельничать или сесть где-нибудь в уголке, напевая детские песенки.

Итак, это называлось Вселенной. Отец (или Господь, как часто называла его мать) давно воздвиг эти горы пластика, оклеенные обоями. Это было создание Творца, в котором Матери отводилась роль солнца. Вокруг нее вращаются все Миры, а Эдвин — это маленький метеор, кружащийся среди ковров и обоев, огораживающих Вселенную.

Иногда он и Мать устраивали пикники здесь, на Высокогорье, расстилали бесконечные скатерти на коричневых плитах. А со старых портретов незнакомцы с желтыми лицами смотрели на их пиры и веселье. Они пили воду, прозрачную и холодную, из блестящих кранов, упрятанных в черепичных нишах, а потом со смехом и воплями, в какой-то буйной радости били стаканы об пол. А еще они играли в прятки, и Мать находила его то запеленатым, как мумия, в старую штору, то под чехлом какого-нибудь кресла, как диковинное растение, защищенное от непогоды. Однажды он заблудился и долго плутал по каким-то пыльным переходам, пока Мать не нашла его, испуганного и плачущего, и не вернула в гостиную, где все такое родное и знакомое.

Эдвин бегом поднялся по лестнице. Два ряда дверей тянулись вдоль коридора. Все они были закрыты и находились под запретом. С картин Пикассо и Дали на Эдвина смотрели жуткие лица чудовищ.

— Эти живут не здесь, — говорила мать, как-то рассказывая ему про картины и изображенных на них чудовищ. Сейчас, пробегая мимо, Эдвин показал им язык. Вдруг он остановился. Одна из запретных дверей была приоткрыта. Солнечный свет, вырывавшийся из нее, взволновал Эдвина. За дверью виднелась винтовая лестница, уходящая навстречу солнцу и неизвестности. Эдвин замер в нерешительности. Сколько раз он подходил к разным дверям, и всегда они были закрыты на замок. А что, если распахнуть дверь и взобраться по этой лестнице на самый верх? Не ждет ли его там какое-нибудь чудовище?

— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.

— Хэлло… — лениво ответило эхо, улетая все выше, выше и пропадая.

Он вошел в комнату.

— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он, глядя вверх.

Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем башенке — Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он еще не Увидел так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза. В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало взгляда, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли странные жуки. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. А еще дальше — голубая равнина, поднимающаяся вверх. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Зато Эдвин увидел красно-бело-голубые платки, развевавшиеся на высоких шестах.

Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — Он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен!» Он упал на колени, распростерся по полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение — и слепота поразит его!

Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину.

Он снова видел орешник, вязы, каменную стену и этот лес, казавшийся ему бесконечной стеной, за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная не кончается этим Миром.

Он снова потрогал ручку запретной двери. Заперто. А правда ли, что он поднимался наверх? Уж не пригрезился ли ему этот бесконечный Мир, наполовину зеленый, наполовину — голубой. Видел ли Господь, что Эдвин был там, наверху? Мальчик затрепетал. Господь, владеющий этим чудесным миром! Может быть, он и сейчас глядит на него. Эдвин провел ладонью по похолодевшему лицу:

— Я еще вижу. Спасибо тебе. Я еще могу видеть.

В девять тридцать, с опозданием на полчаса, он постучался в дверь класса. Учительница ждала его, одетая в длинное серое платье с капюшоном, закрывавшем лицо. На ней, как обычно, были очки в серебряной оправе и серые перчатки.

— Ты опоздал сегодня.

За ее спиной пламя камина ярко играло на блестящих корешках книг, стоявших на стеллажах. Стеллажи шли вдоль всех стен класса, а камин был такой большой, что Эдвин мог войти в него, не наклоняя головы.

Дверь закрылась, стало тихо и тепло. В классе стоял письменный стол, за которым когда-то сидел Господь. Он ходил по этому ковру, набивая свою трубку дорогим табаком, хмуро выглядывал из этого огромного окна с цветными стеклами. В комнате еще носились запахи табака, каучука, кожи и серебряных монет. Здесь голос Учительницы звучал медленно и торжественно, когда она рассказывала о Господе, о старых временах, когда Мир еще создавался Волей и Трудом Господа, когда он из проекта на бумаге превращался в строение из бревен и досок. Отпечатки пальцев Господа еще сохранились на нескольких заточенных карандашах, которые лежат в коробке, закрытой стеклом. Их нельзя трогать, можно только смотреть, пока отпечатки не исчезнут, как растаявшие снежинки.

Здесь, в этом классе, мягко льющийся голос Учительницы рассказывал Эдвину, что от него требуется. Он должен расти и унаследовать черты, запахи, голос Господа. Когда-нибудь он сам станет Господом и ничто не должно помешать этому. Ни небо, ни деревья, ни То, что находится за деревьями.

Он задумался, и очертания Учительницы расплылись у него перед глазами.

— Почему ты опоздал, Эдвин?

— Я не знаю.

— Я тебя еще раз спрашиваю, почему ты опоздал?

— Одна… одна из запертых дверей была открыта…

Он увидел, что Учительница вздрогнула, опускаясь в большое кресло с подлокотниками. Ее голос стал каким-то подавленным. Точно такой же был однажды у него самого, когда он плакал, напуганный страшным сном.

— Какая дверь? Где? О, она же должна быть заперта?

— Дверь около картин Дали—Пикассо, — сказал он в страхе. Они с Учительницей всегда были друзьями. Неужели все кончилось? Он все испортил? — Я поднимался по лестнице. Я должен был, должен! Простите меня, простите! Не говорите, пожалуйста, Маме!

Она растерянно посмотрела на него. В стеклах ее очков поблескивали языки пламени от камина.

— И что ты там видел? — пробормотала она.

— Большое голубое пространство!

— А еще?

— Еще зеленое, и еще какие-то ленты, и по ним ползут жуки. Но я был там совсем недолго. Клянусь вам, клянусь!

— Зеленое пространство, да, ленты и маленькие жуки, да, да. — От ее голоса ему стало еще страшнее.

Он шагнул к ней и хотел взять ее за руку, но она отняла руку и подняла ее к своей груди.

— Я сразу спустился, я закрыл дверь, я больше не буду, никогда-никогда! — отчаянно плакал он.

Ее голос был таким, что он едва мог разобрать слова:

— Но ты уже видел, и захочешь увидеть еще, и теперь всегда будешь интересоваться этим.

Она раскачивалась взад-вперед. Внезапно она повернула к нему свое лицо:

— А какое оно, то, что ты видел?

— Я очень испугался. Оно большое.

— Да, да, большое. Огромное, Эдвин. И так непохоже на наш Мир.’ Большое, огромное, неопределенное. О, зачем ты это сделал? Ты же знал, что это плохо?

Воцарилась тишина, прерываемая потрескиванием дров в камине. Она ждала его ответа, и так как он молчал, проговорила едва двигая губами:

— Это из-за Матери?

— Я не знаю!

— Она все время кричит, ворчит на тебя, ничего не позволяет, а тебе хочется побыть одному, да? Ну скажи же мне!

— Да, да! — закричал он, захлебываясь от рыданий.

— И ты убежал, потому что она захватила все твое время, все твои мысли? — ее голос был печальным и растерянным. — Ну, скажи…

Он вытирал кулаком слезы:

— Да!

Он кусал себя за пальцы, за руки:

— Да!

Это нехорошо — признаваться в таких вещах, но сейчас ему не пришлось ничего говорить. Она сама все сказала, и ему оставалось только соглашаться, кивать головой, громко всхлипывать.

Учительница как-то сразу постарела и сгорбилась. Она медленно поднялась, подошла к столу и что-то написала на листке бумаги.

— Передай это Матери. Здесь сказано, что у тебя каждый день должно быть два свободных часа. Проводи их, где хочешь. Но только не снаружи. Ты меня слышишь?

— Да. — Он вытер лицо. — Но…

— Что?

— А Мама обманывала меня, когда рассказывала о том, что происходит снаружи и об этих чудовищах?

— Посмотри на меня, — сказала Учительница. — Я твой друг, я никогда не била тебя, как это иногда приходилось делать твоей Матери. Мы обе здесь для того, чтобы помочь тебе во всем разобраться и вырасти, так, чтобы с тобой не случилось того же, что с Господом.

Она поднялась и нечаянно оказалась ярко освещенной пламенем из камина. На лице ее прорезались мелкие морщины. Эдвин замер.

— Огонь! — прошептал он. Учительница неловко отвернулась.

— Огонь, — Эдвин перевел взгляд с пламени на ее лицо, которое уже исчезло в складках капюшона.

— Ваше лицо… — глухо сказал Эдвин. — Вы так похожи на мою Маму!

Она быстро повернулась к книгам и сняла одну с полки. Затем она произнесла своим высоким монотонным голосом:

— Женщины все похожи друг на друга, ты же знаешь! Забудь об этом! Иди сюда. — Она протянула ему книгу. — Читай дневник! Первую главу.

Эдвин взял книгу и даже не почувствовал ее веса. Языки пламени вспыхивали и исчезали в дымоходе. Эдвин начал читать, а Учительница откинулась назад, удобно устроившись в кресле. И чем дальше он читал, тем спокойней становилось ее лицо. Она начала кивать в такт его чтению, и ее голова в капюшоне напоминала торжественно раскачивающийся язык колокола. Эдвин машинально читал и думал о книгах, стоявших на стеллажах. Некоторые страницы из них были вырезаны, некоторые строки зачеркнуты. Некоторые книги заклеены совсем, а другие плотно перевязаны липкой лентой и стояли, как собаки в намордниках. «Почему?» — думал Эдвин, продолжая читать.

«Вначале был Бог. Он создал Вселенную и Миры во Вселенной. Миры он разделил на континенты и океаны. Он своим умом и своими руками создал свою любимую жену и ребенка, который со временем сам станет Богом…»

Учительница медленно кивала. Огонь засыпал на багровых углях. Эдвин продолжал читать.

Эдвин съехал вниз по перилам и, запыхавшись, влетел в гостиную:

— Мама! Мама!

Она сидела в кресле и тяжело дышала — будто ей тоже пришлось проделать бегом изрядный путь.

— Мама, почему ты так вспотела?

— Я? — в ее голосе послышалось раздражение, как будто это была его вина, что ей пришлось так спешить. Она тяжело вздохнула и взяла его за руки.

— Послушай, а у меня для тебя сюрприз! Знаешь, что будет завтра? Ни за что не угадаешь! Твой день рождения!

— Но прошло всего десять месяцев…

— Я сказала — завтра! А если я что-нибудь говорю, это действительно так и есть, мой дорогой. — Она улыбнулась.

— И мы откроем еще одну секретную комнату?

— Да, четырнадцатую! Потом — пятнадцатую — на будущий год, затем шестнадцатою, семнадцатую и так до твоего двадцать первого дня рождения! А тогда, Эдвин, мы откроем самую главную дверь, закрытую на три замка, и тогда ты станешь Хозяином дома, Богом, Правителем Вселенной!

— Ух ты! — воскликнул он и от возбуждения подбросил вверх свои книжки. Они раскрылись и, как белые голуби, полетели на пол. Он рассмеялся. Она тоже засмеялась. Он побежал вверх по лестнице, чтобы снова съехать по перилам. Она стояла внизу раскинув руки, чтобы поймать его.

Эдвин лежал на кровати. Луна светила в окошко. Он вертел в руках шкатулку с попрыгунчиком. Крышка оставалась закрытой, он даже не смотрел на нее. Завтра его день рождения, но почему? Может, он так хорошо себя вел? Нет. Почему же тогда день рождения наступает так быстро?

«Наверное, теперь мои дни рождения будут приходить все быстрее и быстрее, — сказал он, глядя в потолок. — Я чувствую это. Мама смеется так громко. И глаза у нее какие-то необычные…»

А Учительницу пригласить на праздники? Нет. Они с мамой никогда не встречаются. «Почему?» — «Потому», — отвечает всегда Мама.

«Вы не хотели бы встретиться с моей Мамой, Учительница?» — «Когда-нибудь, — вяло говорит Учительница. — Когда-нибудь».

— А где Учительница спит? Может, она поднимается вверх по всем этим секретным комнатам к самой луне? А может, уходит далеко-далеко за деревья, которые растут за деревьями, которые растут за деревьями. Нет, вряд ли.

Он повертел игрушку в потных ладонях. Как это называется, когда все как-то раздражает и из-за ерунды хочется плакать? Нервы? Да, да, ведь в прошлом году, когда у них с Мамой что-то стало не так, она тоже устроила его День рождения на несколько месяцев раньше.

О чем бы еще подумать? О Боге! Он сотворил холодный подвал, обожженную солнцем башенку и все чудеса сверху донизу. И он погиб. Его погубили те чудовищные жуки, которые ползают там, вдали за стенами. О, сколько потерял мир с его гибелью! Эдвин поднес шкатулку к лицу и произнес:

— Эй, ты! Слышишь?!

Ни звука не слышалось из-под плотно закрытой крышки.

— Я тебя выпущу. Слышишь? Может быть, тебе будет больно, но зато ты сможешь выйти. Сейчас, погоди.

Он встал с кровати, на цыпочках подошел к окну и приоткрыл его. Дорожка, покрытая мраморными плитками, тускло поблескивала внизу. Эдвин размахнулся и бросил шкатулку. Она завертелась в воздухе и полетела вниз. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем она чиркнула о мраморную дорожку.

Эдвин высунулся в окошко:

— Ну! — закричал он. — Как ты? Как ты там?!

