— Это и есть тот, из-за кого господин забыл обо мне? — стоявший в тени юноша зло закусил губу.
Толстый черный евнух кивнул, спрятав усмешку.
Злость прорвалась сильнее и юноша тихо зашипел, глядя на светловолосого мальчика в беседке с гиацинтами: цветочками любуется, твареныш… Выплодок змеи и шакала!
Он тут же одернул себя, выпрямился, откинув голову, и грациозно развернувшись, так, что певуче зазвенели драгоценные браслеты, хитро скрывавшие другие, рабские, пренебрежительно бросил на ходу, дернув плечом:
— Недолго он продержится с таким-то лицом. Плакальщики на похоронах веселее воют! — походка его была одновременно стремительно легкой и чарующе плавной. — И принеси канун, я хочу танцевать!!
Евнух уже не стал скрывать усмешки, глядя в след разозленному юноше. Однако за кануном пошел: наложников много, господин Фоад любит разнообразие, но Аман никогда не покидал его ложа надолго. Кто знает, возможно, господину в самом деле скоро наскучит бледная красота и покорный вид северянина при отсутствии иных достоинств. Аман же способен разжечь страсть даже в столетнем дервише и сыграть на теле мужчины, как на флейте. Не даром его зовут «желанием»… А норов! «Аленький цветочек».
Нет, определил евнух, хоть и младше, но Атия ему не соперник.
А грустный мальчик в беседке поднял голову от ярких соцветий, ловя приглушенные аккорды. Музыка…
Дни и ночи его пошли по кругу чередой без конца и начала. Господин Фоад приходил к нему почти каждый вечер и брал, как берут приглянувшуюся вещицу. Атия никогда не сопротивлялся и никогда не сердил хозяина промедлением, был покорным и послушным, как от него требовали. Тело на удивление быстро приспособилось, уже спокойно принимая в себя мужское естество и не отзываясь мучительной навязчивой болью.
Тело приспособилось гораздо быстрее души и рассудка. В последнее время лишь иногда внутри ныло и саднило, если ночь выдавалась особенно тяжкой… О, довольно скоро Атия понял, что господин действительно милостив и щадил его в первые ночи!
Хотя бы потому, что взял лишь раз и сразу оставил. Теперь хозяин не уходил быстро. Лежал рядом, трогал. Всегда трогал, особенно в паху и подолгу. Играл серьгами, тяжело оттягивавшими мочки, щипал за и без того проколотые соски, больно царапая ногтями, сыто гладил бедро с клеймом… И брал снова. Ставил на колени, высоко задирал ноги, едва не заворачивая их за уши, сажал на себя, держа обеими руками и насаживая на член… А хуже всего было, когда звал к себе в покои — Атия уже знал, что тогда его не отпустят до самого утра.
Жуткая в своей безысходности ночь, сменялась унылым утром. Он привык мыться сразу, стирая с себя кислый пот и вяжущее семя, смешанные с удушающими запахами благовоний, от которых порой становилось дурно. Атия ложился спать почти до полудня, а то и дольше, вставая совершенно разбитым и пришибленным, как будто одурманенным лихими травами. Ел без охоты, что подставляли — потому что надо, потому что иначе накормят силком, а это он уже испытал. Его одевали и причесывали.
Потом начинался день. Новому фавориту приносили подарки, и увидь он нечто подобное в своей прежней жизни — дыхание сперло бы от восторга, до самой смерти впечатлений хватило! Ткани — он и не думал, что они таких оттенков, да еще таких насыщенных, бывают. Узоры на них… — нет таких смертных мастериц! Украшения — как из сказки, в княжей казне таких не найдешь, наверное…
А к чему? На диковинных птиц он смотрел, утыкался в них лицом, пока в проходе двигалась напряженная плоть хозяина. Роскошный шелк сминало крепкое тело война, подминавшего под себя безропотного невольника. Драгоценностями украшали его для тщеславия господина…
Атия не выдержал, поднялся, звякнули золотые нити, унизанные каменьями и отборным жемчугом в волосах. Мальчик научился быть счастливым уже тем, что видя его послушание, ему было разрешено гулять по огромному роскошному саду, пусть и в присутствии молчаливого уродливого евнуха, который не подпускал к нему никого.
Атия был даже рад. Он видел стайки наложников у бассейна, в беседках, на подушках в тени галереи, но вначале считал их товарищами по несчастью, а стыд жег невыносимо. Подойти, познакомиться? А чтобы они сказали друг другу? Обменялись бы воспоминаниями о потерянных семье и доме? А если вовсе погибших? Рассказали бы, сколько раз хозяин приходит и как берет на ложе? К чему бередить все это…
Но он слышал смех, двое мальчиков чуть постарше сидели рядышком в теньке: один возился с колками и струнами на каком-то инструменте, второй шуршал свитками, изредка зачитывая отрывки, от которых оба хохотали до колик. Видел как другая пара сосредоточенно играла, двигая резные фигуры по доске, еще один, смуглый, почти черный мальчик лет 12-ти напряженно следил из-за плеча игрока, а ленивый красавец, томно раскинувшийся поодаль, снисходительно бросал замечания…
Атия не хотел идти к ним больше, испытывая что-то слишком похожее на обиду от обмана. Они счастливы и довольны?! Тем более им нечем поделиться!
Но дни шли за днями, и одиночество становилось невыносимым… Ибо ничего не было в его новой жизни, кроме ложа господина и ожидания его.
— Нельзя, — окрик евнуха, преградившего дорогу, заставил очнуться заворожено шагающего на звуки мальчика.
— Я просто хочу послушать, — Атия поднял на него притухшие голубые глаза, тонко подведенные красками.
— Слушай здесь, дальше нельзя.
Мальчик вспыхнул, закусил губу, и сел прямо на дорожку, упрямо отмахиваясь от непрошенных слез.
За живой изгородью мелодия, разбавленная звоном браслетов, вдруг смолкла, и раздалось гневное:
— Отродье гиены! Я язык разбил повторять, что в этом моменте не нужно частить! Пальцы переломаю! Нееет… — уже вкрадчиво, постепенно вновь набирая обороты. — Когда господин позовет меня, я скажу что не смогу порадовать его новым танцем, потому что один кастрированный выкидыш ослицы никак не может выучить, где на кануне струны!!!
Атия вздрогнул зябко. Евнух вдруг нагнулся, помогая ему подняться, поддержав, шепнул тихо:
— Не ходи, запомни. От шуточек Амани не таких как ты на погост уносили.
Знойно цветут дети юга! Женщины их спелый плод, мужчины — пышное древо!
И от родившей его земли он взял себе лишь лучшее, чтобы дарить своему господину! Словно жгучее солнце плескалось в его крови, сияя сквозь смуглую кожу, чернее и жарче безлунной ночи Магриба были его глаза под крылами бровей, сладким ядом поили губы, отравляя с единого взгляда. Волосы ложились на плечи тяжелым покрывалом с узором рубиновых звезд, пуховым пером на безветрии плыли по плитам сильные стройные ноги танцора, неся гибкий стан. И ни одной нотой не нарушили тишины переходов широкие браслеты на узких запястьях и щиколотках…
Грациозней серны, ласковей кошки, палящим полднем, манящей звездой в полуночи — явился Амани на зов своего господина. Евнухи не успевали показывать путь, да и не было в том нужды, хотя недолго занимал Фоад этот дворец — с закрытыми глазами не заблудился бы, с другой стороны земли пришел бы без промедления по единому жесту своего повелителя, как и подобает тому, кто призван скрасить быстротечные часы до рассвета и заполнить пустоту ложа своего господина.
