ртемида лежала в тени ветвистого вяза и от всего сердца хотела уснуть. Девственную богиню утомила двухдневная непрерывная охота. Без устали мчался через лесные овраги большой белоногий лось. Бешено отбивался он от своры его облепивших собак. С немолчным лаем гнались за ним кровожадные псы.
Дважды он стряхивал их, оставляя нескольких визжать на земле, и убегал, преследуемый остальными. Но когда лось сбрасывал собак в третий раз, к нему приблизилась сама Артемида, далеко опередившая свою свиту.
Просвистело не знавшее промаха копье, и зверь упал на колени. Псы повалили его, и пурпурная кровь, вытекавшая из раны, окрасила их свирепые морды.
Весело понеслись по зеленому лесу и тенистым оврагам протяжные переливы охотничьего рога богини. Но не ответили им, как бывало, веселые сигналы подруг. Изнемогшие от трудов, далеко отстали охотницы и не слышали призывных звуков. Рассеявшись по лесу, отдыхали они в кустах и пещерах.
Богиня протрубила еще раз, но, не слыша ответа, догадалась, что спутницы ее отстали и соберутся не скоро. Тогда Артемида решила, что и ей следовало бы отдохнуть.
Под раскидистым вязом она улеглась на мягкой траве; верные псы, устало высунув языки, расположились вокруг. Положив под голову колчан, богиня закрыла глаза.
Волнение, которое Артемида продолжала еще испытывать, и сильных запах цветов мешали ей заснуть. Беспокойство об оставленных подругах вызывало тревожные мысли. Мало ли в этом дремучем неизвестном лесу ходит косматых сатиров. Во время погони богиня несколько раз пробегала мимо страшных пропастей, со дна которых подымались удушливые испарения. Там могли гнездиться чудовища или, еще хуже, какие-нибудь страшные божества, царившие на земле до олимпийцев…
Артемида вздыхала, беспокоилась, но усталость мало-помалу взяла свое. Голова кружилась от запаха цветов; древесные листья что-то шептали; кругом шелестела трава, и богине казалось, что цветы и деревья убаюкивают ее тихой песней:
Спи, богиня прекрасная,
Спи, утомясь охотою.
Очи, что звезды ясные,
Пусть сомкнутся дремотою.
Пчелки жужжат мохнатые;
Льют цветы благовония.
Негою снов объятая,
Спи, богиня Латония!
Ветер шуршит осокою,
Шепчут листья кленовые,
Зевса дочь ясноокая
Бродит темной дубровою
С луком в руках и стрелами,
В чаще леса дремучего,
Дева взорами смелыми
Лося следит могучего.
Чье копье всех опаснее?
Кто, как ветер, стремительна?
Кто подруг всех бесстрастнее?
Чья краса ослепительна?
Это ты, о Латония,
Ты, дочь Зевса любимая.
Льют цветы благовония.
Спи, ничем не томимая!..
Незаметно для самой себя богиня заснула.
Снилась ей ночная охота за тем же не знающим устали лосем. Так же быстро бежал он, прыгая порой со скал, переплывая через быстрые потоки, белая пена которых блестела под серебристой полной луной. Крики подруг, звуки рогов, лай собак сливались с шумом водопадов. А белоногий лось все бежал и бежал, пока не прыгнул с высокого утеса в какую-то пропасть. Артемида, опять далеко опередившая собак и подруг, нагнулась взглянуть, что такое случилось с животным, и — задрожала от ужаса. На дне пропасти копошилась какая-то страшная масса, похожая сразу и на быка, и на змей, и на человека. Она подымала порой руки, похожие на щупальца, и испускала злобное пыхтение. Артемида схватилась за лук, но колчан ее был пуст; стрелы все высыпались во время погони; вместо тяжелого копья в руках у нее оказался тирс Диониса…
Чудовище же приподнялось на своих кольцах, и ужасная, подобная бычачьей, голова пропыхтела: «Мать Земля услышала мои мольбы и посылает мне жену в короткой тунике. Приди же в мои тесные объятия!»
Адские длинные щупальца обвили обнаженные колени богини. За щупальцами из пропасти выползало остальное безобразное тело… Артемида уже отчаялась в спасении, но вдруг на вершине одного из соседних утесов показался большой белый козел. Длинная шерсть животного серебрилась при блеске луны. Темные глаза внимательно следили за происходившим. Он склонил голову и прыгнул вниз, на поляну, откуда чудовище уже увлекало богиню в свою глубокую пропасть…
Острые рога разбежавшегося козла со страшной силой ударились в мягкую кожу похитителя.
Чудовище застонало, выпустило жертву и тяжело шлепнулось на дно своей пропасти. Артемида вздрогнула — и проснулась…
Солнце стояло уже совсем низко, озаряя окрестные скалы, поросшие диким лесом. Длинные тени стлались на поляне. Собаки гоняли где-то поблизости зайца. Из чащи порой долетал их неустанный, полный остервенения лай.
Подруги еще не приходили. Темная туша убитого лося недвижно лежала в десятке шагов.
Богиня оглянулась вокруг, и некоторое смущение стало закрадываться ей в душу. Среди небольшой поляны она была совершенно одна. Местность очень напоминала ту, которую она видела во сне. И, как бы в довершение сходства, из лесной чащи вышел большой белый козел, направляясь прямо к Артемиде.
Спокойно приблизился он к богине и, в нескольких шагах от нее, преклонил колени свои и рогатую голову. Такая покорность тронула дочь Латоны, и она снизошла до того, что позволила животному лизать свои руки.
«Если сон оправдается, — подумала она, — то этот козел должен спасти меня от чудовища, порождения Геи; кто бы он ни был, я его не отпущу от себя».
Прекрасная рука Артемиды легла на белую пушистую шерсть и приятно утонула в ее теплой волне. Богиня обняла животное, которое доверчиво к ней ласкалось. В карих, немного хитрых глазах светилась любовь и преданность.
Богиня вспоминала, что где-то видела эти глаза. «У кого бы это?» — думала она, пока руки ее обвивались вокруг шеи животного.
А козел тихо и покорно улегся возле, как бы боясь нарушить покой девственной сестры Аполлона.
Страх Артемиды исчез. Надвигалась холодная ночь. Одна за другой на небе зажигались звезды…
«Как приятно, когда близко есть преданное существо, в мягкой шерсти которого можно согреться. Он защитит меня от чудовищ лучше моих куда-то сбежавших собак», — подумала дочь Латоны, засыпая…
Странные сновидения посетили под утро Артемиду. Ей снилось, будто она выходит замуж за косматого сатира, при звонком пении безобразного лесного народа. Вместо милых подруг ее обступили всегда неприятные ей болотные нимфы. Перепачканные в тине, большие лягушки составили свадебный хор; громкое кваканье их зловеще звенит в ушах Артемиды. Вот нареченный супруг подает ей косматую лапу, и богиня, не смея противиться, идет вслед за ним в отверстие темного грота. Там она терпит ласки, от которых краснеют щеки ее, а сердце в груди то бьется, то замирает.
И эта мука тянется так долго, долго.
Любопытные нимфы, маленькие козлоногие сатиры и разные лесные уроды толкаются около входа, шепчутся, хлопают в ладоши, прыгают, пищат и звонко, пронзительно смеются.
Но вот чей-то хохот раздается все громче, покрывает все другие голоса и громовыми раскатами наполняет лес; зеленые холмы и овраги отвечают ему победным, радостным эхом.
Артемида протяжно вздохнула и пробудилась. Покрытая холодным потом, бледная, с распущенными волосами, вскочила и огляделась кругом.
Рядом с ней никого не было.
Козел, приходивший ночью, куда-то исчез.
Быть может, она видела его во сне? Нет, на земле заметны следы его острых копыт.
Неподвижно застыл в десятке шагов труп убитого лося. Купаясь в ярких лучах солнца, над ним звенели уже рои золотистых мух.
Близ него разлеглись пришедшие к утру собаки. Вероятно, козел скрылся при их приближении…
А далеко, далеко в горах гремели раскаты чьего-то веселого смеха.
«Так смеется только Пан», — подумала богиня, и ночные сновидения почему-то всплыли в ее голове, яркой краской отражаясь на бледных ланитах.
Она снова прислушалась.
«Нет, это не смех, — решила богиня немного спустя. — Теперь как будто эхо охотничьего рога… Это подруги».
Действительно, на узкой тропинке из-за соседнего холма скоро, одна за другой, показались вооруженные луками нимфы. Некоторые из них вели на сворах свирепых собак; иные держали в руках короткие острые копья.
Строго глядела на них неподвижная, как статуя, Артемида…
Зато как весело хохотал, окруженный своими верными нимфами, довольный, ликующий Пан.
— Как тебе удалось это сделать? — спрашивали его недоумевающие, слегка нахмуренные гамадриады.
— О, это был трудный подвиг. Цветам и травам я велел нашептывать спящей сны, полные ужасов, от которых ее спасал белый козел. Затем я подошел к пробужденной Артемиде в виде того же козла и начал ласкаться. Это подействовало. Она даже не хотела меня отпускать и заснула, обнимая мою шею.
Тут я не удержался, чтобы не поцеловать ее раза два или три.
Утром мне помешали вернувшиеся собаки. С вечера я отманил их быстроногим зайцем, который достаточно их измучил, прежде чем они его изловили… При появлении псов я поспешил удалиться.
Только вы, пожалуйста, никому не рассказывайте об этом!..
Безрассуден, кто доверяется женщинам. Скоро Эллада и Фригия, Фракия, Крит и Цитера узнали про случай с сестрой Аполлона. Веселые нереиды передали весть о нем даже на самые маленькие острова.
Злорадно улыбалась Паллада. Звонко хохотал Гермес. Печально кивала головой Деметра, и три дня ходил мрачным нахмуренный Феб.
От богов узнали и люди. Они шепотом рассказывали друг другу про смелую хитрость Пана и втихомолку смеялись над горем обманутой Артемиды…
Вот почему ей ежегодно приносят в жертву круторогого белого козла.
читель, в соседней роще я видел сегодня плачущую Мирринию. Она била себя в грудь и клялась, что нет на земле человека непреклонней тебя… Она грозила даже покончить с собой, как Телебоя… Почему ты их прогоняешь?
— Ты желаешь знать, гемониец, почему я отверг любовь голубоглазой Мирринии, почему прогнал от себя пришедшую под черным плащом белорукую Телебою? Дорогой мой, неужели не мог ты заметить, что все женщины мира мне неизвестны?
— О трижды Великий Орфей, о мой учитель, сколько лет прошло уже с тех пор, как ты потерял Эвридику. Неужели даже теперь тоскует по ней твоя безутешная душа?
— Нет, мой мальчик, я не томлюсь по оставленной В Тартаре супруге. И если бы бог, повелитель подземного мира, вновь отпустил ее на поверхность земли и она пришла ко мне в Гемонию, — верь мне, — я бы только молча от нее отвернулся.
— Учитель, разве ты не любил ее? Или несправедлива молва о том, что ты опускался в недра Аида ради супруги? Я слышал, что грозный Гадес был тронут твоею лирной игрой и печальной песней. Я слышал, что он позволил тебе увести на ясный простор, под кров лазурного неба, твою Эвридику. И лишь оттого, что ты нарушил запрет не смотреть на нее, пока совсем не выйдешь из Тартара, супругу твою увлек обратно в черный Аид крылатый бог Гермий… Разве это не правда, сын сладкозвучной Музы?.. Но прости, ты нахмурен, я, вероятно, задел незажившие раны твоей наболевшей души.
Некоторое время на вершине поросшего кипарисами холма длилось молчание. Орфей сидел на пологом откосе. Около него на пестрых цветах лежала большая черная самка пантеры, с мурлыканьем гнувшая спину под ласковой рукой певца. Гибкий кончик хвоста кровожадного зверя игриво бил по зеленой траве. На нижних ветвях кипариса висела много славных побед стяжавшая лира. Кругом на деревьях сидели примолкшие птицы. Издалека слетелись они послушать Орфея.
Фракиец перестал гладить животное и, устремив взор в сторону дальних ущелий, произнес задумчивым тоном:
— Тебе говорили правду, о Антимах, но не всю. Повторяю, если бы на землю вернулась из области мрака та, которую я некогда звал своей Эвридикой, сердце мое не заныло бы сладкой болью. Нет для меня больше женщин и дев на земле, омываемой сине-зелеными волнами. Все они лживы, и в их деланно ясных глазах светит собачья рабская низость, страх перед сильным, на дне же души таится у них вечная похоть, и всюду ищут они новых объятий, новой добычи!..
— Как, учитель, даже твоя Эвридика?!
— Да, даже она. Никогда не забыть мне того, что случилось в обители мертвых… Когда мрачный Гадес, склонясь на мольбы Персефоны, согласился отдать Эвридику и ее подвели ко мне две нимфы из темных Вод Леты, я окинул внимательным взором лицо той, кто была моей женою.
Она стояла, нагая, бледная, стыдливо потупив ресницы, словно скрывая радость свидания с мужем.
— Вот твоя Эвридика! Гермес проводит вас до входных дверей царства забвения. Супруга твоя пойдет вслед за тобой. Но горе тебе, если взглянешь назад раньше выхода!.. Ты же, сын Майи, приблизься, чтобы услышать поручения мои к эгидодержавному брату.
Гермес подошел к царю преисподней, и бессмертные боги долго шептались между собой, смеясь и глядя по временам на нас с Эвридикой.
— Можешь идти! — сказал мне наконец повелитель Тартара, и мы, на изумление скорбным теням, пустились в дорогу.
Твердым шагом стремился я к выходу. Гордость победы теснила мне душу. Пальцы мои перебирали лирные струны, и шествие наше сопровождалось торжественным звоном… Тени усопших молча давали нам путь. Грустные лица их безучастно смотрели на нас с разных сторон. Выход был уже близок. Лазурно-лиловым снопом врезались во тьму стрелы светлого дня.
Я замедлил шаги. Сзади почудилось мне шепот и поцелуи. Я думал сначала, что это лишь испытание, чтобы заставить меня обернуться, и гнал от себя подозрения. Сделав еще десяток шагов, я очутился у поворота, за ним в лицо мне пахнуло струей теплого воздуха, а взорам открылись кусок лазурного неба и скаты покрытых цветами, сверху заросших лесом холмов… Сзади было все тихо. Но вот оттуда снова послышался тихий сдержанный смех и чьи-то протяжные вздохи… Сомнений быть не могло. Так вздыхала только она, моя Эвридика, в часы наших блаженных объятий.
Не помня себя от гнева, забыв наставление Гадеса, как зверь андрофаг из далекой Индии, кинулся я обратно в черную пасть адского входа.
Боги, что там я увидел! За поворотом пути она, моя Эвридика, моя нежная, полная кроткой грусти подруга, как дикая самка сатира, в пылком экстазе, отдавалась ласкам коварного Гермеса…
Как изваяние из мрамора, замер я, неподвижный от ужаса. И одни лишь глаза следили за тем, как с наглым хохотом снова увел от меня сын Майи в темный Аид ту, что была моей женой.
— Ты нарушил запрет, сын Каллиопы, а потому не видать больше тебе твоей Эвридики! — крикнул он мне, исчезая во мраке.
Прильнув к коварному богу, послушно скрылась с ним вместе белая тень моей преступной жены.
Ни одного проклятия не послал я им вслед.
Молча поднял я лиру и тихо пошел по зеленым холмам и тенистым оврагам подальше от Тартара. Путь мой лежал сюда, в обильную лесом Фессалию… Здесь мне не так тяжело. Здесь я почти не слышу женского лживого смеха. Здесь ветер шумит в ущельях; темнозеленые сосны кивают мне головой, а звери ходят за мной по пятам и ласково трутся мягкой шкурой о мои нагие колени…
И как бы желая показать, что она понимает речи поэта, черная пантера зевнула и заботливо стала лизать длинным розовым языком покрытые пылью ноги Орфея.
Кончив свой труд, она потянулась, волной поднимая гибкую спину, — затем прилегла, приняв спокойную позу, и устремила в лицо сына Музы внимательный взор своих желтовато-зеленых очей.
Орфей и его ученик сидели неподвижно. Кругом царила тишина. Одна лишь маленькая птичка робко чирикала что-то в ветвях кипариса.
риближалась последняя борьба. Он готовился уже провозгласить победу. Но какую победу!.. Осмеянный, оплеванный, непризнанный, враг наш был осужден теми, за кого жертвовал жизнью. Казалось, все было против Него: даже ближайшие ученики объяты были сомнением. Но Он вперед знал все это и обрек Себя на смерть, помня, что только она может дать ему торжество. И Он шел к ней, шел, сгибаясь под бременем креста, избитый, униженный…
Но в воздухе над Ним уже носилась победа. И мы знали это и решились помешать Его смерти. Один из наших великих духов создал адский план, который должен был вырвать победу из рук Сына Человеческого, как Тот любил себя называть. Для этого, полный непримиримой злобы, он решился разделить судьбу своего Божественного Противника… И дух тьмы шел рядом с Сыном Света, подобно Ему униженный, подобно Ему обреченный на казнь. Для нас самих не вполне ясно, как ему удалось войти в тело осужденного на распятие разбойника. Только Избранник наш шел неподалеку от своего врага, и взоры его сверкали, как раскаленные угли. Мы, полные страха и надежд, следили за ним издали. В небесах реяли мириады ангелов, слетавшихся на защиту Того, кто предавал Себя в жертву за мир. Но Обреченный не смотрел на них, ибо ведал, что Ему нельзя прибегать к их помощи, так как Он должен был страдать и умереть, как человек.
Мы знали, что за Его смертью произойдет нечто ужасное для нас, и в свою очередь готовились… Но, повторяю, все мы жадно следили за нашим Избранником, который должен был соблазнить и умереть. Правда, умереть ненадолго, но испытать все-таки перед этим все муки и ужас расставания с жизнью. Он твердо шел к месту казни, изредка оборачиваясь на пути. Но его пылающие взоры падали не на нас, не на Божественного Соперника, — он глядел на другого, приговоренного к смерти преступника, и во взглядах его было недоумение.
Многие из нас также обратили внимание на этого человека, но ничего выдающегося в нем не заметили.
Это был высокий, мускулистый, загорелый араб, спокойно следовавший позади товарищей по казни. Шел он понурив голову, и губы его порой что-то шептали.
Военная стража говорила, что он прославился особенно дерзкими грабежами на побережье Мертвого моря. Много богатых купцов разорил он до нитки, много караванов разграбил. Правда, в толпе слышалось, что он не трогал бедных и даже помогал им.
Я заметил: ангел, реявший над шествием, показал другому мечом на этого человека и сказал ему что-то, и другой ангел кивнул в ответ головой. Это меня обеспокоило… Но тут процессия подошла к месту казни, и мое внимание всецело было поглощено совершавшимися событиями.
Я видел: все трое мужественно перенесли мучительное вбивание гвоздей в ладони и приколачивание ног. Я видел, как от земли возносилась к небу искупительная жертва за грехи людей; как Сын Человеческий молчаливо претерпевал страдания и насмешки. Из пестрой толпы предлагали Ему сойти с креста, и я понимал, что говорившие не допускали возможности чего-либо подобного.
Мы рисовали Ему мрачные картины. Мы шептали Ему на ухо, доказывая все неблагоразумие Его поступка: «Ты теперь умираешь, отвергнутый и осмеянный миром, и мир забудет Тебя и Твою проповедь. Семя слов Твоих упало на каменистую почву. Народ этот недалек и себялюбив, а потому слова Твои ему не понятны. Кто хочет успеха у толпы, тот должен действовать на ее чувство и воображение. Им нужно чудо. Сделай его, и они поверят Тебе. Гордые фарисеи падут ниц перед Тобой, сами пойдут проповедовать учение Твое, и оно не заглохнет вовек; ибо скорее поверят тому, кто сошел с креста, чем тому, кто погиб на нем. Сойди же во всей славе Твоей, и они уверуют в Тебя!»
Но Он молчал, молчали и двое остальных. Кровь текла по Его ладоням и капала на землю. С каждой упавшей каплей вдали, как бы из-под земли, слышались раскаты грома, хотя небо было безоблачно и зной стоял нестерпимый. Наш Избранник, терпеливо переносивший муки, внимательно следил за тем, что делалось у подножия крестов.
Там толпились женщины, пропущенные сквозь цепь бесстрастных, закованных в панцири воинов.
Они молча смотрели на Распятого, и слезы лились по их бледным, исхудавшим от горя и бессонницы лицам.
«Сын мой, Ты рано покидаешь Меня, на кого оставишь Ты свою злополучную Мать?» — казалось, говорили глаза Той, что была старше других.
«Жено, се сын Твой, — как бы в ответ Ей сказал наш Противник и прибавил, обращаясь к любимому ученику, который один из двенадцати не оставил Его в минуту конца: Се матерь твоя!»
И снова молчание, тягостное, как зной Палестины. Слышно было только, как тяжело вздохнул один из распятых…
Ни одного дуновения ветерка не пролетало мимо Голгофского холма. Некому было отереть пот, струившийся с лица страдальцев, защитить их от зноя…
А народ, подстрекаемый нами, вопил: «Сойди со креста!» — Но ответом было молчание.
Тот, Кого не могли смутить слезы Матери, был неуязвим для насмешек толпы. Вероятно, всем троим было тяжело. Большие и маленькие мухи, привлеченные острым запахом пота и крови, сотнями носились над крестами, ползали по лицам распятых, кусали, забивались в ноздри, уши и глаза, и некому было их отогнать… Среди этих мух я угадал кое-кого из своих. Они не теряли времени даром.
Я не спускал глаз с нашего Избранника. Тот молчал, и лишь тяжелое дыхание обнаруживало его муку. Он, очевидно, выжидал… Но чего? Вместе с ним ждали и мы.
Но вот наступила желанная минута. Сын Человеческий остановил взоры на нем. Иссохшие губы Избранника зашевелились…
«Если ты Сын Божий, милосердный, сойди с креста и спаси Себя и нас. Слышишь? Себя и нас! И мы ведь страдаем. Докажи нам любовь Свою!». — казалось, говорили его глаза, хотя он уже молчал.
Я видел, как Сын Человеческий вздрогнул, как задрожали Его ресницы. Хотя, быть может, дрожь эта произошла от мух. Лицо Его изобразило страдание, и Он отвернулся к другому сотоварищу по казни. Тот, очевидно, тоже ждал этого. Ждал его и Избранник, впившийся взорами в разбойника. В этом взоре было все: и надежда, надежда отчаяния, и даже мольба, сменившаяся гневом и даже яростью, когда разбойник смущенно опустил свои глаза под пылающими взорами Избранника.
Видимо, тот ожидал от него такой же мольбы, которая должна была подействовать на сердце Распятого, на его сострадание к человеческому горю и мукам.
Мы ждали с нетерпением того, что произойдет. Ждал Избранник. В небе ждали ангелы… Но вот краска покрыла побледневшее лицо разбойника: он поднял голову… Предсмертный взор его встретил ангела. И тот как будто внушил ему: «Мужайся!»… И среди тишины разбойник обернулся к Сыну Человеческому и твердо произнес: «Вспомни обо мне, Господи, когда придешь в Сбое царство!»
Это напомнило Божественному Страдальцу Его искупительную миссию. И Он ответил: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю!» И, получив такое радостное обетование, разбойник снова обратил взоры к небу, где стояли легионы ангелов. А Избранник метался на кресте, вызывая соболезнование даже у привычных римских воинов…
Все мы поняли, что наше дело проиграно.
Правда, на горизонте росла черная туча, грозившая покрыть небо и заслонить кресты от ангелов. Она несла смерть одному из распятых и медленно подвигалась к Иерусалиму… Там шли наши легионы, которые в своем отчаянии готовы были на все… Хотя все они чувствовали, что дело проиграно.
Да, мы были побеждены… Побеждены смертью Того, Кто называл Себя Человеческим Сыном! Он отнял у нас добычу, накопленную тысячелетиями, и увел ее с Собой.
Избранник наш, жертва которого не принесла никаких результатов, тщетно хотел отомстить тому, кто, по его словам, испортил все его планы… Но кто был этот загадочный человек? Да и человек ли это был? Души его мы так и не видели. По-видимому, он заключил какое-то соглашение с Избранником и нарушил его.
Если это человек, то, во всяком случае, он единственный из людей, признавший Бога в Распятом на кресте, осмеянном и униженном преступнике.
ихо шептались ракиты таинственной рощи Персефоны: яркие цветы асфоделей склонялись, передавая друг другу весть, долетавшую от тростников Ахерона и Леты. В Аиде случилась важная новость. Под угрюмые своды его снизошла новая, славная жертва далекой земли.
Та, кто в сладострастных гимнах Киприде пела о муках любви, та, чьи песни порой доносились в царство усопших, вызывая тайные слезы у легких бесплотных теней, заставляя вздыхать даже царицу мрака, ныне сама спустилась в область, где правит грозный, угрюмый Гадес.
И Афродита не заступилась за поэтессу, которая выше блистающих звезд прослабила звонкой песнью имя Рожденной Из Пены, за ту, чьи стройные гимны неслись от скал Митилены далеко, далеко, до стран эфиопов, индийцев и персов!.. Много веков пролетит над покрытой зеленью тканью, многогрудой Геей, много храмов падет, много воздвигнется новых, а смертные все еще будут, слушая звонкие строфы, с тихим восторгом шептать славное имя Сапфо…
— Пойдемте смотреть, — звали друг друга бледные тени, — как будут судить ее душу. Нам говорили, что мрачный Гадес полон бессмертного гнева и, нахмуренный, ждет поэтессу.
И вот Сапфо предстала на суд.
Неподвижно стояла перед троном, где восседал, рядом с бессмертной женой, повелитель Тартара, ее стройная легкая тень.
Лицо поэтессы было печально и строго, сдвинуты темные брови, сомкнуты некогда яркие, знойные неутолимые губы. Из-под развитой косы виднелась веточка лавра… И лишь бесплотные очи мерцали, как черные звезды…
— Мы давно ждем твою преступную душу, — начал Гадес, — давно приходили к нам вести о твоих безбожных делах. Ты чтила одну Афродиту, забыв остальных олимпийцев. Ты позволяла себе то, чего даже боги боятся… Дерзость твоя была беспредельна. Песни твои разрушали счастье супругов; многих они лишили покоя и многим наполнили сердце жгучей болью отравы… Кто, как не ты, покидала семейный очаг, чтобы целую ночь проводить вместо объятий мужа в шумном сонме юных девиц, где рифмовались пляски и ласки? Кто, сидя у колыбели дочери, слагал песни любви, ты сама знаешь кому?.. Оскорблялась даже Киприда. Сам Аполлон Музагет был изумлен и разгневан, когда ты горделиво отвергла искания его любимца, Алкея, добро бы ради верности мужу!.. Нет, слишком много грехов у тебя, чтобы их перечислить!.. Можешь ли ты сказать что-нибудь в сбое оправдание?
И так отвечала ему поэтесса:
— Случилось то, что должно было свершиться. И разве уж так поступки мои нечестивы? Кто, как не боги, вложили мне в душу пылкие страсти, равных которым нет на земле, омываемой синими волнами? И разве они помогли мне хоть раз с высоты своих тронов, слыша, как стонет, жалуясь горько, моя эолийская лира?
— Неужели ты только стонала, пока жила на земле? К нам долетали слухи, что ты проводила время как на Лесбосе, так и в изгнанье порой не без веселья.
— Ах, если бы это веселье всегда могло заглушить тоску одинокой души, могло утолить безумную жажду полного счастья!
— Ты ли была одинока! Вспомни, Сапфо, своего супруга Керкилла…
— Разве может дать счастье супруг! — И Сапфо улыбнулась, глядя на Персефону.
Та продолжала сидеть неподвижно: ни одна черта не шевельнулась на лике царицы, но повелитель Аида вдруг рассердился.
— Вместо мольбы о прощеньи, вместо раскаянья, ты позволяешь себе нечестивые мысли! Горе, горе тебе! Клянусь истоками Стикса, я караю тебя страшной казнью!
И бессмертный гневно ударил жезлом о ступени черного трона.
Тихо, но внятно, вновь начала говорить тень Великой Сапфо:
— Как ты наивен, сын лучезарного Крона! Сидя все время в потемках, царя среди мертвых теней и чудовищ, ты помрачил свой когда-то ясный рассудок. Стыдись! Неужели ты мнишь, что здешние жалкие пытки будут мучительней тех, что я ношу в своем сердце? На какие же муки можешь меня ты обречь? Носить заодно с Данаидами воду в дырявую бочку, ворочать во тьме жернова, подобно Иксиону гореть в неугасимом огне?.. Но что значит огонь твой в сравнении с тем ненасытным пламенем, который жег мою душу! Бесконечный труд Данаид…
— Успокойся, ты не пойдешь к Данаидам, — перебил поэтессу Гадес, которому быстро нашептала что-то на ухо дочь златотронной Деметры.
— Камни Сизифа — игрушка в сравнении с теми, что я носила на сердце… Жажда Тантала… Ах, я привыкла уже к этой жажде от юных лет, и утопить ее не могли даже Волны под левкадским утесом. Что же останется у тебя в запасе? Терзающие внутренность коршуны и адские звери?.. Но, ах, свирепее гиен, безжалостней тигров страсть, которая меня пожирала, и когти ее острее, чем у орлов, рвавших когда-то печень Титана, страсть — необдуманный дар или коварная месть Афродиты! Я смеюсь над тобой, мнящий себя всемогущим, владыка ада, и муки твои мне не страшны!
Недовольная непочтительным видом и гордой осанкой тени, Персефона, склоняясь к супругу, снова что-то шепнула ему, и злая улыбка скривила тонкие губы царицы.
Тихая радость затеплилась в темных глубоких очах адской богини.
— Ты забываешь про иные позорные казни, — медленно начал Гадес. — Что скажешь ты, если я выдам тебя за старца Харона или отдам на поругание Церберу?
— Бедный Харон, несчастный Цербер! Мне жаль их обоих. После всех унижений, после позора обидной молвы, отринутых просьб, после измен, испытанных мной на земле, мне не страшны уже ласки адских чудовищ… Веди их сюда, но знай, что оба они скоро исчезнут из области мрака, ибо скорбь моя и пламя в груди моей — ненасытно.
— Мне жаль Цербера: он верно мне служит. Не могу я лишиться и Харона: этот старик неразрывно связан с Аидом… Что же мне делать с тобой?.. — произнес в недоумении царь подземного мира.
— О Властелин, — вновь зашептала тогда Персефона, — отошли ее в жилище блаженных! Там, где на зеленых лугах резвятся чистые души, пусть вечно сидит она, полная горя, и с завистью смотрит на чужую ей радость блаженных теней. Вот наказание, достойное бога и повелителя этого края!
Гадес задумайся. Но вот он поднял свою черную посеребренную сединами голову и произнес:
— Мысли женщин всегда слишком поспешны. А куда же денутся те блаженные тени, взоры которых будут омрачены ее видом? Нет, не надо ей нового наказания! Преступница молвила правду: самую лютую казнь она носит в самой себе… Иди куда хочешь. Я не могу наказать тебя!
— И это царь мрака! Где власть твоя, Властелин подземного мира, о Гадес?!. Я смеюсь над тобой! Ха-ха-ха!..
И безумный смех прокатился под сводами Тартара. Дико звучал он в царстве мертвых, мало-помалу переходя в истерическое рыдание. Бледные тени содрогались от ужаса. Гадес наморщил чело и погрузился в глубокую думу…
Издалека, как бы в ответ, донесся другой звук, не менее ужасный, протяжный и наводящий тоску.
Это был Цербер…
ривет тебе, Победительнице! Привет укротившей бурю потопа!
— Откуда ты знаешь это, пришелец? Как могло стать известным тебе скрытое от жрецов Кипра и Пафоса?
Так говорила, озарив своим появлением темную глубину храма, с ясной улыбкой Афродита. Золотистое сияние осветило расписные толстые колонны с причудливыми разноцветными фигурами.
Прислонившись к одной из них, стоял приветствовавший богиню, издалека пришедший певец. Он нарочно остался на ночь в храме, зная, что Афродита является искренно верующим поклонникам. Чужестранец стоял, весь бледный от восторга, и слушал, а рожденная из крови и пены продолжала:
— Там, за пределами любимой богами земли, где над темными меланхленами, лающими кенокефалами и ярко раскрашенными злыми андрофагами царят иные страшные и незнакомые нам божества, разве известна моя улыбка? Разве чтут меня за каменными гранями Кавказа?
— Богиня, Великая богиня! Ты сказала истину. Улыбка твоя не царит на снежных скифских равнинах. Ясные взоры твоих очей не заставляют на топких болотах сжиматься сердца не умеющих смеяться дикарей; но нигде так не тоскуют, так не томятся без Тебя, как там. Души людей тех, если можно назвать их людьми, отданы во власть мрачных и безобразных богов. Трепеща от страха, полные тупой покорности, поклоняются они своим жестоким властителям… И лишь море, старое седое море, на короткий срок свободное от льдин, да холодные яркие звезды шепчут этим дикарям свои святые откровения…
— Смертный, как ты попал сюда? — холодно спросила богиня. — Как ты нашел дорогу к моему многоколонному храму?
— В утлой ладье, между белых скал изо льда, плыл я однажды, забыв про охоту на тюленей. Ласкаясь к непрочному судну, колыхали его темные волны. Я не греб и не правил. Неведомое течение с могучей силой захватило и несло мой челнок… И долго, долго Влекло меня между нависнувших скал, острых льдин и гигантских плавающих островов.
Я вынослив, но меня стал мучить голод, и не было сил у меня направить обратно ладью. Я растянулся на днище и, глядя на бледное небо, мало-помалу утратил сознание. Похотливая смерть положила уже мне на чело свою холодную руку.
Очнулся я в ледяном зеленоватом гроте, где седая старая женщина привела меня в чувство и дала мне вяленой рыбы с горячей тюленьей кровью. У нее прожил я суровую зиму, и она рассказала мне про Великих богинь и богов, живущих на радостном юге. В томительно долгую зимнюю ночь она говорила мне, что когда-то знала всех олимпийцев, что когда-то жила вместе с ними, но волей старого рока должна была покинуть полную радости землю и удалиться в изгнание, в область седого океана, в страну ледяных пещер и снежных полей.
Она-то, старая поседевшая нереида, и рассказала мне многое, чего не ведают Твои жрецы.
Немало времени прожил я, слушая ее рассказы, пока наконец, воспламененный ими, не отправился при блеске алой весенней зари отыскивать Тебя, насладиться улыбкой Твоей, ясная, радостная Афродита! И судьба послала мне счастье!.. Добравшись до твердой земли, долго я шел по лесам и болотам, пока не встретил людей, несущих гиперборейские жертвы на далекий алтарь Аполлона. Я присоединился к их каравану. Вскоре мы сели на суда, могучие реки понесли нас на своих мощных волнистых хребтах.
Я плыл, а душа моя трепетала от радости, стройные гимны слагались в моей голове.
Афродита улыбнулась чужестранцу.
В избытке счастья, с сердцем полным восторга, он упал на колени и, простирая к богине свою жалкую, из черепа северного оленя сделанную лиру, воскликнул:
— Клянусь, что прослаблю имя Твое, о Пресвятая!
Богине надоели славословия; но желание услышать хвалу из уст северного варвара и женская жажда нового превозмогли.
— Спой что-нибудь про меня, о пришелец! — привычно ласковым тоном произнесла Афродита.
Не вставая с коленей, прижал к левому боку певец свою неуклюжую лиру и, склонив голову, на мгновение замолк.
Тихо загудели свитые из оленьих жил певучие, жалобные струны.
Немного спустя за ними последовали робкие, нараспев произнесенные фразы.
«Светлых великих богов забыли нечестивые люди. При звуках священных имен не трепетали безбожные сердца. Исчезли с земли благочестие и правда. В небесную высь не подымались благовония жертв».
«И черным тучам дал знак. Как стая чудовищ в безбрежном море, ринулись они на покатое небо и затмили светлые звезды. Глухо зарокотал гром — вестник божественного гнева. Обильными потоками пролился на землю грозный, неудержимый дождь».
«С горящими факелами в руках, на вершинах гор заплясали, кривляясь, демоны бури. Вырывая с корнем дубы, летали над землей, покинув пещеры свои неистовые, завывающие ветры. Боги-разрушители шли по горам и равнинам, затопляя поля, разрушая храмы».
«И густая тьма стояла над землей. Брат не видел брата, и матери не находили детей. И гибли в ревущих волнах и те и другие… В голосе бури слышались вопли погибающих зверей».
«Белой пеной покрылись недоступные вершины. Как ничтожные щенки, мелькали в крутящихся волнах немногочисленные захлестываемые корабли»…
«Боги оставили землю и удалились в небесные сферы. Полные страха перед гневом всесильного Рока сидели они на престолах, опасаясь за собственную участь. Сидели и дрожали от ужаса».
«И одна лишь ты покинула землю!»