Эхо замерло. Шкатулка упала куда-то в тень. Он не мог видеть, открылась ли она при ударе. Он не мог видеть, выскочил ли попрыгунчик из своей жуткой тюрьмы или все так же сдавлен крышкой, и Эдвину так и не удалось помочь ему вырваться. Он прислушался. Он простоял у окна целый час, но так ничего и не дождавшись, вернулся в постель.

Утро. Из кухни доносились чьи-то голоса, и Эдвин открыл глаза. Кто бы это мог быть? Какие-нибудь служители Бога? А может, это люди с картин Дали? Нет, Мама их ненавидит, они не придут. Молчание. И вдруг снова эти голоса, слившиеся в один громкий голос:

— С днем рождения!

Потом они с Мамой смеялись, плясали, ели поджаристые пирожки и лимонное мороженое, пили шипучий лимонад, а на именинном пироге со свечами Эдвин прочитал свое имя, написанное сахарной пудрой. Потом Мать сидела за пианино и, аккомпанируя себе, пела смешные детские песенки. Потом они ели клубнику с сахаром, опять пили лимонад и опять хохотали — так, что закачалась люстра.

Потом появился серебристый ключик, и они побежали открывать четырнадцатую запретную дверь.

— Готово! Смотри-ка. — Дверь скрипнула и уехала прямо в стену.

— О, — только и сказал Эдвин. К его разочарованию, четырнадцатая комната оказалась всего-навсего пыльным чуланом, стены которого были покрыты коричневым пластиком. Она не шла ни в какое сравнение с теми комнатами, что открывались в его предыдущие дни рождения. На шестой год он получил класс, где теперь проходили уроки. На седьмой — комнату для игр. На восьмой — музыкальный салон, на девятый — ему открылась чудесная комната — кухня, где горел настоящий огонь! На десятый год была комната, где стоит фонограф, вызывающий голоса духов с черных дисков. На одиннадцатый — большая комната, которая называется Сад. Там лежит удивительный зеленый ковер, который нужно не подметать, а стричь.

— Не отчаивайся, иди-ка сюда, — сказала Мать и втолкнула его в чулан. — Это волшебная комната. Сейчас увидишь. Ну-ка, закрой дверь.

Она нажала какую-то кнопку на стене.

— Не надо! — закричал Эдвин, потому что чулан вдруг задрожал и начал ползти вверх.

— Не бойся, малыш, — сказала Мать и взяла его за руку.

Мимо них уходила вниз какая-то черная стена, в которой то и дело виднелись двери. Около одной из них чулан скрипнул и остановился.

— Ну-ка! Открой!

Эдвин осторожно открыл дверь и заморгал глазами.

— Высокогорье! Это же Высокогорье! Как мы попали сюда? Где гостиная, где же гостиная, Мама?

Она взъерошила ему волосы:

— Я же сказала, что это волшебная комната. Мы прилетели сюда. Теперь раз в неделю ты тоже будешь летать в класс, вместо того, чтобы бегать по всем лестницам!

Эдвин смущенно оглядывался по сторонам, не понимая, как все это произошло.

— О, Мама, как здорово… — прошептал он.

Потом они блаженствовали в саду, растянувшись в густой траве и потягивая яблочный сидр из большущих чашек. Мать несколько раз вздрагивала, услышав грохот монстров за лесом. Эдвин поцеловал ее в щеки:

— Не бойся. Я тебя защищу.

— Я знаю. Ты — защитник, — сказала она, но продолжала то и дело бросать взгляд в сторону деревьев, как бы опасаясь, что именно они являются источником хаоса, который все обратит в пыль.

Когда солнце уже стало клониться к закату, они увидели какую-то блестящую птицу, с грохотом пролетевшую высоко над деревьями. Втянув голову в плечи, они бросились домой, ожидая, что вслед за этим грохотом грянет буря — раскаты близкого грома предвещали грозу. Но птица скрылась, а за окном спокойно сгущались сумерки.

Они еще немного посидели в гостиной. Мать задумчиво потягивала шампанское из высокого бокала. Затем она поцеловала Эдвина и отправила его спать.

У себя в спальне он медленно раздевался и думал о том, какую комнату он получит через год, через два года… А на что похожи эти чудовища, монстры? Они убили Господа… Интересно, что такое «смерть»? Наверное, это такое чувство. Наверное, оно так понравилось Господу, что он никогда не вернется. Может быть, «смерть» — это путешествие?

Внизу раздался звон разбитого стекла. Наверное, мать уронила бутылку шампанского. Эдвин замер от того, что его пронзила странная мысль: «А какой бы звук раздался, если бы упала сама Мать? Если бы она разбилась на миллион осколков?»

Проснувшись утром, он почувствовал странный запах. Так пахло вино. Эдвин потянулся в кровати. Он прекрасно себя чувствовал. Сегодня, как обычно, его ждет завтрак, уроки, обед, занятия музыкой, потом час или два — электрические игры и, наконец, самое интересное — чай на мягкой зеленой траве. Вечером опять уроки — они будут с Учительницей читать книги из библиотеки, и он узнает что-нибудь новое о том нездешнем Мире, который скрыт от его глаз.

Ой, он же забыл отдать матери записку Учительницы! Нужно сейчас же сделать это.

Эдвин быстро оделся и распахнул дверь. В доме стояла непривычная тишина.

— Мама, — позвал он. Никто не отзывался. — Мама! — закричал он и бросился вниз.

Он нашел ее там же, где оставил вчера вечером в гостиной. Мать лежала на полу с разбитым бокалом в руке. Рядом валялась бутылка. Она была невредима, но все вино из нее вылилось, оставив на ковре ядовитого цвета пятно. Мать была все в том же зеленом платье. Она, наверное, очень крепко спала и не слышала шагов Эдвина. Он подошел к столу. Стол был пуст. Это поразило Эдвина. Сколько он себя помнил, на этом столе по утрам его всегда ждал завтрак. Но сегодня его не было!!!

— Мама, проснись, — он обернулся к ней. — Где завтрак? Проснись! Мне идти на уроки?

Она не шевелилась.

Эдвин бросился наверх. Безмолвные коридоры и лестницы летели ему навстречу. Вот и дверь класса. Тяжело дыша, он постучал. Молчание. Он стукнул сильнее, и дверь, жалобно скрипнув, приоткрылась.

Класс — пустой и темный. Веселый огонь не потрескивал в камине, не играл отблесками на потолке. Кругом не было слышно ни звука.

— Учительница!

Он замер в центре безжизненной холодной комнаты.

— Учительница?!

Слабый луч света пробился через цветное стекло, когда он приподнял штору.

Эдвин мысленно приказал, чтобы огонь загорелся в камине. Он зажмурил глаза, чтобы дать время Учительнице появиться. Затем он открыл глаза и замер, ошеломленный тем, что он увидел на ее столе. На аккуратно сложенном сером платье с капюшоном лежали ее очки и одна серая перчатка, Эдвин потрогал ее. Другой перчатки не было. Рядом лежал жирный косметический карандаш. Эдвин задумчиво провел им несколько линий на ладони.

Повернувшись, он подошел к стене и потрогал ручку маленькой двери, которая всегда была закрыта. Ручка неожиданно легко подалась, и дверь раскрылась. Перед ним был маленький коричневый чулан.

— Учительница! — позвал он, потом вскочил в чулан, захлопнул за собой дверь и нажал на красную кнопку в стене. Чулан стал опускаться, и с ним опускался вниз какой-то мертвящий холодок.

Мир был безмолвен, холоден и спокоен. Учительница ушла, а Мать — спит. Чулан опускался, зажав его в железных челюстях. Но вот вдруг остановился.

Что-то щелкнуло, и дверь открылась. Эдвин вышел и очутился… в гостиной. Самое удивительное, что не было никакой двери — только раздвижная дубовая панель.

Мать спала все в той же позе, неловко повернув руку, рядом с которой лежала мягкая серая перчатка Учительницы. Он поднял перчатку и долго разглядывал ее. Ему стало страшно.

Всхлипывая, он побежал наверх. Камин был холодный, комната пуста. Он бросился обратно, приказывая столу накрыться скатертью-самобранкой с завтраком.

Стол оставался пуст. Эдвин наклонился к матери, затормошил ее, умоляя проснуться.

Ее руки были холодны.

Мерно тикали часы. Пыль играла в лучах солнечного света. Наверное, она опускалась через все Миры, прежде чем осесть здесь, на ковре. Эдвин проголодался, а Мать все не двигалась.

Он подумал об Учительнице. Ее нет в доме — значит, она куда-то вышла и заблудилась. Только он может найти ее и привести сюда, чтобы она разбудила мать, иначе та будет вечно лежать здесь, и постепенно все покроется пылью.

Эдвин прошел через кухню и вышел во двор. Светило солнце, где-то за кромкой Мира ревели чудовища. Он дошел до ограды, не решаясь идти дальше. В нескольких шагах он увидел шкатулку, которую сам выбросил в окно.

Ветер колыхал листья деревьев, и тени от них пробегали по разбитой крышке к лицу попрыгунчика, протягивающего руки в извечном жесте стремления к свободе.

Попрыгунчик улыбался и хмурился, улыбался и хмурился, выражение его лица менялось от пробегавшей тени листьев. Эдвин зачарованно смотрел на него.

Попрыгунчик протягивал руки к запретной тропе. Эдвин оглянулся и нерешительно двинулся вперед.

— Учительница?

Он сделал несколько шагов по тропе.

— Учительница!

Он замер, вглядываясь вперед. Деревья смыкали над тропой свои кроны, в которых шелестел ветер.

— Учительница!

Эдвин шел вперед медленно, но упрямо. Он обернулся. Позади лежал’ привычный Мир, окутанный безмолвием. Он уменьшался, он был маленьким! Как странно видеть его таким! Ведь он казался ему огромным! Эдвин почувствовал, как замерло у него сердце. Он шагнул было обратно к дому, но, испуганный его безмолвием, повернулся и двинулся вперед по тропе.

Все было внове — запахи, цветы, очертания предметов. «Если я уйду за эти деревья, я умру, — подумал он. — Так говорила Мать: „Умрешь, ты умрешь“. Но что же такое смерть? Другая комната? Голубая комната, зеленая комната — больше всех комнат, какие он видел! Но где же ключ? Там, впереди, большая железная клетка. Она приоткрыта! А за ней большущая комната с голубым небом, и зеленой травой, и деревьями! О, Мама, Учительница…»

Он побежал вперед, споткнулся, упал, вскочил и снова бросился вперед, плача, причитая и издавая еще какие-то неведомые ему самому звуки. Он добежал до калитки и выскользнул через нее. Вселенная сужалась за ним, но он даже не обернулся, чтобы проститься с ней. Он бежал вперед, а старые его Миры уменьшались и исчезали.

Полицейский протянул зажигалку прохожему, попросившему закурить.

— Ох уж эти мальчишки! Никогда их не поймешь…

— А что случилось? — спросил прохожий.

— Да, понимаете, несколько минут назад тут пробегал один парень. Он плакал и смеялся, одновременно плакал и смеялся. Он прыгал и дотрагивался до всего, что ему попадалось. До фонарных столбов, афиш, телефонных будок, собак, людей. А потом он остановился передо мной, посмотрел на меня и на небо. Видели бы вы слезы у него в глазах! И все время он бормотал что-то странное.

— И что же он бормотал? — спросил прохожий.

— Он бормотал: «Я умер, я умер, я счастлив, что я умер, как хорошо быть мертвым!» — Полицейский задумчиво потер подбородок. — Наверное, дети придумали какую-то новую игру.

УЛЫБАЮЩЕЕСЯ СЕМЕЙСТВО

Самым замечательным свойством дома была полнейшая тишина. Когда мистер Гриппин входил, хорошо смазанная дверь закрывалась за ним беззвучно, как во сне. Двойной ковер, который он сам постелил недавно, полностью поглощал звук шагов. Водосточные желоба и оконные переплеты были укреплены так надежно, что не скрипнули бы в самую ужасную бурю. Все двери в комнатах закрывались новыми прочными крюками, а отопительная система беззвучно выдыхала струю теплого воздуха на отвороты брюк мистера Гриппина, который пытался согреться в этот промозглый вечер.

Оценив царящую вокруг тишину тончайшим инструментом, вставленным в ухо, Гриппин удовлетворенно кивнул, ибо безмолвие было абсолютным и совершенным. А ведь бывало, по ночам в доме бегали крысы. Приходилось ставить капканы и класть отравленную еду, чтобы заставить их замолчать. Даже дедушкины часы были остановлены. Их могучий маятник неподвижно застыл в гробу из стекла и кедра.

Они ждали его в столовой. Он прислушался. Ни звука. Хорошо Даже отлично. Значит, они научились вести себя тихо. Иногда приходится учить людей. Но урок не прошел зря — из столовой не слышно было даже звона вилок и ножей. Он снял свои толстые серые перчатки, повесил на вешалку вместе с пальто и на мгновение задумался о том, что нужно сделать.

Затем он решительно прошел в столовую, где за столом сидели четыре индивидуума, не двигаясь и не произнося ни слова. Единственным звуком, нарушившим тишину, был слабый скрип его ботинок по толстому ковру.

Как обычно, он остановил свой взгляд на женщине, сидевшей во главе стола. Проходя мимо, он взмахнул пальцами у ее лица. Она не моргнула.

Тетя Роза сидела прямо и неподвижно. А если с пола вдруг поднималась случайная пылинка, следила ли она за ней взглядом? А если бы пылинка попала ей на ресницу, дрогнули бы ее веки? Сжались бы мышцы, моргнули бы глаза? Нет.

