Отцы и дети

РАСТИНЬЯК ИЗ ТАГАНРОГА

Из Таганрога в Москву на имя В. К. Жуковой пришло письмо. Вместо того чтобы доставить это письмо в поселок ВИМЭ, как значилось на конверте, почта по ошибке отправила его на другой конец города — в поселок ВИЭМ. В этом поселке тоже жила В. К. Жукова, но не та, а другая. Она так же, как и почтальон, не обратила внимания на расстановку букв в адресе: ВИМЭ или ВИЭМ. Девушка распечатала письмо, и по мере того, как она читала его, менялось выражение ее лица. Сначала это было только удивление, затем удивление сменилось недоумением, наконец девушка возмущенно бросила письмо на стол. И хотя адресовано оно было не ей и писал письмо совершенно чужой для нее человек, девушке захотелось отчитать этого человека. И девушка взялась за перо. Но в последнюю минуту она передумала и послала письмо не ему, а нам, в редакцию.

«Вы должны заинтересоваться, — писала девушка, — описанием жизни одного таганрогского студента. Прочитав это описание, я увидела так много пошлости, шкурничества и хамства, что мне было стыдно переправлять письмо той, кому оно было предназначено. Мы, то есть я и мои подруги по институту, решили просить вас: прочтите письмо, доставленное мне по ошибке, и, если можно, опубликуйте его в назидание тем молодым людям, которые ставят личный расчет и личную выгоду превыше всего в жизни».

Вместе с этой запиской в конверт было вложено и письмо из Таганрога, написанное на четырех страничках, вырванных из общей тетради. Письмо касалось многих вопросов: учебы, дружбы, сыновней привязанности, любви. Но странное дело, о чем бы ни заговаривал автор, как бы витиевато ни писал он о тонких переживаниях своей души, все его красивые рассуждения обязательно сводились к одному: «Что почем?»

«Дорогая моя и любимая мамочка! Получил от тебя письмо. Как я был рад! Я увидел тебя, моя старенькая, под вечерней лампой, склонившуюся вот над этими родными строчками, и на мои глаза навернулись слезы. Я также весьма обрадовался шевиотовому отрезу на костюм, хотя кожаная куртка (лучше бы замшевая с молнией) была бы желательней…»

Или вот в другом месте: «Бедная, бедная тетечка Рая. Одинокая, больная! Представляю, как сейчас трудно ей! На днях постараюсь навестить ее (накопилось много грязного белья, отдам ей постирать; кстати, попрошу ее также залатать кое-что из нижнего)…»

Пятью строчками ниже мы читаем: «Увлекаюсь сейчас, как и в далекие школьные годы, радиолюбительством. Ах, золотая, невозвратимая пора детства! Пришли мне поскорее электролитические конденсаторы, я хочу отремонтировать радиоприемник одному видному лицу (зав. магазином № 11), это очень нужный человек по части дефицитных продуктов».

Переворачиваем страницу, и дальше то же самое: «Насчет учебы не беспокойся, хочу убить и убью сразу двух зайцев: буду электромехаником и механиком по двигателям внутреннего сгорания. В будущем это даст мне если не два, то полтора оклада обязательно».

И даже любовь для него не любовь, а какая-то махинация.

«Твердо решил жениться к осени. Ищу подходящую невесту (ах, как была бы кстати сейчас замшевая куртка с молнией!). Познакомился я в трамвае с одной хорошенькой девушкой — Ларисой. Я даже бросил из-за нее гулять с Зиной, так как она, то есть Лариса, во всех отношениях была идеальной невестой (кончила техникум, имела точеные ножки, голубые глазки и хор. материальную базу). Но мне чертовски не повезло: Лариса заболела и через полтора месяца после нашего знакомства умерла. Все мои планы рухнули, все надежды поломались. Смерть Ларисы — это полтора месяца зря потраченного на ухаживание времени. Я снова начал ходить на танцы в надежде познакомиться с кем-нибудь. Но ничего подходящего не было, и тут я снова встретил Зину — такая веселая, милая. Уговорила меня пойти с ней в кафе. Зашли, я выпил восемь кружек пива, она заплатила. Ну, вот так и пошло. Начал проводить с нею время. Когда в тупике с деньгами, то даю ей намек, и она незаметно сует мне в карман 10–15 рублей. Я для виду отказываюсь, но в конце концов беру. Если бы она была состоятельнее, то я, конечно, брал бы больше. Но она работает секретарем на одном заводе и зарабатывает сравнительно мало, а я имею совесть и не хочу брать у нее последнее. Все-таки какая она добрая и чудная! Но ты, дорогая мамочка, не беспокойся: как только я найду более подходящую невесту, сразу порву с Зиной».

Все было гнусно в этом письме, и особенно гнусно было то, что адресовалось оно матери. Сын В. К. Жуковой действовал, руководствуясь только одним правилом: раз это мне выгодно, то чего же стесняться! И он, не стесняясь, подсчитывал в своем письме, сколько рублей и копеек экономит он ежедневно, заставляя любящую его девушку платить не только за пиво, но и за папиросы, за билеты в кино, театр.

Когда сын языком барышника пишет матери о самом сокровенном, то тут и мать во многом виновата. Значит, плохо воспитала сына. И мне захотелось увидеть этого сына, узнать, как выглядит он.

— Ну что ж, поезжай, — сказали в редакции.

Я быстро собрался и в спешке забыл на редакционном столе конверт с обратным адресом. «Студент Жуков» — вот все, что я знал из письма. А где учится этот студент, на какой улице живет он?

«Таганрог невелик, найду», — думалось мне.

Действительность зло посмеялась над моими устаревшими представлениями о городе. Таганрог за последние годы сильно вырос. В городе оказалось девять техникумов и два института,

— Жуков? — спросил секретарь парткома института механизации сельского хозяйства. — Как же, есть. Студент первого курса. Мы о нем специальную заметку написали в последнем номере стенгазеты.

— Даже так?

— А как же! Уж больно он хороший паренек.

— Хороший?

— Замечательный физкультурник, отличник учебы, общественник…

— Простите, значит, это не тот Жуков.

— Как не тот?

Я замялся.

— Видите ли, мы получили письмо об аморальном поведении студента Жукова. Вот прочтите.

Парторг прочел и сказал:

— Это действительно не тот. За своего я ручаюсь головой.

— А где же может учиться тот?

— Не знаю, может быть, у наших соседей, — сказал парторг и проводил меня в судомеханический техникум.

Но в судомеханическом тоже сказали «не тот», и я пошел в механический. В погоне за автором письма мне пришлось побывать почти во всех таганрогских техникумах и институтах, и почти в каждом из них оказалось по одному, а то и по два Жуковых. Здесь были Жуковы хорошие, чудные и обыкновенные. Были отличники, рядовые студенты, был даже Жуков с двумя «хвостами» — по математике и литературе. Но и у этого «хвостатого» были заступники.

— Он у нас слабого здоровья, — сказал завуч, — часто болеет. А вот в мае — мы с комсоргом ручаемся за это — он сдаст все. Это человек добросовестный.

Обойти все техникумы и институты оказалось не таким легким делом. Мне пришлось исходить город во всех направлениях и еще раз убедиться в том, как вырос Таганрог. Я ходил по улицам и переулкам — и все безрезультатно. Я злился, но это только для порядка, чтобы успокоить гудевшие от усталости ноги, а в душе я был чертовски рад. Рад за то, что всюду, где я был, и каждый, кто читал письмо Жукова, словно сговорившись, заявляли одно:

— Это не наш. За своего мы ручаемся.

Хорошо жить так, чтобы тебе верили и чтобы за тебя смело и прямо могли заступиться и твои товарищи и твои наставники. Мне было приятно сознавать, что среди нашей молодежи так ничтожно мало низких и бесчестных людей и что, даже напав на след одного прохвоста, я двое суток не мог отыскать его. Да был ли он в действительности? Мне уже начало казаться, что тот Жуков, которого я ищу, выдуман, и письмо его тоже выдуманное, и что таких людей вовсе нет среди нашей молодежи. Но увы! Такой все же оказался. Прочли письмо в горкоме комсомола и сказали:

— А не тот ли это парень, которому отказал в приеме Ленинский райком ВЛКСМ?

— За что отказал?

— За прыткость.

И мне объяснили: всю жизнь Жуков прожил в городе Шахты и не вступил в комсомол, а приехал в Таганрог — и тут же подал заявление. Такая поспешность показалась подозрительной и мне, и я отправился в школу механизаторов сельского хозяйства, где учился Леонид Жуков.

Я зашел в отдел кадров, поговорил с учащимися, директором школы, преподавателями, и передо мной ярко и отчетливо возник образ автора письма. Это был первый из десяти встреченных мною Жуковых, за которого не пожелал ручаться ни один человек. Правда, вначале за него заступился комсорг Лактионов. Этот комсорг по молодости лет полагал, что главным и решающим в облике учащегося являются его отметки. Хороши отметки, — значит, хорош и сам учащийся. Лактионов не анализировал поведение человека, не присматривался к тому, как тот относится к жизни, к товарищам. На все мои доводы он говорил:

— Жуков — отличник!

— А вы не можете познакомить меня с этим отличником? — спрашиваю я Лактионова, и мы отправляемся с ним в классы и мастерские школы.

Наконец в одной из комнат нам навстречу поднимается стройный, плечистый парень. У него красивое лицо и светлые, большие глаза.

— Жуков, — говорит комсорг, знакомя нас.

Он говорит это таким тоном, словно хочет спросить: «Ну, разве можно человека с такими ясными глазами подозревать в каких-то грязных поступках?»

Я смотрю в ясные глаза Жукова, и не знаю, как начать разговор. Да это и нелегко — сказать человеку, что он прохвост. Но разговор начать нужно.

— В нашу редакцию пришло письмо, — сказал я.

— Обо мне?

— Да. Вас обвиняют в нечестном отношении к — девушке, товарищам, к школе… — И я пересказал все, что было написано в письме, утаив только имя его автора.

— Клевета, — сказал Жуков. — Комсорг Лактионов может подтвердить…

— Я говорил уже.

— Природа наделяет людей по-разному, — сказал Жуков, — одних деньгами, других талантом. А мой капитал — честность, и я берегу его как зеницу ока.

Жуков минут пять говорил о том, как внимателен он к друзьям по школе, как горячо любит мать и как боготворит свою маленькую, милую приятельницу. «Вы, я думаю, разрешите мне, — попросил он, — не называть ее имени?»

Тут комсорг Лактионов встал и прошелся по комнате. Он искренне верил всем этим сантиментам. Как знать, не поверил ли бы им и я, не будь у меня в кармане разоблачительного письма. А я все еще прячу это письмо и перебиваю гладкую речь Жукова вопросом:

— Нам пишут, что вы ищете невесту «с хор. материальной базой».

— Ложь!

— …что вы заставляете девушек оплачивать часть своих расходов.

— Имя негодяя, который оболгал меня! — театрально крикнул Жуков. — Я при всех дам ему пощечину!

— Имя? Пожалуйста, — говорю я и протягиваю Жукову его собственное письмо.

Жуков посмотрел на первую страницу, узнал свой почерк и вспыхнул. Его ясные глаза сразу замутились, забегали, но он еще держал себя в руках, надеясь вывернуться.

— Вы зря придаете такое значение этому письму, — сказал он. — В переписке с родственниками я всегда пользуюсь шуткой.

— А как вы прикажете понимать вот эту шутку? — спросил я и прочел: — «Дорогая мамочка, не выбрасывайте корочек хлеба, а сушите и присылайте мне. Нам дают всего по 200 граммов».

— Как это «всего»? — удивился комсорг и взял письмо.

— Я хотел написать: по двести граммов к каждому блюду — и описался.

— А насчет корочек тоже описка? Только не пытайтесь лгать. Я уже был в вашей столовой.

Я действительно побывал в школьной столовой. Выбор блюд был там скромный, но кормили сытно.

— О корочках я написал для жалости, чтобы мать присылала мне побольше денег.

— Сколько вы получаете от нее?

— Пятнадцать рублей в месяц.

— Как, и от матери тоже? — спросил комсорг Лактионов, отрываясь от письма.

— А разве Жукову помогает еще кто-нибудь?

— Как же! Тетя Рая из города Шахты присылает ему ежемесячно по десять рублей. Вдобавок к этому он получает пятнадцать рублей стипендии.

— Да пятнадцать рублей от Зины, — добавил я. — Вы извините, что мне пришлось все-таки назвать имя вашей девушки. Итого 55 рублей в месяц. А вы просите корочек!..

Жуков молчит.

— «Старенькая мамочка», «бедненькая тетя Рая»… Эти ласковые слова преследовали у вас, оказывается, только одну цель — сорвать побольше?

Жуков понял, что попался, и пошел в открытую.

— Вы мне морали не читайте! — зашипел он. — У каждого в жизни своя цель, и каждый должен стараться только для себя.

Жуков говорил зло и почему-то шепотом, а я слушал и вспоминал молодого стяжателя Растиньяка. В пестрой веренице бальзаковских героев ярко выделяется эта колоритная фигура. Чтобы преуспеть в жизни, Растиньяк отказался от всех человеческих добродетелей. Подлость — вот что было главным и определяющим в его облике и поведении. Но насколько Растиньяк был уместен там, в парижском полусвете, среди вотренов, гобсеков, нюсингенов, настолько он выглядел дико и неправдоподобно здесь, рядом с колхозными трактористами, рядом с этим доверчивым и чистым в каждом своем помысле и поступке комсоргом. Но этой доверчивости пришел конец.

Лактионов только что дочитал письмо, и у него угрожающе сжались кулаки. Жуков решил не испытывать больше нашего терпения. Он встал и сказал:

— Надеюсь, что разговор останется между нами?

— Почему?

— Потому что вся эта история не имеет общественного интереса и касается только меня, моих родственников и моих знакомых. Это — во-первых, а во-вторых… — В этом месте Жуков сделал паузу и уже тихо, без всякой бравады, закончил: — Мне жалко маму.

— Можете быть уверены, что мы не напечатаем ни строчки, прежде чем не поговорим с вашей мамой.

И вот письмо Л. Жукова снова поехало в Москву, и я начал плутать уже по предместьям столицы в поисках поселка ВИМЭ. Наконец поселок найден, и мать получает письмо от сына. Мать читает, краснеет, плачет. Успокоившись, она рассказывает мне историю своего сына. Я слушаю ее рассказ и начинаю понимать, как в хорошей советской семье могло появиться на свет дешевое издание бальзаковского Растиньяка.