«Чьи рыдания слышатся над волнами? Кто плачет над волнами? Кто плачет над бурей бездны? Кто вопит, как страдающая роженица? — То она умоляет Всесильного. — Афродита ходатайствует за людей».
«И внял Ее мольбе Всемогущий. И склонился к повергшейся перед Ним. Склонился Он, Непреклонный, в одеянии из туч. Он, Повелитель вечности!..»
«И прекратились раскаты грома. Перестал идти дождь. Утихли буйные ветры: рассеялись, как предутренний туман, черные демоны бури. В сердце спасшихся на кораблях затеплилась робкая надежда. Вода постоянно убывала…»
«Божественное светило снова засверкало на чистом небе».
«Лучи его озарили Тебя, смягчившую сердце Непреклонного, Тебя, прекратившую потоп… Утомленная, Ты лежала навзничь на спасенной Тобой земле и улыбалась вернувшемуся Солнцу».
«Полный таинственных чар, ярко играл под лучами его Твой дивный семицветный пояс. С завистью глядели на него, шепчась меж собой, возвращавшиеся на землю богини.
— Прими же благословление мое, богиня богинь, вечно торжествующая Афродита!»
Певец кончил. В воздухе слабо гудел последний аккорд его лиры. Загадочно улыбаясь своему восторженному поклоннику, богиня сделала шаг по направлению к нему…
Утром служительницы храма нашли его мертвым недалеко от серебряного чеканного светильника, ножки которого изображали рассерженных гиперборейских грифов.
, Эпиген с острова Самоса, расскажу вам, о люди, то, чего не ведали ваши отцы: как Афродита, чувствуя ревность к богине моря и следя пышноволосого брата Лето, попала в объятия Ээрия, бога ночного тумана.
Зловеще сверкали очи богини, когда она низлетала по темневшим волнам в то место, где скрылся к холодной телом, гибкой Остиде бог Аполлон. Сердце Киприды томила тоскливая зависть, и тихо она спускалась, слушая полные сладостной неги вздохи богини-соперницы. Пытливо вонзались в вечерние сумерки синие очи пенорожденной Пафии.
Златокудрого бога нигде не было видно; он погрузился в прохладную сень подводных пещер и там, забыв о небесах и земле, отдавался ласкам капризной океаниды.
Кругом было тихо. Серая мгла надвигалась на бледное небо. Шипели и билися о скалы немолчные волны.
— Я одиночка, — шептала дочь крови и пены. — Я, дающая негу всепоглощающей страсти богам, животным и людям!.. Весь мир полон моим блаженным дыханием, а я, дарящая миру любовь, сама ее не имею!
И грустно стояла богиня над морем у скал объятой безрадостным сном пустынной Троады.
«Здесь когда-то любил меня кроткий дарданец Анхиз. Ему подарила я сына, который потом основал могучее царство взамен разрушенной Трои!.. Да, этого города больше нет, как нет и народов, чтивших мое всепобедное имя! Не курится более мне фимиама среди цветных колоннад моих некогда славных святилищ. Не проливают мне юноши пурпурно-теплой крови златорогих, белых телиц, и не слышно в честь мою прежних звонких и радостных гимнов. Люди, живущие в этой стране, забыли о прежних светлых богах, и некому больше дать мне радость взаимной любви!»
В то время сын Мрака и изменившей когда-то богу морей Амфитриты, Ээрий, в дымке ночного тумана выполз из своей прибрежной пещеры и окунулся в родную стихию.
От отца унаследовал он змеевидные ноги и от божественной матери синеватый отлив темного тела.
Полный неясных желаний, подплыл он к одной прибрежной скале, взобрался на острый утес и сел там во тьме, обвив, как змея, своими ногами выступы скользкого камня.
Вот он увидел богиню, чтимую некогда на берегах Кипра и Пафоса. Высунув длинный, двойной темный язык, облизал он им свои бескровные губы, и дремавшие в полых пещерах морских берегов наяды услышали тонкий, похожий на пение свист.
Там не было слов, было одно лишь томление, одно желание обвить своим телом всю землю и так замереть…
Надвигалась ночь. Богиня мрака и сна простерла над берегами и морем свои покрытые звездами черные крылья.
Вдали пели сирены.
— Кто из богов даст миру покой и забвенье? Кто дарует прощение павшим титанам? Кто, положив ладонь на грудь Океана, скажет ему: полно, Старик, ты утомился вечно вздыхать; отдохни!.. Кто, Мощный, при виде тоски, объявшей Мать Гею, тихо скажет ей сластное слово: усни!
Афродита внимала сиренам с прибрежной черной скалы, и стройные ноги сидящей богини ласкала зеленая белая пена.
Эти ноги пленили Ээрия.
Сын Мрака, змеей проплыв между утесами, беззвучно приблизился к Пафии.
Собрав все силы, мгновенно обвился он вокруг камня, где сидела пенорожденная, и сжал своими могучими кольцами белые ноги богини.
Афродита оказалась в плену.
Темный и властный, не разжимая тесных объятий, сел сын Мрака рядом с пойманной им гневной Кипридой.
— Кто ты, дерзнувший обвить своим гнусным мокрым хвостом мои прекрасные ноги? — спросила владычица Пафоса.
— Тот, кто немного спустя обовьет тебя и руками, богиня, — подавляя волнение, ответил Ээрий.
Прикосновение к телу бессмертной пробудило сильную дрожь в его собственных членах.
— Как звали ту ламию или иную дочь грязного Тартара, которой богиня судьбы послала такого прекрасного сына?
— Мою мать зовут Амфитритой, богиня…
— Уйди же, презренный, обратно в морские пучины и там ласкай невозбранно какую-нибудь самку тюленя, но не смей посягать на волю бессмертных богинь!
— Что такое воля богинь!.. Да и некогда мне спорить с тобой! Ананке и Рок даровали мне на сегодня твое пышное тело! Повинуйся же мне, ибо я послан судьбой!
Сын Мрака обвил своими сильными кольцами божественный стан, белую твердую грудь и дивные руки богини Киприды. Та пыталась бороться, не безуспешно. Гибкий Ээрий успел уже приложить к ее горячим устам свои холодные влажные губы.
Беспомощная, была она распростерта на вершине утеса, стараясь не видеть змееподобного лика бога тумана… Внезапно очи богини блеснули надеждой… Сверкая мягким серебряным светом, по темному небу как бы плыла колесница сестры Аполлона.
Артемида придержала коней и с презрением глядела на стыд нелюбимой ею богини.
Взор божественной девы был устремлен на темный кончик хвоста бога тумана, игриво бивший по бедрам бессильной Киприды.
— Помоги мне, дочь тихой Латоны, — простонала богиня любви, — чудовище хочет насильно добиться моих поцелуев!
Не говоря ни слова, взяла Артемида полное блеска копье и верной рукой метнула его в тело Ээрия… На усталые белые члены пленной богини из пробитых острым железом колец брызнула темная влага. Объятия бога тумана сразу разжались.
С шипом, страдая от боли, метнулся сын Мрака с утеса в соленые волны и скрылся бесследно среди прибрежных камней и пещер.
Дочь крови и пены с трудом поднялась на стройные ноги и послала рукой своей поцелуй дочери Лето.
— Благодарю тебя, темноволосая дочь Громовержца, рука твоя так же тверда, как в те дни, когда мы вместе разили гигантов. Скажи, не могу ли я оплатить тебе за услугу?
Но не промолвив ни слова и лишь кивнув в ответ головой, Артемида, гордая новой славой, погнала вперед своих быстроногих черных коней. Светло сияла ее колесница. Легко вертелись тонкие спицы серебряно-светлых колес, и вскоре клубистое, белое облако скрыло собой богиню.
Афродита вновь оказалась одна. Волны кругом глухо шипели и с шумом бились о камни. Оставаться дольше у суровых пустых берегов было небезопасно и скучно.
Со вздохом скрылась бесследно с темного неба богиня Киприда. Ее ждали пустые белые стены ее воздушного храма и одинокое ложе розовой спальни.
Утром она не покидала дворца, и люди, с тоской глядя в туманный серый покров, застлавший все небо, с тревогой в сердце искали там ее лучезарного лика.
И лишь к вечеру вновь появилась она над берегами Троады. Так же шумела белой сердитой пеной волна, дробясь о темные скалы. Так же пустынны были покрытые сонной дубравой холмы и безлюдны немые поля побережья.
Так же печально пели свою благозвучную песню девы сирены.
Отыскав светлым взором своих бессмертных очей скалу, на которой она накануне подверглась насилию, мать Купидона остановилась и грустно задумалась.
— Лишь один в целом мире ответил на зов моей бессмертной тоски, и тот оказался мерзким чудовищем! — уныло сама себе шепнула Киприда.
1906 г.
Средиземное море.
Пароход «Корнилов».
ужестранец, ты удивляешься, почему так быстро осыпаются с деревьев пожелтевшие листья: ты изумлен, что наступили холодные пасмурные дни… Слышишь ты крики отлетающих лебедей? Знай, чужестранец, то Аполлон покидает нашу страну на жертву страшным и неизвестным тебе богам…
А богов этих много. В тучах тумана и снежной пыли, быстрые и безобразные, подвигаются они с севера. Голоса их, которые тебе кажутся воплями вьюги, волчьим воем, все приближаются. Среди хора их порой слышится чей-то звонкий презрительный хохот. Это смеется их повелительница, бессмертная ледяная дева.
Хочешь, я расскажу тебе про нее?
Все, кто видел эту богиню, знают, как ослепительна ее красота. Богини Олимпа завидуют ее улыбке и пышным волосам.
Слаба об ее обаятельной прелести на крыльях ветров долетела до южных морей. Ветры рассказывали волнам о вечно юной деве с загадочными очами, насмешливой улыбкой и холодным сердцем.
Дева эта живет далеко на севере, среди глыб льда и вечного снега, и лишь изредка появляется в стране гипербореев…
Она распространяет сияние, которое может поспорить с золотистыми лучами Феба. Но лучи богини так же холодны, как и ее сердце, а сердце красавицы неприступно, как страна, в которой она обитает.
Молва, распространяемая ветрами, достигла и до Феба.
Светлый бог находился на Делосе и испытывал странное состояние. Надоели ему пыльные оливы и вечные всплески спокойного синего моря. Наскучили ему объятия резвых пышнотелых нимф.
Сыну Латоны хотелось испытать новые ощущения. Он жаждал новых ласк, новой неизведанной любви…
И вот до ушей его долетела молва о новой, чуждой Олимпу богине. Северная Аврора стояла перед ним, как живая. Олимпиец уже воображал, как он покорит светоносную деву, как ее ледяное сердце растает под его горячими поцелуями…
Жажда любви охватила душу Стреловержца.
— Скорее отыскать ее! — промелькнуло в его голове.
И Аполлон белел запрягать свою колесницу…
Не золотистые кони повезли бога — белые лебеди помчали его над синим морем. Мимо Пафоса неслась его золотая колесница.
Скорбной улыбкой проводила его купавшаяся в море Афродита.
Аполлон же летел, полный радостных надежд. Шафранного цвета хитон облегал его стройное тело.
В руках была звонкая лира. Торжественные звуки летели с ее очарованных струн.
Лебеди вторили им, испуская мелодичные крики.
Слыша их, люди поднимали головы и говорили:
— Смотрите, вот Аполлон летит на своих лебедях в сторону гипербореев.
А златокудрый бог все летел и летел в ту сторону, где царит вечная Ночь, которую седой Океан сжимает своими ледяными объятиями.
На границе ее владений усталые лебеди описали несколько кругов и опустились.
Страна гипербореев была уже известна Аполлону. Он и раньше на короткий срок посещал эти необозримые леса, непроходимые топи и спокойные кристальные озера.
Теперь взор его отыскивал среди них юную богиню с холодным сердцем.
Но ее не было видно.
Хотя обаяние красавицы чувствовалось повсюду.
Казалось, все напоминало о ней: и безмолвные леса, и неприступные трясины, и холодные как лед боды спокойных озер.
И лучезарный бог без устали отыскивал свою возлюбленную.
Ночи для него не существовали.
Они перестали существовать и для всей страны гипербореев, покинутой своенравной богиней.
На лоно своей матери, в ее неприступные владения, с загадочной улыбкой удалилась бессмертная дева от лучистого бога.
Она знала, что он не может последовать за ней.
Аполлон же готовился к встрече красавицы.
Зеленый бархат трав разостлал он по горам и равнинам. Угрюмые леса зашелестели благовонной одеждой. Как золотые свадебные блюда, заблестели под его лучами озера.
Но ледяная дева не приходила. И Аполлон стал отчаиваться и скучать. Не утешали его хоры птиц, певших в его месть восторженные гимны. Песни кузнечиков стали надоедать ему, как на юге надоедали цикады.
И надежда бога стала гаснуть. Побледнело его светлое лицо. Ясное чело его затмили скорбные думы.
— Не может покорить богиню моя красота: моя лира не в состоянии пленить ее сердце. Не воротиться ли мне на юг? В храмах Делоса отдохнул бы я от бессонных ночей. Мелодичные звуки систра под знойным небом Гелиополя развеселили бы мою душу. Так приятен мне аромат курений на дельфийских треножниках!..
— Нет! — решил Златокудрый, — подожду еще немного, быть может, она сжалится и придет!
В пурпур и золото он окрасил листву. Темно-красные кисти брусники щедрой рукой рассыпал по мягкому мху.
Но богиня не приходила…
Грустный в своем одиночестве, среди молчаливого леса, стоял Олимпиец.
Нетерпеливые крики лебедей вывели его из задумчивости.
С глубоким вздохом вступил Аполлон в свою колесницу.
Быстро помчали его белоснежные птицы, стремясь туда, где в зеленых камнях струится Эврот, где теплые волны Нила льнут к золотистому песку…
— Прощай, Феб! — шептали ему вслед цветы и травы.
Они знали, что погибнут, когда он скроется.
Но Аполлон, не обращая на них внимания, летел в дорогую Элладу. Радостным плеском встречали его синие теплые волны. Как розоватые жемчужины, блестели среди них смеющиеся нереиды…
А там, в стране гипербореев, было темно, холодно и белые снежинки сыпались все больше и больше. Северный ветер приносил их целыми сугробами.
Стянуло льдом реки, с которых давно улетели последние птицы. Люди кутались в звериные шкуры и прятались в расселины скал. Хлопья белого снега висели на соснах и елках. Демоны вьюги перекликались на их вершинах…
Царица Ночь распростерлась над землей гипербореев.
Вслед за царицей из стороны льдов вышла ее дочь. Распространяя ослепительное сияние, остановилась богиня на полузанесенной снегами скале и стала смотреть в ту сторону, куда скрылся опечаленный Феб.
Странная усмешка по-прежнему играла на ее устах.
Казалось, ей доставляло удовольствие вспоминать, как мучился влюбленный Олимпиец.
Деву с холодным сердцем не огорчило, что Феб улетел обратно.
Она хорошо знала, что он вернется…
юди, ходящие под солнцем, расскажите мне, что случилось потом.
Так говорил жалобным голосом призрак, встретивший нас в закоулке подземного храма, где мы искали скрытых сокровищ. Уронив кирку, я стал усердно жевать отгоняющий темные силы лист боярышника. Товарищ мой с той же целью плевал себе на живот и громко читал заклинание, но не от злых привидений, а ото льва, видимо, не замечая с перепугу ошибки. Дрожал вместе с простертой рукой его ярко пылающий факел… Один лишь старый Харакс остался спокойным. Он поставил светильник свой на землю и, бормоча что-то на чужом языке, сел, а пальцы его стали чертить какие-то знаки на покрытом древней пылью полу.
— Ответь нам, несчастная душа, — произнес он отчетливым голосом, — кто ты и чего от нас хочешь?
В то же время левой рукой он сделал в воздухе быстрый и сложный, трудно передаваемый жест.
— Ты верно сказал, о живущий под солнцем! Я несчастен. У меня не только нет покоя и отдыха, но нет также ни тени, ни сердца, а где тело мое — это также мне не известно… Смертные, помогите мне отыскать мое тело!..
…Прекрасно и чисто было озеро. Бог Ра благосклонно отражал в нем свой довольством дышащий лик. Стада господина моего, топча высокий тростник, утоляли в нем жажду. Белые гуси и огненно-красные цапли плодились там, как песок в южной пустыне. И с кривой дубинкой в руках я ходил для стола господина моего, чьи овцы, бараны и ягнята охранялись мной от злого порождения Сета…
…Зеленые тростники раздвинула она белой рукой и вышла стройная, в ожерельях и браслетах. Заплетенные в косы волосы ее синими змейками вились по нежным плечам. И концы их обделаны были в золото.
Белый цветок лотоса, как звезда, подымался надо лбом…
Задрожали члены мои, и волосы поднялись, как щетина на спине кабана. Так ослепителен был блеск Ее тела… Прекрасные узоры, татуированные на груди и щеках. Зорко глядел глаз посреди живота, и тихо то поднимались, то опускались вновь ожерелья и амулеты.
Склонясь перед Нею, замер я, как изваяния побежденных царей.
— Юный пастух, желаешь ты бороться со мной ради достойной награды? Если ты победишь, то тело мое будет твоим, если же будешь побежден, то я буду зверем твоего стада.
— Да будет так, госпожа! — ответили губы мои. А сам пошел вслед за Ней.
И выйдя на берег, там, где было розовое место, мы стали бороться. Подобно божественной змее извивалась она в руках у меня и давила тело мое, как монолиты царственных пирамид…
Когда я был побежден и белым коленом своим Она упиралась мне в грудь, а руки мои, бессильно раскинувшись, вцеплялись в траву, Она мне сказала:
— Когда земля озарится завтрашним светом, приходи, если хочешь, вновь испытать силу и счастье.
А Сама, став южной пантерой, напала на стадо и лучшего барана унесла в зеленые заросли.
Я же, грустный, пошел домой, раздвигая тростник и шагая по тине вслед за встревоженным скотом.
И много дней приходил я бороться с Ней. Много раз, полный надежд, сжимал тело ее, чувствуя, как слабеют колени…
Стадо же господина, порученное мне, все уменьшалось.
Последнего ягненка наконец унесла она в камыши. Он блеял долго и жалобно, и сердце мое страдало в груди.
Ибо я вырастил его и носил на руках через каналы, чтобы не схватили его ненасытные пасти «тех, кто в воде»…
Растерзав добычу, Она вновь призвала меня прийти, когда новым светом озарена будет земля.
— Госпожа, — отвечал я, — баранов больше нет у меня, нет также овец и ягнят.
— Приходи ты сам, — прозвучал из тростников ответ Ее, сладостный, как музыка арф…
И наутро, когда рожденный в лотосе Ра озарял своими улыбками землю, одинокий и грустный переходил я вброд канал за каналом, посохом раздвигая тростник и бормоча по привычке заклятия от крокодилов.
— Пастух, я горю нетерпением бороться с тобой, — сказала Она, встретив меня, пылкая, как львиногрудая Сехт.
На зеленый остров Она привела меня, и там мы схватились. Я призывал на помощь богов, и руки мои сжимали стан ее, как обода дубовую бочку с заморским пьяным вином.
Упругое тело Ее прижималось к моему, и крепкие ноги были тверды, как белые колонны.
Словно скала, обрушилась она на меня и, обессиленного, повергла на землю.
И, став подобной львице пустыни, накинулась на потерявшего мысли…
Дыхание ее было как пламя…
Люди, скажите мне, что случилось потом? Ибо существование мое было разбито.
А хайбет (тень) и тело мое исчезли от меня вместе с именем. И не знаю я, что было потом и как поступила со мной жестокая, победившая меня… Люди, скажите мне, что случилось со мной?!..
И Харакс, приказав развести мне из запасных факелов небольшой огонь, стал сыпать в него зерна ладана. Старческие губы его вновь зашептали властные заклинания. И вместе с клубами благовонного дыма растаял и унесся сквозь щель в потолке в синее небо так сильно смутивший дух наш горестный призрак.
ноша, если душу твою удручает тоска неразделенной любви — отправляйся в Ахайю и там, не доходя до мыса Дрепанум, отыщи реку Селемн.
В ее холодные струи ты погрузи свое огнем Киприды опаленное тело. С нежной братской лаской тебя обоймут тихоструйные воды, и, выйдя на берег, ты навсегда позабудешь о той, что повергла тебя в томную муку…
Эта река с целебными водами была, как раньше и ты, полным веселости отроком. Невинный и чистый, пас он стада близ берега моря, когда впервые увиделся с нимфой Аргирой. Всецело пленила его юную душу дочь сине-зеленой прозрачной волны. В знойный полдень, когда темно-бурые козы, устав щипать на прибрежных лугах жесткие травы, прячутся в тень раскаленной серой скалы, юный Селемн садился между камней и вперял взор своих темных очей в широкий простор вечно шумящего моря.
Ждать ему приходилось недолго. Из теплых волн, шуршавших по морскому берегу, легко выбегала стройная, вся серебрясь, нимфа Аргира. С легким смехом она приближалась к Селемну и, взяв мальчика за уши, нежно пила поцелуй его малиновых уст.
И оторвавши на миг свой взор от ненасытных очей серебристо-прозрачной наяды, отрок был полон восторженной радости, видя, как трепет его нетерпения мало-помалу передается ей.
Разостлавши затем свой овчинный плащ под сенью ветвей олеандра, бронзово-смуглый Селемн тратил свои свежие силы, чтобы утолить ненасытную жажду объятий нимфы Аргиры. Совсем утомленным покидала наяда любовника, с тихим смехом вновь убегала в родные сине-зеленые бездны. Быстро мелькали, вздымая светлые брызги, ее красивые белые ноги, пока не поглощало ее набежавшей пеной волной.
Ей отдавал отрок весь пыл своей первой любви. О ней он мечтал по ночам, когда по черно-синему небу двигались ярко горевшие знаки небесных зверей, а в прилегавших к селеньям горах выли шакалы.
И легкие, отдых дарящие сны плыли мимо жесткого ложа громко вздыхавшего отрока, ибо смущал их и гнал властный образ подобной богине Фетиде нимфы Аргиры, всецело владевший его беспокойной мечтой.
— Перестань любить сбою ненасытную нимфу! Она не жалеет тебя и ничего не дает тебе взамен за силы, что ты ради нее потерял. Брось, она погубит тебя! Люби лучше нас, — говорили отроку смуглые светлохитонные девы, — почему не приходишь ты по вечерам смотреть на наши пляски под звуки томной свирели?
Но ничего не отвечал им юный пастух, ибо грязным казался ему густой темный загар девичьих плеч и верхней части груди, а прикосновение рук их было так грубо, особенно после нежных объятий бледной Аргиры.
И сам он преобразился от этой любви. Спал загар его стройного тела, исчез румянец с ввалившихся щек, и только глаза стали казаться еще темнее и больше…
Нимфа Аргира первое время не замечала, как исхудал ее возлюбленный отрок, но потом, когда он начал слабеть и не мог уже неутомимо, как прежде, отвечать на ее пылкие ласки, стала им недовольна.
— Мой милый, ты, верно, мало ешь или спишь, — сказала она, — ибо ты походишь теперь на призрака гребца с галеры, погибшей у скалы мыса Дрепанум. Лунной ночью выходят с песчаного дна утонувшие с ней матросы, и легкие тени их до утра колышутся там, среди сердитых бурунов… Словно у них, холодны стали твои руки и ноги.
И лишь вздыхал ей в ответ утомленный Селемн, а на его темных глазах сверкали бессильные слезы.
Слезы эти стали чаще, по мере того как реже к нему приходила в золотисто-знойные полдни нимфа Аргира. Ибо неверной дочери моря приглянулся в то время полный здоровья и сил крепкоплечий рыбак. Наяда нарочно сделала вид, что запуталась в сеть, и втянувший ее в сбою лодку смелый пловец был награжден таким поцелуем, каких никогда не умела давать его земная невеста.
Покинутый нимфой, целые дни грустил скорбный пастух; долгие ночи, не ведая сна, проливал он тихие слезы.
И от тех слез просветлели его, черные прежде, глаза… После одной из таких бессонных ночей, когда на побледневшем небе взошла звезда Афродиты, скорбный Селемн, простирая к ней руки, воскликнул:
— О, пенорожденная, если тебе не угодно вернуть мне радость ответной любви, то сжалься и прекрати мои мучений полные дни!
И слезы ручьями текли по его впалым щекам…
Велика власть рожденной от крови Урана дочери неба! Всеми богами правит она, превращая их в игрушку своей женственной прихоти. Ей ли трудно было исполнить то, что она совершила?!
Ибо свершила она такое дело, какое у смертных людей считается чудом. Слезы Селемна стали бежать все быстрей и быстрей. С лица падали они на каменистую почву и, извиваясь, журчали по ней тихими струйками. Сам же отрок делался легче, прозрачней и тоньше. Скоро он как бы растаял в предутреннем сумраке, а там, где он сидел, по камням струился уже в сторону моря светлый поток. Поток этот скоро слился с шумящим прибоем, как бы стараясь найти и обнять неверную нимфу Аргиру.
Но нереида ни разу с тех пор не приплывала к песчаному устью с шумом бегущей к морю новой реки.
И Селемн, как прежде, томился тоской: как прежде, слышались темной ночью протяжные вздохи под сенью нависших черных кустов, бывших когда-то кудрями смертным рожденного отрока.
И вновь пожалела его Богиня богинь, добрая сердцем Киприда.
С кроткой улыбкой она обратила к Селемну свои нежные взоры, и под взорами теми исчезла тоска влюбленной реки. Спокойно стали катиться прежде бурлившие волны, и этот покой передается в душу всем тем, кто погружается в их глубину…
Велика благость твоя, святая Киприда!
Юноша, если душу твою удручает тоска неразделенной любви — отправься в Ахайю и там погрузись в холодные струи Селемна.
тарый Харон смутился, увидя, что к месту его переправы подходили не бледные воздушные призраки, а живые люди. Харон ясно слышал их громкий разговор, изредка прерывавшийся здоровым, беззаботным смехом. Незнакомцы, их было двое, скорым шагом приближались к нему, явно желая овладеть старой лодкой перевозчика душ. Харон бросился туда же и успел вскочить в свой челн ранее их. Он налег на весло и хотел оттолкнуться от берега, но один из пришельцев схватился за борт лодки и удержал ее.
— Постой, приятель, перевези-ка заодно и нас! — произнес он, садясь вместе с товарищем в закачавшийся от тяжести челнок.
Сын Эреба и Ночи не привык к такому обращению. Он повиновался до сих пор только одному Гадесу и знать не хотел всяких бродяг, которые без спросу лезут, куда их не велено пускать… «И чего им тут надо? Верно, они хотят познакомиться с ехидной о ста головах или напитать своей кровью тартезского угря? Что ж, пусть тогда идут! Но пусть они знают также, что Цербер никого не выпускает из-под сводов Тартара, а титразские горгоны…»
— Перестанешь ли ты ворчать, старый оборванец! Греби лучше, пока мы тебя самого не выкинули за борт, на съедение твоему угрю. И это так же верно, как я сын Эгея. Не правда ли, Пирифой?
При этом старший из пришельцев так погрозил Харону копьем, что тот заработал куда усерднее, чем в обыкновенное время, когда ему приходилось перевозить удрученные скорбью и страхом тени усопших. Он с силой пенил веслом свинцовые волны Ахеронова озера, и старая лодка его летела стрелой…
Оба пришельца были в коротких хитонах и в пурпурных царственных плащах. У старшего на голове была широкополая дорожная шляпа.
В руках у него было копье, у пояса нож в кожаных ножнах. На черных кудрях младшего лежал золотой обруч. Вооружение его состояло из бронзового меча, украшенного затейливым узором. Это был царь лапифов, Пирифой, сын Иксиона. Беспокойный дух его вечно жаждал приключений. Ныне он отправился в отчаянное предприятие. Как отец его покушался некогда на жен царя неба и земли, так и он стремился теперь обладать супругой Гадеса, повелителя Тартара. Много он слышал о бессмертной красоте дочери Деметры, похищенной в подземную область бога ада. Но увидя ее однажды на Элевзинских мистериях, сын Иксиона воспылал к богине самой пламенной любовью.
И в сопровождении афинского царя Тезея, своего верного друга, герой отправился в Тартар, не боясь никаких препятствий. «Трудно только начало. Трудно лишь отыскать вход в адские бездны — остальное пустяки!» — говорили они…
Но вот лодка ткнулась в илистый берег, и герои вступили на зыбучую почву, кишащую червями, пиявками и другими гадами. Бледный тростник, росший на берегу, слабо прошелестел им: «Вернитесь! Вернитесь, пока не поздно, пока не отъехал старый Харон!» Но не послушались герои шелеста; их манила самая трудность подвига, и они шли, пугая сороконожек, змей и лягушек, огибая высокие кучи зловонной грязи, на которых сидели, понурившись, слабо обозначенные, еле видные в полутьме призраки людей, наказанных за непочтение к родителям.
Вздохи призраков долетали порой до слуха героев. Мелькали порой звери, похожие на гиену. Они убегали и прятались со злобным ворчанием…
Вдали проковыляла на медной ноге старая, отвратительная нагая женщина с ослиной головой, на которой сверкали два пылающих, как угли, глаза. Она остановилась перед друзьями и угрожающе застучала своими длинными зубами…
— Это Эмпуза, — сказал Тезей и прицелился в чудовище из лука, — посмотрим, как ей понравится вот эта стрела.
Но отвратительное существо уже успело исчезнуть, как бы расплывшись в воздухе, а недалеко от героев пробежала старая, покрытая струпьями черная собака. Она хотела, виляя хвостом, приблизиться к Тезею. Но Пирифой закричал:
— Не верь ей, это опять Эмпуза! — и замахнулся на животное мечом. Собака шарахнулась в сторону и тоже пропала. Зато где-то сзади послышалось насмешливое блеяние козы.
— Не будем обращать на них внимания, — промолвил Тезей, — эдак они совсем собьют нас с дороги. Пойдем вперед. Мне кажется, что я вдали слышу музыку.
И герои пошли дальше. Дорога становилась труднее: попадались глубокие темные ямы, откуда слышались стоны и раздирающий сердце бой. Громадные кучи грязи преграждали им путь. Зато казавшаяся прежде отдаленной музыка слышалась ближе и ближе. Скоро грязь сменилась утесами. Узкая тропинка змеилась между скал. Черными силуэтами они рисовались в синеватом сумраке. Наконец с вершины одного из утесов взорам смельчаков представилась блестевшая внизу, как черная сталь, река забвения — Лета.
На другом берегу был обширный луг, поросший асфодилами. В самом конце его паслись темные коровы. За лугом была роща, откуда раздавалось пение, хлопанье в ладоши и звуки флейты.
— Вероятно, там живут чистые души, Тезей, скоро наша цель будет достигнута!
— О, если бы знал ты, товарищ, как хочется мне схватиться с каким-нибудь здешним уродом или исполином! Так бы, кажется, и переломал ему все ребра!
— Даже и Гадесу?
— Даже и Гадесу, Пирифой. Отдохнем только немного, и в путь! Сквозь деревья той рощи что-то светится: не дворец ли это твоей красавицы? Сядем вот на этот утес и будем смотреть на тот берег. Видишь, тени выходят резвиться на лугу. Хорошо им тут!..
Друзья сели. Под ними, внизу, медленно струила свои темные воды река забвения Лета. Вдали слышался глухой грохот катившихся камней. Они оглянулись в ту сторону и увидели, как трусливо шарахнулась снова было подобравшаяся к ним черная собака.
— Опять эта проклятая здесь! — вскричал Тезей. — Никак мне не удается в нее прицелиться! Только что взялся за лук, а ее уже нет! Это она воет?
— Кажется, она… Послушай-ка, ей откликаются другие собаки… Одна, две, три… Слышишь!
— Слышу; только это не собаки… Взгляни сам.
Пирифой взглянул и увидел, как из рощи выбежало около десяти крылатых дев с обнаженной грудью и распущенными волосами. Некоторые из них были с факелами, другие держали бичи, третьи потрясали цепями. С диким боем приближались они к берегу Леты и, распластав широкие, крылья, перелетали одна за другой реку забвения. Намерения их были ясны. Они стремились к друзьям.
Сын Иксиона хотел встать, чтобы схватить копье, прислоненное к ближней скале, но — к удивлению своему — не мог шевельнуться. В бешенстве он рванулся — и все его усилия были тщетны. Тело героя приросло к холодной скале.
В недоумении он взглянул на товарища и увидел, что тот точно так же безуспешно пытается подняться с камня, на котором сидел.
Адские девы с громкими криками радости уже окружили друзей, и пока они держали тщетно сопротивлявшихся Тезея и Пирифоя, другие надевали им на руки тяжелые цепи.
Со злобным хохотом издевались они над связанными, ударяя их по щекам. Волосы дев шевелились, и друзья могли заметить, что в черных кудрях у них извиваются змеи… Горько потупились оба героя, не смея взглянуть друг на друга от стыда. А эриннии хохотали над ними. К хохоту их присоединилась и приковылявшая откуда-то Эмпуза. Смех ее был еще страшнее хохота адских дев.
— Дочери ночи, дайте мне напиться их крови, дайте мне насладиться их жиром, допустите меня отведать их мяса! — кричала старуха взвизгивающим от волнения голосом.
— Ах, Эмпуза, нам так жалко, что мы не можем исполнить твоего желания. Наш повелитель приказал взять их целыми и невредимыми.
— Ну, дайте мне хоть разик их укусить! Хи-хи-хи. Они хотели меня, старуху, застрелить! Хи-хи-хи! А Вот не они меня, а я их… хи-хи-хи… укушу!..
Страшные зубы заскрипели у горла неподвижного Пирифоя. Он чувствовал у своего лица зловонное дыхание Эмпузы и закрыл глаза.
— Смотрите, он испугался! — провозгласила старшая эринния.
— Он испугался! — как эхо повторили остальные.
— Герой, замышлявший похитить Прозерпину! — продолжала она.
— Похитить Прозерпину! — подхватили подруги…
Эмпузу все-таки отогнали, и она ушла, изрыгая проклятия не только на Пирифоя и Тезея, но и на эринний и даже на самого Гадеса, издающего такие гнусные приказы.
Пирифой открыл глаза.
— Он смотрит! — воскликнула одна из эринний.
— Смотрит! — подхватили прочие…
— Да, мы оба смотрим на вас, — сказал обозленный Тезей, — и видим, что все вы не можете похвастаться красотой. Нет среди вас ни одной, которая обладала бы хоть сколько-нибудь приятным лицом. Все бы немного чем отличаетесь от Эмпузы!..
Эриннии обиделись и разлетелись в разные стороны.
Они были все-таки женщины…
— Вот тебе и супруга Гадеса! — продолжал Тезей, когда друзья остались одни. — Ловко нас обошли! Но ведь как крепко сковали, подлые! Верно, у них все было давно приготовлено… Как они только проведали?..
Пирифой не отвечал и только еще ниже склонил голову. Ему было неловко, что товарищ попал из-за него в беду.
— И, главное, боги не станут теперь за нас заступаться, — со вздохом продолжал Тезей.
В глубине души он хранил, однако, надежду на то, что его спасет Афина, всегдашняя его покровительница. Но второпях он не принес ей жертв, отправляясь в поход, а девственная богиня злопамятна. И Тезей погрузился в глубокую думу…
Кругом было все тихо. Из камыша глядела на героев маленькая нимфа с печальным лицом.
Около нее из-под воды вынырнули две новых крохотных, похожих на нее головки; лукавые темные глазки с любопытством поглядывали то на мать, то на неведомых пришельцев, словно стараясь решить, опасные или неопасные это чудовища…
…Резкие звуки пастушьей трубы пронеслись под сводами Тартара.
Гулко отдавались они среди черных утесов, заставив встрепенуться несчастных пленников. Гигантского роста, совершенно нагой пастух гнал стадо к реке забвения. Молча бежали по асфодиловому лугу быки и коровы.
Пастух не торопясь подошел к берегу и тихо опустился на прибрежные цветы. Свою трубу он положил рядом, а ноги стал полоскать в темной холодной воде. Взором он отыскал приросших к утесу героев.
— Что, попались, разбойники?
— Кто ты?
— Кто я? Меноит. Я Все здесь знаю, ибо я здесь давно и не помню того времени, когда меня здесь не было.
— Ты и Персефону видел? Отвечай мне, пастух, часто она бывает в этих краях? Весела она или грустна? Любит ли она своего супруга? — засыпал Меноита вопросами Пирифой. — Отвечай мне скорее!
— Мне ли не знать Персефоны! — Воскликнул Меноит. — На моих глазах вез господин свою невесту. Испуганная такая была… На моих глазах он и обвенчался с ней и на моих глазах ей изменяет… Я ведь знаю, зачем он так часто отправляется к истоку Стикса, к белой пещере с серебряными столбами, где живет его прежняя бледная любовница. Оттого он мне и стадо запретил туда гонять… И он думал это скрыть от меня, от своего старого верного Меноита!..
