Дж. Шеридан Ле Фану Описание ряда таинственных злоключений по улице Анжер


Она не вполне заслуживает пересказа, эта моя история, а уж тем более — письменного изложения. Рассказывать ее мне, впрочем, доводилось, когда просили настойчиво, и делал я это в интеллигентной компании, окруженный доброжелательно внимающими мне лицами, испещренными теплыми бликами послеобеденного огня в камельке, в один из тех зимних вечеров, когда за стенами дома завывает вьюга, внутри же — покой и уют, и выходило, по-моему, — а кому тут судить, как не мне, — вроде бы вполне сносно. Но сделать, как просите меня вы, — чистейшей воды авантюра. Перо, чернила и бумага — не лучшие возки для непостижимого, а так называемый читатель — существо куда как менее благодарное, нежели слушатель. Ежели вы, однако, сумеете вдохновить своих приятелей прочесть сие с наступлением ночи, когда обычная прикаминная трепотня коснется вдруг кошмарных историй, связанных с аморфной жутью, — короче говоря, если вы гарантируете мне mollia tempora fandi, я исполню сей труд и изложу все от чистого сердца. Ну вот, а теперь, когда все необходимые предуведомления сделаны, больше не стану тратить слов попусту и просто изложу, как оно все было.

Мой кузен Том Ладлоу и я, — мы вместе штудировали медицину. Полагаю, Том мог бы добиться изрядных успехов на этом поприще, но он, бедолага, ударился вдруг в религию и умер совсем молодым, пав жертвой инфекции, подхваченной при каком-то очередном отправлении своих духовных обязанностей. Для настоящих моих целей достаточно будет упомянуть, что по натуре он был человек толерантный, однако же искренний и вполне жизнелюбивый; причем совершенный педант в вопросах чести и честности, в отличие от людей темпераментом вроде моего — легко возбудимых и нервных.

Мой дядя Ладлоу, отец Тома, в то самое время, пока мы с кузеном просиживали себе штаны на лекциях, приобрел три-четыре старых особняка по улице Анжер, один из них незаселенный. Сам дядя безвыездно проживал за городом, и Том, недолго думая, предложил мне за компанию с ним перебраться в пустующий дом и жить там, покуда это никому не мешает. Таким переездом мы убивали бы сразу двух зайцев — во-первых, новое жилье находилось гораздо ближе к местам наших штудий и школярских увеселений, а во-вторых, не лишними были и деньги, сэкономленные на плате за квартиру.

Мы не слишком-то были обременены мебелью, жили почти по-спартански, точно солдаты на биваке, поэтому и сборы отняли у нас времени не намного больше, чем у солдат по тревоге. Короче говоря, план наш был претворен в жизнь почти так же скоро, как и задуман. В передней гостиной мы устроили себе комнату для совместных штудий. Я занял спальню над ней, ну а Том — самую дальнюю на втором этаже, что лично мне никак не пришло бы в голову.

Сам дом, кстати говоря, оказался весьма древним. Фасад его был, похоже, малость подновлен где-нибудь с полвека назад, но, кроме жалких останков штукатурки, ничего более современного в наружной отделке не наблюдалось. Маклер, который по просьбе моего дяди покупал дом и вникал в бумаги, поведал мне как-то, что дом этот наряду с множеством прочей конфискованной собственности был продан через торговый дом Чичестер, чтоб не солгать, году в 1702-м, а во времена правления Джеймса Второго принадлежал сэру Томасу Хакету, лорд-мэру Дублина. Как стар был дом в ту давнюю пору, это мне неведомо, но, как бы там ни было, наверняка он успел повидать на своем веку достаточно всякого, чтобы в его атмосфере витала теперь некая мистическое тайна, возбуждающая и вместе с тем гнетущая, — что, впрочем, вполне естественно для столь древнего обиталища.

Во внутренней отделке также встречалось крайне мало признаков современности, — и оно, вероятно, к лучшему, ибо все здесь веяло седой стариной и диковатой экстравагантностью: мощные стены и потолки, грубоватые очертания дверей и окон, необычное диагональное расположение каминных полок, массивные балки перекрытий и громоздкие карнизы — не говоря уж об исключительной монументальности всех деревянных деталей отделки и в первую очередь балюстрад и оконных рам, кои вызывающе декларировали свою едва ли не античность и сумели бы заявить себя сквозь любые мыслимые и немыслимые нагромождения модной нынче мишуры и глянца.

Стены гостиных, впрочем, некогда кто-то озаботился затянуть обоями, которые, давно оставленные без ухода, выглядели теперь едва ли не драными; а старуха, что держала в переулке по-соседству грошовую лавчонку и дочурка которой — эдакая недотрога пятидесяти с лишком лет от роду — служила нашей единственной горничной, появляясь у нас с рассветом и целомудренно ретируясь, едва лишь накроет к чаю в наших парадных апартаментах, — так вот старушка эта еще помнила, как обитавший здесь прежде старый судья Хоррокс — тот самый, что, заработав себе репутацию вешателя, повесился затем и сам («в момент временного помрачения рассудка», как гласил вердикт коронерского жюри) на обычной детской скакалке, привязанной к прочным перилам, — так вот этот судья имел обыкновение собирать у себя самую изысканную публику на жаркое из оленины и редчайшие сорта старого портвейна. В те золотые деньки стены этих просторных гостиных горделиво красовались обоями золоченой кожи, что при подобных размерах комнат без сомнения смотрелось весьма впечатляюще.

Спальни наверху были обшиты суровыми деревянными панелями, но та, что находилась прямо над гостиной, отнюдь не угнетала вас, напротив — ощущение старинного уюта в ней совершенно подавляло всяческие смутные предчувствия. Вот дальняя спальня с ее эксцентрично расположенными меланхолическими оконцами, бессмысленно глазеющими на изножье монументального ложа, с большой темной нишей, какую можно встретить еще во многих старых домах Дублина — своего рода уборная, дарующая уединение тем, кому оно по душе, — эта опочивальня как раз представала некой мрачной обителью. В ночную пору «альков», как обыкновенно именовала туалетную нишу скромница-горничная, имел, на мой взгляд, особенно гнетущий вид. Вдали, тщетно сражаясь с темнотой, мерцала одинокая свеча Тома. А из самой гущи мрака, казалось, кто-то незримый уставился на вас и следит за каждым вашим шагом. И это еще только цветочки. Все помещение в целом, непонятно почему, вызывало у вас чувство неодолимого отвращения. Возможно, дело было в его странных пропорциях, в скрытом разладе неких непостижимых мистических связей, тех, что в иных помещениях создают ощущение уюта и безопасности, а здесь порождали лишь тревогу и недобрые предчувствия. Короче говоря, повторяю: никто и ничто не сумели бы убедить меня провести здесь ночь в одиночестве.