Появился на свет, конечно, не Растиньяк, а нормальный ребенок. Мать не чаяла души в этом ребенке и, хотя она сама была педагогом и умела воспитывать чужих детей, своего единственного растила эгоистом. Отказывала во всем себе, только было бы хорошо ему. И сыну стало в конце концов казаться, что весь мир создан только для него одного. И мать не разубеждала сына в этом.

Вот, собственно, и все. Как говорил Маяковский, так из сына вырос свин.


1948

МАЛЕНЬКАЯ МАМА

Годовалая Верочка подняла с пола мамин окурок и сунула его в рот.

— Дуся, отними! — крикнула из дверей соседка.

Дуся бросилась к дочери, подкинула ее к потолку, поцеловала и снова опустила на грязный, давно не мытый пол.

— Ничего, не страшно, — сказала они, — здоровей вырастет.

Соседка, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

— И это мать!

Но на Дусю нельзя долго сердиться. Она то часами тетешкает свою Верочку, а то забудет накормить ее, выкупать. Такой у человека беспечный характер.

И муж у Дуси под стать ей. Правда, голова у Николая Дмитриевича светлая, руки золотые. Николай Дмитриевич — шофер, в гараже его ценят, уважают.

— Николай Дмитриевич, посмотри… Николай Дмитриевич, посоветуй… Помоги.

И Николай Дмитриевич никому не отказывает. Добрая душа, он смотрит, советует, помогает… Давно бы быть Николаю Дмитриевичу механиком, если бы не один порок. Добрая душа любит выпить. По этой причине, хоть и зарабатывает шофер Козлов хорошо, в его доме и голо и не всегда сытно.

Вот и сегодня Николай Дмитриевич отправился с работы домой не по прямой, а через базар и принес жене не мясо, а выпивку.

— Дуся, готовь закуску.

А когда речь заходила о выпивке, Дусю не нужно было приглашать за стол дважды. Дуся подняла бутылку на свет и сказала:

— Ой, сколько мути! Откуда она?

А Николай Дмитриевич и сам не знал откуда. Купил он эту бутылку, соблазнившись дешевкой, у кого-то из-под полы. Открыл пробку, понюхал. «Запах сивушный, — значит, спиртное. А что цвет у спиртного грязный, не страшно — сам очищу».

И пока Дуся резала хлеб, лук, варила картошку, Николай Дмитриевич пропустил на быструю руку содержимое бутылки через вату и уголь. Но содержимое не стало от этого чище. И не удивительно, ибо в бутылке был технический спирт. А спирт этот с ядовитыми примесями. Выпускается он не для питья, а для промышленных надобностей. Но чету Козловых это обстоятельство не остановило. Они сели за стол, наполнили стаканы. В это время из школы пришел шестиклассник Витя.

— А ну садись за стол, пообедаем, — сказала мама и поставила перед сыном третий стаканчик.

— Ни к чему это Витьке, — буркнул папа. — Он же еще мальчишка.

А мама чмокнула мальчишку в лоб, засмеялась и сказала:

— Я налила ему только полстопки, для аппетита.

И вот семейство чокнулось, выпило, а через час карета «скорой помощи» увезла мать, отца и сына в больницу.

Бездумная, безалаберная жизнь окончилась для семьи Козловых трагично. Николай Дмитриевич умер в тот же день, его жена на следующий. Дети остались одни, без старших. Как быть? Что делать?

Добрых, отзывчивых людей на заводе было достаточно. Веру решил взять на воспитание инженер заводоуправления. Толю — рабочий крутильного цеха. Ну а Витя пока был в больнице.

— Если Витя поправится, — сказал секретарь комитета комсомола, — мы его сразу устроим в техническое училище.

Все как будто было в порядке. Работники опеки прибыли уже на завод, чтобы оформить окончательный раздел семьи Козловых. И вдруг совсем неожиданно морозным январским днем в заводской комитет профсоюза прибежала запыхавшаяся, закутанная в шаль миловидная девушка и сказала председателю Валентине Иринарховне Архиповой:

— Делить детей нельзя. Братья и сестры должны жить вместе.

— Милая, да где же мы найдем человека, который согласится усыновить сразу троих детей?

— А его искать и не нужно. Отдайте детей мне!

— Вам? А вы, собственно, кто?

Поля Калядина приехала в Серпухов всего два часа назад. Ей в Москву о несчастье в семье Козловых, дальних родственников, сообщили чуть ли не последней: «Ну что пользы от девчонки в таких печальных обстоятельствах?»

И Поля долго не могла решить, ехать ей в Серпухов или не ехать: траурный визит Поле приходилось наносить впервые в жизни.

Поля колебалась, но все же поехала. Она нашла дом № 33, поднялась по лестнице и остановилась перед квартирой № 11. Соседки не было дома, и дверь открыл семилетний Толя.

— К вам можно?

Поля входит в комнату. Вера, как обычно, ползает по полу. Увидев незнакомую тетю, она потянулась к ней и застрекотала:

— Пити-пити…

— Вера хочет чаю, — пояснил Толя.

Полина вскипятила чайник и посадила детей за стол, В это время в комнату вошла соседка вместе с инженером из заводоуправления.

— Я пришел за Верой, — сказал инженер.

Толя испуганно схватился за сестренку и захныкал, Вслед за Толей заревела Вера.

— Крошка, а уже все понимает, — зашептала Поле соседка.

— Я бы взял их вместе, да тесно у нас в квартире, — извинился инженер.

Полина и сейчас не понимает, как это произошло. Робкая, застенчивая по натуре, она на этот раз точно преобразилась. Встала и твердо сказала инженеру:

— Взяли бы, а кто вам даст?

— Как кто? Этот вопрос согласован с завкомом.

Полина схватила шаль и выскочила на улицу. И вот она уже целый час упрашивает Валентину Иринарховну доверить воспитание детей ей:

— Я буду им вместо родной матери.

А этой матери на вид не больше двадцати лет. Полина видит в глазах у председателя недоверие и говорит:

— Вы не смотрите, что я ростом маленькая. Я сильная. Работы не боюсь.

Это верно, Полина Калядина — человек трудолюбивый. Она работает с юных лет, и неплохо. В ее трудовой книжке записано несколько благодарностей.

«Но ведь то Москва, — думает председатель завкома. — Живет девушка в доме со всеми удобствами. Лифт, газ, ванна,,»

— Ой, да я уеду из Москвы. Буду жить здесь, работать на вашем заводе.

Валентина Иринарховна слушает Полину и вспоминает свои комсомольские годы; для нее тогда тоже не было ни сложных проблем, ни непреодолимых препятствий. Все было ясно, просто. Все вот так же рубилось сплеча: быстро, искренне, горячо. Председателю завкома нравилась и сама девушка и ее настойчивость, но вместе с тем Архипова не спешила с окончательным ответом.

— Ты пока поживи с детьми, — сказала она Полине. — Попривыкни к ним, а я поговорю в горсовете.

Поначалу работникам горсовета понравилось предложение Полины Калядиной.

— О чем толковать? Конечно, в одной семье детям будет лучше. И раз есть такой героический человек, который не боится усыновить трех сирот сразу, ведите его скорее сюда.

Но достаточно только было этому героическому человеку предстать перед глазами работников горсовета в образе хрупкой, миниатюрной девушки, еле видимой из-под большой пуховой шали, как эти работники учинили разнос Валентине Иринарховне:

— Да в своем ли вы уме? Доверить детей какой-то девчонке.

— А вы поговорите с этой девчонкой. Внешний вид обманчив…

— Нет, нет, ни в коем случае. Ваша Полина до сих пор имела дело только с Верой и Толей. Она кормила ребят кашкой, пела им колыбельные песенки. Это все пока игра в куклы. А в семье Козловых, кроме двух здоровых ребят, есть еще третий — больной.

— Я не отказываюсь и от больного, — сказала Поля.

— Прежде чем делать такое категорическое заявление, вы бы, девушка, сходили посмотреть на этого больного.

Поля накупила яблок, конфет и в тот же день отправилась в больницу.

— Витя, к тебе гость, — сказала дежурная сестра.

А Витя был весь обложен грелками. Он еле-еле повернул голову навстречу вошедшим:

— Кто это?

Мальчик смотрел прямо на Полину и не видел ее. Он был слеп. Вот, оказывается, какое зло причинили мальчику мамины полстопки! Слеп! Для Полины это было неожиданным. Правда, ей говорили: «Витя болен». Но в пятнадцать лет можно вылечиться от любой болезни. Она сама болела и воспалением легких, и гриппом… Два раза обваривала руку кипятком… Но тут совсем не то. Смотреть в большие карие глаза мальчика и знать, что они ничего не видят, — это было страшно. Нет, работники горсовета не зря послали ее навестить больного! Они думали: девушка испугается, струсит… Аленушка подружилась со слепым и стала дважды в день бегать в больницу.

— Ну, что вы скажете теперь? — задала вопрос работникам горсовета Валентина Иринарховна.

Те удивленно развели руками и спросили Полину:

— А что вы будете делать со слепым мальчиком?

— Лечить, — ответила она.

И вот Серпуховский горсовет скрепя сердце утверждает наконец «Калядину П. А. опекуном и воспитателем трех сирот Козловых». Полина мчится из горсовета домой точно на крыльях, счастливая, радостная. А дома сюрприз: семилетний Толя решил устроить годовалой Вере пионерский костер. Он оставался дома за старшего, надо же было ему как-то развлечь сестренку. Толя натаскал в комнату досок, старых газет, щепок. Окропил все это керосином и теперь чиркал спичками, пытаясь добыть огонь.

Поля выхватила у Толи коробок и без сил опустилась на пол: что, если бы она опоздала хоть на минуту?

И вот только сейчас впервые девушка по-настоящему почувствовала, какую ответственность взвалила себе на плечи, взявшись вырастить и воспитать троих чужих детей. А ведь шел всего первый день ее опекунства. Поля посмотрела на ревущих детей, которых лишили удовольствия поиграть с огнем, на их обтрепанную одежонку, на кучу пустых бутылок, которые только и остались в наследство этим детям, и схватилась за голову. Но винить было некого. Разве ее не предупреждали, разве не отговаривали?

«Конечно, — думалось ей, — теперь все-все, и на заводе и в горсовете, станут в сторонку и будут смотреть, как я одна начну расхлебывать эту кашу».

Одна… И вот к двум ревущим голосам прибавился третий, В это время в дверь постучали, и на пороге комнаты появился маляр с ведром и кистями. Маляр посмотрел на ревущих и весело спросил:

— А ну, говорите, которая тут из вас мать, а которые дети?

Полина вскочила на ноги и стала искать носовой платок. Какой позор! Ну что скажут теперь про нее на заводе?

А маляр, чтобы не смущать девушку, дать ей возможность привести себя в порядок, успокоиться, начал деловито осматривать темные стены грязной, запущенной квартиры.

— Я к вам от директора, — сказал он. — Насчет ремонта.

— Я ни о чем не просила директора, я даже не знаю его.

— Не просила? Ну и что ж! Разве у директора своих детей нет? А ну, говорите, что делать с вашими стенами — белить их или оклеивать обоями?

Свои дети были не только у директора завода, но и у председателя завкома Архиповой, и Валентина Иринарховна нет-нет да и наведывалась в дом к Полине:

— А ну, что тут делает маленькая мама?

Валентина Иринарховна научила эту маму кроить и шить детям платья, штанишки, помогла устроить Веру в ясли на пятидневку.

— Пусть Полина подумает немного и о себе. Съездит попрощается с Москвой, подберет по душе работу в Серпухове.

И вот Полина поехала наконец в Москву, уволилась с работы. Она сняла с книжки все свои небольшие сбережения и, накупив детям обнов и подарков, а себе электрическую плитку, чтобы в доме больше не было ни керосина, ни керосинок, вернулась обратно в Серпухов. А здесь ее уже ждал вызов в школу на родительское собрание.

«Что такое? Неужто Толя набедокурил? Ну, теперь конец! — заволновалась, забеспокоилась Полина. — Осрамит меня директор перед родителями! Скажет: что с нее взять, с девчонки? Разве она мать, воспитательница?»

Но все опасения оказались напрасными. Участники собрания отнеслись к Полине очень предупредительно. Впервые в жизни ее называли полным именем: Полина Алексеевна.

А когда кончилось собрание, директор пригласила Полину к себе, чтобы дать ей, один на один, несколько житейских советов.

— У меня тоже есть дети, и если вы позволите…

— Да, да, конечно…

— Зачем вы купили Толе резиновые сапоги?

— Ему очень хотелось.

— Это не довод! Мальчика нужно было отговорить. В резиновых сапогах у ребят потеют ноги. Кроме того, обращаю ваше внимание на Толины тетрадки. На каждой странице у него кляксы.

— Но что делать?

— Толя сильно нажимает на перо. Отучите его.

И вот по вечерам Полина садилась теперь рядом с Толей и добросовестнейшим образом следила за тем, чтобы мальчик правильно держал ручку, правильно макал перо в чернильницу.

Полина Калядина взялась за трудное дело воспитания так самоотверженно и так искренне, что соседям по дому хотелось уже тогда, в январе, написать об этой девушке в газету. Но соседей, так же как и работников горсовета, тревожил один вопрос: порыв души, долго ли продержится этот порыв? Ведь детей усыновляют не на день, не на два. Каждый знает, сколько забот, тревог, беспокойства требует ребенок, пока его вырастишь. И у родной матери иной раз опускаются руки, а ведь Полина, в сущности, чужой человек детям.

Прошел примерно год. Я еду в Серпухов и думаю: «Ну, как там маленькая мама? Не струсила ли, не отступила?»

Большой, светлый зал. Здесь цех сортировки. Вдоль стены зала столики, за каждым — девушки в белоснежных халатах. Самая маленькая с краю — Полина Калядина. Она сортирует и упаковывает в пачки катушки с шелковой пряжей. Ловко, быстро.

Раздается звонок, и девушки вскакивают со своих мест. Белоснежный поток устремляется с завода к поселку. А улицы в поселке словно просеки в роще. День солнечный, осенний, и каждое дерево спешит навстречу девушкам огромным фантастическим букетом из рыжего, красного и золотого.

Вот наконец дом № 33. Старую квартиру Козловых трудно узнать. В ней стало не только светлее, но и теплее, уютнее.

— Витя, а у нас гость.

Из второй комнаты появляется подросток:

— Здравствуйте!

Так вот они — эти большие карие глаза. А Полина поправляет Вите воротничок и говорит:

— Будь добр, сходи в ясли за Верой.

