Ученые труды, имеющие своим предметом народную жизнь, чаще всего бывают одного из двух типов: или это более или менее обширные трактаты, даже целые курсы, с высоты птичьего полета обозревающие общие очертания народной жизни и потому дающие сведения уже суммированными. Или же это отдельные заметки об отдельных явлениях народной жизни в той или иной местности.
Если труды первого типа имеют склонность к чрезмерным и потому преждевременным обобщениям, то труды второго типа грешат обычно разрозненностью и обрывочностью сообщаемого материала, вырванного из общего контекста жизни. Если первые, так сказать, уже передуманы, так что из них умерщвлена конкретность жизни, то вторые еще не додуманы, и их содержание является случайным, нерасчлененным в местах важных, загроможденных от докучного хлама. Если в первых форма насилует содержание, то во вторых содержание оказывается вовсе бесформенным.
Однако есть средний, царский путь, минующий как сциллу фантастических обобщений, так и харибду бессмысленных фактов. Это именно путь монографического изучения народной жизни. На этом пути ставится задача понять процессы народной жизни из самой жизни, а не из внешних для них инородных явлений, равно как и не простое констатирование единичных случаев. Прочесть жизненное явление в контексте жизни, понять его смысл и его значение для жизни не из общих положений науки, которые и сами нуждаются в поверке, и не в свете субъективных толкований, а из самой жизни — вот задача монографического изучения быта. Но для этого необходимо изучить тот или другой уголок жизни, более или менее типичный, изучить проникновенно, до тончайших сплетений жизненной ткани и — притом — всесторонне. Это микрология народной жизни, хотя и имеет уже своих работников, однако в общем является доселе скорее требованием науки, задачею, нежели данностью и готовым решением.
Однако есть причины торопиться с изучением нашего быта. Железные дороги, фабрики, технические усовершенствования, освободительные идеи и газетчина — эти факторы являются гнилостными микроорганизмами, все ускореннее разлагающими быт. Возможно, что лет через 10—15 не останется и следа от многих из бесценных сокровищ фольклора, которыми владеет наша Родина. Пока можно еще, пока есть время, надо сохранить, что успеем.
Руководствуясь только что изложенными мыслями, в течение более четырех лет (с 1904 по 1909 г.) я старался, насколько мог тщательно, вглядеться в небольшой уголок Костромской губернии Нерехтского уезда — уголок, который можно определить приблизительно как область внутри окружности, описанной радиусом около 10-ти верст из села Толпыгина Новинской волости. Радиус этой окружности при исследовании разных явлений несколько менялся, а именно он брался более значительным при собирании песен и т. д. и менее значительным при изучении особенностей диалекта. Причины, почему мною было избрано опорным пунктом именно село Толпыгино, были по преимуществу житейские, но теперь обозревая собранные материалы, я усматриваю задним числом, что судьба поставила меня в весьма благоприятные условия — о чем речь будет впоследствии.
Хотя ни собирание, ни обработка материала далеко еще не закончены, однако его накопилось уже довольно для печатания по частям. Отлагая общие выводы свои до обнародования самого материала, я укажу, уже теперь, на одну из теоретических задач, которые могли бы быть решены рядом работ, подобных моей. Вот что имеется в виду: с точки зрения лингвистики и фольклора Костромская губерния — одна из наиболее сложных и интересных губерний нашей Родины. Столкновение различных народностей и различных колонизационных потоков произвело здесь не только своеобразный уклад жизни и характера, но и удивительную этническо-лингвистическую неоднородность населения. Губерния эта мозаична, и отдельные, хотя бы и смежные, куски этой мозаики часто весьма существенно разнятся между собою: переход от одной местности к другой, близ лежащей, иногда влечет за собою заметную прерывность этнической структуры населения.
