Александр Астраханцев Сны

Проснулся среди ночи — на сердце муторно: опять дурной сон; просто замучили — все о прошлом да о прошлом… Знаю, что до рассвета уже не сомкну глаз проклятая бессонница — дай, думаю, попробую восстановить, хоть как-то развлечь себя…

Сначала, помню, стою, будто, у кассы: дают получку. Полтора часа отстоять пришлось, еле досталась, но не зря стоял: только это мне отойти — какая-то баба подходит и говорит: «В магазин колбасу завезли. И рыбу красную». «Какую колбасу?» — спросили ее. «Да чайную, вареную». — «А рыбу какую?» все допытывался кто-то дотошный. «А откуда я знаю? — отвечает уже раздраженно. — Красную да и красную. Одним словом, не зеленую!» Красной тут называют горбушу — про осетровых и слыхом не слыхали. Кету завозят редко, и до прилавка не доходит, чаще — горбушу: демократическая рыба. Думаю: вот и прекрасно — надо бы и колбаски, и красной рыбки, побаловать себя и домашних с получки. И сидорок как раз с собой, вместительный такой сидорок: пол-пуда затолкать можно. Представляю, как дома до потолка прыгать будут, когда с таким уловом припилю… И как был: в кирзачах и телогрейке, — от кассы прямо в магазин; ну ее начисто, идти переодеваться — не успею, да и темно уже, и подмораживает крепко к ночи.

Магазин — одно название: дощатый барак, как всё тут; хотели временно, да так и остался… Захожу — народу видимо-невидимо, лампочка еле светит, пар изо ртов. И — почти одни женщины. Галдеж. Прислушался: нет, галдеж спокойный, вроде бы, всем хватит. Хотел без очереди втереться — бабы сразу, как пчелиный улей, затревожились, загалдели сильнее. Пошарил глазами: знакомых, чтоб примазаться, никого. Спросил, кто последний, встал, да так хорошо подгадал: только занял, за мной уже длинный хвост — прибежали, учуяли… Стою, тихонько о стенку оперся; главное, ни о чем не думать — так время быстрей идет; можно даже вздремнуть под бабий галдеж. А они ртов не закрывают — прямо птичий базар.

Время и вправду быстро пролетело; всего-то два часа, если прикинуть, и стоял. Стоял и двигался. Вернее, сама очередь, стиснувши, тихонько несла меня к прилавку.

Хорошо, что две продавщицы: одна эту самую колбасу и красную рыбу отпускает, а чуть продвинешься — там водкой и консервами отоваривают.

И вот я совсем уже близко — вижу и продавщицу, шуструю бабенку в грязно-белом халате поверх телогрейки, с папиросой во рту и с хриплым простуженным голосом, и весы ее различаю в полумраке на каком-то шатком подобии прилавка из тарных ящиков, и даже ворох колбасы на полу, свитый из тонких полуколец, на расстеленной сырой клеенке вижу, и, уж само собой, бочку, из которой продавщица выхватывает вилкой мятых тощих рыбин с капающим с хвостов рассолом.

Но чем ближе — тем тесней и шумнее; возле весов бабы становятся совсем злые — лаются, кричат на продавщицу: «Чего ты мне эту дохлую суешь? Вон Маньке какой толстой накидала!»


— «Да пошла ты! — отбрехивается та. — Где я вам всем толстой наберу? Вырожу, что ли?..» Причем она, кажется, сказала не «вырожу», а посолонее да покрепче.

А тут еще нетерпеливые бабы наперли на шаткий этот прилавок и сбили весы. Продавщица матерится, поносит очередь. Бабы отлаиваются, но вяло — знают, что виноваты, да и продавщицу заводить круче боязно: взбрыкнет и торговать откажется, а утром найди ее, эту колбасу!

Продавщица зовет на помощь грузчика: «Гош, а Гош!»

Грузчиков почему-то трое, хотя работа не потная — даже позавидовал: теплое местечко надыбали — стоят себе кружком позади продавщицы, явно уже поддатые, травят что-то и ржут до икоты, хотя понять, о чем это они, нет возможности: мат через каждое слово, поэтому и так, и этак все понять можно; один из них, Гоша, видать, отозвался продавщице с раздражением: «Да иди ты!..» — и что-то добавил дружкам, и те опять заржали. И только когда она гаркнула: «Я те щас пойду! Иди ты сам туда!» — этот самый Гоша оторвался, наконец, от компании, сдвинул сапогом край колбасного вороха, перешагнул через него и стал выправлять прилавок из ящиков и ставить заново весы, а остальные двое тем временем вышли через заднюю дверь на улицу и продолжили там разговор, мочась при этом на стенку: отчетливо слышны были через доски их голоса и журчание струек.

