Жорж Санд Мельник из Анжибо

Соланж ***[1]

Дитя мое, поищем вместе.

День первый

I. Введение

На башне церкви святого Фомы Аквинского пробило час ночи, когда маленькая черная фигурка быстро проскользнула вдоль высокой стены, осененной деревьями пышного сада — одного из тех садов, что сохранились еще на левом берегу Сены и стоят ныне немалых денег ввиду своего расположения в центре столицы. Ночь была теплой и ясной. От цветущих дурманов исходил пряный аромат, и под блестящим глазом полной луны они казались большими белыми призраками. Широкое крыльцо особняка де Бланшемон отличалось старинным великолепием, а обширный, хорошо ухоженный сад придавал еще более богатый вид этому погруженному в безмолвие дому, ни одно из окон которого не было сейчас освещено.

Яркое сияние луны несколько тревожило молодую женщину в трауре, которая пробиралась но самой темной из аллей к невысокой двери в конце стены. Но тем не менее она уверенно продолжала свой путь, ибо не в первый раз уже подобным образом рисковала своей репутацией ради чистой, безгрешной любви, на которую отныне приобрела неоспоримое право: месяц тому назад она овдовела.

Воспользовавшись прикрытием, которое создавал густой ряд акаций, она бесшумно добралась до двери в стене, выходившей на узкую, безлюдную улочку. Почти тотчас дверь отворилась, и неслышными шагами в сад вступил тот, кому было назначено здесь свидание; затем он молча проследовал за своей возлюбленной к маленькой оранжерее, где они оба и укрылись, запершись изнутри. Но баронесса де Бланшемон, движимая безотчетной стыдливостью, извлекла из кармана изящную коробочку, обтянутую кожей русской выделки, выбила искру и зажгла стоявшую в углу свечу, по-видимому, нарочно припасенную заранее, а исполненный робости и почтения молодой человек простодушно помог ей осветить помещение. Для него было таким счастьем видеть ее!

Окна теплицы были закрыты глухими деревянными ставнями. Принесенная из сада скамейка, несколько пустых ящиков да садовые орудия составляли всю меблировку, а свечка, воткнутая вместо канделябра в полуразбитый цветочный горшок, была единственным источником света в этом ныне заброшенном, а в былые времена уютном уголке, некогда служившем тайным убежищем для любовных утех какой-нибудь маркизы.

Наследница этих маркиз, белокурая Марсель, была одета строго и просто, как и подобает добродетельной вдове. Украшали ее лишь прекрасные волосы, ниспадавшие золотистой волной на черную креповую косынку. Только маленькие алебастровой белизны ручки да ножки в атласных башмачках выдавали принадлежность их обладательницы к аристократическому сословию; по всем же остальным чертам ее облика ее можно было бы принять за ровню молодому человеку, стоявшему перед нею на коленях, — за парижскую гризетку, ибо есть гризетки, несущие на челе печать королевского достоинства и поистине святого простосердечия.

У Анри Лемора было приятное лицо, скорее умное и одухотворенное, нежели красивое. Смуглое от природы, а сейчас к тому же очень бледное, оно казалось несколько угрюмым, и впечатление это еще усиливалось благодаря обрамляющим его густым темным волосам. Сразу можно было сказать, что этот молодой человек — истинный сын Парижа, не отличающийся крепкой конституцией, но сильный духом. Его платье, скромное и опрятное, свидетельствовало о незаметном общественном положении; довольно плохо повязанный галстук говорил либо о полном отсутствии франтовства, либо о постоянной озабоченности чем-то иным, более насущным; а уже одни коричневые перчатки позволяли с несомненностью заключить, что человек этот, как сказали бы лакеи из особняка де Бланшемон, не годится ни в мужья, ни в любовники для «госпожи». Молодые люди, но возрасту почти одногодки, знавали и раньше счастливые минуты встреч в этом павильоне в таинственные ночные часы; но на этот раз они не видались уже целый месяц: тяжкие переживания омрачили их любовь. Анри Лемор весь дрожал и словно утратил дар речи; Марсель де Бланшемон, казалось, совсем оцепенела от страха. Анри опустился перед Марсель на колени, но-видимому, желая поблагодарить ее за предоставленное ему последнее свидание, но, не произнеся ни слова, быстро поднялся; в его поведении ощущалась какая-то скованность, едва ли не холодность.

— Наконец-то! — с усилием вымолвила она, протягивая ему руку, которую он тут же каким-то судорожным движением поднес к губам; черты его при этом, однако, и на мгновение не озарились радостью.

«Он меня не любит больше», — подумала она, закрывая лицо обеими руками, и, охваченная безумным страхом, продолжала стоять в безмолвном оцепенении.

Наконец? — отозвался Лемор. — Вы, наверно, хотели сказать уже? Я должен был заставить себя ждать еще дольше, но не смог… Простите меня!

— Я не понимаю вас! — воскликнула молодая вдова, бессильно роняя руки.

Лемор увидел, что в глазах у нее блеснули слезы, и, ложно истолковав причину ее волнения, продолжал:

— О да, я виноват перед вами! Видя, как вы страдаете, я понимаю, какие угрызения совести испытываете вы из-за меня. Прошедшие четыре недели показались мне столь долгими, что у меня не хватило мужества сказать себе: погоди, еще слишком рано! И потому сегодня утром, едва лишь написав вам письмо с просьбой разрешить мне увидеть вас, я сразу же раскаялся в этом поступке. Я устыдился собственного малодушия и принялся корить себя за то, что понуждаю вас заглушать в своей душе голос долга; когда же я получил ваш ответ, такой достойный и добросердечный, мне стало ясно, что лишь из жалости вы приглашаете меня к себе.

— О Анри, как больно мне слышать от вас такие слова! Что это — игра или предлог, чтобы уйти? Зачем было просить меня о свидании, если вам оно не приносит счастья и если в вас так мало доверия ко мне?

Молодого человека вновь пронизала дрожь, и, упав на колени, он воскликнул:

— Лучше бы мне встретить высокомерие и упреки; ваша доброта убивает меня!

— Анри, Анри, — вскричала Марсель, — значит, вы в чем-то виноваты передо мной! О, у вас вид преступника! Вы меня забыли или отреклись от меня — не иначе!

— Ни то, ни другое невозможно, — возразил молодой человек, — на мое несчастье мне суждено до гроба почитать вас, поклоняться вам, верить в вас, как в бога, и не любить на всей земле никого, кроме вас одной!

— Что ж! — откликнулась Марсель, охватив обеими руками темноволосую голову бедного Анри. — Не такая уж беда, что вы любите меня так сильно, — ведь и я люблю вас не меньше. Послушайте, Анри, теперь я свободна, и мне не в чем себя упрекнуть. Я отнюдь не желала смерти своему мужу, я была настолько далека от таких мыслей, что никогда не позволила себе задуматься над тем, как распорядилась бы я своей свободой, если бы она вдруг была мне возвращена. Вы же знаете, хотя мы никогда об этом не говорили, — вы не могли не знать, что я горячо люблю вас, однако сейчас впервые я так смело высказываю вам это! Ах, но как же вы бледны, мой друг! Руки совсем ледяные, и такой страдальческий вид! Вы пугаете меня!

— Нет, нет, говорите, говорите еще, — молвил Лемор, подавленный нахлынувшими на него чувствами — сладостными и мучительными одновременно.

— Так вот, — продолжала госпожа де Бланшемон, — моя совесть не может испытывать те сомнения и тревоги, от которых вы хотели бы уберечь меня. Когда мне принесли окровавленное тело моего мужа, убитого на дуэли из-за другой женщины, я, признаться, испытала потрясение и испуг. Сообщая вам об этом ужасном событии и прося вас некоторое время не появляться, я полагала, что исполняю этим свой долг. О, если преступлением было считать, что время это тянется бесконечно долго, то я за него достаточно наказана вашим беспрекословным послушанием! Но за минувший месяц, который я прожила уединенно, посвятив себя исключительно воспитанию сына и утешению родителей господина де Бланшемона, я хорошо разобралась в своем сердце и более не считаю себя столь уж виновной. Я не могла любить этого человека, никогда не любившего меня, и все, что я могла делать, — это оберегать его честь.

Ныне, Анри, у меня нет перед его памятью иного долга, кроме обязанности выказывать внешние знаки уважения, дабы соблюдены были приличия. Я буду с вами видеться втайне и редко — ничего не поделаешь! — до окончания моего траура; а через год или, если не выйдет иначе, то через два…

— Что, что будет через два года, Марсель?

— Вы спрашиваете, кем будем мы друг для друга, Анри? Я же говорю, вы меня не любите больше!

На этот упрек Анри даже не обратил внимания. Он так мало заслужил его! С жадностью внимая словам своей возлюбленной, он взмолился к ней, прося ее вести дальше свою речь.

— Да, так вот, — снова заговорила она, покраснев, как целомудренная девушка, — разве вы не хотите жениться на мне, Анри?

Анри упал головой на колени Марсель и несколько минут оставался недвижим, словно подломившись под бременем нахлынувших на него чувств радости и признательности; но затем он резко поднялся, и в чертах его отразилось безысходное отчаяние.

— Разве печальный опыт вашего брака не был для вас достаточным уроком? — сказал он почти жестко. — Вы хотите снова подпасть под это иго?

— Мне становится страшно от ваших слов, — испуганно помолчав, вымолвила госпожа де Бланшемон. — Вы ощущаете в себе задатки деспота или сами опасаетесь ига вечной верности?

— Нет, нет, дело совсем не в том, — сокрушенно отвечал Лемор, — вам известно, чего я опасаюсь, чему я никак не могу подвергнуть вас и подвергнуться сам; но вы не хотите, не можете понять меня. Мы ведь уже столько говорили об этом, когда нам и в голову не приходило, что подобные споры в некий день приобретут для нас уже не общее, а совершенно личное значение и то, что мы обсуждаем, станет для меня вопросом жизни и смерти.

— Неужели, Анри, вы до такой степени привержены к вашим утопическим фантазиям? Как? Даже любовь не в силах взять над ними верх? Ах, как плохо умеете вы любить, вы, мужчины! — добавила она с глубоким вздохом. — Не норок, так добродетель иссушает вам душу, и, как ни кинь, оказывается, что под влиянием низменных ли, возвышенных ли побуждений вы любите только самих себя.

— Послушайте, Марсель, если бы месяц тому назад я потребовал, чтобы вы пренебрегли своими правилами, если бы моя любовь стала умолять вас о том, что в вашем представлении несовместимо с религией и нравственностью и что вы поэтому почли бы проступком чудовищным, непоправимым…

— Вы от меня не требовали этого, — произнесла Марсель, покраснев.

— Я так безмерно любил вас, что не мог потребовать, чтобы вы страдали и лили слезы из-за меня. Но если бы я поступил именно так, что тогда? Отвечайте, Марсель!

— Вопрос ваш нескромен и неуместен, — избегая прямого ответа, сказала она с милой игривостью, давшейся ей сейчас не без труда.

Ее грация и красота заставили Лемора затрепетать, и он страстно прижал Марсель к своему сердцу. Но, стряхнув с себя мгновенное опьянение, он отступил назад и, возбужденно шагая позади скамейки, на которой она сидела, заговорил снова изменившимся вдруг голосом:

— А если бы сейчас я потребовал от вас этой жертвы, которая, ввиду смерти вашего мужа, была бы, конечно, уж не такой страшной… не такой ужасной…

Госпожа де Бланшемон опять побледнела, лицо ее стало серьезным.

— Анри, — ответила она, — я бы почувствовала большую обиду, была бы оскорблена до глубины души, приди вам в голову такая мысль сейчас, когда я предложила вам свою руку, которую вы, кажется, отказываетесь принять.

— Я глубоко несчастен оттого, что не могу изъясниться так, чтобы вы меня верно поняли, и выгляжу каким-то ничтожеством, когда сам ощущаю в себе способность пожертвовать всем ради любви, — с горечью сказал он. — Эти слова, наверно, кажутся вам чересчур громкими и вот-вот вызовут у вас жалостливую улыбку. Но в них чистая правда; одному господу ведомы мои страдания… Они ужасны, я не знаю, хватит ли у меня сил терпеть их и дальше…

И он разрыдался.

Горе молодого человека было таким глубоким и искренним, что госпожа де Бланшемон испугалась не на шутку. Безудержные слезы Анри красноречивей всяких слов выражали решительный отказ от счастья, прощание навсегда с иллюзиями молодости и любви.

— Мой дорогой Анри! — вскричала Марсель. — Почему вы хотите доставить горе и себе и мне? Почему вы в таком отчаянии, когда вам принадлежит право распоряжаться моей жизнью, когда ничто не мешает нам больше принадлежать друг другу перед богом и людьми? Не сын ли мой стоит между нами? Ужели вы сами не уверены в своем душевном благородстве и сомневаетесь, что сможете распространить на него чувство, которое питаете ко мне? Вы боитесь когда-нибудь упрекнуть себя в том, что из-за вас рожденное мною на свет дитя оказалось несчастным и заброшенным?