Я никогда не скрывал от бедолаги Тома свои иррациональные страхи; он же, в свою очередь, искренне над ними посмеивался. Судьбой было назначено, однако ж, преподать горе-скептику суровый урок.

Довольно скоро после переезда в наш респектабельный дортуар я начал вслух жаловаться на бессонницу. Видимо мне, дрыхнувшему обычно без задних ног и уж тем более без сновидений, особенно досаждала эдакая новизна, когда тебе, вместо обычного ночного покоя, почти каждая ночь преподносит пестрый букет кошмаров. А так оно и было на новом месте. После вводного курса сюрреалистических страшилок мои неприятности приняли окончательную отчетливую форму, облик того самого видения, которое практически без вариаций в заметных деталях посещало меня в среднем каждую вторую ночь на неделе.

А теперь пора поведать вам, как выглядел этот призрак в моем сне, моем кошмаре, моем дьявольском наваждении — называйте, как вам угодно, — этот злой гений, которому я служил чем-то вроде боксерской груши.

Я видел, или казалось, что видел, с самой отвратительной ясностью, невзирая на непроглядную тьму, каждый предмет обстановки и все мельчайшие детали опочивальни, где возлежал, безуспешно пытаясь заснуть. Это, как вам хорошо известно, вполне обычное предвестие любого ночного кошмара. Но вот затем, пока я лежал так, весь в дурных предчувствиях, точно в партере перед освещенной прожекторами сценой в томительном ожидании начала пошловатой пьески ужасов, делавшей мои ночи совершенно несносными, внимание мое неизменно, сам не знаю почему, приковывалось к окошку, что у изножья кровати. И неизменно меня медленно, но верно начинало охватывать жутчайшее отвращение. Я смутно сознавал как бы начало некой ужасающей прелюдии, исходящей неизвестно откуда и от кого (или от чего), но предназначенной единственно лишь усиливать мои мучения, а спустя какое-то время, которое казалось мне всегда неизменным, в окне внезапно появлялось изображение, как бы приклеенное к стеклу, точно под действием электрического магнетизма, и вот тогда начинался мой настоящий урок ужасов, который под конец всей истории мог тянуться уже часами. Картинка, так загадочно вставленная в раму окна, была портретом старца в цветастом малиновом халате, все складки которого до последней я и теперь вполне мог бы описать, старика с лицом, выражающим необыкновенное сочетание интеллекта, чувственности и силы, но в то же время зловещим и как бы помеченным скверной. Нос крючком, точно клюв стервятника; большие серые глаза слегка навыкат, излучающие жестокость и злобу. Голову венчала малиновая бархатная шапка; волосы, выбивавшиеся из-под нее, были выбелены временем, лишь кустистые брови сохраняли первозданную черноту. Как отчетливо я помню каждую черту, каждую тень, каждый блик света на этом каменном лике! Его демонический взгляд был уставлен в упор на меня, так же как и мой — с необъяснимой неотрывностью, точно притянутый магнитом кошмара, — на него, что выливалось в бесконечные часы ночной агонии. Но вот, наконец, «петух поет рассвет, и призрака уж нет», поработивший меня демон исчезает, а я, вконец измотанный бессонницей, встаю и вяло принимаюсь за свои повседневные дела.

Я отнюдь не испытывал — теперь даже точно не возьмусь объяснить почему, вероятно, по причине утонченности своих мук и неизгладимого сверхъестественного впечатления, оставляемого моей ночной фантасмагорией, — не испытывал потребности углубляться в конкретные ее детали в беседах с друзьями-приятелями о моих ночных пертурбациях. В ответ на расспросы я сообщал им лишь, что измучен обычными дурными снами, и, как верные неофиты популярных на медицинском факультете материалистических теорий, мы сообща прикидывали способы повернее дабы рассеять мои мороки, — но вовсе не заклинаниями, а, разумеется, самыми обычными тонизирующими препаратами.

Следует отдать должное этим укрепляющим средствам и признать — под их воздействием визиты проклятого портрета на время прекращались. Но уместно ли на основании того делать какие-либо выводы? Являлось ли мое необычное видение, отчетливое и ужасающее, продуктом исключительно моего воображения или, к примеру, следствием дурного пищеварения? Короче говоря, было ли оно субъективным (воспользуемся этим модным нынче словечком) или все же его можно было осязать, как некий внешний агент? Это, признайтесь, мой добрый друг, ни к чему нас не приведет. Злокозненный дух в виде портрета, подчинившего себе мои чувства, мог быть как просто сгустком энергии, так и плодом моих недомоганий, чем бы там я его ни считал. Что, по существу, означает весь моральный кодекс развенчанной ныне религии, обязывавший людей сдерживать их телесные, умственные и эмоциональные импульсы? Здесь явно просматривается некая связь между материальным и незримым — здоровый тонус системы со всей ее здоровой энергетикой, насколько это теперь нам известно, защищает организм от влияний, которые иначе могли бы превратить нашу жизнь в сущий ад. Гипнотизер или электробиолог терпят фиаско в среднем с девятью пациентами из десяти — так, может, сатанинские духи тоже? Условия, которые мы имеем лишь внутри живых организмов, являются абсолютно необходимыми для получения определенного спиритического феномена. Опыт иногда удается, иногда нет — вот и вся недолга.

Спустя какое-то время выяснилось, что мой скептически настроенный компаньон тоже хлебнул свою долю лиха. Но тогда я об этом еще ничего не знал. Однажды ночью, когда я спал на диво крепко, меня разбудил шум в коридоре: быстрые шаги за дверью, затем гулкий удар (как выяснилось впоследствии, бронзовым подсвечником по перилам), что-то звонко скатилось по ступенькам — и почти одновременно со всем этим в мою дверь вломился Том, ввалился спиной вперед, возбужденный до крайности.