Как же понимать эти лингвистические и бытовые гнезда? Или — как остатки не вполне растворившихся в общей массе разных колонизационных потоков, или же — как выветрившиеся области финских и иных не-славянских племен, смешавшихся с племенами славянскими и завещавших им свой этнический привкус? Возможно, что в разных местностях причины разнообразия то первого типа, то — второго. Но, так или иначе, тщательное изучение отдельных местностей позволит впоследствии произвести на карте Костромской губернии ряд линий, определяющих собою территориальные границы той или иной особенности,— быта, лексики и диалектологии языка. Это будут, так сказать, изо-этнические, изо-диалектические, изо-бытовые кривые. Области распространения известного местного слова, известной особенности в произношении, той или иной побаски, имеющей в основе своей некоторое своеобразное религиозно-общественное явление,— эти области в иных случаях, быть может, позволят восстановить древнюю этнографическую карту Костромского края. Нет, конечно, надобности доказывать важность подобных изысканий для изучения всевозможных миграционных процессов.
Печатание собранного материала я начинаю с частушек. Предлагаемые читателю частушки записаны исключительно во второй половине 1908 года, причем, насколько можно, применялся фонетический метод «по звонам». К сожалению, однако, тонкие особенности произношения остались опущенными, вследствие недостаточности средств графики: тут нужен бы фонограф, а не перо. Что же касается до обычных приемов транскрипции, то они слишком громоздки.
При этом я старался сохранять индивидуальные особенности произношения — не приводил записей к одному знаменателю. Ведь грамматика—для языка, а не язык — для грамматики. Ошибки, отступления от общепринятого нисколько не менее поучительны, нежели явления обычные. Это — проявление жизни языка, а в тератологии и патологии языка дается орудие к пониманию его нормальной анатомии и физиологии.
Главное, за чем наблюдалось при собирании, это отнюдь не отходить далеко от центра изучаемой области — от села Толпыгина. Кроме самого Толпыгина, запись производилась в селах Яковлевском и Медведкове; как села фабричные, они дают сведения, можно сказать, о всей ближайшей округе.
Часть приводимого материала записана мною лично, другая же, большая — моими сотрудниками по работе. Таковыми были: семейство Толпыгинского священника о. Симеона Троицкого, крестьянин того же села Л. К. Хренов и студент Московской духовной академии В. А. Ильинский. Считаю приятною обязанностью засвидетельствовать им свою глубокую благодарность за помощь, без которой настоящая работа едва ли смогла бы появиться на свет.
Материал, печатаемый в настоящей работе, состоит из частушек. Под частушками или частыми песнями в широком смысле разумеется вообще особый род народной песни, характеризуемой более или менее быстрым, учащенным темпом исполнения и подвижностью мелодии (частое пение), что весьма подходит к звукам сопровождающей их гармоники (гармонь, гармошка, тальянка и тальяночка, то есть итальянская гармоника, а также двурядка, двурядочка). В более узком смысле под частушкой разумеется наиболее распространенный и, главное, наиболее определенный по своему сложению вид частого пения, так называемое играние ландюха, откуда происходит название ландюховая частушка. Ландюховыми частушками в настоящем собрании являются № 1—717 и № 791—864.
Другой, тоже весьма определенный, вид частого пения это — частушка хороводная. Хороводными частушками в настоящем собрании являются № 891—967.
Хороводными же частушками называются частые песни, по содержанию напоминающие собственно хороводные, но разнящиеся от последних неопределенностью формы. Эти частушки перемешаны с собственно хороводными.
Четвертым видом частых песен является частушка ходовая или плясовая, называемая также веселою. Таковы № 865—883. Эта частушка поется «в подпляску», то есть служит вместо музыки при пляске. К ней же примыкает и пятый вид частушек — это именно выкрички на свадьбишной и иной пляске, а также и в паузах между ландюховыми частушками. Таковы № 884—890. Наконец, довольно далеко от вышеперечисленных видов стоит частушка рекрутская. Частушки рекрутские помещены у нас под № 718—790. Можно было бы указать еще один вид частушки, по форме весьма близко примыкающий к ландюховой. Это именно — частушка похабная. Но, к крайнему сожалению, по внешним причинам не приходится печатать образцов этой поэзии, весьма живо напоминающей эпиграммы Марциала.