— Ваш сын, ваш сын! — заговорил Анри сквозь рыдания. — Не того боюсь я, что он был бы мне немил. Куда страшнее то, что он был бы мне слишком дорог, и я не смог бы безучастно смотреть, как в суете мирской он вступает на стезю, противоположную моей. Почтенный обычай и общественное мнение потребовали бы, чтобы я отдал его свету, а я хотел бы вырвать его из этой среды даже ценой того, чтобы он стал несчастным, обездоленным бедняком, как я сам. Нет, я не мог бы быть по отношению к нему настолько равнодушным и черствым, чтобы согласиться сделать из него человека, во всем подобного людям его класса… Нет, нет!.. И это, и еще другое, и вообще все, при том различии, что существует между вашим и моим положением в обществе, является препятствием неодолимым. С какой стороны ни рассматриваю я такое будущее, я вижу в нем только бесконечную борьбу, несчастье для вас, проклятие себе!.. Это невозможно, Марсель, никогда не будет возможным! Я слишком сильно люблю вас, чтобы принять от вас жертву, которую вы хотите принести, не оценивая ее величины и не предвидя ее последствий. Нет, вы плохо знаете меня, Марсель. Я кажусь вам витающим в облаках, слабохарактерным мечтателем. Да, я мечтатель, но я упрям, и меня не свернуть с моего пути. Вы, возможно, не раз мысленно обвиняли меня в нарочитости моего поведения; вы полагали, что стоит вам сказать слово, и я сразу же обращусь на путь, который вы считаете истинным и разумным. О, я несчастнее, чем вы думаете, и люблю вас больше, чем вы можете сейчас себе представить. Потом… когда-нибудь потом вы будете в глубине души признательны мне За то, что я сумел быть несчастным один, без вас.

— Потом? Но почему же? Когда? Что вы имеете в виду?

— Потом, говорю я вам, потом, когда вы стряхнете с себя то наваждение, которому поддались мы оба, когда вы вернетесь в свет и вновь полной грудью вдохнете его легкий, сладостный дурман, когда, наконец, вы перестанете быть ангелом и спуститесь на землю.

— Да, да, когда меня иссушит себялюбие и вконец испортит лесть! Вот что вы имеете в виду, вот какое вы мне предвещаете будущее! В своей безумной гордыне вы считаете меня неспособной подняться до ваших идей и понять вашу душу. Скажем прямо: я, по вашему мнению, недостойна вас, Анри!

— Это ужасно — то, что вы говорите, Марсель, такая борьба между нами долее нестерпима. Позвольте мне удалиться прочь от ваших глаз, ибо сейчас мы не можем понять друг друга.

— Итак, вы покидаете меня, Анри?

— Нет, я не покидаю вас, я ухожу, для того чтобы вдали от вас созерцать ваш образ, который я уношу в своем сердце, и втайне поклоняться вам. Я буду страдать вечно, но буду питать надежду, что вы меня забудете, и, горько сожалея о том, что жаждал и добивался вашей любви, буду черпать утешение по крайней мере в том, что не совершил низости — не воспользовался вашим чувством ко мне вам во зло.

Желая удержать Анри, госпожа де Бланшемон поднялась было с места, по силы оставили ее, и она снова рухнула на скамью.

— Зачем же вы хотели встретиться со мной? — спросила она холодным и оскорбленным тоном, видя, что он совсем уже готов удалиться.

— Да, да, вы вправе упрекать меня, — отвечал он. — Напоследок я снова смалодушничал; я чувствовал, что поступаю дурно, но не мог противиться желанию увидеть ту, кого люблю, еще один раз… Я надеялся, что за это время чувства переменились в вас; молчание ваше дало мне повод поверить, что так оно и произошло; горе растравляло мне душу, и я подумал, что, быть может, ваша холодность исцелит меня. Зачем я пришел? Зачем вы любите меня? Разве я не самый грубый, не самый неблагодарный, не самый неотесанный, не самый отвратительный из людей? Но пусть лучше именно таким я выгляжу в ваших глазах; по крайней мере вы будете знать, утратив меня, что вам не о чем сожалеть… Так будет лучше, не правда ли, и я хорошо сделал, что пришел?

Анри говорил, словно в беспамятстве; его строгие, приятные черты исказились, голос, обычно глубокий и мягкий, стал хрипловатым и жестким, режущим слух. Марсель видела, что Анри страдает, но и сама страдала так тяжко, что не в силах была ни сделать, ни сказать что-либо, от чего обоим стало бы хоть немного легче. Бледная, сомкнув губы и сцепив пальцы рук, она застыла в одной позе, словно статуя. Дойдя до двери, Анри обернулся и, пораженный видом госпожи де Бланшемон, бросился к ее ногам, обливаясь слезами.

— Прощай, — воскликнул он, — прекраснейшая и чистейшая из женщин, преданнейшая подруга, несравненная моя возлюбленная! Пусть встретится тебе в этом мире сердце, достойное твоего, человек, который будет тебя любить, как я, и не принесет тебе вместо свадебных даров отчаяние и ужас перед жизнью. Будь счастлива и твори добро, не зная борьбы с тяготами, которыми полна жизнь людей, подобных мне. Наконец, если в среде, что окружает тебя, не совсем еще умерли порядочность и человечность, то да будет тебе дано оживить их своим божественным дыханием и снискать спасение для того сословия, того общества, к которому ты принадлежишь и за которое одна лишь ты можешь предстательствовать перед господом.

Произнеся эти слова, Анри Лемор ринулся прочь, уже не помня, что оставляет Марсель в отчаянии. Казалось, Эриннии преследуют его.

Госпожа де Бланшемон некоторое время оставалась неподвижной: она словно окаменела. Когда же она вернулась в дом, то принялась медленно ходить взад и вперед по комнате и, пока не забрезжил рассвет, все шагала, не проронив за долгие часы ни слезинки и ни единым тяжким вздохом не потревожив безмолвие ночи.

Было бы слишком смелым утверждать, что эта двадцатидвухлетняя вдова, красивая, богатая и заметная в свете благодаря своему обаянию, дарованиям и уму, не была уязвлена и даже до известной степени возмущена унизительным для себя отказом незнатного, небогатого и незаметного в обществе человека принять ее руку.

По-видимому, на первых норах она черпала стойкость в своей оскорбленной гордости. Но вскоре присущее ей истинное благородство души навело ее на более серьезные размышления, и она впервые постаралась глубоко вглядеться в собственную жизнь и в жизнь окружающих ее людей. Она припомнила все, что Анри говорил ей прежде, в то время, когда они еще не могли и помышлять о счастливой любви. Ее удивило то, что она не принимала достаточно всерьез идей этого поистине ригористического молодого человека, считая их прекраснодушными фантазиями — не более. Теперь она судила о нем с тем спокойствием, к которому среди сердечных треволнений способны принудить себя люди возвышенного и сильного духа. По мере того как утекал один ночной час за другим, о чем среди тишины огромного спящего города возвещали серебристо-звонким мелодичным боем часы на далеких башнях, чуть запаздывая друг против друга и словно перекликаясь, на Марсель нисходило просветление, которое обычно наступает после долгого ночного бдения, заполненного раздумьями, и приносит облегчение страданий.

Ей, воспитанной в правилах совсем иных, нежели те, коих придерживался Лемор, было, однако, как бы на роду написано ответить взаимностью на любовь этого плебея и найти в ней для себя убежище от бессодержательной жизни аристократического круга. Она была одной из тех нежных и одновременно героических душ, которые испытывают постоянную потребность преданно служить кому-нибудь и счастливы лишь тем счастьем, коим оделяют других. Не зная радости в семейной жизни, томясь в светском обществе, она с безоглядностью юной мечтательницы дала себя увлечь этому чувству, вскоре поглотившему ее целиком. В ранней юности она отличалась пылкой набожностью, а теперь отдала всю душу возлюбленному, который чтил ее строгую добродетель и преклонялся пред ее чистотой.

Само благочестие Марсели окрасило восторженностью ее чувство к Анри, и из благочестия же она, став свободной, сразу пожелала освятить их любовь нерасторжимыми узами брака. Она была готова с радостью пожертвовать материальным благополучием, которое так высоко ценит свет, и пренебречь сословными предрассудками, которые, впрочем, никогда не накладывали печати на ее суждения о людях. Она полагала, бедняжка, что поступить так — значило сделать очень много, и в самом деле это было много, ибо свет осудил бы или осмеял ее. Ей и в голову не могло прийти, что все это будет значить еще очень мало и что гордый плебей отвергнет приносимую ему жертву, сочтя ее едва ли не оскорблением себе.

Испуг, отчаяние, упорство Лемора заставили Марсель увидеть вещи в их истинном свете, и теперь, смятенная, она перебирала в памяти признаки общественного неблагополучия, которые ей доводилось замечать ранее. Для женщины нашего времени нет ничего недоступного в самых высоких сферах мысли. Каждая может ныне, в меру своего ума, не тщеславясь и не выглядя смешной, повседневно изучать во всех формах — будь то газета или роман, философия, политика или поэзия, официальная речь или частная беседа — великую книгу современной жизни, книгу печальную, запутанную, противоречивую и при всем том глубокую и многозначительную. Поэтому Марсель, как и все мы, знала, что отягощенное пережитками и страдающее многими болезнями настоящее с трудом высвобождается из цепких объятий прошлого и неохотно откликается на зов будущего. Она видела, что небо уже прорезают грозные молнии, и предчувствовала, что, раньше или позже, неизбежно грянет великая битва. Натура не из трусливых, она не зажмуривала глаз и смотрела вперед без боязни. Сожаления, жалобы, страхи и обиды старших успели надоесть ей ещё в раннем возрасте и навсегда отвратили ее от всякого страха! Тем, кто молод, не свойственно проклинать пору своего цветения, им дороги эти исполненные прелести годы, какими бы бурями они ни были чреваты. Нежная и храбрая Марсель говорила себе, что с милым не страшны ни гром, ни град: можно укрыться под первым попавшимся деревом и радоваться жизни. «Разорение, ссылка, тюрьма — да какое все это имеет значение? — Так говорила себе Марсель, в то время как все вокруг нее, люди, которых общество привыкло считать баловнями судьбы, пребывали в постоянном страхе. — Любовь сослать нельзя, а я к тому же люблю человека безродного и безвестного, которому ничто не угрожает».

Одно лишь до тех пор не приходило ей в голову: что эта глухая, подспудная борьба, неутихающая, несмотря на репрессии властей[2] и видимые разочарования, вторгнется в область ее отношений с тем, кто был ею любим. Эта борьба несходных во всем воззрений и идей зашла ныне уже очень далеко, и Марсель тоже оказалась втянутой в нее; в одно мгновение ей пришлось расстаться с иллюзиями, словно ее внезапно пробудили от глубокого сна. Различные классы, которым присущи прямо противоположные верования и страсти, объявили друг другу войну в сфере интеллекта и нравственности, и Марсель встретила непримиримого врага в лице своего обожателя. Испугавшись вначале сделанного ею открытия, она постепенно свыклась с этой мыслью и, исходя из нее, стала придумывать новые планы, еще более благородные и утопические, нежели те, что она лелеяла весь предыдущий месяц. После долгого хождения по безлюдным, погруженным в безмолвие апартаментам она обрела спокойствие, приходящее обычно вслед за принятием решения, которое, впрочем, в данном случае было таким, что у всякого, кроме самой Марсели, вызвало бы улыбку, выражающую восхищение или жалость.

Все это происходило совсем недавно, возможно, в прошлом году.