Наложник лишь на мгновение замешкался перед тяжелой занавесью, руки в узорах хны вспорхнули, пробежали сверху вниз, исправляя изъяны, которых не было. Всего несколько шагов, последний из которых переходит в поклон — струятся черные волны волос, струится шелк одежд на грани скромности и бесстыдства, струится каждой клеточкой послушное молодое тело, преклоняя колени в ожидании воли господина.
Он знал много игр, но пока решил сыграть в эту, потому что по резкой поступи наместника еще не мог сказать, чем раздражен мужчина и насколько он гневен. Опущенная голова — знак почтения, смирения и печали, а еще жест превосходно скрыл злобный оскал, исказивший на миг совершенные черты: на кровати, обняв колени, сидела ненавистная бледная тень, застившая взор господина.
Этот… выкидыш блудливой помойной суки — здесь?! Ему говорили, Аман не верил. Мальчишка — ничто, а в постели разумеет меньше вшивого недоумка, просящего милостыню на базарной площади. И вот теперь эта обморочная немочь — здесь в личных покоях?! — юноша едва мог дышать от ярости. — Куда никогда раньше, никого не допускали, кроме него самого!
Не только чтобы ублажить на ложе: помочь переодеться, при омовении, снять усталость умело размяв застывшие мышцы, разогнать гнев и скуку, тоску страстным танцем и ласками, подать чашу в протянутую не глядя ладонь, когда господин занят неотложными делами до самого утра… Никто не бывал ближе, даже покойница Шахира, а ведь троих сыновей принесла мужу!
И зачем послали за ним тогда? Ноздри чуть дрогнули, различая в тончашем аромате благовоний особый запах, запах свершившегося удовлетворения плоти, который не может не узнать тот, кто помнит это дольше собственного имени. И постель уже сбита немного…
Кровь отхлынула от лица, при мысли, что теперь господин пожелал одновременно наслаждаться ласками их обоих. А потом Аман успокоился: пусть редко случалось подобное, но случалось, и всегда он выходил победителем, потому что на следующую ночь возвращался в покои господина, а соперник нет. По тем или иным причинам…
Поэтому когда Фоад подошел сам и коснулся его, направляя и дозволяя встать, в черных глазах сияла лишь тихая радость и счастье.
— Ты дерзишь, — усмехнулся мужчина, чуть придерживая наложника, который смотрел прямо ему в лицо, за подбородок.
— Накажи! — без тени испуга низко шепнул юноша не отводя взгляда. — Но не лишай больше радости видеть тебя!
Усмешка господина проступила явственнее, и Аман улыбнулся в ответ: так вот что ты желаешь сегодня? Оно есть у меня!
— Что же ты видишь?
Юноша легонько вздохнул, опустив угольные ресницы, но слова прозвучали еще более дерзко, как и улыбка:
— Твое сердце остыло, мой господин, как вода в сосуде у нерадивого слуги, и не гонит больше кровь по жилам. Позволь мне разжечь его!
— Затем и позвал тебя, — мужчина отошел, опустившись прямо на ступени, ведущие к ложу, где забился в подушки другой его раб, ошеломленный коротким диалогом, а еще больше — его тоном. Атия не слышал раньше, чтобы его хозяин говорил так с кем-нибудь, тем более с ним.
Впрочем, он вообще не слышал, чтобы в его присутствии мужчина говорил с кем-то, кроме евнухов, отдавая новые распоряжения, и ему самому за все время тоже было сказано немного — только доволен им хозяин или нет, новый приказ или поучения не слишком отличавшиеся по смыслу: послушание и покорности, и покорность и послушание. Вещь, а этот…
Мальчик узнал мелодию и сразу же вспомнил и имя, и неожиданное предупреждение. Несмотря на неровный свет и краску, густо очертившую омуты глаз, отчего они казались вовсе на пол лица, было видно, что юноша хоть и старше, но не намного — года на три, на четыре максимум. И несмотря на то, а может вопреки тому, — темноокий наложник, один из таких же узников похоти, был дерзок, улыбчив, искрился желанием… чего? Да просто желанием!
Настолько, что Атия, думавшей, что после собственной судьбы, его ничто не сможет смутить, — залился багровым румянцем, и глубже зарылся в подушки. Благо внимания на него никто не обращал… Но потом он увидел танец Амани, — и забыл обо всем, потрясенный его неподражаемой красотой и оглушающей откровенностью.
Наложник шейха был красив сам по себе. Как-то совсем иначе, чем привык мальчик оценивать красоту на родине, и потом, погрузившись в свои переживания. Но суть от того не менялась. Красота всегда разная, но не перестает от того ею быть. А то, что творило сейчас на коврах смуглое тело под наигрыш кануна от дверей — и слов подобрать не получалось, мысли не успевали за чувствами!
Аман не разделся, — он ронял одежды на пол, как роняет в саду лепестки благоуханный цветок, чтобы остаться в одной повязке на бедрах и украшениях. Легче воздуха, текучей воды, ярче огня был его танец! Он был диким, и в черных глазах метались огненные змеи, он сам был как змея, взметающаяся в броске и рой шмелей… чтобы затем пасть к ногам повелителя, как клонится тростник, и умоляя, как умирающий среди песков беглец, безнадежно умоляет небеса о глотке воды, зная, что он лишь продлит его мучения… Он звал, как зовут из бездны и снова оседал непролитой слезою гордости, и открывался обещанием невиданных услад… Каждым членом своего тела, каждой клеточкой — он был настоящим безумием, по сравнению с которым язык всего лишь мертвый кусок мяса и пища для собак!
И на последнем, уже затухающем, аккорде, золотистый вихрь вновь упал у самых ног довольного господина. Аман, презрев все правила, опустил голову на согнутые колени, заглядывая в глаза мужчины…
— Амани… — жесткие пальцы погрузились во взмокшие пряди, окутавшие его до самых стоп, — нет никого, кто мог бы превзойти тебя…
Юноша извернувшись поймал губами отстранившуюся руку, теранулся щекой, послав лукавый взгляд из-под неодолимого шторма ресниц.
— Ступай! Отдыхай, я позову тебя, когда захочу…
Аман поднялся, лишь немного, ровно столько сколько положено, задержавшись под ласкающей рукой, и заворожено смотревший на них Атия разом очнулся от наваждения танца: всякое озорство сошло с лица любимого наложника. Подхватив одежду, черноокий юноша взглянул на него так, что ступи мальчик на скорпиона, увидь по пробуждении у своего изголовья кобру — испугался бы меньше!
Пущеной стрелой вылетев из покоев господина, туже не сдерживаясь, — Аман так взглянул на первого же попавшегося евнуха, который должен был проводить его с лампой к его собственным комнатам, что тот попятился и ничего не сказал.
Он бежал как был: босым, прижимая ком с одеждой к груди и такая ненависть зрела в сердце, которой не знал до сих пор! Если и можно унизить раба и наложника — только что это случилось с ним…
Сон не шел… Какой уж тут сон! Оставил… Эту мерзлую тварь оставил… Которая сидела и любовалась, как в балагане… А его отослал!
Не бывать тому! Не дам!
А господин Фоад вернулся на ложе с улыбкой: Амани лукавое, ненасытное и лживое создание, но танец в самом деле зажег кровь, разогнал неприятные мысли. Мужчина оглядел другого своего наложника, сидевшего в самом дальнем уголке, опустив голову, и потянулся, заставляя тоже посмотреть на себя. Бездонная лазурь взгляда завораживала его…
— Смотрел ли ты на танец Амана?
— Да… — мальчик невольно вспыхнул, а затем побледнел: почему хозяин спрашивает? Возможно, он не имел права делать этого и должен был упасть ниц, уткнуться в подушки, а господин ничего не сказал только потому, что это очередное правило, которое он должен был знать?
