Ирина Стрелкова Снег в мае

С улыбочкой сочувствия невропатолог — несомненный шарлатан — сказал Борисову:

— Вы, очевидно, родились и выросли в деревне, на чистом воздухе. Этим и объясняются приступы, вызванные городской теснотой и духотой.

«Господи, какой я дурак! С кем разоткровенничался! — Борисов с отвращением оглядел буйную растительность на голове, увенчанной докторским колпаком. — Народническая борода, скобелевские усищи, дьяконские локоны… Сколько жизненных соков требуется, чтобы все это произрастало, а мозги на голодном пайке…»

Борисов родился не в деревне, на просторе и чистом воздухе. Как все коренные москвичи, он вырос в кошмарной тесноте коммунальной квартиры и всю жизнь ездил на работу в спрессованной людской массе. С недавних пор у него начались приступы удушья — он не мог вдохнуть густой и липкий воздух, уже побывавший несчетно в чужих легких. Ехал в метро подле какого-нибудь потного толстяка, мозглявой старушонки и вдруг испытывал наваждение: медный пятак и то бы ему, Борисову, неприятно от них принять, а вот, никуда не денешься, приходится глотать их несвежее дыхание, то есть прикасаться губами, языком к тому, что извергнуто их склизкими, нездоровыми легочными мешками сквозь гнилые зубы и пятнистую дряблую гортань.

Преследовала Борисова и другая навязчивая мысль. Просыпаясь и обретая свое тело, распростертое на кровати, он явственно ощущал: меня убавилось, меня стало меньше. Борисов подарил жене напольные весы, чтобы и самому по утрам проверять, насколько он похудел. Оказалось, он и не худеет и не поправляется, но утренние предчувствия, что его становится меньше, не прекратились, хотя и стали реже.

В больницу на обследование он попал в конце долгой вялой зимы. В новую загородную знаменитую больницу. Палата небольшая, всего на три койки. Лучшее место у окна занимал боявшийся сквозняков старик Пичугин, худшее, у двери, — молодой сибиряк с украинской фамилией Лозовой. Болтливый Пичугин по любому поводу вспоминал истории из своей темной и запутанной жизни: как он жарился в пустыне, вкалывал на лесоповале, дробил камень на строительстве шоссейной дороги.

К Лозовому, получавшему аккуратно письма из Сибири, от жены, приходила какая-то неприятная лохматая девица. Эта растрепа не удосуживалась запомнить приемные дни и часы, а если и являлась в урочное время, то приносила неряшливый пакет с яблоками или апельсинами, купленными — Борисов мог поклясться в этом — у самых больничных ворот, с уличного грязного ларька… Приход растрепы, не прозевавшей приемного дня, Борисов привык считать чем-то вроде дурной приметы. Он на практике убедился, что в такие дни получаются самые неутешительные анализы.

В то воскресное утро она купила в ларьке набор — мандарины, лимон и грецкие орехи — и, разумеется, с порога рассыпала весь товар. Лозовой ползал под кроватями, а она молотила языком:

— Говорят, к вам в отделение вчера привезли академика. Я только что видела его жену. Пепельная блондика в сиреневом костюме. Очень элегантно! Короткий жакет, юбка впереди на пуговицах. Вылезает из собственной «Волги» и без всяких разговоров через проходную. Я, конечно, спрашиваю санитарку: «В чем дело? Почему вон та гражданка без очереди, а я должна стоять?..» Санитарка мне и говорит: «Жена академика… А у самого — отдельная палата… Две лишних кровати вытащили в подвал… Он старый уже, блондинка у него вторая жена… От первой сын остался, пожилой мужчина, тоже на собственной «Волге» ездит… У нее синяя, у сына серая…» — Болтая без передышки, растрепа вертелась у окна и вдруг — ах! ах! — перевесилась через подоконник. — Да брось ты с орехами! Иди сюда! Вон идет, в сиреневом костюме. По-моему, ей нет и тридцати… Интересно, сколько самому академику?

— Благосветлову в этом году исполнится шестьдесят, — подала голос, совершенно неожиданно, Нина. Она сидела на корточках у постели Борисова, переставляла в тумбочку банки и баночки из объемистой сумки. — Володя! — Он уловил что-то овечье в устремленном на него снизу взгляде жены. — Я сама хотела тебя предупредить. В ваше отделение положили Благосветлова…

— Благосветлов? — Растрепа презрительно фыркнула. — Первый раз слышу про такого академика!