II. Путешествие

Выйдя замуж за своего двоюродного брата, Марсель по-сила в браке ту же фамилию, что и в девичестве — де Бланшемон. Земли и замок рода де Бланшемон составляли часть ее наследственного имущества. Земельные угодья были значительными, но в замке, сто лет назад брошенном его хозяевами и переданном арендаторам, теперь не жил никто, ибо он мог в любую минуту обвалиться, а восстановление его требовало больших расходов. Мадемуазель де Бланшемон рано осиротела, воспитание получила в одном из монастырей Парижа и в очень юном возрасте была выдана замуж; супруг не посвящал ее в вопросы управления имуществом; в результате ей ни разу не довелось побывать в своем родовом поместье. Вознамерясь покинуть Париж и отправиться в сельскую местность, чтобы там приноровиться к какому-то другому образу жизни, согласующемуся с теми планами, которые она замыслила, Марсель решила для начала посетить поместье Бланшемон, где предполагала впоследствии поселиться, если это место будет отвечать ее новым требованиям. Она не была в неведении относительно того, что замок обветшал и пришел в запустение, но именно поэтому он представлялся ей особенно подходящим для нее в будущем. Затруднения в ее имущественных делах, оставленные мужем, а также беспорядок, в котором, по-видимому, находилась его собственная часть состояния, послужили ей предлогом для того, чтобы предпринять путешествие, якобы рассчитанное на несколько недель, не более, но на самом деле, как знала только она сама, не имеющее определенной цели и не ограниченное никаким сроком, ибо подлинной ее целью было покинуть Париж, где она вынуждена была вести опостылевший ей образ жизни. Намерениям Марсели благоприятствовало то, что в ее семье не было никого, кто мог бы навязаться ей в провожатые. Так как она была единственной дочерью у своих родителей, ей не приходилось обороняться от попечительства сестры или старшего брата. Родители мужа, оба уже в преклонном возрасте, были несколько обескуражены долгами покойного, разделаться с которыми можно было, только выказав мудрую распорядительность, поэтому они удивились, но и обрадовались решению своей двадцатидвухлетней невестки взять на себя управление своими делами (к чему она прежде не проявляла ни способностей, ни вкуса) и самой поехать на место, чтобы лично обревизовать свои владения. Все же были выдвинуты некоторые возражения против того, чтобы она пустилась в путь одна с ребенком, и высказано пожелание дать ей в спутники ее поверенного в делах. На это Марсель возразила старикам Бланшемонам, своим свекру и свекрови, что общество старого законника едва ли облегчит ей тяготы предстоящего долгого пути, что провинциальные нотариусы и адвокаты снабдят ее более точными сведениями и подадут ей советы, более приспособленные к местным условиям, и что, наконец, не так уж трудно будет свести счеты с арендаторами и возобновить контракты. А если говорить о ребенке, то от парижского воздуха он чахнет прямо на глазах. Деревенская природа, движение, солнце — все это будет ему только на пользу. Затем Марсель, с невесть откуда взявшейся ловкостью преодолевая препятствия, впрочем, предвиденные и обдуманные ею во время бессонной ночи, которую мы описали в предыдущей главе, особо подчеркнула обязательства, лежащие на ней, как на опекунше своего сына. Ей еще не совсем ясно, в каком состоянии находится наследство господина де Бланшемона: много ли было уже раньше забрано вперед в счет арендной платы; не слишком ли велики ссуды, полученные под залог земель, и т. п. Ее долг — поехать и разобраться во всем этом самой, не полагаясь ни на кого, чтобы знать, какие расходы она сможет позволить себе в дальнейшем, не ставя под угрозу будущее сына. Она так рассудительно толковала об этих материальных интересах, по существу весьма мало занимавших ее, что вечером того же дня одержала полную победу: семейство одобрило и похвалило ее решение. Любовь к Анри оставалась глубоко скрытой в сердце Марсели, и даже тень подозрения не мелькнула у вполне доверявших ей стариков.

Возбужденная непривычной для нее напряженно:: деятельностью и разгоравшейся ярким пламенем надеждой, Марсель спала в эту ночь ненамного лучше, чем в предыдущую, когда состоялось ее свидание с Лемором. Ей снились странные сны, то радостные, то мучительные. На рассвете она окончательно пробудилась и, окинув рассеянным взором обстановку своей спальни, вдруг была поражена тем, сколько вокруг нагромождено непомерной роскоши: атласные шпалеры, на редкость мягкие и удобные кресла и диваны, множество изысканных, но разорительных мелочей, множество сверкающих безделушек, в общем — все то убранство из фарфора, резьбы по дереву, позолоты и других прихотливых украшений всякого рода, что заполняют ныне комнаты каждой дамы, принадлежащей к высшему обществу. «Хотела бы я знать, — подумала Марсель, — почему мы так презираем содержанок. Они вымогают для себя лишь то же самое, что мы приобретаем за свои деньги. Они жертвуют своей добродетелью, чтобы обладать всеми этими вещами, которые не должны, казалось бы, иметь никакой цены в глазах серьезных и благоразумных женщин, и, однако, нами тоже признаются за необходимые. Их вкусы ничем не отличаются от наших, и они идут на унижения только ради того, чтобы казаться такими же богатыми и счастливыми, как мы. Нам следовало бы показать им пример жизни простой и скромной, прежде чем осуждать их! И если сравнить наши нерасторжимые браки с их недолговечными связями, то намного ли больше бескорыстия обнаружится у барышень из нашего сословия? Разве в нашем кругу не столь же часто, как среди продажных женщин, можно увидеть совсем юное создание, соединенное со старцем, красоту, оскверненную уродством порока, ум в подчинении у глупости, — и все это ради брильянтового убора, кареты и ложи в Итальянской опере? Бедняжки! Говорят, что они, со своей стороны, тоже презирают нас; они совершенно правы!»

Тем временем голубоватый свет занимавшегося утра, проникая сквозь занавеси, придавал какой-то волшебный вид этому святилищу, убранство которого в прежние времена было любовно и с отменным вкусом подобрано самой госпожою де Бланшемон. Она почти всегда жила раздельно с мужем, и эта прелестная, вся дышавшая целомудрием и свежестью комната, куда даже Анри Лемору никогда не было доступа, наводила Марсель лишь на грустные и сладостные воспоминания. Именно здесь она, скрывшись от шумного света, читала и предавалась мечтам, упиваясь ароматом цветов дивной красоты, какие встречаются только в Париже и составляют неотъемлемую принадлежность жизни богатых светских дам. Она сделала этот уголок насколько могла более поэтичным, обставила и украсила его так, как ей было по сердцу, и привязалась к нему: он был ее тайным убежищем, где в раздумье и молитве она всегда могла обрести успокоение от жизненных невзгод и душевных бурь. Обведя его долгим любовным взглядом, она мысленно обратилась с торжественными словами прощания ко всем Этим немым свидетелям ее потаенной жизни… жизни, сокрытой от чужих глаз, как жизнь цветка, что не имеет ни малейшего изъяна, заставляющего его скрываться от солнечного света, но тем не менее прячет головку под листья­ми, ища тени и прохлады.

«Мой славный уголок, мои милые безделушки, я любила вас, — подумала она. — Но я не могу больше вас любить, ибо вы воплощаете в себе богатство и потакаете праздности. Вы представляете отныне в моих глазах все, что отделяет меня от Анри. Я не могла бы больше смотреть на вас без отвращения и горечи. Расстанемся же, пока вы не стали ненавистны мне, а я вам. Строгая матерь божья, ты отказалась бы впредь покровительствовать мне; чистые, глубокие зеркала, вы внушили бы мне неприязнь к моему собственному образу; прекрасные вазы с цветами, вы утратили бы для меня свою прелесть и перестали бы источать благоухание».

Потом, прежде чем в соответствии с принятым ею решением написать Анри, она на цыпочках прошла к своему ребенку, желая поглядеть на него и благословить его сон. Вид бледненького малыша, чье раннее умственное развитие неблагоприятно сказывалось на его физическом здоровье, вызвал в ней прилив горячей материнской нежности. Мысленно она обратилась к нему, словно спящий мальчик мог услышать и понять ее беззвучную, но страстную речь.

«Будь спокоен, — говорила она сыну, — я люблю его по больше, чем тебя. Не ревнуй меня к нему. Если бы он не был самым лучшим, самым достойным из людей, я не дала бы его тебе в отцы. Право, мой ангел, тебя любят горячо и преданно. Ты можешь спать сладко и безмятежно — мы не оставим тебя никогда!»

Со слезами умиления на глазах Марсель вернулась в свою комнату и написала Анри несколько строк, в которых говорилось: «Вы правы, и я вас понимаю. Я недостойна вас, но буду достойна, ибо хочу этого. Сейчас я отправляюсь в длительное путешествие. Не тревожьтесь обо мне и не переставайте любить меня. Ровно через год вы получите от меня письмо. Распорядитесь своей жизнью так, чтобы вы имели возможность прибыть ко мне в любое место, куда я вас позову. Если вы не сочтете меня достаточно изменившейся, то еще через год… Один год, два года, прожитые с надеждой, — ведь это почти счастье для двух существ, которые так давно любят друг друга, ни на что не надеясь».

Было еще раннее утро, когда она велела доставить записку по адресу. Но посыльный не застал господина Лемора дома. Молодой человек накануне вечером отбыл неизвестно куда и на какой срок, отказавшись от скромного помещения, в котором квартировал. Посыльного уверили, однако, что письмо будет доставлено в руки господину Лемору, так как он поручил одному из друзей ежедневно заходить за его почтой и переправлять ему все, что поступит сюда на его имя.

Два дня спустя госпожа де Бланшемон с сыном, в сопровождении своей камеристки и лакея, ехала в коляске, быстро пересекая безлюдные просторы Солони.

Отъехав на двадцать пять миль от Парижа, путешественница была уже почти в центре Франции и остановилась по пути на ночлег в городке неподалеку от Бланшемона.

До поместья отсюда оставалось не более пяти-шести миль, по в центре Франции, несмотря на новые дороги, вот уже несколько лет как открытые для передвижения, отдельные селения так мало сообщаются друг с другом, что у их обитателей трудно узнать что-нибудь достоверное даже о близлежащих местностях. Все хорошо знают дорогу в город или в село, где устраивается ярмарка. Здесь время от времени каждому приходится бывать по делам. Но спросите в какой-нибудь деревушке дорогу на ферму, до которой рукой подать — миля от силы, — и то навряд ли вам скажут. Дорог-то ведь сколько… Где ж тут отличить одну от другой! Люди госпожи де Бланшемон поднялись ни свет ни заря, чтобы подготовить все к отъезду, но никак не могли получить указаний, как добраться до поместья Бланшемон, — ни у хозяина гостиницы, ни у его работников, ни у заспанных постояльцев — крестьян из соседних деревень. Никто не знал в точности, где оно расположено. Один был из Монлюсона, другой слыхал о Шато-Мейяне, всем приходилось по многу раз проездом бывать в Арданте и Лашатре, но о Бланшемоне, кроме того, что такой существует, никому ничего не было известно.

— Это доходное поместье, — сказал один. — Я знаю тамошнего арендатора, но сам в тех краях не бывал. Далековато от нас: добрых четыре мили будет.

— Черт побери! — воскликнул другой. — Я ведь, года не прошло, своими глазами видел бланшемонских быков на ярмарке в Бертену — стоял и болтал с господином Бриколеном, арендатором, — вот как сейчас с вами говорю. Как же, как же, Бланшемон — знаю! Только вот в какой он стороне — ума не приложу.

Служанка, подобно всем гостиничным служанкам, не знала ровно ничего об окрестных местах, ибо — опять же подобно всем гостиничным служанкам — перебралась сюда на жительство совсем недавно.

Камеристка и лакей, привыкшие посещать вместе со своей госпожой богатейшие усадьбы, известные вокруг за двадцать с лишком миль и расположенные в цивилизованных местностях, стали чувствовать себя так, словно находятся в самом сердце Сахары. Лица у них вытянулись, их самолюбие было жестоко уязвлено: ведь это ни на что не похоже — толкаться к тому и к другому, выведывать дорогу к замку, который они собираются почтить своим присутствием, и не получать ответа!

— Так это что — сарай или хижина какая? — с презрительным видом спрашивала Сюзетта Лапьера.

— Это дворец Корибантов, — отвечал Лапьер. В молодости на него произвела большое впечатление популярная мелодрама «Замок Коризанды»[3], и он стал называть этим именем, коверкая его, всякие руины, попадавшиеся ему на глаза.

Наконец конюха осенило:

— У меня там наверху, на сеновале, — заявил он, — спит один человек; вот он точно вам скажет, что да где, потому как ремесло у него такое — только и делает, что по всей округе мотается. Это Большой Луи, а еще иначе его зовут Долговязый Мукомол.

— Тащи-ка сюда этого Долговязого, — с величественным видом согласился Лапьер. — Он вроде тут спит — в каморке, над приставной лестницей?

Долговязый Мукомол спустился с чердака и потягивался после сна, хрустя суставами своих длинных рук и ног. При взгляде на его могучее телосложение и энергичную физиономию Лапьер оставил снисходительно-шутливый тон и весьма учтиво попросил сообщить ему нужные сведения. Мукомол в самом деле был осведомлен лучше других, но, послушав его разъяснения, Сюзетта рассудила, что не худо представить его самой госпоже де Бланшемон. Та в это время с сыном сидела за утренним шоколадом в общей зале гостиницы и отнюдь не пришла в уныние, подобно своим слугам, а, напротив, развеселилась, когда ей доложили, что Бланшемон затерян где-то в глуши и разыскать его невозможно.

Представитель здешних аборигенов, приведенный пред очи госпожи де Бланшемон, имел росту пять футов восемь дюймов, что достаточно примечательно в этом краю, где мужчины обычно низкорослы. Он был широкоплеч, хотя и не слишком хорошо сложен, ловок в движениях и обладал весьма выразительной физиономией. У девиц его села он прозывался Красавцем Мукомолом — и прозвище это было им столь же заслужено, как и первое. Когда он обшлагом рукава отирал щеки от всегда покрывавшей их муки, наружу выступала смуглая, очень приятного золотистого оттенка кожа. У него были правильные черты лица, несколько крупные, как весь он, серые глаза красивого разреза, ослепительно белые зубы; длинные волосы, завивающиеся кудрями, как обычно бывает у физически очень крепких мужчин, обрамляли большой выпуклый лоб, говоривший скорее о сметливости и здравом смысле, нежели о поэтической возвышенности натуры. Одет он был в темно-синюю блузу и серые холщовые панталоны; ноги обуты поверх коротких домотканых чулок в грубые башмаки; в руке он держал рябиновую палку, на верхнем конце которой был здоровенный узловатый сук, отчего она смахивала скорее на дубину.

