В конце 1943 года завод, на котором работал папа, перевезли в Сталинград и через некоторое время мама, я и Лёня, переехали к нему. Такого разрушенного города я никогда в своей жизни больше не видел: всюду развалины, груды кирпича, обломки бетонных блоков, скрученные от пожаров трубы, остатки обгоревшей мебели… Были здания, в которых рухнула только одна стена, открыв квартиры на разных этажах, как в театре, когда показывают дом в разрезе. Но это были не декорации, это были чужие жизни, вернее, их остатки: на одном этаже сохранились книжный шкаф и письменный стол, на другом – металлическая кровать со сгоревшим матрацем, из которого вылезли пружины; на третьем – детская педальная машина и ночной горшочек… Всё это обугленное, разрушенное, искорёженное – театр военных действий.
Мы жили опять в рабочем посёлке, опять в бараке, но теперь папа мог чаще бывать дома. И он, и мама предупреждали, требовали, умоляли, чтобы я не ходил в развалины. Там остались неразорвавшиеся мины и снаряды. Сапёры проделали сквозь завалы тропинки, по которым можно было ходить, но мы, мальчишки, конечно же, лазили в самых нехоженых местах, где можно было найти немецкие каски, медали, погоны, патроны, трубчатый порох из снарядов и даже пистолеты и автоматы. Находили и мины-сюрпризы в виде симпатичных игрушечных яичек, фонариков, авторучек. Каждый день гремели взрывы, каждый день кому-то отрывало руку, ногу, выбивало глаз. Но уцелевшие продолжали свою мальчишескую деятельность: по вечерам мы разводили костёр и бросали туда патроны с трассирующими пулями. Это было моё любимое развлечение: патроны взрывались, и светящиеся пули со свистом летели в разные стороны. Мы с весёлыми воплями бросались на Землю и пули пролетали над головой. Кроме патронов в костёр бросали трубчатый порох, который, загоревшись, с воем проносился над нами, вращаясь по совершенно непредсказуемым траекториям. До сих пор не представляю, как я остался цел и невредим – когда-нибудь задам этот вопрос своему ангелу-хранителю.
Осенью 43-го был освобождён Киев. Весной туда возвратились дедушка с бабушкой и тётя Софа с детьми. И в её квартире, и в нашей жили люди, вселённые туда по ордерам. Поэтому тёте с детьми и дедушке с бабушкой предоставили общую двухкомнатную квартиру по улице Чкалова, и они стали усиленно звать нас. Мама очень скучала по Киеву и, конечно, нацелилась на отъезд. Папа пытался возражать, но мама его убедила, что ей надо ехать: пока его демобилизуют, она найдёт работу, получит квартиру и папа вернётся уже в собственное жилище. Если мама чего-то хотела, она всегда добивалась своего. Я уверен, что она могла бы уговорить даже тигра стать вегетарианцем. Поэтому летом 1944-го года мы уже были в Киеве, получили две койки в нашем семейном общежитии, одну для мамы, одну для нас с Лёней, и мама стала искать работу. Она устроилась бухгалтером в большой строительный трест и через десять месяцев получила комнату в коммунальной квартире, где было трое соседей, а ещё через год – вторую, там же. Это была необыкновенная удача – квартира оказалась просторной, с большой кухней, длинным коридором, даже с кладовкой, но самое главное, в одном из лучших районов Киева, в начале Печерска, в Липках. До революции здесь жили купцы первой гильдии, крупные предприниматели, местная аристократия, теперь этот район облюбовали «слуги народа» – секретари ЦК, министры, руководители армии, КГБ, МВД и так далее. Рядом с нашим домом, за трёхметровым каменным забором, стоял особняк председателя президиума Верховного Совета Украины, через полквартала от нас, за ещё более высоким забором – дом генерального секретаря компартии Украины. После десяти вечера проезд по нашей улице был закрыт до утра, чтобы народ не мешал отдыхать своим слугам. Наш район просто кишел министрами и партийными боссами. С их сыновьями и внуками я учился в школе, многие их дочери, племянницы и жёны впоследствии стали моими любовницами, так что я не напрасно жил в их окружении: я им улучшал породу.