Что же такое частушка в существе своем? Есть ли это эпоха песни или род песни? Другими словами, есть ли частушка лишь современная песня, соответствующая разлагающемуся быту, — распад народной песни или же она — один из родов песни, сосуществующий и сосуществовавший другим родам? Большинство исследователей, даже не задумываясь над возможностью подобного вопроса, решительно видят в частушке уродливого эпигона народной песни. «Жива ли народная песня?», «Новые народные стишки?», «Новое время — новые песни», «Новые веяния в народной поэзии», «Заводская поэзия», «Извращение народного творчества» вот заголовки некоторых исследований, выразительно указывающие, какого взгляда держатся их авторы на занимающий нас предмет.
Если отвлечься от сравнительно небольшого числа частушек на общественные темы, то можно сказать, что ландюховая частушка есть народная лирика, и притом — лирика эротическая. Но эротика, которую высказывают пред всеми, да еще среди веселящихся товарищей и подруг, не есть, вообще говоря, эротика самой глубины души. Это — чувство более или менее поверхностное, не столько страсть, сколько забава.
Да если бы и впрямь сердце сгорало от страсти и муки, то влюбленный постарался бы на людях принять вид легкомысленный. Тон шутки, более или менее заметной, весьма часто покрывает частушечную эротику.
Эта двойственность частушки, это шутливое в глубоком и глубокое в шутливом придают частушке дразнящую и задорную прелесть, постоянно напоминающую гейневскую Музу. Как и у Гейне, в глубине частушки порою нетрудно разглядеть слезы и боль разбитого сердца, однако как у Поэта, так и у народа эти слезы и эта боль показаны более легкими, нежели оно суть на деле.
Из сказанного о содержании частушки вытекает и соображение о форме ее: частушка как бы выкидывает, как бы мгновенно выбрасывает из человека чувство его. Это — не только лирика, вообще выражающая настоящее, но именно и по преимуществу — лирика мгновения. Будучи импрессионистской лирикой по существу, частушка необходимо получает форму небольшого, замкнутого в себе, более или менее изящно сложенного целого. Четверостишие частушки самодовлеюще, его нельзя продолжить, его нельзя сократить. Частушка закончена в себе и определена нисколько не менее, нежели сонет, или газель, или японская танка.
Вследствие этой законченности она скорее изящна, нежели глубокомысленна. Отсюда-то и вытекает размер ее — подвижный, пикантный и как бы подпрыгивающий (тут опять вспоминается Гейне), уместно было бы назвать размер частушки кокетливым и дразнящим.
Художественная законченность частушки обусловлена ее параллелизмом. Нормально сложенная частушка делится на две части, каждая по два стиха, из которых первая содержит в себе тот или иной образ, взятый по большой части из жизни природы, а вторая — раскрытие его смысла применительно к данному настроению мгновения. Но параллелизм образа и его раскрытия не всегда прозрачен сразу. Это объясняется, однако (исключаю случаи просто неудачных образов), не столько субъективностью сопоставления, сколько его глубиною. Так, нередки в частушках намеки на значение той или иной приметы, того или иного гадания (на картах, с кольцом) или же пользование народной и даже международной символикой. Так, если встречается упоминание о ягодах («есть рябину», «ломать рябину», «рвать виноград», «сорвать вишеньку»), то этот символ, вне всякого сомнения, означает любовное соединение. Если говорится, что та или иная ягода — зелена, то это означает половую незрелость. Пить чай — удачная любовь, пить воду — неудачная. Сорвать цветок — выдать замуж. Бусы, в особенности белые (как жемчуг), символ горя. И так далее. Символика частушки приблизительно та же, что и символика песни, и потому я считаю возможным ограничиться здесь простым указанием на этот достаточно разработанный отдел словесной науки. Поясним на одном примере значительность и тонкость частушечного параллелизма.