Я вскочил с кровати и, не успев еще осмыслить происходящее, схватил его за плечо. Мы стояли — оба в ночных сорочках — у распахнутой настежь двери и сквозь балясины лестничных перил бессмысленно таращились в мутное коридорное окошко на призрачную луну в пелене облаков.

— Что стряслось, Том? Что с вами? Что за чертовщина тут творится? — В беспокойстве я невольно начал трясти своего приятеля.

Он основательно перевел дух, прежде чем ответить, но отвечал не вполне связно:

— Ерунда, полная ерунда… Я что-нибудь говорил? Что я сказал? А где мой свеча, Ричард? Как здесь темно… У меня… У меня ведь была свеча!

— Да уж, темновато малость, — отозвался я, — Но что все-таки случилось? Что это было? Почему вы молчите, Том? Уж не свихнулись ли вы часом? Что стряслось?

— Стряслось? А, уже прошло… Это, должно быть, сон, всего лишь сон… А вы разве так не считаете? Что же это могло быть еще, если только не сон?

— Ну, разумеется, — ответил я с внутренним содроганием. — Всего-навсего сон.

— Мне почудилось, — продолжал Том, — что в моей комнате был человек, и я выскочил из кровати, и… и… Но где же моя свеча?

— Скорее всего, у вас в комнате, — сказал я, — Сходить за ней?

— Нет, не стоит, не уходите… Это все ерунда… Я говорю, не надо! То был просто скверный сон. Заприте дверь, Дик; я, пожалуй, побуду немного с вами, мне как-то не по себе. А теперь, не затруднит ли вас зажечь свечу и приоткрыть чуток окно — что-то здесь душновато.

Я сделал, как просил Том, и он, накинув на себя, точно Гранвиль, одно из моих одеял, устроился на стуле возле постели.

Всем известно, как бывает заразителен страх, страх любого рода и сорта, но особенно тот, от какого страдал в ту минуту бедняга Том. И меня отнюдь не обуревало желание выслушивать жуткие подробности о видении, которое так обескуражило моего компаньона.

— Только не рассказывайте мне ничего о вашем дурацком сне, Том, — поспенщл заявить я самым пренебрежительным тоном, на деле же содрогаясь от страха. — Лучше поговорим о чем-нибудь еще; однако мне уже ясно как дважды два, что эта паршивая домина давит на нас обои£, и пусть меня вздернут, если я здесь останусь, чтобы и дальше мучиться так сказать “несварением желудка” или… или же от дурных снов! Так что предлагаю начать поиски комнат и, если не возражаете, завтра же, с утра пораньше.

Том согласно кивнул и, немного поразмыслив, сказал:

— Я тут прикинул, Ричард… Что-то давненько я не отдавал своего сыновнего долга. Поеду-ка я прямо завтра с утра, навещу отца и побуду у него денек-другой, а там, глядишь, вы уже подыщете нам другое жилье.

Я полагал, что такое его решение, принятое, очевидно, под сильнейшим впечатлением от встречи с призраком, развеется поутру вместе со всеми ночными мороками. Но я ошибался. Том отбыл в деревню с рассветом, предварительно условившись со мной, что, как только подворачивается подходящее жилье, я тут же отзываю его оттуда письмом.

Но, как бы я ни желал поскорее переменить место обитания, вышло так, что по ряду самых заурядных мелких причин я изрядно промешкал, и пролетела почти что неделя, прежде чем вещи мои были упакованы, а письмо Тому отправлено. Тем временем вашему покорному слуге самому довелось пережить одно-два пустячных приключения, которые теперь, с дистанции, представляются мне чистейшим абсурдом, но тогда — тогда они резко подстегнули мое рвение переехать.

Спустя один-два дня после отъезда моего сотоварища я сидел ночью при свече в своей спальне перед полным набором ингредиентов для приготовления крепкого пунша, разложенных на дурацком крохотном столике с паучьими лапками вместо ножек. В безвыходном положении, окруженный духами всевозможных мастей, я, как водится, прибег к мудрости предков и решил “крепить свой дух духом винным”. Но прежде чем приняться за свой снотворный пунш, я, отложив в сторону анатомический атлас, подкреплял себя вместо тонизирующих пилюль полдюжиной страниц из “Обозревателя”. Именно тогда я и услыхал шаги с лестницы, ведущей на чердак. Было два пополуночи, на улице тихо, как на церковном кладбище, и звучали они совершенно отчетливо. До меня доносились звуки эдакой медленной, старческой походки, будто кто-то, едва передвигающий ноги, спускался с чердака, и, что всего удивительнее, он был, очевидно, совершенно бос — звук его шагов напоминал нечто среднее между шлепком по мягкому месту и хлопком в ладошки, бррр, мерзость!

Наша пожилая фифа к тому часу давно уж ретировалась, никого, кроме меня, в доме быть не могло. К тому же таинственный визитер отнюдь не трудился скрывать свое присутствие — напротив, он как бы нарочно старался произвести побольше шума. Когда же его шаги достигли площадки возле моей комнаты, они вдруг стихли. Воображение живо нарисовало мне, как дверь через мгновение распахивается и на пороге предстает во плоти сам оригинал ненавистного мною портрета. Но, к счастью, спустя минуту движение возобновилось, и я с несказанным облегчением перевел дух. Гость в той же манере прошлепал по лестнице, ведущей вниз к гостиным, затем, после очередной паузы, дальше в холл, где его шаги постепенно заглохли.

К моменту, когда все стихло, я был, как говорится, охвачен не вполне здоровым возбуждением. Я вслушивался, но больше ничего не слышал. Собрав все свое мужество, я решился наконец на отчаянный поступок — открыл дверь и зычно гаркнул сквозь лестничные перила: “Кто здесь?” Никакого ответа, кроме гулкого эха, гуляющего по пустынным коридорам старого дома, я, естественно, не дождался; движение не возобновлялось; короче говоря, ничто не давало моим чувствам никакого конкретного ориентира. Есть, я думаю, нечто удивительно разочаровывающее (как в буквальном, так и в переносном смысле этого слова) в звучании чьего-либо голоса при подобных обстоятельствах, вызванное, вероятно, совершенным твоим одиночеством и тщетностью самого звука. Это удвоило мое ощущение изоляции, да и страхи мои тут же вернулись, как только я заметил, что дверь спальни, которую я определенно оставлял открытой настежь, теперь плотно закрыта. В жуткой панике, точно боясь быть отрезанным от последнего моего прибежища, я рванул назад в комнату, где в состоянии воображаемой осады, признаться, ощущение не из приятных, и провел немногие оставшиеся до утра часы.