— Тебе понравилось? — в голосе мужчины вибрировали низкие мурлычущие нотки, так мог бы говорить ягуар, будь он сыт и в хорошем настроении.
— Я никогда не видел ничего подобного… — прошептал Атия, решив, что молчание в ответ на прямой вопрос обойдется еще дороже. — Очень красиво…
Фоад искренне расхохотался, откинувшись на разбросанные в беспорядке подушки:
— И только? Невинное дитя! — пальцы медленно водили по щеке и тонкой шее мальчика. — Если б не его танцы, я бы его никогда не купил, но… Амани танцует дольше, чем помнит себя. И еще дольше обучался разжигать страсть на ложе…
Атия сидел тихо, не вздрагивая от хозяйских прикосновений, как в начале, приучив себя терпеть их. Для того чтобы оплакать свою участь у него еще будет целый день, когда его отпустят. И тем более ничем не выдал отчаянного малодушного желания, чтобы время вернулось назад хотя бы на несколько мгновений, но господин отослал бы его, а не прекрасного танцора.
И устыдился: слепой увидел бы, что юноша просто пылал жаждой остаться на его месте, но не понимал подобного стремления. Как можно желать того, что делает их хозяин со своими наложниками? И как можно желать кому-то такого! А если бы сейчас евнухи привели не искусно ограненный алмаз из сокровищницы господина (и как может он судить Амани не зная его жизни?), а такого же, каким был он сам пересчитанные все до одного дни назад, когда впервые переступил порог дворца восточного князя… Неважно из тех же краев или заморских стран был бы мальчишка — он тоже пожелал бы новой игрушке потешить собой похоть господина и повелителя, лишь бы заполучить одну из редких ночей передышки?
Пока мальчик упрекал себя, властная рука, перебиравшая густые отросшие пряди, сгребла золото волос, оттягивая их вниз и опрокидывая юного невольника на простыни рядом.
— Вершины мастерства, игра и притворство… Тебе не нужно того! Ты сам — уже дар бесценный… дивный дар, чудеснее, чем был бы жемчуг цвета твоих глаз…
Мужчина говорил что-то еще, шептал глухим вибрирующим ворчанием в маленькие ушки. Ни разу он не коснулся слегка прикушенных, то и дело вздрагивающих губ мальчика своими, но словно пил его дыхание без надежды напиться когда-нибудь досыта. Отмеченные мозолями руки война гладили тонкую, почти прозрачную кожу, сквозь которую просвечивались голубые венки, с исступлением спятившего скупердяя, пересыпающего в ладонях монеты из заветного сундука. Зубы удобно охватили булавку в маленьком сосочке, превзошедшем в нежности розовый лепесток, рука уже оказалась в паху…
Яички, с которых неизменно удаляли, пробивающийся пушок, сжало так, что Атия ощутил царапающие его ногти. Мальчик сильнее закусил губу. В груди что-то коротко трепыхалось, как рыба на берегу, застревая в горле, — хозяин весел теперь и полон сил, не помышляя о сне… Значит, и правда сегодня долго!
Опять…
Наложник и так обнажен полностью, господину хватает секунды сбросить халат с плеч, наброшенный после предшествующего соития, пока недовольно мерил шагами огромную опочивальню. Губы, руки, мужское тело рядом, и член елозит как раз по навсегда впечатанному в ногу клейму! Атия едва дышал, крепко зажмурив веки — не на коже это клеймо…
Что значит ожог или шрам! Дружинники гордились росписью стали на могучем теле, наверное, не меньше, чем нынешний хозяин гордится своими, ведь войны везде одинаковы. Юноши хвастались отметинами с охоты, споря, чья добыча была свирепее… Он не был одним из них, но понимал. Он видел кузнецов, опаленных жаром горна, видел шрамы и язвы болезней и вместе со всеми молился о милости Божией и смирении перед ней… Он видел увечья вернувшихся из плена, — не было правды в тавре на его бедре!
Не всякий на корове или лошади клеймо ставил, а он человек…
Но когда хозяин передвинулся — Атия лишь послушно и широко раздвинул ноги, вспомнив, что он отныне.
Часом позже, стоя с чашей в руке, мужчина хмуро наблюдал за своим наложником, который позаботившись о хозяине, теперь неловко и торопливо вытирал себя. От приподнятого благодушного настроя не осталось и следа, и вернувшаяся досада была вызвана даже не тем, что движениям мальчика не хватало привычной отточенной грации, которую продемонстрировал бы на его месте любой раб из сераля. Раб обязан доставлять удовольствие своему господину каждым жестом и каждым своим вздохом… Приснопамятный Аман так вообще как-то ухитрялся изловчиться и не позволял себе оскорбить господина и повелителя подобным зрелищем. А даже опустись до этого — можно быть уверенным, исполнил бы процедуру так, что райские гурии и раджастанские апсары при виде него — хором рвали бы на себе волосы от бессильной зависти, царапая щеки от стыда!
Однако Фоад сказал правду, от Атии ему того не требовалось. Все это ему, не утруждая его усилиями и не раздражая задержкой, могли дать другие, а очарование и влекущая прелесть мальчика заключалась совсем в ином. Нет, не напряженной скованностью невольника было вызвано недовольство господина Аббаса. Он получил ровно то, что и было сказано, ни единым словом не обманул его досточтимымый Гамал Фирод! А честность Аббас Фатхи аль Фоад ценил высоко.
С подарком не тянуло расставаться, и в целом, поведение наложника нареканий не вызывало: мальчишка не бунтовал и не пытался убежать… Побег — глупость, конечно, но от необученного ничему дикареныша-пленника можно было ожидать и такого!
Все же, отборная золотоволосая жемчужина с лазурной бездной вместо глаз не обременил евнухов и не злил хозяина истериками и причитаниями. Он молча выслушивал очередное обращенное к нему требование и так же молча следовал ему. Иной раз не то что слова, вздоха от него не удавалось получить!
Сама покорность и послушание. И это тоже вполне устраивало мужчину, но раньше от мальчишки можно было добиться хоть какой-то реакции!
Никто не ждал вулкана страсти, никто не требовал подобного… Наоборот, то, что на тонком юном личике он видел отражение всех мыслей и чувств, бродивших по хорошенькой солнечной головке в тот момент — было самым острейшим наслаждением.
Страх, замешательство, растерянность — само собой! Есть блюда сладкие, есть блюда острые, есть фрукты, освежающие своим соком… Но… Ах, это самое «но»! Мужчине не требовалось усилий, чтобы заметить очевидное. Его наложник был мягче шелка на ложе, юное тело стелилось под ним — красивым покрывалом с непревзойденным узором!!!
…Ресницы укутывали отведенный взгляд непреодолимой занавесью. Никогда белые руки не опускались крылами на его плечи, а лежали безвольно на постели, изредка комкая простынь. Стройные бедра раздвигались под натиском и готовое отверстие принимало набухший кровью мужской орган… После Атия поднимался, обтирал господина, себя и замирал снова.
Как и сейчас. Как будто маленькая блестящая рыбка уходила на глубину, где ее не достанет ни один гарпун и никакая сеть…
— Атия!
Мальчик, предсказуемо вздрогнул и застыл.
— Иди сюда…
Наложник так же предсказуемо приблизился.
Мужчина сел на оттоманку и слегка раздвинул ноги, полы халата разошлись:
— Ближе!
Атия исполнил команду, опускаясь меж широко раздвинутых коленей.
— Чего ты ждешь? — резко бросил Фоад, смотря на светлую макушку и запутавшиеся в прядях волос украшения.