Переехав на Печерск, я начал порхать по школам, из одной в другую. Это происходило так: в конце учебного года маму приглашали в кабинет директора, где показывали мой табель с оценками: по всем предметам пятёрки, а по поведению – четвёрка, а то и тройка. Директор ставил условие: «Если вы его заберёте из нашей школы, мы исправим поведение на пятёрку, дадим похвальную грамоту и отличную характеристику. Только заберите!» Мама соглашалась, и я становился украшением новой школы. Через год всё повторялось: «Если вы его заберёте…» И я, взмахивая крылышками похвальных грамот, перелетал в следующую школу.
Первая школа, в которую я поступил, приехав в Киев, находилась на Гоголевском переулке, сейчас её нет, давно закрыли. Переехав на Печерск, я пошёл в 94-ую школу, которая затем стала женской, а впоследствии, тоже закрылась. (Почему-то все школы, в которые я поступал, вскоре прекращали своё существование. То ли рок, то ли совпадения, но когда я переходил в новую школу, мне уже сразу было её жалко, и я с ней заранее прощался.)
Дольше всего я задержался в 147-й школе, которая находилась возле моего дома, на Крутом Спуске. В этой школе мне особенно запомнились пончики. Время было голодное, всё по карточкам, а нам их продавали очень дёшево, несколько копеек за штуку, каждому по пончику. Все сдавали свои деньги в общую кассу, и кто-то один шёл в буфет, покупал на всех и приносил в класс. Собирать деньги и идти покупать было очень выгодно, потому что в классе всегда несколько человек отсутствовало и тот, кто покупал, выкладывал за них свои деньги и получал эти пончики себе. Каждый с нетерпением ждал своей очереди. Единственным, кто отказывался от этой сладкой обязанности, был я, потому что страшно боялся, и по сей день боюсь, приобщаться к общественным деньгам, чтобы меня не заподозрили в каких-нибудь махинациях. Наверное, это своего рода психоз, но и в детстве, и в юности, и в зрелости я всегда категорически отказывался от обязанности общественного казначея. Так вот, тогда в классе, я всегда уступал свою очередь Вальке Склярику – он обожал эту деятельность. Это был первый бизнесмен, которого я встретил в своей жизни. Свои дополнительные пончики он перепродавал желающим за тройную цену. Но этого ему было мало, и он изобрёл ещё одну возможность заработка: принеся в класс поднос с пончиками, он кричал: «На хапок!», и все бросались к подносу. Естественно, самые сильные успевали схватить по два-три пончика, а слабым ничего не доставалось. Склярик же в результате этой операции, получал ещё несколько пончиков, которые он предварительно прикарманивал до «хапка». С тех пор я часто вспоминал Склярика, когда то здесь, то там, пытаясь замести следы своих махинаций, устраивали «хапок», в разных отраслях, в разных «жанрах». «Хапок» – это была спасительная возможность поживиться чужим и списать за счёт беспорядков и хаоса.
Мы были дети войны, много повидавшие, рано повзрослевшие, никого не боялись, поэтому, конечно, нашим педагогам приходилось несладко. Над теми, кого не любили, издевались страшно. Например, учительнице химии, ненавидимой всеми, намазывали стул вишнёвым клеем, который прихватывал намертво, и ей приходилось либо вылезать из юбки, либо бежать жаловаться директору вместе со стулом. Чтобы сорвать нелюбимый урок, на перемене поджигали киноплёнку, затаптывали огонь, и класс заполнялся чёрным едким дымом, от которого задыхались не только учителя, но и все ученики… Но мы шли на эти жертвы во имя святого дела: сорвать урок. Выбор средств был неограничен, мы были неистощимы на выдумки, переходящие в безжалостные подростковые издевательства. То в ящике учительского стола поджигали порох, и к середине урока стол прогорал, загорался, и его весело и долго тушили. То на страницу классного журнала с поставленными на уроке двойками, к концу урока опрокидывалась бутылка чернил, предварительно подвешенная у потолка, прямо над столом…
Но зато, если мы любили, то преданно и беззаветно. Помню, был у нас преподаватель математики Дремлюга, толстый, лысый, смешной бегемотик. Он пришёл к нам в середине учебного года и понимал, что у него есть те первые две минуты, в течение которых он либо удивил и заинтересовал нас, либо потерял навсегда. Поэтому, впервые войдя в класс, вместо традиционного «Здравствуйте, дети! Я ваш новый учитель», начал с протяжной украинской напевностью: «Я родился в маленьком еврейском местечке Меджибодже и вместе с еврейскими голопузиками бегал к ребе в хедер. И ребе говорил «А-а-алеф», и мы все повторяли «А-а-алеф», и ребе говорил «Бе-е-ет» и мы все повторяли «Бе-е-ет»…
Это было неожиданно, нетрадиционно и конечно, он нас удивил, и мы стали с интересом слушать. Он продолжил свои истории, незаметно вводя в них разные математические задания, правила, формулы. К концу урока он полностью покорил нас, мы даже не заметили, как проглотили ту порцию знаний, которую он нам выдал, и с нетерпением ждали следующей встречи. Так пугающий предмет математика стал одним из самых любимых, появились отличные оценки, даже самые беспросветные двоечники выползли на тройки.