Следующей ночью мой босоногий гость как будто не объявлялся, но еще через сутки, лежа без сна в своей кровати в потемках — полагаю, примерно в тот же час, что и прежде, — я вновь отчетливо расслышал его шаги, от самого чердака.

На сей раз я уже успел употребить мой пунш, в результате чего боевой дух гарнизона циатдели был на высоте. Подскочив с постели, я схватил кочергу, которой обычно мешал угли в камине, и уже спустя мгновенье был в коридоре. Звук шагов приутих в тот момент, темнота и холод прямо-таки обескураживали, и представьте себе мой ужас, когда я увидел, или вообразил, что увидел, темное чудище в облике не то человека, не то медведя, стоящее спиной к стене коридора и выпятившее на меня свои гигантские зеленоватые зенки, тускло светящиеся во мраке. Как я не сообразил тогда, что это всего-навсего коридорный буфет с нашими чашками и тарелками, теперь понять затруднительно. И все же, честно говоря, переваривая впоследствии это досадное происшествие снова и снова, я так и не сумел убедить себя до конца, что пал жертвой одного лишь разыгравшегося воображения, ибо в ту минуту я отчетливо видел, как чудище, после отдельных перемен в очертаниях, точно на ранней стадии трансформации, отделилось от стены в своем изначальном виде и вроде бы двинулось мне навстречу. Больше от страха, чем из мужества, я изо всех сил двинул ему кочергой по башке и под раздавшийся жуткий грохот нырнул обратно в свою комнату, не позабыв запереть за собой дверь на все имевшиеся запоры. Там, спустя минуту-другую, я вновь услышал жуткую босоногую походку, которая, как и в первом случае, затихла лишь где-то в холле.

Если даже видение это и было оптическим обманом и продуктом чистого моего воображения, а его ужасные глаза — не чем иным, как парой перевернутых чайных чашек, я по крайней мере получил некую моральную сатисфакцию от замечательного удара кочергой, смешав, во славу фантазии, божий дар с яичницей, как то засвидетельствовали наутро останки нашего чайного сервиза. Я попытался почерпнуть ребе из этих улик новую порцию мужества и спокойствия, но не слишком-то преуспел в том. Мог ли я среди этих осколков найти удовлетворительное объяснение жутким босым ногам и этому их беспрерывному “шлеп-шлеп-шлеп” по всем ступенькам лестницы моей зачарованной обители — и это в час, когда все доброе на земле спит и видит сладкие сны? Да будь все оно проклято! Даже думать о том мне было противно. Я был совершенно не в духе и с ужасом ждал приближения новой ночи.

И она пришла, — зловеще сопровождаемая стихией в виде сильной грозы и монотонной дроби проливного дождя. Улицы затихли раньше обычного, и к полуночи за струями ливня уже ничего иного не было слышно.

Устроившись на ночную вахту возможно уютнее, я зажег две свечи вместо обычной одной. На сей раз я решил не ложиться в постель, дабы постоянно быть наготове к вылазке со свечой в руке, так как, coute qui coute, решительно настроился повидаться, если только снова зрение не обманет, с таинственным гостем, нарушающим ночной покой моего жилища. Сидя как на иголках, я был не в силах даже открыть свой учебник. В напряженном ожидании жутких звуков я начал, насвистывая бодрые марши, мерять шагами комнату. Затем снова уселся и уставился на квадратную этикетку черной старинной на вид бутылки перед глазами, покуда ее текст “Фленаган сотоварищи, лучший старый солодовый виски” не превратился в своего рода ненавязчивый аккомпанемент мелькающим в моей голове жутковатым фантастическим образам.

Тишина тем временем становилась все плотнее, а тьма все гуще. Я тщетно пытался услышать с улицы звуки припозднившегося экипажа или хотя бы какой-нибудь отдаленной перебранки. Ничего, кроме завываний ветра, пришедшего на смену грозе, которая, видимо, бушевала теперь где-то вдали за Дублинскими холмами, вне пределов слышимости. В самом сердце огромного города я ощущал себя наедине с природой и Бог знает с кем там еще! Мое мужество таяло буквально на глазах. Однако пунш, низводящий столь многих до скотского состояния, вновь сделал меня мужчиной — и весьма ко времени, чтобы я смог своей укрепившейся нервной системой относительно спокойно воспринять студенистые звуки дряблых босых ступней, в очередной раз шлепающих вниз по ступеням.

Я не без содрогания взялся за свечу. Пересекая комнату, пытался даже сымпровизировать нечто вроде молитвы, но, прервав ее на миг, дабы прислушаться, так никогда и не завершил. Шаги продолжали звучать. Признаюсь, я замер у двери в нерешительности на мгновенье-другое, но все же, взяв себя в руки, распахнул ее. Выглянув в коридор, нашел его совершенно пустым — никаких тебе чудищ ни на площадке, ни на ступенях; а поскольку ненавистные звуки как будто поутихли, набрался храбрости совершить вылазку аж до самых перил. И о ужас! Одной-двумя ступенями ниже места, где я оказался, лестницу попирало нечто неземное. Мой глаз ухватил там движение, то было нечто вроде ступни Голиафа — серое, тяжеленное, мертвым весом шлепающее со ступени на ступень. Чтоб мне пропасть, это была такая чудовищная крыса, какой я не мог себе даже вообразить!

Как сказано у Шекспира, “иной не сносит чавканья свиньи, иной впадает в раж, кота завидя”. Я едва не спятил при виде той крысы. Вы можете смеяться, если угодно, но она уставилась на меня, казалось, совершенно по-человечьи злобным взглядом и, поскольку ерзала она буквально у меня под ногами, глядя снизу вверх, я распознал в нем, могу в том поклясться — тогда я лишь чувствовал, теперь же знаю точно, — инфернальный взгляд и ненавистное выражение лица моего старого “приятеля с портрета, вселившегося на время в эту вонючую тварь у меня под ногами.