Старику, очевидно, хотелось показать сбою близость к властителю Тартара…
— Ты мне не ответил, пастух, весела или грустна твоя царица… Любит ли она своего мрачного супруга?..
— Помню я женитьбу моего повелителя, — продолжал Меноит. — Пригнав быков на свадебный пир, я стоял у самого дворца. Отблеск факелов, помню, так и рдел на колоннах красного золота. Бледна и заплакана была молодая супруга моего господина; а он был радостен и горд. Гранатовое яблоко держал в руке повелитель и просил Персефону отведать сладких зерен. Она же все вздыхала и отказывалась… Помню я, как приходил потом Гермес и увел от царя молодую супругу. И гневен тогда был господин мой. Ничего он не ел и не пил и грозный ходил по Тартару. Все мы попрятались от его гнева. Глупый Цербер попался ему навстречу и, не узнав, заворчал… Ах! Как избил его тогда господин! И долго он ходил мрачный, пока не вернулась к нему снова Персефона. О, как он тогда веселился! Да и она тоже попривыкла к повелителю. Полюбила его, говорят, даже… только теперь вот…
— Что теперь? — быстро перебил рассказчика Пирифой.
— Да разве им угодишь! Уж на что любил ее господин, да не в добрый час, видно, привел однажды Гермес кучу теней. И был среди них призрак один; Адонисом звали. Подлинно, из себя хорош, да что в нем толку, коли он призрак! Только понравился он царице. Кровью ли она его овечьей отпаивала или какое-нибудь иное снадобье давала, не знаю, но как муж из дому — Персефона к Адонису бежит. Отправилась она раз на землю, а Гадес на Стикс пошел. Он в то время начал уж туда снова похаживать. Только слышу я, кто-то идет сюда к реке, осторожно так… и одеждой шуршит. Эмпуза всегда стучит, когда ковыляет. Гермес платьем не шуршит. Персефоне не время. Немезида у себя во дворце сидит. Эриннии, те молча не летают, все с воем, и тараторят очень… Смотрю — незнакомая. Ну, думаю, что к Гадесу, верно. Пригласил к себе, чтобы не так скучно было без жены… Сама-то красивая такая. Покрывало темно-лиловое. Пояс золотой… прямо на теле. А идет осторожно и все по сторонам оглядывается. Боится, чтобы не увидели. Через Лету по камушкам перебралась и к роще; а ей оттуда навстречу тот самый Адонис, что Персефону приворожил… Она к нему — и ну обнимать. Целует его, ласкает, чуть не плачет от радости. А он ей тоже, видно, обрадовался; только небось не рассказывает, как с Персефоной время проводил… А потом в рощу пошли… И повадилась эта богиня к нам ходить. Как Персефона на землю, она уже здесь у нас. Смелая стала. Знает, что ее никто тронуть не смеет… Только однажды царица наша пораньше возвратилась, да ее и застань с Адонисом! Крику-то, крику сколько было!.. Тени сбежались. Сам господин явился на шум, взглянул на гостью и ахнул… «Что ты здесь делаешь, Афродита, зачем к нам пришла?» А у самого глаза разгорелись. Она ему в ответ, и храбро так: «Да не можем мы с твоей женой этого человека поделить. И мне он люб, и ей. Кому отдашь?» Молчит Гадес, покосился на супругу, а сам опять глазами впился в гостью. А те опять ссорятся. «Мой! — кричит одна. — Не отдам его тебе!» — «Зато я, быть может, отпущу его», — говорит господин. А Персефона ему: «Ну тогда я за ним уйду и не вернусь никогда!» Видит Гадес, что дело скверно, и говорит: «Ступайте к Зевсу, пусть он вас рассудит». Те ушли. Эриннии мне потом рассказывали, что всю дорогу богини ссорились… А Адонис идет себе с ними как ни в чем не бывало… Вернулась Персефона одна. Ничего не говорит. Прошло немного времени, глядим, а к ней снова Адониса Гермес ведет. Узнали мы потом, что Зевс ему велел с обеими богинями жить. Персефона его, по вашему счету, полгода и продержала… И ни капельки мужа не боится. Да и он тоже подолгу пропадать стал… Так и по сие время продолжается. Вот теперь и понимай сам, как она здесь скучает… Заболтался я, однако, тут с вами; давно пора стадо гнать!
Старый пастух щелкнул бичом и отошел от берега. Медленно удалялся он по лугу, направляясь к ракитовой роще Персефоны. Когда же он скрылся за деревьями, герои еще сильнее почувствовали свое одиночество.
Беззвучно катила свои волны неширокая темная Лета, извиваясь под нависшими утесами берега, на котором сидели пленники.
Пирифой закрыл лицо руками, а Тезей, перегнувшись назад, старался рассмотреть, что делается за его спиной…
Из глубокого ущелья катил огромные камни человек, весь покрытый черной пылью. Порой он кряхтел и стонал от усилий, напрягая свои мощные мышцы… Бледные призраки девушек с кувшинами на плечах сходили к реке; зачерпнув воды, они шли обратно и скрывались за утесами, легкие и стройные, как молодые тростинки.
Красивые лица их были сосредоточены и печальны. Это были Данаиды…
Проходило время, но сосчитать его не было возможности. Не проникают в подземное царство золотые лучи пылкого Феба и серебряное сияние его спокойной сестры. Нет там отличия между днем и ночью. Не возвещает умершим петух, что близится утро, и стыдливая Эос не вспыхивает ярким румянцем… Вечные сумрак и скорбь царят там полновластно.
Героям казалось, что века протекли с тех пор, как они попали в тяжелый плен. Скучное однообразие изредка нарушалось проходившим вдали караваном душ. Во главе его шел обыкновенно Гермес. Первое время Тезей и Пирифой кричали изо всех сил, призывая к себе на помощь сына Зевса и Майи. Дикие крики гремели, теряясь под сводами Тартара. Тени испуганно оборачивались на отчаянный зов героев. Но Гермес делал вид, что не слышит воплей пленных царей, и невозмутимо продолжал путь. Гневно грозил ему вслед Тезей кулаком и подолгу изрыгал проклятия. Пирифой же раньше его понял бесплодность жалоб и воплей. Теперь он старался по возможности не глядеть на товарища, чтоб не встречать его немного укоризненного взгляда.
Порой пленники могли видеть, как по асфодиловому лугу гигантский призрак Ориона гнал стадо убитых им некогда зверей. Бесплотные львы, мощные когда-то быки, стройные олени и козы покорно бежали, подгоняемые огромной палицей охотника. Пятнистые леопарды изгибались в красивых прыжках…
Со свистом рассекая воздух сильными крыльями, иногда пролетали эриннии. Изредка они садились по-африкански, на корточки, неподалеку от пленников и насмешливо разглядывали их.
Тезей сначала их поносил бранными словами, а потом пытался заговорить с ними.
Быть может, в голове его мелькал план создать себе новую Ариадну.
Но эриннии только смеялись в ответ неприятным, пронзительным смехом…
Некоторые из них, в длинных черных мантиях, были стары и безобразны. Отвратительные змеи шевелились в их седых волосах.
Другие, вовсе без одежд, с одним лишь пурпуровым поясом, были молоды, но злобное выражение лица делало их столь же неприятными. В руках своих они проносили иногда горящие факелы, ярко пылавшие в полутьме. При свете факелов пленникам удалось рассмотреть многое, чего они раньше не замечали.
Под соседним нависшим утесом, поминутно грозившим свалиться в темную Лету, неподвижно сидел призрак старца.
Какой-нибудь миг видел его Пирифой, но успел разглядеть, что расширенные очи призрака устремлены на него. И долго не мог забыть герой их выражения.
Старый Меноит, пригонявший иногда к Лете свое стадо, рассказал пленникам, что это великий грешник. Имя же его пастух позабыл.
Зато он подробно рассказал о другом грешнике, которого уже видел Тезей. Грешник этот, по имени Сизиф, причинил много беспокойства бессмертным. Он открывал, между прочим, тайны богов другим богам и ссорил их между собой. Когда за ним послали бога смерти, нечестивый Сизиф схватил и связал его… Смертные перестали умирать. Старики и старухи стонали под тяжестью лет и тщетно просили богов о кончине. Тогда олимпийцы послали против него самого бога войны, и тот привел грешника в царство Гадеса. Но и отсюда Сизиф пытался однажды бежать. Он присужден к заслуженному наказанию и вечно будет возиться с тяжелыми камнями.
В близлежащем ущелье герои заметили также постоянный отблеск пламени, дрожавший в вершинах утесов.
Тезей обратился раз к отдыхавшим неподалеку эринниям с вопросом о причине огня.
Одна из адских дев смерила взглядом Тезея и Пирифа и произнесла высокомерным тоном:
— Посягающих на богинь постигает лютая участь, — и улетела вместе с подругами…
Над пленниками проносились порой коршуны и молча спускались между скал. Коршунов было двое, и они чередовались, прилетая один на смену другому. Отлетали они, отяжелев от еды, лениво махая длинными черными крыльями. А из того места, откуда они вылетали, слышались тяжелые вздохи…
Друзья чувствовали, что Аид наполнен тайнами; что тайны эти окружают их. И сознание силы и могущества повелителя этой области действовало на пленников угнетающим образом.
Чтобы как-нибудь подавить томящую скуку, друзья пробовали развлечь себя воспоминаниями.
— Помнишь, Тезей, как после охоты в Калидоне мы отдыхали у гостеприимного Ахелоя, в его гроте, на ложах из мягкого меха, и белоногие нимфы служили нам за пиром?
— Да, помню, тогда наш хозяин еще занимал нас рассказами про богов, и нам не хватало лишь Атланты, которая всем нам так нравилась. А ты помнишь, Пирифой, как мы ловко похитили дочь Леды Елену? Помнишь, как мы ее прятали у меня в Афинах… Право, досадно, что мы ее так скоро отдали назад братьям. Мне не хотелось тогда ссориться с ними… Хотя, впрочем, она скоро успела бы мне надоесть. Женщины ведь быстро надоедают… Взять бы хоть твою Гипподамию. Уж на что, кажется, хороша она была… Помнишь свадьбу — какая была пышная? Старший Атракс созвал лапифских старейшин. Нас, афинян, пришло тогда несколько человек. А ты, думая позабавить гостей, пригласил этих разбойников кентавров… Хорошая забава, нечего сказать, вышла. Прав был Атракс, когда не советовал давать им много вина. Помнишь, как они, пьяные, бросились на женщин?.. Как я ловко уложил тогда косматого Эвритиона, схватившего твою Гипподамию; так он и рухнул об землю! Хорошо, что у меня нашлась под руками, так кстати, тяжелая чаша… Ах, как весело было тогда с ними драться, в яркий солнечный день, на лугу, окаймленном соснами, под ясным синим небом!.. Не то что здесь… темно. Холодно. Скучно!.. Ах, Пирифой, Пирифой, куда ты меня завел!
У Пирифоя болезненно сжалось сердце, и он ничего не мог ответить.
И снова потянулись дни, которых нельзя было сосчитать…
— Кто бы ни были бы, — привет вам, герои! Вы пришли недавно с земли? О, расскажите мне, кого теперь любит Кронид?!
Услышав тихую речь, подобную шелесту трепетных листьев, пленники подняли головы. Перед ними стоял, колыхаясь, матово-белый призрак. Женщина неземной красоты с царственно-гордой осанкой ожидала ответа героев. Тоска и нетерпение были написаны на ее слегка исхудавшем лице. Тезей молчал, вглядываясь в черты привидения. Тогда Пирифой начал говорить:
— Я не знаю, кто ты, столь рано похищенная смертью с лица осиротевшей земли, но, вероятно, ты была не последней в твоем народе. Быть может, ты родилась от бога?.. Мне жаль, что я не могу тебе сказать, кто теперь служит забавой Зевсу. В последнее время называли фиванку Антиопу, дочь царя Никтея. У нее родились близнецы, хотя ходит молва, будто отцом их был обыкновенный сатир… Другие же говорят, будто Зевс вернулся теперь к своей прекрасной супруге…
— Гере с волчьими глазами! Прекрасно, это на него похоже!.. Бедная беотянка! Вероятно, он и ей клялся даровать вечную жизнь под радостным солнцем… Обманщик! Сколько раз этой самой рекой клялся он сделать меня бессмертной!.. О, любовь олимпийцев! Сколько горя она приносит! Разве был кто счастлив из женщин, которые им отдавались? Горе, горе!
И призрак ушел, предаваясь неудержимой скорби.
— Разве ты не узнал ее, Пирифой? — спросил Тезей.
— Нет, а кто она?
— Некогда прекраснейшая из человеческих жен. Она даже приходится мне сродни. Это жена спартанца Тиндара, мать златокудрой Елены, которую мы когда-то похитили! Она нас не узнала.
Мелодичные струнные звуки вывели друзей из тяжелого раздумья. Звукам вторил приятный, слегка печальный человеческий голос. Голос все приближался и приближался… Замерли с кувшинами в руках Данаиды, внимая божественному пению. Кучка стоявших эринний опустила факелы и обратилась в слух.
К пленникам приближалась фигура живого человека в белых одеждах с зеленым венком на кудрях. В руках он держал кифару, струны которой разливали отраду. Глаза путника были устремлены в пространство, но он шел, никого и ничего не замечая. Не видел он толпы бледных призраков, которые окружали его, жадно внимая томительным звукам. Не слышал он, как зашипела вода под факелом, уроненным одной из эринний… По выступившим из воды камням певец перешел реку забвения. Старый Меноит вышел к нему навстречу со своим стадом, и быки с коровами склонили к земле рогатые головы. Хищные звери Ориона прилегли на цветы асфодилов. Из рощи Персефоны высыпали новые тени и толпой последовали за смертным, который сошел в Тартар, не успев умереть, и до сих пор не наказан за это. Призраки шептали друг другу, что адский пес не преминет пожрать его, и пытались удержать смельчака, простирая к нему легкие руки и преграждая путь…
Но человек в белых одеждах с удвоенной силой ударил по струнам и скрылся из глаз пленников по направлению к дворцу Гадеса…
И он вышел оттуда, гордый, сияющий славой, а за ним шла стройная, закутанная в фату, женская фигура. Победным счастьем гремели звонкие струны.
На краю зияющей пропасти чернела фигура Сизифа, который прекратил на время свою скучную работу, заслушавшись дивной мелодии. Неподвижные бледные тени замерших от счастья Данаид казались в полутьме чудными мраморными статуями, изваянными великим художником…
Когда игравший на лире проходил мимо пленников, Тезей закричал:
— Господин, ты, кого любят боги, попроси их за нас, живых, попавших в царство смерти!
Орфей вздрогнул, услышав человеческий голос. Он остановился на мгновение и сказал:
— Теперь я спасаю отсюда свою жену и не могу медлить. Кто вы такие, несчастные, навлекшие на себя гнев богов?
— Путник бесстрашный, скажи афинянам, что царь их, Тезей, сын Эгея и Эфры, страдает живой среди мертвых и просит его спасти.
— Божественный певец, если ты будешь в стране лапифов, утешь мою жену Гипподамию, дочь знатного Атракса, и ее малюток!
— Просьбы ваши будут исполнены, — произнес Орфей и скрылся за поворотом тропинки, спеша поскорее уйти из области мрака. Тень его жены следовала за ним…
Друзья не заметили, как тень эта скоро вернулась обратно в сопровождении торжествующих фурий.
Пленники стали себя чувствовать бодрее.
Робкая надежда зашевелилась в их сердцах. Они утешали друг друга, говоря, что их семьи и родичи, принеся обильные жертвы, сумеют умилостить владыку Тартара, и он отпустит их на свободу…
Но однажды среди вереницы призраков, спокойно идущих на суд Эака, Пирифой заметил ту, на кого так надеялся. Бледная и печальная шла Гипподамия с заплаканными глазами. Друзья увидели, что она заметно состарилась… Пирифой не решился окликнуть ее, но Тезей закричал:
— Гипподамия!
Содрогнулись все тени от громкого оклика. Прекрасная некогда Гипподамия поглядела на пленников, всплеснула руками и хотела кинуться к ним, но Гермес сердито преградил ей дорогу перебитым змеями кадуцеем.
И она, бессильная, покорно пошла вместе с другими тенями, часто оглядываясь туда, где на холодных камнях сидели Тезей и Пирифой…
Надежда пленников стала гаснуть. Склонив головы на руки, сидели герои, полные грустных дум, стараясь не смотреть друг на друга…
Сын Иксиона впал в какой-то полусон. Ему чудилось, что его кто-то зовет, кто-то простирает к нему руки, кто-то родной и близкий ему человек. Он знал, что это была не Гипподамия. Ему чудился иной голос, который он слышал в детстве. И не голос матери. Мать свою, Дию, дочь Дейонея, он помнил хорошо. Отца же, Иксиона, он потерял очень рано. Всего несколько сцен запечатлелось в его памяти. Знойный солнечный день. Он, совсем еще маленький Пирифой, стоит на дворе, недалеко от двери и слушает, как могучий и статный отец, воротившись с каких-то подвигов, что-то говорит своей жене. Голос у него громкий и сердитый. Мать перед ним в чем-то оправдывается. «Но ведь это бог! — говорит она. — Как же я смела ему сопротивляться?» И прекрасная дочь Дейонея, вся розовая от смущения, стыдливо потупляет глаза, на которых блестят набежавшие слезы. «Ну, так что ж, что бог! — гневно восклицает отец. — Коли он бог, так и знай своих богинь, а наших жен не трогай!.. Бог! А ведет себя хуже людей, право хуже! Вот я ему! Я не я буду, если не отомщу!» И Пирифой вспоминал, как бил себя в грудь его отец и как на той мощной груди гремели доспехи… Словно сквозь сон вспоминал Пирифой то, что было дальше. Отец, полный гнева, сказал: «Хорошо же. Пусть он на своей Гере поймет, что значит трогать чужих жен!..» С гневом Иксион ушел. Ушел, и с тех пор Пирифой его никогда не видел. Мать избегала говорить о своем муже и на все расспросы сына отвечала, что отец его прогневил богов и те сурово наказали Иксиона. «Веди себя хорошо, Пирифой; бойся оскорблять бессмертных, почитай жрецов, чаще приноси жертвы, и участь отца тебя не постигнет!..»
Став уже взрослым, Пирифой услыхал однажды, что будто бы его отец забрался на Олимп и покусился там ночью на одну из богинь. Но олимпийцы подсунули смельчаку призрак…
Пирифой не поверил тогда этой басне. Мало ли чего не рассказывается про богов и героев…
И теперь ему невольно приходила в голову мысль об отце. Не его ли голос слышался ему в полусне? Ах, если бы увидеть его хотя на мгновение или снова услышать этот мощный, отчетливый голос!..
— Проснись, Пирифой, снова кто-то идет сюда. Сердце мое бьется и замирает в груди! Я чувствую, что скоро буду свободен… Ах, как бьется оно!..
Сыну Эреба и Ночи было много работы. И работа была неприятная. Людей приходилось перевозить за последнее время мало, но призраков разных чудовищ достаточно.
И Харон был недоволен… Да и можно ли чувствовать себя вполне довольным, перевозя свирепого немейского льва, который щелкает зубами и сердится, что с него содрали шкуру? Да и обола не платит!.. Или какая-нибудь лернейская гидра, которая, выпуча глаза, насилу помещается в его челноке? Из-за нее Харону совсем пришлось перебраться на нос. Или вот ему недавно пришлось перевозить страшного пса. Если б не две головы вместо трех, его смело можно было бы принять за Цербера. Хорошо еще, что с ним был призрак великан, которого слушалось чудовище… Или дракон, который величал себя хранителем Гесперидского сада и требовал к себе поэтому всяческого уважения… Коли ты хранитель сада, так и сиди в сбоем саду, а не лезь, куда не просят! И откуда их столько берется? И кто их сюда гонит? Жили бы себе на земле и не обращали бы область печали и мрака в какой-то зверинец. Да и то Эмпуза рассказывала, что Цербер чуть не насмерть погрызся с новым псом, а теперь оба сидят и воют, один в две, а другой в три пасти… Вот опять кто-то идет. Ишь, даже земля трясется! Не отъехать ли от берега?..
Из-за скал вышел человек гигантского роста и атлетического сложения. Облачение его состояло из львиной шкуры и сандалий. На плече лежала внушительных размеров дубина. Человек был живой. А живых Харон недолюбливал. Но делать было нечего: исполин уже уселся в челнок, на затрещавшую от его тяжести скамью.
— Вези! — приказал он коротко и внушительно, ткнув пальцем по направлению противоположного берега.
— Что ж, и повезу, отчего не повезти! Не первого ведь приходится переправлять. Назад-то мало кто из вас возвращается. Одного только музыканта, кажется, и отпустили обратно… Вот погоди, покажет тебе свои зубы Цербер! Он тебе посбавит спеси!..
— Его-то мне и надо, старичина! Ты не знаешь ли, где он живет? Есть у него конура какая-нибудь? Или он тут у вас без привязи бегает?
— Он у нас на длинной цепи сидит. Да ты к нему как подойдешь, он тебе все сам расскажет; в две пасти тебя есть будет, а третьей рассказывать. Тоже нашелся один такой! Цербера ему подавай! Погоди, он тебе покажет, этот Цербер! — ворчал Харон, высаживая на берег незнакомца.
«Привязан? Это хорошо, что привязан. Не убежит по крайней мере. А то гоняйся, лови его! Не люблю бегать в темноте… Цепь только какая? Гефест ее ковал или нет? Если Гефест, то оборвать трудно… Ну, тогда вместе с конурой приволоку!..» — размышлял герой, в котором всякий житель Эллады без труда узнал бы сына Алкмены, Геракла.
Повстречавшая его Эмпуза попробовала было защелкать зубами, думая устрашить путника; но герой молча показал ей дубину, и Эмпуза скрылась. Эриннии хотя и заметили героя, но боялись еще пока приближаться к нему, рассчитывая дождаться более благоприятного момента. А Геракл бодро шел вперед и достиг уже берегов Леты… По временам он останавливался, с любопытством разглядывая претерпевающих наказания грешников.
Но вот до слуха героя долетели призывные крики:
— Сюда, богоравный! Сюда! Спаси нас, несчастных страдальцев! Мы давно ждали тебя, наш избавитель!
Геракл увидел Тезея и Пирифоя.
— Кто вы, злосчастные, и как сюда попали? И зачем тут сидите вы, живые, среди мертвых?
— Мы задумали страшное дело: похитить Персефону, жену Гадеса, и боги нас покарали за это, — произнес Тезей, — о, спаси нас, могучий герой! Дай нам снова погреться под солнечными лучами, дай нам увидеть синее небо, услышать плеск моря, вдохнуть в себя благоухание цветов!
— Ладно, клянусь вам этой самой рекой, над которой вы сидите, не будь я Геракл, сын Алкмены и эгидодержавного Зевса, если не приложу всех своих усилий спасти вас! Теперь я иду взять адского пса: он зачем-то понадобился царю, у которого я служу. Но только я им овладею — вы будете спасены.
Сказав это, Геракл узенькой тропинкой спустился к воде. В несколько прыжков очутился на противоположной стороне и остановился, не зная, куда ему идти. Две-три тени, к которым обратился герой, не могли или не хотели ответить.
Со стороны Персефоновой рощи, навстречу ему гнал свое стадо адский пастух. Тени при виде стада знаками показали Гераклу, что они охотно напились бы крови. Сострадательный герой понял их желание и направился к стаду. Тезей и Пирифой со страхом следили за происходящим. Они видели, как Меноит с криком замахнулся на Геракла своим страшным бичом, как бич этот просвистел над головой сына Алкмены, который успел пригнуться, а затем бросился на противника и сильным ударом палицы свалил его на землю.
Герой выбрал одну из коров, мигом поймал ее, но долгое время не знал, как ее зарезать, ибо меча с ним не было. Внезапно он вспомнил про страшные когти, грозно черневшие в лапах его львиной шкуры, и темная лужа крови задымилась среди луга, покрытого цветами асфодилов.
Тени с жадностью стали стекаться на запах крови… Алчной надеждой засветились их бесплотные тусклые очи. И, напившись, они заговорили своими окровавленными устами, рассказывая про дальнейшую дорогу в ад, жалуясь герою на свою горькую участь.
Геракл скрылся в роще Персефоны, откуда послышался адский лай Цербера, громкая ругань героя, от которой содрогались своды Тартара, и, наконец, визг и вой побежденного зверя. Пленники тем временем с нетерпением ожидали своего избавителя. Надежда и страх чередовались в их душе, пока сын Алкмены не показался из рощи, волоча за собой упиравшегося адского пса, который выл, ворчал и огрызался в одно и то же время. Шерсть на нем стояла дыбом, и три пары глаз налились кровью. Но герой был сильнее: он переволок через реку пленное чудовище и втащил его на утес, где сидели Тезей и Пирифой. Пса он прикрутил неподалеку, а сам присел на корточки, чтобы вздохнуть немного и отереть пот, крупными каплями выступивший на его лбу.
— Фу, как устал, насилу-таки приволок! И на что Эврисфею эта гадина?.. Погодите, братцы, немножко, я сбегаю — напою еще несколько призраков. Одного тут поблизости жарят на огненном колесе. Мне его страсть как жалко!
— Под скалой еще один сидит, — сказал Пирифой.
— А тем еще одного коршуны рвут, — прибавил Тезей.
— Ладно, пожалуй, еще корову придется зарезать.
И неутомимый Геракл мигом очутился на той стороне, поймал одну из коров, столпившихся над простертым Меноитом, и приволок ее к друзьям. Мечом Пирифоя он перерезал ей горло и наполнил кровью колчан и дорожную шляпу Тезея. Этой кровью Геракл пошел поить призраков, осужденных на вечные муки…
Жадно хлебнул дымящейся крови Тантал, и очи его наполнились благодарностью. Призрак, сидевший под скалой, прильнул к полному до краев теплой кровью колчану и долго не мог оторваться. От распростертого в ущелье Тития Геракл отогнал коршунов и также утолил его жажду. Были напоены и Салмоней, и Сизиф, и много других призраков, томившихся в царстве печали. Не знавший усталости герой спустился в другое ущелье, где на вертящемся колесе вечно жарился в огне один из страдальцев. Тезей и Пирифой увидели, что пламя, мигавшее оттуда, потухло. До них долетел чей-то радостный вздох облегчения…
Но вот Геракл вернулся к ним. Сердца пленников радостно сжались. Герой подошел к Тезею. Напряг мышцы. Рванул раз, два… и Пирифой увидел, как его товарищ был оторван от скалы и освобожден от цепей… Сын Алкмены подошел теперь к нему…
У пленника закружилась голова и потемнело в глазах. Мельком он видел, что к ним приближалась богиня мести, Немезида…
Потом он почувствовал, как охватил его крепко Геракл, прижимая к себе, старался оторвать от камня, к которому он прирос.
Пирифой почувствовал, как трещали мускулы Геракла, слышал его тяжелое дыхание. В ушах у пленника шумело. Он испытывал страшную боль, но не решался вскрикнуть. И это продолжалось долго, долго…
Наконец Геракл отпустил его, чтобы перевести дух. Когда же герой хотел возобновить попытку, к ним подошла Немезида и грозным голосом произнесла:
— Остановись, сын Алкмены, если ты боишься прогневить своего отца. Человек этот осужден навсегда. Сын Иксиона, покушавшегося на Геру, не может рассчитывать на снисхождение богов. Внук Флегия, поджегшего храм Аполлона, не должен избегнуть положенной ему кары. Удались, Геракл, и не гневи бессмертных, иначе ты разделишь участь этого недостойного и никогда не увидишь родного дома и своей жены Мегары. Уже за то, что ты освободил без спроса Тезея и напоил кровью осужденных на муки, тебя ждет наказание. Не увеличивай его ослушанием! Это говорю тебе я, Немезида, дочь Ночи, сестра бога смерти!
— Оно, положим, что твоего брата я не боюсь. А он меня боится с тех пор, как я отнял у него Альцесту. Ну, да не в этом дело! Ты говоришь, что отец запрещает мне освобождать этого человека? Нечего делать, из воли отца я не выйду… Прости, несчастный, я ничего не могу для тебя сделать!..
Геракл взвалил на плечи дубину и намотал на руку цепь адского пса.
— Прощай, Пирифой! — сдавленным голосом, не подымая глаз, произнес Тезей.
Затем оба они скорым шагом двинулись к выходу из ада. Тезей шел не оглядываясь; но Геракл, перед тем как скрыться за поворотом, обернулся к убитому горем Пирифою и крикнул ему в утешение:
— А ты не унывай! Я поговорю еще с отцом.
И герои исчезли в ущелье…
Безумными глазами глядел им вслед Пирифой. Ему хотелось что-нибудь крикнуть вдогонку уходившим, но язык не повиновался. Ему хотелось еще раз взглянуть в лицо старому другу, который так безжалостно его оставлял. «Хоть бы обнял меня на прощание!» — подумал покинутый сын Иксиона.
Кругом не было никого. Даже Немезида скрылась куда-то. И среди могильной тишины пронесся раздирающий душу вопль. За ним другой, третий… И рекой полились жалобы ослабевшего духом героя.
— О мать моя Дия, отец мой Иксион, зачем произвели меня вы на свет! Зачем ребенком не бросили меня на съедение орлам и лисицам в глубокую пропасть! — воскликнул он в отчаяньи.
Но внезапно над головой Пирифоя прогремел чей-то властный голос:
— Если бы я знал, что у меня родится такой малодушный сын, ни за что не взял бы я себе в жены золотоволосую Дию и теперь не испытывал бы стыда!
Пирифой поднял голову и взглянул на говорившего.
— Кто ты, называющий имя моей матери? — спросил он.
— Я сын Флегия, Иксион, никогда не уступавший богам. Я твой отец, отомстивший Зевсу за позор своей жены. Пусть олимпийцы выдумывают сказки о какой-то Нефеле, о призраке, который они мне подсунули вместо Геры. Я очень хорошо знаю, кого держал в своих объятиях… Да, Зевс, я отмстил тебе! Пусть я претерпеваю неслыханные муки на крутящемся раскаленном колесе, они ничто в сравнении с сознанием подвига. Я отомстил и за себя, и за свою сестру Корониду, обиженную Аполлоном. Я отомстил за всех женихов, у которых боги похищали их возлюбленных; за всех мужей, которых обидели олимпийцы!
— Ты хорошо поступил, сын мой, — произнес новый старческий голос, принадлежавший выползшему из-под скалы призраку, к которому вместе с выпитой кровью вернулись силы, — я тоже отомстил за нее, поджегши храм обидчика, но ты превзошел меня. Ты отмстил за все человечество, за все обиды, нанесенные ему бессмертными. Сын твой хотел идти по твоим стопам. Ему не удалось исполнить намерения, но лишь потому, что боги следили за каждым его шагом. Они боялись его. Боялись, видя в нем твоего сына… Не сердись на него, Иксион, и слушай. Помни мои слова также и ты, Пирифой. Владычество Олимпа не вечно, я это знаю. Вещие нимфы реки забвения говорили мне, что придет время, когда над бессмертными богами будут смеяться даже дети… Я не знаю, когда это будет. Знаю, что мне этого не увидеть. Не увидишь этого также и ты, мой страдалец Иксион. Ну, а Пирифой увидит — это я чувствую. Не падай духом, внучек, помни, что в тебе течет наша кровь, кровь героев!.. А теперь прощай, видишь, несутся эриннии, чтобы рассадить нас по местам!
— Прощай, мой сын! — прибавил от себя смягченным голосом Иксион. — А если тебя ждут мучения — вспомни об отце. Обещай мне не падать духом!
— Обещаю! — твердо произнес Пирифой вслед уводимым фуриями отцу и деду…
И он сдержал слово.
Насмешливо крича, плясали и кривлялись вокруг него Эвмениды. Низко наклонялись они, чтобы сказать ему на ухо что-нибудь о страсти его к Персефоне, а их змеи жалили его…
Опираясь на руку Адониса, проходила мимо него сама Персефона и, остановившись против пленника, прижималась к юному спутнику и обнимала его. Пирифой, стиснув зубы, смотрел на них, стараясь казаться равнодушным. А богиня, поглядывая иногда на Пирифоя своими темными, полными тайны глазами, целовала красавца, и золотые ожерелья тихо бряцали на ее груди…
Иногда она показывалась вдали на асфодиловом лугу, но уже рядом с супругом. Адонис в это время был на земле. Это охладило Пирифоя. Он почти перестал ревновать царицу ада…
Но сидеть ему было скучнее прежнего. Не приходил больше Меноит, развлекавший его, бывало, рассказами. Не с кем было ему поделиться своей грустью…
Время проходило и проходило, а Пирифой все сидел на холодном камне… Он стал уже равнодушен ко времени.
Много призраков близких и знакомых людей прошло мимо страдальца. Давно прошел его тесть, дряхлый Атракс. Один за другим шли лапифские старейшины, и он кивал им головой. Прошел окровавленный призрак певца Орфея, радостно стремившегося вновь увидеть свою милую Эвридику… Однажды, среди вереницы теней, Пирифой увидел Тезея, смущенно отвернувшегося от друга.
Мало-помалу знакомые лица перестали встречаться Пирифою в толпе призраков, подгоняемых кадуцеем Гермеса. И он заключил, что уже очень давно находится в царстве забвения.
И эринниям, вероятно, надоело его дразнить, ибо они оставили его в покое.
Однообразие и тишина царства мертвых были еще раз нарушены шумным приходом одного молодого бога. Он был строен, румян, и веселая улыбка играла на его лице.
Одежды на нем не было никакой. Лишь золотистые кудри были украшены тяжелыми гроздьями винограда. В левой руке у него был тирс, в правой — чаша с ароматным светлым вином. Адские девы с почтением расступались перед красивым богом, а он со смехом брызгал в них пеной душистого вина из своей золотой неиссякаемой чаши.
— Кто ты, божественный юноша? — осмелился спросить Пирифой, когда тот проходил мимо него.
— Я сын Семелы от Зевса. Имя мое Дионис. Я даю миру покой и блаженство. Теперь я иду в область мрака, чтобы вывести оттуда свою мать и поселить ее на Олимпе… А ты кто такой? Впрочем, что мне за дело до этого! Ты страдаешь, и этого довольно. Пей из моей чаши, и обретешь блаженство забвения.
И юный бог поднес чашу к губам Пирифоя.
Сладкая прохладная жидкость приятно освежила уста пленника; у него зашумело в голове, своды Тартара заплясали перед его глазами, и он погрузился в глубокий сон.
Дионис улыбнулся ему своей загадочной улыбкой и пошел дальше, весело помахивая тирсом. Он шел к золотистому дворцу Гадеса. Мрачный бог сам вышел ему навстречу с прекрасной Персефоной… Звуки флейты весело приветствовали юного бога. Радостно звучали ему навстречу тимпан и бубны…
Пирифой не видел возвращения торжествующего бога из области мрака. Не видел он тени прекрасной Семелы, с гордостью шедшей за сыном. Он спал так крепко, что забыл обо всем…
Много снов видел Пирифой. Много новых подвигов совершил он. Много пережил старых. Снилась ему Эллада. Залитые солнцем скалы, пыльные оливы, гордо шумящие сосны в ущелье Киферона, блеяние коз, пение птиц, плеск многошумного моря… Снилась ему свадьба с Гипподамией. Свалка с кентаврами среди скал Пелиона. Свист рассекающих воздух дубин, лязг мечей, топот копыт и рев разъяренных разбойников… Он видел, как недалеко от него пал Кеней, задавленный тяжелыми соснами, как один за другим валились разбойники под взмахами его тяжелого копья… И спящий герой шевелился во сне, сжимая кулаки, хмуря брови…
Но сны мало-помалу теряли яркость. Ему казалось, что на землю спустились сумерки… Он лежит на холме и смотрит, как мимо проходят толпы неизвестных людей. Язык их становится для него все менее понятным, одежда все более незнакомой. Среди непрерывно идущих попадаются целые толпы в чуждом вооружении. Люди эти дерутся между собой. Дерутся, как звери, безжалостно добивая раненых, призывая себе на помощь неизвестных Пирифою богов…
Какие-то гигантские страшные звери с рогами, растущими изо рта, и с башнями на спинах движутся в пестрой процессии. В башнях сидят люди в неведомых одеждах. Смуглолицые женщины с выдающимися бедрами и грудью, с лоснящимися от масла косами и самодовольным взором едут, полураздетые, на колесницах. И из-за них идет та же резня. Вокруг колесниц толпятся люди с безумными взглядами и, убивая друг друга, устремляются к самодовольным разряженным самкам. Колесницы едут по окровавленным трупам. А резня все продолжается… И она тянется так долго, что давно уже надоела Пирифою и становится ему противной.