— Вашего приказа, господин…
Господин удивленно вскинул брови. Что за смиренная дерзость!!!
Она возбуждала лучше любого снадобья:
— Тогда слушай: я хочу, чтобы ты удивил меня. Открой свои розовые нежные губки, как раковина открывает свои створки… Тебе дан язык, используй его, чтобы я остался доволен. Старайся — я прощу неопытность, но не нерадивость!
Мальчик замер и медленно недоверчиво поднял голову…
— В рот! — Фоад недвусмысленно двинул бедрами навстречу.
С минуту Атия просто смотрел на него своими невероятными глубокими глазами…
И тихо выдавил:
— Я не умею…
— Пробуй!
Мальчик не шевелился. Полувозбужденный член навис у самого лица, он мог пересчитать каждый волосок на тяжелых яйцах и вокруг…
— Нет… — Атия сам не мог бы сказать, почему и как у него получилось выговорить это.
Его отшвырнуло пинком.
— Ты наказан, — раздался спокойный голос хозяина. — Запомни.
Бойтесь, если вдруг ваше горячее желание исполняется само по себе! Еще не известно, чем эти поддавки обернутся в последствии и какими именно последствиями для неосторожного желающего!
Аман не смог узнать как удалось этой помеси пиявки и слизня, прочно обосновавшейся на ложе их господина, так рассердить мужчину, но гнев был сильным. Крики охрипшего мальчишки под палками, «ласкающими» его пятки, и мучения ненавистного соперника, подвешенного на самом солнцепеке в назидание остальным — усладили слух и потешили уязвленное самолюбие, позволив рассуждать уже с холодной головой.
Яд у него был. Хороший яд, надежный, хоть и давненько лежал… — Амани почесал за ухом развалившуюся на соседней подушке, разомлевшую от жары, но звонко мурчащую откормленную кошачью тушку.
Жаль было травить ее товарку, но нужно было убедиться в действии снадобья доставленного еще Шахирой специально для хорошенькой, но глупенькой Зорайды, возомнившей себя единственной и неповторимой в глазах супруга. Крашеная гадюка рассчитывала убрать молодую жену его руками, тем самым расправившись с обоими. Аману было 14, но он уже тогда знал, что голова на плечах не только для того, чтобы носить подаренные господином серьги…
Дело прошлое. По счастью до сих пор ему так и не довелось испытать яд на ком-то еще, кроме несчастной кошки в приступе ярости. И, по зрелому размышлению, наблюдая за медленно и неотвратимо поджаривающимся на солнце мальчишкой в колодках, юноша пришел к выводу, что в этот раз тоже не стоит рисковать.
Дать ему отраву, не бросив на себя подозрения, не так-то просто! Джамаль, который молчит разве что только тогда, когда рот его занят членом, проболтался, что большинство приставленных к «подарочку» евнухов недолюбливают бледное недоразумение, не понимающее оказанной ему чести. Однако неприязнь это одно, а совсем другое — приказ господина! Не в том беда, что к подарку не допускался никто, кроме проверенных Васимовских помощников, которые на красивый перстень не польстятся…
А раздражающе маячивший рядом с этой личинкой помойного червя черный урод Баракат вовсе скала!
Нет, всегда можно подловить какую-нибудь случайность. Но к чему? Зачем хвататься за кинжал там, где достаточно булавочного укола?
Мальчишка глуп. Это даже не Лутфи, так плачевно окончивший свою жизнь в тот же день, когда появилась бледная моль. Его и запутывать не надо, он сам сделает все, чтобы разозлить господина. И пусть для верности к гневу добавится отвращение… — Аман опустил подкрашенные ресницы, найдя оптимальное решение.
Той ночью лишь молодая луна могла видеть бесшумно скользившую по саду фигуру. Закрыв платком нос и рот, юноша с отвращением оглядел то, во что за дневные часы жара превратила труп несчастной кошки. Потянув за уголок кончиками двух пальцев, он вытащил вонючую тряпку, в которую превратился другой его платок, великодушно отданный жертве его планов для последнего прибежища, и, убедившись, что останки прикрывает трава, поспешил за водой, держа трофей на вытянутой руке подальше от себя.
Даже лучше, что он забрал платок: подумаешь, кошка сдохла, их тут десятки, а вот платок мог вызвать удивление. Теперь не осталось ни одного знака, способного навести на мысли и заставить сопоставить события, даже если желтоволосый гаденыш все-таки умрет…
Прежде чем решиться окончательно, Аман долго смотрел на свое оружие — единственное, которое имел в борьбе за свое счастье, а может и саму жизнь, которая по большому счету была не так уж плоха, как иногда представлялось в тоске…
Вода в плошке была мутной, но это была вода, а жажда жуткий противник, способный свести с ума. Мальчик даже не поймет ничего, и никто не поймет… На какой-то миг юноша испытал нечто, похожее на угрызения совести: быть может, куда честнее и милосерднее было бы не жалеть драгоценного яда и поднести его, чтобы не затягивать представление, которое собрату по ошейнику, похоже, итак совсем не в радость?
Но своя жизнь была куда дороже, пока в ней еще жила надежда на осуществление глупой далекой детской мечты, вопиющей о наивности! И бесполезно подставлять себя за бессмысленную в том случае смерть — он был не намерен. Аман поднялся отточенным до совершенства гибким движением, ни один из браслетов послушно не выдал хозяина, когда, держа в ладонях небольшую чашу, полную до краев, он шел к оставленному даже на ночь в колодках мальчику.
Ночная прохлада принесла желанное забытье, позволяя спрятаться в нем от боли в обожженном безжалостным солнцем теле. По крайней мере, она уже не усиливалась с каждым измученным вздохом, а угомонилась и лишь пульсировала в такт слабому дыханию, едва колебавшему грудь. Мальчик все глубже соскальзывал в беспамятство, не пытаясь бороться с ним, а наоборот приветствуя как единственного спасителя, но видимо жажда жизни была все еще слишком крепка в нем. Легкий шорох и мелодичное позвякивание вернули сознание резче холодной воды в лицо — неужели его наказание окончено?
Да, да, пожалуйста… хватит… он уже понял, «нет» не то слово, которое хозяин должен слышать от своего раба… он запомнил, он никогда так больше не сделает… — Атия не понимал, что шепчет это вслух, что руки в оковах браслетов сами тянутся на звук осторожных шагов — чересчур осторожных для того, кому нет нужды таиться.
Человек подошел, однако никто не торопился его освобождать. Мальчик заплакал без слез.
— Пей… — шепот заставил распахнуть глаза и вскинуть налитую неподъемной тяжестью голову, чтобы после того как перед глазами утихла карусель разноцветных пятен, увидеть изукрашенные хной изумительной формы ладони, державшие перед его лицом чашку до краев полную воды.
Воды!
Огромные черные очи задумчиво рассматривали его, а потом Амани тряхнул головой, словно решаясь на что-то, и протянул чашу ближе, к самым губам.
— Пей же! — мальчик забыл обо всем вокруг, но он прекрасно различал торопливые шаги.
Наверняка возвращался отлучившийся по нужде Баракат, двигающийся с грацией пьяного бегемота! Уйти незамеченным уже не получится. Аман досадливо прикусил губу, но мальчишка припал к воде, и изменить что-либо было уже невозможно…
Его резко рванули за руку, содержимое чашки будто бы случайно расплескалось на песок и одежду.
— Бурдюк с нечистотами! — яростно обрушился на евнуха развернувшийся юноша. — Посмотри, что ты наделал! Я выгляжу, будто обмочился так же как ты под себя!