Положим, говорится:
У милова черны брови,
черны, как у ворона:
ожидай, мой ненаглядный,
разставанья скорова.
Брови милова сравниваются с бровями ворона. Брови милова напоминают девушке ворона. Ворон же — птица зловещая, неблагоприятное знамение. Отсюда рождается предчувствие близкого несчастья — расставанья. Возможно, что в частушке есть намек и на причину расставанья. Ведь черные брови — признак красоты, чернобрового всякая охотно полюбит, вот и жди «разставанья скорова».
Или вот еще пример:
Все подрушки шьют подушки,
а мне надо дипломат.
Все подрушки идуть замуш,
а мне надо погулять.
Не покажется ли сперва, что упоминание о подушках и о дипломате — случайно, для рифмы? Однако это не так. Связь идей очевидна. Подружки идут замуж, естественно им готовить свое хозяйство — шить подушки, ибо подушки — лучший символ брака. Мне же — думает девушка — надо бы еще погулять, а для гуляния нужно приодеться нарядно — нужен дипломат.
Возьмем еще частушку:
На горе стоит аптека,
любовь сушит человека.
Не любила — была бела,
полюбила — побледнела.
Сперва покажется: какая связь между любовью и аптекой? Но тут весьма выразительно указывается сила страсти, до того иссохла, до того побледнела, что нужна медицинская помощь, нужно лечиться.
Эта прерывистность мысли, порою кажущаяся (но на деле не такова!) крайнею субъективностью случайных ассоциаций, весьма сближает частушку с лирикой современных поэтов-символистов, пропускающих промежуточные вехи на пути мысли и оставляющих лишь крайние. Такому сближению способствует и формальная особенность частушек, тоже имеющая себе параллель в новой поэзии. Я имею в виду стремление к звучности, между прочим, выражающееся как там, так и тут в двойных рифмах; первая половина стиха рифмует, или, по крайней мере, созвучна со второю. Вот несколько примеров достигаемой таким приемом звучности частушек.
Мимо окон ходит боком...
Еко горе муш Григорей!
Возьму мыльцо, пойду мытца...
Не от дела похудела...
Все подружки шьют подушки...
Милый Саша, воля ваша...
Дайте ходу пароходу...
Подпояшу и Енашу...
Дайте волю любить Колю...
Ты, гармошка, белы ношки...
Через поле вижу Олю...
Не любила — была бела,
Полюбила — побледнела...
И так далее. Иногда звучность стиха достигается иными приемами — ассонансом и аллитерацией, такова, например, великолепная аллитерация одной рекрутской частушки:
Медна мера загремела
над моею головой,
передающая звук металлического удара.
Наконец, есть еще одна черта, сближающая частушки с новою поэзией. Это именно нередкая в них утонченность эротики, рафинированность любовного чувства и многообразие его проявлений. Тут мы видим, например, любовь девушки к подруге, потому что брови ее так черны, как у милова, любовное созерцание платочка, полученного от милова, то есть род любовного фетишизма, одновременную любовь к нескольким, причем к каждому она имеет особые оттенки и т. д. и т. д. Не говорю уже о всевозможных оттенках ревности и покорности пред свершившейся изменой, включительно до полной резиньяции. Повторяю, я не пишу исследования о частушках, а набрасываю лишь несколько случайных штрихов, но я не могу не заметить, что этот вопрос об эротике серед сельского люда и о тех формах ее, которые принято считать или патологическими, или исключительно свойственными пресытившимся верхам культурного общества, весьма достоин внимательного изучения.
