Мы никогда уже не будем молодыми…

Моим друзьям – ушедшим и живым

О чем я хотел написать эту повесть, сотканную из событий давно минувших дней?..

Честно говоря, я сам не знаю этого.

Наверное, о том ощущении щенячьего восторга, охватывающего тебя в младые лета, когда отважно устремляешься ко всему новому, неизведанному и порой весьма опасному. Еще не ведая о том, как болезненны потом бывают раны, как необратимы последствия…

Конечно, и об этом мне хотелось написать. Но главной моей целью, скорее всего, было желание передать неведомому читателю те ощущения, те настроения своих героев о том, как всем им вместе когда-то было хорошо!

Так может быть в повести, хотя, увы, почти никогда не бывает в жизни.

А может быть, меня просто прельщала магия слов, способная оставить всех, хотя бы на бумаге, молодыми, красивыми, полными светлых надежд?

Или я хотел написать о том неясном, необъяснимом чувстве зарождающейся любви, которая возникает порою из весьма противоречивых и сложных чувств?

А может быть, я силился рассказать об облагораживающем нас общении с дивной природой, такой терпеливой по отношению к человеку? О подводных чудесах и о чем-то еще таком, едва уловимом. Чему и слов-то на земле пока еще нет.

Признаюсь честно: ответов на эти вопросы я не знаю, неведомый мой читатель…


Я проснулся оттого, что кончик носа совсем замерз…

В небольшое квадратное оконце вагончика-балка сочился призрачный свет крупных ярких звезд, густо усыпавших своими голубоватыми «льдинками» бархатную черноту небесного шатра.

Яркий, острый, серповидный месяц словно чуть покачивался в этой глубине, радуя окрестности своей цыплячьей желтизной…

В квадрате окна и этот веселый месяц, и томные мигающие звезды, и бездонная чернота небесного купола походили на бесхитростную, но прекрасную картинку, исполненную простодушным безыскусным богомазом.

В неясном, блеклом свете ночи я все же сумел разглядеть, что шляпки гвоздей – с внутренней стороны стен нашего вагончика и у входной двери в тамбур – от пола до потолка весело искрились инеем. И в этом полумраке они почему-то представились мне озорно глядящими на мир глазенками добродушных и любопытных зверушек…

«Где-то около шести, наверное, – подумал я. – Часа два еще можно поспать. Если, конечно, кого-то холод не поднимет раньше».

Во время общего пробуждения обычно начиналась недолгая и незлобивая перебранка о том, кому растапливать печь. И если таковой герой находился, все остальные еще минут пятнадцать продолжали лежать в спальниках, ожидая прихода в вагончик благодатного тепла, наплывающего от печки плавной волной сверху вниз. Почувствовав его, обитатели балка начинали весело подшучивать друг над другом и надо всем на свете, что только попадало им на зуб.

Правда, если дежурные были назначены заранее, то вопрос создания тепла и готовки завтрака автоматически отпадал.

Причем обычно назначалось двое дежурных, в обязанности которых входили еще и содержание в порядке нашего жилья, хождение за молоком и хлебом в деревню и многие другие повседневные мелочи.

Я вспомнил, что нынче вместе с Давыдовым дежурю я. И это обстоятельство одновременно слегка огорчило и успокоило меня, поскольку Давыдов, ориентируясь по каким-то своим биологическим часам, всегда вставал первым, хотя в обычное время его бывает не так-то просто растормошить.

Я взглянул на светящийся зеленоватыми точками циферблат наручных часов, которые достал из-под подушки. Было четыре часа ночи с минутами.

Положив часы на прежнее место, перевернувшись набок и с приятностью потянувшись, я приготовился опять сладко заснуть, думая одновременно и о том, какой теплый у меня спальник, и о том, что к утру вагончик выстудит окончательно. Так, с этими двумя – теплой и холодной – мыслями, укрывшись с головой, я стал погружаться в приятную дрему…

Вдруг, как мне показалось, прямо подо мной раздался резкий, сухой, как выстрел пушки, звук!