Руки тети Розы лежали на столе, высохшие и желтые, как у манекена. Ее тело утопало в широком льняном платье. Ее груди не обнажались годами ни для любви, ни для кормления младенца. Они были, как мумии, запеленуты в холстины и погребены навечно. Тощие ноги тети Розы были одеты в глухие высокие ботинки, уходившие под платье. Очертания ее ног под платьем придавали ей еще большее сходство с манекеном, ибо отсюда как бы начиналось восковое ничто.

Тетя Роза сидела, уставившись прямо на мистера Гриппина. Он насмешливо помахал рукой перед се лицом — над верхней губой у нее собралась пыль, образуя подобие маленьких усиков.

— Добрый вечер, тетушка Роза! — сказал Гриппин, наклонившись. — Добрый вечер, дядюшка Дэйм!

«И ни единого слова, — подумал он. — Ни единого слова!»

— А, добрый вечер, кузина Лейла, и вам, кузен Лейер, — поклонился он снова.

Лейла сидела слева от тетушки. Ее золотистые волосы завивались, как медная стружка под токарным резцом. Лейер сидел напротив нее, и волосы его торчали во все стороны. Они были почти детьми, ему было — четырнадцать, ей — шестнадцать. Дядя Дэйм, их отец («отец» — что за дурацкое слово!), сидел рядом с Лейлой у боковой ниши, потому что тетушка Роза сказала, что если он сядет у окна, во главе стола, ему продует шею. Ох уж эта тетушка Роза!

Гриппин пододвинул к столу свободный стул и сел, положив локти на скатерть.

— Я должен с вами поговорить, — сказал он. — Это очень важно. Надо кончать с этим делом, оно и так уже затянулось. Я влюблен. Да, да, я говорил вам уже. В тот день, когда я заставил вас улыбаться. Помните?

Четыре человека, сидящие за столом, не взглянули в его сторону и не пошевелились.

Воспоминания нахлынули на Гриппина.

Тот день, когда он заставил их улыбаться… Это было две недели назад. Он пришел домой, вошел в столовую, посмотрел на них и сказал:

— Я собираюсь жениться.

Они замерли с такими выражениями на лицах, как будто кто-то только что выбил окно.

— Что ты собираешься?! — воскликнула тетушка.

— Жениться на Алисе Джейн Белларди, — твердо сказал он.

— Поздравляю, — сказал дядюшка Дэйм, глядя на свою жену. — Но я полагаю… А не слишком ли рано, сынок? — Он закашлялся и снова посмотрел на свою жену. — Да, да, я думаю это немножко рано. Я не советовал бы тебе спешить.

— Дом в жутком состоянии, — сказала тетушка Роза. — Нам и за год не привести его в порядок.

— Это я слышал от вас и в прошлом году, и в позапрошлом, — сказал Гриппин. — В конце концов это мой дом!

При этих словах челюсть у тети Розы отвисла:

— В благодарность за все эти годы выбросить нас…

— Да никто не собирается вас выбрасывать! Не будьте идиоткой! — раздражаясь, закричал Гриппин.

— Ну, Роза… — начал было дядя Дэйм. Тетушка Роза опустила руки:

— После всего, что я сделала…

В этот момент Гриппин понял, что им придется убраться. Всем им. Сначала он заставит их замолчать, потом он заставит их улыбаться, а затем, чуть позже, он выбросит их, как мусор. Он не мог привести Алису Джэйн в дом, полный таких тварей. В дом, где тетушка Роза не дает ему и шагу ступить, где ее детки строят ему всякие пакости, и где дядюшка (подумаешь, бакалавр!) вечно вмешивается в его жизнь со своими дурацкими советами.

Гриппин смотрел на них в упор.

Это они виноваты, что его жизнь и его любовь складываются так неудачно. Если бы не они, его грезы о женском теле, о пылкой и страстной любви могли бы стать явью. У него был бы свой дом — только для него и Алисы. Для Алисы Джейн.

Дядюшке, тете и кузенам придется убраться. И немедленно. Иначе пройдет еще двадцать лет, пока тетя Роза соберет свои старые чемоданы и фонограф Эдисона. А Алисе Джейн уже пора въехать сюда.

Глядя на них, Гриппин схватил нож, которым тетушка обычно резала мясо.

Голова Гриппина качнулась, и он открыл глаза. Э, да он, кажется, задремал.

Все это происходило две недели назад. Уже две недели назад в этот самый вечер был разговор о женитьбе, переезде, Алисе Джейн. Две недели назад он заставил их улыбаться.

Сейчас, возвратившись из своих воспоминаний, он улыбнулся молчаливым неподвижным фигурам, сидевшим вокруг стола. Они вежливо улыбались ему в ответ.

— Я ненавижу тебя! Ты, старая сука, — сказал Гриппин, глядя в упор на тетушку Розу. — Две недели назад я не отважился бы это сказать. А сегодня… — Он повернулся на стуле. — Дядюшка Дэйм! Позволь сегодня я дам тебе совет, старина…

Он поговорил еще немного в том же духе, затем схватил десертную ложку и притворился, что ест персики с пустого блюда. Он уже поел в ресторане — мясо с картофелем, кофе, пирожное, но теперь он наслаждался маленьким спектаклем, делая вид, что поглощает десерт.

— Итак, сегодня вы навсегда уходите отсюда. Я ждал целых две недели и все продумал. Кстати, я думаю, что задержал вас здесь так долго, потому что хотел присмотреть за вами. Когда вы уберетесь, я же не знаю… — в его глазах промелькнул страх, — а вдруг вы будете шататься вокруг и шуметь по ночам. Я этого не выношу. Я не могу терпеть шума в этом доме, даже если Алиса въедет сюда…

Двойной ковер, толстый и беззвучный, действовал успокаивающе.

— Алиса хочет переехать послезавтра. Мы поженимся.

Тетя Роза зловеще подмигнула ему, выражая сомнение.

— Ах! — воскликнул Гриппин, подскочив на стуле. Затем, глядя на тетушку, он медленно опустился. Губы его дрожали. Но вот он расслабился, нервно рассмеялся.

— Господи, да это же муха.

Муха прервала свой путь по желтой щеке тетушки Розы и улетела. Но почему она выбрала такой момент, чтобы помочь тетушке выразить свое недоверие?

— Ты сомневаешься, что я смогу когда-нибудь жениться, тетушка? Думаешь, я неспособен к браку, любви и исполнению брачных обязанностей? Думаешь, я недозрел, чтобы совокупиться с женщиной? Думаешь, я мальчишка, несмышленыш? Ну ладно же! — Он покачал головой и с трудом успокоил себя.

«Да брось ты! Это же просто муха, а разве может муха сомневаться в любви? Или ты уже не можешь отличить муху от подмигивания? Проклятие!»

Он оглядел всех четверых.

— Я растоплю печку пожарче. Через час я от вас избавлюсь раз и навсегда. Понятно? Хорошо. Я вижу, вы все поняли.

На улице начался дождь. Потоки холодной воды бежали с крыши. Гриппин раздраженно посмотрел в окно. Шум дождя — единственное, что он не мог заглушить. Для него бесполезно было покупать масло, петли, крюки. Можно бы обтянуть крышу мягкой тканью, но он будет шелестеть в траве под окнами. Нет. Шум дождя не убрать… А сейчас ему, как никогда в жизни, нужна тишина. Каждый звук вызывает страх. Поэтому каждый звук надо заглушить, устранить.

Дробь дождя напоминала нетерпеливого человека, постукивающего костяшками пальцев…

Гриппина снова охватили воспоминания. Он вспомнил тот день, когда две недели назад заставил их улыбнуться… Он взял нож, чтобы разрезать лежавшую на блюде курицу. Как обычно, когда семейство собиралось вместе, все сидели с постными скучными рожами. Если детям хотелось улыбнуться, тетушка Роза набрасывалась на них с яростью.

Тетушке Розе не понравилось, как он держал локти, когда резал курицу. «Да и нож, — сказала она, — давно бы уж следовало поточить».

Вспомнив об этом сейчас, он рассмеялся. А в тот вечер он добросовестно и покорно поводил ножиком по точильному бруску и снова принялся за курицу. Посмотрев на их напыщенные скучные рожи, он замер и вдруг поднял нож и пронзительно завопил:

— Да почему же, черт побери, вы никогда не улыбнетесь?! Я заставлю вас улыбаться!

Несколько раз он поднял нож, как волшебную палочку и — о чудо! — все они улыбались!

Тут он оборвал свои воспоминания, смял, скатал их в шарик, отшвырнул в сторону. Затем он резко поднялся, прошел через столовую и холл на кухню и оттуда спустился по лестнице в подвал. Там топилась большая печь, которая обогревала дом.

Гриппин подбрасывал уголь в печь до тех пор, пока там не забушевало пламя.

Затем он поднялся обратно. Нужно будет кого-нибудь позвать прибраться в пустом доме — вытереть пыль, вытрясти занавески. Новые толстые восточные ковры надежно обеспечат тишину, которая будет так нужна ему целый месяц, а может, и год.

Он прижал руки к ушам. А что, если с приездом Алисы Джейн в доме возникнет шум? Ну какой-нибудь шум, где-нибудь, в каком-нибудь месте?

Он рассмеялся. Нет! Это, конечно, шутка. Такой проблемы не возникнет. Нечего бояться, что Алиса привезет с собой шум. Это же просто абсурд! Алиса Джейн даст ему земные радости, а не бессонницу и жизненные неудобства.

Он вернулся в столовую. Фигуры сидели все в тех же позах, и их индифферентность по отношению к нему нельзя было объяснить невежливостью.

Гриппин посмотрел на них и пошел к себе в комнату, чтобы переодеться и подготовиться к прощанию с семьей. Расстегивая запонку на манжете, он повернул голову и прислушался.

Музыка.

Сначала он не придал этому значения. Потом он медленно поднял глаза к потолку, и лицо его побледнело.

Наверху слышалась монотонная музыка, и это вселяло в него ужас: как будто кто-то касался одной струны на арфе. И в полной тишине, окутывающей дом, эти слабые звуки были такими же грозными, как сирена полицейской машины на улице.

Дверь распахнулась под напором его рук, как от взрыва. Ноги сами несли его наверх, а перила винтовой лестницы, будто длинные полированные змеи, извивались в его цепких руках. Сначала он, разъяренный, спотыкался, но потом набрал скорость, и, если бы перед ним внезапно выросла стена, он не отступил бы, пока не разодрал бы о нее пальцы в кровь.

Он чувствовал себя, как мышь, очутившаяся в колоколе. Колокол гремит, и от его грохота некуда спрятаться. Это сравнение захватило его, как бы связало пуповиной с раздавшимися сверху звуками, которые были все ближе, ближе.

— Ну подожди! — закричал Гриппин. — В моем доме не может быть никаких звуков! Вот уже две недели! Я так решил!

Он ворвался на чердак.

Облегченно вздохнул, потом истерично рассмеялся.

Капли дождя падали из крошечного отверстия на крыше в высокую вазу для цветов, усиливающую звук, как резонатор. Одним ударом он превратил вазу в груду осколков.

У себя в комнате он надел старую рубашку и потертые брюки и довольно улыбнулся. Музыка смолкла. Дырка заделана. Ваза разбита. В доме снова воцарилась тишина. О, тишина бывает самых разных оттенков.

Есть тишина летних ночей. Строго говоря, это не тишина, а наслоение арий насекомых, скрип лампочек в уличных фонарях, шелеста листьев. Такая тишина делает слушателя вялым и расслабленным. Нет, это не тишина! А вот зимняя тишина — гробовое безмолвие. Но она преходяща, готова исчезнуть по первому знаку весны. И потом — она как бы звучит внутри самой себя. Мороз заставляет позвякивать ветки деревьев и эхом разносит дыхание или слово, сказанное глубокой ночью. Нет. об этой тишине тоже не стоит говорить!

Есть и другие виды тишины. Например, молчание между двумя влюбленными, когда слова уже не нужны… Щеки его покраснели, и он закрыл глаза. Это наиболее приятный вид тишины, правда тоже не совсем полный, потому что женщины всегда все портят: просят прижаться посильнее или наоборот, не давить так сильно. Он улыбнулся. Но с Алисой Джейн этого не будет. Он уже это пробовал. Все было прекрасно.

Шепот. Слабый шепот.

Да, о тишине… Лучший вид тишины постигаешь в себе самом. Там не может быть хрустального позвякивания мороза или электрическою жужжания насекомых. Мозг отрешается от всех внешних звуков, и ты начинаешь слышать, как кровь пульсирует в твоем теле.

Шепот.

Он покачал головой:

— Нет и не может быть никакого шепота в моем доме!

Пот выступил на его лице, челюсть опустилась, глаза напряглись.

Снова шепот.

— Говорю тебе, я женюсь, — вяло произнес он.

— Ты лжешь, — ответил шепот.

Его голова опустилась, подбородок упал на грудь.

— Ее зовут Алиса Джейн, — невнятно произнес он пересохшими губами. Один его глаз часто-часто замигал, как будто подавая сигналы невидимому гостю — Ты не можешь меня заставить перестать любить ее. Я люблю ее.

Шепот.

Ничего не видя перед собой, он сделал шаг вперед и почувствовал струю теплого воздуха у ног. Воздух выходил из решетки вентилятора.

Шепот. Так вот откуда шепот.

Когда он шел в столовую, в дверь постучали.

Он замер.

— Кто там?

— Мистер Гриппин?

— Да, я.

— Откройте, пожалуйста.

— А кто вы?

— Полиция, — ответил все тот же голос.