Он вошел с непринужденностью, которую легко было бы принять за дерзость, если бы его дружелюбный, ясный взгляд и широкая улыбка не свидетельствовали о том, что человек он, в сущности, прямодушный, добрый и жизнерадостный.

— Мое почтение, сударыня, — произнес он, слегка приподняв серую войлочную шляпу с широкими полями, но отнюдь не сдернув ее с головы, ибо так ныне заведено: если старик крестьянин, как и прежде, готов с подобострастной учтивостью приветствовать всякого, кто одет лучше, чем он, то крестьянин, родившийся после революции[4], как правило, не расстается со своей шляпой, словно она приросла у него к голове. — Говорят, вы хотите, чтобы я объяснил вам, как проехать в Бланшемон?

Марсель не видела, как Мукомол вошел в залу, и неожиданно раздавшийся громкий, звучный голос заставил ее вздрогнуть. Она живо обернулась, в первый момент несколько удивленная самоуверенным топом говорящего. Но тут вступили в действие особые права красоты: рассмотрев друг друга, мельник и дама, оба в расцвете молодости, сразу же отрешились от того взаимного недоверия, которое поначалу всегда питают люди различного общественного положения. Марсель сочла нужным только, видя, что мельник склонен держать себя несколько фамильярно, подчеркнутой учтивостью своей речи напомнить ему о должной почтительности по отношению к женщине.

— Очень признательна вам за готовность оказать мне услугу, сударь, — ответила она, приветствуя его поклоном. — Соблаговолите же сказать, существует ли пригодная для экипажей дорога отсюда до фермы Бланшемон?

Мукомол тем временем успел сесть, не дожидаясь приглашения. Но, услышав, что его величают сударем, он благодаря свойственной ему от природы незаурядной проницательности тотчас сообразил, что имеет дело с особой, благожелательной к людям и достойной всяческого уважения по своим личным качествам. Он не смутился, но, как бы между прочим, снял все же шляпу и, опершись обеими руками на спинку стула, словно для того, чтобы придать себе уверенности, сказал:

— Есть проселочная дорога, не очень-то гладкая, по ежели ехать осторожно, пронесет; важно только ненароком не сбиться с пути, а так до конца и держаться одной дороги. Я все подробно растолкую вашему кучеру. Но лучше бы вам нанять здесь какую ни на есть колымагу, потому как в последний раз проливные дожди здорово поковеркали дороги по всей Черной Долине, и трудно поручиться, что слабые колесики вашего экипажа не застрянут в рытвинах. Может, и проедете, но ручаться не могу.

— Видно, рытвины у вас нешуточные, и осторожнее будет последовать вашему совету. Но вы уверены, что такая колымага не опрокинется?

— Нет, уж этого, сударыня, не бойтесь.

— Я не за себя боюсь, а за ребенка, потому и высказываю опасения.

— В самом деле, жаль было бы, ежели бы вдруг придавило малыша, — сказал, подходя к Эдуарду, Долговязый Мукомол; лицо его при этом выражало самое искреннее расположение. — Экой славненький, хорошенький мальчонка!

— Только немного бледненький, не правда ли? — улыбаясь, спросила Марсель.

— Да ну, чего там! Даром что не крепыш, зато красив на загляденье. Что, молодой человек, приехали жить в наши края?

— Послушай, дяденька! — закричал Эдуард, цепляясь за шею наклонившегося над ним Мукомола. — Ты такой большой! Подними меня до потолка!

Мельник взял ребенка на руки и, подняв его над головой, пронес вдоль закопченных карнизов залы.

— Осторожнее! — воскликнула госпожа де Бланшемон, несколько испуганная легкостью, с которой этот деревенский геркулес подхватил и нес на поднятых руках ее ребенка.

— Будьте покойны, — отозвался Большой Луи, — я скорей допущу, чтобы сломались все как есть лопастушечки моей мельницы, чем повредился хоть один пальчик этого молодого человека.

Словцо «лопастушечки» очень развеселило мальчика, и он принялся со смехом повторять его, не понимая его смысла.

— Вы не знаете, что это такое? — спросил мельник. — Это маленькие лопасти, такие деревянные дощечки, что на мельничном колесе сидят; вода их толкает, и колесо вертится. Я их вам покажу, коли вы когда-нибудь заглянете к нам.

— Да, да, хочу посмотреть лопастушечки! — громко смеясь и закидывая голову, кричал ребенок, сидя на руках у мельника.

— Да он еще и насмешник, этот маленький плутишка! — промолвил Большой Луи, сажая мальчика на стул. — Ну, мне пора, сударыня, пойду по своим делам. Больше никаких услуг от меня не требуется?

— Нет, друг мой, — ответила Марсель; благожелательность успела взять в ней верх над первоначальной сдержанностью.

— Рад быть вашим другом, ни о чем лучшем и мечтать нельзя! — весело отозвался мельник, и во взгляде его можно было ясно прочесть, что это фамильярное обращение не пришлось бы ему уж так по вкусу, исходи оно от какой-нибудь особы не столь молодого возраста и не столь красивой внешности.

— Вот и прекрасно, — резюмировала Марсель, улыбаясь и краснея. — Буду иметь это в виду.

Затем она добавила:

— До свидания, сударь, и, надо полагать, до скорого свидания; вы ведь постоянно живете в Бланшемоне?

— Поблизости оттуда. Я мельник из Анжибо, что в одной миле от вашего замка; ведь вы-то, мне сдается, как раз и есть хозяйка Бланшемона.

Марсель запретила своим людям раскрывать ее инкогнито. Она хотела проехать незамеченной, но теперь по мельниковой повадке увидала, что, вопреки своим опасениям, она в качестве владелицы поместья ошеломляющего впечатления не производит. Землевладелец, не живущий в своем имении, — отрезанный ломоть, и о нем начисто забывают. Другое дело — представляющий его арендатор, с которым приходится постоянно сноситься по разным поводам: он — лицо значительное.

Марсель намеревалась отправиться в дорогу ранним утром, чтобы прибыть в Бланшемон еще до полуденной жары, но большую часть дня ей пришлось провести в гостинице.

Все колымаги, какие были в городе, покинули его, так как в одном из окрестных селений открылась ярмарка, и надо было ждать, покуда какая-нибудь из них не возвратится. Только около трех часов пополудни Сюзетта жалобным тоном доложила госпоже, что в их распоряжении пока что имеется лишь повозка, похожая скорее на корзину из ивовых прутьев, чем на карету.

К большому удивлению прелестной субретки, госпожа де Бланшемон без колебаний согласилась воспользоваться Этим средством передвижения. Она взяла с собой несколько тючков с вещами первой необходимости, отдала ключи от коляски и от сундуков на сохранение хозяину гостиницы и пустилась в путь в классической дедовской колымаге, которая являла собою вящее свидетельство свойственной нашим предкам простоты нравов, встречающееся, однако, все реже и реже повсюду, и даже на дорогах Черной Долины. Та повозка, что на беду попалась Марсели, была типичным изделием местных мастеров, и любой ценитель древностей отнесся бы к ней с уважением. Она была длинная и низкая, как гроб; никакое подобие рессор не умаляло ее подвижности; колеса ее, такой же высоты, что и кузов, могли преодолевать наполненные водой и грязью канавы, которым нет числа на наших проселочных дорогах и которые мельник, очевидно из местного патриотизма, деликатно наименовал рытвинами; наконец, самый кузов представлял собой не что иное, как клетку из ивовых прутьев, проконопаченную и густо обмазанную изнутри известкой, от которой при каждом сравнительно сильном толчке отваливались куски, падавшие прямо на головы пассажиров. Малорослый жеребчик, поджарый и резвый, довольно легко тащил этот сельский экипаж, а колымажник, то есть возница, который сидел боком на оглобле, болтая ногами в воздухе (поскольку наши деды не признавали подножек и, чтобы влезть в повозку, подставляли стул), испытывал меньше неудобств и дышал вольготнее, чем остальные путешественники. В наших краях, возможно, сохранились еще две-три колымаги такого рода у старых богатых крестьян, не пожелавших отказаться от своих привычек и уверенных в том, что от езды в карете на рессорах в икрах появляются мурашки, иначе говоря — затекают ноги.

Все же путевые невзгоды еще можно было кое-как терпеть, покуда ехали по большой дороге. Колымажник, пятнадцатилетний парень, рыжий, курносый и нахальный, ни в чем не ведающий сомнений, подгонял жеребчика при помощи всего своего обширного лексикона ругательств, который он пускал в ход, ничуть не стесняясь присутствием женщин; ему явно нравилось выжимать из своей выносливой лошаденки всю резвость, на которую та была способна, но лошаденка не утрачивала доброго расположения духа, пока вокруг расстилалась сочная луговая трава: большего ей и не надо было, так как за всю жизнь ей не довелось узнать вкус овса. Когда же они выехали на бесплодную пустошь, жеребчик опустил голову с видом скорее недовольным, чем обескураженным, и принялся с каким-то ожесточением тянуть повозку, не обращая внимания на неровности дороги, отчего к движению экипажа вперед добавилась самая немилосердная качка.

III. Нищий

Дела пошли еще хуже, когда путешественники выбрались из песков и начали спускаться в Черную Долину, где земля жирна и плодородна. У конца пустынного плато госпожа де Бланшемон долго любовалась восхитительным и грандиозным зрелищем раскинувшегося перед нею ландшафта, который на горизонте, где он смыкался с небом, был окаймлен бордюром лиловеющих лесов, прерываемым то тут, то там оранжево-золотистыми полосами заката. Трудно найти во Франции более красивые места! В сущности, растительность здесь не так уж богата. Ни одна крупная река не пересекает земли Черной Долины, и на них не увидишь поблескивающих на солнце шиферных крыш. Никаких живописных гор, вообще ничего поразительного, ничего необыкновенного нет в мирной природе этого края; но Зато — величественная панорама возделанных земель; мозаика полей, лугов, рощ, проселочных дорог, являющая глазу бесконечное многообразие форм и оттенков общего темно-зеленого колорита, постепенно переходящего в голубоватый; раскиданные вперемежку там и сям пышные сады и огороды, домишки под сенью плодовых деревьев, тесные ряды тополей, уходящие вдаль тучные пастбища — и все Это густое, глубоких тонов, резко контрастирующее с чахлыми полями и бледными живыми изгородями на плато; словом — замечательный гармонический ансамбль площадью в пятьдесят квадратных миль, охватываемый единым взглядом с возвышенности, на которой лепятся хижины селений Лабрей и Корле.

Но наша путешественница вскоре потеряла из виду это великолепное зрелище. Как только вы начинаете спускаться по склону, ведущему в Черную Долину, картина сразу меняется. Двигаясь по дорогам, то поднимающимся, то вновь устремляющимся вниз, между двумя рядами высоких кустарников, вы не находитесь над краем обрыва, за которым — пропасть, но сами эти дороги можно назвать пропастями.

Садящееся за деревьями солнце придает им своеобразное обличье какой-то странной красоты и дикости. То убегает такая дорога в густые заросли, загадочно петляя и прячась в них, то тянется изумрудной лентой, заводя в тупик или в болото, то вдруг поворачивает на спуске так круто, что, скатившись с него, экипаж уже никак не может подняться обратно, — словом, непрерывно очаровывает воображение, грозя притом вполне реальными опасностями всякому, кто решится при помощи какого-либо иного средства передвижения, кроме собственных ног или в крайнем случае верховой лошади, пуститься по ее завлекательным, прихотливым и коварным извивам.

Пока солнце не скрылось за горизонтом, рыжеволосый автомедон[5] недурно справлялся со своей задачей. Он держался самой изъезженной, а следовательно — и самой разбитой, но зато и наиболее падежной дороги. Ему удалось благополучно преодолеть два или три ручья, следуя по колеям, оставленным на берегу проезжавшими здесь телегами.

Когда же солнце зашло, все дороги в ложбине быстро окутала мгла. На пути попался крестьянин, к нему обратились, и он с беззаботным видом ответил:

— Езжайте, езжайте дальше! Вам осталось не больше мили пути, и дорога сплошь хорошая.

Увы, за последние два часа это уже был шестой крестьянин, сообщавший, что остается проехать самую малость — «Этак с милю, не больше, и что дорога сплошь хорошая. На самом деле дорога была такая, что лошадь выбилась из сил, а путешественникам стало совсем невмоготу дольше терпеть эту муку. Сама Марсель начала опасаться, что они опрокинутся, ибо если при дневном свете возница и его резвая лошаденка ухитрялись нащупывать правильный путь, то в темноте было совершенно невозможно избежать ответвлений дороги, которые вследствие неровного рельефа местности столь же опасны, сколь и живописны, и то и дело резко обрываются, ставя путешественника перед необходимостью прыгать вниз с высоты в десять-двенадцать футов. Мальчишка-возница никогда еще не забирался так далеко в Черную Долину; он злился, клял все и вся на чем свет стоит — каждый раз, когда приходилось возвращаться назад, к месту, где они сбились с пути; жаловался на голод, на жажду, сокрушался о будто бы вконец загнанной лошади, не переставая при этом хлестать ее кнутом, и, разыгрывая из себя горожанина, посылал ко всем чертям эту дикую страну и ее тупоумных обитателей.