Ему чудятся реки крови… Какой-то красный туман, в котором он плавает и носится, как осиротевшая птица. Туман полон странного смутного гула. Чьи-то раздирающие душу вопли и проклятия доносятся до его слуха, смешиваясь с непонятными гимнами… Лязг цепей и подавленный хрип… Пирифой чувствует запах крови, острого женского пота и тяжелых восточных ароматов. Дышать становится тяжело… И эта мука тянется так долго, долго…
Красный туман сгущается и темнеет… Пирифой снова видит себя в царстве Гадеса. Только царство это стало больше и шире. Низкие прежде своды поднялись до темных небес, на которых не сверкает ни одной звезды.
Лета, асфодиловый луг и роща Персефоны исчезли. Остались одни только бесформенные скалы, побитые красноватым туманом.
Туча призраков со стонами и воплями носится в воздухе.
Один он, Пирифой, по-прежнему сидит неподвижно на гранитной скале. Призраки говорят на всевозможных языках, но Пирифой теперь их всех понимает. Он знает, что все эти ассирийцы, персы, арабы, греки и финикияне жалуются на свою горькую участь, которая будет длиться без конца… И робкая жалость начинает вкрадываться в спящее сердце героя…
Но вот унылый вид призраков мало-помалу оживляется. Они собираются и о чем-то шепчутся, пугливо озираясь на эринний, которые тоже чем-то озабочены: их гораздо больше прежнего, и вид их слегка изменился. Но прежняя злоба долетает до Пирифоя. До него доносятся малопонятные обрывки фраз: «Он нас освободит… — Нет, это Мифра, Великий Мифра, рожденный в пещере!.. — А я говорю Вам, что он уже раз нисходил… — Только он и может нас спасти!..» Из уст призраков египетского происхождения особенно часто слышится слово «Озирис». Персы упорно повторяют: «Это он, рожденный от девы, Великий Мифра». Греки упоминали про Диониса-Иакха, и у Пирифоя мелькнула догадка — не тот ли это Иакх-Дионис, который напоил его из чаши блаженства? Финикияне уповали на Таммуза. Он озарит своим светом область мрака…
В одном сходились Все они: кто-то должен скоро прийти и освободить их. Унылые лица становились бодрее. Бесплотные очи светились надеждой.
Слух о чьем-то близком приходе дошел и до фурий. Они тоже шепчутся и собираются в кучки. К ним присоединяются невиданные еще Пирифоем гении мрака, суровые даймоны с черными крыльями за спиной и копьями в руках. Их собираются целые мириады, десятки, сотни мириадов… Воздух наполняется шелестом их крыльев. Их так много, что робость начинает овладевать спящим героем. Как можно победить сопротивление такой страшной силы?..
Густыми колоннами летят вдали гении мрака. Летят и фурии, с распущенными волосами, с искаженными от злобы лицами. С адским грохотом несутся тяжелые колесницы, запряженные чудовищами. В колесницах восседают боги, еще неизвестные Пирифою. Все они в полном вооружении, и все куда-то спешат. С гулом и рокотом появляются они из мрачных недр Тартара и исчезают вдали, откуда доносятся громовые раскаты… Пирифою показалось, что среди богов мелькнуло озабоченное лицо Гадеса.
Он сидел на пышной колеснице и горячо спорил с каким-то мрачным богом, доселе неизвестным для героя.
С горькой усмешкой промчалась мимо него Персефона…
Но Вот боги исчезли, и вокруг Пирифоя воцарилась прежняя тишина, прерываемая лишь вздохами испуганных призраков. Но тишина тянулась недолго. Снова вдали пронеслись громовые раскаты. Почва содрогалась и стонала. Содрогался и гранитный утес, на котором сидел Пирифой.
Удары грома становились все слышнее и ужасней. «Битва титанов!» — донеслось до слуха героя из уст какой-то тени. Но он не успел разглядеть говорившего, ибо внезапно грянул удар, от которого содрогнулся весь Тартар и яркий луч света прорезал тьму. Свет на мгновение ослепил Пирифоя, и он не видел, а только слышал, как мимо него проносились разбитые силы гениев и адских богов. Герой слышал, как чей-то знакомый голос крикнул ему: «Прощай, Пирифой!» — но не мог разобрать, кто послал ему последний привет: кроткая ли Гипподамия или гордая Персефона. Туда, откуда лился свет, спешили густые толпы теней, крича на разных языках привет своему Избавителю. Крики сливались в общий радостный хор, ласкающий слух и убаюкивающий… Пирифой улыбался во сне…
Наконец показался Избавитель в белых блестящих одеждах. От лица Его исходил свет, на челе были видны следы крови…
— Таммузи! Озирис! Мифра!.. — гремело ему навстречу…
И улетали освобожденные тени… Тартар пустел.
Значит, Пирифой снова останется один? Нет! Этого не может быть. Избавитель идет к нему, останавливается, что-то говорит… Ах, что он говорит?
— Иди и кончи свой путь, — звучат последние слова Избавителя…
Пирифой чувствует отрадное прикосновение чьей-то легкой десницы к своей голове.
Он вздрогнул и проснулся…
Кругом какие-то скалы. Внизу журчит вода. Он в полутемной пещере. Сверху, из широкой расселины, льется благодатный луч света. Цепей на нем больше нет… Пирифой попробовал встать — и встал. Он еще раз огляделся. Вокруг ни души!
Где же роща Персефоны, где асфодиловый луг, на котором паслись стада Гадеса; тропинка, ведущая к Ахеронову озеру, где все это?.. Со всех сторон его окружают одни только нависшие глыбы серого камня. Пирифой крикнул, и дико прогремел его голос, не нашедший себе отклика.
Оставалось только уйти. Это было нетрудно. Каких-нибудь пять полетов стрелы отделяло его от земной поверхности… Он то шел, то карабкался кверху, нисколько не страшась свалиться с карниза. Ад был ему уже не страшен с тех пор, как он столько времени пробыл в нем… Но странное чувство одиночества и равнодушия овладевало героем по мере того, как он вдыхал более теплый, напоенный ароматами воздух…
Солнце, лучезарное солнце!.. Пирифой был уже снова под открытым небом и как-то странно озирался по сторонам. Он сидел на лужайке, поросшей свежей мягкой зеленью. До ушей его долетал немолчный плеск морского прибоя. Птицы пели и носились в воздухе. Над яркими, душистыми цветами гудели шмели и порхали беззаботные бабочки. Небо было синее-синее, точь-в-точь такое же, как в день свадьбы с Гипподамией. Мысль о жене пронеслась в голове Пирифоя и заставила болезненно сжаться сердце героя. «Гипподамия, где ты?» — со стоном вырвалось у него из груди…
Сын Иксиона побрел вдоль берега многошумного моря. Волны были мутны, словно после страшной бури, хотя небо было чисто и безоблачно.
Герой все чаще и чаще натыкался на следы недавнего землетрясения. Вот обвалившаяся хижина. Кругом толпятся блеющие козы. Подойдя ближе, Пирифой увидел убитого обломком скалы пастуха, одетого в баранью шкуру. Неподалеку валялся плащ мертвеца, который герой надел на себя. У самого входа в лачугу лежали два хлеба и несколько кругов сыра. Ими он утолил начинавшийся голод. Козы охотно дали себя подоить…
С длинным посохом в руке шел Пирифой по Элладе; шел он к Фракии, куда манило его воспоминание о Гипподамии. Как изменилась его родная страна; какие большие города на ней выросли, какие дороги! Не было больше чудовищ, пожирающих людей. Но вместе с ними исчезли герои и боги…
Даже пастухи, удивлявшиеся выговору Пирифоя, смеялись над ним, когда он расспрашивал про кентавров. Простые люди считали его помешавшимся в рассудке во время последнего землетрясения. Они охотно давали путнику приют и делились с ним своей неприхотливой пищей.
Шел он, обходя города, шум которых был ему неприятен, избегая больших дорог, на которых то и дело встречались отряды людей, закованных в панцири и говорящих на неизвестном языке. Неведомая сила тянула его на родину.
Но и родина обманула его ожидания. Реки обмелели. Ручьи и источники иссякли. Вместо них журчали новые. Леса были вырублены чуждыми дровосеками. Нимфы и сатиры покинули Элладу. Некоторые люди говорили, что их никогда и не было…
Царь лапифов не узнал своей родимой земли.
Полный горькой тоски, пошел он к берегу моря, приветливо ласкавшего скалы. Правда, берег несколько изменил свои очертания, но море осталось то же. По-прежнему шумело оно, темно-синее, загибая белые гребни. По-прежнему над ними носились крикливые чайки, купаясь в прозрачном воздухе и серебристой пене волны. И немолчный ропот его был таким же, как и много сотен лет назад, когда на земле бродили еще чудовища и Эллада не знала пришельцев…
И Пирифой привязался к морю. Целые дни просиживал герой на его берегу, вспоминая свою Гипподамию, кентавров, Тезея, Геракла и иных героев, которых ему приходилось видеть и знать. Губы его шептали порой отрывистые, непонятные для слушателей слова.
Приморские жители из сострадания кормили безумца, который называл себя их царем. Некоторые суеверные люди приходили даже к нему погадать и, присев невдалеке в то время, как он разговаривал сам с собой, делали из его слов нужные для себя заключения.
Маленькие дети сначала боялись его, но видя, что он их не трогает, привыкли к Пирифою и даже полюбили его. Им он рассказывал о диких кентаврах, о нимфах, живущих в прохладных источниках, о фавнах и сатирах, которые так любят шутить с прохожими; про диких зверей и чудовищ, некогда водившихся в этой стране.
И дети слушали его… Правда, становясь старше, они забывали его сказки. Но на смену им появлялись новые дети. Новые глазенки жадно следили за Пирифоем во время его рассказов, то слезливо моргая, когда дракон преследовал несчастную Латону, то радостно разгораясь, когда Аполлон своей меткой стрелой убивал злого Пифона…
1899–1900 гг.
олосы твои черны, как листья деревьев безлунною ночью, и как сицилийский папирус шелестит белое платье твое.
Напевая, проходишь ты мимо сада, где работаю я, и сандалии твои стучат по камням, подобно копытцам газели.
Брови твои властны, как слово великого царя в Вавилоне, и душу мою оковала ты ими.
В ожидании улыбки твоей…
Ибо когда улыбаешься ты, о карфагенянка, я забываю плен свой, тоску по родине и все клятвы мои, оставленные девам Родоса…
Твердой мотыкой я бью желтую рыхлую землю. Горячий пот ручьями струится по моей обожженной солнцем спине.
Усталый, я не могу разогнуть поясницы; в глазах же моих танцуют красно-зеленые пятна…
О бог Аполлон, сжалься над эллином! Некогда я, подобно Тебе, натягивал лук…
А вы, приморские ветры, дохните в лицо мне свежестью волн и принесите на крыльях своих аромат черно-синих волос той, кто прекраснее всех в стране Ашторет!
Как заря, румяны ланиты твои и, как черные звезды, глаза.
Легка походка твоя, и сладко звенят золотые цепочки у ног.
Благоухание струят белые цветы в волне твоих пышных волос.
Отдаваясь солнечной ласке, как радостный сон проплываешь ты мимо меня, светлым легоньким зонтиком защищая от загара лицо.
Бойся тягостных стрел знойного Локсия, финикийская дева! Вечером проходи мимо не защищенных тенью полей.
Вечером и твоя тень станет длиннее, и тогда, паб на колени, я могу незаметно ее поцеловать…
Свобода и месть снились мне этой ночью.
Как белые призраки встали вдали очертанья триер славной Эллады.
Дружно били по чуждым волнам тяжелые весла. Ярко пестрели вдоль по бортам боевые щиты, где на красной доске гордо белело родосское Ро.
И одно за другим тонули в жестоком бою встречавшие эллинский флот суда карфагенян.
А когда по каменным плитам объятого ужасом порта задвигались стройно в звонкую медь одетые лохи, когда запели тревожно длинные трубы и неподвижные трупы легли по площадям и на ступенях храма Мелькарта, — я вышел навстречу гоплитам Эллады.
Вместе с ними жег я дворцы и убивал карфагенян, пока не приблизился к черному дому, где с высоких дверей скалили зубы золотые пасти разгневанных львов.
С обрызганной кровью секирой в руках перепрыгнул я за порог.
Ибо знал я, что ты стоишь недалеко… Но когда я увидел тебя в одежде, белой как мел моего родимого острова, нежный твой лик заслонил для меня и разубранный пышно дворец, и трупы, и тяжкою медью одетых гоплитов Эллады…
Затем все исчезло, и сердце мое болезненно сжалось.
То наступил мне на грудь, будя меня для постыдной работы, суровый надсмотрщик с кожаной плетью в руках.
Вновь и вновь мечтаю я о тебе, и, подобно крыльям Психеи, мелькает передо мной повсюду светло-прозрачное платье твое, и тихо звенят золотистым смехом цепочки у девственных ног.
Знаю — парным молоком серых ослиц дважды в день моешь ты эти нежные ноги, дабы не загорала кожа на них.
И черные рабыни твои ссорятся между собой из-за того молока, пока алая кровь не окрасит их твердые ногти.
Ты, кого здесь называют Ашерой, чье изваянье с синею птицей у каменных персей стоит на высотах, Ты, перед кем среди золотых треножников гордого храма на Эриксе равно простираются и греки, и карфагеняне, Ты, чей вздох воздымает волну и отнимает сон у влюбленных, чей смех разливает безумный восторг полного счастья, — я Тебя заклинаю: будь благосклонна ко мне и сделай то, о чем я теперь не смею мечтать!
Ярко горят знаки небесных зверей на черно-синем плаще царственной Ночи. Давно угасли все огоньки в скважинах ставень. Недвижны темные купы деревьев. Все спит. Один только я, не боясь потревожить собак, торопливо рву при сияньи планет цветы перед террасой дворца.
Из хрупких лилий, нежных вьюнков и шипами усеянных роз сплету я венок, чтобы повесить его на темно-бронзовой двери твоей.
Пусть алые капли из наколотых рук оросят белизну невинных цветов, мешаясь со слезинками Ночи.
Всю мою кровь готов я отдать, дабы хоть на миг овладеть твоей белизной…
— Убежим! Убежим! — шептали мне ночью товарищи. — Пьяны сегодня по случаю праздника все сторожа. Ночь пролетит, и далеко за пределами города встретит нас своею улыбкой дарящая волю пустыня.
Охотно примут дети ее тех, кого угнетал Карфаген. Там не будем мы больше рабами!
И я внимал их речам, полный раздумья…
— Уплывем вместе с нами, — звали меня двое других. — Давно присмотрели мы лодку возле дворца, там, где море лижет крутые ступени лестницы, ведущей из сада. Лазурно-зеленые споют нам шумную песню свободы и на своих белых гребнях отнесут обратно на родину…
И я молчал, уныло склонясь головой.
К утру наша тюрьма стала пуста.
Там остался лишь я, ибо сердце мое незримою цепью приковано к этим местам.
— Почему не бежал ты вместе с другими? — спросили меня сторожа.
— Мог ли я прогневить моего господина? Он кормит меня и дарит дыхание жизни. Мне ли бежать от его благословенного лица!
Да и куда мог бы укрыться я от карающей десницы его? Ни пески пустынь, ни волны морские не защитили бы меня от его львиного гнева!
— Ты хорошо говоришь, — ответили мне сторожа, — но речи твои не помогут нам избежать наказанья.
В утреннем сне Ты мне явилась, Богиня, такою, как тебя почитают местные жители. Бессмертный лик был темен, как изваянье из черного камня в коринфском предместье, где среди кипарисов на вершине горы высится храм твой, о Меленида.
И когда я, простершись во прах, стал просить Тебя соединить меня с той, кого я люблю, Ты улыбнулась мне и произнесла:
— Лишь неутоленные милы желания.
Но тогда я стал заклинать Тебя всеми мольбами, какие помнил и знал, пока Ты смягчила сердце Твое, и я не услышал звучащий, как музыка систров в храмах Египта, божественный голос:
— Да сбудется то, о чем ты просил.
Слава Тебе, радость дарующая Афродита!
Скоро сбываются сны, которые мы видим под утро.
В фиолетовом ярком плаще, на груди по-женски застегнутом сверкающей пряжкой, вылез он из носилок и вперевалку, походкой привыкшего к бурям наварха, пошел по террасе дворца.
Два эфиопских мальчика в зеленых одеждах побежали за ним, осеняя черную с золотом митру опахалами из ярких перьев сказочных птиц, поющих в садах гесперид.
Все мы разом легли перед ним, ткнувшись лицом в базальтовые плиты помоста.
Это был Бармокар, чья пентера с острыми бивнями решила участь упорного боя карфагенян с флотом сицилийских союзников.
Над берегом канала, в зеленых кустах сижу я вместе со свирелью моей, не обращая внимания на летающих вокруг блестящих стрекоз.
Думы мои со звуками песни рвутся из середины спаянных воском стволов тростника. Думы мои несутся к тебе, кого я вряд ли увижу.
С тех пор как услали меня из Карфагена управлять загородным поместьем отца твоего, дни и ночи я пребываю в тоске.
Где ты? Что делаешь ты, финикиянка?
По-прежнему ли ходишь ты мимо ограды, за которою я когда-то работал, купаться в морской прозрачно-зеленой воде, где тело твое кажется мраморно-белым?
О, как любил я созерцать это стройное тело из густых кустов на прибрежном обрыве!
Когда обессилевшего после долгого плаванья по волнам среди обломков снастей и утопавших матросов втащили меня, протянув мне весло, на палубу карфагенской пентеконтеры и там я расстался с проглоченной мною горькой морскою водой, мне показалось, будто я вновь родился на свет.
Хотя и знал я, что должен проститься с свободой. Рок и Ананкэ пощадили меня, когда среди пленников отбирали людей для торжественной жертвы Мелькарту, и я не пошел вместе с другими в гигантскую печь.
Теперь, великие боги, бы оторвали меня от лицезрения той, ради кого я позабывал все ужасы рабства, всю тяжесть труда под лучами беспощадного солнца. Ради чего, показав мне ее, вы швырнули меня среди виноградников и пальмовых рощ чуждой страны?!
С вершины Атабириса, где теперь наверно достроен уже гордый храм Зевса, созерцал я когда-то родимый мой остров с его тремя городами, где поселилось племя Геракла.
О Родос, о прекрасная нимфа, дочь золотокудрой Киприды, никогда я не забуду тебя и твоих меловых белых утесов, плодоносных рощ, искусно возделанных нив и покрытых сочными травами пастбищ!
Выплыв из теплых волн зеленого моря, ты пленила некогда взор Гелиоса. Семерых сыновей подарила ты пышнокудрому богу. Они населили Камир, Линд и Иалис.
О Феб Аполлон, быть может, я прихожусь потомком Тебе! Помоги мне, Светозарный, вернуться на родину!
Ночью была милосердна ко мне Богиня богинь. Она соединила меня в сладостном сне с тою, кого я люблю. Подобно стеблю девственной лилии, склонялся ко мне нежный стан карфагенянки. Смыкались за спиною моей горячие руки. Прижимаясь ко мне, трепетало стройное тело, а пропитанные аравийскими ароматами косы образовали вокруг моей головы вторую душную черную ночь… О, сколько блаженства я испытал! Неужели мне суждено насладиться им только во сне?
Сегодня вновь переживал я юные годы мои.
Вспоминал, как в детстве манили меня званье лохага, золотой браслет на левой руке и блестящие с узорами поножи.
Тройной ряд гребней на шлеме стратега и его ярко-пурпуровый плащ грезились мне как высшее счастье.
Ржанье коней выступающей с топотом агемы и звуки трубы казались мне самою сладкою музыкой, тогда как теперь мне приятней всего вспоминать серебристый смех моей госпожи.
Так смеются только хариты на недоступном Олимпе.
В юности я хотел быть поэтом. В нашем розами заросшем саду мечтал я о славе Кратина и Анакреонта; старался подражать изнеженным движениям Агафона; грезил о том, как молодые девушки при дворе тиранов будут умащать благовониями мои переплетенные повязками кудри, а голые мальчики с голубиными крыльями за спиной будут подносить мне золотую чашу с хиосским вином.
Но никто не читал написанных мною поэм, никто не видал хотя бы одной доконченной песни.
И ветви темно-зеленого дельфийского лавра для победного венка моего до сих пор остаются не срезанными.
Боевая жизнь и тяжелая работа веслом отучили меня от бесплодных надежд. В погоне за галерами пиратов, в битвах у скал Херсонеса и под стенами Византии я позабыл о когда-то заманчивой славе слагателя строф, и все песни мои схоронил я в душе у меня.
Теперь воскресли они и рвутся наружу.
Парою мулов, белых, как молоко, запряжена была повозка твоя, с серебряным ободом и блестящими спицами в колесах.
От жгучего солнца ты пряталась в ней, но дрогнула при въезде в ворота темно-синяя занавеска у оконца.
Дрогнула, и показалась в нем прекрасная тонкая рука с цветными камнями на многочисленных перстнях.
А за ней мелькнуло на миг, на один только миг, в полусумраке хамаксы продолговатое лицо с большими темными глазами.
Слава Тебе, Афродита-Ашера! Знаю, близко теперь исполненье того, что Ты мне обещала.
Свершилось!
Этою ночью я был властелином моей госпожи. Перешагнув через труп беззвучно задушенной мною черной рабыни, я приблизился к ложу, где, разметавшись во сне, тихо дышала, сомкнув черные стрелы ресниц, дочь Бармокара. Сперва, испугавшись, она хотела кричать и пыталась бороться. Но сопротивление не было сильным, и я победил. Я насладился победой, насладился ею до пресыщения. Близится утро. В предрассветном тумане, сквозь щели оконного полога, ярко блестит звезда всемогущей богини.
О Афродита-Ашера, недаром Тебя называют жестокой. Я понял теперь значенье Твоей полной презренья улыбки.
Та, кого я считал земным Твоим воплощеньем, простая смертная женщина. Утомленная, она шептала мне те же слова, которые я так часто слыхал от косских гетер и легкомысленных купеческих жен малоазийского берега, и так же, как те, она меня обнимала, такие же дарила мне поцелуи, и даже менее искусно, чем кипрские гиеродулы. У меня нет больше желаний!
О Афродита, недаром Тебя называют жестокой!
В доме зашевелились. На дворе перекликаются звонко рабыни. Скрипит колесо у колодца. Громко кричит обременяемый вьюком осел.
Я гляжу на ту, которая мне была так желанна.
Карфагенянка сидит на ложе своем и ловкими пальцами соединяет проворно золотые тонкие кольца порванной цепи у ног.
Который раз она делает это?!
Вот, закончив работу, она потянулась ленивым движеньем пресыщенной пантеры и, улыбаясь, глядит на меня. О чем она думает? О казни, которой я буду подвергнут? По всей вероятности, я буду распят; может быть, с меня снимут медленно кожу…
А время идет. В конюшне ржут жеребцы, приветствуя утро. Под наблюдением моим подготовлялись они для гипподрома. Два самых лучших из них наверно в этом году одержат победу на играх…
Если я сам не умчусь на них далеко отсюда… Довольно рабства! Воспрянувший дух мой рвется на волю.
Шибче, шибче летите, мои скакуны! На одном я сижу, другого твердой рукой, по обычаю скифов, держу в поводу, и он скачет возле меня. Погони пока не слышно за мною. Раб, видавший, как я резал поджилки другим лошадям, никому из живых не скажет об этом.
Другой раб недвижно лежит в воротах, где он пытался загородить мне дорогу, заслышав вопли моей госпожи.
Как звонко звала дочь Бармокара на помощь себе и кричала мне вслед:
— Хватайте убийцу и вора! Держите его! Бегите за ним! Этот злодей пытался меня обокрасть и убить!
На левом запястье моем сверкает золотой карфагенский браслет.
Издали заслышал я топот его скакуна и, оглянувшись назад, остановил усталый бег своего жеребца.
Степной хищной птице подобен был этот наездник пустыни; с клювом орла сходен был тонкий загнутый нос на темном лице; как мощные крылья, развевался на скаку за спиной его светло-серый развернутый плащ. На плоских стременах подымался он, с пронзительным криком вертя над головою клинком.
Я тронул коня навстречу ему, и наши мечи, скрежеща, узнали друг друга. Мой оказался длиннее, и скоро, подняв на дыбы скакуна своего, повернул наездник степей и с воем умчался обратно… Крупный песок брызнул в лицо мне из-под конских копыт… На моем утомленном гнедом я не мог пуститься в погоню за ним, и скоро враг мой скрылся из вида.
В белой пыли лежит его загнутый меч с костяной рукояткой, запачканный кровью из разрубленной мною кисти руки.
Я спокоен теперь. Не поймали меня нумидийские всадники. Одна лошадь пала, другую я продал встречным купцам. Мимо соленых озер одиноко бреду я по направлению к белому прибрежному городу.
Густая пыль покрыла ноги мои, одежду и бороду. Что-то мне готовит грядущее?
Но что бы ни случилось со мною — никогда, никогда не придется мне пережить столько надежд, томлений и муки, как возле высоких черных дверей, с которых мне скалили зубы алчные пасти бронзовых львов.
Привет тебе, город, вставший передо мною из-за песчаных холмов, покрытых терновником и высокими кактусами.
Плоские кровли низких домов, тонкие высокие башни и белые купола окруженных кипарисами храмов. Мимо садов и виноградников тянется дорога моя, мимо изгородей из запыленных алоэ.
Звеня бубенцами, идут мне навстречу, колыхаясь на длинных ногах, вслед за мальчишкой погонщиком, гордо держащие голову верблюды. Все чаще и чаще попадаются люди.
Иду мимо костров кочевников, что ютятся в ямах недалеко от стены. Не обращаю внимания на призывные жесты загорелой тонкой руки и блеск черных глаз девушки из этого бродячего племени.
Я не бродяга, а путник, ходивший на поклонение святыне. Застигнутый болезнью, я отстал от своих и теперь на корабле хочу вернуться на родину.
Так скажу я страже, если она остановит меня в городских воротах.
Женщина с розами у висков в черных невыкрашенных волосах, в платье, которое раньше было более яркого цвета, я желаю отдохнуть у тебя после пути. Я не разбойник. Вот тебе серебряная монета с изображением пальмы. Ты получишь столько же за каждую ночь, проведенную мною под кровом твоим.
Я не буду жить у тебя, ибо знаю, что запрещено это законами, написанными в пользу богатых содержателей гостиниц, но хотел бы, чтобы твоя дверь не запиралась для меня после заката.
А также и днем, если захочется мне скрыться от зноя.
Одна за другою встают высокой стеной и с шумом бегут по отлогому берегу желто-зеленые мутно-прозрачные волны.
Из многолюдной гавани, после бесплодных поисков судна, идущего на Родос, в Эфес или Смирну, я люблю уходить в это место, куда не долетает докучный шум города.
Здесь не кричат погонщики мулов и продавцы, не ссорятся громко лодочники и водоносы и не глядят прямо в душу пытливо-жадные взоры курчавых финикийских досмотрщиков.
Из тростника, покрытого глиной, сделаны бедные стены жилища твоего, женщина с голубыми звездами на желтовато-темных щеках.
Убога утварь твоя. Несколько брусьев заменяют скамейки и стол, а потертый тирский ковер на тюфяке из соломы служит тебе местом для дневного сладкого сна и ночной трудной работы.
Тощая кошка с порванным ухом тщетно нюхает что-то в закопченном горшке возле стены.
Вечер. Я сижу на прибрежном камне, слушаю шепот прилива, гляжу на закат алого солнца в оранжевом небе, откуда оно готово спуститься в глубину золотых сверкающих волн… Темнеют красноватые скалы. Розовеют вдали увенчанные белыми башнями вершины горных хребтов.
Неподалеку слышно блеянье идущих на ночь с поля коз и овец.
Пора и мне подыматься, дабы до наступления тьмы вернуться в город, пока не запрут тяжелых ворот в высокой светло-серой стене, — но я не могу не посмотреть еще раз на белый парус плывущей в море галеры.
Когда же, наконец, и я буду качаться на шумных волнах, слушать свист ветра в корабельных снастях и отрадно вдыхать полною грудью свежий ветер, насыщенный запахом моря?!
Ты знала лучшие дни, женщина неизвестного племени, столь же плохо, как я, произносящая финикийские слова.
Как шафран, желто тело твое с надрезами по краям живота и синими узорами на преждевременно поблекших грудях. Следы обручей на ногах у тебя и серебряная проволока в ушах. Из запачканной тонкой, похожей на косскую, ткани сделана одежда твоя, висящая возле меня на стене.
Сама ты, обнаженная, на корточках, сидишь в полутьме среди земляного плотно убитого пола и молча глядишь на красные угли, где порою трещат каштаны, горох и бобы.
Издалека доносится к нам от улиц уснувшего порта разгульная песня пьяных матросов.
Сегодня я вспоминал о прежней жизни моей.
Много стран дали увидеть мне боги, много объехать морей. Я пил мутно-желтую воду великой реки в египетском Мемфисе. Знаю вкус молока кобылиц в скифских степях за Херсонесом; видел вход в царство теней на флегрейских полях по ту сторону моря; пил вино и пробовал хлеб у многих народов; испытывал ласки опытных в науке любви женщин Коринфа, Тира и Библоса.
Я все изведал, все видел, и нет у меня больше желанья скитаться по влажному лону морей и пыльным дорогам земли.
Сладостны звуки трубы перед боем, мерный топот фаланги, дружно идущей навстречу врагу, вид крутящихся в облаке пыли алых гребней и блеск сверкающих копий. Велика радость победы при звонких кликах расстроенных боем, кровью и пылью покрытых синтагм…
Приятно слышать имя свое трижды провозглашенным на играх и ощущать слегка увядшую зелень оливы на орошенном горячим потом челе.
Отрадно вдыхать аромат тяжелых распущенных кос чужеземной красавицы, чувствовать руки ее у себя на спине и внимать бессвязному лепету ярко накрашенных уст.
Но всего отрадней смотреть на золотисто-алый закат у берега моря и знать, что вечно шумящие могут тебя укрыть навсегда от брюзжания алчных вождей, завистливых взоров друзей, сырых сводов тюрьмы и тяжкой измены исполненных негою глаз.
Довольно уныния! Кончилось время невзгод! Сегодня утром пришла галера с острова Кипра. Корабельщику я показал золотой карфагенский браслет, и он обещал меня доставить на Крит, а также и на Родос, если туда будут товары…
Неужели я вновь услышу знакомую речь, увижу родные близкие лица?
Вновь войду в заросший розами сад, где я провел свое полное грезами детство; вдохну благоуханье цветов и, усевшись в тени на скамье, буду следить за жужжащими пчелами и слушать, как в школе по ту сторону нашей ограды звонкие голоса ребятишек распевают благозвучные строфы старца Гомера…
Сергею Кречетову
вызвал его в морозную зимнюю ночь. Лунный свет проникал в большие оконные стекла, рисуя их переплеты на полу той комнаты под крышей многоэтажного дома, где я обитал. Близко к моему мелом обведенному кругу он не подходил. В углу, около шкафа, неясный и полупрозрачный, остановился он, долгое время не отвечая мне на вопросы.
Но когда я заклял его бывшей на перстне моем пятиконечной звездой, ангел с печатью тоски на челе стал говорить:
— Ты желаешь знать, отчего я печален, отчего я одиноко брожу неподалеку от ваших жилищ, не отвечая долго на зов заклинаний, ты желаешь знать имя мое, — так знай же, что имени я не имею.
Нас было много, прекрасных и сильных воинов неба над изумрудной землею, и тогда мы имели еще имена, вычеркнутые теперь из книги райских обитателей. Имена эти исчезли, как звук умолкнувшей арфы, как песня покинутой девушки, как забытый шепот любви.
С высоты Гермона смотрели мы на долины Ливана. Пятна коричнево-светлых и белых шатров разбросаны были среди высокой темно-зеленой травы. На ней паслись стада длинноногих стройных верблюдиц и курчавых черных овец. Звонко блеяли бараны, резко кричали козлы. Далеко, далеко прямою тонкою струйкой тянулся к небу синий дымок костра пастухов. С горной вершины видели мы, как на площадке в середине становища сидели вкруг седые как лунь длиннобородые патриархи, ястребиными взорами наблюдая за пляскою дев. О, как прекрасны были они в час кроткого вечера, когда на темнеющем небе одна за другой зажигались тихие звезды. Под хлопанье жилистых, крепких старческих рук плясали стройные девы, бедрами, станом и грудью своей выражая пробужденные пляской желания. Развевались их покрывала, бряцали на груди и на шее ожерелья из раковин и зубов диких зверей. Скрестив руки, позади восседающих старцев стояли, нахмурясь, чернокудрявые загорелые мужи. Они не доверяли отцам, которые каждое утро властным голосом их посылали далеко от взоров стыдливой невесты или ласк любимой жены в унылую степь, иногда на несколько дней. И плохо скрытая злоба мелькала порой на обветренных лицах у пастухов. Их жены кормили грудью таких же бронзово-смуглых голых детей. Иные варили что-то в покрытых копотью глиняных круглых горшках. Поджавши хвосты, остромордые худые собаки сновали среди драных палаток становища…
И не помню, кто из нас первый, обращаясь к другим, произнес: «Прекрасно тело дочерей человеческих, а пляска их веселит дух наш. Пусть не достаются они ни старикам, ни чернобородым мужам. Ибо девушки эти достойны лучшего ложа. Жалок обычай, скудна утварь, бедна жизнь детей человеческих. Низойдем к ним, возьмем себе дочерей их и научим от нас рожденных сынов иной жизни, не столь похожей на существованье скота».
И многие тогда воскликнули хором: «Надоело нам бесцельно летать по эфирным синим равнинам, охранять пустоту глубокого неба, хотим жить подобно тому, как живет на земле человек!»
И тот, кого звали прежде «Зрящим хвалу», наш Вождь, сказал нам: «Все ли хотите оставить небо и жить на земле, все ли хотите взять себе в жены дочерей человеческих?» И мы, как один, ответили: «Все!»
«Поклянитесь же в этом, дабы мне одному не быть за вас всех в ответе пред Тем, чье запрещенье мы преступаем».
Ибо не велено было детям небес соединяться с дочерьми человека. И мы поклялись на вершине Гермона каждому взять себе в жены ту, которую он изберет.
Помню, как утром мы у колодцев напали на девушек нескольких соединенных становищ. Какой оглушительный крик поднялся над долиной Гермона! С каким громким визгом они убегали от нас по направлению к шатрам… Но разве может кролик спастись от орла? Все, кто тогда был у колодцев, попали в объятья сошедших на землю стражей небес. Все, кроме одной… Та, за которой я гнался, бежала, спасаясь, резвая и легкая, как антилопа. Быстро мелькали ее стройные ноги… Как ветер пустынь, я несся за ней, вдыхал аромат ее кос и шептал в ее порозовевшее ухо: «Не бойся, о дева, остановись! В объятья свои прими того, кто для тебя покинул теченье планет! Клянусь, что я овладею тобой!..»
Но не понимала слов тех смятенная дева и бежала, замирая от страха.
Когда же я обвил ее стан, жаром и холодом охватив все ее существо, дочь земли вскрикнула тихо и сразу повисла на моих затрепетавших руках. Закатились глаза, и стало недвижно-строгим лицо. Напрасно я, положив на траву прекрасное тело, старался вернуть в него дыхание жизни. Оболочка души была покинута ею.
Оставив на попечение подбежавших на крик старых сгорбленных женщин мертвую девушку, пошел я туда, где братья мои праздновали день своего расставания с небом. Все они уже избрали себе земных прелести полных подруг. Лишь я один остался без женщины.
Ибо умершая у меня на руках унесла с собой мою клятву.
И никого после нее не хотел я выбирать в подруги себе.
Многих женщин и дев предлагали мне братья, но от той пахло овечьим пометом, эта имела слишком широкие скулы и приплюснутый нос, третья была слишком потлива, четвертая — мала ростом, и ни одна не нравилась мне… А у братьев от жен их родились здоровые, крепкие дети, еще более привязавшие небесных стражей к земле.
Бывшие ангелы быстро рассеялись по всем странам вселенной, всюду знакомя людей с науками, ремеслами и заклинаниями. Жены и дочери человеческие добивались чести делить с ними ложе. Во всех племенах оставляли воины неба потомство себе, от всех народов принимая божественное поклонение.
Дети их стали могучими героями, превышая всех землерожденных ростом, силой и доблестью. Покинувшим небо улыбалась вечная, блаженства полная жизнь на земле.
Но Тот, кого оставили мы, нас не оставил. Трех избранных любимцев своих во главе легионов послал Он, дабы наказать нас. Ибо кто был создан для жизни духовной, не должен был себя осквернять плотским соединением с женщинами.
И была битва на земле и на небе между бывшими Стражами и теми, кто прежде считался им братьями.
До сих пор сохранили смертные воспоминания об этой войне, называя ее распрей титанов.
Те из нас, кто не был ввержен в оковы и вечное пламя, скрылись в пустынных местах, охваченные постоянным страхом и трепетом.