— Что вам нужно? Не мешайте мне ужинать!

— Нам нужно поговорить с вами. Звонили ваши соседи. Говорят, они уже недели две не видят ваших родственников, а сегодня слышали какие-то крики.

— Уверяю вас, все в порядке, — он попробовал рассмеяться.

— В таком случае, — продолжал голос с улицы, — мы убедимся в этом и уйдем. Пожалуйста, откройте.

— Мне очень жаль, — не соглашался Гриппин, — но я устал и очень голоден. Приходите завтра. Тогда я поговорю с вами, если хотите.

— Мы вынуждены настаивать, мистер Гриппин. Открывайте!

Они начали стучать в дверь. Не говоря ни слова, Гриппин отправился в столовую. Там он уселся на свободный стул и заговорил, сначала медленно, потом все быстрее.

— Шпики у дверей. Ты поговоришь с ними, тетя Роза. Ты скажешь им, что у нас все в порядке, чтобы они убирались. А вы все ешьте и улыбайтесь, тогда они сразу уйдут. Ты ведь поговоришь с ними, правда, тетя Роза? А теперь я что-то должен сказать вам.

Неожиданно несколько горячих слез упало из его глаз. Он внимательно смотрел, как они расплываются, впитываясь в скатерть.

— Я не знаю женщину по имени Джейн Беллард. Я никогда не знал ее. Я говорил, что люблю ее и хочу на ней жениться, только чтобы заставить вас улыбаться. Да-да, только поэтому. Я никогда не собирался заводить себе женщину и, уверяю вас, никогда не завел бы Передайте мне, пожалуйста, кусочек хлеба, тетя Роза.

Входная дверь затрещала и распахнулась. Послышался тяжелый топот. Несколько полицейских вбежали в столовую и замерли в нерешительности.

Возглавлявший их инспектор поспешно снял шляпу.

— О, прошу прощения, — начал извиняться он. — Мы не хотели испортить вам ужин. Мы просто…

Шаги полицейских вызвали легкое сотрясение пола, но даже от этого легкого сотрясения тела тетушки Розы и дядюшки Дэйма повалились на ковер.

Горло у них было перерезано полумесяцем — от уха до уха. От этого казалось, что на их лицах, как и на лицах сидящих за столом детей, застыли зловещие улыбки. Улыбки манекенов приветствовали вошедших в комнату людей.

БРАЙАН ОЛДИСС

НЕРАЗДЕЛЕННОЕ ХОББИ

Люди с такими интересами, как у меня — всегда оторваны от жизни. Именно так. Если, конечно, у них достаточно интеллекта понять это. Моя мама всегда утверждала, что у меня есть интеллект. Она наверняка будет волноваться, когда узнает, что я арестован за… ну, не стоит пугаться этого слова — за убийство.

Вот мы с нею посмеемся, когда меня выпустят отсюда. Да, при своем интеллекте я не теряю чувства юмора и про себя горжусь этим свойством характера.

Одеваюсь я со вкусом. Не совсем по моде: чтобы выделяться среди тех, кто младше, я ношу весьма дорогие костюмы и всегда — шляпу. Потому что работаю в «Грант Робинсоне», понимаете? У них это требуется. Я один из самых представительных в фирме, и, стоит добавить, очень популярен, но с сослуживцами не общаюсь, И никогда — ну, никогда не сделаю этого ни с одним из них, и вообще с теми, кого я знаю, или с теми, кто имеет ко мне хоть какое-то отношение.

Вот что я называю интеллектом. Некоторые из этих… ну, убийц, если так уж необходимо употребить это слово, — ни о чем не думают. Они делают это со всеми. Я — только с чужими.

Честно говоря, — со всей честностью, мне присущей, — я никогда бы не подумал сделать это с тем, кого я знаю, даже если он — случайный знакомый. Мой метод более надежен, и, думаю, не ошибусь, если осмелюсь утверждать, что он более нравственный. На войне, как вам должно быть известно, обучают убивать чужих, платят за это и медали дают. Думаю, что, если бы я явился с повинной и откровенно объяснил бы мою точку зрения — я имею в виду правдиво и от всего сердца, — они не стали бы… ну, они взамен даже наградили бы меня медалью. Я так думаю. Я не шучу.

Первый человек, с которым я сделал это… Я будто заново родился. Это случилось на войне. С тех пор я делал это примерно раз в два года, но как изменилась моя жизнь! Они говорят много разной ерунды, — ну эти, которых называют криминалистами. Но они ничего не понимают. От скольких дурных привычек это меня избавило! Раньше меня мучила бессонница, нервы никуда не годились, да и пил я много, не говоря уж о таких вещах, которые не принято упоминать. Я где-то прочел, что от них даже портится зрение. А самое смешное — в том, что, когда я прикончил своего первого парня, у меня прошла астма, а она доставляла мне немало страданий. Мама до сих пор говорит: «Помнишь, как ты сопел всю ночь, когда был маленький?» Она очень ласкова со мной, моя мама. Вместе мы составляем хорошую пару.

Что касается того, первого… Это случилось на Восточном побережье, в порту, забыл, как он называется, впрочем, неважно, хотя иногда мне кажется, что неплохо было бы съездить туда, понимаете? Сентиментальность и все такое. Конечно, я считаю, что первая… ну, ваша первая жертва (знаете, есть такое дурацкое слово!) — как первая любовь, если вы понимаете, о чем идет речь. Все остальные, как бы их ни было много, никогда не сравнятся с первым. Больше такого чувства я не испытывал. Я имею в виду, что потом тоже получалось здорово и, на мой взгляд, стоило затраченного труда, но не шло ни в какое сравнение с тем первым.

Он был моряк, пьяный моряк, и это сыграло мне на руку. Ужасная ночь! На набережной бушевал дождь, а я стоял под навесом, когда он подошел, еле держась на ногах. Я был в форме и вооружен: винтовка, штык и все остальное, а он уронил мою винтовку в грязь.

На самом деле я скорей испугался, чем разозлился. Понимаете, он был очень высок — шесть футов с гаком, и очень мощный на вид. Он спросил, есть ли у меня девчонка, и я, конечно, сказал, что нет. Тогда он двинулся на меня, а под навесом было не развернуться, понимаете? Я решил, что он собирается сделать со мной что-то нехорошее, но потом, когда хорошенько подумал, пришел к выводу, что он просто — хотел драться. Вы, наверное, знаете таких дураков: они любят пускать в ход кулаки, по поводу и без повода, и, думаю, он напал, решив, что я стою не просто так, а с нехорошей целью. Конечно, это не так. К счастью, я абсолютно нормален.

Надеюсь, ясно, что я тоже не трус: не испугался, когда он двинулся на меня, хотя сначала было страшновато. Неожиданно на меня снизошло просветление, и я сказал себе: «Верн, ты можешь убить этого пьяницу своим штыком!»

От этой мысли сильная дрожь пробежала по телу. Когда я втыкал в него штык, мной будто бы руководило Небо: я не дрогнул, и не промахнулся и ударил не слабо — другой на моем месте так бы не смог. Тогда-то я на самом деле думал, что мною руководит Небо, я много молился в то время; сейчас Господь и я, похоже, разошлись во мнениях. Времена ведь меняются, и нужно принимать эти перемены как должное.

Он издал громкий звук, будто чихнул. Его руки взметнулись, и он рухнул на меня, прижимая к двери, будто обнимая. Снова сильнейшая дрожь — уже от радости — всколыхнула меня. Больше такой силы чувства я не испытывал.

Я повис на нем, а он толкался и дергался, пока совсем не умер. Это оказалось слегка волнительно: я не был уверен, что прикончил его, но когда он, наконец, затих, я, стоя с ним в обнимку, мысленно просил, чтобы он еще разок меня толкнул.

Потом передо мной встала проблема: как избавиться от тела. Когда я собрал всю свою волю и подумал, она разрешилась быстро. Все, что мне необходимо было сделать — перетащить его под дождем к парапету. Я спихнул тело вниз, и оно упало прямо в морс. Дождь продолжал лить как из ведра.

Забавный случай. Я заметил, что за ним тянулся кровавый след до самого парапета, но мне не хотелось останавливаться и делать что-нибудь — ненавижу мокнуть под дождем. Как тогда, так и сейчас.

Возможно, кому-то это покажется неосторожностью с моей стороны. Может, я доверился Провидению. Дождь продолжал лить и смыл вес пятна, и никто никогда больше не напоминал мне о том. что произошло.

На время я сам забыл об этом. Потом кончилась война, и я вернулся домой. Отец уже умер — невелика потеря. Мы с мамой стали жить вместе. Мы всегда были добрыми друзьями. Она привыкла покупать мне жилеты, брюки. И сейчас покупает.

Меня начало терзать беспокойство. В памяти всплывал тот моряк. Так или иначе, но хотелось сделать это снова. И было интересно, кто он такой — забавно, ведь я даже не знаю его имени. В какой-то книге, которую я как-то прочел, говорилось о людях с «пытливым интеллектом». Полагаю, у меня развит именно «пытливый интеллект». Хотя я слышал от некоторых, что с первого взгляда кажусь не особо умным. С первого взгляда, понимаете? Это, конечно, комплимент с их стороны.

Чтобы испытать еще раз ту дрожь, я купил в лавке старьевщика небольшой штык и принялся за поиски подходящей «зоны». Мне никогда не хотелось делать это там, где шумно, и людно, и светло. Мне нравились дома времен королевы Виктории, сонные, грязновато-коричневого цвета, где нет ни магазинов, ни покупателей. Я весьма поднаторел в архитектуре. Такие дома мне дороги как память. Можете считать меня сентиментальным, ничего не имею против. Они будят во мне чувства. Каждый человек имеет право на самовыражение. Они рождают во мне склонность к творчеству, да.

Мне удалось отыскать «зону» в Сэвн Диалз. Настоящая удача. В округе снесли много старых домов, но здесь удобное местечко осталось и ждало своего часа в боковом проулке. Оно до сих пор освещается газовым фонарем, и фонарщик приходит туда каждый вечер, чтобы зажечь его. Это место я выбрал, чтобы… ну, проще говоря, чтобы повторить свой успех.

Но я руководствовался не только своим вкусом, нет. В таком деле надо быть еще и расчетливым. Я выяснил, что канализационный люк там легко открывается. Лестница ведет вниз, к другому люку, который ниже первого футов на восемь. Там еще всякие трубы и вентили. Если поднять второй люк, то попадешь прямо в канализацию.

Ничуть не хуже чем море!

Для моих целей лучшего, чем такое негигиеничное место, и придумать нельзя. Я имею в виду — понимаете? — когда вы все сделали, ну, вам надо избавиться от тела. Насовсем, я имею в виду. Иначе они погонятся за вами, понимаете? Как обычно в кино про гестапо: будут стучать ночью к вам в дверь. Сами знаете. Забавно здесь сидеть, в камере: мне совсем не страшно. Я ведь ничего не сделал, совсем ничего.

У меня такое хобби. Неразделенное. Если вы чуткий человек, вам ведь иногда бывает плохо. Нет, я не хочу вас разжалобить. Я просто подумал, что многим из них… ну, большей частью — им не с кем было разделить свои беды.

И вот я опять сделал это. На сей раз попался маленький крепыш; сказал, что работает кем-то вроде рассыльного у театрального агента. Разговаривал тихо, и не очень-то волновался по поводу того, что я собираюсь делать. Большинство-то еще как волнуется! А рассыльный только пустил слезу, когда я угостил его штыком, и даже не дернулся.

Некоторые хобби начинаются забавным образом — случайно, понимаете? Ну, и когда я дотащил его до нижнего люка — потом, конечно, сбросил вниз — все, что было у него во внутреннем кармане, рассыпалось. Я собрал это, засунул в свой карман и спихнул его в трубу, где быстрое и зловонное течение должно было унести его далеко-далеко.

Если честно, то я сделал это зря. Того, что было раньше, теперь уже не было. Я не испытывал ни вдохновения, ни облегчения. Ничего не получилось. Тогда я решил больше никогда не повторять этого, во всяком случае… Никогда нельзя быть уверенным, что тебя не найдут.

Как только я пришел домой к маме, то под каким-то предлогом проскользнул к себе в спальню — мы уже, естественно, спим в разных комнатах — и рассмотрел то, что оказалось в моем кармане.

Довольно интересно: письмо от его сестры, два счета его фирмы и вырезка из газеты (двухлетней давности и очень потрепанная) с заметкой о каком-то генерале, посетившем Россию, открытка с текстом о голубях, небольшая папка с образцами всех оттенков светящейся краски, которую можно купить, карточка члена профсоюза и фотография маленькой девочки с трехколесным велосипедом, и еще одна, где та же девочка просто стоит и смеется. Я много раз смотрел на фотографию, пытаясь угадать, почему она смеется.

Однажды я забыл ее убрать, и ее нашла мама и стала внимательно разглядывать.

— Верн, а это кто?

— Сын одного парня с моей работы. Дочь, то есть. Дочь парня, с которым я работаю.

— Миленькая, правда? Как ее зовут?

— Я не знаю. Мама, отдайте мне фотографию.

— А кто он? Кто ее отец?

— Я же сказал: я с ним работаю.

— Это Уолтер? — Она никогда не встречалась с Уолтером, но. наверное, я когда-то говорил о нем.

— Нет, не Уолтер. Его зовут Берт, если вам так уж нужно знать. Я видел его дочку, когда был у него в гостях, и он заметил, что она мне понравилась, и решил, что я не прочь взять себе фотографию.

— Понятно. И ты не знаешь, как ее зовут?