Не раз, видя, что дорога идет круто вниз, но на ней сухо, Марсель и ее люди вылезали из колымаги и шли пешком; но не проходило и пяти минут, как они оказывались у места, где дорога сужается и посреди нее из земли бьет ключ, водам которого некуда стекать, в результате чего образуется лужа, непреодолимая для женщины тонкого воспитания. Сюзетта, прирожденная парижанка, предпочитала, по ее словам, опрокинуться вместе с колымагой, чем испортить свои башмачки, шлепая по болоту, а Лапьер, который всю жизнь скользил в легких туфлях по лощеному паркету, был так неловок и настолько пал духом, что госпожа де Бланшемон не рисковала больше давать ему на руки ребенка.

Когда крестьянина спрашивают, какой дороги держаться, чтобы попасть в то или иное место, он обычно отвечает: «Езжайте, езжайте вперед и все время держитесь прямо!» Это такая шутка, что-то вроде каламбура, ибо «держаться прямо» — попросту значит идти на своих двоих, и попадет впросак тот, кому послышится «держите прямо»: ведь в Черной Долине нет ни одной прямой дороги.

Многочисленные овраги, по дну которых протекают маленькие речушки — такие, как Эндра, Вовра, Куарда, Тарда[6] и добрая дюжина других, вдоль течения несколько раз меняющих свое название и никогда не подпадавших под унизительное иго мостов или шоссе, заставляют вас тысячекратно отклоняться от вашего пути в поисках брода, причем нередко вам приходится повернуться спиной к тому месту, куда вы направлялись.

Подъехав к перекрестку, где был водружен крест в устрашение злым духам, колдунам и диковинным зверям, облюбовавшим, по крестьянскому поверью, это будто бы зловещее место, наши растерянные путешественники заговорили с нищим, который сидел на «камне мертвецов»[7]и, увидев колымагу, возопил: «Сжальтесь, люди добрые, над несчастным бедняком!»

Рослая фигура этого старца, ссутулившегося от годов, но еще крепкого и к тому же вооруженного огромной палицей, не предвещала ничего хорошего на тот случай, если бы пришлось схватиться с ним один на один. Черты его лица не были отчетливо видны, но хриплый голос звучал скорее требовательно, чем жалобно. Его понурому виду и грязным лохмотьям странно противоречила очевидная наклонность к шутовству: о ней говорили и увядший букетик и выцветшая лента на шляпе.

— Друг мой, — обратилась к нищему Марсель, подавая ему монету, — не знаете ли вы, где тут дорога на Бланшемон?

Вместо ответа нищий продолжал громко читать «Аве Мария», почему-то именно в этот момент решив помолиться.

— Отвечайте же, — сказал ему Лапьер, — потом будете бормотать свои молитвы.

Нищий обернулся к лакею, смерил его презрительным взглядом и продолжал возносить хвалу богоматери.

— Бросьте вы говорить с ним, — сказал возница. — Этот старый оборванец слоняется по всей округе и никогда сам не знает, куда идет; он не в своем уме.

— Дорога на Бланшемон? — сказал наконец нищий, завершив молитву. — Не здесь, дети мои. Вам надо возвратиться назад до первой развилки и свернуть на ту дорогу, что идет вправо.

— Вы уверены в этом? — спросила Марсель.

— Я ходил по ней сотни раз. Если вы мне не верите, поступайте по-своему — мне-то что!

— Он как будто знает, что говорит, — сказала Марсель своему проводнику. — Послушаемся его. Какой ему толк обманывать нас?

— Да просто ради удовольствия навредить людям, — с недовольным видом ответил возница. — Не доверяю я этому человеку.

Марсель все же настояла на том, чтобы последовать совету нищего, и вскоре колымага въехала на узкую, извилистую и чрезвычайно крутую тропу.

— Говорил я вам, — сказал, снова пачав браниться, колымажник, — что этот зловредный старикашка нарочно запутывает нас.

— Поезжайте, — сказала Марсель, — все равно ведь назад уже пути нет.

Чем дальше, тем менее доступной для проезда становилась дорога; но она была слишком узка, чтобы можно было повернуть повозку, и к тому же зажата между двумя рядами пышно разросшихся кустарников. Наконец, выказав чудеса выносливости и преданности, лошаденка свезла колымагу вниз под сень старых дубов, стоявших здесь тесной купой; по-видимому, это была опушка леса. Дорога внезапно расширилась, и путешественники увидели перед собой большой разлив стоячей воды, совсем непохожий на речной брод. Возница все же рискнул въехать в эту лужу, по на середине оказалось уже так глубоко, что он решил взять вбок, — и это был последний подвиг его тощего Буцефала[8]. Колымага накренилась, уйдя в воду по ступицу, и лошадь упала, обрывая постромки. Пришлось ее выпрягать. Лапьер вылез из колымаги и, стоя по колено в воде, стал помогать вознице, испуская при этом такие стенания, словно он отдавал богу душу. С первой задачей они наконец справились и принялись вытаскивать колымагу, но тут все их усилия не привели ни к чему (оба были отнюдь не силачи). Тогда колымажник, отчаянно чертыхаясь и кляня нищего колдуна, легко вскочил на лошадь и припустился во всю прыть, буркнув, что едет за подмогой; по тону его, однако, нетрудно было предсказать, что его навряд ли будет грызть совесть, даже если путешественникам придется просидеть в болоте всю ночь. Колымага, к счастью, не завалилась совсем набок. Она лишь несколько накренилась, по была все же вполне пригодна для ночлега. Марсель примостилась на задней скамейке, уложив рядом с собой малыша, которого надо было устроить поудобнее, чтобы он спокойно спал: он давно уже хныкал, что хочет кушать и баиньки, и после того, как полакомился разными вкусными вещами, припасенными для него Сюзеттой, тотчас смежил веки и уснул. Рассудив, что их ненадежный проводник не станет спешить с возвращением, буде найдет приют для себя самого, госпожа де Бланшемон отрядила Лапьера на поиски в окрестностях какого-нибудь жилья, что было нелегкой задачей, поскольку хижины местных жителей скрыты за густой листвою, после захода солнца крепко запираются изнутри, и из них не доносится ни единого звука; увидеть их можно не раньше, чем подойдешь к ним вплотную, и, чтобы вас в неположенное время пустили на ночлег, приходится чуть ли не брать их приступом.

Лапьер, человек уже в преклонных летах, был озабочен только одним: где бы найти огня, чтобы просушить ноги и уберечься от ревматизма. Он обрадовался возможности выбраться из болота, что и сделал безотлагательно, перед тем, впрочем, удостоверясь, что колымага уперлась в опрокинутый ствол старой ивы и ей не грозит опасность погрузиться еще глубже.

Больше всех унывала Сюзетта, боявшаяся разбойников, волков и змей — трех напастей, которые неизвестны в Черной Долине, но обычно мерещатся в путешествии ее товаркам по профессии. Однако бодрость духа и выдержка ее госпожи помешали ей изливать вслух свои страхи, и, с удобством расположившись на передней скамейке, она сочла за лучшее поплакать втихомолку.

— Ну-ну-ну, что это с вами, Сюзетта? — обратилась к камеристке Марсель, заметив, что та ударилась в слезы, — Ах, барыня, — отвечала Сюзетта сквозь рыдания, — разве вы не слышите, как квакают лягушки? Вот-вот они наползут сюда и заполнят всю повозку…

— И пожрут нас, конечно, без остатка, — подхватила госпожа де Бланшемон, рассмеявшись от души.

В самом деле, зеленые обитательницы болота, потревоженные было падением лошади и криками возницы, возобновили свой монотонный концерт. Слышались также лай и завывание собак, но так издалека, что едва ли можно было рассчитывать на быструю помощь. Луна еще не подымалась, но звезды уже сверкали в неподвижной воде болота, поверхность которой снова стала гладкой. Прохладный ветерок играл в густых и высоких камышовых зарослях на берегу.

— Полно, Сюзетта, — сказала Марсель, уже предавшаяся своим лирическим мечтаниям, — здесь не так уж худо, принимая во внимание, что мы сидим в самом настоящем болоте, и если вы возьмете себя в руки, то будете спать не хуже, чем в собственной постели.

«Да что она, спятила, что ли? — подумала Сюзетта. — Дела — просто из рук вон, а послушать ее, так все обстоит как нельзя лучше».

С минуту длилось молчание, и вдруг Сюзетта вскричала:

— О боже! Сударыня! Мне кажется, я слышу волчий вой! Ну да, ведь мы же в глухом лесу, в самой чаще!

— Этот ваш глухой лес, по-видимому, просто несколько ив, стоящих рядком. А что касается волчьего воя, так это не волк воет, а человек поет. Если он направляется в нашу сторону, то, уж наверное, поможет нам выбраться на сушу.

— А если это разбойник?

— В таком случае это добрый разбойник: иначе он не стал бы предупреждать нас пением, чтобы мы заблаговременно остереглись. Послушайте, Сюзетта, шутки шутками, а ведь он и в самом деле на пути к нам — голос все ближе.

Марсель не ошиблась: над безмолвными полями плыл голос, звучный, густой и мелодичный, хотя несколько грубоватый и совсем не поставленный; аккомпанементом ему служил нечастый, размеренный стук лошадиных копыт, как будто специально отбивавших такт; но голос был еще далеко, и нельзя было ручаться, что певец действительно направляется к болоту, которое вполне могло быть тупиком. Когда голос допел песню до конца, не стало слышно больше ничего: то ли лошадь пошла по мягкой траве, то ли поселянин свернул куда-то.

Вдруг панический страх вновь обуял Сюзетту: она увидала тень, беззвучно скользившую вдоль болота и казавшуюся непомерно большой благодаря своему отражению в воде. Сюзетта испустила вопль, а тень сошла в самое болото и направилась прямо к колымаге, но не спеша и с известной осторожностью.

— Не бойтесь, Сюзетта, — сказала госпожа де Бланшемон, в этот момент сама не слишком спокойная. — Это наш недавний знакомец — старик нищий; он, возможно, знает здесь поблизости какой-нибудь дом, откуда смогут прийти нам на помощь. Друг мой, — выказывая большое присутствие духа, обратилась она к старику, — мой слуга, который тут рядом, сейчас подойдет к вам: укажите ему, пожалуйста, дорогу к какому-нибудь жилью.

— Твои слуга, детка? — фамильярно отозвался нищий. — Его тут нет, он уже далеко отсюда. К тому же он так стар, глуп и слабосилен, что ничем бы тебе не помог.

Теперь уже и Марсель охватил страх.

IV. Болото

Ответ нищего прозвучал злорадной похвальбой человека, пришедшего с недобрыми намерениями. Марсель схватила Эдуарда и прижала его к груди, исполненная решимости Защитить ребенка даже ценою собственной жизни; она хотела уже спрыгнуть в воду и кинуться прочь от нищего куда глаза глядят, как вдруг снова послышался уже знакомый голос — он пел второй куплет той же народной песни, по теперь на очень близком расстоянии.

Нищий остановился.

— Мы погибли, — прошептала Сюзетта, — подходит вся остальная шайка.

— Напротив, мы спасены, — отозвалась Марсель, — это голос честного поселянина.

Действительно, в этом голосе была какая-то спокойная уверенность, а широко разливавшийся бесхитростный напев свидетельствовал о душевном мире и чистой совести. Стук копыт тоже приближался. Поселянин, несомненно, ехал по дороге к болоту.

Нищий отступил к берегу и застыл в неподвижности: казалось, он скорее насторожен, чем испуган.

Марсель высунулась из повозки, крикнула, подзывая проезжавшего всадника; но тот пел так громко, что не услышал ее и миновал бы это место, ничего не заметив, если б не его лошадь: ее испугала возникшая рядом черная масса повозки, и она, храпя, резко остановилась.

— Что там за чертовщина? — прокричал наконец, без всякой тревоги, звучный голос, который госпожа де Бланшемон тотчас признала за голос Долговязого Мукомола. — Эге! Да Это свои! Эй, друзья, вы вроде не на ходу! Да что вы там, перемерли все, что ли, почему молчите?

Сюзетта, узнав мельника, чей представительный вид, несмотря на простоту его костюма, произвел на нее утром приятное впечатление, вновь обрела свою грациозность. Она объяснила, как они с хозяйкой оказались в таком бедственном положении, и Большой Луи, от души посмеявшись над их злоключениями, заверил ее, что нет ничего легче, как освободить их из этого плена. Для начала он должен был снять со спины лошади большой мешок с зерном, который вез перед собой, и, увидев нищего, как будто и не помышлявшего о том, чтобы скрыться, приветливо воскликнул:

— Это вы тут, папаша Кадош? Посторонитесь, мне нужно сбросить мешок.

— Я хотел было помочь этим бедным женщинам, — отозвался нищий, — да воды-то уж больно много, не добраться мне до них.

— Оставайтесь на месте, дядюшка, нечего вам лезть в воду. В вашем возрасте это опасно. Я сам вызволю женщин, без вас.

И он отправился верхом, как и был, спасать госпожу де Бланшемон, причем вскоре погрузился в болото настолько, что вода была лошади по грудь.