Сынам же стражей, исполинам и героям земли, небесный посланник Рафаэль вложил в сердца взаимную ненависть, и они, один за другим, погибли в междоусобной войне. Все они умерли рано, и все были несчастливы. Образы их в камне и бронзе рассеяны в ваших музеях. Воспоминанье о них сохранилось в ваших сказках и мифах…
Я один не подвергся каре, хотя и отринул всякую мольбу о пощаде.
Ибо помнил я клятву соединиться с той, за которою гнался когда-то.
Текло время. Люди рождались, жили и умирали для того, чтобы вновь родиться на свет, позабыв о прежних своих существованиях.
Я же облетал вселенную, пытливо вглядываясь в каждое лицо, стараясь отгадать ту, кого когда-то сжимал в объятиях… И до сих пор не могу ее отыскать!
Смертный, скажи мне, не видел ли ты возлюбленной моей?
Когда я встречу ее, тотчас в очах ее прочту былые испуг и смятение. Вздрогнет она, но от меня не уйдет!..
Прости же, ибо я должен исчезнуть. Чувствую, что неподалеку должен кто-то родиться… Быть может, это она…
И мелькнув серебристой одеждой и неясными очертаниями лица, как бы расплылся в лунном сиянии тот, кто не имел больше имени.
Я вышел из круга.
С. И. Панову
ы меня звал, отец? — произнес молодой бессмертный в крылатых сандалиях, представ перед грозным нахмуренным Зевсом.
— Да, Гермес, ты мне нужен — сведи эту преступную деву в Аид и скажи там Гадесу, чтоб он за ней наблюдал и ни под каким видом не выпускал обратно на землю… Эти нимфы совсем перестали чтить богов!.. Ты, кажется, улыбаешься?.. Смотри, Гермес, как бы и тебя не постиг мой гнев!..
— Нет, отец мой, смею ли я!..
— Не оправдывайся, я тебя знаю! Счастье твое, что ты мне нужен… Так ты сведешь ее в Аид. Старайся не попадаться на глаза моей супруге… Я знаю, ты станешь выпытывать по дороге у маленькой преступницы, за что постигло ее наказание. Но это бесполезно. Я уже отнял у нее дар слова… Слишком уже стали эти нимфы болтливы и очень много о себе думают… Ну а теперь поворачивайся и в точности исполни, что приказано.
Гермес подошел к провинившейся и взял ее за руку. Нимфа безропотно повиновалась. Сын Майи почувствовал только, как вздрогнула ее маленькая рука.
— До входа в Тартар можешь для скорости нести ее на руках. Не вздумай только увлекаться! — крикнул сыну в напутствие Зевс.
Привычным приемом поднял Гермес обреченную к ссылке и тут только заметил, что держит на руках почти девочку, с кротким виноватым лицом и глубокими синими глазами. Та только вздохнула и испуганно поглядела на своего провожатого, который не замедлил помчаться по воздуху.
Со свистом рассекали воздух волшебные крылья на сандалиях и шапочке бога. Высоко летели небесные путники над землею и морем. Так высоко, что маленькая нимфа жмурилась от страха. А Гермес на лету разглядывал порученную ему преступницу, доверчиво прижимавшуюся к его груди своим маленьким телом. Прикосновение ее легких рук заставляло пробегать какую-то дрожь по телу бессмертного, дрожь, которой боги подвержены наравне с людьми и не жалуются на это.
— Не вздумай увлекаться ею! — пронеслись в его памяти заключительные слова Зевса.
«Отец знал, что говорил», — подумал Гермес и несколько замедлил полет.
Под ними зеленели поля, извивались серебристые реки. К небу неслась мелодия флейты. Группы детей, заливаясь радостным смехом, беззаботно плясали и бегали по изумрудной траве. Теплый воздух был напоен ароматом цветов. На морском берегу молодые девушки, сбросив платья, играли в мяч…
Нимфа Лара открыла глаза. Взор ее встретил наклоненное к ней лицо сына Майи. И это побледневшее лицо показалось ей таким страшным, что маленькая нимфа невольно затрепетала, как птичка, и снова сомкнула свои длинные пушистые ресницы.
Ей казалось, что несший ее бог как-то сильнее прижимает ее к своей груди…
А Гермес уже спускался.
Мрачные своды Аида приняли их в свою безотрадную сень. Своды эти привыкли уже видеть сына Майи. Привыкли они к стонам теней. Стоны эти были всегда тихие, мелодичные, похожие на шелест платанов при дуновении Эвра, на звон лиры, задетой легким крылом пролетающей ласточки. И вдруг теперь пронесся такой необычный резкий сдавленный крик. Крик живого существа, выражавший испуг и страдание.
И затем все смолкло. Ни одного звука больше не донеслось из темных закоулков Тартара, куда Гермес свернул со своей обычной дороги…
Но он там пробыл недолго. Ведя за руку порученную ему нимфу, олимпиец снова показался на прямом проторенном пути, освещенном слабым светом, падавшим откуда-то сверху. Походка его становилась все увереннее и торжественнее.
Маленькая пленница покорно следовала за ним, спотыкаясь порой об острые камни. Лицо ее было испуганно. На глазах блестели слезы…
Но вот Гермес подвел ее к двойному трону, по сторонам которого красным пламенем с шипеньем горели четыре массивных светильника. На троне, увенчанном острозубой короной, сидел чернобородый повелитель Тартара. Рядом с ним, в золотисто-лиловом хитоне, расшитом алыми большими цветами, помещалась его скучающая супруга. У подножия трона, тихо ворча в полусне, дремал Цербер, трехглавый пес ада.
— Властелин, — обратился Гермес к царю подземного мира, — мой отец посылает к тебе эту преступницу и просит не выпускать ее обратно на землю.
— В чем она виновата? — почти тотчас же спросила Персефона.
— Это великая тайна, — важно произнес Гермес, как будто он знал эту тайну.
— И тебе ничего больше не велено передать мне?
— Нет, властелин, больше ничего!
— Хорошо, скажи моему брату, что желание его будет исполнено. Можешь идти.
— Передай также мой привет царственной Гере. Скажи, что ближайшей весной я собираюсь ее навестить, — добавила от себя Персефона, поправляя складки своего пышного платья.
Сын Майи сделал жест, которым хотел уверить, что не преминет исполнить поручение, и поспешно удалился.
Персефона меж тем, полулежа на черных мягких подушках, внимательно рассматривала преступницу.
— За что тебя сюда прислали? — наконец спросила она. Но маленькая нимфа молчала и на все вопросы царицы мрака отвечала только испуганным взором синих заплаканных глаз…
Не добившись от нее ответа, Персефона сказала мужу:
— Эта нимфа или нема, или чего-то боится и притворяется немою. Во всяком случае, она меня мало интересует. Я думаю, что ее можно поселить в тростнике, что растет на берегах Леты.
И маленькую нимфу поселили в тростнике.
Она скоро привыкла к своему новому помещению. Ей нравился тихий шелест высоких бледно-зеленых стеблей, над которыми не летало стрекоз. В них так удобно было прятаться, когда через Лету перебирался караван душ с этим страшным Гермесом во главе.
Чуть раздвинув камыш, она издали следила за богом с каким-то странным выражением на лице… Черные волны Леты колыхали отражение ее белоснежного тела. Светлые слезы катились из ее синих задумчивых глаз.
Нимфа плакала все чаще и чаще. Все больше времени проводила она, притаившись в камышах.
Легкие тени говорили друг другу, что она раз даже кричала среди бледно-зеленых зарослей. Но отчего — никто этого не знал…
Но вот, на удивление всех, она выплыла однажды на открытое место, и не одна, а в сопровождении двух крошечных малюток, темные головки которых мелькали над спокойною влагой.
Малютки держались вблизи от матери и подражали ее движениям. При малейшем шорохе они прятались обратно в камыши.
Нимфа Лара тщательно скрывала своих детей от всяких адских чудовищ, приходивших напиться воды и кстати поглазеть на близнецов.
И когда через черную Лету переходил с тенями бог Гермес, нимфа Лара, полуукрывшись в тростнике, указывала на него издали своим детям, как бы желая что-то сказать.
И две пары любопытных глазенок провожали сумрачного бога…
Н. С. Гумилеву
огда Каллиник окончил свой рассказ о чудесных островах Сатиридах, на которых обитают существа, похожие на мохнатых людей, афинянин Демофонт объявил присутствующим, что он может рассказать еще более чудесную историю о стране, где ему пришлось однажды побывать. Все мы приготовились слушать, радуясь такому состязанию двух мореходцев и зная, что Демофонт плавал не менее Каллиника.
— Я был тогда молод, — начал афинянин, — и чуть не бредил далекими морскими путешествиями, но дальше Эгины и Эвбейской Халкиды не был нигде, ибо отец мой не вел заморской торговли. Однажды к нему зашел его друг, старый Ксидий, предложил рискнуть долей участия в далеком плавании. «Богач Критобул, — говорил он, — снарядил очень хороший корабль по азиатскому образцу и поручил мне выследить пути финикийской торговли за Гераклесовыми Столбами. Путь очень опасный, но обещает большие выгоды». Отец мой вложил некоторую сумму в это дело. Я же, со своей стороны, принялся умолять старика, чтобы он отпустил меня вместе с Ксидием. «Ты бранишь меня за беспутство, коришь, что я расточаю твои трудом нажитые деньги с гетерами, дай же мне случай пристроиться к делу, которое мне приятно, ибо я хочу, подобно деду, стать корабельщиком».
После долгих настойчивых просьб мой отец согласился. При благоприятных приметах снялись мы с якоря и покинули Фалерскую гавань. Цель предприятия сохранялась в тайне. Даже матросам о нем сообщили только немногое.
До Гераклесовых Столбов путь наш был весьма благополучен. Мы следовали за одним финикийским судном, которое всеми силами пыталось от нас уйти, но так как оно было очень нагружено, то это ему плохо удавалось. Однако радость наша по этому случаю была преждевременной, ибо вскоре за Гераклесовыми Столбами поднялась буря, угнавшая корабль наш в открытое море, где мы потеряли из вида финикийскую галеру. Целых десять дней носило нас по волнам, и мы стали уже опасаться жажды и голода, когда ветер неожиданно пригнал наше судно к неизвестной земле. Ксидий твердой рукой направил его в небольшую удобную бухту, которую он издалека разглядел своими зоркими, несмотря на возраст, глазами.
Наш небольшой острогрудый корабль почти вплотную пристал к отлогому берегу. Низкорослые ивы свешивались к самой воде, купая в океане свои нижние ветви. Радуясь утреннему солнцу и твердой земле, вытащили мы на песок нашу галеру и подперли ее с боков обломками весел.
Никакого признака людей не встретили взоры наши, как ни вглядывались мы в пустынное побережье. И лишь незнакомые птицы кричали нам, что мы нарушаем их покой, да стадо тюленей лежало за мысом на песчаной отмели, бросая на нас удивленные взоры. Несколько штук их тотчас же стало нашей добычей.
Небольшой ручеек журчал, вливая свои чистые струйки в сине-зеленое лоно океана.
Оставив Лампрокла и Ксидия для охраны корабля, все остальные разбились попарно и пошли оглядеть окрестность. Со мной шел Филострат.
Это был много видевший на своем веку мореходец. Он говорил, что в юности своей плавал с финикийцами и побывал в Индии. Мне человек этот был приятен, и я любил слушать его рассказы. Единственным недостатком Филострата была ненасытная алчность, которая его впоследствии и погубила.
Мы пошли прямо от берега в глубь страны, думая встретить жилища людей, где надеялись достать вина, хлеба и рыбы.
Вслед за песками начиналось болото. Небольшие деревья, подобные соснам, с длинными мягкими иглами росли на нем вперемешку с густым темно-зеленым тростником. В иных местах вода и грязь была выше колена.
Большой зверь, похожий на сфинкса или водяную нильскую лошадь, с гневным пыхтеньем бросился из-под наших ног, обдав нас тиной и брызгами грязи.
Он скрылся из глаз так же быстро, как появился. А мы продолжали путь наш, пока не подошли к холмам, песчаные склоны которых возвышались пред нами.
Идти было трудно. Ноги наши тонули теперь в сыпучем песке. Обнаженные колени царапал колючий кустарник.
Опираясь на копья, мы взобрались на первую холмистую гряду. Болота за ней более не было. Дальше тянулись, переплетаясь на бесплодной равнине, такие же холмистые цепи. Изредка там и сям среди поросшей вереском и ползучими растеньями почвы подымались кустарники в рост человека.
Серые куропатки огромными стаями перелетали с места на место.
— Друг мой, — обратился ко мне Филострат, — ты сам знаешь, что на биреме у нас не хватает свежего мяса. Собираясь в путь, я опоясался пращой. Эти птицы не очень пугливы, летают тихо, а подпускают весьма близко. Я думаю, мне удастся убить их несколько штук.
— Ты хорошо сказал, Филострат, — ответил я, — мне кажется, что моя помощь в этом деле окажется тебе небесполезной. С детства привык я метать камни, а потому надеюсь, что и на мою долю достанется кое-какая добыча.
Так порешив, мы набрали камней и стали спускаться в долину. Подкравшись к ближайшей стае, мы разом метнули по камню во вспугнутых птиц. Одному из нас посчастливилось перебить крыло летевшей уже куропатке. Удача окрылила наши надежды. С горячностью принялись мы гоняться за близко подпускавшими нас птицами; я заменил камни найденной тут же дубинкой, и вскоре несколько куропаток уже украшали мой пояс.
Охота завлекла нас за вторую гряду холмов, а потом и за третью. Местность между ними была очень однообразна. Все те же кустарники и тот же вереск… День уже близился к вечеру, когда мы, сильно устав, решили, что нами убито достаточно птиц и что время отправляться обратно к нашей биреме. Но тут оказалось, что мы потеряли направление и не знаем, в какую сторону идти.
Когда же мы попытались пойти наудачу, то попали в густую заросль кустарников, сквозь которую ничего не было видно.
Пробираясь этой зарослью, мы вновь подошли к какой-то песчаной гряде и решили влезть на нее, чтобы посмотреть, в какой стороне море и наша бирема. Но холм этот оказался не таким высоким, как мы ожидали: с него видны были только две окрестных долины, а другими, более высокими холмами заслонялись от наших глаз и море, и берег его, и вытянутый на мокрый песок наш просмоленный корабль.
— Смотри, Демофонт, — сказал Филострат, — за тою грядой я вижу вершину горы, очень похожую на кровлю храма. Это совсем недалеко. Оттуда мы легко разглядим, куда нам нужно идти.
— Так, — отвечал я, — но знай, Филострат, скоро наступит ночь, засветло нам не добраться до нашей биремы. Кроме того, не лучше ли нам поискать где-нибудь свежей боды, ибо я умираю от жажды.
— Поверь мне, Демофонт, что и я изнемогаю по той же причине, но двигаясь, мы скорее найдем то, чего нам не хватает.
Я послушался Филострата, и мы пошли по тому направлению, где он заметил подобную кровле вершину.
По мере того, как мы к ней приближались, к цепким кустам равнины стали присоединяться новые, нам неизвестные, деревья. За следующей горною цепью мы заметили большее плодородие почвы, которая становилась красно-бурой. Деревья были выше, гуще и красивее. Среди них я узнал в надвигавшихся сумерках кипарис, миндаль и гранату. В густой чаще нам несколько раз попадались поросшие мхом и сорной травой колонны и плиты развалин.
Небольшая звериная тропа, по которой мы шли, становилась все шире и сменилась наконец сильно заросшей мощенной камнем дорогой. Идя по ней вдоль разрушенных стен и пустых, с обвалившейся крышей домов, мы вышли на главную площадь пустынного древнего города. К площади этой со всех сторон сходились молчаливые мертвые улицы.
То, что мы считали вершиной горы, оказалось огромным зданием, сложенным из больших каменных глыб. Кусты и травы качались над плоскою кровлей; фронтон же был наполовину разрушен.
Мы подошли к высокому зданию и невольно остановились.
По всей вероятности, это был храм. Суженный кверху, подобный египетским, вход был открыт и не имел запирающихся ворот или дверей. Одна половинка их лежала неподалеку, другой не было вовсе. По обе стороны входа, рядом с колоннами зеленого камня, стояло два бородатых приземистых идола, по моему мнению весьма безобразных.
В этом согласился со мною и Филострат.
Перед храмом стоял высокий тонкий обелиск из блестящего темно-красного камня. Постамент под ним покрыт был словами и знаками на языке, мне непонятном.
Тут наше внимание привлек шум воды. Я сказал об этом Филострату, и мы, подбежав к тому месту, увидели, что из пролома стены одного небольшого здания тонкою струйкой бежит, упадая в круглый бассейн, ключевая вода.
Поочередно мы напились холодной влаги, не забыв совершить из моей дорожной шляпы возлияние местным богам, равно как и Гермесу, покровителю мореходов и путешественников.
— Очевидно, мы находимся, — произнес Филострат, — на одном из островов, где поселились когда-то гонимые Роком остатки народа атлантов. О них говорили мне финикияне. Племя это теперь совершенно исчезло с лона Земли.
Мы стояли неподвижно, пораженные видом странного здания, и вечерний ветер слабо шелестел вокруг нас среди высокой травы, поднявшейся между истертых плит мостовой.
Солнце совсем уже садилось. Последние лучи его облили багряным светом заброшенный храм, и стоящий перед нами обелиск казался покрытым горячею кровью. Тихо вдали прокричала несколько раз какая-то птица.
Время было думать о ночлеге. Мы хотели было войти в то здание, откуда вытекала вода. Филострат вступил туда первым, но тотчас же выскочил вон, говоря, что его чуть не укусила змея.
— Здесь нет людей, Демофонт. Это место покинуто ими. Здесь живут одни только звери да гады… Но, быть может, в этих местах найдется что-либо ценное, могущее нам пригодиться, — добавил немного погодя Филострат, никогда не упускавший случая поживиться.
Мы пошли обратно по направлению к храму.
Неподалеку от нас из тесного проулка выскочила молодая лань и, простучав копытцами по каменным плитам, промелькнула мимо идолов, охранявших врата. Следом за первой промчались другие две лани.
— Если там чувствуют себя безопасными столь пугливые обыкновенно животные, то и мы, думается мне, найдем в этом здании верное убежище, а может быть, и богатство, — задумчиво произнес мой товарищ, и я не мог с ним не согласиться.
Ступени входа были из мрамора. Они потрескались, поросли ярко-зеленым пушистым мхом, и лишь небольшая площадка средь этого мха замыкала собою тропинки, проложенные легкими копытами ланей.
Мы вступили в преддверие храма. Сквозь уходившие в сумрак портала колонны виднелся заросший деревьями внутренний двор.
Среди кипарисов еще раз мелькнула стройная лань.
Неизвестные нам изображения богов возвышались вправо и влево между колоннами. Мужские торсы с рыбьими хвостами стояли рядом с изваяниями гигантских коронованных змей. Лишь одно изображение показалось нам немного знакомым. Оно сделано было из темного камня и походило фигурой своей на Эфесскую Артемиду, отличаясь от последней густой, в мелких завитках, опускавшейся до грудей волнистой черной бородою и золотыми кольцами в ушах.
Недалеко от этой статуи была незапертая бронзовая дверь, вся покрытая выпуклыми украшениями. Мы вошли в нее и очутились в небольшом, но высоком покое. Легкий слой мелкого песка покрывал мраморный пол. В углу его нанесло целую кучу. В маленькое оконце под кровлей видно было потемневшее небо, на котором одна за другою зажигались бледные звезды.
Помещение это показалось нам вполне удобным, чтобы переночевать, и мы решили остаться там на ночлег. Двери мы заперли на позеленевший засов и опустились на разостланный плащ Филострата. Нескольких из убитых нами птиц мы, за неимением топлива, съели сырыми…
Завернувшись с головою в складки гиматиев, мы собирались уже заснуть, как в храме послышался сильный хохот, заставивший нас приподняться и прислушаться.
Хохот переходил по временам в плач, похожий на детский.
— Это, вероятно, большая сова, птица Афины, — произнес Филострат, чтобы успокоить меня и себя. Но это ему плохо удалось.
— О Филострат, — сказал я ему, — в нашей прекрасной Элладе много раз слышал я крик птицы Паллады. Но мне кажется, что этот хохот не принадлежит сове. Скорее, это кричит душа какого-нибудь здешнего жителя, заключенная в тело животного, вроде большой ливийской собаки.
— Не говори глупостей и не повторяй бабьих сказок, — отвечал мой товарищ, — это сова; но, подобно тому как люди в разных странах отличаются по языку и по произношению, так могут отличаться криком своим звери и птицы.
Филострат учился когда-то у философов и хвастался порою, что не верит в богов.
Поговорив еще немного, мы постарались не обращать больше внимания на хохот и стали дремать. Усталость победила страх, и мы вскоре заснули.
Мне снилось, что я хожу один среди покоев того же самого храма. Страшные и причудливые изваяния глядели из ниш, сверкая глазами. Все они были богато украшены коронами, яркими перьями и ожерельями из разноцветных камней. Все эти идолы были живыми. Их широко раздутые ноздри жадно вдыхали благовония, подымавшиеся с медных курильниц. Грозно вращались налитые кровью глаза; острые зубы белели из-под широких, алою краской окрашенных уст… Я чувствовал робость и желание вернуться, но какая-то непреодолимая сила влекла меня вперед мимо вереницы идолов с колыхавшимися черными намасленными животами…
Перейдя через двор, заросший цветущими гранатовыми деревьями, я вошел в освещенный покой, где на высоком троне из прозрачного красного камня сидела неодетая богиня в венце из семи звезд. Руками она сжимала собственную грудь, и две белых тонких струи били двумя фонтанами в круглый бассейн, откуда безобразные, на животных похожие, боги лакали длинными красными языками, давя и толкая друг друга.
В ногах ее лежал зверь, похожий на большого ливийского леопарда. Порою он шевелил головой и грозно рычал.
При виде меня богиня поднялась с трона и, выпрямившись во весь свой нечеловеческий рост, протянула ко мне красивые сильные руки. Она стояла на сбоем леопарде, который испускал теперь протяжное радостное мяуканье. Я заметил, как тонка была ее талия, как белы были ее стройные ноги, как блестели алмазные ожерелья на ее высокой груди.
Алые уста богини разверзлись, и она произнесла:
— Я рада человеку, ибо давно уже не видала живых. Подойди сюда, сын мой!
Невидимая сила подтолкнула меня к подножью престола. Как ребенка, подхватила меня богиня, снова села на трон и посадила к себе на колени. Сильные руки ее мучительно больно стали меня прижимать к твердой, как мрамор, груди.
Я пробовал сопротивляться, но та, кто держала меня, склонясь мне к лицу, тихо сказала:
— Не пытайся бежать; мой «маргиора» догонит тебя всюду. Он проворный и верный слуга. Не так ли? — сказала она, толкнув ногою животное. Зверь отвечал ей сдавленным, но грозным рыком.
Не помня себя от боли и страха, я застонал…
Чья-то сильная рука стала трясти меня за плечо. Я открыл глаза. При лунном свете, наполнявшем сквозь небольшую щель наш покой, моим глазам явился подползший ко мне Филострат. Он тормошил меня, стараясь разбудить.
— Ради богов, не стони! — прошептал он. — Если дорога тебе жизнь, притаись! Слышишь ты это рычание?
Действительно, через несколько мгновений грозное мяуканье, смешанное с ревом, долетело до моих ушей и заставило меня содрогнуться.
— Это кричит зверь вроде льва, его зовут андрофаг — пожиратель людей; у него четыре ряда зубов и хвост как у скорпиона. Когда я был В Индии, я слышал это рычание, — шептал мне Филострат.
Легкие, еле слышные шаги зашуршали у самых дверей. Раздалось чье-то фырканье и леденящее кровь рыканье. Мы с Филостратом замерли, припавши к земле, схватившись за копья… Послышалось царапанье чьих-то острых когтей по металлическим украшениям двери. Мы трепетали, опасаясь, что она сорвется с петель…
Но вот царапанье смолкло, раздался страшный потрясающий воздух рев, потом еще рев, но уже в отдалении. Мы облегченно вздохнули. Грозное рыканье повторилось еще несколько раз, но уже вне храма. Мы попробовали еще раз заснуть, но это удавалось нам плохо. Ночь казалась нам неимоверно долгой. В ушах стояли крики о помощи, стоны, хохот и страшное мяуканье чудовища…
Лишь под утро мы уснули как следует.
Солнце стояло уже довольно высоко, когда Филострат и я пробудились. Все страхи наши исчезли вместе с ночной темнотой и казались пустыми сновидениями.
Взявшись за копья, мы осторожно приотворили дверь. Храм, насколько хватало глаз, был пуст. При дневном свете он казался меньше и не производил такого сильного впечатления, как в сумраке. Двор был залит золотыми солнечными лучами. Птицы весело щебетали, прыгая по веткам деревьев; где-то неподалеку слышалось блеянье дикой козы; на кровле ворковали белые голуби. Боги, стоявшие между колонн, были сделаны очень грубо и окрашены в яркие когда-то цвета. Зубов ни у кого не было видно. Широкие пурпуровые уста хранили спокойную самодовольную улыбку. Плоские руки сложены были на толстых животах, куда спускались с шеи золотые и медные украшения и амулеты.
Филострат поглядывал на эти украшения, но брать их пока не решался, надеясь, вероятно, на нечто лучшее.
Подвигаясь по храму вдоль облицованных цветными камнями стен, с изображениями причудливых зверей и растений, обходя давно потухшие алтари и курильницы, мы вышли во внутренний двор. Лепестки гранатных цветов густым споем покрывали песок. На конце двора виднелся новый внутренний храм. Сквозь заросли кустов и деревьев мы направились к нему. Множество голубей и иных неизвестных нам ярко окрашенных птиц перелетало по разным направлениям.
Мы шли, с любопытством озираясь по сторонам и надеясь отыскать сокровищницу храма, если она не была никем еще увезена. Вдруг Филострат нагнулся и что-то поднял. Я взглянул и увидел совершенно новенькую сандалию, точь-в-точь такую же, как была надета у моего спутника, с такими же красными ремешками.
С минуту мы стояли, не говоря ни слова… «Неужели нас кто-либо предупредил?» — пронеслось в моей голове.
Но державший сандалию в руках Филострат медленно произнес:
— Это обувь Деметрия. Перед отъездом мы ее покупали с ним вместе у кожевника в Фалерской гавани… Но как он тут очутился? Ночью мне казалось, что я слышу его голос…
Мы внимательнее стали оглядываться по сторонам; руки невольно сильнее сжимали древко копья.
Под ногами на песке мы заметили чьи-то круглые следы с чуть видными точками острых когтей. Низко склонившись к земле, мой товарищ сказал:
— Смотри, Демофонт, это след андрофага; не унес ли он ночью сюда нашего Деметрия?.. Так и есть, видишь капельки крови?
— Стоит ли нам идти дальше? — ответил я Филострату. — Чудовище может на нас напасть и растерзать.
— Не думаю. Днем андрофаги спят. Они выбирают для этого лесные чащи, а в покинутых храмах селиться не любят. Так говорили мне в Индии.
Вход в здание охраняли два чудовища, похожие на быков, с орлиными крыльями. Над входом в нише видно было грубо раскрашенное изображение обнаженной богини, державшей в руках какое-то яблоко и большой розово-белый цветок. Богиня эта стояла на распростертом звере, похожем на льва, и улыбалась…
Мы вошли под сень храма. Бронзовые двери его были распахнуты настежь. Посредине, при свете проникавшего в отверстие кровли солнца, виднелся высокий трон из полупрозрачного красного камня с золотою насечкой. На нем помещалась гигантская фигура сидящей обнаженной богини, сделанная как бы из слегка желтоватой слоновой кости. Она сидела неподвижно; руки ее были прижаты к груди, ноги же упирались В сделанное из той же массы чудовище, тщательно окрашенное в желтый и черный цвета. Глаза богини были почти закрыты, губы алы, лицо вместе жестоко и красиво… Но что всего поразительнее и страшнее — у подножия трона лежал полурастерзанный труп нашего Деметрия. Горло его было перекушено. Одежда разорвана в клочья и разбросана вокруг. Всего лишь одна сандалия уцелела на ноге. На теле виднелись местами кровоподтеки и темные пятна.
Осторожно приблизились мы к статуе. Мне все казалось, что она схватит меня своими белыми сильными руками и, прижав к себе, раздавит в нечеловеческих объятиях.
Но богиня была неподвижна. Забрызганные кровью губы ее замерли в загадочной улыбке; темные пятна виднелись также у нее на груди и на руках. Лапы статуи зверя тоже запачканы были свернувшейся кровью.
— Вероятно, андрофаг принес сюда бедного Деметрия и терзал его около самого трона, и брызги крови из перекушенного горла попали и на богиню. Может быть, хищный зверь приволок его сюда невредимым, играл здесь с несчастным, как кошка с пойманной мышью, и наш товарищ пытался спастись на коленях у статуи… Видишь, как много крови? — говорил Филострат.
Но я молчал. Меня угнетало воспоминание о снах сегодняшней ночи. Мне было жутко, и сильная дрожь потрясала члены мои. Зубы стучали, как в лихорадке.
— Уйдем отсюда, уйдем! — взмолился я к Филострату.
— Погоди, Демофонт. Надо отыскать сокровищницу. Я уверен, что эта низенькая дверь в толстой колонне приведет нас к богатству.
Темная деревянная дверь, на которую указывал Филострат, некогда, вероятно, была крепка и надежна. Но теперь, при первом ударе ноги, она соскочила с медных позеленевших крючков и упала. За нею была пустота. Узкая винтовая лестница вела наверх. Каменные ступени были покрыты песком, завалены сором, загромождены голубиными гнездами.
Боги! Какое хлопанье крыльев и писк неоперенных птенцов раздались вокруг нас, когда мы попытались подняться!
Высоко наверху виднелось синее небо.
— Ну, полезай туда один, — мрачно сказал Филострат, — а я поищу чего-нибудь лучше.
Видимо, им овладела всецело жажда обогащения. Я стал взбираться по лестнице, предоставив товарищу отыскивать золото. Я всегда боялся обидеть даже чужеземных богов, и это мое почтение к бессмертным не раз спасало меня от опасности.
Когда я взобрался на кровлю, передо мною раскинулся обширный кругозор. Храм лежал в небольшой долине, со всех сторон окруженный холмами, покрытыми лесом. Море синело с нескольких сторон. Но берег был виден далеко не везде. В одном только месте из-за деревьев, окаймлявших побережье, поднималась струйка белого дыма.
Я решил, что там и должна была находиться наша бирема, и заметил, что идти к тому месту надо было, направляясь от главного выхода немного левее красного обелиска, почти прямо от солнца.
Затем я поспешил вниз поделиться своею радостью с Филостратом.
Но тот, вероятно, действительно нашел что-либо ценное, ибо почти обезумел от алчности и ни за что не хотел идти вместе со мною. Как я ни уговаривал своего товарища, он стоял на своем.
— Иди ты один, Демофонт, скажи им… или нет, лучше не говори!.. Лучше только я да ты… или нет, иди и вернись с ними… скажи, что я тут отыскал немножко золота и драгоценных камней. Другая маленькая дверь ведет в подвал. Там дурной воздух, но подземелье полно сокровищ… мы с тобой… будем богаты, как сатрапы! Я озолочу тебя! Я буду как великий царь в Вавилоне!.. Эвое!.. Эвое!..
И он принялся плясать вокруг изваяния богини модон, бесстыдный танец спартанцев; потом вскочил к ней на колени и, сняв с красиво сделанной шеи ожерелье из цветных камешков и матово-белых жемчужин, возложил его на себя.
Я закрыл от ужаса глаза, ожидая, что сейчас оживет раскрашенный андрофаг и пожрет меня с Филостратом.
Но все было тихо. Слышны были только шлепанье Филостратовых сандалий по каменным плитам да его хриплые крики. Я открыл глаза. Статуя была неподвижна. Прежняя улыбка играла на ее кровавых устах, а полузакрытые глаза блеснули как-то ярче под ласкою солнца.
Я не мог долее оставаться.
— В последний раз говорю тебе, безумец, не боящийся гнева богов: бежим!.. Если тебе дорога жизнь! — прибавил я прерывающимся от ужаса голосом. Но он не слушал меня, плясал и пел какую-то вакхическую песню, не обращая внимания на полурастерзанный труп несчастного Деметрия. Сандалии его, запачкавшись в застывшей крови, темными пятнами отпечатывались вокруг пьедестала.
Голос товарища звучал так страшно, что я не выдержал и побежал от него. Мне стало ясно, что жившее в храме божество наслало на Филострата безумие. В дверях я остановился, чтобы еще раз посмотреть на него. В этот момент он прекратил свою пляску и диким взором следил за мною.
— Га, несчастный, ты хочешь подглядеть мою тайну! — закричал Филострат громко и хрипло и тотчас, потрясая копьем, кинулся ко мне…
Охваченный ужасом, бросив плащ, копье и дорожную шляпу, бежал я, спасая свою жизнь. Волосы мои стояли дыбом, зубы стучали, и я несся, как серна, убегающая от ливийского льва…
Едва успел я выскочить из храма, как над плечом у меня просвистело копье. Я не остановился, чтобы его поднять, но продолжал мчаться, стараясь добежать до вершины холма.
Позади себя я услышал хохот, более ужасный, чем смех торжествующих фурий. Кто хохотал — я не знаю…
Филострат гнался за мной, вероятно, только до первой песчаной гряды. Затем он, надо думать, прекратил погоню. Но я, охваченный паническим страхом, все бежал и бежал, не соображаясь ни с солнцем, ни с направлением, и сам не помню, как достиг морского берега, в то самое время, когда товарищи сталкивали обратно в глубокую воду наш острогрудый корабль.
Я выбежал всего на полет стрелы от них и молча упал на отлогом побережье.
Только случайно заметили они меня, уже с корабля, и взяли на палубу… Когда я очнулся, судно еще не отплыло, и я заметил, что Филострата среди товарищей не было. Стало быть, несчастный спутник мой не вернулся.
Я рассказал друзьям о судьбе, постигшей Деметрия, и поведал, в каком положении находится Филострат; я сообщил им о сокровищах храма, и у многих разгорелись глаза.
Старый корабельщик Ксидий не советовал идти на поиски.
— Смотрите, как бы не прогневить здешних богов. Они очень злы и кровожадны. Одного из нас уже постигла горькая участь. Другой сегодня ночью подвергнется ей, если уже не подвергся.
— Ну, что ты говоришь, старик, — возразил один из мореходов помоложе, — просто обеспамятел слегка человек от вида сокровищ. Надо отыскать его и то золото, которое он нашел.
— Нехорошо покидать друзей, даже объятых безумием, — прибавил другой. Кто-то стал говорить, что не следует оставлять непогребенным тело Деметрия.
— Пойдемте сегодня же, сейчас же, все вместе! — закричали многие.
— Кто хочет губить свою жизнь и этой же ночью разделить участь Деметрия, пусть тот идет! Вечер уже наступает. Если зверь не побоялся унести одного из нас при свете костра, он подавно не затруднится перехватать вас, безумцы, заблудившихся во мраке.
— Старик говорит дело, — поддержал Ксидия Никомах, — надо переждать до утра, а к тому времени, быть может, подойдет и Филострат.
Спать решено было на корабле, ибо предшествующая ночь нам показала, как мы небезопасны на берегу. Как только закатилось солнце, все были уже на палубе нашей биремы…
Ночные часы прошли спокойно, и только Лампрокл, стоявший на страже, слышал отдаленное рыканье.
Утром большой толпою выступили мы на поиски. Целый день блуждали по зарослям кустарников; храма сыскать не могли и только к вечеру, измучившись от зноя и голода, вышли на морское побережье. Идя вдоль берега, мы добрались до биремы. Очевидно, боги не желали, чтобы мы спасли Филострата, если только он был еще жив.
Ночь опять провели мы на судне, и я во время стражи своей видел при блеске луны то чудовище, которое растерзало Деметрия. Оно медленным шагом прошло меж кустов ивняка, невдалеке от того места, где мы днем варили себе пищу, и остановилось, поглядывая в нашу сторону.
Не помня себя от страха, я ударил копьем в медный щит, находившийся вблизи, и упал ничком на доски палубы.
Разбуженные звоном, товарищи мигом вскочили и, взявшись за оружие, столпились около меня, спрашивая, в чем дело. Когда же я поднял голову и взглянул на берег, там никого уже не было.
Хотя меня и сменили, но всю остальную ночь я не мог спать и все время умолял товарищей поскорее отплыть от этого ужасного берега. Но они не послушали меня и опять почти до полудня без пользы проблуждали по лесу. Я же сходить на берег более не решался.
Когда наконец уставшие и недовольные моряки столпились на побережье возле биремы, Ксидий, употребив все свое красноречие, уговорил их отплыть.