А на меня, пока стоял, такой вдруг голод навалился — а тут еще ворох колбасы рядом дразнит — что не выдержал: пока продавщица с грузчиком налаживали прилавок, протянул руку и незаметно отломил в темноте наощупь кусок.

Только он мокрый оказался, склизкий и холодный — противный, в общем; но я все же незаметно очистил его от шкурки и, перемогая себя, откусил и стал жевать; колбаса пахла сырым мясом и, к тому ж, на зубах землей скрипела видно, слишком грязный попался; но есть-то хочется, да и не пропадать же куску: пересилил себя, проглотил, снова откусил. А женщина, что за мной, заметила и спросила: «Ну как?» — «Да ничего, — говорю, — есть можно», лень было подробно объяснять. А женщине, похоже, и достаточно, что съедобная. Я же незаметно-незаметно — весь кусок и умял, заморил червячка. Получилось, что и поспал, и поел — все в очереди. Зато полегчало: встрепенулся, смотрю вокруг соколиком.

И тут как раз моя очередь.

А продавщице, видать, надоело иметь дело с женщинами — даже обрадовалась мне: «Ну, наконец-то, — говорит, — хоть один мужчина попался!» — и приглашает к общению: «Сколько тебе чего?» — намекая, что может из личного расположения ко мне отвесить больше нормы. А я гляжу на нее вблизи: лахудра лахудрой, смотреть страшно, так и хочется глаза быстрее отвести: вытравленные перекисью белесые волосы ее торчат, как колтун, из-под какой-то немыслимой шляпчонки с перышком, губы намалеваны морковного цвета помадой, правый глаз насурмлен толстой черной каймой, а левого вообще не видать — заплыл от синего фингала. «Да мне, — говорю, отводя глаза, — как всем вешай, того и другого по три кило!» — «Вот, бабы, учитесь у мужиков скромности! А то из глотки лишнее выдрать готовы!» — гаркнула она тогда женщинам, довольная моим ответом и при этом накладывая мне, в поощрение, того и другого сверх нормы. «Знаем мы тебя! — со смешками откликнулись ей ближние женщины. — Мужика ты не обидишь!» — «А чего ж его обижать? — тут же ответила она им беззлобно. — Вот вас, горлопанок, так и хочется и обсчитать и, обвешать!..»

Дальше, впереди — светлым-светло: там, словно кусочек рая — настоящий, высокий прилавок, а за ним в ореоле света — старшая продавщица, или, может, даже заведующая, вся в белом, тоже с вытравленными волосами, только солидная, объемистая: прямо жрица торговли в алтаре храма!.. А за ее спиной, как иконостас — стеллаж с полками чуть не до потолка, и на том стеллаже — чего-чего только нет, глаза разбегаются: водка в бутылках, прозрачная, как слеза, папиросы «Беломор» в серо-голубенькой упаковочке, сигареты «Прима» — в серо-красненькой, и целые пирамиды консервных банок; тут тебе и «килька в томате», и «минтай в собственном соку», и «треска в масле»; темное повидло в стеклянных банках, а на этикетках — такие румяные яблочки нарисованы, что просто дух захватывает. И венец всего — пузатые трехлитровые банки с огурцами! Слюнки прямо так и текут вожжой, так и льются по кишкам с глухим рыком, как увижу сквозь баночное стекло эти вот хрустящие на зубах огурчики, да каждый — пальцами не обхватить, такой толстый. Какое богатство, какая роскошь! Ох и пиршество же я устрою сегодня, ох и отоварюсь на полную катушку — запомнят мои домашние на целый месяц сегодняшнюю получку!