— Я же сказал, мама. Я забыл. Нельзя же помнить по именам всех. Отдайте мне, наконец, фотографию.

Время от времени она бывает очень надоедливой. Когда я был маленьким, они с моим отцом частенько устраивали скандалы.

Ну, как я уже и говорил, я веду очень замкнутый образ жизни. И я стал думать о всяких потайных карманах, теплых, уютных потайных карманчиках, скрывающих в себе маленькие тайны чьих-то жизней. Что бы я ни делал, меня преследовала мысль о карманах. Как я жалел, что не вытащил из карманов рассыльного все! Очень жалел. Вы, наверное, слышали, как люди говорят: «Ах, если бы вернуть то время!» Вот и я чувствовал себя так, и это чувство захватило все мои мысли.

Другой на моем месте превратился бы в жалкого воришку, но мне подобное претило. Я ни разу в жизни ничего не украл.

Третий тип меня разочаровал. В карманах у него было почти пусто, разве что выигранные на ипподроме деньги, благодаря которым я смог купить кое-какие украшения для мамы.

А потом удача мне опять улыбнулась: следующие трое принесли мне то же чувство облегчения, которое я испытал с первым… ну, скажем, партнером. Звучит вполне культурно.

Эти трое были рослые парни, и то, что я нашел у них в кармане, оказалось весьма интересным. Поверите ли, один из них носил с собой аккуратно сложенный детский журнал двадцатилетней давности — тех времен, когда он сам был мальчишкой. Интересно, зачем это ему было надо? А у другого я нашел морской календарь, каталог всяких вещиц, продающихся в каком-то берлинском магазине, и тоскливое письмо от женщины, которую звали Жанет.

Все вещи я хранил запертыми в столе. Частенько я мысленно перебирал их и размышлял. Когда становилось известным, что человек исчез, я кое-что мог узнать о нем из газет. Это доставляло мне удовольствие. Один из них имел отношение к кино. Думаю, что, если бы жизнь повернулась как-нибудь иначе, я мог бы стать… ну, скажем, сыщиком. А почему бы и нет? Хотя, конечно, я предпочел бы остаться самим собой.

Итак, шло время. Я стал очень осторожным, с каждым разом все осторожнее и осторожнее. Никогда нельзя знать наверняка, понимаете? Кто-нибудь всегда может следить за вами. Помню, как отец частенько подглядывал за мной через щелку в дверях, когда я был маленьким, и я вздрагивал, даже если знал, что не делаю ничего плохого.

К тому же любопытство мучило меня. Работал интеллект, понимаете?

А теперь расскажу вам о том, что случилось недавно, совсем недавно. Сегодня!

Так вот, понимаете, прошло уже восемнадцать месяцев… ну, с тех пор, когда у меня был мой последний… ну, партнер (так я их частенько про себя называю). Опять появилось чувство одиночества. И я снова отправился в Сэвн Диалз, и сказал себе: «Верн, дитя мое, ты долго терпел, и теперь я хочу угостить тебя вот этим человеком».

О, я выбирал очень внимательно, смотрел во все глаза, чтобы наверняка не ошибиться, найти того, кто явно был не местным, а случайным прохожим, который не имел бы никакого отношения к Сэвн Диалз.

Он меня вполне устраивал, тот бизнесмен, одетый по моде и не очень крепкий на вид. Как только он появился в «зоне», я пошел за ним, делая вид, что гуляю и никуда не тороплюсь.

Он вышел из одной-единственной парадной, дверь которой была открыта, и тяжело дышал. Что-то показалось мне подозрительным, но я никогда не меняю своих решений, если все на мази.

Я подошел прямо к нему и приставил мой маленький штык к его горлу, чуть-чуть уколов. Я знал, что сцен он мне устраивать не будет: ростом не вышел — гораздо меньше меня. Я-то чересчур разборчивый, можно сказать, даже привередливый. Терпеть не могу с цен.

Я сказал ему:

— Я хочу узнать о самой страшной тайне в твоей жизни — о том, чего никто, кроме тебя не знает. Быстрей говори, а не то я тебя прикончу сразу!

Цвет его лица показался мне отвратительным, и, похоже, говорить он был не в состоянии, хотя, если судить по его костюму, человек он достойный, почти как я, можно сказать. Я так уколол его горло, что потекла кровь, и сказал, чтобы он поторопился со своим рассказом.

Наконец он сказал:

— Ради Бога, оставьте меня! Я только что убил человека!

Да, именно так он и сказал. Я будто с ума сошел, хотя и стоял как вкопанный. Потом решил, что он шутит, но сделать ничего не успел, а он что-то почувствовал в моем взгляде: схватил меня за запястья и начал невнятно шептать.

А потом сказал мне:

— Вы, должно быть, друг Фаулера! Вы следили за мной, когда я сюда шел! Почему я не додумался, что он может предусмотреть это? О Господи! Вы — друг Фаулера, да?

— Я понятия не имею, кто такой Фаулер. И не впутывайте меня в ваши грязные дела!

— Но вы же знали, что он меня шантажировал? А если не знали, тогда почему вы здесь?

Мы стояли, уставившись друг на друга. Понимаете, я был так же, как и он, ошеломлен поворотом событий. Я думал, что происходящее будет для меня… ну, чем-то вроде развлечения, понимаете, это действительно мне необходимо, иначе меня скрючит астма или Бог знает что еще и я не смогу вести нормальную жизнь, и уж меньше всего я желал быть замешанным в убийстве, шантаже и тому подобном.

Как только я пришел к мысли, что надо отпустить этого типа, он попытался вытащить пистолет. Его рука мгновенно нырнула в карман: я сразу понял зачем — знаете, как в тех ужасных фильмах, которые действительно надо запретить показывать — там даже оружие не выхватывают, а убивают здоровых людей — кх! — кх! — кх! — прямо из кармана.

И я сделал ему одолжение: мой удар был хладнокровным, быстрым и красивым — такому не сразу научишься.

На сей раз я не мог заниматься всякой сентиментальной чепухой. Я поднял крышку люка и сбросил его вниз, потом спустился сам. Зрелище не из приятных: он все еще дергался. Я взял у него пистолет — мне хотелось хорошенько рассмотреть эту мерзкую вещицу, прежде чем от нее избавиться. И еще залез рукой к нему в нагрудный внутренний карман. Там я обнаружил открытый конверт с негативами и фотографиями, отпечатанными с них. Непристойные снимки, понимаете, совсем непристойные: девушка там была, взрослая девушка и совсем без одежды — все видно. Не нужно и говорить, как эти снимки связаны с грязным шантажистом Фаулером. Стоит только взглянуть и становится ясно, что за мысли у него в голове. Очень даже хорошо, что мир теперь избавился от него и от этого красавчика, пытавшегося меня застрелить.

Терзаясь смущением, я опустил эту гадость к себе в карман, чтобы рассмотреть позже, открыл следующий люк и столкнул этого типа в быстрый поток. Потом я все закрыл, вытер лицо носовым платком и поднялся наверх.

Двое в штатском ждали меня снаружи.

От изумления я потерял дар речи. Они сказали, что хотят узнать, как я застрелил Эдмона Фаулера. Я не успел даже понять, что происходит, не успел позвонить маме, а они уже везли меня куда-то в полицейской машине.

***

Полиция теперь не та, что раньше. Это многие говорят. На сей раз они действительно сделали большую ошибку! Но у меня теперь есть адвокат, который улаживает мои дела, и наконец удалось послать записку маме, что со мною все хорошо и завтрак оставлять не надо.

Я все время начеку и не сказал им ничего лишнего, понимаете? Говорю все время одно: я никогда не слышал об Эдмонде Фаулере. И все. Конечно, трудновато будет объяснить, как у меня оказались эти отвратительные снимки и пистолет. Но я невиновен! Совершенно невиновен! Пусть мне докажут обратное.

УДОВОЛЬСТВИЕ ДЛЯ ДВОИХ

Ровно в половине восьмого я встал, подошел к окну и отдернул занавески. За окном — еще одно холодное лондонское утро. Мерзко.

Мисс Колгрэйв по-прежнему восседает на стуле, там, где я ее оставил. Я одернул задравшуюся на ней юбку — перед завтраком женское тело выглядит не очень аппетитно — и отправился на кухню. Налив себе чашку чаю и поставив вариться яйцо, я закурил. Первая утренняя сигарета всегда доставляет мне огромное удовольствие.

Завтракал я в спальне и, завтракая, внимательно рассматривал мисс Колгрэйв. В какой-то момент я даже встал, чтобы поправить ей шарфик на шее. Мисс Колгрэйв была не очень добропорядочной женщиной, и она заплатила за свои грехи. Но избавиться от нее теперь будет нелегко.

Прежде всего следовало бы завернуть ее в одеяло, как я поступил с мисс Роббинс, но сделать это будет трудновато, поскольку одеял у меня почти не осталось, а настоящая зима еще впереди. Я подумал: какая жалость, что невозможно легализовать истребление таких бесполезных женщин, как мисс Колгрэйв и мисс Роббинс. В конце концов, такие женщины — позор нашего общества.

Какое-то время я раздумывал об одеяле, потом решил, что не мешало бы прогуляться, прежде чем что-нибудь предпринимать. А мисс Колгрэйв никуда не убежит.

Я вышел в коридор, запер комнату и начал спускаться по лестнице. На площадке первого этажа я встретил миссис Мичер, собирающуюся куда-то уходить. Это очень добродетельная маленькая женщина, и я ей явно нравлюсь. Хотя она довольно юная особа, я должен признать, что она не так любопытна, как некоторые.

— Доброе утро, мистер Крим, — сказала она. — Правда, оно не слишком-то приветливое, не так ли?

— Хорошо хоть дождя нет, миссис Мичер.

— Да, и на этом спасибо. Как ваша поясница?

Я потянул спину, пока тащил мисс Роббинс в подвал, и боли периодически беспокоили меня.

— Сегодня получше. Как говорит Святой Отец, каждый должен нести свой крест. А как ваш ревматизм, миссис Мичер?

— Вы знаете, эти лестницы… Я полночи не могла уснуть. Но мы не должны роптать, не так ли, мистер Крим?

— Да, от этого мало прока.

— Вам тоже не спится, мистер Крим? Я слышала этой ночью, как вы ходили по комнате, и еще доносились какие-то приглушенные удары. Я была сильно взволнована.

Миссис Мичер очень добродетельная женщина, вдова, но все женщины одинаковы. Они любопытны, и им совсем не свойственны замкнутость и одиночество, как это часто бывает с мужчинами. И этот их недостаток надо безжалостно искоренять. Однако я был, как обычно, вежлив и объяснил, что делал гимнастику с целью размять поясницу. Что-то заставило меня добавить:

— Миссис Мичер, нет ли у вас лишнего одеяла, которое вы могли бы одолжить мне?

Она выглядела немного удивленной и вертела в руках шляпку. Это раздражало меня.

— Кажется, есть одно, где-то в шкафу, — сказала она. — Я, пожалуй, могла бы одолжить его, но сейчас я тороплюсь. Вот если бы вы смогли зайти ко мне попозже. Попили бы чаю, если, конечно, вы не против.

— Это было бы замечательно, миссис Мичер.

— Да, это было бы замечательно. Я считаю, что каждый человек должен заниматься своим делом, но в то же время надо жить по-добрососедски, не так ли? Конечно, когда соседи — люди порядочные.

— Вы совершенно правы, миссис Мичер.

Она нацепила шляпку.

— Тогда в полпятого. Я уважаю мужчин, которые не пьют, мистер Крим — не таких, как этот ужасный мистер Лоуренс, тот, что недавно въехал на первый этаж.

— Пивные — это порождение дьявола, миссис Мичер. Мама часто говорила мне об этом, и ее слова я никогда не забуду.

Она пошла вниз. Я отправился следом, размышляя о том, что это совсем неплохая идея пригласить ее на чашечку чаю — когда я приберу комнату, конечно.

Я успел добраться только до темного холла, когда миссис Мичер выскочила на улицу. Здесь что-нибудь можно увидеть только при включенной лампочке, но она перегорела, а наш домовладелец не удосужился заменить ее. Он скверный человек; его интересуют только деньги. Таких людей я презираю.

— Крим!

Открылась дверь, и появился Лоуренс. Это полный мужчина, обычно расхаживающий по этажу в домашних тапочках и в рубашке с короткими рукавами. Я же не позволяю себе появляться на людях, не надев жилета. Нечистоплотность в одежде — нечистоплотность в поступках.

— Доброе утро, мистер Лоуренс, — сказал я, пытаясь удержать его на расстоянии.

— Послушайте, Крим. Я хочу спросить. Это Флосси Мичер только что вышла отсюда?

— В этом доме, по моим сведениям, больше женщин не живет.

— А та шлюшка, которую вы тащили к себе в комнату прошлой ночью? Я видел ее!

Обвинение, брошенное этим хамом в том, что я, словно какой-нибудь мелкий соблазнитель, вожу к себе женщин, страшно рассердило меня. Но он уже продолжал:

— Зайдем на минутку ко мне. Вы могли бы мне кое в чем помочь.

— Я занятой человек, мистер Лоуренс.

— Ну, я надеюсь, не настолько занятой, чтобы не помочь приятелю. Я знаю, вы старые друзья с Флосси Мичер. И вы, конечно, не хотели бы, чтобы она узнала об этих женщинах.

В его словах была доля правды. Не испытывая особого интереса к миссис Мичер, я все-таки не желал пасть в ее глазах и поэтому принял приглашение Лоуренса.