На них особенно подействовало его уверение, что андрофаги не боятся воды и что, если мы тотчас же не отплывем, страшный зверь похитит еще одну жертву…
Я почувствовал себя в безопасности лишь тогда, когда негостеприимные берега скрылись из виду, а попутный ветер уносил нас все дальше и дальше…
Б. В. Беру
своем полосатом цветном бухарском халате Борис полулежал на диване и не без любопытства следил за тщетными усилиями Алексея затянуться дымом на спиртовой лампочке кипевшего шарика опиума. Колена китайской, похожей на флейту, трубки прилажены были плохо; дым шел между скреплений, попытки расположившегося на косматой медвежьей шкуре восемнадцатилетнего юноши опьянить себя экзотическим ядом не удавались. Комната была полна своеобразного, на пережженный хлеб и смолу похожего запаха.
— Брось, Алексей, а то, пожалуй, и вправду заснешь, а во сне вместо гурий увидишь черта, мохнатого, как медведь, на котором ты развалился, — стал уговаривать юношу хозяин.
— В самом деле, брось, Алексей, — присоединился второй из находившихся в комнате Бориса приятелей, студент в форме одного из специальных училищ. — Смотри, как надымил; еще, пожалуй, мутить начнет; самому потом медведя жаль станет…
— Действительно, брошу. Ничего не выходит. У тебя, Борис, вместо трубки недоразумение какое-то… А жаль! Я бы и на черта не прочь посмотреть.
— А вы в него верите? — послышался из полутемного угла голос в мягком кресле там расположившегося четвертого собеседника, худощавого рыжеватого господина в потертом костюме и синем пенсне.
— Не знаю, право. Встречать не случалось. А почему бы ему, впрочем, не быть? — не подымаясь с ковра, лениво ответил Алексей.
— А хотя бы потому, что современные оккультисты, люди, посвятившие себя серьезному изучению мира таинственности, находят, что под дьяволом следует понимать по всей вселенной разлитую астральную силу, могущую принимать различные формы. В «Дон-Жуане» Алексея Толстого, поэта довольно хорошо для своего времени знакомого с оккультными науками, эта сила, например, является в образе статуи командора… Злою волей во зло употребленная, она и будет Дьяволом или Змием библейской легенды. Дьявола же как личности, которая борется с так называемым Богом и губит людей, вовсе не существует.
— Это, мой друг, будет, пожалуй, слишком непреложным утверждением, — вмешался с дивана хозяин. — Далеко не все компетентные в тайных знаниях люди одинаково определяют Лукавого. Люцифериты до сих пор признают его светлым борцом против злого и черного Иеговы-Адонаи; некоторые считают его женственным Светом, противником мрачного Хаоса; сатанисты же в его лице поклоняются темному богу зла, которому они служат как таковому. В святилищах этого бога совершаются своеобразные мессы и таинства. В американские храмы Люцифера, как в собор св. Петра, отовсюду стекаются пилигримы, чтобы приложиться к частице истинного Вельзевулова рога, поклониться нерукотворенному изображению Бафомета и подивиться на заключенный в золотом ковчеге хвост, принадлежавший когда-то льву св. Марка и, по преданию, отрубленный в жарком небесном бою мечом Асмодея…
На островах Архипелага, где пришлось мне однажды прожить несколько месяцев, познакомился я от нечего делать с одним итальянским рабочим по имени Антонио. Это был опустившийся пьяница, но человек много видевший и по-своему честный. После второго литра вина он рассказал мне однажды, как, живя В Южных Штатах Америки, привелось ему участвовать в вызывании одного из главных демонов ада.
— В Чарльстоуне, синьор, — говорил он, — я, вследствие неблагоприятного стечения обстоятельств, остался без работы и мне пришлось бы поголодать, если бы случайно увидавший поданный мною масонский знак американец не нанял меня к себе в лакеи. Это был очень достойный молодой человек, щедрый и хорошо ко мне относившийся. Он понимал, конечно, что перед ним стоит лицо, лишь случайно впавшее в бедность и во всем остальном ему равное, а в некоторых отношениях, быть может, даже и высшее.
Хозяин мой, бывший сыном очень состоятельных родителей, посещал местный университет, много читал и увлекался спиритизмом. Убирая его комнаты, я не раз обращал внимание на раскрытые фолианты с изображениями демонов и мудреными каббалистическими знаками. Он охотно разговаривал со мною о таинственных явлениях природы и в особенности интересовался нашими итальянскими поверьями о дурном глазе.
Однажды вечером, когда отель молодого господина был почти пуст, так как его родители, ввиду начавшегося сезона, переехали на морские купанья, он вызвал меня звонком в свой кабинет и спросил, не желаю ли я принять участие в интересном спиритическом сеансе.
— Нас шесть человек, — говорил хозяин. — Некоторые утверждают, что для успеха необходимо тринадцать, но мистер Чемберс уверяет, что сегодня ввиду благоприятного расположения небесных светил довольно и семи. Мой товарищ, мистер Фильмор, только что прислал записку, что не может прибыть, так как неожиданно заболел. Не угодно ли вам быть вместо него седьмым?
— Конечно, я им буду, — отвечал я. — Хотя это и пугает меня немного с непривычки, но, чтобы угодить синьору, я готов.
Предложение молодого господина очень льстило моему самолюбию, и я охотно пошел вслед за ним.
Предупредив меня, чтобы я никому ничего о виденном не рассказывал, хозяин ввел меня в небольшую, служившую обыкновенно приемной, залу. Там находилось уже пять его товарищей по местному университету, вошедших в отель совершенно для меня незаметно. Молодой господин представил им меня моим полным именем, и все они подали мне, здороваясь, руку.
Молодые джентльмены только что, очевидно, закончили уборку комнаты. Оттуда была унесена вся мебель, кроме семи легких плетеных и одного старинного кресла, мягкого и громоздкого. Жалюзи и занавеси были опущены, картины и зеркала убраны, а вместо них по стенам висели тонкие гирлянды из миртовых веток, роз и ночных белых цветов. В комнате горело несколько керосиновых ламп, ибо электрический свет тогда только начинал входить в обиход.
На деревянном постаменте, где помещался прежде бюст Вашингтона, стояло теперь изваяние женщины с козлиной головой и ногами. Статуэтку эту я сначала принял за серебряную, но потом оказалось, что она была сделана из какого-то белого сплава, столь похожего на серебро, что могла ввести в заблуждение и соблазн даже самого опытного и честного человека. По сторонам от постамента на стену повешено было две картины. Одна изображала распятие, причем у подножия креста лежал каменный сфинкс, а стоявший тут же римский воин поражал пригвожденного человека копьем в живот. На другой картине яркими красками был нарисован летящий по небу гений. У подножия статуэтки стояла курильница и серебряная корзина с положенным в нее гранатовым яблоком и белыми цветами.
Мне сказали, что для успеха сеанса необходимо будет петь заклинания, и объяснили, когда, кому какими словами должен я подпевать (фразы были совсем как в католической мессе). Затем все, в том числе и я, надели на лоб светлые повязки со вставленными в них металлическими пластинками, облеклись в просторные белые одежды, окаймленные желтым узором, и расселись на приготовленных креслах, лицом к женственной статуэтке. Кресла были расставлены на некотором расстоянии одно от другого, составляя треугольник, одна из вершин которого упиралась в постамент и находившееся перед ним пустое почетное место.
Один из товарищей господина, белая тога которого сплошь покрыта была желтыми звездами, принял на себя роль мастера ложи и, став рядом с другим гостем перед курильницей, по тетрадке начал читать нараспев непонятные мне заклинания, а мы хором отвечали ему латинскими возгласами, из которых я повторял лишь заключительные слова, главным образом: «Ora pro nobis!»[15].
Ассистент мастера сыпал что-то на угли курильницы, и белый дым, клубясь, мало-помалу стал наполнять комнату, по которой вместе с тем распространился запах камфары и сантала.
Так прошло порядочно времени без всякого результата, и мы уже были сильно утомлены, когда мастер приказал принести серебряной проволоки. Взявшись за нее, мы составили цепь. От дыма у меня кружилась голова и туманом заволакивало зрение.
После одного из восклицаний я почувствовал, как холод внезапно разлился по всем моим членам, а лампы, горевшие в комнате, сразу погасли. Затем снова сверкнул ослепительный свет, и в почетном кресле около идола оказалась источавшая из себя сияние женщина, не имевшая на себе даже признака платья. Улыбаясь, поднялась она с кресла, и лишь тут я заметил, как прекрасно она была сложена и как привлекательны были все ее формы. Лицом эта женщина подобна была богиням, которых синьор, вероятно, видел в наших знаменитых музеях. Цвет кожи ее напоминал розовый жемчуг, волоса — ярко-рыжего цвета, а глаза, ресницы и брови были черны, как уголь.
Не произнося ни слова и отнюдь не стыдясь своей наготы, грациозной, легкой походкой, как светская дама на муниципальном балу, подошла она к бессильно упавшему в кресло мастеру и, взяв руками его за лицо, запечатлела на нем поцелуй. Молодой джентльмен после этого вздрогнул и моментально заснул. Тогда женщина выпрямилась и, с дьявольски соблазнительной улыбкой поглядывая на нас, стала обходить треугольник, образуя в нем внутренние круги. Признаюсь, я не мог оторвать глаз от ее красоты…
И тут совершились новые невероятные чудеса. После первого круга ее нагих женских фигур оказалось уже не одна, а две, после второго — три, пока их не сделалось семь, все как две капли воды похожих одна на другую.
Дым от курений сплошным туманом стлался по комнате, и мне стало казаться, что я теряю сознание; глазам было больно от нестерпимо яркого бесовского света… Но все-таки я увидел, как стоящие в куче женщины разделились и каждая, выбрав себе кого-либо из нас, направилась к своей жертве.
Сквозь белый туман я разглядел, как одна из них уже села на колени к соседу и ласково обняла ему шею… Я заметил, что и ко мне легкой походкой, слегка колыхая бедрами, подходит такая же смеющаяся бесстыдница…
Я, синьор, хоть и был масоном, но от христианства не отрекался и души своей губить распутством с бесовкой был не согласен. Святой патрон мой, Антоний Падуанский, к которому воззвал я в эту минуту, внушил мне мысль сотворить крестное знамение.
Едва я сделал это, кто-то громко, раздирающим душу голосом, вскрикнул, и все наваждение моментально исчезло. Комната вновь погрузилась во тьму. Одни лишь угли краснели в курильнице у ног богомерзкого идола.
Я слышал, как задвигались кресла, как повскакали со своих мест молодые гости моего хозяина и сам он, громко выражая удивление свое и неудовольствие. Я поспешно зажег потухшие лампы. Сидевший возле курильницы мастер находился в глубоком обмороке, и мы едва могли вернуть его к жизни. Он, как говорили, долго потом прохворал.
Я, конечно, никому не признался, что был причиною неудачи сеанса, и при первом удобном случае решил бросить место. Случай представился довольно быстро. Какие-то ловкие воры похитили из комнаты господина козлоголового идола. Хозяин стал меня спрашивать, не знаю ли я, как случилась пропажа. Я, конечно, оскорбился таким допросом и отказался от места. Но так как я, очевидно, остался на подозрении и местные поклонники Дьявола могли меня убить, то продолжать жить в Чарльстоуне мне стало неудобно. Я поспешил оттуда уехать, а немного спустя покинул и Штаты.
На родину я до сих пор боюсь показываться, ибо там слишком много людей занимается теми же делами. Итальянские масоны находятся в тесной связи со своими американскими братьями, а мой хозяин с товарищами, занимавшие в этом союзе довольно высокие степени, долго меня, как я потом узнал, разыскивали. Очевидно, появлявшаяся на сеансе дама разъяснила им как-нибудь причину своего неожиданного исчезновения…
— Вот, синьор, какие невероятные события могут иногда помешать карьере честного человека, — закончил мне свою повесть Антонио…
Слушатели единогласно выразили сомнение в правдоподобности этой истории.
Борис лежал на диване и улыбался.
Скоро гости попрощались с ним и разошлись. Рыжеватый господин отправился направо, студент с Алексеем — налево.
Когда, подняв воротники, молодые люди торопливо пробирались морозною ночью по пустынным бульварам, Алексей спросил у шедшего рядом товарища:
— Знаешь, почему я выразил недоверие рассказу Бориса?
— Странный вопрос. Разве можно верить, когда нам рассказывают явные небылицы?
— Нет, я не верил не потому. Я убежден, что он врал, но не все сплошь при этом выдумывал. Кое-что Борис даже от нас утаил. За шкапом у него я сам однажды видал свернутую в трубку одну из картин, висевших, по описанию Антонио, на стене за статуэткою Бафомета.
Федору Сологубу
ожидании рассвета одиноко сидел я среди прибрежных песков Мертвого моря. Над землею носились еще призраки ночи, и ярко горела на черно-синей небесной равнине своим переливным огнем планета Иштар. Я сидел неподвижно и ждал. Вдали, в стороне Иерихона, негромко выли шакалы. Тихою, нежной дремотой вливалась мне в душу южная ночь…
Но вот с берегов Иордана донесся протяжный крик кулика, и в лицо мне пахнуло дыханием утра. Я поднял слегка отяжелевшую голову. Все вокруг меня было объято туманом. Восточная часть неба серела, готовясь стать светлой, потом порозоветь и, под конец, облиться алой кровью зари… И по мере того, как светлело небо и прояснялась водная гладь, клочья тумана над нею делались тоньше и легче. И одна из колыхавшихся над водою туманных струек, завитки которой были похожи на очертания древнего старца в льняных одеждах, с рогатой тиарой на голове, подплыла совсем близко к месту, где я сидел. Я мог разглядеть даже лицо нежданно мне явившейся тени. Строги были черты и горда осанка выплывшего прямо из вод Мертвого моря бледного облика.
— Не призрак ли ты царя здешних мест, одного из царей проклятой Богом страны? — обратил я к нему свой тайный вопрос.
И, становясь все ясней, так отвечала длиннобородая тень в широких светлых одеждах:
— Да, я был здесь царем, но я не понимаю тебя, чужеземец, про кого из богов ты говоришь? Много из них приходило в нашу долину, много от нас уходило; иные благословляли город шедомлян, иные его проклинали. Вплоть до погибели нашего царства мы жили с ними по большей части согласно…
— Старец, ты, вероятно, забыл про того великого грозного бога, который разрушил вашу страну и пролил над нею это горько-соленое озеро? Или тебе неизвестно имя Йяхве? — произнес я, старательно выговаривая это гебрское слово.
— Йяхве!.. Дети Лилит, сыны пяти городов долины Сиддим, не поклонялись этому богу. Мы почитали только ее, нашу великую Мать с зеленым огнем горящих страстью очей. Только ей воздавали мы почести, и всякий потомок Евы, попавший в нашу страну, должен был принести жертву нашей богине или быть принесенным ей в жертву.
— Вы и поплатились за это. Разве можно было сердить безнаказанного бога, чье одеяние застилает все небо, кто трижды в ночи рыкает, как лев, Владыку Воинств, который разрушил все ваши храмы, дворцы и дома!
— Сейчас же заметно, что ты мало знаешь богов. Все они грозны, если их рассердить. Столицу мою уничтожил совсем не Йяхве, а три огненных бога (хотя, быть может, он им помогал). Они сожгли дворец мой и обратили в пустыню даже окраины нашей земли. Эти боги бели себя вовсе не так, как подобает гостям…
— Но ведь бы хотели обидеть ваших гостей?!
— Разве это обида, жертва зеленоглазой Лилит? Все нефелимы, пролетая над нашей долиной, долгом считали попасть в ее храм. Я мог бы тебе назвать имена тайно влетавших туда офанимов, но не хочу. К чему нарушать доверие этих крылатых гениев света?..
Тем же троим мы не причинили вреда. Я приказал отвести их в сады при дворце. Разве это обида? Там накормили бы их плодами, хлебом и мясом, дали бы им вволю вина и сока арбузов. Сад не тюрьма и не ров, наполненный гадами; там обитали все любимые мною животные… После же этих божественных путников ждал храм нашей Праматери, и одного из них — ложе в царском дворце. Разве это обида? О таком почете мечтали все наши девы и юноши.
— Ты позабыл, старик, что одно лишь прикосновение плоти могло их разгневать, а ты и народ твой замышляли насилие.
— Мне ли не знать природы богов, эфирных и огненных духов? Я не скажу, чтобы людские объятия были неприятны бессмертным. Горько рыдали две дочери жившего в нашей стране чужеземца, который принял этих трех кочующих духов в дом свой, когда рефаимы стражи моей уводили от них гостей ко мне во дворец… Я хорошо помню этих троих. Старший был широкоплеч, мрачен, черноволос, и гнев был запечатлен на его прекрасном, гордом, как у бога Раману, лице.
Другой был моложе и глядел на меня с презрительным смехом. Кудри его, были волнисты, светлы, а уста как бутон темно-пунцовой благоухающей розы. Строго глядели его синие очи. Но не стал я бороться с ним взорами, ибо меня привлекал только третий… ах, этот третий! Сперва я принял его за воплощение кроткой богини девичьих грез. Он стоял предо мною, покорный, тихий, и улыбался…
И правую руку мою с двурогим жезлом простер я к нему, чтобы лишить его силы, а левой держался за амулеты моей царской одежды. И стражам своим повелел привести его ко мне ввечеру… Ибо я никогда не боялся богов и кочующих духов… Я, потомок Лилит, царь Шедома, деливший с бессмертными кров мой и ложе… Копьеносцам моим приказано было охранять этих странников от посягательств народной толпы, буйные крики которой уже долетали ко мне во дворец.
И вот настал вечер. Зловещим огнем пылала заря. Мерно стуча медью котурн на шестипалых ногах, привели ко мне грозные видом рефаимы младшего пленника. Мы с ним остались с глазу на глаз… Ах, к чему я тогда снял с моей обнаженной груди мои талисманы, зачем не оградил волшебной чертой мое золотое, на львиных лапах стоящее ложе!..
Приготовясь к принесению жертвы, я подошел к пленному отроку и руки свои возложил ему на плечи. Он же с грустною улыбкой прошептал:
— Ты так хочешь погубить себя и свое царство?
И почувствовал я, что огненна природа его, но не устрашился, готовый к совершению таинств Лилит.
— Отойди, есть еще время, — произнес он опять, — или покарают тебя двое тех, что со мной.
Но засмеялся я, ибо он был во власти моей, и ничто, думал я, не могло отвлечь меня от свершения жертвы: ни вопли толпы, ни мелькавший вверху по стенам отблеск занимавшегося пожара.
Увы, я не знал, что пожар тот был роковым!
Ибо двое собратий отрока не могли допустить свершения жертвы. Они были злы на народ мой за то, что он желал посягнуть на их красоту. И вот, по слову двух гневных богов, ярый огонь пал с темного неба на кровли нашего города. Бессильны были его отвратить охранявшие крышу серафимы. Вслед за тем застучали, как град, поражая скот и людей, раскаленные камни.
И враждебные духи окрестных ущелий, как рой москитов, слетелись принять участие в общем разгроме… Вот запылал потолок мой. Из кедров Гермона сложен был он, и концы их обернуты были золотыми листами… Зловещий смех аннунаков донесся ко мне, и сами они струйками дыма наполнили опочивальню мою. Ибо не могли их удержать строгие лики длиннобородых изваяний херуби, тщетно оберегавших врага…
Но не отпустил я пленника моего, так как не знал, действительный то пожар или обманывающее чувство колдовство.
И лишь когда зашипели кровью жертв окропленные стены покоев и огонь пробился сквозь пол, понял я, что то было враждебное пламя, сведенное с неба двумя пленными духами.
Пламя, пожравшее дворец мой, испепелившее храмы и хижины.
Но я не боялся его, и, когда, наполнив покой мой, огонь охватил также и ложе, а полный таинственной прелести отрок как бы растаял в нем и улетел от меня навсегда, я снова поспешно надел амулеты и по горевшей лестнице вышел на кровлю дворца.
Огни, змеясь, убегали из-под ног у меня, не смея обжечь любимца Лилит, у кого на груди была доска из волшебных камней, а на устах слова заклинаний.
Взоры мои окинули море пожара, снедавшее город, уши были наполнены воплем шедомлян, воем их жен и плачем младенцев. Вдали точно так же дымились Адма, Хамара и Севоим…
Белые птицы летали, кружась вместе с искрами, над кровлями храмов. Демоны пламени дарили мне, проносясь, свой поцелуй. Огненно было пылкое дыхание их. Кривлялись в дыму с факелами в лапах своих злые бесы, которых призвали на помощь себе пленные странники. Они хохотали, радуясь погибели сильных, концу народа Лилит.
И, простерши руки свои, простоял я, сколько мог, без движенья, и тихо шепнул с волнением в сердце тайное страшное слово. Дважды его повторив, воззвал я потом, обращаясь к Зикья-Дамкин, зеленогрудой земле:
— Услышь меня, Многострадальная! Жрец первородной дщери твоей умоляет тебя: не допусти забвенья славных!.. Не хочу я пережить исчезновение народа моего. Отвори врата источников бездны и вновь прими меня в утробу твою, вместе со всеми погубившими нас!
И, услышав меня, загрохотала в ответ Зикья-Дамкин, и вся долина Сиддим со всеми ее городами, нивами и садами, храмами и виноградниками, людьми и животными, гениями враждебными и благосклонными, духами самками и самцами, и со мной, повелителем сильных, погрузилась в земные темные недра.
И теперь маслянисто-едкие волны колышутся там, где белые голуби кружились некогда над зигурратами храмов…
Старик был взволнован. Дрожало, колеблясь в утреннем воздухе, его полупрозрачное, бахромой окаймленное, царское платье. Дрожали очертания согбенного тела. Рука нервно перебирала курчавую длинную бороду.
— А те три бога тоже погибли? — задал я собеседнику тихий вопрос.
— Они… право, не знаю. Я не видал их с тех пор. Но если они и спаслись, то знай, что я был единственный царь, который держал их в плену. Пусть обряд в честь зеленоокой богини остался не совершенным. Таинство это совершено будет иным, более сильным магом, который, подобно тебе, придет в летнюю ночь мечтать под шепот этих кустарников на берег нашего моря… Прощай!
Старец склонился и запечатлел мне на лбу свой поцелуй, от которого я вздрогнул и… пробудился.
Передо мною блистала серебристо-светлая гладь Мертвого моря. Потусторонние скалы алели от ласк рубиново-алой зари.
Тихо что-то шептали темно-зеленые ветви высоких кустарников, и качались на них смущавшие взор розовато-телесного цвета плоды… С берегов Иордана неслось пение проснувшихся птиц.
Сзади, с дороги, послышался топот и скрип колес о каменья. Потом донесся ко мне приближавшийся шорох шагов и звучный голос черногорца кавасса:
— Мы за вами, господин. Пора ехать в монастырь Иоанна Крестителя.
— А я вздремнул тут немного, — произнес я, вытирая со лба, бровей и усов следы солоноватой росы и направляясь следом за ним к экипажу. Усевшись там против впавшего в детство старого трактирщика из Симферополя и его пожилой словоохотливой родственницы, я отдался судьбе, которая блекла меня вместе с ними вдоль берегов Иордана, мимо кивавших ветвями кустов со смущавшими взор странной формы плодами.
Кн. Г. С. Гагарину
лянусь обеими богинями — Деметрой в венке из золотистой пшеницы и лиловохитонною Персефоной, под властью которой теперь существую, — я, Хелидонион, дочь Праксинои, честно исполнила сбое земное предназначение.
В детстве я пасла на скалах близ берега вечношумящего моря возлюбленных Афродитою коз.
И Она, чье дыхание слышно в ночном дуновении теплого ветра, чье бессмертное сердце заставляет мерно колыхаться волну и содрогаться влюбленных, вложила мне в грудь томящее душу желание.
Красно-бурые скалы и темную зелень родных тенистых дубрав без сожаленья покинула я ради белых домов пыльного шумно-веселого города.
Много юношей, очи которых блестят вожделением, много чернобородых полных сил и здоровья мужей, много всею душою к жизни жадно привязанных старцев встретило там меня своими голодными взорами.
И желанья их всех я утолила. Никто не уходил от меня, не пресытясь любовью, которую я, покорная боле Богини, щедро расточала вокруг.
Старцы приносили мне золото, янтарь с берегов холодных морей, браслеты из электрона и тяжелые ожерелья с цветными камнями. Этих сокровищ напрасно ты будешь искать в моем саркофаге и лишь возбудишь против себя гнев подземных богов тщетными поисками.
Загорелые в дальних походах, рубцами вражьих мечей покрытые воины отдавали мне плату свою, полученную от чужеземных царей. В знойные полдни, встав от сна, любила разглядывать я незнакомые лики и странные знаки чуждых монет.
Купцы и моряки дарили мне яркоцветные ткани, заморские пряные вина, амулеты из Египта и благовония аравийской земли. Я смеялась, слушая их небылицы про далекие страны за бурным простором сине-зеленых морей.
Юноши мне приносили цветы. Никогда я не задавала вопросов, в чьем саду были похищены ими махрово-пышные розы, белые нежные нарциссы на длинных стеблях и благовонные темные фиалки. Зачем огорчать понапрасну влюбленных?
В разрезных легких одеждах и прозрачных цветных покрывалах танцевала я для мужчин, бешено кружась, так что пышные волосы мои благовонною тучей плавали в воздухе; порою совсем без одежд, с одним лишь венком на заплетенных митрою косах.
Танцы всех народов и стран одинаково искусно исполняла я перед гостями моими, хотя сама больше всего любила пляску «двенадцати радостей Афродиты»…
Неподвижно теперь мое в гиацинтную тунику облеченное тело.
В последний раз омыв и причесав, завитую и нарумяненную, с подведенными бровями, положили меня в этот каменный гроб рабыни мои и плачущие куртизанки-подруги.
Мягко женское сердце; не знает оно после смерти соперницы чувства соревнованья и зависти.
Возле меня лежит только медное зеркальце, из пальмовых листьев сделанный веер и глиняное изображение Афродиты-Астарты…
Путник, не тревожь покоя гробницы! Ничего дорогого не взяла с собою дочь Праксинои; ничего, кроме воспоминанья о тех, кого обнимала…
Юноши, вы позабыли меня! Но Хелидонион, которую вы когда-то ласкали, вас не забыла и, бродя одиноко во тьме по берегам унылого Стикса, в благодарной памяти перебирает одно за другим ваши лица, как перебирала когда-то в солнечно-знойные полдни, при опущенных ставнях, монеты с изображеньями чужеземных царей.
В. Я. Брюсову
, забитый маленький бес, один из тех, кого за их трусость не берут даже в битву, поведаю вам, моим дыханьем живущие братья, о тех великих событиях, коих мне удалось быть свидетелем, несмотря на гнусный вид свой и низменность чина.
Нас был легион. Целый легион сидел в грязном, испачканном теле дикого бесноватого. Но пришел он, и я вместе с другими, почувствовав грозную тайную силу, униженно стал умолять не отправлять нас обратно в далекую бездну… На земле нам было гораздо приятней…
Все мы испытывали ужас. Неведомый человек, пред кем простерлось во прах нам подчиненное тело, был так не похож на прежде виденных нами заклинателей. Те, после первого же скачка по направлению к ним нагого, обросшего волосами бесноватого, с пеной у рта щелкавшего зубами, обыкновенно очень быстро обращали к нам спину и убегали, быстро мелькая в воздухе пятками. И мы хохотали им вслед, и хохоту нашему вторило эхо могильных пещер Семахской долины…
А теперь мои изгоняемые братья просили Неведомого, дабы он позволил им переселиться хотя бы в стадо свиней, пасшихся на берегу Гергесинского озера.
И он нам позволил.
Как порыв урагана, вылетели мы из одержимого тела, тесня и толкая друг друга.
Стадо свиней стало добычею братьев. С бешеным визгом, одна за другою, кидались они в закипевшую воду.
Я задержался немного, чтобы взглянуть еще раз на нашего прежнего пленника. Теперь он сидел у ног своего избавителя. Обрывки цепей висели на его загорелых, грязных руках, и тихо поникли, скрывая лицо, густые пряди отросшей всклокоченной гривы. Он сидел так смирно, этот еще недавно устрашавший собою жителей целых трех городов, человек…
Новые крики досады и страха донеслись до меня с берега. Это кричали бежавшие прочь три молодых пастуха. Я взглянул в сторону, где было стадо, и увидал, как в волны синего озера прыгала последняя бурая тощая свинья… Было слишком поздно. Из всех моих братьев я один не получил пристанища, но, впрочем, не жалею об этом. Одно за другим, плывя все дальше от берега, тонули животные. Вместе с ними тонул, погружаясь на дно, и мой легион со всеми его начальными духами…
Я остался один и поспешил воспользоваться своею свободой.
Первой мыслью моей было незаметно скрыться, пока так напугавший нас заклинатель был занят освобожденным им человеком. Он, по-видимому, вовсе не обращал на меня никакого внимания. И я, пронесшись, как захворавший водобоязнью шакал, по темным ущельям гор, мимо пшеничных полей и серых оливковых рощ, убежал туда, куда, по моему мнению, не пустили бы этого бродячего мага.
Золотой дворец властелина одной из местных провинций, с его мраморными колоннами и мягкими персидскими кобрами, представлял собой много удобств для такого беглеца, как я. Владелец дворца появлялся там редко, по делу или на праздники. Сам он обитал постоянно в другой своей резиденции, у Горячих Ключей, неподалеку от того самого озера…
Поселившись здесь, я не старался чем-либо проявить сбое присутствие и сдерживал себя от искушения войти в толстое черное тело негритянки-рабыни или какой-нибудь из светлохитонных прислужниц царственных принцесс, когда те приезжали с отцом. О самих принцессах я даже не мечтал. Раз в стране находился такой сильный заклинатель, его легко могли пригласить во дворец, и он сумел бы со мной распорядиться очень круто… К тому же вселиться кому-либо в тело вовсе не так легко, как это кажется с первого взгляда…
Возвращаться в адские бездны мне тоже совсем не хотелось. Вечные насмешки мелких гениев пламени над моими неудачами сильно мне надоели. Кроме того, там снова могли поручить мне какое-нибудь опасное предприятие, до которых я никогда не был охотник. Пусть лучше в аду полагают, думалось мне, что я покоюсь на дне озера и в положенный срок восстану оттуда вместе со всем остальным легионом.
Днем лежал я в темных углах гинекея, а по ночам дразнил заманчивой грезой разметавшихся во сне толстых служанок… Это было легко исполнимо, так как воздух был густ от чада светильников и человеческих испарений…
Но запах женского пота был почему-то всегда мне противен, и я ни разу не унижался до роли инкуба.
Когда вечерней порой во дворе стихало блеянье вернувшихся стад, смолкали звуки дудки раба, смех и топот пляски рабынь и в доме все засыпало, бесшумно и тихо выходил я на воздух. Идя вдоль стен, обросших колючим бурьяном, пробирался я мимо спящих собак. Псы, как известно, нас чуют, и я по мере сил старался не привлекать их внимания и не дразнить.
Иногда выбегал я на облитый лунным сияньем мощеный каменный двор. Тени от башен и стен ложились на бледные сине-зеленые плиты. Трава средь них казалась бесцветной и темной. Укрывшись в бурьяне, бежал я на четвереньках, подобный собаке, и один только раз был замечен хмельным подгулявшим рабом. Старик погрозил мне пальцем и шаткой походкой, держась за стенку, прошел своею дорогой. Иногда удавалось мне застать и напугать укрывшихся где-нибудь в темном углу служанку-сириянку с мальчишкой эуди. Черная змейка, тихо шипя, уползала поспешно при виде меня в узкую щель, ибо знала она, как люблю я их дразнить… Я пробирался в темные стойла, где жевали пшеницу кровные белые кони и мирно лежали на мягкой соломе сонные мулы. Тут начинал я игру; лошади бились, топтались на месте, ржали, покрытые пеной… Из стойл бежал я, кривляясь от радости, снова в спальни людей, стараясь проникнуть туда, пока на ночных небесах не появлялся признак рассвета…
И весь день дремал где-нибудь в пыли под низкой кроватью…
Так пробел я в роскошном доме тетрарха около двух полных спокойствия лет.
Выйдя однажды в прохладную весеннюю ночь поиграть и поразмяться на воздухе, я пробрался туда, где на откосе стояли поросшие тернием развалины прежних палат. Там иногда заставал я изъеденный временем призрак равнодушного к играм моим какого-то старца, бывшего некогда царем этих мест и почему-то не желавшего расплыться в эфире.
Полный желанья его навестить, побежал я, кувыркаясь, на холм и, взлетев на разрушенный фундамент, оцепенел от испуга.
На площадке, среди обломков, облитых сияньем луны, сидели важно на корточках одиннадцать самых главных из адских духов стихий. Они имели форму, подобную людям, и я мог бы, если бы хотел, сосчитать позвонки на слегка согнутой спине ближайшего ко мне вельможи воздушных пространств. Луна серебрила ему голые плечи и безволосую голову…
Они сидели молча, недовольные, хмурые, и горе было бы мне, если б взор хотя одного из сидящих упал на меня. Но густой бурьян скрывал мое распростертое, тихо дрожащее тельце…
— Окружают ли его искушающие? Хорошо ли рисуют ему картины страданий? Что делают духи скорби? — услышал я строгий вопрошающий голос.
— Искусители бодрствуют, они говорят о возможности раскаяния врагов, о нуждах народа и готовности его принять избавителя… Духи же скорби стараются так, что я опасаюсь, как бы сами они не впали в отчаяние… Но отклонить его от решения трудно. Боюсь даже, что это совсем невозможно… Теперь он находится недалеко отсюда, в саду на склоне горы, и я послал на него все свои силы.
— Как же быть, если он останется непреклонным? — спросил серо-прозрачный туманный сидевший справа дух бездны.
— Искушать до конца, всеми средствами: слезами близких, рыданьями матери, тупостью жаждущей чуда толпы и, наконец, муками тех, кто будет отправлен с ним вместе на казнь… Если надо, я сам буду страдать рядом с нашим врагом. Один осужденный на смерть разбойник, которого будут казнить, по всей вероятности, завтра, охотно уступит мне свое тело… Если страшные предчувствия наши осуществятся и враг наш сделает свой последний решительный шаг, — знайте, что шаг этот сделаю также и я, и буду, страдая с ним рядом, его соблазнять, пока один из нас не должен будет расстаться со своей оболочкой…
Лица говорившего мне не было видно. Кто-то тотчас стал ему возражать, требуя открытой борьбы.
— Я также стою за битву, — воскликнул грозный, подобный черному камню, князь гениев мрака, — долой офанимов! А этот эон не так-то легко уйдет из нашего плена!..
В этот момент темноту пронизала от дальних садов на склоне горы летящая красная искра. Маленькой звездочкой пав на холодные камни, она расцвела и поднялась неподалеку от совещавшихся духов тонкою дымообразной фигурой. С почтеньем склоняясь, посланник сказал надменным раздражающим голосом:
— На помощь к нему отовсюду стекаются светлые духи. Один стоит возле него и мечом отражает наши попытки. Очень приятно нам, безоружным, вступать в неравную битву, когда…
Последние слова вестника покрыты были вновь поднявшимся спором несогласных друг с другом из-за дальнейшего образа действий гениев мрака.
Не ожидая, чем кончится распря властителей бездны, я осторожно пополз, скрываясь в тени, обратно и спрятался где-то в подвале, наполненном тесно кувшинами с маслом.
При первой возможности я решил убежать куда-нибудь прочь, в пределы Сидона, сесть на корабль и отплыть, стараясь не попадаться в пути духам стихий, в отдаленные страны, отгулять еще сколько можно, а потом объявить, что был заключен заклинателем демонов в глиняном тесном кувшине с изображениями звезд на дне и на крышке. Из кувшинов этих, замазанных сверху воском или земляною темной смолой с берегов Мертвого моря, можно спастись лишь тогда, когда кто-нибудь их разобьет…
В полдень выскочил я из дворца и мохнатым серым комочком скорей покатился, чем побежал по мощенной крупными камнями улице. Сидеть дольше в темном подвале я был не в силах. Страх неизвестности и предчувствие грозных событий мучили меня невыразимо. У людей предстояли какие-то праздники, а потому народу на улицах было много больше обычного. Попадались целые толпы кричавших и спешивших куда-то людей. Шлепая пыльными туфлями, в оборванных грязных одеждах, махали руками, посылая кому-то угрозы, ревнители закона, и заплетенные в косы пучки седоватых волос тряслись по краям их крючконосых взволнованных лиц. Целыми кучами бегали с радостным визгом, едва не попадая под длинные ноги верблюдов, курчавые голые дети.
Я занял место под брюхом осла, на котором ехал какой-то важный купец, и бежал под охраной четырех крепких копыт и двух болтающих в воздухе мозолистых пяток.
На углу осел, заупрямившись, стал. Пятки всадника залягали в серое брюхо. Мелькнул раза два конец камышовой палки, но упрямый зверь не двигался с места. Приподняв лицо, я взглянул вперед и увидел то, чего так испугалось животное.