— Ну, давайте, сударыня, — весело сказал он. — Вы съедете немного вниз по оглобле и сядете позади меня — Это проще простого. Разве только чуть замочите башмачки: ведь ноги у вас не такие длинные, как у вашего покорного слуги. Да уж, попался вам колымажничек, нечего сказать! Надо же быть таким дурнем — эк куда вогнал вас! Что бы ему взять шага на два левее: там жижи не больше как на шесть дюймов.

— Я очень огорчена, что вам приходится из-за меня принимать такую неприятную ножную ванну, — сказала Марсель, — но мой ребенок…

— Ах да, наш маленький сударик! Верно! Он — в первую очередь. Передайте-ка его мне… Вот так… Ну вот он и уселся впереди меня. Не беспокойтесь, он не набьет себе синяков об седло: ни моя лошадь, ни я сам к седлу не привычные. А теперь садитесь позади меня, сударыня, и ничего не бойтесь: у моей Софи дюжий хребет и ноги не хлипкие.

Мельник доставил мать и сына на берег и осторожно опустил их на траву.

— А я? — завопила Сюзетта. — Меня вы хотите оставить тут, в болоте?

— Боже упаси, душенька, — заверил ее мельник, ужо возвращавшийся за нею. — Так, давайте сюда ваша пожитки, все вывезем, будьте покойны.

По завершении спасательной операции Большой Луи Заявил:

— Теперь пускай этот горе-возница приходит за своим имуществом, когда ему вздумается. У меня нет ни постромок, ни веревок, чтобы впрячь Софи, но я отвезу вас, сударыни, куда вы пожелаете.

— Далеко ли мы от Бланшемона? — спросила Марсель.

— Да уж не ближний свет! Ничего себе дорожку выбрал ваш колымажник! Отсюда добрых две мили до места, а когда мы туда приедем, все будут уже спать мертвым сном и нам нелегко будет до кого-нибудь достучаться. Но если хотите, поедем в Анжибо, на мою мельницу, — до нее и мили не будет; у меня там небогато, но чисто, а моя мать — женщина добрая, она не станет ворчать, коли ей придется встать среди ночи, постелить гостям свежие простыни да зажарить парочку цыплят. Ну как, решено? Поехали, поехали! Без церемоний! На войне как на войне, сударыни: и мельница на худой конец сгодится. Завтра утречком выволочим и отскребем от грязи вашу колымагу — она ведь не схватит насморка, проведя ночь на холодке, — а затем отвезем вас в Бланшемон, в тот час, когда вам будет угодно.

Неожиданное приглашение прозвучало в устах мельника очень сердечно и притом деликатно. Тронутая его добротой и теплыми словами, сказанными им о матери, Марсель с признательностью приняла предложенный ей кров.

— Вот и хорошо, мне от этого одна приятность, — сказал мукомол, — я вас не знаю, вы, возможно, владелица Бланшемона, но мне это все равно; будь вы даже сам черт (а говорят, что черт умеет прикинуться красивым и симпатичным, когда хочет), я был бы рад, что не дал вам провести худую ночь. Ах, да! Я не могу бросить здесь мешок с зерном; взвалю-ка я его на спину Софи, и малый сядет сверху, а мамаша позади; вам он не помешает, наоборот, будет на что опереться. Барышня пойдет со мной пешком и сможет развлечься беседой с папашей Кадошем: он не слишком казисто одет, да зато очень смышлен. Но куда он девался, старый уж? — произнес мельник, высматривая исчезнувшего нищего. — Эге-гей! Папаша Кадош! Хотите переночевать под крышей или нет? Не отвечает… Ну, тронемся; видать, сегодня он не расположен… В путь, сударыни, в путь!

— Этот человек нас очень испугал, — сказала Марсель. — Вы его, оказывается, знаете?

— С тех пор как живу на свете. Он не вредный человек, и напрасно вы его боитесь.

— Однако он словно бы угрожал нам, а его манера обращаться к людям на ты показалась мне не слишком любезной.

— Он называл вас на ты? Ах, старый шутник! И не постыдится же! Но он со всеми таков, не надо на это обращать внимание. На самом-то деле человек он беззлобный, хоть и великий чудак! Зовут его папаша Кадош, а еще иначе — «вседядюшка», потому как он обещает отказать наследство всякому встречному-поперечному, хотя сам гол как сокол.

Марсели было очень удобно ехать на выносливой и смирной Софи. Маленькому Эдуарду, которого мать крепко держала, чтобы он не упал, «весьма был по душе сей род передвиженья», как говорит старый, добрый Лафонтен[9]. Мальчик колотил ножками по загривку лошади, но она этого не чувствовала и не ускоряла ход. Она шла себе и шла, как истинная лошадь мельника, не нуждаясь в поводке, зная дорогу наизусть, пробираясь в темноте среди луж и камней и ни разу не оступившись и не сбившись с пути. По просьбе Марсели, опасавшейся, как бы ее старому слуге не пришлось провести ночь под открытым небом, мельник несколько раз позвал его своим зычным голосом, и Лапьер, который заблудился в соседней роще и уже полчаса как кружил на одном и том же месте, вскоре присоединился к маленькому каравану.

Через час пути послышался шум падающей воды, и взору путешественников открылись в бледном свете только что взошедшей луны увитая виноградными лозами крыша мельницы и серебристые берега речки, поросшие мятой и мыльнянкой.

Марсель легко соскочила на этот душистый ковер, передав прежде мельнику ребенка, а тот, полный радости и гордости оттого, что совершил путешествие верхом, обхватил ручонками шею Большого Луи и сказал:

— Здравствуй, Лопастушечка!

Как и предсказывал мельник, его старая матушка поднялась, не выразив и тени неудовольствия, и вскоре с помощью служанки, девочки лет четырнадцати-пятнадцати, были приготовлены постели. Госпожа де Бланшемон более нуждалась в отдыхе, чем в пище: она не позволила старухе мельничихе готовить какую-нибудь еду, удовлетворясь чашкой молока, и, заботливо уложив ребенка, улеглась сама рядом с ним и тотчас уснула, укрытая непомерно высокой, мягчайшей пуховой периной, называемой здесь гнездышком. Такого рода превосходная, разве только чересчур теплая и мягкая перина да упругий матрац считаются необходимыми принадлежностями для устройства ложа равно в богатых и в бедных домах этого края, где гусей хоть отбавляй, а зимы очень холодные.

Прекрасная парижанка была сильно утомлена дальней поездкой за восемьдесят миль, совершенной с большой скоростью и увенчанной, если можно так выразиться, тряской в колымаге; поэтому она охотно поспала бы подольше; но уже на заре пение петухов, стук мельничных колес, громкий голос мельника и различные другие звуки, обычные для трудового утра в деревне, заставили ее отказаться от более длительного отдыха. К тому же Эдуард, ничуть не уставший накануне и возбужденный новой для него деревенской обстановкой, принялся скакать по постели. Сюзетта, ночевавшая в той же комнате, спала так сладко, несмотря на шум, доносившийся снаружи, что Марсель посовестилась будить ее.

Начиная вести тот новый образ жизни, к которому она хотела приобщиться, Марсель встала и оделась без помощи камеристки, сама, испытывая от этого большое удовольствие, умыла, одела и причесала ребенка и вышла поздороваться с хозяевами. По нашла она только работника да девочку-служанку, которые сказали ей, что хозяин вместе со старой хозяйкой отправились в дальний конец луга запасти еды на завтрак. Любопытствуя, в чем состоит здесь Это занятие, Марсель перешла через перекидной мостик, служивший также, по надобности, сходнями для подъема на верхний этаж мельницы мешков с зерном, и, оставив справа от себя красивую купу молодых тополей, пересекла луговину вдоль по течению речки, или, вернее, ручья, полноводного, текущего вровень с берегами и подмывающего прибрежную рослую траву, хотя он не достигал в этом месте и десятифутовой ширины.

Этот небольшой водный поток обладал тем не менее изрядной силой и образовывал неподалеку от мельницы довольно обширный водоем, неподвижный, глубокий и, как зеркало, гладкий, в котором отражались старые ивы и поросшие мхом кровли хижин. Марсель внимательно оглядывала исполненный спокойствия, чарующий ландшафт, который — она сама не знала почему — как-то брал ее за душу. Ей доводилось видеть и более красивые ландшафты; по есть такие места, которые располагают к некоему безотчетному умилению; начинает казаться, что сама судьба привела нас в это место и нам предстоит здесь познать немало радостей, печалей и тревог.

V. Мельница

Когда Марсель углубилась во встретившуюся ей на пути большую рощу, надеясь найти там своих гостеприимных хозяев, ей представилось, что она находится в девственном лесу. Поверхность земли, покрытая обильной растительностью, была повсюду изрыта и покорежена водными потоками. Видно было, что в пору дождей речка производит Здесь чрезвычайно разрушительную работу. Пышнолиственные ольхи, буки и осины, наполовину вывороченные из земли, падая, цеплялись друг за друга; их обнаженные корни сплетались клубами на сыром песке, словно змеи или гидры, и все это вместе являло картину великолепного беспорядка. Речка, разветвляясь на многочисленные узенькие рукава, прихотливо разрезала искрящиеся росой зеленые поляны, тут и там поросшие густыми зарослями ежевики и мощным, высоким, как кустарник, бурьяном. Никакой английский парк не мог бы воспроизвести такие роскошества природы: живописные сочетания разного рода растений, множество водоемов, вырытых рекою в песке и среди зелени, естественные беседки из ветвей, соединившихся над протоками, причудливое разнообразие рельефа, сломанные Запруды, замшелые колья, как бы нарочно разбросанные повсюду, дабы придать дополнительный штрих красоте ландшафта… Марсель была словно зачарована, и если бы не маленький Эдуард, который вырывался вперед и бежал, подобно взыгравшему олененку, спеша первым оставить на сыром прибрежном песке отпечатки своих крохотных ножек, она долго не очнулась бы от забытья. Но опасение, что мальчик может упасть в воду, пробудило в ней материнскую озабоченность: нагнав Эдуарда, она продолжала бежать следом за пим, все больше углубляясь в таинственную лесную глушь, и при этом ей все время казалось, что она спит и видит чудесный сон… Бывают такие сны, в которых нам является природа столь совершенной красоты, что порою можно сказать — то было истинное видение земного рая.

Наконец на другом берегу показались мельник и его мать; оба были заняты делом: он мережей ловил форель, она доила корову.

— А, это вы, сударыня — уже на ногах! — воскликнул мельник. — Видите, это мы для вас стараемся. Матушка все печалится, что у нее нет ничего такого хорошего, чем бы попотчевать вас, а я говорю, что вы не побрезгуете нашим угощением, потому как оно от чистого сердца. Мы не повара и не трактирщики, но когда гость не прочь закусить, а у хозяина есть желание угодить гостю…

— Да вы уже сделали для меня, мои милые, во сто раз больше, чем требовалось, — произнесла Марсель, подхватывая на руки Эдуарда и отважно вступая на перекинутую в этом месте через речушку доску, чтобы поближе подойти к хозяевам. — Никогда еще мне не спалось так хорошо и никогда не доводилось видеть такое дивное утро. Какая чудесная у вас форель, господин мельник! А какое замечательное молоко у вас в ведре, матушка, — белое, жирное! Вы меня просто балуете, не знаю, как и благодарить вас!

— Коли вы будете довольны, то лучшей благодарности нам от вас и не надо, — с улыбкой сказала старуха. — Нам здесь не приходится встречать особ из высшего общества, таких, как вот вы, и мы не очень-то сильны по части всякого рода учтивостей; но вы, видать, женщина честная и не заносчивая. Пойдемте-ка к дому, оладьи поспеют быстро, а малышу, поди, должна приглянуться земляника. У нас в саду под ней целый участок, и ему, наверно, забавно будет самому посрывать ягоды.

— Вы так добры, а край ваш так красив, что я хотела бы на всю жизнь остаться здесь, — в искреннем порыве чувств произнесла Марсель.

— В самом деле? — добродушно засмеялся мельник. — Что ж! Коли сердце вам подсказывает… Вот видите, матушка, наш край не так уж безобразен, как вы думаете. Говорил я вам, что и богатому может здесь житься не худо.

— Да, пожалуй, — отозвалась мельничиха, — ежели выстроить тут господский дом; да само место от этого все равно лучше не станет.

— Неужели вам не мил ваш край? — удивилась Марсель.

— Мне-то он мил, — отвечала старуха. — Я здесь жизнь прожила и, даст бог, здесь же и умру. Успела я, знаете, попривыкнуть к этому месту за те семьдесят пять годков, что я тут хозяйничаю; а к тому же хочешь не хочешь, а надо довольствоваться тем, что у тебя есть. Но вы, сударыня, приведись вам провести у нас зиму, не сказали бы, что это такая уж распрекрасная местность. Когда паводком заливает все наши луга и со двора носа не высунуть, — нет, нет, тут хорошего мало!

— Полно, полно! — воскликнул Большой Луи. — Женщинам всюду мерещатся страхи. Вы же отлично знаете, что паводком дом не снесет и что мельница стоит прочно. А когда наступает худая пора, что ж, — надо ее перетерпеть. Вы, матушка, всю зиму ждете лета, а приходит лето — изводитесь мыслями о будущей зиме. А я говорю, что у нас можно жить счастливо и беззаботно.