И Витя идет. Один — без поводыря, без палки.

Полина перехватывает мой недоуменный взгляд.

— Вы разве не знали? — спрашивает она и добавляет: — Витя сейчас прекрасно видит. За это надо благодарить наших врачей. Я у них в долгу по гроб жизни.

Витя тоже благодарен врачам серпуховской больницы — и Тер-Хачатурову и Сепитинеру. Но Витя не забывает и того, как много дали ему в дни тяжелой болезни дружба и забота тети Поли. И сейчас Витя — первый помощник Полины в доме. Он ухаживает за младшими детьми лучше любой няньки. Когда Полины нет дома, Витя кормит, укладывает спать Верочку. Прибирает комнаты. Ходит в магазин за продуктами.

— А как же школа? Разве домашняя работа не мешает занятиям?

Оказывается, нет. Витя не только сам перешел из шестого класса в седьмой, но и помог Толе перейти из первого во второй.

Если Толя за это время стал старше на год, то Витя — по меньшей мере на три. А что касается Полины Калядиной, то она, наверно, повзрослела за этот год лет на пять. Еще бы, глава большого семейства! Забот, хлопот — по горло. Весной Полине пришлось вскопать огород. Своя картошка дешевле, чем на базаре. Мало того, она попросила завком прирезать ей небольшой сад, купила кур: в магазине не всегда достанешь свежее яичко для Веры.

Завтра после работы Полина начинает шинковать капусту. Все в поселке шинкуют, и она не хуже других. Кадка уже куплена, пропарена. Обручи покрашены, чтобы не ржавели. Ну, разве в Москве она занималась этим? А вот пришлось — и научилась.

— Все было бы неплохо, — говорит Полина, — да вот беда: ноги нас подводят — уж больно быстро они растут у ребят. Полгода назад я справила всем ботинки, а они уже малы. У Вити почти новые, а носить нельзя: не лезут.

Все смеются, а Вите не смешно. Ему неловко: почему Полина Алексеевна должна покупать ему и ботинки, и костюмы?

— Как почему? Мы живем одной семьей.

Но Вите все равно неловко. Он решил уйти из школы и поступить в гараж.

— Все деньги буду отдавать в семью.

— Уговорите его не делать глупостей, — просит меня Полина. — Зарабатываю я в цехе не меньше других. Дети получают пенсию. Никто в нашей семье не пьет, не курит, а это тоже немалая экономия.

Но Витя продолжает спорить, упорствовать:

— Я парень, и я обязан помогать дому.

Валентина Иринарховна незаметно машет мне рукой. Мол, не волнуйтесь. Витя без образования не останется. Полина настоит на своем.

И вот мы с Валентиной Иринарховной тихо поднимаемся из-за стола и выходим на улицу.

— Молодец девушка. И сердца у нее много, и характера.

Я смотрю на Валентину Иринарховну и спрашиваю:

— А что будет у этой девушки с личным счастьем?

— А именно?

— Полина молода. Вдруг появится человек, которого она полюбит?

— Был такой в Москве. Но человек оказался не настоящим. Он испугался Толи, Веры, Вити и сказал: или — или. Правда, сейчас он пишет, извиняется. Но она не отвечает ему. Сейчас ее счастье в новой семье, в детях.

Из-за угла показался Толя. Он шел из школы лениво, вразвалку. Увидев Валентину Иринарховну, спросил:

— Мама дома?

И, узнав, что дома, мальчик взвизгнул, взмахнул сумкой с книгами и рысью устремился к подъезду.


1956

БЛЕДНОЛИЦЫЙ БРАТ

Жил-был на свете мальчик. Мальчик как мальчик. По имени Юра, по прозвищу Фитиль. Да он, по правде, и был похож на фитиль: длинный, тощий, нескладный. Всегда один, как огонек под ламповым стеклом.

Любил Фитиль по-настоящему только книги, а из книг — главным образом Фенимора Купера и Майн Рида. Фитиль пользовался всякой оказией, чтобы почитать. А читать он мог везде: дома, в школе, на трамвайной подножке. Достаточно было ему раскрыть книгу, как мальчик мгновенно забывал об окружающей обстановке и уносился в прерии, к своим друзьям: Кожаному Чулку — Грозе оленей, Черному Орлу… В такие минуты Фитиль совершал самые головоломные путешествия и показывал чудеса храбрости в битвах с разбойниками.

Мысленно Фитиль бегал быстрее мустангов, прыгал как кенгуру и лазал по скалам не хуже горных туров. Но достаточно было только Фитилю захлопнуть книгу и спуститься на бренную землю, как храбрый бледнолицый брат превращался в самого жалкого трусишку.

Житель прерий, оказывается, никогда не ходил босиком, чтобы не поцарапать себе ноги. Он не бегал с мальчиками наперегонки, не прыгал с ними через канавы и скамейки, так как боялся при прыжке споткнуться и расквасить себе нос.

Фитиль боялся не только канавы, но и многого другого: например, воды, потому что она холодная, солнца — оно горячее, воздуха — он свежий.

Ходил друг Черного Орла триста шестьдесят пять дней в году в теплом шарфике и с насморком. Но чем больше Фитиль кутался в шарфик, тем чаще хворал. Папа и мама водили своего Фитилька к докторам. Один доктор прописал ему капли, но капли не помогли. Второй велел ставить горчичники. Горчичники тоже не помогли. Фитиль худел и желтел. Трудно сказать, до какого состояния довела бы мальчика трусость, ежели бы за его врачевание не взялся сосед по квартире — отец тринадцатилетнего Вовы.

Бовин папа повел лечение довольно необычным путем. На листе чистой бумаги он нарисовал скальп и два томагавка и подбросил Фитилю под дверь письмо такого содержания:

«Бледнолицый брат! Старейшины хотят избрать тебя, сына Льва и Орлицы, предводителем краснокожих. Если ты согласен, то завтра, когда солнечный луч, пробившись сквозь ветви густого чаппареля, пробудит тебя ото сна, подымись на старый дуб и, не надевая мокасинов, трижды стукни голой пяткой о первый сук».

Письмо было подписано: «Друг Черного Орла Повин Вапа».

Фитиль не верил собственным глазам. Два раза он перечитал письмо. Да, так и есть. Стоит ему только три раза стукнуть о сук голой пяткой, как он из Фитиля превратится в предводителя племени.

Фитиль в большом волнении провел ночь и чуть свет был уже в саду, возле старого дуба. Первый сук был на высоте пяти метров от земли. В это утро Фитиль попытался в первый раз в своей жизни влезть на дерево. Он мучился, срывался по стволу вниз и все же не сдавался. Ровно в полдень исцарапанный, но счастливый Фитиль добрался наконец до заветного сука и трижды стукнул по нему голой пяткой.

Но испытания Фитиля на этом не кончились. Вечером он получил второе письмо.

«Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — ты на верном пути. Рано утром отсчитай пять локтей на север от высохшей яблони и выкопай яму два на два. На глубине метра с четвертью ты найдешь записку от Черного Орла с указанием, что делать дальше».

И Фитиль чуть свет принялся за земляные работы. Орудуя лопатой, он упарился, и ему пришлось сбросить с шеи теплый шарфик. Затем он снял рубашку и подставил свою худую спину под солнечные лучи и прохладный ветер. На этот раз Фитиль не думал уже ни об ожогах, ни о простуде. Три дня он копал яму, пока не довел ее до нужной глубины. На четвертый день из ямы была извлечена небольшая коробочка с запиской: «Бледнолицый брат, произошла ошибка. Указания Черного Орла ты найдешь не здесь, а в большой купальне. Нырни под корягу и поищи там консервную банку. Твой друг Повин Вапа».

Фитиль от досады чуть даже не заплакал. Хорошо сказать — нырни, а как это сделать, ежели ты не умеешь плавать? Целую неделю храбрый друг Черного Орла ходил с мальчиками на речку. Он лежал вместе с ними на песке, бегал по берегу, но влезть в воду никак не решался: вода по-прежнему вызывала у него страх. На восьмой день Вовин папа пришел на помощь трусишке. Он прислал ему два бычьих пузыря со следующей запиской: «Бледнолицый брат, Черный Орел шлет тебе в подарок два чудодейственных пузыря от двух убитых им бизонов. Воспользуйся этими пузырями, и ты будешь плавать быстрее форелей. Твой друг Повин Вапа».

Фитиль с трудом уговорил себя влезть в воду, и то лишь потому, что у него в руках были настоящие бизоньи пузыри. Сначала учеба шла туговато. Но потом мальчик так вошел во вкус, что уже не хотел вылезать из речки. Через две недели предводитель краснокожих обходился уже без бизоньих пузырей, а еще через месяц он нырнул под корягу и вытащил оттуда консервную банку с запиской.

«Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа. — Черный Орел доволен твоими успехами. Еще десять лет такой жизни — и сын Льва и Орлицы станет сильнейшим в прериях. Привет тебе от старейшин».

Но Фитилю не надо было ждать десять лет, чтобы стать сильнейшим в прериях. Главное уже было сделано. Фитиль поборол преждевременную старость, которая жила в нем, и перестал страшиться солнца, воздуха и воды. Он безбоязненно бегал теперь наперегонки с мальчиками, плавал с ними в купальне, играл в волейбол. Через два года от его фитилеобразности не осталось и следа. Так из маленького трусишки вырос сильный, ловкий и смелый человек.

Тем, кому вся эта история покажется сказкой, мы можем сообщить, что она записана нами на стадионе «Динамо» со слов чемпиона по штанге Юрия Копченого.


1946

«МОЙ БЫВШИЙ СЫН»

Грипп гулял по городу разномастный. Среди старых знакомцев Кати Морозовой — гриппа температурного и бестемпературного — на этот раз были и такие виды болезни, по ходу которых температурная кривая поднималась вверх не один раз, а дважды и трижды. Звались эти гриппы в народе двугорбыми и трехгорбыми, именно они-то и доставляли Кате больше всего хлопот, заставляли ее бегать с утра до вечера по Балашову. В один дом Катя приходила с пенициллином, в другом ставила банки, в третьем делала внутривенные вливания.

Как-то утром Катя сама почувствовала сильное недомогание. Случись это с обычным жителем города, Катя тут же заставила бы его измерить температуру, показаться врачу. А Катя была не обычным жителем, а медицинской сестрой. Взять в эти трудные для медиков гриппозные дни больничный бюллетень Кате было неловко, и она решила махнуть рукой на недомогание.

— Похожу, побегаю, разомнусь, — может, станет лучше, — сказала она и пустилась со своим чемоданчиком в обычный рейс по городу.

Но Кате не стало легче. Наоборот, у нее разболелась голова, появился озноб, ломота в суставах. К вечеру все признаки двугорбого гриппа были уже налицо, а до конца работы еще далеко.

Но вот Катя ставит банки последнему больному и выходит на улицу. Усталая, разбитая, добирается наконец Катя до своего дома и видит в освещенном окна комнаты одинокую мужскую фигуру.

— Ваня!

Ваня — муж Кати. Два часа назад Ваня вернулся с работы, а стол к его приходу сказался ненакрытым. Ваня — на кухню, а в кастрюлях пусто.

— Смотрите, ей было лень купить даже сосиски! — крикнул он соседям.

Ей — это Кате. Когда Ваня злится, он всегда говорит о жене в третьем лице. Ваня Морозов не медик, а столяр-железнодорожник. В эти трудные для медиков дни Ваня легко бы мог взять на себя часть забот по дому: сбегать купить те же сосиски, сварить их. А Ваня вместо этого два часа стоял голодный у окна и ждал жену. И, как ни тяжело было в этот вечер жене, даже не вошла в дом, а повернула назад в город за сосисками на ужин мужу.

А двугорбый грипп бушует в крови больной все сильнее. Высокая температура туманит Кате голову, и она вместо того, чтобы повернуть из города назад к дому, оказывается почему-то на станционных путях. Стрелочница кричит ей: «Куда вы? Куда?» А Катя не слышит ни криков стрелочницы, ни шума приближающегося поезда.

В два часа ночи соседка поднимает с постели Ваню Морозова.

— Беги скорей в больницу: с Катей, случилось несчастье.

Ваня бежит, стучит в дверь больницы, а его не пускают внутрь.

— Не имеете права! — кричит Ваня. — Я муж.

Дежурный врач передает этому мужу связку сосисок и говорит:

— Сегодня нельзя. Вашей жене очень плохо.

Ваня трахает сосиски об пол и снова рвется в палату. Но дежурный врач тверд в своем решении:

— Нельзя.

Врач поит Ваню успокоительными каплями и отправляет его домой. Ваня идет, но до дома не доходит, возвращается назад. Он сидит всю ночь у больничных дверей. Утром приходит главный врач. Ваня говорит с ним. Просит, умоляет и добивается своего. На Ваню надевают белый халат, и у постели жены появляется муж в незнакомой ему роли брата милосердия.

А положение жены тяжелое. Со вчерашнего дня Катя еще не приходила в сознание. Глаза открыты, а она никого не видит, никого не узнает. Лишь на третьи сутки утром больная задержала взгляд на муже, узнала его, улыбнулась.

— Моральный фактор! Он помогает выздоровлению нисколько не меньше медикаментозного лечения, — сказала доктор Калинина и ласково потрепала по щеке брата милосердия.

Ах, если бы у этого брата было чуть больше терпения. А он — что ни день, то мрачнее. Две недели провел брат милосердия у постели больней, а она за это время не поправилась, не стала на ноги. Лежит по-прежнему без движения и только тихо стонет.

— А может, Катя вообще никогда не выздоровеет?

— Выздоровеет, — успокаивает брата милосердия Калинина, — обязательно выздоровеет.

— Когда, доктор?

— Примерно через полгода.

Ваню словно кто обухом ударил по голове.

— Через полгода!

Ваня смотрит на больную, а у него перед глазами топка, подтопок, дымоход. В прошлом месяце молодые супруги стали перекладывать в своем доме печь. Ваня был за главного мастера, а Катя носила ему в ведрах со двора кирпич, глину. Как же быть теперь главному мастеру с подноской кирпича?

Рядом лежит и мучается жена, а муж жалеет не жену — муж клянет злой случай, который лишил его в самый разгар ремонтной страды подсобной рабочей силы. Мужу, конечно, стыдно за свои жестокие мысли, муж пытается даже выкинуть их из головы, забыть и не может сделать этого. Только-только Ваня решил, как быть с печкой («Топку и подтопок мне поможет переложить сосед»), а в голове у него возник уже новый хозяйственный вопрос: как быть с овощами?