Гневное шипение, обжигающее сверкание черных глаз немного сбили евнуха с толку. К тому же Амани всегда до мелочей трясется над своей красотой и возмущение не вызвало удивления, а раз вопит о намоченных штанах, значит, ничего серьезнее в чашке не было.
— Раньше думать надо было, — огрызнулся разочарованный Баракат, который терпеть не мог наложника за прямо скажем паскудный норов и то, что ему все сходило с рук.
— О! Аллах воистину велик в своих чудесах! — юноша закатил глаза, воздевая руки к небу. — Колода не только умеет говорить, но и знает это слово! Так соверши же еще одно чудо, Создатель, и пусть оно напряжет скисший арбуз, который носит вместо своей головы и ПОДУМАЕТ…
— Я подумаю о том, чтобы принести вторые колодки и наконец объяснить тебе, что таким как ты язык нужен только чтобы лизать хозяйские члены! — рявкнул взбешенный евнух.
— Йелла! — Амани пренебрежительно расхохотался ему в лицо. — А таким как ты только и остается, что думать о членах, но, увы, от этого он не вырастет заново!
Юноша развернулся уходить, но задержался, бросив через плечо и кивая в сторону светловолосого мальчика, который судя по его выражению, решил, что бредит, не иначе:
— Твой начальник утопил в жире последние мозги, что до сих пор не снял его? Посмотри на его кожу, ее почти не осталось, а то что осталось — слезет как со змеи. Он пересох от жажды и наверняка получил удар. А насколько я понимаю, вам велели наказать его, а не засушить, как вшивый феллах пойманную рыбу! Ты мог бы сказать мне спасибо, что завтра твоя смердящая туша не будет гнить среди отбросов, где ей правда самое место… Но конечно, фига вместо твоих мозгов не в состоянии додуматься до очевидного!
Пустив последнюю стрелу, Аман царственно проплыл мимо хватавшего воздух от бессильной злобы евнуха. Больше ему делать здесь было нечего. Соперник не умрет, но болеть будет долго, а господин презирает слабость. Тем более, такая болезнь отвратительна на вид, недержание желудка способно вызвать лишь гадливую жалость, а никак не влечение. Его же поступок останется вне подозрений, ибо что может быть милосерднее чем подать воды умирающему от жажды ребенку, который в довершении всего теперь ему благодарен…
Джамаль, случайно видевший улыбку возвращавшегося юноши, поежился и подумал, что мнение о нем несправедливо: есть вещи, о которых он не станет рассказывать даже собственной подушке!
То, что Амани на самом деле оказал им всем большую услугу, хотя Васим, по роду службы давно разуверившийся в существовании бескорыстных душевных порывов, так и не смог разгадать, чем именно она была вызвана, — главный евнух понял сразу, а уже на второй день исчезли последние сомнения. По той простой причине, что скрыть состояние мальчишки было возможно только прикопав его где-нибудь в саду, придумав сказочку про побег или похищение сотней зловещих вражеских нукеров.
Мало того, что бред, так и отвести от себя гнев господина ничуть не поможет. Ну, кто ж мог предположить, что северянин окажется НАСТОЛЬКО хрупким!
Пришлось докладывать как есть.
— И что же с ним? — нахмурился мужчина.
Васим уже набрал в рот воздуха, когда понял, что положение действительно скверное, и отговориться капризами не получится. Как и привести наложника в сколько-нибудь пригодное состояние — ни к этой ночи, ни к следующей.
Фоад наконец глянул на разряженного хлеще павлина скопца и потемнел лицом: выхолощенная собака даже соврать не может? Да что тогда с его золотой жемчужиной!
Увидев, что господин встал и широким шагом направился к сералю, Васим совсем взмок от холодно пота — и не зря! Он и предупредить помощников не успевал, да и без толку, шило в мешке не утаишь… Алла Карим!!
Посмотреть господину было на что! Лицо не пострадало из-за закрывавших его большую часть времени волос, но что лицо… Тонкая нежная кожа была опалена до синюшно-багрового цвета, налилась пузырями с алыми прожилками, которые местами полопались и сочились сукровицей. Его ничем не накрывали, обмахивая веерами, но видимо даже колебания воздуха оказывались слишком болезненны и Атия то и дело заметно вздрагивал, хотя и так дрожал в жестоком ознобе, неловко скорчившись на простели. Господин вполне оценил, что только бедра, ягодицы и пах, которые все же прикрывал от солнца кусок полотна, сейчас не покрывали ожоги.
Пока длился этот осмотр, а слуги боялись даже вздохнуть, мальчик как-то ломано дернулся к краю — руки не слушались, потому что большую часть наказания он провисел на них, не имея возможности опереться на опухшие избитые ноги… Никто не пошевелился, опасаясь привлечь к себе внимание и стать именно тем, на кого обрушится ярость, плескавшаяся в побелевших глазах мужчины, так что юного невольника вырвало фонтаном прямо на пол только что выпитым легким имбирным напитком.
Атия так и остался лежать, — щекой на ребре низкой кровати. Мокрые от пота пряди закрывали личико, но по дерганному движению плеч стало ясно, что он плачет, хоть и беззвучно…
Господин Фоад развернулся к Васиму, и тот немедленно пал ниц. Его отпихнули ногой так, что упитанного евнуха отнесло к противоположной стене.
— Я что-то неясно сказал? — процедил мужчина. — Что не понятного было в моем приказе?
Услышав этот сдавленный тон, Васим уже мысленно попрощался с жизнью.
— Господин… Не досмотрели…
— Не досмотрели?! — наместник наступал на отползающего евнуха. — Значит то, чем смотрят вам не нужно вовсе!! Да и голова тоже!
— Господин, смилуйтесь! Я сразу же распорядился, как мне сказали…
Аббас с минуту молчал над униженно корчащимся на плитах, причитавшим евнухом, после чего коротко бросил:
— Кто просмотрел — к палачам. Если через неделю Атия не будет в моих покоях, присоединишься к ним.
Помедлив, Фоад вернулся и стал в дверях, снова рассматривая мальчика, которого кто-то все же рискнул передвинуть немного удобнее, и он теперь лежал так, чтобы тревожить как можно меньше поврежденных участков. Ресницы вздрагивали, дыхание тяжело срывалось с бессильно приоткрытых, запекшихся и потрескавшихся губ. Золотые локоны утратили свой цвет и прилипли к мокрому от пота лбу, облепили щеку… Мужчина вновь вскипел от ярости: от дивного дара за какой-то день остался жалкий ни на что не годный обломок!
— И почему я не вижу здесь лекаря? — с обманчивым спокойствием поинтересовался он в пространство. — Или за ним до сих пор не удосужились даже послать?!
Грозный рык сдул половину присутствующих со своих мест в едином порыве послушания, а распростертый на постели мальчик открыл глаза, и в потускневшей, словно треснувшей лазури отразился лишь обреченный ужас.
Неделя?! Алла Акбар! Бисмилля Рахман Рахим…
Какая неделя?! Еще с месяц при всем лечении с северного недоразумения будет слезать лохмотьями кожа, которую притирания и снадобья сделали лишь более нежной, чувствительной и уязвимой, чем было отведено природой…
Как бы да, на то они и рассчитаны, но… Бисмилля! Кто ж думал о подобном эффекте! Мух маку! Не могли сказать раньше…
Чтоб шакал пожрал их выпущенные потроха!
Но это было еще полбеды для несчастного Васима, ибо наблюдая за мальчиком почтенный Хаким Абдульхади только качал головой в широком тюрбане.
— Смотри, — объяснял заслуженный лекарь своему подручному и ученику, склонившемуся рядом, — ожоги обширны и тяжелы… Сколько он пробыл на солнце?