— Вы меня удивляете! — Борисов возмутился вполне искренне. — Как можно культурному человеку не знать Благосветлова? Мировая величина!

Лозовой заступился за растрепу:

— Если ваш Благосветлов занимается узкой отраслью науки и не печатается в популярных журналах, откуда нам его знать…

— Один из богов современной химии! — с преподавательским нажимом в голосе произнес Борисов. — Крупнейший ученый, основатель целой школы. Я говорю совершенно объективно. Когда-то мы были знакомы довольно близко. — У него против желания вырвался короткий нелепый смешок. — Конечно, он может меня теперь и не узнать!

— Между прочим, ты был тогда абсолютно прав, — обеспокоенно вставила Нина.

— Мед, будь добра, унеси домой! — громче, чем надо, попросил он ее, желая сказать: «Перестань глядеть на меня такими сочувственными глазами». — Ужасная штука этот мед, — повернулся Борисов с улыбкой к Лозовому. — Не столько съешь, сколько испачкаешься…

— Не забывай… Мед настоятельно рекомендовала Бэлла Васильевна. И Анчуковы советовали… — Под его умоляющим взглядом Нина умолкла наконец, обернула бумажной салфеткой ополовиненную банку меда и поставила на дно кошелки. — Я в следующий раз что-нибудь из варенья принесу… Вишневое или рябину?

— Все равно…

Борисов заметил, что Лозовой и его растрепа переглянулись. Ага, выходят в коридор, чтобы не мешать. А старый уголовник, разумеется, полеживает в кровати и слушает, о чем секретничают муж с женой. Но, господи, о чем же любопытном для других они могут говорить! Все давно переговорено… Не о Благосветлове же начинать воспоминания…

Едва дверь закрылась за Ниной, старик Пичугин заворочался, заскрипел пружинами и сел, свесив ноги.

— Простите за беспокойство… Вот вы давеча упомянули, что работали с известным ученым академиком Благосветловым… Я правильно фамилию называю?.. Так вот, с мировым ученым вы, как я понял, работали в одной организации?

— Да! — сухо ответил Борисов. — Когда-то работали в одном институте…

— Так, так… — закивал Пичугин, влезая в шлепанцы. — А потом, значит, дороги вашей жизни разошлись? Вы, значит, профессию переменили? Я вас правильно понял?

— Нет, неправильно. Я и сейчас преподаю химию в институте.

— Так, так… — Пичугин накинул поверх заношенного белья больничный махровый халат, вытащил из кармана слежавшуюся вату и принялся затыкать коричневые от старости уши. — Понятно, понятно…

Ничего ему не было понятно, этому бывшему строителю шоссейных дорог. Один институт научно-исследовательский Академии наук, а другой всего лишь высшее учебное заведение с химией на один семестр.

Старик Пичугин, зловредно напевая и волоча по полу завязки кальсон, направился к двери. Он всегда уходил сразу же за Ниной. Большой в нем чувствовался мастер досаждать ближнему.

— А вы что же, — полюбопытствовал Пичугин, ступив одной ногой за порог, — на прогулку не собираетесь?

— Меня что-то знобит, — Борисова и вправду трясло. Зря он проговорился в палате, что был когда-то знаком с Благосветловым. Все-таки неприятно будет, если сановный академик, столкнувшись с Борисовым в коридоре или на прогулке в парке, не узнает бывшего своего сотрудника, подававшего немалые надежды. Вполне может Павел Петрович не вспомнить! Но с другой стороны, при его уникальной памяти Благосветлов, возможно, ничего не забыл и Борисова нарочно не захочет узнать…

Он лег, стараясь дышать глубоко и мерно, а досада выносила из темной глубины на безжалостный свет сегодняшнего дня все, что происходило на ученом совете, когда Благосветлов с треском провалил докторскую.