Маленькая неприбранная комната — мятая постель, стулья, стол, заставленный пивными и молочными бутылками, на полу — куча грязного белья. Больше в комнате почти ничего не было. Очевидно жилец ведет богемный образ жизни. Мне такой образ жизни глубоко неприятен; родители всегда учили меня быть аккуратным во всем. что бы я ни делал. Лоуренс предложил сигарету.

— У меня свои, спасибо, — сказал я. По возможности я стараюсь избегать чужих микробов. Мы закурили — я снизошел до того, чтобы прикурить от его спички, — и он произнес:

— Флосси Мичер невысокого мнения обо мне, не так ли?

— Мне не известно, что она о вас думает.

— О нет. Тебе все известно! Я слышал, как в разговоре с тобой она говорила, что я грязный ублюдок. Приоткрыв дверь, я стоял здесь и слышал каждое ваше слово.

— Мистер Лоуренс, миссис Мичер никогда не сквернословит.

— Да брось, приятель. Кого ты из себя строишь?

Здесь мне пришла в голову превосходная идея; при случае я могу быстро соображать. Мне пришло в голову, что после истории с мисс Колгрэйв, вероятно, в дальнейшем могут возникнуть те же трудности, и сейчас надо постараться извлечь из этой встречи хоть какую-нибудь выгоду для себя.

— Я, собственно, спустился, мистер Лоуренс, чтобы спросить, не могли бы вы одолжить мне одеяло. Ночи становятся холодными.

Это привело его в замешательство. Он сидел с открытым ртом и выглядел чрезвычайно глупо. Я никогда не открываю рот так широко, хотя мои зубы куда более привлекательны нежели его.

— Я могу дать одеяло, — сказал он наконец. — Но сначала я намерен расспросить тебя о Флосси Мичер.

— Буду рад рассказать все, что знаю.

— Так вот как! Ты странный малый, Крим, и я не ошибусь, если… Ладно, скажи мне тогда вот что: ее муж, Том Мичер, он умер?

— Мне кажется, что ее муж умер еще до того, как она переехала сюда, на Институтскую площадь.

— Вот что! Бедняга Том. От чего же?

— Миссис Мичер говорила, что от пневмонии.

— Понимаю. Я знавал Тома Мичера. Мы при случае пропускали кружку—другую пива вместе, когда я еще работал в Уолтемстоу. Он тогда был каменщиком, как и я.

Я подумал, что его огрубевшие мозолистые руки как раз похожи на руки каменщика. Я дал ему понять, что готов получить одеяло и уйти.

— Не так быстро. Садись. Попьем пивка, как цивилизованные люди.

— Спасибо, но в мое представление о цивилизованных людях не входит пиво. И, естественно, я его не пью.

— Парень, да ты настоящий сноб.

— Нет. Просто у меня есть определенные принципы. Вот и все.

— Принципы… Хорошо. — Он пожал плечами и продолжил. — Расскажи мне побольше о Флосси. Она женщина строгих правил, да?

— Она соблюдает приличия, если это то, что вы хотите знать.

— Пришли к тому же самому. Люди, соблюдающие приличия, не имеют времени ни на что другое. Я знаю, что именно из-за нес старина Том начал пить, а потом она же тратила все свое время, пытаясь удержать его от этого занятия.

— Мистер Лоуренс, частная жизнь миссис Мичер — ее личное дело.

— Ах нет, не совсем. Дело в том, что я собираюсь жениться на Флосси Мичер.

Жизнь других людей зачастую настолько убога, что мне, в действительности, даже не хочется и слышать о ней, но заявление, сделанное этим человеком, так удивило меня, что я согласился присесть и выслушать его путаный рассказ. Несколько раз я терял нить того, о чем он говорил, поскольку на самом деле это было не особенно интересно.

Он открыл себе бутылку пива. Казалось, что это тошнотворное зелье помогает ему собраться с мыслями.

— Я осмелюсь предположить, что ты удивлен, Крим, почему это я решил жениться на этой бой-бабе, а? Странная история, действительно. Годы проходят — мы меняемся. Я отношусь к тому типу мужчин, которым необходима суровая, строгая женщина.

Мне-то повезло больше. У меня была строгая мать, и она показала мне, что по-настоящему из себя представляет мир. В этом различие между нами: даже по тому, как мы одеты, можно точно определить, кто из нас получил должное воспитание. Я до сих пор помню те мучения, что испытывал каждый раз, когда мать, принимаясь за мои ногти, глубоко вонзала острую пилку в живое мясо.

— В семье было семеро детей, Крим. Я был самым младшим. Родители — добрейшие люди: и мухи не обидят. Братья и сестры такие же. Самым странным в их доброте было то, что они никогда не говорили мне что делать, как жить. Ты не поверишь, но я вырос совершенно сбитый с толку, не подготовленный к жизни, хотя вокруг меня всегда толпилось множество людей…

О, я верю вам, мистер Лоуренс, верю, потому что вы и сейчас никчемный, пропащий человек. Это еще раз показывает, насколько важно полученное воспитание. Я единственный ребенок в семье, все время был окружен вниманием и в результате вырос аккуратным, психически здоровым и здравомыслящим. Хотя родители давно умерли, меня часто охватывает чувство, что они все еще рядом, все еще наблюдают за мной. Ну, и мне не в чем себя упрекнуть. Я вырос таким, каким они хотели видеть меня. Вообще, я думаю, можно сказать, что я лишь чуть более решителен и респектабелен, чем они. Примерно это я говорил мисс Колгрэйв, когда в конце концов мне удалось усадить ее на стул. Как омерзительны эти женщины! В последний момент они теряют контроль над своим телом и непроизвольно опорожняют кишечник. Папа был особенно внимателен к таким вещам и нещадно порол меня, когда я мочился в постель; я знаю, он понял бы, что я испытывал тогда к мисс Колгрэйв.

— Мне было двенадцать, когда на меня впервые кто-то обратил внимание. Странно, как это все возвращается к нам. Я, как сейчас, вижу наш сад, сломанную изгородь… Мне было двенадцать. У меня появилась первая подружка. Ее звали Салли. Салли Бивс. Она была хорошенькая. Да. Я представляю ее сейчас! У нее была сестренка Пегги. Эта парочка буквально впилась в меня, Крим. Мы частенько встречались на чердаке их старого гаража. У тебя будет стынуть кровь, если я опишу то, что они вытворяли со мной. Например, пытки. Однажды Салли приволокла резиновую трубку…

Мерзкие типы, подобно Лоуренсу, говорят только о женщинах и ни о чем другом. Пригласи я его наверх и покажи ему мисс Колгрэйв, он поменьше бы думал о них.

А сейчас он рассказывает ужасные вещи, которые мне совсем не хочется слушать. У меня путаются мысли. В какой-то момент я в гневе подумал, как хорошо бы нам жилось, если бы мир был избавлен от Лоуренса. Но это не моя забота; у меня и так дел достаточно. Потом, будучи человеком утонченным, я всей душой не любил скандалов и драк, а Лоуренс, по всей видимости, куда сильнее меня. Выбирая женщин, я всегда сначала убеждаюсь в их физической слабости, дабы в дальнейшем избежать нежелательных эксцессов. Кроме того, надо бы и о своем сердце подумать.

— Да, я любил Салли, несмотря на все, что она со мной делала. Видишь ли, она первый человек, который хоть как-то обратил на меня внимание. Безграничной семейной доброты мне было недостаточно. Ты можешь смеяться, но, честно сказать, я предпочитал жестокость Салли. Иногда, увидев, что я доведен ее издевательствами до слез, она бросалась целовать меня, и тогда я клялся себе, что женюсь на ней, как только вырасту.

Супружество. Мне бы следовало и раньше догадаться, что Лоуренс свой скучный, утомительный рассказ сведет к этому. Откровенно говоря, разговоров на эту тему я предпочитаю избегать. После смерти мамы я сделал глупость и женился; если бы она была жива, я уверен, что этого бы не случилось.

Внешне Эмили казалась достаточно добродетельной женщиной. Она была старше меня и обладала небольшим состоянием. Она настояла на том, чтобы провести наш медовый месяц в Болонье; и это сразу вывело меня из равновесия — я не люблю путешествовать там, где люди не говорят по-английски. Мы пересекали Ла-Манш на ночном пароме. И не успели мы зайти в каюту, как Эмили начала заигрывать со мной, да так непристойно, что я не мог оставить этого без внимания.

Я был в шоке и даже не могу передать, насколько велико было мое разочарование. Под каким-то предлогом я выманил ее на палубу и спихнул в воду. Это было нетрудно, и я почувствовал себя лучше.

Конечно, позднее я сожалел о содеянном. Помню, меня тогда мучил приступ поноса, что со мной бывает довольно часто. Но ее родители так сочувствовали мне, узнав о несчастном случае, происшедшим с их дочерью, что вскоре я совсем оправился.

— Дела у отца шли неважно, и обстоятельства сложились так, что мы вынуждены были уехать из города. Салли я больше не видел. Но после всего, что было, обычные девушки уже не казались мне столь привлекательными. У меня были женщины, которые грубо обращались со мной, но это было все не то. Забавно, не правда ли? Я хочу сказать, что иногда мне кажется, что я предпочитаю быть несчастным. Тебе когда-нибудь приходило в голову, Крим, что мы, на самом деле, не знаем самих себя, не говоря уж о других людях.

Его жизнь — это беспорядок и грязь. Моя — выдержанность и строгость. Я не имею ничего общего с ним, совсем ничего. Он уже начал вторую бутылку пива. Внезапно я перестал грызть ногти и сказал:

— Так как насчет одеяла, мистер Лоуренс?

— Я тебя еще хочу спросить. Разве ты не считаешь, что Флосси как раз для меня? Строгая, властная женщина. Как ты думаешь, сколько ей лет?

— Откуда мне знать.

— Ну, примерно?

— Около сорока.

— Я бы сказал — тридцать восемь—тридцать девять. А мне — сорок девять. Так что это было бы совсем неплохо. Правда, принимая мучения, хотелось бы жить с комфортом. У нее же есть деньги, Крим?

— Ну, у нее своя мебель.

— Да. Старина Мичер в пятидесятых неплохо зарабатывал и, наверняка, оставил ей кругленькую сумму. Я слышал что-то о десяти тысячах фунтов. Она, должно быть, крепко держится за них, раз живет в такой дыре.

— Здесь было вполне прилично, пока не появились вы, мистер Лоуренс.

— Брось ты! Ты когда-нибудь спускался в подвал? Думаю, что нет. Конечно, зачем тебе это. Так вот, в подвале воняет так, словно они там дохлятину хранят. Ну да ладно, вопрос вот в чем: есть кто-нибудь еще, кто положил глаз на нашу Флосси? И как ты думаешь, она примет меня?

— Вы вынуждаете меня быть откровенным, мистер Лоуренс, поэтому я скажу, что вряд ли.

— Тогда пусть это будет для вас сюрпризом, мистер Крим. Со мной все в порядке… Я только хочу, чтобы вы замолвили обо мне словечко. Согласны?

— Я не могу ничего обещать.

— Я дам вам одеяло. Даже два.

Если кто-то желает быть дураком, я не вижу причин препятствовать этому. Я сказал, что постараюсь и сделаю все, что в моих силах. В конце концов он выдал мне два очень старых ветхих одеяла, и я потащил их наверх.

В какой-то ужасный момент, не могу сказать — почему, я подумал, что женщина, развалившаяся на стуле — моя мать. Я совершенно забыл о мисс Колгрэйв. Мне стало дурно, и я решил выйти на улицу.

Печально, но люди, делающие все, чтобы стать счастливыми, таковыми, как правило, не бывают.

Я сидел в маленьком кафе, куда иногда заглядываю, и пил кофе. На работу я уже решил сегодня не ходить. В магазине не ценят моих стараний. Появлюсь завтра и, если они устроят скандал, просто уйду. Деньги — вот что беспокоит меня; их едва хватило на сигареты. Тут, неожиданно для самого себя, я подумал о миссис Мичер и о тех десяти тысячах, про которые говорил Лоуренс.

В кафе вошла молоденькая девушка и расположилась за соседним столиком. Она была в моем вкусе, и я перебрался к ней. С такими, как она, тебе не нужно много говорить — они сами могут часами болтать и нисколько не возражают, даже если ты их совсем не слушаешь. Эта, например, рассказывала, что работает в магазине тканей, здесь поблизости, а в свободное время подрабатывает фотомоделью.

Вот как! Я ненавижу фотографию, да и вообще, всякое искусство — оно не ведет ни к чему хорошему. Если бы это было в моих силах, я бы сжег все картинные галереи. Тогда, может быть, у нас поубавилось бы этой распущенности, о которой сейчас так много пишут. Я слышал, как отец говорил, что все художники и писатели — любимчики Дьявола, хотя и делал для некоторых, таких как Ллойд Дуглас и Конан Дойл, исключения.

Узнав от девушки, что она заходит сюда каждый день, примерно в одно и тоже время, я понял, что всегда, когда пожелаю, смогу найти ее здесь. Я сказал, что работаю директором одной большой фирмы, выпускающей одеяла, и она согласилась позировать мне обнаженной, если это понадобится. Пожелав ей всего хорошего, я ушел.

Предстояло решить, что делать с трупом. Раньше, обдумывая такие вопросы, я предпринимал длительные прогулки по Лондону. Этим же я воспользовался и сейчас, хотя было довольно холодно. Расстроенный желудок вынуждал меня неоднократно забегать в общественные туалеты, и там я испытывал настоящий стыд, читая надписи на стенках кабинок.