Здесь, в этом святом, можно сказать, месте, в этом магазинном алтаре даже самые скандальные женщины говорят полушепотом. И сама продавщица, сознавая свое значение, почти ничего не говорит, а если и позволит себе словечко то таким внушительным басом, что покажется, что ты в кабинете начальника: хочется сразу подтянуться и — руки по швам. Причем на меня она даже не смотрит, и я рад, потому что вдруг чем-нибудь не приглянусь и она откажется отоварить? Даже фамилию не спрашивает — сам тихонько называю, и она молча берет истрепанный, с загнутыми уголками многостраничный список, и я, затаив дыхание, слежу за медленно ползущим вниз кончиком карандаша, а сердце обрывается: вдруг моей фамилии там нету? Ведь ничем, кажется, не провинился ни перед кем… А, может, какая девчонка конторская, когда список печатала, меня упустила — ходи потом, доказывай…

Но нет, карандаш споткнулся на моей фамилии, поставил галочку; на сердце сразу потеплело; тот же карандаш затем в нескольких графах против моей фамилии решительно поставил несколько крестиков; графы эти я уже наизусть знаю: «водка», «рыбные консервы», «повидло», «маринад»; только перед графой «табачные изделия» карандаш опять запнулся, и продавщица посмотрела на меня пронзительно. Я, даже не моргнув, выдержал взгляд и сказал твердо: «Беломор»! Тогда она поставила последний крестик и, ни о чем не спрашивая, начала выкидывать на прилавок консервные банки, затем — стеклянные, с повидлом и огурцами, и вывалила тридцать пачек — на каждый день по пачке! «Беломора»; самым последним движением она выставила две бутылки водки. Будто две жирных точки поставила.

Небрежность эта, я знаю, совсем не оттого, что она меня не любит или, упаси Бог, ненавидит — просто так привыкла.

Но вот сверх всего она спросила меня, сколько времени, и я, довольный ее доверием: могла ведь спросить любого, а выбрала меня! — перестал совать в сидор банки, отодвинул рукав телогрейки, посмотрел на часы и ответил вполне почтительно. Она от моей почтительности сразу, чувствую, подобрела. И хотя ничем не выдала доброты ко мне, я все же уловил это нечто вроде возникшего между нами доверия. А внимание к мужчине у продавщиц — это, как всем уже известно, значит только одно: я, стало быть, могу позволить себе некоторую свободу по отношению к ней: сказать, к примеру, лишнюю фразу без страха, что меня одернут, или просто пошутить, или даже флиртануть, и вполне могу рассчитывать на ответ, а, может, и на большее: ведь продавщица — существо независимое, всегда сытое и с чисто по-женски изменчивым характером, так что любой мужчина может рассчитывать на ее особенное внимание к нему и, рассчитав, прийти вечером к ней домой, и она выставит ему лишнюю бутылку водки и ужин и оставит у себя — сумей он только прочесть в ее ответе на свой «закидон» намек на благосклонность.

Но я, от греха подальше — ну их к шутам, как-то страшновато заниматься таким делом с лицом почти что официальным — у меня на это жена дома, в бараке имеется, а жены не хватит — соседка через дверь есть. Так как-то спокойнее… Стоящие позади меня напряглись — ждали, что я ей отвечу, и тут облегченно разом вздохнули: очереди не задерживаю, не начинаю любезничать на глазах у всех, не клюнул; значит, кому-то из мужиков позади фарт подвалит. И, как бы отторгая меня, продавщица уже нетерпеливо кричит Гоше, чтоб срочно принес еще два ящика водки, и Гоша, не ломаясь, тотчас отзывается: «Счас!» — и уже бежит, бережно обняв их, с огромным почтением и к ноше, и к продавщице, и суетливо спрашивает, куда поставить — сразу видать, что эта начальница над водкой, а не какая-то там лахудра с колбасой и рыбой — главная и единственная властительница и над ним, Гошей.

А я тем временем быстренько-быстренько, не привлекая ничьего внимания, завязал свой сидор, подхватил в свободную руку банку с огурцами, отодвинулся от прилавка и канул со света в гущу толпы; женщины теперь, с явным уважением ко мне, почтительно расступились, только я не понял, за что такое почтение: то ли за мою стойкость, то ли что отмечен вниманием продавщицы; во всяком случае, ни одна не посмела на меня рыкнуть: «Куда прешься по ногам-то?» — пока я пробирался к выходу, задевая, естественно, всех сумкой. А одна так, жалея меня, нервно крикнула остальным: «Пропустите же его, видите, мужчина нагружен как!»

И в самом деле, я, когда уже вышел на улицу, вспотевший и расхристанный, и вздохнул полной грудью, то почувствовал: действительно, так нагружен, что не знаю, как и донесу. Впрочем, тут же и устыдился: да ведь, чай, каждая из женщин не меньше моего понесет, после трудовой-то смены! Хотя, что это я о них? Они ведь к этому как-то более привычны…

Ох, сны, сны — сны молодости нашей…

Загрузка...