Небольшой зал, меблированный с тогдашней канцелярской скудностью. Разве такие залы сейчас в академических институтах? На Благосветлове кургузый пиджачок, мешковатые брюки. В те годы он выглядел ужасно провинциальным рядом с настоящими москвичами. Волновался, размахивал рукописью, свернутой в трубку, измял ее и вконец измочалил. Кто бы мог догадаться тогда, что от этой позорно провалившейся работы возьмет начало новая школа отечественной химии? Благосветлов весь взмок, за оттопыренными ушами повисли сосульки нестриженых волос. Поразительно проступила тогда в его наружности мосластая поповская порода — сакраментальный пункт анкеты, ахиллесова пята. Назревал полный разгром всей благосветловской группы. Мишка Зайцев оказался трижды прав, что вообще не пришел на защиту. Борисов выступал последним. Скажи он так или иначе — ничего бы уже не изменилось. И в конце концов он выручал не себя лично, а всю лабораторию. Благосветлов крикнул ему что-то мальчишеское, глупость какую-то, и ненатурально захохотал… Объявили перерыв для голосования. В коридоре к растоптанному Благосветлову подошла жена — безвкусно одетая, тощая, лицо в красных пятнах… У них был вид обреченных на вечные неудачи… Что сталось теперь с той женщиной? Умерла? Развелись? Некрасивые преданные жены фанатически жертвуют жизнью, чтобы мужья выбились в люди, а потом появляется пепельная блондинка в сиреневом костюме… Академической традиции, как видно, не изменил и Благосветлов… Он, конечно, уже давно не тот наивный ниспровергатель с поповскими косицами… Глава школы, корифей, мировая величина, босс… Наверняка соавторствует во всех ценных работах своих сотрудников… Встречи с ним бояться просто глупо. Да и чем он может быть опасен? Борисову уже никто из корифеев науки не опасен — в его тихом тупичке, в его милом институте, где студенты «сваливают» химию на первом курсе.


Благосветлов шел ему навстречу по дорожке парка, просвечивающего насквозь, по-весеннему. Был конец апреля, удивительно теплого в этом году, ветки блестели, и почки уже набухли. Больные прогуливались на солнышке без пальто, благо халаты махровые, толстые. Борисов шел с Лозовым и отпустил локоть спутника, завидев вдали величавого старика не в больничном облачении, а в теплом и легком серебристом костюме.

— Добрый вечер, Павел Петрович! Какая неожиданная встреча! Вы меня узнаете?

— Владимир Аркадьевич? Рад вас видеть! — Благосветлов поклонился с приветливой улыбкой. Господи, до чего он изменился, желтый, как лимон, на висках впадины.

— Все-таки узнали! — Борисов ощутил вспышку радости на своем лице. — А ведь сколько лет…

— Очень приятно! — мягко перебил Благосветлов. — Мы еще увидимся?.. Искренне рад… — И он пошел дальше мерным, отрешенным шагом, погруженный в свои мысли.

— Ах, как жаль! — спохватился Борисов, пожимая локоть молодого спутника. — Я забыл вас представить. Ради бога, извините!

— Да чего там! — отмахнулся Лозовой. — Стоит ли отнимать время у старика. Мне показалось, он настолько занят своими учеными размышлениями, что любой посторонний разговор ведет чисто автоматически…

Борисова покоробила бестактность соседа по палате. При чем тут автоматичность? Встреча, которой Борисов так страшился, прошла просто великолепно. Впрочем, Благосветлову при его нынешнем состоянии можно бы простить и забывчивость и злопамятность. Как он сдал! Как он сдал! Надо позвонить Нине, что с этим все в порядке. Она, бедняжка, волновалась…

Борисову приятно было сейчас с трезвой благодарностью думать о жене. Нина — верный и преданный друг. И, слава богу, она не должна была фанатически жертвовать ему своей жизнью. У Нины отличное здоровье, спокойный характер, интересная работа в бюро информации вполне приличного НИИ. А он-то мучился когда-то сомнениями, жениться или нет на смешливой, пустенькой девчонке. Их познакомил Мишка Зайцев. Мишка по уши был влюблен в Нину, даже ревновал, не догадываясь, как нелеп — коротконогий, с наметившимся рано брюшком, с писклявым голосишкой… Два только были у него достоинства — безотказность и необидчивость.