Услышав ответ, просто кивнул:
— Ты слышал? Смотри, Рашид, я говорил, что нельзя подходить ко всем с общей мерой. Мальчик умирает от того, что добросовестно переносит любой феллах изо дня в день…
— Да, учитель, — молодой человек старательно внимал наставлениям, в то же время сочувствующе косясь на обессиленного светловолосого мальчика на постели, пропахшей потом и нечистотами, которые конечно, убирали за ним, но видимо недостаточно быстро.
Какое пренебрежение!
— Скажи мне, Рашид, ничто не заставило тебя насторожиться? — вопросил тем временем почтенный Хаким, и юноша задумался.
Как и Васим, само собой присутствовавший при осмотре. Ответы будущего лекаря заставили заколыхаться все жирное тело от пяток до макушки:
— У него до сих пор жар, а идет уже седьмой день.
— Хорошо, — согласился Хаким, — но не абсолютно.
— Его тошнит постоянно… — Рашид задумался на мгновение, — И…
— И?
— Недержание желудка! Первый симптом должен был пройти, второй не может соотносится с ожогом.
— Хорошо! Совсем хорошо! Что еще?
— Вздутый живот, — без запинки отметил Рашид, — и на шее я нащупал что-то, размером с орех!
— Вывод? — довольно поинтересовался Хаким Абдульхади.
Будущий лекарь, а покамест только ученик с испугом поднял глаза на наставника. Тот снисходительно улыбнулся и огласил вердикт:
— Отравление!
Васим тут же, не дослушав, поспешил с докладом.
— Отравление?! — Фоаду не надо было иного предлога. Обе жены ушли так, в никуда… Обе его сыновей от друг дружки травили с равным азартом! Гнев вспыхнул мгновенно ярым пламенем.
Васим молчал, дрожал, но думал. И надумал: Джамаль — вот уж кто настоящая подстилка! Все слышит, все вынюхивает, следит, и невдомек ему, что хозяину-то нужно совсем не это… Но полезен всегда и всем! Мелкая тварь, о которой с равным презрением отзывались и евнухи, и Аман со свитой в серале, и сам господин, оставивший наложника исключительно ради густого цвета кожи и угодливости…
А еще вернее, и евнухи постарались, и Амани — не соперник ему Джамаль, мелочь, планктон. И сохранили, поделив как дознатчика слухов, нечто сравни дрессированной обезьянке!
Угодил и сейчас. И всем сразу, кому смог.
Разбирайся — не разбирайся теперь, зачем Аман эту чашу поднес мальчишке в колодках — Алла Акбар! Вот пусть со своим любимцем господин и решает!
— Господин! Имя злоумышлителя ведомо! — Васим не просто пал ниц, он ползал вокруг, целуя расшитые тяжелыми шнурами и каменьями полы одежды.
Все, что угодно придумал бы Васим, дабы отвести от себя удар.
— О господин, любая кара в вашей воле!
— Имя! — потребовал Фоад. — И ко мне его! Сам допрошу!
Велик был гнев наместника Аббаса Фатхи аль Фоад, что не даром был прозван и врагами, и друзьями, и самим эмиром Гневом небес. Враги бежали с поля боя, увидев подобный взгляд, раздавали имущество женам и детям и заказывали по себе поминальные молитвы. Друзья отступали дабы карающая длань обрушилась, не задев никого из них, а повелитель правоверных сынов Пророка улыбался, считая костяшки четок по именам неугодных ему, кто уже никогда не смутит его замыслов.
Но явление Амани завораживало и самый придирчивый искушенный взгляд. Само по себе, невольно, неотвратимо. Он явился один и так скоро, как будто все это время стоял за соседней дверью в ожидании зова. Юноша словно плыл над плитами, не касаясь пола, под певучий перезвон браслетов, а тонкие воздушные одежды струились вокруг, превращая наложника, всего лишь принадлежность постели для утоления одной из потребностей тела, — в неземное видение. Он не пал ниц, — словно бы поток живого пламени медленно угашая свое сияние, плавно перетек вниз, опускаясь на колени, и черные волны сокрыли лицо, когда голова склонилась с гордой покорностью.
Затишье в ожидании бури. Наконец Фоад поднялся и приблизился сам к застывшему невольнику, меряя его взглядом, тяжелее фараоновых обелисков. Молчание. Тишина. Ни жеста, ни звука. Аман ждал, как и положено рабу ждать приказа господина. Ни в развороте плеч, ни в наклоне головы, ни в неподвижности ладоней и пальцев самый предвзятый наблюдатель не угадал бы напряжения или страха.
Рука мужчины сжалась на горле, заставляя почти запрокинуть голову. Изучив увиденное, Фоад усмехнулся: он умел ценить бесстрашие. Ни бледности, ни дрожи, дыхание ровно колеблет грудь.
— Что ты дал ему? — спокойствие мужчины подобно кипящей под тонкой пленочкой магме.
— Воды, — спокойствие Амани само словно глубокие воды, и черный омут глаз затягивает в бездонную глубину.
— Зачем же?
— Мой господин суров, но справедлив, а наказание уже перешло в казнь вопреки твоим словам.
— Ты смеешь судить о моих словах?
Невзирая на очевидную угрозу, юноша потянулся, опуская угольные ресницы и мягко касаясь губами руки, удерживающей его горло:
— Любое из них для меня свято…
Снова повисла тишина, жесткие пальцы на шее подрагивали, сжимая ее чуть сильнее. Кто знает, кроме Всевышнего, чем могло бы окончиться это молчание опущенных глаз против восхищения, разбавившего горечь ярости, но наваждение разбилось от вмешательства еще одного, всеми забытого человека.
— Юноша может говорить правду, — голос почтенного лекаря казался слегка запыхавшимся.
Фоад развернулся в его сторону со скоростью коршуна, бросающегося на добычу.
— Признаков яда я не нашел, — Хаким Абдульхади вышел из-за объемной туши евнуха, в задумчивости качая головой и рассуждая вслух, будто бы сам с собой. — Мальчик родился и вырос совсем в других краях и у вас, благослови Аллах вашу милость благоденствием, совсем недавно. Суть может быть действительно лишь в пище и воде: в караване торговцев — что за еда? Лепешка и глоток из колодца, а здесь пища обильна и сытна, изобилие фруктов, напитки, которые нерадивые рабы вливали в него дабы быстрее скрыть свой недогляд. Все это непривычно для его желудка, а солнечный удар довершил дело. Вода… Источник жизни, но может стать источником смерти благодаря обычной мухе!
Престарелый лекарь выдержал взгляд господина наместника.
— Уйдите все, — рука наконец разжалась на горле юноши, но мужчина смерил его еще одним пронизывающим взглядом. — Не думай, что я забуду твою вопиющую дерзость. Ступай…
Прежде чем Аман успел подняться, вдруг добавил:
— Явишься сегодня в обычное время.
Точно слова эти были волшебным заклинанием, Амани не встал перед своим господином — он поднялся, как поднимается пылающее солнце из-за горизонта на рассвете. Он распустился пышным соцветием навстречу дождю, гибкой лозой, оплетающей ствол, и жгучие очи полыхнули обещанием Рая из-под ресниц… И стало ясно, что до того, он все же действительно был взволнован, встревожен, вполне может быть, что и испуган.
— Эти слова тоже святы для тебя? — с усмешкой бросил Аббас Фоад, наблюдая за преображением.
— Как никакие иные, — выдохнул юноша, прежде чем удалиться, как было приказано.