Помню учительницу украинского языка и литературы с не совсем украинским именем и отчеством – Сима Исааковна. Она придумала свой метод вызывать наш интерес: где-то раздобыла приключенческую повесть «Шхуна «Колумб» на украинском языке и в конце каждого урока, минут по десять, читала её нам. При этом предупреждала: «Если на следующем уроке будете хорошо и быстро отвечать, у меня останется больше времени на чтение». Естественно, мы выучивали домашнее задание на зубок, быстро и чётко отвечали, с нетерпением ожидая продолжения. На этом примере я впервые ощутил великую привлекательность сериала.
Учитель географии Георгий Петрович был классным руководителем нашего 7-Б класса (это уже в 147-й школе). Он изобрёл самый притягательный «магнит», заявив: кто будет хорошо знать его предмет, того он запишет в географический кружок, в который войдут и девочки из соседней женской школы, с руководством этой школы он уже договорился. Начался ажиотаж, каждый хотел попасть в этот кружок, поэтому буквально зазубривал названия рек, озёр, горных хребтов, вулканов – за это Георгий Петрович два раза в неделю водил нас в женскую школу, где мы официально знакомились с девочками.
Как я уже писал выше, интерес к противоположному полу был огромен. В моём классе учился Лёня Грабовский, впоследствии известный украинский композитор, а тогда – маленький, худенький отличник с двумя прозвищами: Гробик и Юродивый. Лёня был единственным сыном у разведённой мамы, которая держала его в строгости и повиновении. Она рьяно оберегала его нравственность: не отпускала на наши вечеринки, не разрешала вечерних прогулок – не позднее десяти вечера он должен был возвращаться домой.
Лёня очень боялся мамы и безропотно выполнял все её требования. Но его сексуальный интерес был обратно пропорционален его телосложению: он запойно рассматривал все принесенные в класс непристойные рисунки и, смакуя, пересказывал нам фривольные подробности из «Декамерона». Этот его повышенный интерес и его вечернее затворничество дало нам повод для весёлого развлечения: однажды, как бы не замечая его присутствия, я, Юра Смирнов-Несвицкий и Коля Высоцкий стали обсуждать наши приключения. Из разговора вырисовалось, что каждый вечер, после двенадцати, балерины из театра оперетты бегают голыми по безлюдной улице до стадиона и обратно – это входит в их обязательные тренировки. История была дикой и нереальной, но Лёня заглотнул: совершенно потрясённый, он подошёл к нам и робко спросил: «Неужели это правда?». Мы, как бы смущённые тем, что он услышал, пытались неумело выкручиваться: «Нет, это не совсем так, но… Видишь ли… Словом, тебе это не надо знать». Наше поведение его ещё более раззадорило, и он просто взял нас за горло, требуя подробностей. Посопротивлявшись, мы сдались, взяв с него страшную, клятву о неразглашении. С тех пор, каждое утро, Леня, раскрыв рот от вожделения, с горящими, как у вампира, глазами выслушивал наши отчёты об очередном забеге голых танцовщиц, о форме и размерах их грудей, ног и прочих деталей. Лёня погибал, сгорая от страсти, а мы, за его спиной погибали от хохота, каждый раз добавляя новые подробности о наших взаимоотношениях с голопопыми балеринами: как мы их выманиваем из толпы, как они с нами задерживаются на ночном стадионе, что они нам позволяют, и как мы этим пользуемся. Тут шли такие подробности, что бедный Лёня или приближался к потере сознания или стремительно мчался в туалет. Это сексуальное издевательство продолжалось несколько месяцев, до тех пор, пока он, доведенный уже до невменяемости, нарушил мамин запрет и в двенадцать ночи спрятался у театра Оперетты, в ожидании вожделенного пробега. Естественно, не дождался. Когда наутро он обвинил нас в обмане, мы ему объяснили, что со вчерашнего вечера балеринам бегать запрещено, потому что они все забеременели от нас, и им будут делать коллективный аборт.