«Тупица! — орал на него Благосветлов. — Невежда! Вы ни в чем не разобрались! Вы все перепутали! Сорвали опыт! Вон отсюда сию же минуту, и чтобы я вас больше не видел!» Мишка уходил, горестно шмыгая носом, а через полчаса опять вертелся подле своего начальника. Житейски сметлив, а в науке нуль. Никаких надежд на Мишку Благосветлов не возлагал, а к Борисову присматривался, ценил его советы, непременно спрашивал: «А ваше мнение?» Даже после той неудачной защиты у них сохранялись корректные отношения, но потом вышло так, что Борисов получил приглашение на преподавательскую работу, лучше оплачиваемую, и ушел от Благосветлова. Кто же мог тогда предвидеть будущий триумф? «Бежишь с тонущего корабля?» — демагогически вопил Мишка. Его-то самого никто и никуда приглашать не собирался. А Борисов мог уйти на лучшее место и ушел. Он не переменил профессию, нет… Он переменил всю свою жизнь, теперь это ясно. Мишка Зайцев — неизвестно какими судьбами — доктор наук и членкор, а Борисов… Кто он? «Мы ценим ваш опыт», — говорят ему в институте. Опыт! Больше ничего…

Благосветлов очень плох, об этом говорило все отделение. Больные обсуждали, сколько у академика белка в моче, сколько лейкоцитов, кто из светил медицины приезжал к нему для консультации. По больничному парку он гулял в одиночестве, замкнутый и отрешенный. Борисов не решался при встречах с ним заговорить, несмотря на неизменно-приветливое: «Рад вас видеть».

К концу апреля в воздухе, на смену весенней животворной влажности, появилась раздражающая пыльная сухость, першило в горле, дыхание укорачивалось, и лезли в голову тревожные мысли, хотя врачи настраивали Борисова оптимистически: «Пожалуй, удастся обойтись без оперативного вмешательства…»

Лозового готовили к операции, а старика Пичугина хотели выписать, но он запротестовал, и его пока оставили.

— Знаем мы эти штучки… — победно суесловил Пичугин. — Академику особый анализ, другой, третий, тридцать третий… Простому человеку кишку в горло — и вся наука. Нет, этот фокус у них не пройдет… Я полгода очереди ждал, пока мне здесь место освободилось. А для академиков отдельные палаты, две койки в подвал вынесли, своими глазами видел… Стоят там две коечки-то? А? Две человеческих жизни пропадают где-то зазря…

Однажды Пичугин, как сорока на хвосте, принес новость: к Благосветлову созван консилиум. Боящийся сквозняков, он на этот раз сам настежь распахнул двери — обе половинки, — и можно было видеть, как коридором двигалась в палату Благосветлова процессия знаменитостей: в идеально накрахмаленных халатах, уверенные, самодовольные, громкоголосые, знающие себе цену.

— Я своего случая упускать не намерен! — объявил Пичугин. — Я потребую, чтобы и меня на ихний консилиум поставили. — Он язвительно кольнул взглядом Борисова. — И вам, сосед, советую обратиться к бывшему своему сослуживцу: так, мол, и так, нельзя ли и меня проконсультировать. Для полной гарантии. Сейчас врачи вас обнадеживают, все, мол, в ажуре. А через полгодика придете, и вам скажут: опоздали, голубчик, запущенный случай…

— Господи, да оставьте меня в покое! — взорвался Борисов. — Совершенно невозможный человек!

— А ну вас обоих к черту! — Лозовой, прежде всегда спокойный, вскочил и схватился за голову. — С вами с обоими тут с ума сойдешь!

Борисов дрожащими руками натягивал халат. Как он устал от этой ужасной больничной обстановки! От общего постельного быта! Здоровому человеку и то неприятно соседство совершенно чужих людей за столиком в ресторане, в номере гостиницы. Почему же больные обречены на вечное многолюдье, на чужой храп и кашель, на чужие разговоры, касающиеся ненужных и неприятных тем…

По коридору он почти бежал. Двери всех палат были приоткрыты, и больше, чем обычно, больных прохаживалось здесь, не торопясь на солнышко. Уже шли разговоры, что одна из приглашенных знаменитостей ни с кем из коллег не соглашается, завязалась жаркая дискуссия, и консилиум закончится не скоро.

«Не скоро? — с беспокойством подумал Борисов. — А он там ждет. Мне ли его не знать… У больничных ворот должен сейчас стоять человек в дешевом костюме, в шляпе с потеками. Он ждет одну из знаменитостей, чтобы увезти ее к себе домой для частного визита».