Во мгновение ока я вновь оказался у себя в комнате — в таком ужасе и отвращении, что не поддаются никакому описанию, — и заложил дверь на все засовы, как будто снаружи ломился голодный лев. А чтоб их, этот проклятый портрет, а заодно и его прототипа! В душе я прекрасно сознавал, что эта крыса — да, да, эта самая крыса, КРЫСА, которую я только что имел счастье лицезреть, — есть не что иное, как жуткий маскарад моего исчадия ада, шаркающего в обличье крысы по пустынному дому с целью устроить какой-то свой дьявольский розыгрыш.

Наутро я ни свет ни заря уже брел по топким улицам и в числе прочих дел отправил наконец условленное письмо Тому. По возвращении, однако, я нашел дома записку от моего отсутствующего “сожителя”, извещающую о его намеченном на завтра прибытии, что меня обрадовало вдвойне, ибо я уже вполне преуспел в моих квартирных хлопотах, а перемена действующих лиц в этой пьесе представлялась мне особенно желательной в свете отчасти абсурдного, отчасти ужасающего приключения прошедшей ночи.

Я по-солдатски без удобств провел следующую ночь в своей новой квартире по Дигес-стрит, но уже к завтраку поспешил вернуться обратно в наш заколдованный замок, чтобы не прозевать возвращение Тома.

Я угадал — он явился туда тотчас же по приезде, и первый его вопрос был о наших успехах в поисках нового местожительства.

— Слава Богу! — искренне обрадовался он, узнав что все уже устроено, — Я в восторге от вас, Дик! Что до меня, то смею заверить вас: на всей земле нет причины, способной заставить меня провести еще одну ночь в этом кошмарном доме-западне.

— Не будите лиха! — вскричал я в неподдельном страхе и с гримасой отвращения. — У нас не было ни минуты покоя, с тех самых пор, как мы поселились здесь. — И я продолжал дальше в том же духе, припомнив попутно мое приключение с чудовищной старой крысой.

— Ну, если все дело в крысе, — заявил мой кузен, пытаясь обратить мои переживания в шутку, — то не стоит делать из мухи слона.

— Но ее глаза, дорогой мой Том, ее демонический взгляд! — упирался я. — Если бы вы сами повидали ее, вы бы не говорили так.

— Я склоняюсь к мысли, что лучшим заклинателем в вашем случае оказался бы упитанный кот, — смеясь, объявил Том.

— Тогда, может быть, выслушаем рассказ о вашем собственном приключении? — предложил я с изрядным сарказмом.

Брошенный мною вызов заставил Тома невольно оглянуться по сторонам — видать, разворошил я далеко не самые приятные из его воспоминаний.

— Вы услышите его, Дик, я расскажу вам, — сказал он. — Клянусь небом, сэр, расскажу, хотя делать это здесь мне как-то не по себе. Уповаю лишь, что среди бела дня мы достаточно крепки и привидениям не вполне по зубам.

И хотя он говорил это как бы в шутку, по-моему, он был вполне серьезен. В углу комнаты престарелая Геба упаковывала по корзинам жалкие останки нашего дельфтского фаянса. Но вскоре, приостановив возню, она буквально оцепенела с отвисшей челюстью и широко распахнутыми глазами. Исповедь Тома звучала примерно так:

— Я видел это трижды, Дик, целых три раза, и я совершенно уверен, что являлся субъектом некой инфернальной атаки. Я был в опасности, в самой настоящей опасности, и не дай я деру столь вовремя, мой рассудок наверняка пострадал бы, и это еще мягко сказано. Боже, какое счастье, что я унес ноги оттуда.

В первую ночь моего ужасающего злоключения я в позе покойно спящего возлежал на этом допотопном подобии великанской кровати. Даже вспоминать противно. Я бодрствовал при потушенной свече, но лежал тихо, будто уже заснул, и, хотя мысли мои не знали покоя, ни о чем плохом я не думал.

Полагаю, что примерно около двух пополуночи я и услышал первые звуки оттуда — из этого мерзкого укрытия в дальнем конце спальни. Такое впечатление, будто кто-то, протащив по полу добрый кусок веревки, приподнимал ее и снова пускал гулять кольцами. Разок-другой я садился в постели, но, ничего не заметив, решил, что за стенными панелями просто разгулялись мыши. Кроме обычного любопытства, я ничего тогда не ощутил и минуту-другую спустя перестал замечать эти звуки.

Сколько я лежал так, теперь трудно судить; но внезапно без всяких предисловий и предчувствий я увидел старика, весьма плотного с виду, в чем-то вроде халата светло-красного цвета и в темной шапке на седой голове, который медленно брел по диагонали, от алькова мимо моей кровати к чулану слева. У него было что-то зажато под мышкой; голову он держал слегка набок, и — Господь милосердный! Когда я увидел его лицо!..

Том помолчал, затем продолжил:

— Жуткое выражение его лица, которое мне не позабыть до самой смерти, ясно открыло, кто он такой. Никуда не сворачивая, он прошествовал мимо меня и скрылся в чулане у изголовья моей постели.

Пока это неописуемое воплощение вины и смерти двигалось мимо меня, я сам оцепенел, точно труп. Даже часы спустя после его исчезновения я ощущал себя неспособным шевельнуть хоть пальцем. Только с рассветом я набрался достаточно сил и храбрости, чтобы осмотреть свою комнату и особенно маршрут движения жуткого пришельца, однако же не отыскал ни единой улики чьего-либо присутствия. Никаких следов вторжения не обнаружил я и среди хлама, разбросанного по полу чулана.

Тогда я уже начал приходить в себя. Совершенно измотанный, под самое утро я забылся тревожным сном. Спустился позднее обычного и, застав вас не в духе после ваших собственных ночных грез о портрете, с оригиналом которого я, по-видимому, и имел счастье свидеться, решил умолчать о моем инфернальном видении. В сущности, я старался убедить самого себя, что столкнулся всего лишь с иллюзией, и просто-напросто опасался воскрешать в памяти жуткие впечатления минувшей ночи. Или же рассказом о моих переживаниях боялся подвергнуть нелегкому испытанию свой былой скептицизм.

Могу сказать, что подняться следующим вечером в спальню и снова улечься в постель потребовало от меня немалой выдержки, — продолжал Том. — Я вошел туда с известным трепетом, который, не стыжусь теперь признаться, под малейшим воздействием, мог обратиться в откровенную панику. Но эта ночь прошла относительно спокойно, а за ней и еще одна, и еще две или три. Я вновь обретал былую уверенность и начал было воображать, что снова верю в теорию спектральных иллюзий, которая так мало помогла моим чувствам в случае с первым видением.