Стоит отметить, что частушка служит живым свидетелем чистоты нравов нашего крестьянства. Часто утверждают обратное и приводят в доказательство те или иные частушки. Но при этом забывают, что ведь общественную нравственность нельзя брать безотносительно. В смысле прямоты выражений и отсутствия эвфемизмов частушки говорят столько, что исполнителям их дальше уже нечего говорить: все названо своими именами. Представьте же себе теперь, что в интеллигентском обществе запели бы интеллигентские частушки с такою же степенью откровенности. Полагаю, что тогда мы и не то услышали бы, что слышим в деревне. Современная беллетристика только начала откровенничать, а и то все поспешили ужаснуться.
Так как эротика — единственный предмет ландюховой частушки, то при систематизации материала я старался выдержать приблизительно историю развития любви, ее расцвета и упадка. Частушки сгруппированы приблизительно в следующие гнезда: начало любви и ее развитие (№ 1—131), разгар любви, любовные свидания и расставания (№ 132—218), сплетни про девушку (№ 219—250), мысли о замужестве (№ 251—295), отношение к родителям и домашние ссоры (№ 296—364), разлука и сердечные терзания (№ 365— 467), равнодушие и кокетство (№ 468—476), любовные ссоры и разочарования (№ 477—610), измена и ревность (№ 611—676), грубости (№ 677—689), женитьба милого на другой (№ 690—727), несколько в стороне стоят частушки не индивидуальные (№ 793—826), шутливые и насмешливые (№ 827—864). Иногда исследователи стараются тщательно расклассифицировать частушки и озаглавить каждый отдел. Быть может, это и представляет свои выгоды в сборнике типических частушек для учебных целей, но при издании всех наличных частушек данного района такая классификация была бы крайне искусственной и произвольной, потому что каждая частушка, как факт самой жизни, имеет множество сторон, и зачислять ее в ту или другую рубрику зависело бы от каприза издателя. Гораздо полезнее было бы при совокупном издании частушек приложить к нему предметный указатель.
По своему содержанию, по своей форме и, наконец, по способу своего возникновения частушка есть крайний предел того спектра народной песни, начальным пределом которого является былина, историческая песня и духовный стих. В то время как последние выражают священную, неподвижную стихию народной жизни и потому составляют преимущественное достояние старости стариков, частушка соответствует мирской, текучей стихии народной жизни и потому принадлежит молодости, молодежи. Отсюда следует, что частушке характерно ее непостоянство. Она всегда кажется новою, она всегда не та, что раньше, однако ее новое так же старо, как мир, оно столь же ново, сколь нова представляющая себя единственной на свете первая любовь. Но, будучи всегда одною и той же, она всякий раз возникает сызнова: частушка есть всегдашнее изменение, но никогда — развитие. Будучи всецело во власти времени, в интересах дня, частушка исторична и не знает ни прошедшего, ни будущего. Поэтому она никогда не является выразительницей всенародного сознания, но — лишь индивидуального, особого. Частушка не занята высшею правдою, но всецело предается своим настроениям, своим чувствам и интересам. В этом индивидуализме и субъективизме частушки кроется причина ее глубочайшего сродства с индивидуализмом и субъективизмом современной поэзии. Частушка — это народное декадентство, народный индивидуализм, народный импрессионизм, однако при этом должно помнить, что названные направления вовсе не суть специфическое достояние нашей эпохи, а всегда существовавшие и периодически усиливавшиеся направления поэзии. Так делаются понятны многие характерные особенности частушки.