И Борисов так вот стоял у ворот Первой градской, карауля выход корифея, тогдашней громкой знаменитости. А за углом Борисова ждал длинный наркомовский ЗИМ. Четвертная корифею за частный визит, десятка наркомовскому шоферу: корифей боится инфекции и никогда не садится в такси… Чтобы платить за частные визиты, Борисов подхалтуривал научно-популярными лекциями о жизни на других планетах, о покорении полюса, об академике Лысенко… «К сожалению… — рокотала очередная знаменитость, странновато оглядываясь в коридоре коммунальной квартиры, — мы бессильны помочь…» Белые, ухоженные руки не торопились натянуть перчатки, пока Борисов не подаст плотный узкий конверт на шуршащей лиловой подкладке… Он тогда специально купил дорогой почтовый набор и израсходовал почти весь.

Выслушав еще один безапелляционный приговор, Борисов состраивал счастливую улыбку и шел к отцу. «Знаешь, мне уже лучше…» — говорил отец. На него поразительно действовал гипноз медицинской знаменитости, заплаченных больших денег. И значит, надо было из вечера в вечер выступать в клубах и красных уголках, возвращаться домой последним трамваем, в потертом пальтишке, в шляпе с потеками. А Благосветлов в это время сидел как одержимый в лаборатории. Случалось, и ночевал на изъеденном реактивами столе. «В науке талант — половина дела, — говорил он сотрудникам. — Нужна еще и целеустремленность, полная отдача сил…» Борисову он сказал на прощанье: «Жаль расставаться со способным человеком, но все равно вы были не наш. — Помолчал и повторил отчужденно: — Совершенно не наш…»

Борисов знал тихое место в дальнем углу больничного парка, у высокой бетонной ограды. Старая скамья, и подле нее потрескавшийся столб с лампочкой под железным колпаком. Борисов сел и раскрыл наугад Флобера, приятный в руках, чистый том из собственной библиотеки. Эмма Бовари, ее скучный муж, ее пошлые любовники… Незамутненный покой давно сыгранной трагедии… А над головой, на макушке столба, сидит скворец, черный, как головешка. Крохотное горло как серебряный свисток. Не щадя себя, скворец высвистывает немыслимые рулады, сверх всех своих сил и возможностей. Что-то вроде: «В жизни мы живем только раз!» У него весна, у него любовь, у черного, как головешка, певца, и его не смущает, что он всего-навсего скворец, никакой не соловей. Сидит на столбе и свистит. Пишут, что у соловьев от пения иногда разрывается сердце, а про скворцов такого не слышно, — ну и что? Не соловьям, а скворцам люди вывешивают по весне птичьи домишки.

Скворец вдруг умолк, послышался скрип камешков под ногами, и к скамейке подошла женщина в сером легком плаще. Она села на другой край, — несомненно, не пациентка здешней больницы, не врач и не сестра, иначе она была бы знакома хотя бы мельком Борисову, доживающему здесь второй месяц. «Посторонняя? Как она могла появиться в больничном парке в неприемный день? У нее какое-то горе», — догадался Борисов, умудряясь видеть за чтением книги милое, печальное лицо. Может быть, даже красивое. Но это прояснилось потом, а сначала его привлекала печаль, невидящий взгляд, горестно сжатые ненакрашенные губы…

Как и многие другие пожилые мужчины, работающие в вузах, среди множества молодых и ярких женщин, среди студенческих и преподавательских романов, среди глупышек осьмнадцати лет, которые на экзаменах и рыдают и пытаются чаровать, Борисов в свои годы не то чтобы охладел душой, а как-то без увлечений пресытился. Но сейчас от присутствия незнакомой милой женщины в наброшенном как бы случайно сером плаще у него сердце дрогнуло, и в горле заколотилась беззвучная песня радости. А скворец словно услышал эту песню, очнулся, подхватил и повел ее все выше и выше на чистом звонком серебре. Борисову показалось: только что, вот сейчас, как мальчишка, влюбился с первого взгляда, отчаянно и безнадежно, безнадежно и прекрасно…

Больничная обстановка, общность здешнего житья позволяли ему свободно обратиться к ней с каким-нибудь вопросом — о погоде, о часах процедур, — но он онемел, вдруг увидев себя со стороны: в казенном махровом халате, в белых, связанных Ниной носках, в дачной капроновой шляпе, надетой из опасения перед весенней солнечной радиацией. Борисов понял, что он потрясающе похож на гоголевского сумасшедшего, поспешно поднялся и пошел прочь, воображая, как она с удивлением, с жалостью глядит ему вслед, а аллея длинна, никуда не свернуть…

Навстречу ему шел по аллее толстый короткий человек с великолепным блестящим портфелем. Борисов издалека узнал Мишку Зайцева. Невозможно было Мишку не узнать, несмотря на всю его нынешнюю представительность и даже величавость. Ему не хватило собственного лица и фигуры, чтобы раздаться вширь по потребности, и он расширился за счет каких-то дополнительных первоклассных материалов, а в серединке продолжал существовать прежний мозглявый коротконожка.