Молодые супруги решили заквасить на зиму бочку капусты. Ваня купил и капусту и бочку. Но бочку нужно еще пропарить, капусту нашинковать. Все это должна была сделать жена, а она вышла из строя. И ведь не на неделю, а на целые полгода…

С этого дня брат милосердия уже не прибегал к больной жене ежевечерне после работы, а стал навещать ее через день, потом раз в пять дней, потом раз в десять… Катя придет в сознание, ищет глазами Ваню, а вместо Вани пустой халат висит на гвоздике… Доктор Калинина стала посылать за братом милосердия санитарку. В первый раз брат пришел, посидел для приличия у кровати больной минут десять и ушел. А во второй раз он отказался прийти даже ради приличия:

— Некогда, занят по хозяйству!

Так с тех пор Иван Морозов больше не появлялся в больнице. Белый халат брата милосердия пришлось снять с гвоздика, чтобы он не напоминал Кате о ее муже. Но это не спасло положения. Катя затосковала. День ото дня ей становилось все хуже.

— Моральный фактор! — сказала доктор Калинина. — Если мы не сможем установить душевное равновесие больной, нам не спасти ее жизнь.

Душевное равновесие… А как добиться его? Врачи обратились за помощью к товарищам и подругам Кати Морозовой по поликлинике, где она работала. Если прежде эти товарищи приходили к Кате только в приемные дни, то теперь они установили в ее палате постоянное дежурство. Доброе дело подхватили работники горкома комсомола, комсомольцы больницы, в которой Катя лежала. Так у постели больной вместо одного фальшивого брата милосердия оказалось двадцать настоящих.

И все же этим двадцати не так-то легко было заменить одного. Вероломное поведение мужа сильно ранило Катю, ей не хотелось уже ни пить, ни есть, ни бороться с недугом. Жизнь молодой женщины висела на волоске. Два месяца она провела «на кислороде», почти в бессознательном состоянии. Но ни врачи, ни товарищи не теряли надежды. Когда бы Катя ни открыла глаза — днем или глубокой ночью, — она всегда видела рядом друзей. Такая преданность не могла остаться незамеченной. Наступил день, когда Катя снова улыбнулась.

— Ну, слава богу, — шепнула доктор Калинина комсомолкам, — опасность, кажется, миновала.

Но она не миновала. Критическое состояние продолжалось еще больше полугода. Однако моральный фактор действовал теперь рука об руку с врачами. Катя уже не отказывалась больше от еды, от лекарств. И, как ей ни было тяжело, она мужественно перенесла три сложные операции, одну за другой. Терпеливо лежала, не двигаясь, на досках, чтобы дать возможность сломанным позвонкам срастись без перекоса. И все эти нелегкие месяцы друзья-комсомольцы были рядом. Они прибегали к Кате после дежурств в поликлинике, после рабочего дня в горкоме, после занятий в школе. Друзья кормили больную с ложечки, читали ей книги, газеты, держали в курсе всех городских новостей. Когда кости наконец срослись, комсомольцы стали учить Катю сначала сидеть, потом стоять. И вот наступил день, когда Катя начала учиться ходить. Первому шагу Кати радовалась не только она сама — радовались все обитатели больницы, товарищи, врачи. Это и в самом деле было медицинским чудом — сшить, срастить, воскресить искромсанное и изломанное паровозом тело человека, доставленного в больницу почти без всяких признаков жизни. И вот человек поднялся с больничной койки. Конечно, это была еще не прежняя Катя. Прежняя летала со своим чемоданчиком из одного конца города в другой, а эта Катя пока с трудом передвигает ноги. Но доктор Калинина верит в полное исцеление.

— Вам нужно пройти еще один цикл лечения, — говорит доктор Кате. — Конечно, не сейчас. Сейчас я советую вам переменить больничную обстановку, набраться сил. Вот если бы вы могли достать путевку в санаторий.

— Достали, — сказала Рая Булычева.

Комсомольцы, оказывается, уже позаботились и о санатории.

— С какого числа путевка?

— Хоть с завтрашнего.

— Нет, с завтрашнего не нужно, — сказала Катя. — Я хочу пожить недельку дома. Поговорить с Ваней.

Комсомольцы переглянулись. Они думали, что с Ваней все уже кончено, а Катя, как видно, еще на что-то надеялась. На следующее утро подруги везут Катю домой. Навстречу исцеленной выходят соседи, обнимают, поздравляют ее. Катя целует соседку, а сама смотрит поверх ее плеча в комнату:

— Где Ваня?

А Ваня, оказывается, еще не вернулся со вчерашней вечеринки. Кате горько это слышать, и она, опустив глаза, медленно входит в дом. А дом — словно плац перед парадом. Все в комнатах начищено. Недостроенная печь достроена и побелена. На старом днище ведра яркая латка из желтой жести. На кухне два новых табурета. В сенях новое цинковое корыто.

«Хозяином Иван был всегда хорошим, — думает Катя. — Осталась ли только у этого хозяина хоть капля его прежних чувств к жене?»

И вот хозяин появляется наконец в дверях комнаты. Катя смотрит на него: что он будет делать, что скажет? Не виделись-то с прошлой осени!

Муж подошел к жене, оглядел ее, сказал:

— Костыли? Они выписали тебя из больницы на костылях? И ты согласилась?

— Согласилась.

— Странно! Как же ты будешь на костылях мыть пол?

Катины подруги чуть не взвились к потолку от такого вопроса.

— Ты чудовище, — сказала Морозову Шура Захарова и, повернувшись к Кате, добавила: — Пойдем, поживи пока у меня.

Но Катя отказалась от этого приглашения.

— Я буду жить дома.

В этот день Иван Морозов не нашел времени поговорить с женой.

— Прости, бегу на работу.

А после работы Ваня снова пошел на вечеринку, вернулся домой, как и накануне, только утром.

— Тебе не стыдно? — спросила мужа Катя.

— За что? Разве это я? Это говорит во мне мужская природа!

Говорила, однако, не природа — говорило животное.

Соседка стала укорять Ивана:

— И путаешься ты черт знает с кем — с шалопутной Лизкой. Вся улица смеется.

— Ну и что ж, что она шалопутная, — ответил Ваня, — зато она мне рубашки, наволочки стирает. Я заранее договорился с Лизкой: дружить только со стиркой.

Катя решила провести еще одно испытание, и, хотя ей было трудно, она взялась за стирку. Иван пришел с работы, посмотрел на развешанное белье и улыбнулся:

— Молодец, хорошо.

А потом увидел костыли и спросил:

— А кто тебе воды натаскал?

— Девочки из поликлиники.

Глаза у Ивана сразу потускнели.

— Не то, Катя, — сказал он. — Полноценная жена сама должна ходить к колодцу. А ты пока инвалид.

Через несколько дней Катя уехала в санаторий. Ее провожали друзья из поликлиники, больницы, горкома комсомола. Не было среди провожающих только одного человека — мужа, Вани. Почти два месяца провела Катя в санатории. Она принимала ванны, делала лечебную гимнастику. Каждый день Катя получала по нескольку писем из Балашова от своих подруг, товарищей, и единственным, кто не написал ей за эти два месяца ни строчки, был ее муж — Ваня,

У этого Вани оказалась душа кулака-хозяйчика. Пока жена была здорова, Иван Морозов оказывал ей любовь, уважение. Заболела жена — и муж готов был, говоря языком плохих завхозов, «сактировать» ее как вышедшее из строя тягло.

«Урод, не человек. И в кого только он такой?» — спрашивают товарищи по работе, соседи, родные.

А мать Ивана Морозова перестала называть этого урода своим сыном. Мать говорят! «Мой бывший сын».

— Мой бывший сын опозорил меня. Мой бывший сын ушел от больной жены!

— Не ушел, — оправдывается Иван Морозов. — Я переехал к Лизке временно, месяца на два, на три. Как только Катя бросит костыли, я вернусь к ней.

Катя приехала из санатория окрепшей, поздоровевшей, и ее отправили в Саратов — пройти еще один цикл лечения. Сейчас ни у кого нет сомнения — ни у врачей, ни у друзей Кати, — что она в конце концов совсем поправится, и жители Балашова снова увидят на улицах города быстроногую и легкокрылую медицинскую сестричку с неизменным чемоданчиком в руках.

— Вот тогда-то она снова будет нужна мне, — говорит Морозов.

А будет ли тогда нужен он ей?


1959

ПЕТЯ-ПЯТАЧОК

Петька был бойким, жизнерадостным ребенком. Если бы Петькины родители серьезнее занялись его воспитанием, Петька мог бы вырасти вполне приличным сыном. Но Петькины папа и мама вспоминали о своих родительских обязанностях только тогда, когда их вызывали в школу: «Ваш сын опять не приготовил уроков» — или в домоуправление: «Заплатите штраф за разбитое стекло».

На вызовы всегда ходила Петькина мать, Ольга Павловна. Причем Петька знал наперед все, что будет дальше. Сначала мать будет кричать на домоуправшу и поплачет в домоуправлении. Потом будет кричать на Петьку и поплачет вместе с ним и, наконец, дождется прихода отца, покричит и поплачет при нем.

Петькин отец, Василий Васильевич, всякий раз устало выслушивал мать, сопел, стегал Петьку ремнем и уходил в двадцать шестую квартиру к бухгалтеру Минкину играть в преферанс.

Так было в прошлом месяце, позапрошлом, так было всегда — скучно, однообразно; поэтому, ни материнские слезы, ни отцовский ремень не производили на Петьку благотворного влияния. Петька по-прежнему не готовил уроков, умывался не чаще двух раз в неделю, терроризировал соседских кошек.

И вдруг произошло событие, которое не на шутку взволновало родительское сердце Василия Васильевича. Петька разбил витрину в молочном магазине. Завмаг задержал малолетнего хулигана, пригласил милиционера, и с Василия Васильевича потребовали семьдесят пять рублей за вставку нового стекла. Пока штрафы ограничивались трешницами, Василий Васильевич мог отделываться сопением и ремнем. Но семьдесят пять рублей — это уже ЧП. И отец решил серьезнее взяться за воспитание сына. В этот вечер Василий Васильевич не пошел к Минкиным на преферанс. Он остался дома вдвоем с Петькой. Сначала Василий Васильевич потянулся было к ремню, но… остановился. Он взглянул на задорный вихор сынишки и подумал: «А что, если поставить перевоспитание этого сорванца на какие-то договорные начала? Заинтересовать его самого благородными поступками?»

Василию Васильевичу так понравилась эта идея, что он тут же обратился к сыну с такой речью:

— Ну, вот что, голубчик: мне надоело с тобой нянчиться. Хороших слов ты не понимаешь, поэтому я вынужден применить к тебе особые меры воздействия. Хочешь иметь карманные деньги, есть мороженое, покупать себе конфеты, семечки — будь хорошим. Сегодня я составлю прейскурант, и с завтрашнего дня ты начнешь жить по нему. За тройку я буду платить гривенник, за четверку — двугривенный, за пятерку — полтинник. Вычистишь утром зубы — с меня гривенник, не вычистишь — с тебя.

Василий Васильевич сдержал слово. К утру он составил подробный прейскурант цен, в котором была точно обозначена стоимость всех хороших и плохих поступков ученика третьего класса Петра Кузнецова.

Так началась новая жизнь Петьки. Нужно сказать, к чести Петьки, что сначала он воспринял договор с отцом как какую-то новую игру в пятачки. Ему было интересно следить за собой, запоминать все хорошее, что он сделал за день, а вечером писать отцу:

Отчет

Петра Кузнецова за 20 мая

Встал в семь 10 коп.

Умылся 5 коп.

Сказал после завтрака спасибо маме 15 коп.

Уступил в трамвае место инвалиду 20 коп.

Дал нищему 10 коп. 15 коп.

Получил четверку по русскому 20 коп.

Прочел 20 страниц Робинзона Крузо 10 коп.

Итого получить: 95 коп.

Василий Васильевич в расчетах с сыном был скрупулезно точен. Каждый вечер после преферанса он просматривал отчет и, сделав две-три небольших поправки, отправлял его к Ольге Павловне для оплаты. А поправки эти были такого порядка: к пункту, где говорилось «Уступил в трамвае место инвалиду», Василий Васильевич делал приписку: «Указать свидетелей», — или «Оплату за Робинзона Крузо произвести по прочтении всей книги из расчета полкопейки страница»,

Петька менялся на глазах; его хвалили в школе, домоуправша, встречаясь с Ольгой Павловной, восторженно восклицала:

— Золотой мальчик». Не сглазить бы только!

А «золотой мальчик» начал уже входить во вкус финансовых операций. Договор становился для него уже не игрой, а сделкой. Хорошие поступки подразделялись у него на выгодные и невыгодные. Дать нищему гривенник было выгодно, ибо за это можно было получить пятиалтынный. Уступить в трамвае место инвалиду следовало только в присутствии знакомых свидетелей, во всех остальных случаях место можно было не уступать, так как это не оплачивалось.

Ольга Павловна с опаской стала наблюдать за тем, как менялся характер ее сына. Как-то она послала его проведать бабушку. В тот же вечер Петя написал в отчете: «Был у бабушки — 30 коп. Купил для нее в аптеке камфару — 20 коп. Итого получить 50 коп». Пете так понравилось торговать своими добродетелями, что он стал подумывать а более широких финансовых операциях. Как-то он приобрел несколько пачек папирос и распродал их поштучно. На этом деле ему удалось заработать двадцать копеек. Затем он стал перепродавать не только папиросы, но и театральные билеты, ученические тетради. В школу Петька уже ходил по привычке, для проформы, а настоящая жизнь у него начиналась после обеда, у дверей кино «Аврора». Здесь у Петьки объявились новые друзья, с которыми он завязал и новые договорные отношения.

И вот снова на горизонте появилась милиция, и снова Василию Васильевичу пришлось оторваться от преферанса. На этот раз дело оказалось куда сложнее. Петька обвинялся уже не в озорных поступках, а в перепродаже краденых папирос. Правда, крал не он сам, а его новые друзья, но факт остается фактом: спекулировал он. На сберкнижке Петра Кузнецова оказалось 50 рублей.

— Ваш сын утверждает, — сказал начальник отделения, — что все эти деньги он получил от вас по этому вот прейскуранту.

Василий Васильевич густо покраснел.

— Да, я давал ему деньги, — тихо сказал он, — но не так много. Моих здесь не больше двадцати рублей.