Прежде всего, особенность формальная: частушка построена капризно и неравномерно. Не опираясь на опыт веков и предоставленная самой себе в каждое мгновение своего существования, не имея истории, частушка редко бывает выдержана. Начинаясь превосходно, она редко доводит до конца ту же степень вдохновенности и порою падает до чего-то жалкого. Или, наоборот, начинаясь нескладно, она заканчивается выразительно и певуче. Видно, что для поэтического творчества не достаточно одной вспышки вдохновенья, но необходима и традиция, школа. Кроме того, крайний индивидуализм разрешается однообразием. В частушке нет резко очерченных и отграниченных образов, отдельные частушки оказываются нередко весьма схожими друг с другом, и все собрание частушек может быть распределено на сравнительно небольшое число гнезд частушек, сродных между собою. Получается то же, что и при всяком большом числе независимых между собою явлений, а именно над таковыми господствует закон больших чисел, статистика. Как и всегда, крайняя независимость проявлений делает из людей средние статистические. Своеволие индивида ввергает общество в рабство законов статистики. Из текучести частушек, из их удобоподвижности понятно, что древних частушек сохраняться не может, если только их не запишут вовремя. Отсюда делается вдвойне важным своевременное собирание их. Каждый год приносит с собою новые частушки и уносит старые. Если в некоторых местностях частушки сейчас посвящены фабричной жизни, то это надо принимать не за свойство частушки как таковой, а лишь за свойство самой жизни; словно зеркало, частушка отражает в себе все, что ни делается с жизнью. Так, в революционный год явилось в Петербургской и Новгородской губерниях множество частушек политических и злободневных. Но правильно ли, что частушка — революционная поэзия?
Можно сказать, что былины — это выражение быта народа, вековечной глубины его жизни, а частушка — злоба дня, мимолетная и тем не менее всегдашняя рябь на водной поверхности этого затона. Порою рябь превращается в волны и пену, но потом волнение успокаивается, и снова рябится водная поверхность.
В этой мгновенности частушки — особый интерес ее для исследователя. В частушке мы имеем пред собою народную поэзию — видим рождение народной поэзии. Вечно юная, вечно кипучая частушка есть бродящее вино народной жизни. Тут, быть может, мы имеем пред собою нечто аналогичное зачаткам древней комедии и трагедии. И это делается особенно ясно, если мы вспомним, что частушки нередко распеваются антифонно, что в лице гармониста, быть может, повторяется древний протагонист.
О других видах частушки много говорить сейчас не стану. Относительно формы хороводной частушки следует только упомянуть, что последний стих (четвертый в собственно хороводной частушке) непременно содержит в себе указание на поцелуй. Это — формальная особенность хороводной частушки. Темп ее чрезвычайно быстр, ритм весьма выдержан и заразительно весел. В смысле красоты формы и своеобразия стихов с двумя родами ударений (сильными и слабыми) эту частушку можно смело указать поэтам как образец для подражания. Что же касается содержания, то сообразно с безудержным весельем хороводной частушки, оно отличается грубоватым юмором и нередко забавною бессмыслицею, имеющей конечной целью подготовить в последнем стихе такое или иное упоминание о поцелуе.
Рекрутская частушка интересна главным образом по новому (в сравнении с предыдущими) отношению детей к родителям. В ландюховой и хороводной отцы и дети представляются обычно противоборствующими, в рекрутской же частушке слышится близость и кровная связь, стиль Гейне сменяется стилем Никитина. Но почему-то рекрутская частушка иногда отзывается риторической сантиментальностью интеллигентской поэзии.
Рекрутская частушка, что само собою понятно, составляет исключительное достояние парней, робят, мальчишек. Что же касается до частушки прочих видов, то она распевается как мальчишками, так и девчонками. Однако частое пение мальчишек выразительно отличается от такового же девчонок, как по содержанию, так и по общему тону. Частушка мальчишек по большей части несколько грубовата, редко-редко не заденет предмет своей любви, милашку, юмористический и насмешливый той этой частушки порою переходит в бахвальство своею грубостью, если не в прямое оскорбление. Кроме того, нескромная шутка — тоже преимущественное достояние частушки робят. Отсюда-то и произошла та кажущаяся странность, что в настоящем собрании частушек большая часть материала принадлежит девчонкам, хотя всем известно, что частушками по преимуществу занимаются робята. Дело объясняется весьма просто — тем именно, что частушки робят слишком часто включают в себя такие слова и выражения, какие не принято печатать даже в научных исследованиях, и потому большую часть этой поэзии обнародать сейчас не приходится.