Слишком много глаз, слишком много ушей, слишком много ступеней, на которых можно споткнуться и уже не встать. Это давно вошло в кровь и суть, даже не требуя осмысленных серьезных усилий от танцора, привыкшего подчинять каждый мускул своего тела, актера, наученного изобразить самую жгучую страсть и ежедневно оттачивавшего свое мастерство.
Аман не шел, — он нес себя по галереям и переходам с достоинством коронованного владыки и грацией античной нимфы. Иначе нельзя, особенно сейчас… Без торопливой поспешности, но евнух едва поспевал за ним, и возвращение любимого наложника, — как уже все предполагали бывшего, — стало сюрпризом.
Кое для кого особенно неприятным. Сбившиеся по стайкам мальчики, только что увлеченно обсуждавшие последние события и неминуемое падение фаворита, разом замолчали при его приближении. Амани не задержался ни на миг: резко, наотмашь холеная кисть хлестнула попятившегося Джамаля по лицу — тыльной стороной, так, что грани перстней, подаренных господином его любимцу, глубоко пропороли щеку, а мальчишка отлетел, ударившись спиной об узорчатую решетку.
— Помойная шавка! Там тебе и место, — процедил юноша, презрительно скривив губы, и обрушился уже на подоспевшего евнуха. — Что ты застыл как изваяние всей глупости этого мира! Разве не слышал, что господин звал меня к себе вечером?! Шевели протухшими клешнями, которые даны тебе вместо рук и ног и проследи, чтобы приготовили все необходимое в купальне, пока я выбираю наряд! Йелла!
Еще один раздраженный взмах, и он удалился, уверенный, что поступок оценен в полной мере: его обвиняют в отравлении, но вместо того, чтобы отправить к палачам, господин зовет его на ложе. Он только что открыто испортил лицо другому наложнику, а вместо того, чтобы схватить его за руку и приказать высечь, евнухи по его слову сбиваются с ног… Амани улыбнулся обворожительно, на случай если еще чьи-нибудь непрошенные бесстыжие глаза, — чтоб они ослепли вовеки! — следят за ним.
И только тогда, когда он остался один и был уверен, что никто уже не сможет увидеть его, Аман сел, отпуская на свободу усталость и накопившееся напряжение: болтливые сороки, стая вечно голодных стервятников, чтоб вы достались гулям вместо обеда! Ему ли не знать, на какой грани он только что стоял! Поглаживая мохнатое ушко дремавшей на спинке дивана кошки, он со вздохом уткнулся лицом в пушистый бок…
Тяжко… дышать тяжко и сердце заходится перебоями. Толи разбить что, толь на луну повыть…
Однако мгновение слабости было недолгим, — нельзя — и, вскочив, юноша занялся привычным изо дня в день ритуалом, удовлетворившись лишь тогда, когда, приставленные к нему евнухи уже валились с ног.
Теперь тело его вновь благоухало, подобно тому, как аромат изысканных блюд безжалостно дразнит обоняние голодного попрошайки. Сияло, как будто пламя текло по жилам, и вместо сердца и глаз вставили угли. Ни волосок, ни складка, ни тень от линии на веках — не нарушали непревзойденного доселе совершенства.
Он шел к покоям господина — неторопливо, считая каждый шаг и последние песчинки, так резво сыпавшиеся в часах, оставшихся в его комнате… Он должен был придти точно. Господин Фоад не любит небрежности.
Но если и было что-то в этой жизни, что истово и люто ненавидел сам Аман — это часы, безвозвратно и неумолимо утекающее сквозь пальцы время. Сколько раз он в безумии шептал про себя, умоляя солнце — остановись! Замри, пусть никогда больше не будет ночи, пусть будет лишь ожидание ее…
Сколько раз молча рвалось с губ умоляющее — не вставай! Пусть утро не наступит никогда…
Как горько жить, зная, что бег отпущенных тебе мгновений — не остановится. Никогда и ни за что… И чар таких нет даже в сказках!
Не остановится. Ни до, ни после, как он переступит порог опочивальни своего господина…
О если бы до! Вечность в бесплодных мечтах и самообмане лучше жестокого пробуждения!
Если бы после… Если бы ночь никогда не кончалась, кто знает, что случилось бы в ней…
Мечты, волнение — он сбросил с себя излишек чувств, как сбрасывал одежду по первому знаку. Невозмутимый юноша как обычно задержался у входа, проверяя свой облик прежде, чем явить его господину. И вновь у ног наместника опустился он — Амани, воплощенное желание и красота. Совершенство из совершенств для единственного владыки.
Удар, взахлест ожегший плечи, не был внезапным, он прекрасно видел, что господин еще гневен. Но в каком-то смысле это можно было даже назвать честью — своей рукой господин Фоад наказывал редко. Юноша не вздрогнул, не пытался закрыться или отстраниться, просто считая про себя посыпавшиеся удары, чтобы отвлечься от боли.
— Ты понял за что? — наконец придержав руку, поинтересовался мужчина.
— Да, — вкрадчиво шепнул Аман, целуя вначале широкий изукрашеный тиснением пояс, а затем сжимавшую его кисть.
И когда пояс полетел в сторону, спокойно продолжил раздевать господина легкими порхающими движениями, успокаивая мягкими прикосновениями напряженные мускулы. Если бы он мог позволить себе улыбнуться, улыбка бы вышла горькой…
Все же он улыбнулся: вновь опустившись на колени, погладил крепкие бедра мужчины, ожег взглядом из-под ресниц, обнимая губами уже наполовину восставшую плоть. Не глубоко — головка упиралась в небо, язык медленно оглаживал ствол. Губы сомкнулись плотнее, плавно погружая член во влажную мякоть рта почти полностью, и он так же неторопливо заскользил обратно, словно бы неохотно выпуская из плена упругих губ сокровенное мужское естество. Кончики пальцев касались бедер у паха легче крыльев мотылька и пронизывая словно молнии, черные очи ни на миг не оторвались от лица господина, от тигриных глаз, как будто следивших за своей добычей…
Сегодня будет так? Как пожелаешь, мой повелитель!
Халат уже давно сполз с одного плеча, когда его рвануло за волосы в сторону постели, юноша чуть повел руками, совсем выпростав их из одежды. Он передвинулся, опираясь на кровать и распуская шнурок, удерживающий на бедрах последнюю преграду… Ткань еще не успела сползти по шелковистой коже широко раздвинутых ног, как член мужчины вонзился меж гладких ягодиц, войдя в послушное тело одним ударом до основания.
Аман вскрикнул, выгибаясь дугой, взметнулся навстречу, впиваясь пальцами в стальные тиски, зажавшие вдруг его бедра. Боль была острой и сладкой. Он упал на простыни, утыкаясь лицом в подушку и разрывая зубами узор вышивки, подчиняясь безжалостной тверди, пронзающей его — жестоко, грубо. Господин даже не брал его, мужчина врывался в нежную плоть, как завоеватель-варвар врывается в павшую крепость, и удерживал юношу так, что опытное тело никак не могло изогнуться иначе и заставить боль отступить совсем, сменившись чистым наслаждением.