«Какая неожиданная встреча!» — издали просиял Борисов, радуясь не столько прежнему однокашнику Зайцеву, сколько возможности приостановить свое постыдное бегство. Между ними оставалось несколько метров, и Борисов видел по шагам идущего навстречу, что тот его несомненно узнал. И отвернулся. Отвернулся! Высокомерно задрал голову, скосил глаза и так прошествовал мимо Борисова: вроде бы не по земле, а по веткам над аллеей.

Борисов оторопел от продемонстрированного ему намеренного неузнавания. Кто? Кто его не пожелал узнать? Мишка Зайцев, этот тупица, когда-то искавший его дружбы и покровительства! Благосветлов улыбается: «Рад вас видеть!», а какое-то ничтожество высокомерно проходит мимо.

Он стоял в растерянности, запоздало догадавшись опустить полупротянутую руку, а за спиной раздался знакомый тонкий голос. Мишка Зайцев с фамильярной интонацией обратился к той, что осталась сидеть на скамейке.

«Мишка женится на ней, когда Благосветлов умрет…» — мысль эта уязвила Борисова внезапно, однако он понимал со всей ясностью, что с самой первой минуты, как женщина подошла и села на другой конец скамейки, он уже знал, кто она и чем опечалена. Он желал ей счастья — искренне и сильно желал. «Пусть все, что будет, будет к лучшему для нее, она молода и красива, ей еще жить и жить…» Борисов чувствовал, что он уже беспредельно устал от того, что столько лет спустя судьба свела его снова с Благосветловым, подавляющим других своей величиной, пускай действительной, а не искусственной, как у коротышки Зайцева, но все равно трудной и непосильной близким к нему людям.

…В коридоре больные уже знали, что знаменитость, которая не соглашалась со всеми прочими, была среди участников консилиума, маститых медиков наименее знаменитой и наиболее молодой. Какой-то самонадеянный провинциал с непомерным апломбом. Он якобы уже демонстративно уходил и стаскивал с себя халат. Он якобы обещал за полгода поставить на ноги неизлечимо больного академика. В коридоре яростно спорили сторонники самонадеянного провинциала с его непримиримыми противниками: «Он ставит на карту жизнь человека».

Старик Пичугин маячил в раскрытой настежь двери, чтобы не прозевать, когда консилиум тронется к выходу. Лозовой лежал лицом к стенке.

«А она там, на скамейке, ждет», — подумал Борисов, ложась в постель, и снова зазвучала в его ушах песня скворца.

— Товарищ академик! — возрыдал вдруг Пичугин, заранее благодарствуя, и ринулся в коридор. — Похлопочите за-ради бога, чтобы и меня, простого смертного, поставили на консилиум! Скажите им, они вас послушают!

Благосветлов не отверг Пичугина ни словом, ни жестом. Он стремительно прошел сквозь него, как сквозь пустоту, уверенный и властный. Борисова ужаснула жестокая сила и жадность к жизни этого человека, промелькнувшего на миг в распахнутой двери, почти бестелесного, бесплотного, но по-прежнему занимающего на земле слишком много жизненного пространства.

— К молодой жене торопится! — ерничал Пичугин, ковыляя обратно. — А она ждет не дождется вдовушкой заделаться…

— Замолчи, старик! — прикрикнул Лозовой.