Я выскочил из спальника, наверное, быстрее, чем это сделал бы самый тренированный солдат, поднятый по боевой тревоге. Головой я при этом конечно же ударился о верхнюю полку, на которой кто-то заворочался (спросонья я не мог сразу вспомнить, кто именно) и недовольно пробурчал: «Да спи ты, блин! Это термоклин…»

Все еще туго соображая, я сделал в темноте шаг по направлению к двери и тут же смел со стола что-то, издавшее громкий звук (скорее всего, эмалированную чашку или кружку) и отскочившее по полу куда-то в угол.

На второй верхней полке, расположенной параллельно первой, негромко захихикали…

Не понимая, что происходит, я замер в темноте столбом, чтобы никого больше не разбудить и ничего не перевернуть. Хотя, судя по веселому перешептыванию и отнюдь не лестным в мой адрес репликам, все, кроме Давыдова, со стороны которого доносился легкий храпоток, уже проснулись.

Сам же я испытывал такое ощущение, будто на крыльях сна мгновенно был перенесен со льда Байкала в полуденный час в Петропавловскую крепость Санкт-Петербурга, где в это время раздается звук пушечного выстрела, который потом гулким эхом разносится по всему городу.

Впоследствии я узнал, что явление термоклина, происходящее из-за разности температур – плюсовой воды и минусовой воздуха, – способно разорвать лед даже метровой толщины. Процесс этот сопровождается оглушительным звуком. Правда, если трещина не сквозная, лед на несколько сантиметров в стороны расходится тихо, с характерным шуршанием разрываемой шелковой ткани.

Немного постояв в холодной темноте, к которой глаза уже начали чуть-чуть привыкать, я стал осторожно, мимо Давыдова, спящего прямо на полу в полураскрытом спальнике, из которого угадывались хорошо только белые полосы его неизменной тельняшки, пробираться к своему лежбищу, наглядно убедившись, что выражение «не разбудишь и из пушки» никакое не преувеличение, во всяком случае, по отношению к моему коллеге.

Я улегся на свой рундук, но уснуть сразу, как все остальные, что угадывалось по наступившей опять тишине, не мог.

Через некоторое время высунул голову из спальника и огляделся.

Очертания предметов и спящих людей были неясными и как бы слегка размытыми по краям, будто обведенные более светлой, чем они сами, словно слегка пульсирующей, неширокой световой сероватой полосой. А тишина казалась живой и упругой. И отчего-то было так таинственно, словно через неведомую мне доселе щелку я заглянул за некую невидимую грань, по ту сторону которой могут и непременно случаются разные чудеса. Причем непременно только счастливые.

«Рано… Надо еще вздремнуть. Тем более что завод “гидробудильника” пока некритический. А значит, как минимум еще час ничто не будет принуждать к подъему. Все, сплю…» – с тихой радостью подумал я, прислушиваясь к спокойной тишине и пытаясь перевернуться на бок. Но… мой очень теплый, собачьим мехом внутрь, спальник, покрытый сверху прочной, «непродуваемой» материей, примерз своим боком к стене вагончика, стесняя тем самым мои движения.

Более удобную для себя позу я все же нашел и вновь, как в теплые воды Гольфстрима, нырнул в него с головой.

Несильный и даже почему-то приятный, слегка нашатырный запах собачьей шерсти ощущался сквозь плотную ткань вкладыша, который я натянул по самую макушку.

Внутри спальника было совсем тихо, тепло и мягко.

«Лежу, как в люльке или коконе», – подумалось мне. И то и другое сравнение не раздражало, а, наоборот, даже вызывало некую забытую детскую радость своей защищенностью и покоем, замкнутостью пространства и самодостаточностью своей, казалось бы, никак не зависящей от внешнего мира…

Кто же нынче первым не выдержит и выскочит пулей из спальника в обжигающе-колючий холод насквозь промерзшего за ночь вагончика, включит газовый обогреватель или, того лучше, раньше дежурных затопит нашу железную печурку, обложенную по бокам и со стороны задней стенки кирпичами? Они плотно удерживались металлическим каркасом с крупными квадратами из толстой проволоки, приваренным прямо к печке.

В эту решетку, как в карманы, мы и вставляли кирпичи. По четыре с двух боков и четыре сзади. Тем самым увеличивая и полезную площадь печи сверху, на боковую ширину кирпичей, и ее теплоотдачу.

Загрузка...