Напротив, частушка девчонок — тоже подчас далеко не салонная — гораздо скромнее и мягче. В ней преобладают чувства нежные, порою даже сантиментальные. В ней часто слышатся слезы, обида, горечь, бывает и раздражение, но чрезвычайно редко насмешка. Девичья частушка тоньше робячьей, острее и ближе последней подходит к поэзии книжной. В ней мало размашистой удали полей и лесов, но зато довольно кокетства и иногда затаенного, почти городского, ехидства. Если в робячьей частушке за грубоватостью чувствуется непосредственность, простоватость, и, пожалуй, можно усматривать, скорее, некоторую интеллигентность и то, что называется ésprit — даже внутреннюю рассудочную сухость сердца. Это неудивительно, потому что сочетания доброты с грубоватою простотою и сухости с изящной чувствительностью — самые обычные в химии духа. До известной степени можно наглядно показать разницу частушки мальчишек и девчонок, если сопоставить соответственные частушки обоих полов. Вот маленький пример такого сопоставления.
Робята поют:
Неужели ты завянешь,
травушка шелковая?
Неужели не вспомянешь,
дура бестолковая?
Девки поют:
Неужели ты завянешь,
аленький цветочик?
Неужели не вспомянешь,
миленький дружочик?
Относительно частушки девичьей уместно высказать еще одно соображение. Читатель, уже при беглом чтении частушек, вероятно, обратит внимание на то, что в частушке, по содержанию своему явно составленной девицей, составительница говорит о себе в мужском роде. Нельзя думать, что это — оговорка, таких частушек с «оговорками» слишком много. Нельзя думать и того, что это ради размера: по большей части размером вполне допускается и женский род, так что не составляет труда сделать замену. Но что же это такое? Ответ на это легко дать, если припомнить кое-что из области половой психологии и из истории литературы. Известно, что поэзия — не женское дело и что поэтессами всегда бывали женщины мужественные, «промежуточные формы» между собственно женщиной и собственно мужчиной. Отсюда понятна всегдашняя наклонность поэтесс, начиная с древнейших времен и кончая позднейшими, говорить о себе в мужском роде. По-видимому, не иначе бывает и у деревенских поэтесс, а от них вновь — составленная частушка так и распространяется в среде настоящих девиц с несоответственным содержанию мужским родом.
Заканчивая свое обрывочное изложение мыслей о частушках, я считаю долгом добавить, что смысл своей работы вижу совсем не в этих заметках, а в издании сырого материала. Но если бы эти заметки обратили чье-нибудь внимание на частушку и побудили его сделать подобную же запись для иного уголка Костромского края, то я был бы вполне удовлетворен.
При этом мне кажется полезным указать, в интересах общего дела, на крайнюю необходимость записывать по возможности все варианты той или иной частушки. Только при наличности их возможно будет, наконец, понять, как идет процесс народного творчества и что он такое в существе своем: индивидуальное ли вдохновение отдельных поэтов, терпящее порчу по мере своего распространения, или, наоборот, постепенно совершенствуемое, от поэта к поэту, или, наконец, создание бессознательного и слепого инстинкта общенародной массы. Правда, собирать варианты скучно, а печатать их кажется излишнею роскошью, но, быть может, важнее изучить одну частушку во всех ее видоизменениях, нежели гнаться за многими, но без вариантов.
Возможно, что довольно значительное число слов в собрании частушек окажется непонятным читателю. Объяснения таких слов отсутствуют ввиду того, что в скором времени надеюсь выпустить в свет подробный словарь изучаемой мною местности. Но, быть может, теперь же необходимо объяснить одно, весьма часто встречающееся, малопонятное выражение, а именно «мо-ёт», которое есть сокращение «мой-от»...
Павел Флоренский