Незримый народом, стоял на перекрестке одетый в длинный хитон, источающий тонкое голубоватое пламя, небесный архангел. Мне были видны его обнаженные светлые ноги и нижняя часть окаймленной красивым узором одежды. Краски узора переливались, переходя в одну из другой, а помещенная в нем непрерывная цепь из очей глядела гневно и грозно. Огненный меч служителя неба был опущен к земле… Осел продолжал упираться и боялся идти. Всадник работал камышовой палкой. Я выскочил из-под брюха животного и, замешавшись в толпу, кинулся прочь. Мельком я взглянул в ту сторону, где находился архангел. Его лик был скорбно нахмурен и устремлен куда-то в пространство. Нырнув под подол какой-то старухе, я вместе с толпой прошел мимо него.
Людей на улицах все прибывало. Когда мы проходили мимо Царской башни, я, безрассудно покинув старую женщину, увидел между зубцами другую светлую тень гигантского стража небес. Он потрясал и кому-то грозил своим ужасным оружием… Мне стало казаться, что он угрожает именно мне, а потом я твердо решил убираться подальше из этой страны. Подойдя вместе с толпой к воротам, я заметил по сторонам их на страже еще двух одетых в серебряно-светлые ризы и препоясанных в бой нахмуренных гениев света. Долго я не решался пройти мимо них, и лишь страх остаться в обреченном быть ареною битвы городе дал мне силы решиться.
Держась за край одежды ученика молитвенной школы, шмыгнул я мимо врагов в надежде, что если кто-либо из них пожелал бы меня перешибить своим пламенно-жгучим мечом пополам, ему было бы трудно это исполнить, не ранив благочестивого отрока с туго заплетенными косицами на висках.
За городскою стеной я заметил в толпе несколько загадочных лиц. С виду они не отличались ничем от прочих грязных, потрепанных, гортанным голосом пронзительно кричащих жителей этой страны. Но в них чувствовал я что-то близкое нам, обитателям бездны. Одни из этих людей громко смеялись, другие подстрекали соседей кричать кому-то, чтоб он совершил какое-то чудо… Взглянув случайно на небо, я так и обмер со страху, а члены мои сделались слабы и вялы, как у беспомощной женщины.
В бездонной лазури, подобно светлым далеким облачкам, виднелись легионы ангельских сил; они развертывались по временам, словно какая-то зарница освещала зигзагом их бесконечные рати. Пониже несколько воинов неба, подобно птицам пустыни, плавали на распластанных крыльях над густой толпой народа, остановившейся неподалеку от стен.
Кругом стояло много женщин. Часть из них плакала, и все они кого-то жалели. Из отрывистых фраз их разговоров я понял, что там, у стен, на пригорке кого-то собирались казнить. Над толпой вознеслось сперва одно, а за ним еще два прикрепленных к тау из дерева тела. Оттуда неслись чьи-то резкие крики, гул и хохот довольных, видимо, зрелищем жителей.
Я подбежал к ограде одного из садов и спрятался в щель меж грубо один на другой наваленных камней. Подобно ящерице, выставлял я оттуда порою лицо и созерцал все, что передо мной происходило. Мимо меня не раз проходили собратья по аду в человеческом образе. «Требуйте чуда!» — отдавал приказание один из них двум своим подчиненным, которых люди принимали, должно быть, за мелких торговцев… «Упорствует…» — долетела до меня оброненная другим духом мысль… «Они нагрянут от Мертвого моря…» — зловеще шепнул, промелькнув мимо ограды, еще один демон своему такому же спутнику.
Действительно, со стороны Сирбониса виднелась большая темная туча, плывшая к нашему городу. Туча эта грозила закрыть собою все небо… Мне стало страшно. Но слабость мешала мне убежать куда-либо дальше.
— Наш Избранник терпит доблестно муку… Тс-с! Он искушает! — вновь донеслось до меня. — Тот не хочет… О горе!.. Идите и плачьте! — отдавал кто-то вблизи от меня приказания. — Умоляйте!..
Становилось темней и темней. Я чувствовал в воздухе присутствие и приближение все новых и новых сил преисподней. Там и здесь, по сухой земле пробегали какие-то темные шарики, с виду очень похожие на полевых спешащих мышей. Бледно-синие огоньки вспыхивали порою на кровлях домов и вершинах деревьев. Налетавший изредка вихрь подымал и крутил тучи песку и каменной пыли, развевая одежду закрывавших лицо уршалимитов. Им, видимо, трудно было не только глядеть, но и дышать. Толпа под городскими стенами заметно редела… Черная туча, спускаясь ниже и ниже, заняла собою все небо, скрывая от глаз легионы ангелов, которые, вероятно, отступили. Стало совсем темно, и во мраке слышались только крики испуганных этим небесным явлением людей и животных…
И внезапно душную тяжкую мглу прорезала яркая молния… За ней другая и третья. Грозно грянул раскатами гром. Мимо меня промчались по воздуху несколько темных туманных фигур. Возле ударился о землю кто-то тяжелый и тучный. Послышался стон. Мелькнули белым огнем мечи гениев света… В раскатах грома пронесся на грозном голубовато-сером коне с львиными лапами тот, кого все мы знали под именем Абигора. Волоса его развевались на затылке, и по их черной волне перебегали вспышки красного пламени… Снова ударила яркая молния. Возле обрушились камни стены, и я, полный страха, рванулся искать спасения в бегстве.
Пока я метался по мягкой земле борозд виноградника, под ветвями пыльных олив и душистых смоковниц, вокруг тяжким градом падали с неба духи тьмы и огня, стеная от полученных в битве ударов. Погоняя двуглавого сфинкса перевитой змеями тростью, промчался при блеске молний бледный, с искаженным лицом, еще один из главных гениев ада. Он пролетел над самой моей головой и сломал при этом вершину гранатного дерева…
Я обогнул извивавшегося от боли, бившего землю хвостом черного крокодила, на котором постоянно ездил в бой Адрамелех, и кинулся в яму какого-то погреба. Снова сделалось очень светло от вспышки молнии, так что я мог разглядеть стоящие возле стен лопаты, кирки, мотыги и кучей наваленные пустые корзины…
Забившись в угол, сидел я, внимая отзвукам битвы. Она утихла лишь к вечеру. В четырехугольнике входа зажглись яркие звезды. В воздухе слышался шепот; порой долетал какой-то, похожий на пение арфы, стон и трепет офанимовых крыльев…
Внезапно послышались шаги, человеческий разговор, и в погреб вошли люди. Я забился в стоящий в углу большой глиняный сосуд с попорченным боком. Пришедшие люди забрали и вынесли вон земледельческие орудия и корзины. Кувшина моего они не тронули.
Я собирался уже покинуть убежище и под покровом ночи умчаться в сторону моря, но у входа снова раздался топот идущих людей, и я опять принужден был укрыться в тот же разбитый сосуд.
Я спрятался кстати. Несколько человек, мужчин и женщин, спустились в пещеру, неся на руках в пелены обвитое тело. Один из вошедших был с факелом.
Мне почему-то вдруг сделалось страшно, и я вновь захотел шмыгнуть из пещеры. Но у входа стоял невидимый пришельцам архангел. Глаза его были широко раскрыты и устремлены на обернутый плотно в белые ткани недвижный труп, от которого пахло благовонною миррой…
Люди ушли и завалили тяжелой плитой отверстие выхода. Судя по оставленным возле мертвого тела кувшинчикам и пузырькам с благовониями, а также по разговорам ушедших можно было думать, что они спустя некоторое время вернутся обратно. Обсудив свое положение, я решил, что благоразумнее всего переждать в этой пещере, пока все успокоится и архангел, стерегущий по ту сторону входа, уйдет.
Невольно обратил я внимание на то, что завернутое в белые ткани мертвое тело светилось. Сперва сияние было слабо, потом все сильней и сильней, так что возможно стало разглядеть всю обстановку служившей погребом пещеры.
Труп лежал неподвижно, но подходить к нему близко я не решался, ибо неведомый страх наполнял все мое существо. Мне казалось, что, если я подойду, может случиться что-то непоправимое и могущее даже меня уничтожить.
Некоторое время спустя в противоположном углу послышалось чье-то царапанье, сперва тихое, потом все громче и громче, словно кто-то стучал в сплошной камень стены.
Из предосторожности я вновь скрылся в кувшин и стал оттуда прислушиваться к стуку в углу. Немного спустя он прекратился. Затем кто-то глубоко вздохнул. Я высунулся слегка из убежища и увидел, что в трех шагах от меня находится сам Повелитель Ада. Прекрасный и стройный, он стоял в ногах неподвижно лежащего тела и пристально смотрел на него. Потом простер над лежащим руки и прошептал несколько таинственных слов, как будто чего-то ожидая. Мне пришла в голову мысль, что Властитель желает оживить спеленутого мертвеца. Но тот продолжал лежать неподвижно. В щелку сосуда я видел, как печально было лицо Повелителя. Можно было подумать, что он потерял любимого брата. Постояв над ним несколько времени, Властелин прошептал что-то еще, махнул безнадежно рукой и скрылся, словно уйдя в каменный пол.
За ним показался из щели в углу, сперва в биде черного дыма, а затем в образе на льве сидящего воина, другой из князей преисподней. Он сошел со зверя и стал на то же место, где раньше был Повелитель. Черный же лев стал ходить вокруг пещеры, глухо ворча, косясь на бездыханное тело и выдыхая из кровавых раздутых ноздрей темно-красное пламя. Хвост его бил по крутым тонкою шерстью покрытым бедрам. Я очень боялся, когда этот лев задержался немного в углу у каменной сводчатой стенки. Мне стало казаться, что он непременно заглянет в горло кувшина, где я сидел. Ибо даже понюхав оттуда, он мог свободно втянуть меня в свои ужасные ноздри… И я весь сжался, как только умел, сделавшись очень похож на большого мохнатого паука, который свернулся на донце сосуда.
В это время услышал я голос того, кто стоял возле тела:
— Ты думаешь, гордый эон, что победил раньше тебя покинувших то же горнило. Ты пришел изгнать нас отсюда, но это тебе не удастся. Знай, что слишком сильны наши связи с живущими здесь на земле племенами. Знай, что они дороги нам не всегда как рабы, а порою как дети, и мы тебе их не уступим. Что ж за беда, если в битве наши сонмы были рассеяны!.. Ведь ты не останешься здесь навсегда и победить в этом сражении мог лишь ценой своего удаления. Мы же останемся… И останется также твоя оболочка… Я не знаю, что может мне помешать разделаться с нею… Сюда, верный мой пес! Отдаю тебе труп. Поступи с ним, как хочешь. А тем временем тот, кого в Мицраиме зовут Бегемотом, откусит голову его блуждающей тени!
И грозным ревом ответило князю чудовище Ада. Я так испугался этого рева, что закрыл лапками темя и перестал что-либо слышать. Но спустя несколько времени любопытство во мне взяло верх и новый голос заставил меня навострить внимательно уши.
— Ты, конечно, не сделаешь этого… Воля моя не допустит твоей кровожадной и гнусной попытки. Я беру это тело себе… Я сказала!
— Не становись между жертвой и тем, кому должна эта жертва достаться, — рычал в ответ князь преисподней, — не ты сокрушила врага, не ты и получишь эту награду! Не ты билась, терпела раны, боль и стыд поражений, не ты, победив гордость Плиромы, низвергла его могущество в прах!..
— Каждый прах на земле принадлежит только мне, и он поэтому мой!
— А может быть, мой, ибо я ему буду сродни. В облитой солнцем долине, что лежит по ту сторону Царских Прудов, под сень ветвистых дубов, в стан пастухов пришли некогда три таинственных странника, и один из трех оставил семя в палатке вождя. Этот странник был я. И предок всегда может карать тело потомка…
— Прибереги эти басни людям. Они охотно верят сказкам и снам. Но меня ты не введешь в свой яркий обман. Ибо я — Женщина и, быть может, сама вся состою из обмана… Тело же это мое!
— Ты забылась! Вспомни, что ты всегда должна покоряться более славным, чем ты…
— Назад! — послышался грозный ответ.
И, высунув нос из щели сосуда, я видел, как виновато полз с поджатым хвостом лев второго из адских владык, а сам он стоял, полный гнева и не решаясь напасть на ту, с кем говорил.
Но разглядеть ее, несмотря на мерцание трупа, я был не в силах. Ибо формы она не имела. Порой говорившая подобна была колебанию темного облака, порою в последнем виднелись ряды женских грудей; порою живот, по которому ползали львы, быки и золотистые пчелы; или то было плечо, или черты в полутьме пропадавшего лика. Образ дрожал, колыхался, и лишь однажды явилась оттуда почти весь склеп занявшая кисть чьей-то гигантской руки, отстранившая черного льва.
— Кто ты? — воскликнул, пятясь, князь ада. — Разве ты не подчиненный нам дух, Вместе со мной искушавший этого сына жрецов? Разве не ты в Магдале…
— Уйди! — ответило облако. — Уйди, если не хочешь, чтоб я извергла тебя далеко за пределы вселенной! Я повелеваю тебе именем Той, пред кем преклоняешься ты. Ибо Она — моя мать и пребывает во мне, Как я в Ней.
— Я ухожу, но разве ты не Иштар?.. — пробормотал, исчезая покорно, князь ада.
Так как он прошел, перед тем как скрыться, мимо меня, то я снова припал ко дну сосуда и поднял голову лишь тогда, когда в щель пробился ко мне луч розоватого света.
Взглянув в эту расселину, я не увидел более темного облака. Источая сиянье, в склепе была полная прелести женщина. В этот момент она подошла к неподвижному трупу и, сев возле него, застыла, как статуя.
И долго сидела, склонив свою золотыми волнами кудрей покрытую голову. А я неустанно и жадно ее созерцал. Прекрасное тело было обращено спиною ко мне, и я не мог разглядеть светозарного лица. В пещере запахло розами, и я подумал сперва, что, верно, лев Вельзевула разбил, убегая, флакон с благовонной эссенцией.
— Ты неподвижен теперь, так долго избегавший меня человек, — грустно заговорила сидящая. — Или не знал ты, сколько тысячелетий ждала я тебя, томясь, втайне рыдая и грезя?.. И зачем, придя наконец, ты от меня отвращался? Я ль не предлагала тебе красивейших из дочерей Гелилской земли? Я ль не улыбалась тебе глазами детей, цветами Эздрелонских полей? Я ли не приходила к тебе во время молитвы или в час отдыха?! Ты же, безжалостный, гнал меня прочь от себя даже во сне и теперь ушел куда-то далеко бесцельно ломать врата преисподней, как будто эти врата не могут быть снова воздвигнуты!.. Одно лишь твое покрытое язвами тело лежит предо мной, и мне осталось только, в знак моей безмерной любви, умастить эти запекшейся кровью залитые кудри!
И сняв покрывало с лица распростертого трупа, та, которую я считал за Иштар, перебирала и отирала покрытые кровью и пылью мертвые пряди.
— Не сердись, — прошептала она, — что я прикасаюсь к тебе. Я не ушла бы теперь, если б вдруг ты пробудился, даже если б к холодному телу вернулась из ада его печальная тень… Ведь я не причинила тебе до сих пор ни малейшего зла… Как ты спокоен!.. Даже ни тени улыбки для той, чью страсть ты так горделиво отверг… Но я не изменила тебе и клянусь, что мой храм будет стоять над твоей безвестной гробницей! Клянусь, о лучший и дивный эон, что моя любовь к тебе не иссякнет вовеки!
И склонясь над спеленутым телом, светозарная стала развертывать белые ткани. Развернув их, она сложила в несколько раз полотно и подложила его под умащенные кудри источавшего сияние тела. А сама вновь села в ногах, неподвижная, как изваяние.
Раза два из угла поднималась почти до колен фигура какого-то темного, мне незнакомого беса и вновь опускалась с гримасой ужаса на неясном жалком лице. Женственный дух не замечал его.
Не помню, сколько времени просидев возле неподвижного тела, женщина вдруг подняла свою голову, и я увидел, как из-под ее длинных темных ресниц вспыхнули молнии.
— Нет, я не допущу, чтобы ты не вернулся! Я не согласна, чтобы это прекрасное тело сгнило в холодном сумраке смрадных пещер. Вливая всюду дыхание жизни, я и труп твой заставлю ожить, каких бы усилий мне ни стоило это, о плод совместных трудов лишь мне известных эонов! Пробудись от своего невольного сна! Вернись, душа, из бездн преисподней в это благоуханное тело! Расцветите алым цветком, острым железом пробитые раны, и вновь закройтесь под моею легкой рукой! — И по мере того, как женщина гладила их, одна за другой стали гореть, подобно рубинам, темные язвы.
Тело лежало теперь, лишенное покровов, с неподвижно-строгим лицом и торчащею вверх светло-золотой бородою. Лицо это мне показалось знакомым. Я напряг усилия памяти, и предо мною всплыли пещеры Семахской долины и светлые воды Гергесинского озера.
Я видел, как Астарта склонялась над мертвым заклинателем, стараясь вдохнуть в немые уста хотя подобие жизни…
Но тщетны были попытки прекрасного духа. Лицо мертвеца глядело по-прежнему строго. И по-прежнему разливалось над ним спокойное белое сияние.
Но вот Иштар простерла над трупом свои розоватые руки и стала вновь читать свои заклинания. В них слышалась такая сильная воля, такое непреклонное желание, что мне стало страшно. Ибо даже воздух вдруг проникнулся трепетом.
— Ты презрительно молчишь, совокупно рожденный эонами! Ты равнодушен остался к моим полным нежности ласкам, но знай, о стыдливый цветок радужно-светлой Плиромы, знай, что у меня найдется средство тебя оживить!
И я увидел, как содрогнулось мерцание света над распростертым, как загорелись огнем ненасытной тоски глаза у Астарты, преобразилось ее прекрасно-печальное прежде лицо…
— Нет, не рыданьем воскрешу тебя, о жених мой! Пусть рыдают женщины Библоса над твоим грустным прообразом. Я не знаю, что будет со мною, но я воздвигну любовью моею тебя, отринувший восторги любви!
И с неукротимою страстью ринулась Иштар к бездыханному телу…
В этот миг загрохотала и всколыхнулась земля. Кругом сперва потемнело, а затем пещера озарилась такою вспышкою света, что я в смятеньи и страхе ткнулся лицом в жесткое донце кувшина и долго, долго лежал, чувствуя, как дрожит вокруг меня воздух. И затем, как сквозь сон, услышал я, что в пещеру кто-то вошел. Помню чей-то отчаянный крик боли и скорби, покрытый громкими звуками ангельских труб…
Кругом пели радостным хором райские воинства. Вся пещера наполнилась светом и плеском их крыл, и неустанно слышалось слово «Восстал!». Но я не поднимал головы и молча, в ужасе, ждал, когда спину мою пронзит чей-нибудь пламенный меч. От страха лишился я способности мыслить и чувствовать…
Когда я очнулся, в пещере царил полумрак и все было тихо. Никто не трубил и не пел, и не было слышно реянья крыльев. Боязливо приподнял я голову. В дырку сосуда было заметно, что в склепе более нет никого. Камня у двери также более не было.
Тело исчезло. Одни лишь ткани сложены были в том месте, где недавно лежало оно, еще храня вдавленный след его головы. Астарты тоже не было видно. Но аромат роз стоял еще в воздухе…
Я вылез из горла кувшина и земляною белкой пустыни шмыгнул в отверстие выхода. Мелькнув мимо стоящих снаружи трех горячо споривших стражей, я помчался стрелой на четвереньках по Иоппейской дороге и долго несся в белой пыли, обгоняя людей, ослов и верблюдов.
В Иоппее я был встречен своими соратниками по легиону и объяснил, что только теперь спасся из глиняной тесной тюрьмы, куда был посажен заклинателем, поймавшим меня будто бы в тот самый момент, когда я хотел броситься в воду.
— А знаешь ли ты, кто был тот заклинатель? — спросил меня старший товарищ.
— Нет, а что?
— А то, что он спустился недавно в область ада и вывел оттуда все желавшие выйти души умерших.
— Я надеюсь, что вы дали ему славную битву?
— Да, нам досталось как следует… Несколько раз встречались наши полки с его легионами, но увы, не удержали их повелителя от нисхождения в ад.
— Как, неужели Вельзевул и сам всемогущий Люцифер не могли ему воспрепятствовать?
— He могли. Телесно он успел умереть, несмотря на то, что мы ему сильно мешали. Говорят, что Астарте почти удалось воротить из области мрака душу врага. Но тут явились вдруг ангелы и отогнали ее, а следом за тем незаметно воскрес и он, наш умерщвленный противник.
Но я, хоть и знал хорошо, как все это было, не пытался противоречить.
И только теперь освободился я от гнетущих меня воспоминаний, поведав вам, моим дыханьем живущие братья, о том, что случилось в новой пещере близ грязного города Урушалайми.
Дорогому учителю
Иннокентию Федоровичу Анненскому
…Фамирис же, как красотою тела, так и
пением в гусли превосходя иных, о мусикии
имел прю с Мусами; договоряся, ежели он
победит, то со всеми ему лежати; а ежели
побежден будет, то он лишен будет,
чего они хотят…
и одного облачка не было на синем небе. Солнце стояло уже довольно высоко, и зной становился нестерпимым. Все живое старалось укрыться от жгучих лучей златокудрого Феба в сырую тень глубоких оврагов или под ветви изредка здесь и там растущих дубов. По горным тропинкам глухих геликонских отрогов шагал одинокий путник. Сильно устали его покрытые пылью ноги, а кожа сандалий во многих местах потерлась. За спиною болталась легкая тыква, внутри которой давно было сухо; через плечо висела красивая пестро раскрашенная кифара. Путник, видимо, сбился с дороги и шел наугад, заставляя взлетать из-под ног вспугнутых им куропаток. Тропинка, идя по которой он должен был попасть в небольшое селение, как-то пропала, сменившись другою, приведшей странника в дикую глушь поросших кустами орешника и одичавшего лавра холмов Геликона.
Кругом не было видно ни земледельца, ни охотника с тенетами; не доносилось звуков свирели стерегущего бурых коз пастуха, у которого можно было бы спросить про дорогу. Одни лишь кузнечики трещали без умолку.
Фракийский певец Фамирид, поправив висевшую сбоку кифару, пошел напрямик сквозь кусты и вереск в овраг, куда манила на отдых прохладная тень олеандров. По глыбам камня, покрытым зеленым бархатным мхом, Фамирид спустился в поросшее лесом ущелье. Тут можно было вздохнуть свободнее. Над головою, в темно-зеленых ветвях ворковали дикие голуби. Пройдя около двух-трех полетов стрелы, путник увидел поляну, среди которой росла группа старых дубов и несколько стройных тополей. Меж них из кучи камней вытекали светлые струйки, образуя круглый родник, обрамленный густым тростником. Из него выбегал ручеек и, змеясь по зеленому лугу, скрывался в темном лесу.
Измученный длинной дорогой, странник подошел к роднику и опустился возле него на цветы черных ирисов и лилово-синих фиалок. Затем он снял круглую шляпу с полями, кифару, пустую тыкву, сумку из шкуры дикой свиньи, положил на траву свой длинный дорожный посох, а сам, став на колени, припал губами к холодной чистой воде и долго не мог от нее оторваться.
В глубине родника что-то мелькнуло…
Кончив пить, Фамирид вынул из сумки два ячменных, с медом спеченных хлебца и утолил ими свой голод. Затем он взял в руки кифару и негромко запел гимн в честь полевых и сельских божеств. Он слабил великого Пана, розовых нимф рек и лесов, воспевал хоровод ореад и мохнатых сатиров на побитых ночным туманом росистых полянах. И песня его неслась над цветами долины, трепетала в недвижимых ветвях тополей, и тихо вторило ей жужжание пчел и журчанье ключа.
Спев свой гимн, Фамирид прилег в тени темно-зеленого дуба. Склонив на узловатые корни свою усталую голову, мало-помалу певец задремал.
В полусне фракиец слышал, как тихо шепчет жалобы старый дуб на то, что в дупле у него завелись неугомонные пчелы. Пчелы в свою очередь тонкими жужжащими голосами пели, радуясь сладкому меду, который они собирали с пахучих цветов. Фамирид понимал их голоса, но ему казалось, что он видит все это во сне…
Но вот сильный напор воздуха, как будто от веянья чьих-то громадных крыльев, заставил его встрепенуться и приоткрыть глаза.
С синего неба на залитую солнцем поляну плавно спускался ослепительно белый крылатый конь с пышной золотистою гривой. Вот он коснулся земли, заржал, топоча подбежал к роднику и стал, жадно фыркая, пить. Из тростника послышался чей-то тихий серебряный смех. Кто-то плескался там водою, шуршал и шелестел.
Фамирид лежал неподвижно, боясь пошевелиться и спугнуть дивное видение. Он слышал в детстве от своего учителя, гиперборейца Оленя, про порождение крови Медузы, коня бессмертных Пегаса, но никогда не встречал человека, который бы мог рассказать, что видел это крылатое чудо.
Но вот Пегас напился, заржал и, топнув о землю копытами, взмахнул белыми крыльями, поднялся на воздух и полетел, поджав передние и слегка опустив задние ноги. Улетая, он все уменьшался в объеме и наконец скрылся в эфире, как пух, несущий семя болотных цветов.
Фамирид крепко стиснул зубами свой палец и, почувствовав боль, убедился, что это не сон.
Крик целой стаи сорок вывел его из задумчивости и вновь заставил удивиться. Сороки кричали и спорили на весь лес, кого-то громко осуждая, а он, Фамирид, к своему удивлению, понимал их голоса.
— Мы их увидим, сестры! Дочери Мнемозины приметят напиться воды к этому источнику. Встретим их презрительным смехом! — кричала одна из сорок.
— Испачкаем их одежду! — предложила другая.
— Отомстим им за наше превращение. На состязании мы спели не хуже их.
— Нет, лучше! — перебила четвертая.
— Богини всегда завидуют смертным, и зависть их бывает ужасна. Думал ли когда благородный Пиерий, что все девять его дочерей станут жертвами муз!
— Сестры, я слыхала недавно, что Каллиопа пела чужую песню. Гимн о скорби Деметры, подхваченный всем остальным их хором, сложен сиренами… Если бы бы знали, о сестры, как подло обидели их музы! Сирены, подобно нам, превзошли сестер феспиад, и те отомстили им, выщипав лучшие перья. Бедные сирены бросились в море и прячут свой стыд на бесплодных камнях, зловеще чернеющих в пене… Я слыхала про них от морской чайки. Ее зовут Гальционой. Волею Зевса она обращена в крикливую птицу за то, что муж в часы нежных утех звал ее Герой…
— Сестры, помните гимн, который мы спели музам? Песню про страх богов, грозный вид Тифаона? Нимфы гор и лесов, слушая эту песню, прятали в страхе лицо, жмурили синие очи. Тонкие губы в кровь музы кусали в злобе, — начала было декламировать одна из сорок.
— Тише, о сестры, они могут прийти и услышать, а тогда вновь обратят нас на этот раз в еще более гадких существ. Не стоит дразнить их. Лучше уйдем!
Так сказала старшая, наиболее благоразумная из сорок.
И сестры, послушавшись ее, улетели. Докучная трескотня их мало-помалу смолкла вдали.
Но тишина тянулась недолго. Фамирид снова услышал легкий плеск воды и шорох в тростниках. Он встал и сделал несколько шагов к роднику. Там никого уже не было. Одни лишь круги расходились по гладкой водной поверхности. Фамирид стал на колени и нагнулся к источнику. Навстречу ему оттуда с любопытством глядели два сине-зеленых глаза. Из глубины виднелось молодое лицо полупрозрачной, увенчанной черными ирисами нимфы. Слегка улыбались розоватые губы. В светлом кристалле источника белели полудетские плечи и тонкие красивые руки. Стройный стан был опоясан длинным стеблем темно-зеленой болотной травы. По мере того, как Фамирид наклонялся, лицо юной наяды в свою очередь приближалось к поверхности. Вот оно чуть-чуть показалось из родника, и послышался голос, тихий, подобный шелесту трав:
— Не удивляйся, о смертный, тому, что ты видишь и слышишь. Судьба допустила тебя испить воды из родника, посвященного музам. Отныне тебе будет понятен язык птиц и зверей, ты будешь видеть богов и богинь, бойся лишь оставаться здесь, дабы музы, явясь, не узнали, что смертный пил из ключа дочерей Мнемозины… Они могут прогневаться…
Полупрозрачное лицо с участием глядело на пришельца.
И, стоя на коленях перед источником, так отвечал Фамирид:
— Мне приятен взор твоих синих очей, прекрасная нимфа, твой голос ласкает мне душу. Я не хочу уходить. Пусть являются музы. Я сумею дать им ответ на гневные речи.
Говоря это, фракиец заметил, что нимфа ему улыбнулась, и он, безотчетно склоняясь, робко припал губами к водной поверхности, встретив ими немой поцелуй нежных розовых уст маленькой нимфы…
Кругом царило молчание. Одни лишь кузнечики цыркали на поляне, да над серебристым ключом, ныряя в воздухе, чуть слышно трепетали прозрачными крыльями стрекозы. Мелкие букашки ползали по травам. Вода слабо журчала.
И долго, долго не мог Фамирид прервать поцелуя.
Но вот образ нимфы заколыхался. Из воды показались и легли на плечи фракийцу две легких бледных руки, а за ними вышли наружу не только лицо, но и вся голова и тонкие плечи.
— Смертный, у тебя очень горячие губы, — произнесла наяда, — скажи твое имя.
— Зовут меня Фамирид, я родом из Фракии, занимаюсь игрой на кифаре; отец мой — фракийский певец Филаммон, а мать — нимфа Аргиопа…
— Так скройся скорей, Фамирид, как я скрываюсь. Приближаются музы. Я слышу шум их одежд… Прости!
Нимфа исчезла под водою. Черты ее затрепетали, стали прозрачными и расплылись, как бы тая в холодных чистых струях.
На дне родника были видны теперь лишь мелкие камни, стебли растений и золотистый песок.
Сзади внезапно послышались голоса и шаги. Сын Фивламмона оглянулся и тотчас вскочил на ноги.
Несколько одетых в желтые хитоны богинь стояло возле источника.
По осанке, белому цвету лиц, лирам в руках, росту и платью в этих богинях легко можно было узнать дочерей Мнемозины и Зевса, слетевших взглянуть на свой любимый источник.
Увидя фракийца, они в изумлении остановились. Бессмертные музы не ожидали встретить здесь человека, который, как видно, успел уже напиться из запретных для смертного струй. И каково было негодование кастальских сестер, когда этот пришелец, вместо того чтобы пасть ниц, закрывая затылок, продолжал созерцать их движенья и лица.
— На колени, презренный, перед богинями! — громко вскричала Мельпомена.
— Во прах перед нами! — прибавила Урания.
— Как осмелился он лакать из источника муз! — Почему не простерся перед дочерьми Мнемозины? — Почему не закрыл ты лицо, недостойное видеть богинь?
Но Фамирид остался неподвижен. Он был недоволен: богини ему помешали целовать нимфу и, кроме того, поносили его так громко, что нимфа эта не могла не слышать их бранных речей. Сын Филаммона готов был уже дать достойным отпор, но благоразумие взяло верх, фракиец сдержался и начал ровным, спокойным и почти ласковым голосом:
— Вы так нежданно явились, о светозарные! Божественный вид ваш ласкает мне взоры. Зачем же я стану падать на землю и тем лишать себя этого зрелища? Ведь я, как и вы, служу Кифареду и склоняюсь только перед ним…
— Га, несчастный! Он забыл, кто мы такие! Он думает, что может быть равен нам… — воскликнула одна из муз.
— На колени, собака и порождение собаки! — прибавила другая.
Фамирид вспыхнул от гнева. В глубине души он был убежден, что его собственная мать, Аргиопа, была нисколько не ниже дочерей Мнемозины. К тому же отец его Филаммон родился от прекрасной Хионы, принимавшей на свое лоно одного за другим двух олимпийцев.
А потому, горделиво выпрямившись во весь рост, он ответил:
— Вы ведь не принадлежите к числу великих богов. Вы только родились от Зевса. Но сын Крона и мне приходится сродни. От него темнокудрой Латоной был рожден мой дед Аполлон. В окаймленных гробницами Дельфах девушки до сих пор поют гимны в честь их славного брака, и гимны эти сложил мой отец Филаммон. Если бы к вам не благоволил сын Латоны и не научил вас для своего развлеченья петь и плясать, вы ничем не отличались бы от простых ореад Парнаса и Геликона. Я сын и внук кифаредов и умею не хуже, чем вы, слагать песнопения. Кто, как не я, воспел борьбу олимпийцев с титанами? Кто был увенчан недавно дельфийским лавром на пифиях? К чему же мне преклоняться пред вами? Нет, я не сделаю этого!
И сын Филаммона глядел на богинь вызывающим взором.
Такая смелость привела их в божественную ярость. Крики угроз Пиерид смешались с воплями мести…
Но вот из среды богинь вышла вперед темнокудрая стройная Каллиопа. Лишь она осталась спокойною и, подойдя легкой походкой к безумцу, спросила его равнодушным, презрительным тоном:
— Итак, сын Филаммона, гордый тем, что к твоей бабке когда-то сходил Аполлон, ты не желаешь пасть на колени пред нами? Ты мнишь, что можешь сравниться в искусстве слагания гимнов с нашим божественным хором?
Фамирид встретил ясный, проницательный, слегка насмешливый взгляд божественной музы. Но певец не смутился и не потупил глаз.
— Да, — отвечал он, — я утверждаю, что мог бы вас победить в состязаньи. Примите мой вызов, дочери Зевса!
Новый взрыв негодующих кликов покрыл слова Фамирида.
— Ослепим его! Вырвем наглый язык! Снимем с дерзкого кожу! — кричали в божественном гневе все девять сестер, зловеще надвигаясь на фракийца.
— Интересно, что скажет сын Латоны, когда узнает, что внука его смели обидеть, — произнес Фамирид, невозмутимо глядя на муз. Те, полные бессильной злобы, отступили, не переставая роптать.
Но снова, укротив сестер легким движением руки, стала говорить спокойная Каллиопа:
— Сестры, дадим безумцу спеть нам свои бездарные песни. За ним споемте и мы, и пусть наглец, покрытый стыдом, примет от нас должную кару. Пусть он тогда, издыхая, будет завидовать Марсию!
— Но не теперь! — перебила ее Эрато. — Теперь мы должны лететь на пир к олимпийцам.
— Пусть глупец подождет своего наказания. Назначим ему место и срок, — сказала Урания.
— Где-нибудь выше, средь гор… Чтобы там была ровная площадка.
— В таком случае пусть он ко дню следующей полной луны придет на Пангей; из горных вершин один лишь Пангей не озарен нашей славою. Мы же найдем тем временем судей.
— Теперь же, сестры, летим, и бросим безумца! — И музы собрались улетать.
— Стойте, дочери Зевса! — Вскричал Фамирид. — Вы сейчас говорили о том, какая участь постигнет меня в случае вашей победы. Ну, а если не вы одержите верх, а я? Знайте же, что, побежденные мною, вы уступите мне свое место на Парнасе и Геликоне. Я стану тогда вам господином, а вы будете мне служить, разделяя со мною ложе и веселя зрение и слух мой — игрою, пением и пляской. Такова моя воля!
Дружным смехом ответили фракийцу феспиады.
— Хорошо. Только ты победи нас сначала, самомнящий глупец, — ответила за сестер Каллиопа. И легко отделясь от земли, понеслись веселой толпой по эфиру прекрасные музы. Ярко горели на солнце узоры их золотистых одежд и блестящие лиры…
Проводив их взором, певец вновь подошел к роднику, где его ждали уста полувоздушной сребристо-розовой нимфы…
На сочной, слегка измятой зеленой траве, в тени того же самого дуба неподвижно сидел утомленный объятиями сын Филаммона. На коленях его помещалась легкая, немного задумчивая подруга. Тонкие пальцы ее перебирали черную бороду певца. Улыбкой она старалась скрыть приближение грусти. Туман недавнего счастья еще наполнял ее глубокие зелено-синие очи.
— Есть ли у вас Во Фракии нимфы? — спросила наяда, ласково глядя на Фамирида.
— Таких, как ты, нет. Наши нимфы выше ростом, и тело у них более грубо и волосы жестче. Среди них попадается много с рыжими косами. Голос наших нимф громче и сильнее. Если им не нравится путник, они кидают в него огромные камни или сбивают с пути, пугая диким ауканьем…
— Так что я нравлюсь тебе более их? — продолжала допрашивать наяда. Ее маленькие бледные руки обвили шею певца, а лицом она приблизилась к Фамириду.
— Несравненно! — ответил фракиец, улыбаясь.
С минуту длилось молчание. Нимфа впилась испытующим взором в глаза собеседника, как будто читая в них его судьбу. Лицо ее стало внезапно серьезным.