Ведь как там ни считай, а все же призрак этот был не вполне традиционным. Он прошествовал через комнату, совершенно не замечая моего в ней присутствия — я не волновал его, ему не было до меня никакого дела. Какой тогда вообще смысл — если здесь это слово уместно — в его прогулках в зримом обличье? Ведь он мог, не утруждая себя хождением, оказаться в чулане мгновенно-так же легко, как перед тем оказался в темном алькове, не затрудняя себя входом в спальню в облике, доступном органам человеческих чувств. А кроме того, как, черт возьми, я его вообще разглядел?! Стояла кромешная тьма, свеча не горела, огонь в камине потух; и все же я видел его отчетливо, во всех цветах и деталях, как будто белый день на дворе. Хорошо объясняло бы все эти странности состояние каталепсии, и я помаленьку уже начинал верить, что так оно у меня и вышло.

Один из самых интересных феноменов, связанных с человеческой лживостью, это море мелких самообманов, коими мы потчуем сами себя и коим, в отличие от иных прочих, довольно охотно верим. Решительно уверяю вас, Дик, во всей этой истории я постоянно себя надувал и притом не верил ни единому слову собственного мошенничества. Однако же упорно продолжал лгать, как самый завзятый шарлатан, который ловит доверчивых простаков на один и тот же давно отработанный трюк — так и я надеялся своим комфортабельным скептицизмом взять в конце концов верх над моими демонами!

Призрак не являлся повторно, и это было весьма утешительно. Да и какое мне было, в сущности, дело до него самого вместе с его причудливым облачением и его необычным взглядом? Да никакого! Ну, повидаю я его еще разок, что за беда такая? Напичкав себя подобными увещеваниями, я сиганул в кровать, потушил свечу и, подбодренный громкими звуками пьяной перебранки на заднем дворе, быстро уснул.

Из этого глубокого забытья я вынырнул, как по внезапной тревоге. Я помнил, что видел какой-то страшный сон, но о чем он, забыл. Сердце бешено билось, весь потный, я был в большом беспокойстве. Усевшись на постели, я огляделся по сторонам. Лунный свет щедро вливался в комнату через незанавешенное окно; все было вроде по-прежнему, и, хотя шумная семейная сцена на заднем дворе, увы, уже улеглась, я услыхал, как какой-то припозднившийся гуляка распевает по пути к своему дому популярные комические куплеты под названием “Мерфи Дилени”. Пользуясь таким развлечением, я снова улегся, лицом к камину, и, смежив очи, постарался не думать ни о чем, кроме похождений героя этой песенки, с каждой минутой звучавшей все дальше и тише:

Раз Мерфи Дилени, затейник валлийский

В притон заглянул, чтоб наполнить бурдюк,

А выполз, по горло заправленный виски,

Душистый, как клевер, прямой, как утюг.

В конце концов певец, состояние которого, полагаю, не сильно разнилось с состоянием персонажа его песни, забрел слишком далеко, чтобы продолжать своими руладами услаждать мой слух; с его удалением я погрузился в тревожную полудрему, нисколько не освежающую. Песня продолжала вертеться у меня в голове; я снова и снова следовал извилистыми путями ее героя, почтенного сельского жителя, который, выбравшись из притона, плюхается в реку, а выуженный оттуда, предстает на суд коронера, который, выслушав заключение “коновала о том, что наш герой “мертвее гвоздя и, стало быть, умер”, выносит соответствующий случаю вердикт — как раз в момент, когда мертвец приходит в себя, после чего возникший между покойным и коронером непродолжительный, но острый конфликт улаживается миром благодаря очередному возлиянию и неиссякаемому чувству юмора.

Так в полудреме бродил я кругами по тропкам этой монотонной пьяной баллады — как долго, даже не знаю. В конце концов поймал себя на том, что бессознательно бормочу: “Мертвее гвоздя и, стало быть, умер”, а некий голос вроде внутреннего вторит едва различимо, но настойчиво: “Умер! Умер! И да спасет Господь его грешную душу!”— как вдруг совершенно проснулся и, продрав глаза, взглянул прямо перед собой.

Вы не поверите, Дик, не дальше, чем в двух ярдах, стоял тот самый проклятый тип, в упор глазея на меня с самым демоническим выражением на своем каменном лике!

Том прервался, чтобы перевести дух и смахнуть со лба испарину. Я чувствовал себя весьма и весьма неуютно. Наша перезрелая девица была даже белее Тома; и, поскольку пребывали мы весьма близко от места описываемого действа, нам всем, смею думать, оставалось лишь благодарить Бога, что на дворе теперь день со всеми приметами его будничной суеты.

— Всего лишь секунды три я видел его ясно, как вас, затем он стал таять, но еще долго в месте между мной и стеной, где он стоял, висело нечто вроде темного туманного столбика. Я определенно чувствовал, что он все еще здесь. Затем морок постепенно рассеялся. Схватив одежду, я поспешил в холл, где, приоткрыв прежде парадную дверь, наспех оделся, затем выскочил на улицу и бродил по городу до самого утра. С рассветом вернулся, совершенно измотанный и подавленный. Каким же дураком я был, Дик, постеснявшись обсудить тогда с вами причины моего скверного самочувствия! Я думал, вы посмеетесь надо мной, над моими философскими убеждениями, над моим обыкновением лечить вас от ваших же проблем с призраками с помощью единственно скепсиса. Я уверил себя, что теперь мне нечего ждать от вас пощады, и сохранил все свои ужасы при себе.

Теперь, Дик, боюсь, вам будет трудно в это поверить, но я много ночей после своего переживания вообще не поднимался к себе в комнату. Я засиживался в гостиной, дожидался, пока вы не отправитесь на боковую, затем прокрадывался в холл, тихонько выскальзывал наружу и просиживал в таверне “Робин-Гуд” ночные часы до последних клиентов, а после, как заправский ночной сторож, отправлялся до утра мерять шагами улицы.

Больше недели я вообще не лежал в кровати. Иногда удавалось прикорнуть прямо на скамье в “Робин-Гуде”, иногда поклевать носом на стуле в течение дня, но нормального сна я был лишен абсолютно.