Амани бился в руках мужчины, стонал, вскрикивал, кусая губы, и яростно подавался назад, насаживая себя на член еще глубже, еще сильнее. Боль была тягучей и жаркой, она все же растворялась, расходилась по крови, оставляя после себя совсем иное. Восхитительная судорога сводила пах, юноша извивался в жестких властных руках, содрогаясь в оргазме от каждого толчка внутри себя. Каждой клеточкой, каждым прерывающимся вздохом умоляя о большем. И милость была явлена, когда Аману уже казалось, что в следующий момент он просто умрет, что сердце не выдержит и разорвется в висках. Ладонь сжала прижатый к самому животу, пульсирующий соками член юноши, в то время как семя господина изливалось, наполняя его — и снова боль заставляет срываться на крик, а в следующий момент хватка немного ослабевает и становится хорошо… так хорошо, что Амани протяжно стонет и падает на постель почти в полузабытьи, шепча:
— Благодарю…
Он пытается хоть сколько-нибудь восстановить дыхание, чувствуя, что твердь в его проходе начинает опадать и уменьшатся. И как только господин отстраняется, садится, сжимая мускулы, чтобы не замарать простынь и благодарит снова, уже иначе — целуя протянутую руку и слизывая с пальцев свою собственную сперму. Полузакрыв глаза, тщательно собирает губами следы семени с могучей плоти, только что бывшей в нем, его наказанием и единственной отведенной радостью… И лишь где-то в глуби все колотящегося сердца, тихо покалывает сожаление, что других поцелуев ему не дано.
Не целуют рабов…
И потому, Амани просто встает, молниеносным движением вытерев себя пока на него не смотрят, и идет вслед за удовлетворенным и успокоившимся господином, чтобы помочь ему омыться перед сном.
Юноша остался нагим, ничего не набросив на себя — не только ради удобства, ведь господину нравится его тело. Пока нравится…
Семнадцать лет не так уж мало, как может показаться, особенно если шесть из них прошли непосредственно в мужской постели, а остальные, так или иначе, подле нее, и остаток дней он в любом случае проведет так же.
К счастью, кожа его по-прежнему была гладкой, без малейших изъянов, а ежедневные занятия танцем еще долго сохранят фигуру стройной, гибкой и легкой. Нет, его звезда не закатится нынче с первыми лучами утреннего солнца, будут у него еще другие ночи…
Такие как эта. Он забирал их обманом, как пройдоха и шулер чужую монету, выгрызал зубами, добиваясь любой ценой, как не всякий сражается даже за жизнь! Становясь тем, от чего уже самому было тошно, хоть в петлю — прекраснейшим, искуснейшим, не превзойденным ни в чем… Воплощенным желанием и страстью, с ядом за пазухой на любой вкус. Как о нем говорят за глаза — «аленький цветочек», но с зубами болотной гадюки.
Не важно! Эти ночи того стоили! Стоило право быть рядом, зная, что ни чье нахальное присутствие даже движением воздуха не нарушит покров сокровенных минут, не разобьет самую хрупкую драгоценность в его сокровищнице… Никого кроме них двоих здесь и сейчас не было!
И Амани было довольно того. Не требуй большего, чтобы не утратить то, что имеешь — в этом есть своя правда и своя мудрость…
Знающие руки двигались размеренно и неторопливо, легко скользили по изгибам мышц, которые юноша знал так, что глаза были ему не нужны. Он подавал полотенца, промокал малейшие капельки влаги на смуглом жилистом теле господина, — как будто тоже творил танец… Привычный, как любимое кушанье, и — каждый раз неизведанно новый. Старее мира, сильнее небытия, отдаваясь так, как не отдавался даже на ложе…
Он был отражением лунного блика, — беззвучным, почти незримым — расправляя подготовленные одежды, пока господин обдумывал что-то, потирая во вновь вспыхнувшей досаде высокую переносицу. Но под рукой оказалась полная чаша, наполненная именно так и тем, что господин любит, ни на ноготь не меньше, не больше! И постель все так же свежа и идеально расправлена до того, что пожелай кто-то отыскать складку — пусть ищет хоть до скончания веков!
Подставленные руки ловят шелк на лету. А затем опускаются на плечи, и чуткие пальцы задумчиво перебирают мышцы, прогоняя накопившуюся за день усталость… Юноша ощутил, когда дыхание господина изменилось, и отстранился, уступая свое место сну. Уголки губ чуть дрогнули в улыбке: не отослал.
Аман не лег сам — сон господина крепок, но чуток, чтобы он позволил себе потревожить его неосторожным прикосновением или побеспокоить как-нибудь иначе. Юноша осторожно устроился у изголовья, поморщившись от боли в исхлестанной ремнем спине, и посмеялся над собой — ему мало! Он болен и безумен, ему мало этой боли, мало той, что терзала вход не так давно. Если бы эта ночь и эта боль стала вечной — он никогда не посмел бы желать чего-то иного…
Потому что жизнь такова, что за все нужно платить, и особенно — за надежду и надежду на счастье.
Рассвет застал его в той же позе, лишь ресницы едва дрогнули, словно смахивая слезы, которых не было. И снова загнав все мысли и чувства, кроме тех, которые необходимы, в самый-самый дальний угол, захлопнув и надежно заперев за ними дверь, вернув ключ-сердце на прежнее место, юноша отвел взгляд и поднялся. Бесшумно выскользнул из покоев, пнув разоспавшегося раба, чтобы готовили все необходимое — господин встает рано и не любит тратить время на негу и валяние в постели. Возвращаясь, задержался у остывшей воды, чтобы освежить себя, и как явился он на закате звездой восходящей, так с восходом светила отойти бледнеющей искрой звезды уходящей.
Аман встал на пороге, ловя первые мгновения пробуждения господина.
— Ты не позволял мне уйти, — шепнул он с лукаво-смиренной улыбкой, в ответ на приподнятую бровь.
Его потянули на себя, и юноша опустился на ложе, как ветер покачивает на воде сорванный цветок. Губы спустились по коже на шее, груди, плоском подтянутом животе, бедрах — сначала легко и едва ощутимо, даже не касанием, а лишь предчувствием его. А затем поднялись обратно щекоча мягкой кошачьей лапкой… И вот они уже жадно приникают везде, где можно и нельзя, как приникают в мучительный зной к источнику. Ладони вздрагивают, пальцы сжимаются как будто в судороге — так молятся фанатики над своей святыней… А руки мужчины запутались в засыпавшей его черной буре волос.
Фоад поднялся, и юноша послушно скользнул, вытягиваясь под ним и раскрываясь. Амани приподнял бедра, ощутив ладони, поддерживающие его ягодицы, и плавно двинулся навстречу. Он принимал в себя мужскую плоть медленно, глубоко, изгибаясь и вытягиваясь всем телом до кончиков поджатых пальцев, играя теми мускулами, которыми чувствовал твердь внутри себя, как переливается мелодия флейты. Тихие стоны напополам разбавляли прерывистое дыхание, а черные глаза мерцали за бархатным занавесом ресниц, вбирая в себя образ того, кому он принадлежал — сейчас… всегда… навеки…
Он плыл в каком-то мареве, словно окунулся в беспамятство, не теряя сознания. Юноша ощутил, как толчками семя выплескивается в него, а руки господина сомкнулись на плечах, омывая спасительной болью. Ему показалось, что в искаженном желанием и наслаждением лице мужчины, он уловил знак, и отпустил себя уже осознанно, в несколько движений бедрами тоже доводя до окончания…
Пальцы на плечах слегка разжались, но не торопились отпускать. Аман бездумно потянулся за ними вслед — вот… Вот сейчас они двинутся чуть дальше, а руки сомкнутся чуть сильнее, обхватывая вокруг и прижимая еще ближе в объятии… Сейчас…
— Ты порадовал меня «пробуждением», — ладонь лишь проехалась по груди, когда господин усмехнувшись встал. — Иди…
Он уже звал слуг. Наложнику не осталось ничего, как подхватить с пола свою одежду и поклониться.
Еще одна ночь закончилась. Мечта так и не стала явью, но по мере того, как он шел переходами, выпрямлялась спина, выравнивался шаг, менялось выражение глаз. Триумфаторы не въезжали в Рим с таким торжествующим достоинством, с каким Амани спускался с заветных ступеней между сералем и господской частью дворца!