Я видел, как сносили старые дома. Потрясающее зрелище, но удовольствие от него было испорчено цветными, работающими на стройке. Этих выходцев с Ямайки и им подобных следует отправить обратно в Африку, где им самое место. Не то, чтобы я был сторонником расовых барьеров; просто им нечего тут делать. Я бы не хотел, чтобы моя дочь вышла за кого-нибудь из них замуж.

Одно из моих главных достоинств — это способность развлечь самого себя. Мне никогда не бывает одиноко, и я никогда не завишу от других. Раньше, когда я был мальчишкой, отец очень не хотел, чтобы я играл с другими детьми; он говорил, что они научат меня плохим словам. Поэтому, когда я писал непристойности на стенках туалета, я всегда это делал, дабы пристыдить других. Часы на ювелирном магазине показывали половину пятого; я вспомнил, что приглашен на чай к миссис Мичер, и направился назад к Институтской площади, к дому номер четырнадцать.

В холле было очень темно. Из подвала исходил слабый сыровато-затхлый запах. Дверь в комнату Лоуренса была приоткрыта. Оттуда не доносилось ни звука, и я подумал, что его там нет. Когда я начал подниматься по лестнице, меня кто-то окликнул сверху. Это была миссис Мичер.

Добравшись до ее лестничной площадки, я увидел, что она находится в совершенном смятении.

— Боюсь, я немного опоздал, — сказал я вежливо.

— Вы должны приготовиться, мистер Крим. Вас ждет потрясение. Случилось ужасное.

Я не люблю, когда случается ужасное. Оно имеет отличительное свойстве происходить там, где замешаны женщины. Я сказал:

— Сожалею, миссис Мичер, но я должен сейчас уйти.

Она совсем обезумела.

— Вы не можете уйти. Вы не можете оставить меня. Зайдите, пожалуйста! Там мистер Лоуренс. Он мертв!

Она судорожно схватила меня за руку и потащила в свою комнату.

Стразу бросалось в глаза, что комната хорошо меблирована: лампа с абажуром, пышный ковер, кругом картины, фотографии, безделушки, но сейчас она была в полном беспорядке — кресло и стол — перевернуты, на ковре, в окружении рассыпанных кусочков сахара, валялся поднос с опрокинутой чашкой и блюдцем. Некоторые из кусочков сахара были неприятно красного цвета. Брызги крови пестрели по всей комнате, а кое-где натекли кровавые лужи.

Источник крови лежал в углу у окна. Его голова безжизненно свешивалась с маленького журнального столика. Это был Лоуренс.

Я не видел лица, но по рубашке и широкой массивной спине тут же узнал его. Рубашка была залита кровью. Из спины торчали большие ножницы. Ясно, что они-то и послужили орудием убийства. Я поздравил себя с тем, что шарфик, используемый мной для умерщвления мисс Колгрэйв и других женщин, оставлял куда меньше грязи.

Я тихо опустился на стул.

— Миссис Мичер, немного воды, пожалуйста. Вам не следовало приводить меня сюда. От вида крови у меня кружится голова.

Она принесла воды и, пока я пил, начала говорить.

— Все произошло неумышленно. Совсем неумышленно. Я боюсь мужчин. Я боюсь таких, как он! Он пьяница. Таким же был мой муж, точно таким! Никогда не знаешь, что им взбредет в голову. Но я не хотела убивать его. Вы понимаете, я была так напугана. Я чувствовала запах алкоголя. Все началось внизу в холле, потом он преследовал меня здесь. Я сходила с ума от страха, но я не хотела убивать его.

— Мне стало лучше, — сказал я, возвращая стакан. Это был хороший чистый стакан с нарисованным на стекле листочком. — Миссис Мичер, вам лучше подробнее рассказать, как это случилось.

Кажется, она заставила себя успокоиться и присела напротив меня — так, чтобы не видеть ни Лоуренса, ни ножниц.

— Особо рассказывать нечего. Как я уже говорила, он преследовал меня. Он был пьян — я прекрасно знаю запах пива, а как он вел себя… Я не успела закрыть дверь — он был так настойчив. Ох, я была перепугана насмерть. А потом он встал на колени и просил меня выйти за него замуж.

— И поэтому вы закололи его?

— Я потеряла голову. Я пнула его ногой и велела подниматься. Он умолял меня ударить его еще. Кажется, он был очень возбужден. Потом, когда он уцепился за мою юбку, я поняла, чего он хочет. Грязное животное! На столике лежало шитье, и я, не сознавая, что делаю, схватила ножницы и ударила его.

Только тогда я с отвращением заметил, что ее блузка и юбка забрызганы кровью.

Она шепотом добавила:

— Он так долго умирал, мистер Крим. Я думала, он никогда не перестанет метаться по комнате. Я выскочила за дверь и вернулась только, когда он затих.

— Он не покушался на вас, миссис Мичер?

— Я же сказала вам, что он делал. Он вцепился в юбку. Я чувствовала его пальцы.

— Насколько я понял, он дотронулся до юбки, когда делал вам предложение, не так ли?

— Мистер Крим, он был пьян!

Я встал и сказал:

— Вы же понимаете, мой долг — заявить в полицию и немедленно. Я не могу себе позволить быть замешанным в таком деле.

Она тоже вскочила. Глаза — как щелочки.

— Пока он еще был жив, я побежала к вам за помощью. Я постучала и вошла в комнату, мистер Крим. Я видела мертвую женщину на стуле. Вам лучше не ходить в полицию, мистер Крим! Вам лучше остаться и помочь мне, иначе кое-кто узнает об этой несчастной женщине.

Тут я с досадой вспомнил, что, закрыв дверь утром, когда выходил первый раз из комнаты, забыл закрыть ее позднее, будучи в подавленном состоянии, после того, как принес от Лоуренса одеяла. Это только еще раз подтверждает то, что надо быть очень и очень осторожным. Я вспомнил, как отец частенько дразнил мать, говоря, что от женщины никогда и ничего не утаишь.

— Ну, что вы теперь скажете? — спросила миссис Мичер.

— Естественно, я помогу вам.

— Что будем делать с телом?

— Я знаю, как избавиться от него.

В животе противно заурчало.

— Прошу прощения, — сказал я, направляясь к дверям.

Она незамедлительно последовала за мной. Это мне совсем не понравилось.

— Куда вы идете?

— В туалет, миссис Мичер, — с достоинством ответил я.

Страшно неудобно, но во всем доме только один туалет — на первом этаже. Пока я сидел там, у меня было время обдумать все в спокойной обстановке. Лоуренс — не тот человек, чтобы кто-нибудь хватился его. Кто он такой был, чтобы кому-то беспокоиться, жив он или мертв? Есть, правда, наш хозяин, но он не будет задавать вопросов, пока исправно получает квартирную плату. Миссис Мичер в состоянии позаботиться об этом.

Отлично, тогда мы устроим этакие двойные похороны — и мисс Колгрэйв, и мистер Лоуренс отправятся в подвал, туда, за груду бесполезного хлама, в компанию к мисс Роббинс и к этой ирландке. Помощь совсем не помешает, когда придется тащить их по этой убогой лестнице. Разделяемое с кем-то удовольствие — двойное удовольствие, так говаривала мать, когда мы каждое воскресенье ходили в церковь.

Пока я, дергая за цепочку, пытался спустить воду, у меня появилась идея. Я снова вспомнил о десяти тысячах фунтов миссис Мичер. Это большие деньги и, так или иначе, я чувствовал, что заслужил их.

Она очень добропорядочная женщина — ее реакция на поведение Лоуренса доказала это. Кроме того, она меньше меня ростом. Флосси. Флосси Мичер. Флосси — Крим.

И, поднимаясь обратно, я приветливо крикнул:

— Я только за одеялом, Флосси. Не волнуйся. Я обо всем позабочусь, дорогая!

НАСЛАЖДАЯСЬ РОЛЬЮ

Оба они считали, что занимаются интеллигентным трудом; интеллигентным, пожалуй, громко сказано, но за прилавком им стоять не приходилось, это точно. Встретились они в совершенно прозаической обстановке, в приемной у зубного врача, — оба в темных пальто и костюмах: Гектор Ботрал — под глазами серые круги, словно пятна грязи, — и Стоунворд, измученный своей болезненной восприимчивостью.

На столике в приемной были разложены журналы. Ботрал и Стоунворд одновременно протянули руку за одним и тем же номером. Синхронно повернувшись, поглядели друг другу в глаза, — но лишь на мгновение.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Ботрал, поспешно отводя взгляд и убирая со стола руку.

Вот и все, что произошло между ними, однако упустить этого шанса Стоунворд не мог.

Когда Ботрал. вытирая с нижней губы струйку крови, показался на улице, Стоунворд, поджидавший под фонарем, сделал шаг ему навстречу. Ботрал резко отпрянул.

— Ну как, выдернули? Ужас, правда? Надо, чтобы боль испытывали только низшие организмы, как вы считаете? Может, зайдем выпить кофе?

— Нет, спасибо. Мне надо домой. Пенелопа ждет. Жена, — ответил Ботрал, тиская кушак своего пальто и глядя куда-то вдаль.

— Да, конечно, извините. Забываю иногда: это ведь только мне не с кем поговорить. У вас есть жена, что вам какой-то случайный знакомый, вроде меня?

— Нет, нет, постойте, — сказал Ботрал, снова вытирая губы платком.

Ботпал почувствовал дрожь: он просто не мог вынести, чтобы кому-то из-за него было плохо. Он стоял в нерешительности — кругом темнота, нижняя челюсть ноет, будто налитая свинцом. Стоунворд жадно вбирал в себя: эту смесь из чужих ощущений.

— Просто я подумал… У вас такое доброе лицо, — пробормотал он.

И, поддавшись нехитрой лести Стоунворда, Ботрал неуверенным шагом отправился с ним в маленькое кафе за углом — уютное, с широкими запотевшими окнами, пропитанное безыскусной прелестью старых городских таверн.

— Мне пломбу поставили, — сказал Стоунворд, показывая пальцем вылеченный зуб и радуясь, что нашлась тема для разговора.

— А мне вырвали.

Затем они сидели молча, слушая глухое звяканье грубоватых кофейных чашек. Стоунворд глядел на Ботрала, Ботрал — в сторону. Он сильно нервничал. Его безобразное морщинистое лицо напоминало лопнувший воздушный шарик — у Стоунворда лицо было гладкое, кожа плотно обтягивала скулы.

— Я вас узнал. В газете была фотография, — сказал Стоунворд нарочито будничным тоном.

Ботрала вновь охватила дрожь, с посеревшим лицом он достал из кармана пачку сигарет и закурил. Стоунворд жадно следил за каждым движением своего нового знакомого.

— Вас избили хулиганы, верно? — спросил Стоунворд. — Подумали, что вы подсматриваете, как они с девчонками развлекаются. Кажется, их было двое? Набросились на вас и повалили. Живого места на лице не оставили. А потом бросили в канал. Девчонки, кажется, пытались их остановить, но они не послушались. Вы чудом не утонули, верно?

— Я вовсе не за ними подсматривал. Я за птицами наблюдал — это мое хобби. Об этом тоже было в газете.

Нахмурившись, он глядел в свою чашку, переживая приступ острой жалости к себе. Всякий раз, когда Ботрал смотрел в зеркало, он видел, какому умелому врачу достался: новое лицо почти не отличалось от прежнего, — и все же разница была огромная, ведь прежний Ботрал не знал, что такое пережить избиение. Глядя на свое новое лицо, он испытывал страх.

— Я недавно из больницы.

— Ваша жена… Пенелопа, наверное, очень рада, что вы вернулись.

— Да. Не знаю, что бы я без нее делал.

— Еще бы, — ответил Стоунворд, чутко улавливая, как глаза Ботрала засветились благодарностью, а голос стал хриплым от подступающих слез.

Воображению Стоунворда живо представилась бесформенная аляповатая кукла, а на шее табличка с надписью «Пенелопа»; так и хотелось спросить, каково ей играть новую роль, навязанную Ботралом, какие душевные спазмы приходится переживать. Но спрашивать бесполезно: Ботрал не знает об этом.

— Хотели бы отомстить?

— Их не поймали, я ведь не знаю, кто они.

— В газете писали: мальчишки.

— Здоровые парни.

Видимо, ему хотелось переменить тему, но он боялся показаться невежливым.

— Не подумайте, что я так, из праздного любопытства спрашиваю. Или что я ненормальный, — сказал Стоунворд, улыбаясь собственным мыслям о себе. — Просто вы мне очень нравитесь. Я был бы счастлив познакомиться с вами поближе.

— Спасибо вам большое, но я… Я мало с кем общаюсь. С детства такой. Мы оба с женой домоседы.

— А как же ваше хобби — птицы? Может, и еще чем-нибудь занимаетесь? Читаете, размышляете?

— Мы с Пенелопой в театр ходим. Иногда.

Он окинул взглядом кафе (хорошо еще, что глаза целы!): тут к там пакеты с пирожками, кто-то пытается вытрясти из бутылки ос татки кетчупа. В дверь ввалилась компания веселых подростков, наполнив кафе шумом и грохотом стульев. Заметив в глазах Ботрала беспокойство, Стоунворд снова заговорил, мягко, вкрадчиво — будто опускалась хорошо смазанная дверца мышеловки.

— Я хочу сказать, мы могли бы вместе проводить время. Я зашел бы к вам как-нибудь вечерком. Поговорим. У вас будет с кем отвести душу. Не все ведь расскажешь жене, у каждого есть свои тайны. Кстати, буду рад познакомиться с Пенелопой.