Я был убежден, что мы должны подыскать себе новое жилье, но никак не мог заставить себя объяснить вам свою причину, поэтому откладывал разговор с вами со дня на день, а жизнь моя с каждым часом такой проволочки становилась все больше похожа на судьбу уголовника, по пятам которого неотступно идут констебли. От такого образа жизни я чувствовал себя совершенно больным.

Однажды в Полдень я позволил себе прикорнуть на часок на вашей кровати, затем это вошло в привычку; свою же я терпеть не мог, даже близко не подходил, кроме ежедневного визита украдкой поутру, наспех смять постель, чтобы наша Марта, войдя в зловещую опочивальню наводить порядок, не открыла тайну моих ночных отлучек.

Мне на беду, однажды вы заперли вашу спальню, а ключ унесли с собой. Я вошел к себе, чтобы, как обычно, придать постели вид, будто в ней спали. Ряд обстоятельств, как нарочно, сошлись тогда разом, чтобы подвести меня к эпизоду, который предстояло мне пережить ближайшей ночью. Во-первых, я буквально валился с ног от усталости и недосыпания; а во-вторых, моя истощенная нервная система была уже не столь восприимчива к страхам, как прежде, при любых иных обстоятельствах. Опять же, через открытую форточку в комнату вливалась бодрящая свежесть дня и, в довершение ко всему, яркий солнечный свет рассеивал всякие страхи. Что еще могло обуздать мое желание покемарить часок здесь, на своей постели? За окном звучал обычный дневной гомон, и лучи солнца достигали самых потаенных уголков спальни.

И, подавив последние робкие опасения, я уступил неудержимому соблазну: скинув только пальто и ослабив галстук, а также дав себе слово, что наслаждаться эдаким чудом, как перина, одеяло и подушка, буду не более получаса, я прилег.

Демон был чертовски коварен, он без сомнения наблюдал за моими безрассудными приготовлениями. Болван эдакий, я воображал себе, что мой организм, невзирая на изнурительное недельное недосыпание, окажется в состоянии пробудиться всего-навсего через полчаса! Какая наивность! Я Мгновенно забылся сном, подобным смерти.

Проснулся я спокойно, без какой-нибудь жутковатой причины, и притом сна ни в одном глазу. Было уже, как вы, Дик, должно быть, прекрасно помните, далеко за полночь. Так бывает после долгого глубокого сна, когда выспишься совершенно — просыпаешься неожиданно, спокойно и полностью.

В массивном кресле у камина сидел некто. Сидел он почти что спиной ко мне, но опознал я его безошибочно; он медленно обернулся — и небеса милосердные! Снова это каменное лицо с демоническими чертами! Призрак со зловещим и отчаянным выражением уставился на меня, на сей раз не было никаких сомнений, что он осознает мое присутствие, его лицо полыхнуло новой порцией дьявольской злобы, он неторопливо поднялся и побрел прямо к моей кровати. Я заметил у него на шее веревку, другой конец которой, свернутый кольцами, он держал в руке.

Мой добрый ангел-хранитель дал мне силы пережить все это. Несколько секунд я оставался лежать, парализованный взглядом жуткого фантома, который, приблизившись к постели, вдруг оказался прямо на ней. В следующее мновение я скатился на пол на дальнюю сторону и, уж не помню как, оказался в коридоре.

Но чары все еще не рассеялись; долина смертной тени еще не была мною пройдена до конца; ненавистный фантом проследовал за мной и туда; немного пригнувшись, он уже стоял у самых перил и сооружал петлю на свободном конце своего жуткого вервия, точно готовясь набросить на меня лассо; увлеченный этой зловещей пантомимой, он улыбнулся, и было в этой улыбке столько порока, столько невыразимого ужаса, что мои чувства мне отказали. Как очутился у вас в комнате, я просто не помню.

Я сбежал, Дик, и поступил совершенно правильно, тут и спорить не о чем. За чудесное это бегство, покуда жив, не устану благодарить небеса. Никому не дано постичь или представить себе, что значит для создания из плоти и крови столкнуться с подобным — никому, кроме тех, кто это пережил. Дик, призрак коснулся меня, и могильный холод, пронизав мою кровь, добрался до костного мозга, и я никогда уже не стану прежним, никогда уже, Дик, никогда!

Наша горничная, перезрелая барышня лет пятидесяти с гаком, как я, впрочем, уже упоминал выше, давно оставила свою возню с корзинами и с открытым ртом и выпученными чернуми бусинками глаз под высоко воздетыми жиденькими бровями, поминутно оглядываясь через плечо, постепенно подвигалась к нам. В ходе повествования она вполголоса отпускала различные эмоциональные реплики, но эти ее замечания, ради простоты и краткости, мы здесь опустим.

— Частенько я слыхивала об этом, — заявила она теперь, — но до сих пор не шибко-то верила — хотя почему бы и нет? Разве ж матушка моя, там внизу, в переулке, не ведает страшных историй об этом, упаси Господи! Но вы не должны были ночевать в задней спальне. Она заклинала меня не входить туда даже днем, и не дай Бог какой христианской душе оказаться там в одиночку в ночную пору. Она уверяла меня, что эта спальня евонная.

— Чья же это спальня? — спросили мы хором.

— Ну, его, старого судьи, судьи Хоррока то есть. Упокой Господи его грешную душу. — Она затравленно оглянулась по сторонам.

— Аминь! — бормотнул я. — Но разве он умер именно там?

— Именно там? Нет, вроде не совсем там, — отвечала она. — Вроде как этот старый греховодник повесился на перилах, упаси нас Господи! А в алькове вроде как нашли ручки от скакалки и ножик, которым он их отрезал, собираясь повеситься, пронеси нас Господи! Это была скакалка экономкиной дочки, матушка мне частенько рассказывала, девочка потом не зажилась на свете, она почти не спала по ночам, кричала от страха; говорят, ее мучил дух судьи, и она постоянно вопила в потемках при виде большого дядьки со сломанной шеей, такими примерно словами: “Господи! Господи! Он изводит меня, он заманивает меня! Мамочка, милая мамочка, не отдавай меня ему!” В конце концов бедная крошка отдала Богу душу, и умники-доктора решили, что от чего-то там в мозгу, а что еще они могли выдумать!

— Как давно все это случилось? — спросил я.