— Отчего ж у тебя дело со словом не сходится? — возразила мельникова мать. — Это ты-то живешь беззаботно? Ты счастлив оттого, что ты мельник и что дом твой часто заливает водой? Ах, коли бы я повторила, что ты мне говоришь порой, — какое-де несчастье жить в этаком неладном месте, где и мало мальского достатка не сколотишь…

— Совсем нет надобности повторять ту чепуху, что я говорю порой, матушка, не стоит и трудиться.

Произнося эти слова тоном упрека, мельник смотрел на мать кротким, любовным и почти умоляющим взором. Разговор матери с сыном не показался Марсели таким заурядным, каким он мог показаться нашему читателю. В связи со своими намерениями она была весьма заинтересована в том, чтобы узнать, как воспринимается и оценивается сельская жизнь теми, кому не дано жить по-иному, беря во внимание, что бедные люди, видимо, меньше, чем богатые, должны страдать от ее суровых условий. Собираясь поближе с нею познакомиться и испытать ее сама, Марсель не питала в отношении нее чрезмерных иллюзий. Анри, сомневаясь в ее способности приобщиться к этой жизни, картинно обрисовал ей, какие лишения и тяготы ждут ее в деревне. Но она полагала, что у нее хватит мужества сносить любые тяготы, а мнения хозяев мельницы интересовали ее потому, что ей важно было уяснить себе, какой мерой философского спокойствия и нечувствительности к трудностям жизни наделила их природа, и прикинуть, помогут ли ей поэтическое чувство и чувство еще более возвышенное и сильное — любовь — развить в себе эти качества в такой же степени. Поэтому, когда Большой Луи ушел с форелью, которую, как он выразился, надо было препроводить на сковородку, Марсель рискнула выказать некоторое любопытство.

— Так вы не считаете себя счастливой, — сказала она, — и сын ваш тоже, несмотря на свой веселый вид, порою не в ладу с самим собой?

— Ах, сударыня, — отвечала добрая старушка, — мне-то за глаза хватало бы того, что у нас есть, и всем бы я была довольна, коли бы сын был счастлив. Мой покойный муженек, царство ему небесное, был человек состоятельный, дела у него шли хорошо, но он не успел детей вырастить — скончался, и пришлось мне одной всех их поднимать да обеспечивать. Теперь доля каждого невелика; мельница осталась за моим Луи, которого прозывают Большим Луи, как родителя его звали Большим Жаном, а меня зовут Большой Мари, потому что всю нашу семью господь не обидел ростом, и дети мои, как на подбор, все вышли рослые. Но это единственное, в чем у нас нет недостатка; всего прочего — в обрез, так что шить себе большой карман не приходится.

— Но почему же все-таки вам хотелось бы быть побогаче? Разве вы страдаете от бедности? Мне кажется, что жилище у вас неплохое, вы сыты и пользуетесь завидным здоровьем.

— Да, да, у нас, слава богу, есть все необходимое, а многие люди, быть может, стоящие больше, чем мы, и Этого лишены; но видите ли, сударыня, быть счастливым или несчастным — это зависит от того, как смотреть на жизнь…

— Вы совершенно правы, но тут-то и возникает вопрос, — сказала Марсель, которая, наблюдая за лицом мельничихи и слушая ее речи, отметила про себя ее природную сметливость и здравомыслие. — Если вы так хорошо умеете судить обо всем, то почему же вы жалуетесь?

— Это не я жалуюсь, а Большой Луи, или, вернее сказать, я жалуюсь, потому что вижу, что он недоволен и не жалуется — сдерживает себя и меня огорчать не хочет. Но когда ему становится невмоготу, у него, бедняги, это вырывается-таки наружу! Только одно словечко, бывает, и скажет, но у меня от него сердце разрывается. Он говорит: «Никогда, никогда, матушка!» — и значит это, что он уже всякую надежду потерял. Но потом — нрав-то у него от природы веселый (точь-в-точь как у его покойного родителя) — он словно бы опоминается и давай мне разные сказки сказывать; не знаю уж, меня ли тем утешить хочет, сам ли верит, что все-таки сбудется в конце концов то, что он себе в голову забрал.

— А что же он забрал себе в голову? Он сильно увлечен чем-то?

— Да еще как сильно-то, чуть что не до безумия! Только не любовь к деньгам его свербит, на деньги он не жаден, такого за ним никогда не водилось. Когда отцово наследство делили, он уступил братьям и сестрам все, что они хотели взять себе, и всякий раз, как немного разживется, готов бывает отдать заработанное первому, кто попросит у него помощи. Это никак не тщеславие пустое: он ведь всегда в крестьянской одежде ходит, хоть и образование получил и мог бы наряжаться не хуже иного горожанина. До распутства он тоже не охотник, и вкуса к мотовству у него нет: довольствуется малым и шататься без дела не имеет привычки.

— Так что же это в таком случае? — снова спросила Марсель, успевшая своей миловидностью и сердечностью завоевать доверие старухи.

— Что же другое это может быть, по-вашему, как не любовь? — загадочно усмехнувшись, ответила мельничиха, и в ее ответе чем-то неуловимым обнаружили себя чуткость и тонкая проницательность, проявляемые обычно женщинами в отношении сердечных дел и сближающие их между собой независимо от общественного положения и возраста.

— Вы правы, — сказала Марсель, подходя поближе к Большой Мари. — В молодости любовь — главная помеха душевному покою. А эта женщина, которую любит ваш сын, она, значит, богаче, чем он?

— О, зачем вы так говорите — женщина? Мой бедный Луи — парень честный и не станет бегать за замужней. Это девушка, молодая девушка, да такая, что всем вышла: и сердце у нее доброе, и собой она хороша на диво.

Марсель поразило сходство между любовной историей мельника и ее собственной; ее разбирало любопытство, подстегиваемое душевным волнением.

— Если эта красивая и славная девушка любит вашего сына, она в конце концов пойдет за него.

— Я и сама говорю себе порой, что пойдет, потому как она любит его, — это уж я точно знаю, сударыня, хотя сам Луи совсем в том не уверен. Девушка она благонравная, не из таких, что могли бы объявить мужчине: хочу, мол, за тебя, а что родители против, мне это все равно. Кроме того, она немного насмешница и любит покрасоваться; это неудивительно в ее возрасте — ведь ей всего восемнадцать годочков от роду! Ее лукавая мордашка моего бедного парня просто с ума сводит. Потому-то, когда я вижу, что ему кусок в горло нейдет, или слышу, что он ни с того ни с сего начинает орать на Софи (это нашу кобылу мы так уважительно прозвали), мне охота бывает его утешить, и тогда я не могу удержаться от того, чтобы не сказать ему, что я обо всем этом думаю. И он мне, по правде говоря, верит, потому как соображает, что я разбираюсь в женском сердце получше, чем он. А я же вижу, что красотка, встречая его, покрывается румянцем, а когда прогуливается в здешних местах, то ищет его глазами. Но напрасно я говорю это парню: только поддерживаю его безумие; лучше было бы говорить ему, что он должен выбросить ее из головы.

— Но почему же? — сказала Марсель. — Любовь делает невозможное возможным. Уверяю вас, милая, что любящая женщина способна преодолеть все препятствия.

— И я так думала, когда молода была. Я говорила себе, что любовь женщины как поток, что все сметает на своем пути; и дамбы и земляные валы ему нипочем. Я была богаче, чем мой Большой Жан, а все же вышла за него. Но разница была не такая, как сейчас между нами и этой барышней.

Тут маленький Эдуард вдруг прервал речь мельничиху громко крикнув матери:

— Мама! Погляди-ка! Анри тоже здесь!

VI. Имя на дереве

Задрожав всем телом и едва не вскрикнув, Марсель стала искать глазами, что могло вызвать восклицание ребенка.

Эдуард же устремил взгляд в определенном направлении и показывал пальцем на что-то; посмотрев туда же, Марсель заметила на коре одного из деревьев вырезанное ножом имя. Мальчик уже умел немного читать и легко прочитывал некоторые знакомые ему слова и кое-какие имена, которые с ним раньше, возможно, охотнее всего разбирали по буквам. Он без труда распознал имя «Анри», выведенное на гладком стволе серебристого тополя, и вообразил, будто его друг прибыл сюда следом за ним. Захваченная воображением своего сына, Марсель на мгновение поверила, что Анри Лемор сейчас предстанет перед ней, выйдя из ольховой рощи. Однако стоило ей чуть-чуть подумать, и она грустно улыбнулась, устыдясь того, что так легко поддается иллюзиям.

Но мы всегда неохотно отказываемся от самой безумной надежды, и Марсель не удержалась от искушения спросить мельничиху, кто из ее семьи или среди соседей носит это имя.

— Да никто, насколько мне известно, — ответила старуха, — я с таким именем никого не знаю. Правда, в Ноане — городишко тут такой есть — живет семья по фамилии Анри, но это люди вроде меня самой, писать не умеют — ни на бумаге, ни на деревьях… Только вот разве сын их… Он недавно с военной службы вернулся… Да нет! Он уж года два с лишком не показывался здесь…

— Так вы не знаете, кто мог вырезать это имя?

— Я не знала даже, что тут нацарапано что-то. Никогда внимания не обращала. Да коли бы и заметила, не смогла бы прочесть. А ведь средств хватало, чтобы сделать меня образованной, но в мое время такого в заводе не было. На бумагах заместо подписи ставили крест, и все было честь честью, по закону.

В это время вернулся Большой Луи и сообщил, что завтрак готов. Видя, что внимание Марсели приковано к изображенному на дереве имени, мельник, отлично умевший читать и писать, но до сих пор не замечавший надписи, попытался найти объяснение этому факту.

— Если я на кого и могу подумать, — сказал он, — так только на одного человека, что бродил тут недавно в наших местах. Никто другой не мог забавляться подобным образом, потому как городские у нас почти не бывают.

— А что за человек побывал тут недавно? — спросила Марсель, стараясь сохранить безразличный вид.

— Какой-то незнакомец, а как его имя-звание, он не сказывал, — отвечала старуха. — Мы люди не шибко ученые, но что лезть человеку в душу непорядочно — это мы Знаем. Луи по этой части на меня похож, и оба мы, не в пример нашим землякам, не любим учинять допрос посторонним людям, выведывая у них всю подноготную, и никогда не стараемся узнать ничего сверх того, что нам сами хотят рассказать. По виду этого незнакомца ясно было, что у него нет охоты ни называть свое имя, ни делиться своими намерениями.

— А сам-то он так и сыпал вопросами, — заметил Большой Луи, — и мы были бы вправе сделать то же самое. Не знаю уж, почему я не решился. Однако, судя по его лицу, это не был дурной человек, и мне не стыдно за то, что я поступил по своему обыкновению; но выглядел он странновато, и мне было жаль его от души.

— Как же он выглядел? — спросила Марсель, чье любопытство и нетерпение возрастали с каждым словом мельника.

— Да не знаю, как и сказать, — отвечал Большой Луи, — не очень-то я его разглядывал, пока он был здесь, а как он покинул наши места, тут и стал о нем раздумывать. Помните, матушка?

— Да, ты говорил мне: «Знаете, матушка, этот человек вроде меня — чего-то ему недостает в жизни, в руки не дается».

— Ну, ну, не говорил я этого, — возразил Большой Луи, опасаясь, как бы мать не выдала ненароком его тайны, и не подозревая, что эта тайна уже раскрыта. Я просто говорил: «Вот чудак, он словно и не рад, что на свет родился».

— А что, он был грустен? — продолжала спрашивать взволнованная Марсель.

— Уж чересчур задумчивый вид был у него. Просидел он около трех часов в одиночестве прямо на земле — как раз там, где вы стоите сейчас, — уставившись на речку, будто хотел точно сосчитать, сколько воды утечет. Я подумал было, что он больной, и два раза позвал его зайти в дом и подкрепиться. Но когда я подходил к нему, он вздрагивал, словно его вдруг пробудили от сна, и глядел хмуро. А затем сразу же лицо его прояснялось, добрело, и он благодарил меня. В конце концов он согласился принять кусок хлеба и кружку воды, но ничего больше так и не взял.

— Это Анри! — вскричал Эдуард, который стоял рядом, уцепившись за платье матери, и внимательно слушал разговор взрослых. — Ты ведь знаешь, мама, что Анри никогда не пьет вина!

Госпожа де Бланшемон покраснела, побледнела, снова покраснела и, стараясь придать своему голосу твердость, спросила, за каким делом незнакомец явился в эту местность.

— Ничего про то не знаю, — ответил мукомол. И, посмотрев пристальным и проницательным взглядом на красивое взволнованное лицо молодой женщины, подумал про себя: «Вот и у нее тоже, как и у меня, засело что-то в голове».

И, желая как можно полнее удовлетворить любопытство Марсели относительно незнакомца, а заодно и свое собственное относительно чувств своей гостьи, он словоохотливо стал выкладывать подробности, каждую из которых она ловила с жадностью.