— Нехорошо! — сказал начальник. — Началось дело с копеек, а кончается уголовным кодексом.

— Неужели будете судить?

— Не его, он еще несовершеннолетний, а вас будем. И этот прейскурант приложим к делу.

Василий Васильевич шел домой молча. Рядом семенил Петька.

— Ты не бойся суда, папа, — обнадеживающе сказал Петька. — Больше тридцати рублей штрафу на тебя не наложат. А я эти деньги быстро заработаю. «Беломор» я от участкового все-таки упрятал.

И Петька самодовольно показал на ранец. Василий Васильевич от удивления даже остановился:

— Так они же краденые!

— Ну и что ж? — как ни в чем не бывало ответил Петька. — Продать-то этот товар все равно можно.

Василию Васильевичу было и тяжело и совестно. Рядом с ним стоял чужой ребенок. Холодный, циничный, с повадками заправского барышника.

Но дело было не в краденых папиросах. И даже не в пятачках и гривенниках. Зло состояло в том, что Василий Васильевич забыл о священном долге родителя и придумал все эти пятачки и гривенники только для того, чтобы снять с себя заботы отца и воспитателя.


1948

РЯДОМ С НАМИ

У мальчика был сильный характер. Он жил, пытаясь не вспоминать про обиду, которая была нанесена ему много лет назад. За последние два года Вова сделал даже большие успехи в учебе. Он оканчивал ремесленное училище и параллельно сдавал в вечерней школе экзамены за седьмой класс. Все как будто было хорошо, и директору училища стало даже казаться, что рана в сердце мальчика окончательно зажила и зарубцевалась.

Но рана не зажила. Мальчик скрывал свою боль как мог, и, если бы не болезнь, мы, по всей видимости, так никогда и не узнали бы эту печальную историю.

А болезнь прогрессировала. Каждый день к вечеру температура у Вовы поднималась. Его ломило, лихорадило, и когда жена директора, приютившая у себя в доме мальчика, приходила в комнату, чтобы пожелать ему перед сном спокойной ночи, лоб Вовы и его грудь были обыкновенно мокрыми от пота. Добрая женщина меняла мальчику рубашку и сидела у его постели до тех пор, пока он не засыпал.

Мальчику были приятны любовь и внимание, которые проявляла к нему эта женщина. Он ценил ее заботливость, ежевечерне ждал ее прихода, и тем не менее где-то в душе у него зрела горькая обида.

«Почему обо мне печалится, — думал он, — почему рядом со мной по ночам сидит не родная мать, а вот этот добрый, милый, но все же чужой человек?»

И вот в одну из таких беспокойных ночей, когда в доме все уже спали, Вова встал с кровати, сел за стол и написал нам небольшое письмо.

«Дорогая редакция! К вам обращается с просьбой ученик житомирского ремесленного училища № 3. Помогите мне найти мою маму Тамару Михайловну Никитину и моего папу Якова Александровича Фертмана. Они бросили меня много лет назад, и с тех пор я жил только в детских домах и общежитиях. Дорогие товарищи, если бы вы только знали, как тяжело жить сиротой и знать, что у тебя есть живые и здоровые родители, которые не проявляют к тебе ни ласки, ни внимания.

Я прошу вас, если возможно, найдите мою маму и моего папу, они живут где-то в Москве, рядом с вами, и скажите, что у них есть сын, незаметно для них выросший, что он сейчас заболел туберкулезом и что ему тяжело оттого, что он не знает, как выглядит его отец и какой цвет волос у его матери.

Вова Фертман».

Рядом с нами! Но где именно? Вова дал слишком мало данных для того, чтобы в большом столичном городе отыскать его родителей, и тем не Менее мы взялись за поиски.

— Не может быть, — говорили мы, — чтобы родители не испытывали такой же тоски по своему ребенку, какую испытывал ребенок по родителям.

Был грех молодости. Тогда и отец и мать поступили подло, подбросив родного сына в чужой дом. Так неужто до сих пор их не гложет раскаяние, не мучит совесть? А может, они ищут сейчас и не могут найти своего ребенка?

Мы пошли в адресный стол, навели справки в милиции, и нам помогли найти Вовиного папу. Яков Александрович работал в конторе автогрузового транспорта. Это был человек занятой. Так, между дел, он выкроил десять минут для того, чтобы поговорить с нами о своем сыне.

— Вы сообщили мне по телефону про письмо, — сказал он. — Мог бы я познакомиться с его содержанием?

— Пожалуйста!

Яков Александрович прочел письмо, смутился и, непроизвольно погладив карман пиджака, спросил:

— Сколько?

— Что сколько?

— Сколько стоит путевка в туберкулезный санаторий?

Отец не видел сына четырнадцать лет и не спросил, как он выглядит, как живет, учится, как протекает его болезнь. У отца нашелся только один вопрос: «Сколько?» Отец хотел откупиться путевкой, чтобы иметь право не вспоминать о сыне еще четырнадцать лет.

— Дело не только в путевке. Мальчик очень болен и хочет увидеться с вами.

— Он где, в Житомире? Нет, у меня не будет времени, чтобы поехать туда.

— Может, у вашей жены найдется время навестить сына?

— Вы хотите сказать, у моей бывшей жены? Не знаю. Мы с ней не встречаемся.

— А вы не знаете, где она живет?

— Как же, знаю.

Яков Александрович назвал адрес, иронически улыбнулся и добавил:

— Ваш визит вряд ли доставит Тамаре Михайловне большую радость. Эта женщина никогда не думала о сыне. Жила только для себя и в свое удовольствие.

И, уже прощаясь с нами, Яков Александрович неожиданно сказал:

— А путевку в санаторий для Вовы, по-моему, удобнее всего было бы приобрести Министерству трудовых резервов. Их ученик заболел, пусть они и заботятся о лечении.

— У этого ученика есть отец.

— Отец! А разве мать здесь ни при чем? Кстати, раз вы уж встретитесь с Тамарой Михайловной, то передайте ей, что я согласен приобрести путевку на половинных началах. Пятьдесят процентов платит она, а пятьдесят — я.

Было неловко слушать этого крупно скроенного, хорошо обеспеченного человека. Впервые за четырнадцать лет он должен был истратить на сына несколько десятков рублей, и вместо того чтобы сделать это с достоинством, он начал торговаться у постели больного ребенка, как на рынке. Яков Александрович по-видимому, понял, что переборщил, и решил исправиться:

— Вы ничего не передавайте Тамаре Михайловне о путевке. Я сам позвоню ей и договорюсь о процентах. Муж у нее сейчас с деньгами, пусть и он раскошелится.

Я не видел нового мужа Тамары Михайловны, но то, что я слышал о нем, характеризует его так же скверно, как и его супругу. Владимир Михайлович Никитин уже давно наложил на всех близких строгое-престрогое табу:

— В моем доме запрещается произносить имя Вовки.

И мать Вовы с легким сердцем подчинилась этому запрещению. Она не вспоминала сына, не писала ему писем. Даже больше. Несколько лет назад совсем еще маленький Вовка совершил тяжелое, многодневное путешествие на крышах товарных вагонов, чтобы увидеть свою маму. Он разыскал ее в Москве, но Тамара Михайловна отказалась тогда принять сына и отправила его назад в детдом.

Вот и теперь, встретившись с нами, Тамара Михайловна торопится поскорей закончить неприятный для нее разговор.

— Мы уже договорились с Яковом Александровичем обо всем по телефону, — говорит она. — Путевка в туберкулезный санаторий Вовке будет куплена, так и напишите ему.

— А разве вам не хочется навестить больного сына?

Тамара Михайловна прямо смотрит мне в глаза и спокойно отвечает:

— Нет! Вова еще молод. Он поправится. У него впереди своя жизнь, а у меня своя. Зачем же ее портить? А насчет путевки не беспокойтесь. Завтра она будет у вас в редакции.

Но завтра путевки в редакции не было. Не было ее и послезавтра. Трижды мы были в доме Никитиных, чтобы напомнить Вовиной маме об ее обещании, но, оказывается, зря.

— Тамары Михайловны не будет в городе до осени, — сказал нам дворник. — Она отдыхает на даче.

И опять случилось так, как это случалось в жизни Вовы в течение последних четырнадцати лет. При живых, здоровых и хорошо обеспеченных родителях о судьбе мальчика вновь пришлось побеспокоиться Советскому государству. И вот на днях мы получили еще одно письмо от Вовы. Мальчик благодарит Министерство трудовых резервов за путевку в санаторий и снова спрашивает о своем.

«Вы, наверное, были дома у моего папы, — пишет он. — Скажите, как он выглядит? Говорят, я очень похож на него».

Ну что ж, ответим на этот вопрос прямо:

— Дорогой Вова! Твой отец, к большому нашему сожалению, выглядит весьма отвратительно. Он недостоин твоей любви и твоих страданий. Расти, милый мальчик, поправляйся, здоровей и старайся не быть похожим ни на своего отца, ни на свою мать.


1948

ГУГИНА МАМА

Евгений Евгеньевич Шестаков был не только хорошим пианистом, но и хорошим педагогом. Когда Евгения Евгеньевича назначили директором районной музыкальной школы, родители на радостях поздравляли друг друга. Но достаточно было этому директору отчислить из школы одного неспособного ученика, как на него тут же посыпались самые страшные жалобы. Первым позвонил в редакцию один из работников Главсахара:

— Вы знаете Евгения Шестакова?

— Да, как музыканта.

— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона «Унтер Пришибеев в роли директора школы».

— Почему Пришибеев?

— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!

— Кого, кого?

— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!

Мне было неловко сознаваться в своем невежестве, я только теперь впервые услышал имя Гуги.

— Не слышали? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?

— Какая дама?

— Ну та, Мария Венедиктовна!

— Нет!

— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.

Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.

— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени группы товарищей прошу помочь ей.

В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех медицинских работников и одной балерины. Но Марию Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило только перечисление фамилий, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.

Гугино дело было совершенно ясным. Гуга не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, что мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную деловую публику! Как? Каким образом?

Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Зато она умела плакать. Эта женщина, действуя слезами, как вор отмычкой, вползала вам в сердце, наполняя его всякой жалостью.

Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.

«Нет, надо крепиться!» — решил я.

Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку. И вы готовы были тут же броситься в бой против ее обидчика.

Я крепился, а жалость между тем уже вела свою подрывную работу. Она рисовала передо мной жизнь этой маленькой сухонькой женщины, в центре которой был ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом.

— Вы посмотрите лучше на кисть, — говорила Гугина мама. — У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.

Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках, Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки у приходящей учительницы, и успокоилась мама только тогда, когда устроила его в фортепьянный класс музыкальной школы. Несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким, таким возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:

— Вы зря тешите себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.

Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалость заставила меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.

— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — я восстановлю только при условии, если вы повторите свою просьбу.

— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.

— Нет, завтра, в двенадцать, у нас в школе.

— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.

Завтра, в двенадцать, когда я пришел в школу, там уже сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять были, как и я, приглашены в школу.

И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара, детский писатель. Каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.

«Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги».

А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:

— Кто из вас знаком с Гугой?

Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто,

— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!

В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу SOS, поднятому его мамой, и сел за рояль.

— «На тройке», — флегматично сказал он и опустил свои гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.

А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польется знакомая музыка Чайковского и перенесет всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли до нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.

Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.

— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.

— Хватит, — сказал наконец, не выдержав, один из доцентов.

Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.

Само собой разумеется, что «завтра, в двенадцать» директор не восстановил Гугу в школе.

Директор встал и сказал ходатаям:

— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.

Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.

«Ну нет, с меня хватит!» — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-своему.

Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.

— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.

— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.

Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.

— Много ты знаешь! — буркнул ему в ответ шофер.

— А чего же здесь знать? — спокойно сказал Гуга. — Это элементарно. Дело у вас не в искре, а в свечах. Дайте-ка ключ, — сказал он, поднимая капот машины.

И шофер подчинился этому твердому, уверенному голосу. Гуга передал какому-то мальчику свои ноты, засучил рукава и стал отвинчивать свечи.

— Правильно, — сказал он, — кольца у вас разработанные, а масла налито много, вот свечи и захлебываются.

Две свечи Гуга подчистил ножом, две заменил новыми. Тонкие, гибкие пальцы Гуги работали быстро, ловко.

Да, это был не тот флегматичный паренек, который полчаса назад сидел за роялем.

— А ну, заводи! — сказал Гуга шоферу, и мотор, к общему ликованию школьников, завелся.

Само собой разумеется, что теперь мне уже захотелось познакомиться с Гугой поближе, а так как нам было по пути, то я пригласил мальчика в машину и затеял с ним разговор о двигателях внутреннего сгорания. Гуга, оказывается, два года состоял членом Детского автомобильного клуба.

— Только вы, пожалуйста, не говорите об этом маме. Мама против, — просит Гуга.

И мы снова продолжаем разговор о двигателях внутреннего сгорания.

Мальчик образно объясняет, почему заглох наш мотор. Его руки рисуют в воздухе всю схему зажигания, глаза блестят.

— Нет, — тихо шепчет он, — ваш шофер не любит автомобиля.

— А ты любишь?

— Конечно!

— А музыку? Только давай говорить по-честному.

Гуга на минуту задумывается, а потом, видимо решившись, говорит:

— Вчера мне снилась нота «фа». Пришла, села над ухом и стучит, как дятел: «Фа… фа… фа…» Нет, музыка не по мне. На той неделе я пошел в автомеханическое ремесленное училище, хотел подать заявление, а там москвичам не предоставляют общежития.

— Почему же в ремесленное?

— А с чего же начинать, как не с ремесленного? Хороший специалист тот, который идет снизу вверх, тогда он любую гайку сумеет выточить и привернуть. Поработаю я в цехе, а потом можно и в техникум поступить или в институт — учиться на автоконструктора. У меня на этот счет целый план продуман.

— А рояль, значит, побоку?

— Нет, буду играть, но тогда, когда захочется, а не из-под палки. Мама этого не понимает. Я иногда думаю плюнуть на все и начать жить по своему плану, а прихожу домой и расслабляюсь. Жалко мне ее. Сын-музыкант — это мечта ее жизни.

Мне очень хочется помочь мальчику. Но помочь Гуге — это значит поссориться с его мамой. А, будь что будет!

И вот два дня подряд мы ходим вместе с будущим конструктором двигателей внутреннего сгорания по всяким учреждениям. Мы спорим, доказываем, и наконец на Гугином заявлении появляется долгожданная резолюция: «Принять с предоставлением общежития».