— Но… у нас с женой нет друг от друга секретов. Каких-то там тайн… ничего такого у меня нет. Разве что по работе.

— Да, конечно. Кстати, как у вас с работой, все в порядке?

Ботрал отхлебнул кофе, черного, как вакса, и приложил к губам платок.

— Секретаршу нужно сменить. Она все время свистит, это просто невыносимо. Всякие мелодии насвистывает. Мелодии-то хорошие, но на нервы действует ужасно… Простите, мистер… но вам не кажется, что нехорошо так лезть в душу?

С жуткой гримасой — раскрыв рот и демонстрируя с изнанки язык, — Стоунворд залпом проглотил весь свой кофе, потом, широко расставив перед собой руки и оперевшись на стол, поднялся.

— Я не хотел ничего дурного. Мне так одиноко; подумал, мы с вами… да, не важно! Раз так, всего вам хорошего.

Ботрал встал с места. Сам не зная почему, двинулся вслед за Стоунвордом к выходу, пробираясь между столиками. Длинные ноги Стоунворда, как ножницы, быстро и решительно рассекали воздух. Гектор Ботрал ступал осторожно, точно опасаясь выпачкать ботинки. Ощутив на себе любопытные взгляды подростков, он начал учащенно дышать.

— Я совсем не такой, как вы подумали. Я не хотел вас обидеть, — пробормотал он, очутившись вместе со Стоунвордом на улице, в темноте. — Я не мог допустить, чтобы вы так ушли.

— Значит, сознательное решение не всегда правильное? Бывает, внутренний голос подсказывает другое, толкает навстречу судьбе, — сказал Стоунворд и, заметив, как Ботрал наморщил лоб, безнадежно пытаясь придумать вразумительный ответ, поспешно добавил: — Зайдем ко мне, выпьем? Это здесь, за углом. По стаканчику, а?

— Спасибо, но… Пенелопа…

— Боже, ну позвоните ей от меня. Боитесь, что ли, любовник заявится, если вас долго не будет?

У Стоунворда была унылая квартира. Голые стены: ни картин, ни фотографий. Гектору Ботралу очень хотелось позвонить жене, но стесняло присутствие Стоунворда. Прямо в пальто, Ботрал сидел в жестком кресле, все еще ощущая боль в нижней челюсти. Крепко сжимая в руке стакан виски, он глядел в него, точно в глубокий омут, угрюмо и сосредоточенно.

Стоунворд наблюдал за ним, сидя на письменном столе и болтая ногами.

— Ну, говорите, — сказал он наконец. — Говорите все, что хотите. Нам надо побольше узнать друг о друге.

Собравшись с духом, Ботрал сбивчиво забормотал:

— Эта секретарша, которая свистит… Все бы ничего, но свист действует мне на нервы… Без конца свистит, даже когда берет у меня бумаги… тут она, правда, свистит потише…

Он отхлебнул виски.

— Знаете, есть талант — говорить, — сказал Стоунворд с грустной улыбкой; перестав болтать ногами, он резко свел их вместе, словно щелкнул ножницами.

— Боюсь, ко мне это не относится, мистер…

— Стеббинс. Джеральд Гибсон Стеббинс. Не относится, это правда. Видеть свои недостатки — тоже талант, — он встал и подошел к Ботралу вплотную. — Да, говорить вы не мастер, зато у вас множество других прекрасных качеств. С вами приятно общаться, вы обходительны, душа любой компании… Вы всегда желанный гость, легко заводите друзей. Одеваетесь со вкусом, и жена такая, что можно позавидовать.

Ботрал поднялся, опустошив стакан. В беспомощном недоумении он во все глаза смотрел на Стоунворда, слегка выпятив посиневшую нижнюю губу.

— Вы что, дурачите меня? — спросил он. — Поиздеваться решили?

— А вы шутник, Ботрал. Как, виски уже весь? Никогда не видел, чтоб так быстро пили виски, только в кино. Еще стаканчик? Позвольте, я налью.

Наполняя стакан и подливая в виски джина, Стоунворд украдкой наблюдал за гостем. У Ботрала был потерянный вид. Он медленно озирался по сторонам, прикладывая к губам платок.

— Туалет — первая дверь направо.

— Да нет… я…

Беспомощно улыбаясь, Ботрал, точно руку друга, схватил протянутый ему стакан.

— Что вы думаете о ядерной войне, будет она или нет?

— Стараюсь не думать: это слишком страшно.

— Правильно, мистер Ботрал. А какого вы мнения о последних политических событиях?

— По правде говоря, я не очень-то интересуюсь политикой.

— Что ж, очень мудро с вашей стороны, мистер Ботрал. А как вы относитесь, скажем, к вопросу о разводах?

— Мы… я очень счастлив в браке. Уже шесть лет. Моя жена, правда, развелась со своим первым мужем, но это был вынужденный шаг. Вы меня понимаете…

— Я рад за Пенелопу. Своего не упустит, верно? Честно говоря, я тоже был женат, но ничего хорошего из этого не вышло. У жены нервы не выдержали. Хотите, расскажу?

Поднявшись с места, — теперь оба они разговаривали стоя, — Ботрал расстегнул пальто и, не выпуская из рук стакана, закурил. Окровавленным платком смахнул пот со лба.

— Боюсь, это было бы нескромно с моей стороны, мистер Стеббинс, — ответил он.

Хорошенько взвесив эти слова, Стоунворд трижды одобрительно кивнул, воздавая должное похвальной сдержанности собеседника. Затем, на вопрос о религиозных убеждениях, Ботрал сказал, что они с женой каждое рождество ходят в церковь, и Стоунворд заметил, что, в сущности, неизвестно, почему человеку следует выбирать жизнь, а не смерть.

— Однако это так, и когда-нибудь мы узнаем, почему, — прибавил он.

Тогда его новый приятель, допивая виски с джином, вдруг заявил, что этих хулиганов, если поймают, надо как следует выпороть.

Стоунворд, — неожиданная уловка, — сделал вид, что не обратил на эту реплику особого внимания. Своей размашистой походкой он обошел комнату и выглянул в окно. Улица растворилась в темноте ночи; выделялись лишь игорные автоматы, бетонные столбы фонарей и освещенные окна кондитерской лавки, — все это напоминало музейные экспонаты, разложенные для наблюдателя из космоса. В окне верхнего этажа мужчина в одной рубашке собирался играть на скрипке.

Впитав, как губка, атмосферу ночного города, Стоунворд сказал:

— Вот теперь узнаю прежнего Ботрала.

— Но мы никогда не были знакомы, — недоуменно возразил Ботрал, разглядывая пустой стакан.

— Кое-какие следы от него остались. Они то и дело дают о себе знать.

— То есть, как это? Не понимаю, что вы хотите сказать.

Стоунворд снова заговорил, проворно двигаясь по комнате, собирая стаканы, разливая виски, — он говорил об искусстве жить.

— Да, это большое искусство. Правда, роли распределены заранее, но текст можно сочинить самому и играть со вкусом — красиво играть, а не бубнить под нос что попало. Кто спорит! Всех нас несет жизненный поток, но чтоб не захлебнуться, надо уметь плавать. Уверен, что вы согласитесь со мной: главное — быть хозяином положения, держаться на поверхности. Пейте, пейте, только не так быстро, а то еще опьянеете, чего доброго… Послушайте, любого можно вывести из терпения! Я жду: расскажите о себе, раскройтесь. Бояться нечего, это даже приятно — отбросив самолюбие, обнажить душу перед ближним. Попробуйте взглянуть на свою жизнь со стороны. Это очень забавно, вот увидите.

На внезапно покрасневших губах Ботрала выступила слюна. Стакан, который он только что осушил, выскользнул у него из рук и чудом не разбился, попав в кресло.

— Вы сумасшедший! — воскликнул он. — Зачем я вас слушаю?

Со звериным проворством Стоунворд кинулся к нему и вцепился в рукав пальто.

— Пойми, пока ты не расскажешь о себе, ты все равно что не существуешь. Как устроена твоя душа, твой мозг, я все хочу знать. Говори, а то снова будешь избит! Вспомни вонючую лужу, в которую тебя бросили. Говори! Мне интересен каждый закоулок твоей души, все чердаки и подвалы… если можно так выразиться… Ну, говори же!

Ботрал был напуган. Его лицо исказилось от невыносимой жалости к себе. Он с трудом удерживался от слез. Наконец, взяв себя в руки, он заговорил, глядя в сторону.

— Зря я сюда пришел… Я думал… Вообще-то мы с Пенелопой не доверяем людям. Дело в том, что… ведь вам было скучно со мной, правда? Хоть вы и сказали, что я вам понравился. Скучно? Поэтому я и стал избегать людей, давно уже. Честно говоря, это очень скверно — когда наводишь скуку. Что бы ты ни делал — всем безразлично, как будто тебя и нет. Я в этом не виноват. Просто родился таким.

Стоунворд больше не держал Ботрала, но тот продолжал говорить, словно в бреду.

— Вот, вы спрашивали… В этом вся моя тайна. Пенелопа знает. Она прощает мне… что я такой зануда. Считает, что так спокойнее. И, знаете, она права: в занудстве есть что-то успокаивающее… Чувствуешь себя в безопасности, Правда, от хулиганов вот… не уберегло…

Внезапно он кинулся к двери и навалился на нее всем телом; дверь распахнулась. Слышно было, как, всхлипывая, он выскочил на лестничную площадку и пустился бежать, спасаясь, в ужасе унося прочь свое залатанное лицо и искалеченную душу. Не успев опомниться, он очутился внизу, на ночной улице.

Стоунворд не двигался с места. Он вес еще мысленно глядел в темный омут чужой, приоткрывшейся ему жизни. Так прошло несколько минут. Очнувшись наконец, он огляделся по сторонам, возвращаясь к окружающей действительности. В комнате было холодно. В доме напротив мужчина без пиджака играл на скрипке.

С напускной бодростью, — хотя никто не наблюдал за ним со стороны, — Стоунворд зажег сигарету, закурил и подобрал из кресла стакан, который уронил Ботрал.

Все теперь представлялось ему гораздо более мрачным, чем прежде. Он присел на краешек стола, пытаясь разобраться в себе и раздражаясь все больше. Раньше, как бы горько ему ни приходилось, у него, по крайней мере было, чем утешиться. Главное утешение состояло в том, что он считал себя человеком без иллюзий. Теперь это в свою очередь оказалось иллюзией. Стоунворд всегда был уверен: страдать может только тот, кто умен. Встреча с Ботралом показала, что это не так.

Докурив сигарету, Стоунворд встал; от злости его черты сделались резче. Раздраженно полистав телефонный справочник, он отыскал номер Ботрала и набрал его, повторяя вслух каждую цифру.

Через некоторое время из трубки донесся неприветливый женский голос.

— Алло.

— Пенелопа, вы? Говорит ваш тайный поклонник.

— Алло? Не слышу: кто говорит?

Голос был моложе, чем он ожидал.

— Хочу кое-что сообщить о вашем любимом муже. Он скоро вернется. Неудобно говорить об этом, но, кажется, он порядком выпил. Короче, он пьян в стельку.

— Кто это говорит?

— Если ты не узнаешь меня, Пенелопа, позволь назваться просто доброжелателем. Твой муж сейчас будет дома.

— Кто-то пришел.

— Думаю, это он. Я позвонил, чтобы сказать тебе кое-что по секрету. Для тебя, Пенелопа, еще не все потеряно. Очень может быть, что твой муж теперь немножечко изменится к лучшему… то есть, я хочу сказать… перестанет быть таким нудным. Пенелопа…

— Подождите, — сказала она.

Он слышал, как трубка упала на стол, слышал холодный, звонкий голос Пенелопы — «Гектор, дорогой!» — казалось, у самого уха, в трубке, звякнул кубик льда. Из прихожей донеслось приглушенное шмыганье и всхлипывание Ботрала. Послышались удаляющиеся шаги, затем два слившихся голоса. «Хорошая сцена: старую пьяную образину ласково встречает любящая жена», — подумал Стоунворд, яростно вжимая в ухо трубку, словно желая прорваться в этот далекий чужой мирок.

Он хорошо представлял себе все, что там происходит: Ботрал бессвязно извиняется, Пенелопа пытается его успокоить. Голоса медленно приближались: один все еще невнятно жаловался, другой, звонкий, звучал ободряюще. Ботрал с женой прошли мимо телефона, забыв повесить трубку, забыв обо всем, кроме своих условных обязанностей по отношению друг к другу.

— Нет, — с ненавистью прошептал Стоунворд.

Произошло то, чего он больше всего боялся.

— Не смейте, это притворство! — закричал он.

Наедине с собой человек таков, каков он есть; но когда людей Двое, между ними устанавливаются условные отношения — прочные, непоколебимые, как стена. Сталкиваясь с людьми, Стоунворд каждый раз пытался преодолеть эту стену, перепрыгнуть или разрушить. Он все еще надеялся. Узнав Ботрала в приемной у зубного, он подумал, что, может быть, еще не все потеряно — для него самого, для Ботрала, для Пенелопы. Теперь, услышав в трубке приглушенный стук, он понял, что ошибся: Ботрал поднимается к себе в спальню, Пенелопа поддерживает его — оба с наслаждением играют свои роли.

— Пенелопа! Пенелопа! — кричал Стоунворд.

Но его бывшая жена не слышала, что в трубке трещит чей-то голос. Стоунворд не дождался ответа, все было тихо.

Затем раздался какой-то глухой звук, — как ни был Стоунворд одинок, его прошлое и будущее все еще оставались с ним, на том конце провода.





Загрузка...