— Молодой, а нервный! — огрызнулся Пичугин. — На жену свою кричи, а не на меня, я тебя вдвое старше…

Лозовой встал с кровати и вышел, с грохотом затворив двери. Растравил его Пичугин напоминанием о жене. Точный глаз у старика. А растрепы что-то давно не видно. «Сама ли бросила навещать, он ли ближе к операции просил не приходить? А Нина завтра придет, можно не волноваться, можно быть совершенно спокойным…» Борисов потянулся за висевшим в изголовье транзисторным приемником, вложил в ухо белую ампулу на мягком проводке и повернул колесико. Будто только его и дожидались, далекий низкий голос сказал: «Я не сержусь… Что изменила ты, я, право, не сержусь…» Он решительно выключил приемник: «Хватит, хватит… Зачем мне все это?»

На соседней койке одиноко суесловил старик Пичугин:

— Мы — люди маленькие, да нами земля держится…

В палату, запыхавшись, вбежала дежурная сестра — с новенькой, ненадеванной пижамой.

— Больной Пичугин, переоденьтесь!.. Пойдете со мной!..

— На консилиум? — Старик мигом вскочил, сдернул рубаху, бесстыдно спустил кальсоны, напялил новую пижаму — она топорщилась магазинными складками, — и медсестра, деловито оглядев обновленного Пичугина, сорвала у него с груди картонный ярлык.

— Пошли! — скомандовала сестра, и Пичугин двинулся строевым шагом оловянного солдатика. Он был так рад, что забыл о возможности своим уходом уязвить Борисова.

«Сами врачи его затребовали или по просьбе Благосветлова? — размышлял Борисов. — Но как бы то ни было, старик Пичугин — личность целеустремленная… Несомненно! Однако что же там с Благосветловым? К какому пришли решению?»

Этот день не родился на свет для спокойствия. Опять открылась дверь, на пороге — решительная женская фигура.

— Где мой Лозовой?

— Только что вышел… — Борисова смутило, что он не сразу признал в вошедшей растрепу. Что-то в ней переменилось. Не прическа, нет, волосы по-прежнему свисают мятой шалью… Но как она смогла пробраться сюда в неприемный день?

— Он волнуется? — Растрепа плюхнулась на кровать Лозового, закинула ногу за ногу. — И совершенно напрасно! Вы, мужчины, вообще абсолютные паникеры, — она открывала и закрывала нелепую, с бахромой, сумку, звучно щелкая огромным позолоченным замком. — Ему предстоит обычная операция… — Она встала, подошла к окну. — Мне удалось сюда проскочить чисто случайно… У ворот больницы разыгралась нелепейшая сцена… Представляете себе? Я подхожу — там стоит синяя «Волга». Ну, думаю, мадам, конечно, здесь, ее пускают в любой день, не так, как нас, грешных… И вдруг вижу — она выходит через проходную. За ней пытается выйти старик, в чем-то домашнем, в шлепанцах… Его не пускают… Шум, крик, прибежал врач. Представляете?.. Академик решил покинуть больницу. Без разрешения врача, вообще без всяких разговоров. В шлепанцах сесть в машину и уехать. Никаких справок и бюллетеней ему не надо. Ему говорят: «Выслушайте мнение консилиума». Он заявляет: «Оно меня не интересует»… Я пользуюсь всей этой суматохой, шмыгаю через проходную и по пути сюда узнаю, что ваш академик, как его там, не помню фамилии, наплевал на все медицинские авторитеты и сегодня вечером вылетает самолетом к черту на рога, в глушь какую-то, где живет шарлатан и авантюрист, обещавший ему полное исцеление… Что вы на это скажете?

Борисов в ответ неопределенно пожал плечами.

— Мракобесие! — решительно объявила растрепа. — Дикое невежество! — Она пощелкала замком и ушла искать своего Лозового.

«Я опять свободен… — устало подумал Борисов. — Опять свободен»…

Удивительно теплым оставался апрель до последних дней, а в мае повалил снег — густой, обильный, ослепительный. Все стало бело, да так бело, как не бывает и зимой. А снег все шел и шел, кружил метелью, отчаянно, погибельно.

— Опоздал ты, вот чего! — ехидно говорил снегу старик Пичугин. — Всем ты пригож, да уж ни к чему…

Белый май продержался два дня, а потом дожди и ночные туманы съели снег. Лозового повезли в операционную, а Борисов в демисезонном пальто, в велюровой шляпе вышел прогуляться.

Он ходил и к скамейке в дальнем углу парка, под фонарным потрескавшимся столбом, но скворец, видно, еще отсиживался в своем домишке. И женщины Борисов не встретил на знакомом месте, потому что ее там и не могло быть…

Загрузка...