У Гуги в глазах сразу загораются веселые искры. А я смотрю на радостное, возбужденное лицо мальчика и думаю в это время о его маме.

Нет, родительские мечты не должны быть эгоистичны. Мама должна думать не о том, чего хочется ей, а о том, чего хочется ее ребенку, к чему у него есть способности.

Я знаю, завтра Гугина мама начнет бегать, плакать и жаловаться на меня, но тем не менее я не раскаиваюсь в том, что разлучил ее с сыном и помог ему перейти из музыкального училища в ремесленное.


1949

В КОМНАТЕ НАПРОТИВ

В жизни Анюты сегодня большой день. Девочке исполнилось шесть лет. В связи с таким событием мама привезла Анюту домой, вплела ей в косички два голубых банта и села с Анютой играть в «дочки-матери». Анюта очень любит играть с мамой, но такое счастье выпадает девочке не часто. Домой Анюта приезжает редко, только в гости, а весь год она живет у своих бабушек: с сентября по апрель у Жозефины Кузьминичны, на Арбате, а с апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:

— У меня две бабушки: одна зимняя, другая летняя.

Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, встречаемся всякий раз как добрые приятели. Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.

— Можно?

— Пожалуйста.

Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.

— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?

— И краски тоже, — не теряясь отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.

Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгону делает кистью несколько смелых, широких мазков. Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:

— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?

— В небе светят только звезды.

Анюта удивлена.

— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.

В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.

— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.

— Я не хочу. Оно снятое.

— Что?

— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.

— С какой бабушкой?

— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем и продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщически шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.

Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.

— Как, бабушка таскает тебя на рынок?

— Таскает, — говорит Анюта. — И на николин день таскала, и на варварин.

— Это еще что за день?

— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.

В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь, улыбаясь.

— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.

— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.

Папа с мамой переглянулись.

— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.

— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.

Папа перестал улыбаться и сказал:

— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.

— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.

Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.

— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты.

Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела:

— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.

«Она» — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери десятку и говорил:

— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.

Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.

С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.

Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.

— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания!

— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?

На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой.

Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:

— Старайся быть милой, так как истинное призвание женщины в женственности.

«Зимняя» бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была носить не косички, а локоны и говорить не «доброе утро», а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.

Это жеманство больше всего и бесило папу. В зимние месяцы уже не Наталья Сергеевна, а ее супруг имел обыкновение кричать на всю квартиру:

— Довольно, хватит! Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.

Нормальную обстановку можно было создать без всякого крика; для этого родителям следовало только меньше злоупотреблять гостеприимством бабушек и больше заниматься дочерью самим. Но в том-то и закавыка, что ни папе, ни маме не хотелось посвящать свой досуг Анюте.

— Нет, нет, я не могу. После работы у меня спорт, — говорил папа, хотя всем было хорошо известно, что под громким словом «спорт» Олег Константинович разумеет две «сидячие» игры: футбол и хоккей; в которых папа Анюты принимал участие только в качестве непременного зрителя.

Наталья Сергеевна в отличие от мужа увлекалась не спортом, а пением. Из-за этого увлечения она бросила работу чертежницы и все последние годы провела в различных вокальных школах и кружках. Учеба, по-видимому, не шла ей впрок, тем не менее Анютина мама не теряла надежды.

— Я тоже не могу остаться дома с Анютой, — говорила мама, — сегодня вечером у меня спевка.

— Но что же делать? — сокрушенно спрашивал папа.

— Не знаю, придумай сам, — говорила мама,

— Хорошо, — говорил папа, — давай тогда воспитывать дочь через день. В четные числа — ты, в нечетные — я.

— Согласна.

Родители жали друг другу руки, и договор на воспитание вступал в силу. Папа шел на кухню греть Анюте кашу, а мама отправлялась в клуб на спевку. Целую неделю Анюта чувствовала себя самым счастливым ребенком на свете. Да и не счастье ли это — жить в своем доме и играть, когда тебе хочется, в «дочки-матери» с папой и с мамой?

Но вот наступал такой воскресный день, который, как назло, приходился на четное число. В связи с этим Наталье Сергеевне все утро приходилось быть весьма предупредительной по отношению к супругу. И уже по одной этой предупредительности вся квартира чувствовала приближение грозы. Гроза обыкновенно разражалась у моих соседей за обеденным столом, между первым и вторым блюдами.

— Олег, — говорила бархатным голосом Наталья Сергеевна, накладывая на тарелку мужу лишнюю ложку гарнира, — ты не смог бы сегодня вечером остаться вместо меня с Анютой?

— Случилось что-нибудь серьезное?

— Да, очень. Сегодня наш хор должен выступать вместе с кружком чечеточников в клубе текстильщиков.

— Пусть чечеточники попляшут хоть один раз без тебя.

— Это невозможно, я запеваю в двух хороводах.

— А петь хорошей матери следует не каждый день недели, а только по нечетным числам.

— Значит, нет? — угрожающе спрашивала мама.

— Нет, — отвечал папа и, сняв с вешалки кепку, уходил из дому.

Вот и сегодня, в день рождения Анюты, разговор о воспитании дочки закончился в комнате напротив так же, как он заканчивался и прежде. Родители поспорили, поругались, но так как сегодняшнее воскресенье пришлось не на четное, а на нечетное число, то последнее слово осталось за мамой. Она сказала «нет», надела шляпку и ушла в клуб, крепко стукнув дверью. Анюта сидела в это время на кухне и печально смотрела в окно. Бедная девочка хорошо знала, что последует за тяжелым стуком парадного. Папа взволнованно пройдет несколько раз по комнате, затем посмотрит на часы, и так как до начала футбольного матча останется не так много времени, то он начнет поторапливать Анюту со сборами, чтобы успеть до футбола забросить ее к бабушке. По-видимому, в этот раз до футбольного матча осталось совсем мало времени, так как папа даже не прошелся по комнате. Он выскочил на кухню тотчас же вслед за уходом мамы и сказал Анюте:

— Давай, доченька, торопись! Времени у нас с тобой в обрез.

Но время здесь было ни при чем. И Анютиному папе и Анютиной маме не хватало другого — обыкновенного родительского сердца. Именно поэтому они не занимались воспитанием своей дочери, легкомысленно подбрасывая ее к бабушкам «летней» или «зимней».


1948

ДЯДЕНЬКА, ДАЙ ПРИКУРИТЬ…

Сын моего соседа Миша устроил на днях банкет по случаю благополучного перехода из седьмого класса в восьмой. На банкет были приглашены только самые близкие из Мишиных товарищей: редактор школьной газеты, двое мальчиков с нашего двора и двоюродный брат Миши — Юра, левый крайний детской футбольной команды стадиона «Строитель». Вечером, когда Мишины родители возвратились с работы домой, гости были уже в явном блаженном состоянии и нестройно подтягивали вслед за несовершеннолетним хозяином «Шумел камыш, деревья гнулись…».

Хор подвыпивших подростков представлял довольно противное зрелище, и Мишина мама при виде этого зрелища сначала заохала, потом часто-часто заморгала и, наконец, заплакала. Мишин папа был скроен значительно крепче. Папа не стал охать. Он подошел к стене и снял с гвоздя толстый солдатский ремень; хотя сыну было не семь лет, а пятнадцать и он давно уже не был порот, папа отстегал его в этот вечер. Воспользовавшись правом родного дяди, папа прошелся несколько раз также и по спине левого крайнего детской команды «Строитель».

Переход в восьмой класс — немаловажное событие в жизни пятнадцатилетнего человека, и тот факт, что Миша решил отметить это событие, вряд ли должен вызывать наше удивление. Отметить событие следовало. Но как?

— Конечно, по-настоящему, — сказали Мишины товарищи.

А левый крайний, этот самый почетный из гостей, прямо показал себе за галстук и с видом бывалого выпивохи многозначительно щелкнул языком.

Миша, зная крутой нрав своего родителя, пробовал перевести разговор на чай с пирожными. Но гость оказался дошлым. Гостю пришла в голову фантазия устроить вечер совсем как у взрослых, и Мише волей-неволей пришлось отправиться на угол в магазин «Гастроном» и истратить там все свои сбережения, предназначавшиеся с давних пор на покупку часов,

Я разговаривал с Мишей через два дня после злополучных событий, когда страсти в соседней квартире улеглись и новоиспеченный восьмиклассник мог откровенно рассказать мне о своем грехопадении. Я слушал Мишу и удивлялся не столько форме самого банкета — мало ли какие фантазии могут взбрести в голову пятерых мальчишек! — меня возмущало то, что эти самые мальчишки, попав в соблазн и во искушение, не были вовремя ограждены от грехопадения людьми взрослыми. А такая возможность была. Первым мог сделать это доброе дело продавец «Гастронома».

Я был в «Гастрономе» и видел этого продавца. Сначала он произвел на меня хорошее впечатление. Высокий, благообразный человек лет пятидесяти. Как знать, может быть, дома у него было несколько собственных сорванцов, которых он в свободное от торговли время заботливо наставлял на праведный путь в жизни. А вот здесь, за прилавком, этот самый продавец, к сожалению, уже не помнил о своей принадлежности к почетному сословию родителей.

Я спросил:

— Почему в магазине продают водку несовершеннолетним?

Этот простой вопрос удивил продавца и завмага.

— У нас не детский сад, а «Гастроном», и мы люди коммерческие, — сказал завмаг. — Если у человека выбит чек и припасена исправная посуда, то мы обязаны дать ему то, что он требует.

— А своему ребенку вы тоже даете все, что он требует?

Завмаг засопел, покраснел, и вместо него ответил продавец;

— Свой не в счет.

Нет, в счет! Советский человек должен радеть о правильном воспитании как своего, так и чужого ребенка. Соблазнов вокруг много, В том же самом «Гастрономе» любой подросток может без всяких помех купить не только вино, но и папиросы. Выбор большой. Есть деньги — бери пачку, мало денег — покупай штучные. И вот маленький человечишка, не умеющий еще навести порядок под собственным носом, тянется к прохожему:

— Дяденька, дай прикурить!

И дяденька делится огоньком, часто даже не поворачивая головы к просящему, не думая о нем.

— Угощайся, разве мне жалко?

А жалеть надо. Не спичку жалеть, а мальчишку, ибо кому-кому, а курильщику-то ведь хорошо известно, какое пагубное влияние оказывает никотин на неокрепший детский организм. Но дело не только в никотине. Попробуйте как-нибудь вечером пойти со своим сыном или дочкой в кино, скажем, на такой безобидный фильм, как «Конек-горбунок». Вас не пустят. Билетерша извинится и скажет:

— Приходите завтра днем.

— Почему?

— Приказ горсовета.

Есть такой приказ, который делит сутки на две части: день — детям, вечер — взрослым. Правильное деление. Детям нечего смотреть фильмы, которые предназначены для взрослых. Этот приказ делал большое и доброе дело до тех пор, пока днем демонстрировались фильмы по специально утвержденной программе. Но вот с недавних пор директора кинотеатров явно в коммерческих целях начали крутить днем «боевики», никак не рассчитанные на детскую аудиторию.

На днях я был на одном таком сеансе в кинотеатре «Колизей». Время каникулярное, зал полон школьников, а на экране «Риголетто» — заграничный фильм, смакующий амурные похождения оперного герцога. В опере есть хотя бы музыка Верди, а здесь ничего, кроме пошлости. Я спросил билетершу, почему она пустила в зал детей.

— А днем это не запрещается, — ответила билетерша.

Подошел директор кинотеатра и вместо того, чтобы сделать замечание билетерше, сделал его мне:

— Воспитывайте своего собственного сына, а о чужих, гражданин, не печальтесь.

Воспитывать нужно не только своего сына, как думает директор кинотеатра. За правильное воспитание детей морально отвечает каждый из нас, и кто бы ты ни был и где бы ты ни был — на улице, в трамвае, в кино, в магазине, — дети должны всегда видеть и уважать в тебе строгого и любящего старшего. А роль старшего определяется не только родственными признаками.

Плох тот отец, который дома читает сыну проповеди о вреде табака, а на улице прикуривает папиросу от одной спички со школьником,


1948

ДАМА С НАРЦИССОМ

Рано утром по мраморной парадной лестнице во Дворец пионеров поднялся первый посетитель. Он долго стоял перед кабинетом директора, прежде чем решился наконец постучать в дверь.

— Войдите.

Дверь робко приоткрылась, и в образовавшейся щели показался веснушчатый нос и два горящих глаза.

— Смелее, смелее!

Дверь открылась шире, и перед Александрой Ивановной предстал двенадцатилетний вихрастый мальчик.

— Здравствуйте!

— Здравствуй! Рассказывай, зачем пришел.

Мальчик сделал еще один шаг вперед, затем остановился и стал нервно крутить на своем пальтишке пуговицу. Крутил он ее и перекрутил. Пуговица вырвалась с насиженного места как из рогатки и, шлепнувшись об руку директора, упала на пол. Затем пуговица сделала большой круг по комнате и закатилась под диван.

Мальчик смутился и покраснел.

«Ну, все, — решил он, шаря рукой под диваном. — Теперь меня уже не примут в драматический кружок. Факт, будь бы я на месте Александры Ивановны, разве бы я принял такого? Эх, ты! — сказал он самому себе, казнясь и сокрушаясь. — Тебе бы не во Дворец пионеров, а в детский сад».

Но Александра Ивановна, вопреки всем ожиданиям, даже не рассердилась. Наоборот, как только мальчик выполз из-под дивана с злополучной пуговицей в руках, она очень тепло улыбнулась ему. Мальчик тоже улыбнулся, приободрился, заговорил и быстро забыл о своем неприятном приключении.

Так Нарик Крыльцов стал членом драматического коллектива ростовского Дворца пионеров. Он участвовал в детских спектаклях, инсценировках. Все было как будто хорошо. Да вот беда: мама Нарика оказалась не в меру восторженной особой. Первые выступления Нарика так вскружили голову Татьяне Константиновне, что она стала везде и всюду хвастать его успехами.

— Мой сын — прирожденный трагик, — говорила она. — В сказке про Бабу-Ягу он создал волнующий образ лягушки-квакушки. В его игре было столько жизненной правды и переживаний, что в следующем спектакле моему мальчику обязательно дадут роль героя-премьера.

Но мамины расчеты не оправдались. В следующем спектакле ее мальчику поручили не роль героя-премьера, а более скромную роль: козы-дерезы. Сейчас мы можем раскрыть секрет режиссера и сказать, что под шкурой козы-дерезы предполагалось выступление не одного, а двух мальчиков, Один должен был изображать передние ноги козы, другой — задние. Обоим мальчикам роль пришлась по душе. Они весело скакали по сцене, стучали копытцами, брыкались. А Татьяна Константиновна заупрямилась.