— Ох, ну откуда ж мне знать! — отвечала она, — Но, должно быть, ужасно давно, так как экономка была совсем старой, с трубкой во рту и не единого зуба, никак не моложе восьмидесяти, когда моя матушка в самый первый раз выходила замуж, а говорили, что была очень миленькой и нарядной барышней при старом судье; а сейчас моей матушке уже самой под восемьдесят; и что было гаже всего в том, что натворил этот потусторонний разбойник, упокой Господи его душу, запугав бедное дитятко до смерти, так это то, о Чем все говорили вслух и во что верил каждый. И матушка моя подтверждает, что несчастная малышка была его собственной дочкой; так что, куда ни кинь, повсюду он выходит злодей, э, тот вешатель, какого до него не знавала Ирландия.

— Из того, что вы говорили нам об опасности ночевать в этой спальне, — заметил я, — можно сделать вывод, что существуют и другие истории о появлении там привидений.

— Ну, люди разное себе болтают, всякие чудные вещи, — отвечала она с нескрываемой неохотой. — А почему бы это привидениям тут и не появляться? Разве не в этой спальне он ночевал больше двадцати лет? Разве не в этом самом алькове он готовил веревку для своего последнего приговора, какой прежде назначал сотням людей получше себя? И разве не в этой кровати лежал он после смерти, и разве не там его положили в гроб, и не оттуда ли сволокли в могилу на кладбище у церкви Петра после решения коронера? Есть много историй, моя матушка знает их все, особенно об одном несчастном пареньке, Николасе Спейте, который заработал-таки неприятности на свою бедовую голову.

— И что же рассказывают об этом Николасе Спейте? — заинтересовался я.

— А вот такая вот его история… — отвечала она.

И она действительно поведала нам весьма удивительную историю, настолько возбудившую мое любопытство, что позднее я не поленился навестить старую леди, ее матушку, от которой узнал множество дополнительных, весьма примечательных подробностей. И хотя я испытываю сильное искушение пересказать ее вам, пальцы мои уже с трудом держат перо, так что, пожалуй, отложим сей труд до поры. Впрочем, если вы пожелаете, в будущем не премину исполнить его в самом лучшем виде.

Выслушав историю, которую я здесь опускаю, мы с Томом задали рассказчице один-два дополнительных вопроса о видениях, наблюдавшихся в доме на протяжении многих лет после смерти судьи Хоррока.

— Они никому и никогда не приносили счастья, — отвечала горничная. — Здесь всегда что-то случалось, вроде, скажем, внезапной смерти, и довольно-таки часто. Первыми, кого я помню, была семья, теперь уж не припомнить фамилии, в общем, две молоденьких леди и их отец. Папаше было под шестьдесят, но, видели бы вы его, он был покрепче и поздоровее кого помоложе. Ну так вот, он-то и стал ночевать в этой злополучной задней спальне. Ну и ясное дело — оборони нас Господи от такой напасти! — однажды утром был найден в постели мертвым, голова его, черная, как баклажан, и распухшая, как пудинг, свисала почти что до пола. Они решили, что это обычный удар. Покойник, мертвее дохлой макрели, уже не мог их поправить, но старики-то у нас знали, что все дело в проклятом судье, сохрани нас Боже! Это дух судьи запугал его до бесчувствия и до смерти разом.

Потом, через какое-то время, дом взяла себе богатая пожилая леди, из незамужних. Не знаю уж, в какой из комнат она спала, но жила она там одна-одинешенька; и, как бы там ни было, когда слуги однажды явились поутру спозаранку, она сидела на ступеньках крыльца, тряслась и говорила сама с собой, ну чисто ум за разум. И никто никогда уже не сумел вытянуть из нее ни словечка, кроме: ”Не просите меня уйти, я обещала его дождаться”. Никто так и не сумел дознаться, кого это она собиралась ждать, но, ясное дело, те, кто ведал, что это за дом такой та самом деле, случай с ней тоже не пропустили мимо ушей.

Еще позже, когда дом стали сдавать внаем по частям, эту самую комнату снял Микки Бирн с женой и тремя ребятишками; и я своими ушами слышала от миссис Бирн, что детей что-то такое подымает по ночам в кроватках, и ей невдомек что, и они ежечасно кричат и плачут, ну точь-в-точь как покойная экономкина дочка; пока однажды ночью бедный Микки не хватил лишку, такое за ним водилось, и что вы себе думаете — посреди ночи ему вдруг почудился шум на лестнице, а под мухой он не придумал ничего лучше, как только пойти да разобраться. Ну, а уж после этого жена его услыхала только крик: “О Господи!”— да грохот, что разбудил весь дом; ну и, ясное дело, он лежал на самых нижних ступеньках с насмерть переломанной шеей…

Помолчав, горничная добавила:

— Я спущусь в переулок и это, пришлю Джо Геви упаковать остальные пожитки, ну и, значит, снести их по новому адресу.

Мы вышли все вместе, и каждый из нас, нисколько в том не сомневаюсь, вздохнул куда как свободнее, когда мы в последний раз переступили сей зловещий порог.

Сейчас же мне остается лишь кое-что прибавить в сооответствии со старинным обычаем, принятым в беллетристике, которая находит своих героев не только лишь среди головокружительных приключений, но приводит их к нам порой и из совершенно иных миров. Вам должно признать, что как плоть, кровь и слезы какого-нибудь романтического героя неотделимы от ткани обычной литературной поделки, так и дом наш из кирпича, дерева и известки составляет неотторжимую основу настоящего, пусть и не вполне внятного изложения сей доподлинной истории. Далее, обязан сообщить вам о катастрофе, постигшей в конце концов этот самый дом — спустя два года после описываемых событий пустующую недвижимость перекупил эскулап-шарлатан, именующий себя бароном Дулстоерфом, который заставил все окна гостиных бутылями с заспиртованными в них натуральными ужасами да завалил подоконники газетами с типично высокопарной и насквозь лживой саморекламой. Среди добродетелей сего джентльмена трезвость, увы, не числилась, и однажды ночью, изрядно хватив лишку, он подпалил полог своей кровати, едва не сгорел сам, а от дома осталось одно пецелище. Позднее дом был отстроен, и теперь в нем располагается похоронная контора.

Вот я и поведал вам о наших с Томом злоключениях, присовокупив к ним некоторые второстепенные, но заслуживающие определенного внимания детали. Теперь же с чувством исполненного долга хочу пожелать вам очень спокойной ночи и самых что ни на есть приятных сновидений.

Загрузка...