— К чему тебе вступать в это безумное состязание, — вновь начала она. — Или ты полагаешься на беспристрастие судей? Поверь мне, кто бы ни были эти судьи, они не посмеют тебя признать победителем муз. Все ведь знают, что к ним благоволит Аполлон, что они поют на пирах олимпийцев. Все помнят, как они обошлись с дочерьми македонца Пиерия, как они ощипали из зависти бедных сирен. Я слышала твой гимн, Фамирид, он прекрасен, но еще раз молю: не вступай в состязание с их завистливым хором. Неужели тебя так манит ложе богинь? Останься здесь, для меня, и я подарю тебе сына, который будет славен, как ты. Останься со мною, мой дорогой!
И так отвечал сын Филаммона:
— Если б я был мальчиком и безрассудным словом обидел божественных муз, то я не пошел бы, пожалуй, отыскивать их, страшась бессмертного гнева. Но я не мальчик, а муж, успевший уже приобресть почет и известность. Я внук Аполлона, и мой отец содрогнется в темном Аиде, если узнает, что я испугался соревнования и тем помрачил славу, которую он мне оставил в наследство.
Да к тому же я не боюсь состязания; не боюсь оттого, что во мне столько песен, что если бы я каждому богу, каждой богине и нимфе, каждой океаниде или сатиру спел бы лишь по одной, то и тогда моя грудь осталась бы полною ими… Кроме того, я буду просить, чтобы судьею нашего спора был сам светозарный, далеко мечущий стрелы бог Аполлон!..
Божественная подруга Фамирида только вздохнула в ответ на эти слова.
— Что за фигура изображена на твоей обнаженной груди? — после короткого молчания спросила наяда. — Она темная и напоминает лебедя, распростершего крылья. Кто ее тебе нацарапал?
— Каждый благородный человек носит у нас во Фракии подобное изображение зверя, цветка или птицы. Иные раскрашивают их; у некоторых разрисовано все тело. Этого лебедя, вещую птицу Аполлона, изобразил у меня на груди мой учитель, гипербореец Олень…
— О мой милый, не старайся быть победителем на поединке. Стремись лучше смягчить сердце соперниц и уступи им победу!
— Почему ты так этого хочешь, моя дорогая подруга? Ведь я стремлюсь к состязанию вовсе не из желания разделить с ними ложе.
— Нет, не к тому говорю я. Птица твоя вновь пробудила тревогу в моем сердце. У тебя так много общего с нею… Вы оба служите Фебу… А лучшие песни свои лебедь поет перед смертью… Уступи им победу, и они не тронут тебя!
— Уступить им победу — ни за что! О моя милая, неужели ты не хочешь, чтобы я вернулся к тебе с торжественным зеленым венком на гордо поднятой голове? Неужели ты не захочешь принять в объятия победителя муз и вместе со мною господствовать над ними?..
— Как блестят твои глаза! — со вздохом произнесла нимфа, всем телом прижимаясь к Фамириду.
На одной из недоступных людям вершин Олимпа, в светлом чертоге искусной постройки хромого Гефеста все было готово для пира. Блестели, как солнце, большие кратеры с нектаром; струили пряные волны чеканные блюда с дивною пищей бессмертных, пахучей амброзией; глаза олимпийцев были полны ожидания, но пир еще не начинался. Не хватало нескольких важных членов бессмертной семьи.
Так, не прибыл еще в колеснице, запряженной парою темных морских твердоногих коней, бог Посейдон со своею сребристохитонной супругой. Не явился могучий Арей. Не прилетала на стае белых голубок пенорожденная Пафия. Не возвращался также посланный Зевсом в мрачное царство брата Гадеса хитроумный сын Майи и несколько прочих богов.
Сидя в сторонке, среди причудливо свившихся туч, Паллада Афина шепталась с увенчанной золотою пшеницей Деметрой. Они всегда были дружны между собою. И теперь одна из богинь поверяла другой какую-то тайну.
В покой к бессмертным на радужных крыльях влетела посланница славной Геры, Ирида. Супруга Зевса тотчас ее подозвала и стала о чем-то расспрашивать… Слегка нахмурясь, на золотистом облаке, послушно принявшем вид царского трона, сидел повелитель бессмертных, и беспокойные взоры его переходили от одной пары богинь к другой, как бы стараясь проникнуть в тайны их сокровенных бесед… Океанида Фетида, к которой тщетно стремились сердца двух великих сынов зубцами увенчанной Реи, рассеянно слушала речи хромого Гефеста. А тот изливался перед морскою богиней в горьких и долгих жалобах на свой супружеский жребий. Вакх Дионис, тонкий, со смуглою кожей и виноградом на темных кудрях, смеясь, повествовал Артемиде, как он сманил перейти в буйные хоры менад нескольких девственных нимф из свиты богини.
— И еще многих других увлеку я вслед за собой в мои исступленные сонмы, — прибавил сын сожженной Семелы.
Сестра Аполлона, глубоко скрывая в душе обиду, отвечала как бы шутя, что и она найдет случай отнять у бога любимую деву.
— Стрелы мои всегда так беззвучны, — закончила речь Артемида, и в глазах у нее сверкнула угроза…
Вот в чертог впорхнула, мелькая шафранным хитоном, румяная Эос, и могучий Кронид ласково встретил улыбкой юную деву.
Аполлон сидел в стороне, и дума светлою тенью легла на его неземное чело. Сын Латоны тайно страдал, не зная, где и с кем Афродита. Ревность мучила сердце, а мысли одна за другой рисовали с нею то мощного бога войны, то лукавого сына Майи.
В этот миг к нему светлой стройной толпой с печатью заботы на лицах подошли Пиериды, сладкозвучные небесные музы.
— Привет лучезарному богу! — тихо зараз прошептали они.
— Что хотят мне рассказать дочери Мнемозины? — равнодушно глядя на остановившихся перед ним сестер, спросил Аполлон.
— Мы пришли просить тебя, Сладкозвучный… Будь нам судьей!.. Мы, конечно, поем лучше… Выслушай нас и его и рассуди… Просим тебя, рассуди и накажи безбожного фракийца, — заговорили они, перебивая друг друга.
— Кто вас обидел? С кем просит меня вас рассудить ваш взволнованный хор?
— Фракиец Фамирид смел утверждать, что поет лучше, чем мы!
— Какой Фамирид? Уж не сын ли певца Филаммона?
— Ты отгадал, о Лучезарный. Отцом нечестивца был Филаммон.
— Ах, это тот самый Фамирид, что, после смерти сына Хионы, певца Филаммона, учился петь и играть у гиперборейца Оленя? Я видел однажды, как он старался подобрать какой-то скифский мотив на кифаре, которая была одного с ним роста. Мальчик мне тогда порадовал сердце… Так чем же он вас обидел?
— Он стал теперь большим нечестивцем и хвастуном, — мрачно произнесла Мельпомена.
— Или он глуп, потому что только глупцу может прийти в голову мысль спорить с богинями, — поддержала Талия.
— И ты, Аполлон, светлый вождь нашего хора, наш покровитель, ты должен быть нам судьей. Выслушай нас и его, а затем покарай нечестивца. — Так говорила Фебу сама Каллиопа, старшая чернокудрявая муза, теребя сердито края диплоидиона, окаймленные сложным красным узором…
— Стоит ли слушать глупые речи безумных! Сын Филаммона так юн… Хотите, я ему прикажу молить вас простить ему дерзость?
— О Аполлон, ты как будто жалеешь безбожника. Или, быть может, честь дочерей Мнемозины тебе дорога меньше, чем он? Или тебе неприятна будет наша победа? Накануне следующей полной луны нечестивец будет нас ждать на вершине Пангея. Еще никогда там не звучали наши певучие гимны.
— Бессмертные девы, не сомневаюсь в вашей победе, но самому быть на состязании мне невозможно. Благочестивый царь эфиопов пригласил меня с розоперстою Эос быть у него на пиру накануне полной луны. И я уже дал ему слово. Страна эфиопов всегда была так любезна нашему сердцу, и огорчать их царя я не хотел бы…
Так говоря, Аполлон немного лукавил. Фракиец был ему близок. Сын Латоны вспомнил, как, некогда идя из Дельф, он встретил пышноволосую дочь Дедалия. День был ясный, и жгучее солнце лило на сонную землю свое золотое сиянье. Хиона была так хороша, что Феб, увидев неподалеку сына Зевса и Майи, тотчас же понял, с какою целью ходит вокруг дома царя Дедалия хитрый Гермес. И Аполлон вспомнил, как он, сам плененный светлохитонною цветущею девой, захотел обмануть соперника; с каким нетерпением дожидался он ночи; как наконец настала та черная звездная ночь; как он, приняв вид дряхлой старухи, проник за ограду дворца; как очутился в саду… Вспомнил бог Стреловержец, как он, увидев Хиону в темной девичьей спальне, предстал перед нею, полный сияния, в сбоем божественном виде. Стыдливо потупив глаза и вся трепеща, упала к нему в объятия томная дева, и бог услышал счастливый и тихий шепот: «Так это был ты?! Так это был ты!» — повторяла она, прижимаясь к пылкому Фебу во время тесных объятий своим упругим и стройным девичьим телом.
Сперва Аполлон не понял, в чем дело, но вскоре он догадался.
Когда утомленный счастием бог покидал палаты Дедалия и вышел в полный ночной прохлады таинственный сад, навстречу ему из-под ветвистого дуба шагнула чья-то темная тень.
— Кто ты? — спросил Аполлон.
— Гермес приветствует гостя, — ответил стоявший под дубом, и Фебу послышался тихий, еле скрываемый смех.
— Что тебе надо? Как смеешь ты посягать на ложе сына Латоны? Или забыл ты, что стрелы мои никогда не летают мимо?
И вспомнил вновь Златокудрый, как усмехнулся ему в ответ, опираясь на свой кадуцей, темноволосый сын Майн.
— Знай, Аполлон, что я не ревнив и мне не надо больше томной Хионы. Ты опоздал, я раньше тебя изведал всю сладость ее поцелуев. Мой кадуцей еще днем усыпил юную дочь Дедалия, и я при сиянии солнца слышал, как замирает, как бьется в ее безупречной груди горячее сердце. Каким ароматом дышали вокруг цветущие травы!.. Прими ж мой привет, сын Латоны! — И Гермес скрылся во мраке…
Тяжело вздохнул, вспомнив все это, бог Аполлон. Любимая им Хиона родила двух близнецов. Один был Автолик — вор, каких на земле еще не видали; другой же, Филаммон, стал кифаредом и был всегда ясен как день. Он пел про дела сына темнокудрой Латоны, жил то в Дельфах, то в холодной и дикой Фракии… Олимпиец знал, что Фамирид родился от Филаммона, сына стыдливой Хионы. И сердце бога сжалось при мысли, что музы, полные злобы, могут убить его внука.
— Знайте, о дочери Зевса, — обратился он к одетым в яркие, пестрые ткани божественным сестрам, — смерть Фамирида будет мне неприятна. Он и его отец слагали мне гимны и научили диких фракийцев чтить мое славное имя.
— Если, о Лучезарный, ты жалеешь в безумце певца, то знай, что не было, нет и не будет среди сыновей, рожденных богинями, кифареда выше ребенка, который носит имя Орфея… Ему мы сами даем воспитание… Но желанье твое, чтобы наш враг остался в живых, для нас будет священным. — Так говорила, устремив в лицо Аполлону свой проницательный взор, Каллиопа. И Локсий смутился…
— Сын мой, пора усладить слух бессмертных гостей игрою на лире и пеньем, — внезапно послышался голос Тучегонителя Зевса.
Аполлон оглянулся кругом и увидел, что боги уже собрались. Афродита полулежала между царем Посейдоном и мужем, а Гермес с Аресом, впиваясь украдкой в нее голодными взорами, старались скрыть от прочих бессмертных огонь, пожиравший их сердца.
Ганимед, скромно потупив густые ресницы, разносил олимпийцам блестящие кубки. Боги и богини надевали себе на кудри венки… Чело Зевса было спокойно и ясно. Незаметно от брата и Геры ему удалось обменяться улыбкой с зеленоглазой Фетидой… Стройная Геба внесла тяжелый сосуд со священною пищей богов.
Аполлон взял кифару и стал пробовать звонкие струны.
Пир начинался.
Фамирид торопливо спускался в цветущую долину Стримона. Он опасался опоздать на Пангей к назначенной ему полной луне.
В Фессалии певца на целый день задержал у себя в многобашенном городе Ойхалии царь Эврит, старый его знакомый, учивший когда-то Филаммонова сына обращению с луком. Давно не видавший Фамирида фессалиец велел искусным рабыням вымыть в каменной бане уставшего гостя, а затем устроил в честь его пир. Царская дочь, прекрасная Иола, восхищенная лирою гостя, сама подносила ему большой кубок со слабо разбавленным вином. Но Фамирид был грустен и скользил рассеянным взором по украшенным цветною глазурью стенам; ничто не развлекало героя, и напрасно вздыхала, проходя мимо него с опущенными ресницами, светлокожая голубоглазая Иола.
Узнав в тайной беседе, куда и зачем спешит его ученик, Эврит сверх ожидания не ужаснулся и не стал отговаривать от опасного подвига сына Филаммона.
— Я понимаю тебя, — начал старый герой, развалившись на покрытой белою мягкой овчиной резной деревянной скамье. — Меня самого тянет порой поспорить с Аполлоном в стрельбе из лука. Я знаю, что это безрассудно, но сердце у меня сильней головы. Странно устроены мы, люди: чуть только человек превзошел в чем-нибудь толпу остальных смертных, его уже тянет стать наряду с олимпийцами. Но боги слишком горды и людей допускают к себе неохотно. Смельчака же почти всегда постигает горькая участь.
Некоторые, — продолжал Эврит, отхлебнув из золотого чеканного кубка критской работы, — для того, чтобы возвыситься до божества, идут иным путем. Их более всего привлекает красота бессмертных богинь. Вспомним судьбу Иксиона, покушавшегося на Геру, Пиренея, напавшего на муз. Я уже стар, но сердце мое по сию пору трепещет, когда стрела с гуденьем пронзает одно за другим прикрепленные на жердях узкие кольца…
Затем царь Эврит стал рассказывать о том, как пришел к нему недавно по пути один фиванский герой, некогда обучавшийся у него стрельбе из лука.
— Это — сын царя Амфитриона и Алкмены. Он, впрочем, напившись неразбавленного вина, стал отрекаться от своего почтенного отца и уверять, что он сын самого Тучегонителя Зевса. По этой причине он стал вести себя самовластно, как бог… Я еле отнял у него мою Иолу, которую облапил этот наглец, и с помощью рабов выгнал за дверь пьяного бродягу… Он проспался во рву под стенами башен, а потом ушел, обещая вернуться и разгромить мою Ойхалию… Иола долго плакала и не могла успокоиться… Не знаю, как могли за него отдать Деяниру, сестру славного героя Мелеагра, на которой он женат… Но зачем ты так стремишься уходить? — сказал седовласый царь, видя, что сын Филаммона поднялся со скамьи и направился к нему благодарить за гостеприимство.
Фамирид торопился уйти от радушного Эврита, наделившего его на прощанье новым плащом, хитоном и крепкими сандалиями, а также пищею и вином. Снабженный всем этим сын Аргиопы скоро уже шагал по направлению к Фракии, оставляя за собою сложенные из гигантских каменных глыб крепкие стены Ойхалии, с ее высокими башнями по углам и по обе стороны крепких, массивных ворот.
В ушах героя еще продолжали звучать робкие мольбы геликонской нимфы: «Не уходи от меня! Ты мне так дорог. Не разрывай бедной наяде сердца горькой разлукой! О, как вы, люди, безжалостны!»
Тихая скорбь томила душу фракийца.
Он подошел к Стримону, волны которого играли под солнцем серебристыми блестками.
Выбрав удобное место на берегу, певец омыл себе ноги и руки, а затем совершил возлияние Аполлону, золотые лучи которого пронизали светлую струйку скользящей из тыквы на луговые травы холодной чистой боды.
День был чудный, и колесница солнца находилась в зените. Пальцы Фамирида сами собой взялись за плектр, который проворно забегал по струнам кифары. И все, что накопилось за это время на сердце, стремилось излиться в печальной, торжественной песне.
— Привет Тебе, Аполлон, чтимый на Делосе и в Ликии, ежедневно обтекающий землю, Златоволосый, в огненной тиаре, сын олимпийца Зевса. Я, Твой потомок, идущий на гибельный подвиг, накануне, быть может, печального дня приветствую сияние Твое. Вдохнови мою песнь, о славный бог! Не дай посрамиться Твоему внуку!.. Отрываясь от сладостных струн, рука посылает Тебе мой поцелуй!..
Внезапно слегка зашипела вода у берега, и обнаженный могучий речной бог выставил из нее свое желтоватое полное тело. Увенчанное зеленою осокою с белыми кувшинками чело, под которым сверкали два влажных блестящих глаза, повернулось к фракийцу. Облокотясь на берег, бог Стримон обратился к Фамириду:
— О каком гибельном подвиге пел ты, о смертный? Твой голос понравился мне, и я хотел бы тебе помочь. Расскажи, что с тобой случилось.
— Благодарю Тебя, о бессмертный, но Ты вряд ли сумел бы помочь мне. Я вызвал на состязание муз. По всей вероятности, они не захотят признать себя побежденными, хотя бы и спели хуже, чем я, и наверно постараются отомстить в случае неудачи.
— Сколько же их числом и как узнать ту, которая главенствует в хоре? — деловито гладя зеленоватую бороду, спросил речной бог.
— В хоре их начальствует самая старшая муза — темнокудрая, белорукая Каллиопа. Она красивее всех лицом и лучше других поет сочиненные ею песни. Без нее музы вряд ли решились бы на состязанье со мною.
— Путник, ты мне понравился. Я желал бы тебе помочь. Научи меня теперь, как отличить Каллиопу от прочих сестер. Мне так бы хотелось на нее посмотреть!
— Голова этой музы увенчана лавром, и золотые шпильки с цикадой вколоты у нее в волосах; края хитона ее вышиты красными фигурами невиданных здесь птиц и зверей. В руках у этой богини складные дощечки.
— Благодарю. Если ты останешься цел — приходи рассказать мне о твоей победе, а я покажу тебе тогда своих дочерей. А пока сыграй и спой мне что-нибудь еще на прощание. За это я прикажу волнам не сталкивать тебя в ямы во время твоей переправы, а маленькая водяная птичка покажет тебе самое мелкое место.
Божество погрузилось в свою родную реку, а Фамирид запел старую песню об Аполлоне, преследующем прекрасную Дафну.
— Не волк догоняет ягненка, не олень бежит от льва, и не сокол ловит робкую горлицу. За дочерью Пенея, сгорая от любви, устремляется пламенный Феб.
Развеваются тонкие одежды. Распустились пышные волосы. Легче стрелы убегает прекрасная Дафна. Быстро мелькают ее белые ноги.
Не спеши от меня, прелестная нимфа! Тернии исцарапают тебе колени. Не пощадят лица твоего гибкие ветви. О камень ты ушибешь свои нежные пальцы…
Сердце сына Латоны ты уносишь с собою. Пожалей влюбленного бога. Дай охватить руками твой гибкий розовый стан!.. Ты моя! Я поймал тебя, о недоступная Дафна!
Ты и теперь не отвечаешь на ласки. К небу простираешь ты руки. Твердеет стройное тело… О дочь Пенея, неужели ты обращаешься в дерево?
Все равно я не расстанусь с тобою! Ты будешь моей, и листья твои украсят чело влюбленного бога. Аполлон нежно целует твою, корою покрытую, грудь!..
Прозвенел последний грустный аккорд, Фамирид подобрал края одежды и стал переходить через реку. Маленькая птичка, весело пища, летела перед ним над самой водою…
Времени до состязания оставалось уже немного, и певец ничего так не боялся, как опоздать. Сын Филаммона еще не решил, о чем будет он петь и играть перед своими соперницами. Ему одинаково нравились и таинственные фракийские гимны об Ойносе, Зевсовом сыне, и о страданиях гордого, непреклонного Прометея. Фамирид старался сосредоточиться на обеих темах, но нередко вместо них в его воображении вставало ласковое лицо слегка задумчивой нимфы, заслоняя гигантский образ прикованного к кавказским скалам титана или скорбного Зевса, принимающего окровавленное сердце безвременно погибшего Загрея. Певцу казалось, что он слышит тихий умоляющий шепот в шелесте листьев, в дуновении ветра, в серебристом журчании горных ключей. И порою фракийцу страстно хотелось вернуться в небольшую лощинку у подножья геликонских холмов, где ждали его маленькие нежные руки и ненасытные уста опоясанной зелеными травами легкой и стройной наяды.
Но сын Филаммона не поддавался пленительной грезе и твердо шел к высотам Пангея, куда увлекали его неумолимые мойры.
Была лунная ночь. Серебряный свет заливал каменистую гладкую площадку на Вершине Пангея.
Внизу слегка трепетала листва тополей, но темные очертания кипарисов и пиний оставались неподвижны. Обыкновенно пустая вершина горы теперь была полна оживления. Несколько кентавров, держа в могучих руках ярко горевшие смоляные факелы, замерли в неподвижных позах. Красноватое пламя озаряло их грубые черты и черные бороды.
Любопытство и страх были написаны на лицах толпы окрестных, взволнованных событием, ореад. Седой мохнатый сатир, неизвестно зачем приковылявший, хромая поврежденной где-то ногой, сновал от одной группы к другой. Некоторые лесные темнокосые нимфы приехали верхом на грациозных ланях. Толкая прочь от себя ничего не понимающих шаловливых панисков, шептались взволнованные ожиданием, издалека пришедшие нимфы дубрав — альсеиды.
Их взоры переходили от неподвижно стоящей человеческой фигуры в грубом шерстяном платье и с кифарой в руках к группе стройных, одетых в золотистые хитоны, чем-то взволнованных муз. Последних было восемь; они заметно тревожились отсутствием старшей сестры, внезапно отставшей от них при переправе через Стримон.
Тихим голосом говорили они об исчезновении Каллиопы. Некоторые из муз стали даже подумывать о том, чтобы отказаться от поединка.
— Быть может, Каллиопа успеет прийти к концу состязания, — выразила предположение Клио.
— Но почему она так долго не идет? Что бы такое могло с нею случиться?
— Просто она хочет неожиданно явиться в конце и своему появлению приписать всю честь победы, — с жаром сказала Мельпомена.
— Она думает, что мы не сумеем одержать верх и без нее, — прибавила, поправляя венок, Полигимния.
— Право, не лучше ли отложить, — послышался чей-то робкий голос.
— Ну вот еще! Наглец может подумать, что мы испугались. Посмотрите, как поглядывают на него нимфы. Если мы уклонимся от состязания, весть о нашем отказе покроет нас вечным стыдом!
Мало-помалу все вокруг успокоились. Даже маленькие паниски притихли и, засунув в рот пальцы, не без страха смотрели, как одна из восьми величавых божественных сестер выступила вперед и громким, звучным голосом произнесла:
— Вы, пангейские ореады, вы, гамадриады и нимфы источников, ты, с заостренными ушами, покрытое шерстью племя сатиров, вы, легконогие, твердокопытные полубоги и полукони, — всех вас призываю я в свидетели того, что случится. Дерзостный сын Филаммона хвастливо утверждал, будто он не боится состязания с нами. Мы, божественные сестры, дочери Мнемозины, снизошли до того, чтобы принять его вызов. И теперь мы просим всех вас быть судьями нашего спора с этим дерзким фракийцем.
— Он фракиец, — шепотом пронеслось по рядам столпившихся нимф.
— Он сын Аргиопы, — передавали более осведомленные о Фамириде горные нимфы.
— Однажды я держала его на руках, — тихо произнесла одна из ореад. — Малюткой он заблудился в горах и провел со мною почти целый день. Он нисколько не боялся и не плакал. Я дала ему черешен и долго с ним возилась и играла, пока ребенок не заснул под вечер у меня на коленях. Тогда я отнесла его, сонного, и положила у порога хижины гиперборейца Оленя. Оттуда выбежала большая мохнатая собака, обнюхала положенного мною на траву ребенка и легла рядом охранять его сон… Тогда Фамирид был такой маленький и так сладко спал, пока я баюкала его тихою песней… А теперь я сама была бы не прочь подремать у него на коленях, — со вздохом закончила ореада.
Музы решили не откладывать состязания.
— Начинай же, земнородный, свою человеческую песню. Мы терпеливо будем тебя слушать! — воскликнула Полигимния, принявшая вместе с Мельпоменой предводительство хором.
В ответ на эти слова Фамирид сбросил с себя плащ и невольно поднял взор к небу, словно надеясь получить вдохновение от Локсия. Но небеса были черны, усыпаны звездами, а вместо огненной колесницы бога солнца там бесстрастно светился большой серебряный щит его непорочной сестры.
Фамирид стоял теперь совсем без одежды, облитый лунным сиянием, неподвижный и белый.
Одно лишь изображение лебедя темнело на его широкой груди.
Нимфы смотрели на Филаммонова сына сочувственным взором.
Не найдя вдохновения в небе, фракиец потупил лицо, устремляя глаза на Мать Гею, и неожиданно для самого себя запел сперва глухо, потом все звонче и чище монотонную, торжественную песнь:
Гея, древняя Гея,
Хаоса дочь святая,
Мать и жена Урана,
Много богов родила ты,
Много родишь ты новых…
Слабьте гимном певучим
Гею — мать вдохновений,
Гею — царившую в Дельфах,
Чтимую в шумных Афинах,
Гею, которой гимны
Льются у волн Эврота;
Ветви дубов священных
В рощах мирной Элиды
Славу шумят богине.
Пойте, люди и боги,
Зеленогрудую Гею!
Ей чело увенчали
Желтые нивы, зрея;
Стан опоясали реки;
Всю — Океан обнимает…
Время, как сны, проходит,
Годы сменяют годы…
Боги богов сменяют…
Ты лишь одна, о Гея,
Мать бессмертных и смертных,
Вечно, пока есть люди,
Будешь внимать мольбам их.
Пойте и славьте Гею!
Фамирид кончил, ощущая глубоко неудовлетворенное чувство в своей душе. Но нимфы, видимо, были к нему расположены, и сочувственный гул одобрений прокатился по их рядам.
— Смотри, как он красив, озаренный светом луны. О, зачем я никогда раньше не встречала его в горах!
— Тс! Кажется, музы начинают!
Действительно, музы начинали:
Золотые звонкие струны
Аполлоновой лиры вещей
Повелителя мощного Зевса
Перезвоном сладким прославьте!..
От Зевса божественные сестры перешли к обутой в золото Гере, а за нею долгою торжественною песней одного за другим славили прочих олимпийцев. Пению вторили мелодичные струнные звуки нескольких лир, голоса божественных сестер звенели, как серебро, сперва мягко, потом все грозней и грозней. Они пели о могуществе олимпийцев.
Кто, дерзновенный,
Смеет безбожно
Власть их отринуть?..
Кто не боится
Грозных перунов
Гневного Зевса?
О, как ужасна
Участь гигантов!
Казнь Тифаона!
Сгинет безумец;
Зевс разъяренный
Громом и бурей
Сворою фурий
Сгубит его!
Музы кончили. Кругом стоял нерешительный шепот. Два кентавра втихомолку спорили между собой, чья песня лучше.
Нимфы сочувственно глядели на Фамирида и, видимо, не собирались присуждать пальмы первенства его соперницам. Мало-помалу среди слушателей воцарилось глубокое молчание. Тишина эта проникла в сердце Фамириду, он как бы вдохновился ею и начал вновь:
О, Тишина ночная,
Славная дочь титана,
Траурной звездною ризой
Скрой лицо свое, Лето!
Гимн пою я печальный.
Будет некогда время:
Холодом тайн объята,
Гея сном непробудным
Тихо заснет навеки.
Время течет, как реки.
Воля судеб жестока.
Сгинет славное племя
Светлых богов Олимпа.
Облаком дымным растает
Сам Зевес Громовержец;
Все потомство Кронида
С ним пропадет навеки…
Слышу я рев и топот
Черных волн Океана.
Он ледяные оковы
Хочет разбить и сбросить…
Гневен голос могучий…
Тщетны усилья титана:
Тщетно зовет он Феба.
Феб его не услышит…
Властны веленья Рока.
Вместе с другими богами
Сгинешь и ты, сын Лето!
Словно искорка света
Твой ореол угаснет…
И как лебедь пред смертью,
Я, твой жрец и потомок,
Шлю привет Аполлону!
Очередь была за музами. Они поняли, что перед ними находится опасный противник, и решили подействовать на судей-нимф целым рядом песен, в каждой из которых было указание на то, как печально оканчивается состязание с бессмертными богами.
Пение начала Урания:
Возле престола Кронида,
Свесив могучие крылья,
Сладкою грезой объятый,
Царственный дремлет орел.
Зевса посланник пернатый,
Вздрогни, хищная птица,
Мощно взмахни крылами
И на безбожника гневно
С синего неба ударь!..
Последние слова, произнесенные со страшною силою и поддержанные аккордом нескольких лир, произвели сильное впечатление.
— А что, как и вправду орел спустится да всех без разбора клевать станет? Накликают еще, чего доброго! С них ведь всего станет! — недовольно шепнул один кентавр другому.
— А это на что? Пусть только сунется! — ответил собеседник, показывая слегка трещавший пылающий факел.
В это время музы начали петь другой гимн про дочь колофонца Идмона — Арахнею, вступившую в состязание с Палладой.
— Тише Вы! Слушать только мешают и дорогу загораживают, — ворчала сзади кентавров, поднимаясь на цыпочки, какая-то рыжая горная нимфа.
Пурпуром тирским
Крася одежды,
Ты возгордилась.
Тритогенею
Смертная дева
Вызвать дерзнула… —
доносились отрывки хора.
— Не топчись, о животное! — бранилась та же самая нимфа, густою толпою слушателей припертая к лошадиному крупу. — Ногу мне отдавишь!
От Арахнеи перешли к злосчастному сатиру Марсию, дерзнувшему состязаться с Аполлоном.
…Фригии дальней равнины,
Место победы славной!
Вспомним горькую участь
Фавна, флейтой Паллады
Сердце пленявшего нимфам.
Пойте, звонкие струны,
Марсия злую погибель!
Сам Аполлон с живого
Снял с него кожу, и вопли
Богу не тронули сердца,
Так был наказан дерзкий…
— Скажи мне, отец мой, что будут делать музы с этим человеком? — спросил маленький курчавый паниск у высокого рыжеватого сатира с неровною, местами вылезшею шерстью.
— Не знаю. Вероятно, тоже шкуру сдерут, — ответил тот.
— Неужто сами? — вмешалась в разговор небольшого роста, тоненькая, скорее похожая на мальчика нимфа.
— А ты думаешь, они не умеют?.. А то нас попросят — мы поможем.
— Посмейте только! Сами потом не рады останетесь! — последовал горячий отпор со стороны нимфы.
Музы кончали в это время песню о победе своей над сиренами:
…Далеко за белыми гребнями
Волн седых Океана
Гимны поют печальные
Чайкам и рыбам они.
Чистые голоса феспиад звенели и разливались среди ночной тишины. Маленькие паниски всецело обратились в слух и казались облепившими уступы скал неподвижными комочками шерсти. Сатиры и кентавры слушали сосредоточенно и серьезно. Но нимфы делали вид, что пение муз им надоело.
— Как они долго поют и все хвалят самих себя. Нельзя так утомлять противника! Ну, слава богам! Кажется, кончили!.. Нет — опять начинают!
Действительно, божественный хор начинал петь о дочерях македонца Пиерия.
О, холмы геликонские,
Видели вы македонянок,
Девять их было, как нас.
Дщери Эгиппы тщеславные,
Как сравнить бы осмелились
Ваши гимны безбожные
С песнью музы божественной!
Вас поражая карою,
Всех в сорок обратили мы.
Вечно помнить вы будете
Девять девственных муз!..
Едва они кончили, полный пылкого задора, запел, забывая про опасность, Фамирид.
Он внезапно догадался, чему он был обязан отсутствием Каллиопы.
Вас не девять, а восемь!
Где же старшая муза?
— Там, где Стримон струится,
Нимфы стеклись и фавны;
Слушают шепот нежный…
В мощных объятиях бога,
Бога реки Стримона,
С тихой улыбкою счастья
Муза лежит Каллиопа.
Сброшен хитон золотистый.
Лавры с кудрей упали…
Пылко, забыв про гордость,
Муза лобзает бога.
Муза стонет от неги.
Нимфы и фавны смеются…
Радуйся, хор феспийский!
Насмешливая песня Фамирида умолкла. Среди всеобщей тишины еще звенел последний аккорд его кифары. Но тишина тянулась недолго. Дружный вопль негодования прогремел среди феспиад, и сестры толпою ринулись на обидчика. При свете факелов мелькнули светло-золотистые хитоны и с угрозою взмахнувшие в воздухе красивые белые руки. Эвтерпа первая нанесла удар Фамириду флейтой. В руках Терпсихоры и Мельпомены блеснули выхваченные из распустившихся черных волос золотые шпильки. Небольшая лира Эрато ударила певца по щеке. Внезапно он вскрикнул и схватился за лицо. Сквозь пальцы фракийца побежала темно-алая кровь.
Обступившая своего врага толпа феспиад кричала так грозно, что испуганные нимфы толпою бежали с места состязания, спасаясь от гнева всемогущего Зевса и великой титаниды Мнемозины. Опасаясь, как бы и им не пришлось потерпеть от божественной ярости, фавны и сатиры тоже бросились вниз по каменистой тропинке, прыгая порою со скал, как горные козы… Кругом слышались дикие крики и топот подкованных и неподкованных копыт. Кентавры побросали факелы и мчались, не разбирая дороги, давя и сшибая с ног остальных беглецов. Пронзительно вопили и плакали маленькие мохнатые паниски…
Скоро на горной вершине остались только распростертый, истоптанный божественными ногами Фамирид и гневные музы. С золотых шпилек богинь густыми каплями стекала на каменистую почву кровь ослепленного певца.
Полигимния подняла выпавшую из рук противника кифару и разбила ее об утес.
В последний раз прозвенели ее мелодичные струны…
Ярость богинь мало-помалу стихала. Они собрались в кучку и молча глядели на неподвижное, похожее на бездыханное тело врага.
— Что мы скажем Аполлону? — тихо, потупив глаза, спросила Урания.
— Как что? Сестры, разве вы не слышали, как этот смертный поносил богов? Разве мы не должны были вступиться за честь Олимпа? — с жаром воскликнула Мельпомена.
— Мы сами пойдем к отцу и расскажем ему о том, что здесь случилось, — подтвердила Полигимния.
— В случае чего можно прибавить, что безумец хвалился, будто Гиацинт любит его больше, чем Феба, — предложила одна из сестер.
— Это так подействует на сына Латоны, что он не станет сердиться на нас, — согласились другие.
— Кроме того, нам надо сыскать Каллиопу. Что, если с нею произошло то самое, о чем говорил безбожник?
— Найдем и ее. Беспокоиться нечего. В крайнем случае у Орфея родится маленький брат или сестра, — спокойно заметила Клио.
Легкою стайкой поднялись на воздух и скрылись в ночной темноте божественные сладкоречивые сестры.
На вершине Пангея остался один только Фамирид.
Понемногу к нему вернулось сознание. Певец застонал, встал на ноги и дотронулся рукою до окровавленных глаз. Жгучая боль убедила фракийца, что все бывшее с ним не сон, а действительность.
Нетвердой походкой сделал сын Филаммона несколько робких шагов.
Неожиданно он наступил на обломки кифары, нагнулся, поднял один из них и, поняв, в чем дело, скорбно воскликнул:
— О Аполлон, Аполлон! Неужели Твой жрец навеки ослеп и никогда не увидит дневного света, моря, гор и покрытых яркими цветами полей?..
Нет! Я пойду в Дельфы. Здешние фавны и нимфы проводят меня до самых пределов города. Я принесу там обильные жертвы, и Ты исцелишь своего внука! Исцелишь!.. Ведь возвратил же Ты зрение ослепленному Ориону!..
Сам или через сына, но Ты излечишь меня в своем святилище!
Тогда я сделаю себе новую лиру. Я еще не побежден, и горе обидчицам музам! Я сложу о них такие песни, что они пожелают умереть от стыда и досады. В моей душе кипят и рвутся наружу новые силы… И отомстив, я отыщу у подножия Геликона свою юную маленькую нимфу!..
Неуверенным шагом, простирая руки, стал Фамирид спускаться с Пангея. Но прошел он немного. Не заметив одного из крутых поворотов, несчастный оступился и с криком свалился в пропасть. Тело певца несколько раз ударилось о выступы скал, и острые камни оросились его горячею кровью.
Спустя несколько дней кучка охотившихся в ущельях сатиров набрела на полусъеденный лисицами труп Филаммонова сына и похоронила его в горной расселине, завалив каменьями жалкие останки человеческого тела.
Лишь после этого нашла себе успокоение скорбная тень Фамирида…
Так был наказан сын Филаммона, дерзнувший вызвать на состязание божественных муз.