— Нас обманывают, — сказала она сыну. — Задние ноги совсем не твое амплуа. При твоих способностях ты должен играть только переднюю пару ног.

— Мамочка, задние интереснее, — взмолился сын. — Сзади же есть хвостик.

— Нет, нет, даже не спорь, — отрезала мама и, подхватив сумку и шляпку, стремительно направилась во Дворец пионеров.

— Моего сына затирают, — взволнованно сказала она, входя в кабинет директора.

— Не может быть, — ответила Александра Ивановна. — В наших кружках ко всем детям относятся одинаково.

— К моему сыну нельзя относиться, как ко всем. У него крупное сценическое дарование.

Тихой и мирной работе драматического коллектива пришел конец. Татьяна Константиновна стала появляться на репетициях, вмешиваться в распределение ролей, спорить с режиссером.

Александра Ивановна попробовала урезонить ее, но не тут-то было.

— Как, вы тоже интригуете против моего мальчика?

И вот в горком комсомола летит уже жалоба не только на режиссера, но и на директора.

— Помогите! Завистники не дают ходу юному дарованию.

Татьяна Константиновна Крыльцова беспокоила работников горкома совершенно напрасно. Ее сын ничем особенным не выделялся среди своих сверстников. Это был самый обыкновенный двенадцатилетний мальчик. Больше того, школьные педагоги относили этого мальчика к числу худших, а не лучших своих учеников. Особенно плохо занимался Нарик арифметикой. Вместо того чтобы призвать его к порядку, мама всячески пыталась оправдать сына:

— У моего мальчика наследственная неприязнь к таблице умножения. Вы разве не знаете? У всех Крыльцовых всегда были нелады с математикой.

Пользуясь постоянным заступничеством, Нарик учился все хуже и хуже, и дело дошло наконец до того, что педагогический совет решил оставить его на второй год.

— Ни в коем случае! — сказала мама. — Мой мальчик самолюбив, он не переживет этого.

И вот в различных учреждениях Ростова снова замелькала знакомая шляпка Татьяны Константиновны.

— Помогите!

И маме помогли. Ее сын был переведен в следующий класс. Но в следующем сын учился не лучше, чем в предыдущем. Он не желал признавать не только таблицы умножения, но и дробей, уравнений. Мальчик убегал с уроков в кино, на берег Дона. Ему ставили двойки, а мама за каждую двойку учиняла школе скандал.

— Ставьте «пять».

— На каком основании?

— Мой сын готовит себя к артистической деятельности, и ему математика не понадобится.

Но у педагогов была на этот счет своя точка зрения. Мама спорила, ругалась, наконец забирала своего сына из школы и устраивала его в соседней.

— Здесь совсем другие педагоги, — говорила она. — Они добрые, отзывчивые.

Новой школой Татьяна Константиновна, восторгалась обыкновенно лишь до конца первой четверти. И как только в табеле у Нарика появлялась двойка, чудные и чуткие педагоги немедленно превращались Татьяной Константиновной в злостных завистников.

За годы своего ученичества Нарик Крыльцов сидел за партами чуть ли не всех мужских школ города, и во всех этих школах нет сейчас ни одного педагога, с которым бы не поссорилась Татьяна Константиновна. Она не только ссорилась, — она на каждого писала жалобу в вышестоящую инстанцию. Мама Нарика не щадила никого: ни учителей, ни директоров школ, ни работников гороно, горсовета, ни секретарей партийных, комсомольских организаций. Многие ее жалобы шли сразу в несколько адресов: Москва, Верховная прокуратура СССР и тут же три копии — министру просвещения РСФСР, председателю Ростовского облисполкома, секретарю Ростовского обкома комсомола.

В нашей стране очень чутко относятся к жалобам трудящихся. И каждая организация, куда обращалась Крыльцова, пыталась помочь ей. Да и как не помочь, когда вас слезно просит об этом мать!

Одно из таких заявлений попало и к нам в редакцию, и вот я еду в Ростов-на-Дону, в школу № 39. Заведующая учебной частью Евгения Андреевна Шелепина выслушивает меня и хватается за голову.

— Как хотите, а я больше не могу! — говорит она.

Евгении Андреевне можно было посочувствовать. Я был семнадцатым человеком, который явился в школу с расследованием по жалобе Татьяны Константиновны. И вот мне, как и шестнадцати предыдущим представителям, показывают все контрольные работы ученика Крыльцова. Я иду во все другие школы, где учился Крыльцов, и убеждаюсь, что претензии Татьяны Константиновны необоснованны. К точно таким же выводам пришли до меня и шестнадцать моих предшественников, которые занимались разбором жалоб Крыльцовой. И что же? Все они поплатились за это — на каждого Татьяна Константиновна успела настрочить встречное заявление.

Мама Нарика занималась самым настоящим вымогательством и немало преуспела в этом деле. За все последние годы Нарик Крыльцов ни разу не смог получить по алгебре, геометрии, физике больше двойки. Он не выдержал ни одного переходного экзамена по этим предметам, и тем не менее его ежегодно переводили из класса в класс.

— Мой сын при его выдающихся способностях всегда сумеет наверстать упущенное, — обещала мама в своих заявлениях.

Но упущенное не наверстывалось. Наоборот, Нарик Крыльцов терял все хорошее, что у него было. Трагический актер, как думала мама, из ее сына не получился. Года три он занимался в детском драматическом коллективе, а потом бросил. Хорошо, пусть у мальчика не было крупного сценического дарования, но ведь у него была честь, совесть. Семь лет назад после каждого скандала, учиненного Татьяной Константиновной, мальчик в слезах прибегал в кабинет директора Дворца пионеров извиняться за поведение своей мамы.

Сейчас Нарику уже не двенадцать, а девятнадцать лет, мама зовет его полным именем — Нарцисс. Бывший Нарик — это высокий нагловатый молодой человек, который уже давно разучился краснеть. Вместо того чтобы писать контрольные работы по алгебре, Нарцисс пишет жалобы на своих учителей. Он заявил в гороно, что учитель С. поставил ему двойку из мести. Нарциссу дали переэкзаменовку. Он опять срезался и опять написал жалобу. Ему дали вторую переэкзаменовку, и он вторично срезался. Тогда мама потребовала от министра просвещения РСФСР, чтобы ее сын был переведен в десятый класс без переэкзаменовок.

«Моему мальчику, по состоянию его здоровья противопоказано подвергаться испытаниям по математике», — писала она в своем заявлении.

Из министерства в Ростов приехал инспектор Шутов. Инспектор установил, что Нарик совершенно здоров, и отказал маме в ее домогательствах.

— Ах, так! Ну, вы еще пожалеете! — сказала Татьяна Константиновна и бросилась вон, сильно хлопнув дверью.

Через минуту я видел эту женщину в соседней комнате. Она уже соединилась по междугородному телефону с Москвой.

— Вы видели, в каком виде он разговаривал со мной? — спросила она. — Пьяный, заикается. Позор! И это инспектор.

— Вы зря распространяете сплетни. Шутов совершенно трезв.

— Не заступайтесь! Я уже сообщила министерству, что инспектор был пьян, и пусть он теперь оправдывается как знает.

Но теперь должен был оправдываться не только инспектор Шутов, теперь начали хвататься за головы педагоги еще одной ростовской школы, № 47, которые отказались вместе с инспектором принять в десятый класс сына Татьяны Константиновны без экзаменов. Мать и сын в четыре руки строчат сейчас заявления на ни в чем не повинных людей, обвиняя их во всех смертных грехах.

— Пусть они теперь оправдываются как знают.

— Странная женщина эта дама с Нарциссом, — сказал про Крыльцову заведующий гороно. — Два института окончила: юридический и экономический. Ей бы делом заняться, а у нее в голове одни козни. Ну как ее утихомирить? Посоветуйте.

— Привлеките ее к суду. Это же самая настоящая клеветница.

— Верно, клеветница, и все же жалко ее. Как-никак, а ведь она мать.

Задушить все живое и доброе в своем ребенке — это не материнская, а какая-то обезьянья любовь. Нет, зря в Ростове жалеют Крыльцову. Эту женщину надо было призвать к ответу еще несколько лет назад, тогда бы и сын ее вырос другим человеком.


1950

КОРМЯЩАЯ БАБУШКА

Пьющих в семействе дяди Сережи (Сергея Кузьмича Семишникова) было двое. Сам дядя Сережа употреблял хлебную, в то время как его благоверная, тетя Зоя (Зоя Федоровна Семишникова), отдавала предпочтение фруктово-ягодным винам. Посему порожней посуды в доме за шесть дней недели скапливалось дай боже. На седьмой день, а именно в понедельник, дядя Сережа обычно отправлялся в «Гастроном» менять освободившуюся тару на денежный знак.

Этот злополучный понедельник не был исключением из правила. Дядя Сережа принял для опохмеления сто граммов и сказал супруге:

— Я мигом. Сдам посуду, себе возьму чекушку беленькой, тебе красненькой и вернусь к обеду. А ты пока приготовь закусочку.

Дядя Сережа не вернулся домой ни к обеду, ни к ужину. Сергей Кузьмич Семишников был в своем микрорайоне заметной личностью. Старший дворник дома № 12/14, правая рука участкового инспектора милиции. Участковый приходит во вторник к своей правой руке, а правой нет дома. Участковый к жене:

— Где твой?

— Сама не знаю, сама беспокоюсь. Впору объявить гласный розыск…

— Не пори горячку с розыском. Старший дворник не иголка. Найдем. Пойду позвоню в «скорую» — может, несчастный случай на транспорте.

Участковый позвонил не только в «скорую», но и в городской морг. Ни там, ни там дяди Сережи не было. Участковый бежит к Семишниковым, чтобы обрадовать Зою Федоровну, а той тоже нет дома. Участковый к бабушке Груше:

— Где невестка?

Бабушка отвечает;

— Выпила невестка вечером стакан черносмородиновой, ушла и не возвращалась. Боюсь, может, и тут сотворился несчастный случай на транспорте?

Несчастный случай был, однако, совсем ни при чем. Чета Семишниковых сотворила самое настоящее преступление. Сын бабы Груши Сергей Кузьмич и его жена Зоя Федоровна решили вновь стать холостяками и, бросив трехлетнего сына Толика на попечение бабушки Груши, пустились в бега. Со дня подлого побега прошло много лет, а родители не прислали домой ни одного письма, ни одного рубля. Ни разу не поинтересовались, как живут старый и малый член их семьи. Самому Толику подлость, учиненная родителями, пошла, как это ни парадоксально, только на пользу. Вместо вечно полупьяных, сквернословящих папы и мамы мальчик попал на попечение любящей, заботливой бабушки.

Бабушка старалась, чтобы ее внук жил не хуже других. Вкусно ел, красиво одевался. Для этого бабушке приходилось искать приработки на стороне. Убирать чужие квартиры, стирать чужое белье. Бабушкины старания помогли Толику преуспеть в жизни. В 16 лет он закончил с золотой медалью десятилетку, в 20 — вуз. В 24 года Анатолий Сергеевич Семишников защитил ученую степень кандидата наук. Бабушкин внучек преуспел не только в научной работе, но и в семейной жизни. Толик женился и через год, родив дочку Верочку, превратил бабушку в прабабушку. Прабабушка принялась нянчить, растить правнучку с той же любовью, о какой она четверть века назад начала нянчить внука.

Внуку поблагодарить бы бабушку Грушу, послать бы ее в санаторий, подлечить. Старушке было много лет да и устала она изрядно. А внук берет и устраивает подлость. Какую именно, я узнал неожиданно. Произошел несчастный случай на транспорте, не мнимый, а всамделишный, и «скорая» доставила корреспондента в больницу. Заведующая травматологическим отделением доктор Харлампиева подлатала пострадавшего, наложила на переломы гипсовые повязки. А вечером, когда наркоз улетучился, Зинаида Константиновна зашла в палату навестить больного, пощупала ему пульс, лукаво улыбнулась и сказала:

— Теперь, когда все страшное позади, хочу признаться, я чертовски рада несчастному случаю, который привел корреспондента ко мне на операционный стол,

— Почему рады?

— Надеюсь, что корреспондент поможет нам, медикам, вывести на чистую воду нескольких прохвостов. Спросите каких? Тех, которые именуются сыновьями, дочерьми, внуками и ждут только подходящего случая, чтобы сбагрить своих стариков в больницу и забыть про их существование. Сейчас у меня в отделении пять таких стариков. Мне особенно жалко бабушку Грушу. Чудная старушка из породы кормящих бабушек.

— Как это понимать?

— Кормят такие бабушки, конечно, не ползунков и не грудников, а великовозрастных обломовых и оболтусов. Сначала у бабы Груши сидел на шее пропойца сын с пропойцей женой. Когда пропойцы сбежали, на бабушкину шею взгромоздился внучек Толик. Бабушка кормила, обувала, одевала внучка, вплоть до самой защиты кандидатской диссертации. Но вот случилось несчастье. Бабушка мыла окно, свалилась с подоконника и со сломанной ключицей оказалась в больнице. Внучек ни разу не навестил бабушку. Ключица срослась, мы звоним в институт, где работает СЭНСЭ (старший научный сотрудник) Анатолий Сергеевич Семишников:

— Приезжайте за бабушкой.

А внучек не едет, не пишет. Ведет себя так, точно у него никогда не было бабушки.

Подлое поведение СЭНСЭ Семишникова возмутило меня, и, выписавшись из больницы, я тотчас отправился к нему. В доме 12/14 Семишников уже не жил. Пока бабка лежала в больнице, внук получил квартиру в Черемушках. Я не поленился, съездил туда. Старший научный сотрудник был недоволен визитом корреспондента. Подвинув ему стул, он холодно спросил:

— Чем обязан?

Вместо того чтобы прямо сказать прохвосту, что он прохвост, корреспондент конспективно изложил ему содержание притчи, которая бытует на Востоке: «В одном небольшом местечке, таджикском, грузинском, а может, армянском, некий человек каждый день приходил в лавку и покупал шесть хлебов.

— Зачем тебе так много? — спросил человека лавочник.

И человек ответил:

— Два хлеба мы с женой съедаем сами. Два — даем в долг сыну, а двумя выплачиваем долг отцу с матерью».

— Притча верная, назидательная, — сказал старший научный сотрудник, — только сложена она про неблагодарных сыновей, а я только седьмая вода на киселе — внук. Когда будете писать о моем подлеце отце, не забудьте сказать, что этот подлец виноват не только перед своей матерью, но и перед своим сыном, которого бросил в младенческом возрасте без помощи.

— Ваш отец бросил без помощи вас, вы бросили бабушку Грушу.

— Бабушка Груша не нуждается в моей помощи. Ей положен от государства пенсион — сорок пять рублей в месяц.

— Государство свой долг перед бабушкой выполняет. А вы живете в новой трехкомнатной квартире, а бабушку даже не прописали.

— Напрасно попрекаете меня тремя комнатами. Я СЭНСЭ, мне, как ученому, положена дополнительная жилплощадь.

— Понятно. А бабушка не СЭНСЭ, пусть остается жить в дворницкой.

— Временно. По решению Моссовета жители подвалов и полуподвалов дома № 12/14 в ближайшее время будут переселены в верхние этажи. Я узнавал в домоуправлении, бабушка Груша получает комнату в Давыдкове и будет жить в малонаселенной квартире подселенкой.

— Бабушка Груша не хочет жить подселенкой в чужой семье. Она согласна жить в углу за шкафом, на кухне, но только со своими, своим внуком и своей правнучкой Верой.

— Не понимаю, что люди находят хорошего в совместной жизни со своими родственниками. Ну что у нас общего с бабушкой? Я математик, бабушка бывший дворник. Интересы, круг знакомых у нас разные.

— Эх вы, холодная душа! Вашей дочке Верочке пять лет, а она понимает, почему бабушка тянется к своей семье. В канун того дня, когда вы вызвали неотложку, чтобы отправить бабушку в больницу, дочка Верочка задала бабушке такой вопрос:

«Бабушка-прабабушка, когда ты была маленькой, у тебя был телевизор?»

«Нет, не было».

«Бедная бабушка-прабабушка! Кто же говорил тебе «спокойной ночи, малыши», когда ты ложилась спать?»

— Смешной разговор, — сказал старший научный сотрудник.

— Скорей печальный. Ваша бабушка не слышала ласковых слов ни когда была маленькой, ни когда стала старенькой. А ласковое слово и кошке приятно.

— Понял, все понял! Будет бабушка Груша слушать ласковые слова не раз, а два раза в день. Вечером «спокойной ночи», спозаранок «доброе утро». Так и быть, потрачусь, куплю старушке телевизор, как хотите вы,

Я не хотел, чтобы СЭНСЭ тратился, покупал телевизор. Я хотел другое, рассказать читателям о стыдном разговоре, который старший научный работник вел с корреспондентом. Но прежде чем обмакнуть перо в чернила, корреспондент сделал еще одну попытку добраться до совести внука и сказал:

— Заберите бабушку из больницы. Она полгода не была дома, скучает.

— Как только бабушке выпишут ордер в Давыдково, я тотчас заберу ее из больницы, помогу переехать на новую квартиру.

— Не ждите Давыдково, перевозите ее к себе. Бабушка поможем вам воспитывать дочку Верочку.

— Я современный человек, научный работник и хочу, чтобы моя дочь получила современное воспитание. С трех лет Верочка должна учить языки: французский, английский. А бабушка Груша не знает ни того, ни другого. Мы с женой решили отдать Верочку на воспитание в иногруппу, которую ведет в нашем дворе вдова одного профессора. А деньги за два языка нужно платить не маленькие, тридцать рублей в месяц.

Разговаривать с кандидатом наук было больше не о чем. Однако, прежде чем сесть за фельетон, я позвонил в районную больницу узнать, нет ли каких новостей на старую, избитую тему «Отцы и дети».

— «Отцы и сукины дети», — уточнила старую тему доктор Харлампиева и сообщила свежие цифры: в травматологическом отделении в день нашего разговора находилось уже не пять, а шесть брошенных бабушек, в хирургическом тоже шесть, в терапевтическом — восемь. Двадцать брошенных старушек на большой, густонаселенный район города — как будто не так много. В среднем одна брошенная бабушка на пятьдесят тысяч семей. Но свинство и подлость нельзя простить человеку, даже если одна брошенная им бабушка или матушка приходилась бы не на пятьдесят тысяч, а не пятьдесят миллионов семей.

Вечером я пошел в институт, поговорить с работниками кафедры математики об их коллеге Анатолии Сергеевиче Семишникове. Вот что сказали коллеги:

— Семишников один из наиболее эрудированных сотрудников кафедры. Он в курсе всего самого нового, передового. Следит за книжными новинками, читает иножурналы на четырех языках — французском, английском, польском, чешском.

В конце разговора коллеги спросили:

— Газета печатает фельетон, чтобы снять СЭНСЭ с работы?

— Господи, почему? Пусть СЭНСЭ работает, продолжает оставаться в курсе самого нового, передового. Пусть читает иностранные журналы не на четырех, а на четырнадцати языках. Пусть только не забывает о своем долге перед старшими членами семьи, которые кормили, растили его и, хотя сами не знали ни одного иноязыка, споспешествовали ему, неблагодарному, изучить целых четыре: французский, английский, польский, чешский.


1971

ВИКТОРИЯ ТЕТИ ВИКИ

С Леонидом Барахвостовым произошла метаморфоза. На Оке и Клязьме весенний клев. Дворец спорта в Лужниках вывешивает афишу на пять последних матчей хоккейного сезона, а заядлый рыболов и болельщик внезапно перестает ходить на стадион, перестает ездить на рыбалку.

Звоню Барахвостову, спрашиваю:

— Что случилось? Может, заболел?

— Здоровье в порядке. Замучила зубрежка. Готовлюсь к сдаче экзамена на аттестат зрелости.

Какая зубрежка? Какой аттестат зрелости? Леонид Барахвостов — заместитель главного инженера столичного завода. Ему не семнадцать, а сорок семь. Семнадцать исполнилось его дочери Свете. Это ей нужно сдавать экзамен на аттестат зрелости. Но у Светы Барахвостовой цейтнот. Десятиклассница, по всей видимости, не успевает подготовиться к сдаче экзаменов по английскому. Посему папа Барахвостов, вместо того чтобы сидеть на трибуне стадиона, сидит в душной комнате за письменным столом в окружении английских учебников и справочников. Но папе трудно разобраться в этих справочниках, так как двадцать лет назад, будучи студентом машиностроительного института, папа сделал ошибку. Вместо того чтобы изучать английский, он выучил немецкий. Именно поэтому папа вынужден был в последний момент вспомнить про святое семейство болельщиков и выбросить клич:

— SOS!

Лечу, спешу на помощь приятелю, с ходу протягиваю руку:

— Привет, старик!

А старик, прежде чем поздороваться, вручает мне список из сорока вопросов. Двадцать касаются СССР, а двадцать — Британских островов. Вопросы нелегкие. Особенно вторые двадцать. Учительницу английского интересует все, что касается Великобритании: история, экономика, география, литература.

Мне не семнадцать, а много больше, и если постараться, то мог бы вместо ленивой, малознающей школьницы дать учительнице английского ответы на все сорок вопросов. Для этого нужно было бы только полистать все полета томов Большой Советской Энциклопедии второго издания. Но у Большой Советской большой недостаток. Большая Советская издана не на языке Шекспира, а на языке Гоголя и Толстого.

Беру под руку несчастную Свету, уединяюсь с ней на кухне. Хочу поговорить тет-а-тет, выяснить возможности школьницы в английском. А возможности эти небогатые. Света может составить по-английски три-четыре простенькие фразы: «Ай вонт ту ит», «Ай вонт ту дринк» — «Я хочу есть», «Я хочу пить». Кроме «есть» и «пить» у Светы было в запасе еще примерно сто английских слов (80 существительных и 20 глаголов). Но, даже мобилизовав все эти запасы, наша школьница вряд ли сможет связно рассказать об истории, экономике и литературе СССР и Великобритании.

К счастью для Светы, у папы Барахвостова оказалась двоюродная сестра Виктория Сергеевна. В просторечии тетя Вика. Тетя со знанием английского. Тетя села и за одно воскресенье составила дорогой племяннице шпаргалку. И Света тотчас принялась зубрить ответы тети Вики. Не сомневаюсь, на экзамене Света получит — пятерку, а вместе с ней получат пятерки и десять девочек из десятого «Б», которым Света даст списать тети Викины ответы.

— Виктория! — радостно воскликнет завуч.

Виктория — значит победа. Действительно, победа, но чья? Светы Барахвостовой? Нет. Виктория тети Вики, ибо тетя действительно знает английский, а что касается Светы, то она не знала английского прежде, не знает и теперь.

Десятый «Б» еще только готовится к выпускным экзаменам, а заботливый папа начал уже тревожиться за вступительные экзамены, которые придется сдавать дочке при поступлении на биофак МГУ, куда она собралась подать заявление. Папа бегает по городу, ищет репетиторов. А их требуется немало. На каждый предмет по одному. В том числе и по английскому языку. МГУ не десятилетка. Там за тети Викину спину не спрячешься.

Во все времена во всех странах репетиторская работа зиждилась на самообслуживании. Отстающих школьников вытягивали за уши успевающие старшеклассники. Успевающие студенты делали то же самое с отстающими студентами. Теперь ученики и студенты оттеснены от репетиторской работы. Светин папа высунув язык бегает по улицам от одной доски «Мосгорсправки» к другой, читает многочисленные объявления из раздела «Даю уроки». Помочь абитуриентам обещают не только преподаватели обычные, но и преподаватели старшие, аспиранты, докторанты. Причем в самые ускоренные сроки: «За 20 занятий подготовлю к экзаменам в вузы, Сидоров, живу в районе ст. метро «Молодежная».

Папа Барахвостов записал даже такое необычное объявление: «Кандидат наук, доцент, дает уроки английского языка, готовит к вступительным экзаменам в вуз (по новой методике, с применением технических средств)». Папа Барахвостов не поленился, позвонил доценту, спросил:

— Какие технические средства имеются в виду?

— Магнитофон, грампластинки, — ответил доцент и добавил: — Мне удалось арендовать комнату всего на двадцать посадочных мест. Группа вот-вот будет укомплектована. Спешите, записывайтесь. Первые три урока — бесплатно.

Я не против того, чтобы репетиторской работой занимались кандидаты наук и доценты. Раз есть спрос, должно быть и предложение. Меня волнует другое: почему охота за репетиторами приняла такой массовый характер? Почему юноши и девушки сразу после выпускных экзаменов галопом начинают готовиться к вступительным экзаменам в вуз?

Спешка и нервотрепка объясняются просто. Света Барахвостова, так же как большая часть выпускников средней школы, стремится к одной цели: поступить в вуз. А выпускников немало — четыре миллиона. Вузы не могут принять всех и каждого. Из четырех абитуриентов станет студентом только один, самый способный, самый талантливый. А степень талантливости абитуриентов определяется конкурсным экзаменом. Для такого определения у членов экзаменационной комиссии имеется нечто вроде лактометра, в просторечии именуемого проходным баллом. Измеритель несовершенный, приблизительный, вроде среднеарифметической от всех оценок конкурсного экзамена. Света Барахвостова никакими способностями в десятилетке не отличалась, училась еле-еле, из класса в класс переходила с помощью зубрежки и шпаргалок. И тем не менее Света подает заявление на биофак МГУ, уверенная в том, что проходной балл она получит и не имея хороших способностей, а все таланты ей вполне заменит хорошая память.

Полагаясь на проходной балл, можно обмануться на только в оценке еще не выявленных способностей абитуриентов, но и впасть в ошибку в оценке всеми признанных талантов.

В начале века на сцене Художественного театра с триумфом прошли премьеры «Чайки» и «Вишневого сада», и Москва заговорила о новаторе-драматурге и новаторах-актерах. Нашёлся, однако, критик, который усомнился в даровании драматурга и актеров, публично заявив: горе искусству, на роль новаторов которого претендуют два таганрогских двоечника. Под одним двоечником имелся в виду Чехов, под другим — актер Вишневский. Вина однокашников Таганрогской гимназии состояла в том, что они не всегда получали «пять» с плюсом за свои ответы по арифметике.

Не будем радеть за большие, всеми признанные таланты. Вернемся к нашим абитуриентам. Давайте подумаем, что сделать, дабы случайная двойка не лишала одаренных десятиклассников возможности стать студентами.

Чтобы лучше отсеивать таланты от посредственностей, не нужно так легко доверяться лактометру. Пусть остается и проходной балл, но не как единственный и монопольно определяющий знания абитуриента критерий. В самом деле, почему бы не проводить по-настоящему серьезные и глубокие тесты по профилирующим предметам? На физмате — по физике и математике, на биофаке — по биологии и генетике.

Несмотря на мои приятельские отношения с Леонидом Барахвостовым, будь на то мое право, ни за что не принял бы его дочь Свету (даже при самых благоприятных среднеарифметических) на биофак. Кстати, почему на биофак? Ведь только полгода назад Света хотела быть не биологом, а библиотекарем, но достаточно было двум девочкам из десятого «Б» подать заявления вместо библиотечного института на биофак, как Света тут же увязалась за ними. Предположим, совершится чудо, и двадцать уроков кандидата наук прибавят ума и знаний ленивице, и дочь Барахвостова, к радости родителей, поступит на биофак и даже окончит его. Что будет делать через пять лет Света с дипломом биолога, не любя биологию? Да то же самое, что делают милые, хорошенькие, но не блистающие талантами папины дочки в таких случаях. Окончив МГУ или другой вуз, эти дочки тотчас поступают на курсы стенографии и потом работают секретаршами в какой-нибудь приемной, регулируя густой поток посетителей:

— Гражданин в тюбетейке, вы пройдете в кабинет после дамы в желтом.

Папа Барахвостов, в отличие от дочки, окончив среднюю школу, не сразу подал заявление в высшую. На том самом заводе, где он работает сейчас заместителем главного инженера, папа работал простым токарем. Было бы неплохо, если бы этот папа, вместо того чтобы подвозить завтра утром дочку в район станции «Молодежная» на урок к репетитору, пригласил бы ее на свой завод, показал станок, на котором проработал пять лет, и самое главное — познакомил бы с мастером токарной группы Василием Филимоновичем и уговорил бы старика поучить ее уму-разуму так, как тот учил когда-то его самого.

А то обстоятельство, что дочка устроится работать по протекции папы на подведомственном ему заводе, надо надеяться, никто не поставит в упрек ни дочке, ни папе.


1970


Загрузка...