Незнакомец пришел сюда пешком приблизительно две недели тому назад. Он проблуждал два дня по Черной Долине, а потом его больше не видели. Никто не знал, где он провел ночь. Мельник предполагал, что под открытым небом. По всей видимости, денег у него было не густо, однако он хотел заплатить за скромное угощение на мельнице; но, когда мельник отказался взять деньги, поблагодарил его с непосредственностью человека, который не стыдится воспользоваться гостеприимством того, кто ему ровня. Одет он был как опрятный мастеровой или небогатый горожанин-провинциал — носил блузу и соломенную шляпу, за спиной у него был небольшой ранец, и время от времени он клал его себе на колени, вынимал лист бумаги и принимался писать, словно делая для себя заметки. Побывал он, по его словам, и в Бланшемоне, но там его никто не видел. Однако о ферме и о старом замке он говорил так, как если бы и впрямь видел все своими глазами. В то время как он подкреплялся хлебом и водой, он задал мельнику множество вопросов: о размерах земель, составляющих это поместье, о приносимых ими доходах, о величине ипотечного долга[10], о репутации и характере арендатора, о расходах покойного господина де Бланшемона, о соседних поместьях и так далее; в конце концов жители мельницы сочли, что он поверенный какого-то покупщика, посланный для того, чтобы собрать сведения о поместье и определить его действительную стоимость.

— Дело в том, что вот-вот будет объявлено о продаже имения Бланшемон, если оно уже не продано, — добавил мельник, которого тоже, как и его земляков, порой разбирал зуд любопытства, хотя его мать и утверждала обратное.

Марсель, озабоченная сейчас совсем другим, пропустила мимо ушей последнее замечание мельника.

— А сколько лет могло быть этому человеку? — задала она новый вопрос.

— Коли его лицо не обманывает, — сказала мельничиха, — он должен быть сверстником Луи, то бишь ему годков двадцать четыре — двадцать пять.

— А… каков он на вид? Он темноволос, среднего роста?

— Да, он не рослый и не со светлыми волосами, — молвил мельник, — с лица недурен, но бледен и не кажется человеком крепкого здоровья.

«Это вполне мог быть Анри», — подумала Марсель, хотя портрет, нарисованный несколько грубыми чертами, не совсем соответствовал тому идеальному образу, который был запечатлен в ее сердце.

— Этот человек в делах, пожалуй, не даст себя обвести вокруг пальца, — продолжал Большой Луи. — Я, желая услужить господину Бриколену, арендатору Бланшемона, который хочет приобрести его себе в собственность, и для того, чтобы отбить у этого молодчика охоту покупать поместье, нарочно преуменьшил его цену, но парень не попался на удочку. «Земля эта стоит столько-то, не больше и не меньше», — говорил он и с легкостью высчитывал в уме прибыль, налоги, издержки, так что видно было: в этом деле он смыслит, и ему не нужно долгих разговоров за бутылкой вина, по обычаю нашего края, чтобы разобраться, стоит овчинка выделки или не стоит.

«Да ну, я совсем с ума сошла! — подумала госпожа де Бланшемон. — Это какой-то чужой человек, что-то вроде посредника, которому поручено поместить капитал в земли, а его печальный вид, одинокие размышления на берегу реки, — все это просто было вызвано жарой и утомлением. И то, что он носил имя Анри, — чистая случайность, если еще именно он это имя написал. Анри никогда не занимался делами, никогда не знал стоимости какого-либо имущества, не знал, откуда берутся и как оцениваются те или иные богатства… Нет, нет, это не он! Кроме того, разве две недели тому назад он не находился в Париже? Прошло всего три дня, как я его видела, и он мне не говорил о том, что недавно отлучался из столицы. Да и что ему было делать в Черной Долине? Знал ли он хотя бы, что поместье Бланшемон, о котором я как будто ему никогда даже слова не сказала, расположено именно в этой провинции?»

Не без усилия оторвав взгляд от таинственной надписи, вызвавшей у нее столь напряженную работу мысли, Марсель направилась вместе с хозяевами в дом, где уже был приготовлен превосходный завтрак. На массивном столе, накрытом белоснежной скатертью, появились пшеничная каша с молоком (излюбленное блюдо в этой местности), грушевая запеканка со сметаной, форель, только что выловленная Большим Луи в Вовре, совсем молодые, нежные цыплята, препровожденные прямо с птичьего двора на решетку очага, салат, политый кипящим ореховым маслом, козий сыр, оладьи и не совсем еще спелые фрукты; от всего Этого у маленького Эдуарда разбежались глаза. Приборы для обоих слуг и для хозяев мельницы были расставлены на том же столе, за который усадили госпожу де Бланшемон, и мельничиха немало удивилась, когда Лапьер и Сюзетта отказались сесть рядом со своей хозяйкой. Но Марсель потребовала от слуг, чтобы они подчинились сельскому обычаю, и с удовольствием впервые приобщилась к жизни на началах равенства, которая так манила ее.

Мельник держался просто, несколько угловато, хотя и отнюдь не бесцеремонно. Его мать была много обходительнее и, несмотря на то, что Большой Луи, предпочитавший здравый смысл всяким условностям, сдерживал ее пыл, слишком усердно потчевала гостей, не принимая во внимание ограниченных возможностей человеческого аппетита; но хлебосольство Большой Мари было таким искренним, что Марсели и в голову не пришло увидеть в нем какую-то навязчивость. Старуха была мужественна и умна, и сын по всем статьям пошел в мать. Но, в отличие от нее, он окончил начальную школу, откуда вынес запас наиболее необходимых в жизни знаний. Он был грамотен и понимал намного больше, чем стремился выказать перед людьми. Беседуя с ним, Марсель обнаружила у него больше глубоких мыслей, здравых понятий и природного вкуса, чем могла ожидать от Долговязого Мукомола, встреченного ею накануне в гостинице.

Все это было тем ценнее, что Большой Луи вовсе не норовил произвести впечатление, не рисовался, а, напротив, нарочно держался грубоватой крестьянской манеры, хотя невежей не был и умел вести себя вполне учтиво. Казалось, он пуще всего боится прослыть деревенским умником и должен глубоко презирать тех, кто отрекается от своего доброго корня, от честного крестьянского сословия и корчит из себя невесть что, всем на посмешище. Говорил он большей частью правильно, не пренебрегая, впрочем, немудреными, но красочными местными речениями. Забываясь, он начинал говорить совершенно чистым языком, и тогда трудно было поверить, что он простой мельник. Но вскоре он спохватывался, словно застеснявшись того, что отошел от своей среды, и возвращался к своим беззлобным шуточкам и дружелюбно-фамильярному тону.

Однако Марсель оказалась в несколько неловком положении: около семи часов утра явился колымажник, готовый к дальнейшим услугам, и она, прощаясь с хозяевами, захотела расплатиться с ними, но они наотрез отказались от денег.

— Нет, милая сударыня, нет, — спокойно, но твердо заявил мельник. — Мы не трактирщики. Мы могли бы ими быть и тем не уронили бы себя. Но раз унт мы не трактирщики, то и не возьмем ничего.

— Как же так! — воскликнула Марсель. — Я вам причинила неудобство, ввела вас в расход, а вы не позволяете мне отблагодарить вас? Ведь ваша матушка отдала мне свою комнату, я заняла вашу кровать, а вы сами провели ночь на сеновале. Сегодня поутру вы оставили все свои дела и отправились удить рыбу. Матушка ваша разводила очаг, хлопотала все утро, и, наконец, мы потребили у вас некое количество снеди.

— О, матери отлично спалось нынче ночью, а мне еще лучше, — ответил Большой Луи. — Форель не стоит мне ни гроша; сегодня воскресенье, а по воскресеньям я обычно провожу утро за рыбной ловлей. Из-за того, что вам на завтрак пошло немного молока, хлеба, муки да курятины, мы, право, не разоримся. Так что услуга невелика, и вы можете принять ее со спокойной душой. Мы вас за это не упрекнем, тем более что, может, никогда с вами и не увидимся.

— Надеюсь, что еще увидимся, — ответила Марсель, — я рассчитываю пробыть в Бланшемоне по крайней мере несколько дней и собираюсь нагрянуть к вам снова — поблагодарить вашу матушку и вас за гостеприимство, которым мне все же совестно воспользоваться просто так.

— А чего там совеститься принять небольшую услугу от порядочных людей? Коли вам от их радушия была приятность, то вы уже сквитались с ними. Я знаю, что в больших городах платят за все, даже за стакан воды. Это худой обычай, в деревне принято по-иному: у нас люди чувствовали бы себя несчастными, когда бы не могли оказывать друг другу содействие то в одном, то в другом. Ну, полно, хватит толковать об этом.

— Значит, вы не хотите, чтобы я снова пришла позавтракать у вас? Вы заставляете меня отказаться от этого удовольствия или повести себя нескромно?

— Нет, это дело другое. Мы только исполнили свой долг, оказав вам, как вы говорите, гостеприимство; потому что мы сызмала привыкли считать это своим долгом; и хотя Этот хороший обычай понемногу сходит на нет, хотя бедняки, не спрашивая платы за небольшие услуги, тем не менее принимают почти все, чем их награждают при прощании, мы, моя мать и я, держимся того мнения, что старые правила незачем менять, коли они хороши. Будь здесь в окрестностях сносный постоялый двор, я бы препроводил вас туда вчера вечером, думая, что там вы расположитесь удобнее, чем у нас, а что вам хватит денег заплатить за предоставленный кров — в этом я не сомневался. Но постоялого двора тут нет, ни хорошего, ни плохого, и надо было быть бессердечным человеком, чтобы оставить вас на ночь под открытым небом. Что ж, по вашему мнению, я мог бы пригласить вас к себе с намерением содрать с вас деньги? Нет, не мог бы, потому что, как я уже вам доложил, я не трактирщик. Вы же видите: у нас над воротами нет ни дрока, ни терновника[11].

— Я должна была заметить это, входя в дом, и вести себя поскромнее, — сказала Марсель. — Но вы мне не ответили на мой вопрос. Вы не хотите, чтобы я снова навестила вас?

— Это совсем другое дело! Я приглашаю вас к нам в любое время, когда вы пожелаете. Вам приглянулся наш уголок, а мальчику пришлись по вкусу наши оладьи. Поэтому я осмеливаюсь сказать, что когда бы вы ни надумали посетить нас, вы сделаете нам этим только приятное.

— И вы заставите меня, как сегодня, безвозмездно воспользоваться вашим гостеприимством?

— Да ведь я же приглашаю вас в гости! Или я не сумел ясно выразить свои мысли?

— И вы не считаете, что с моей стороны это значило бы злоупотребить вашим радушием?

— Нет, не считаю. Когда человека приглашают куда-нибудь, он вправе принять приглашение.

— Вот, значит, как! — произнесла госпожа де Бланшемон. — Что ж, я вижу, вы знаете, что такое истинная учтивость, не в пример нашему светскому обществу. Вы открыли мне, что крайняя щепетильность, которой так похваляются в нашей среде и которая, к несчастью, действительно необходима в ней, уместна лишь там, где с некоторых пор подлинная благожелательность сменилась пустыми любезностями, а внешняя обходительность перестала выражать искреннее стремление услужить ближнему.

— Хорошо сказано! — произнес мельник, и в его взгляде сверкнул живой ум. — Я как раз от души рад, что мне представился случай оказать вам услугу, даю вам слово!

— В таком случае вы не откажетесь быть моим гостем, когда вам доведется попадать в Бланшемон?

— Ах, вот это уж извините! В гости к вам я не пойду. Зайду, как обычно, к вашим арендаторам, принесу им муку; а вам от души пожелаю доброго здоровья — но и все тут.

— Ай-ай-ай, господин Луи, значит позавтракать у меня вы не хотите?

— Да не то чтобы не хочу… Я часто закусываю у ваших арендаторов, но, коли вы будете там, все уже будет по-другому. Вы особа знатная, и тем все сказано.

— Объяснитесь, я не понимаю вас.

— Ну, рассудите, разве вы не сохранили обычаи прежних сеньоров? Вы ведь, наверно, отправили бы мельника Завтракать на кухню, в общество ваших слуг, а сами бы там и не появились! Меня бы это ничуть не унизило, — ведь сегодня у себя дома я сидел за одним столом с вашими слугами, — но мне показалось бы странным, что в своем доме я могу посадить вас рядом с собой, а в вашем доме не могу позволить себе сесть в уголке у очага, да чтобы ваш стул стоял рядом с моим. Я, видите ли, человек не без своей гордости. Вас я осуждать не стал бы — у всякого свои воззрения и обычаи; но мне-то не к чему подчиняться чужим порядкам, коли меня к этому никто не принуждает.

Рассудительность и смелая откровенность мельника произвели на Марсель глубокое впечатление. Она поняла, что он дал ей превосходный урок, и порадовалась тому, что ее планы в отношении устройства своей жизни в будущем позволяют ей выслушать этот урок не краснея.

— Господин Луи, — сказала она, — вы ошибаетесь на мой счет. Не моя вина, что я принадлежу к аристократии; но, по счастью или в силу стечения обстоятельств, я не желаю больше следовать ее обычаям. Если вы придете ко мне, я не забуду, что вы принимали меня как равную и просто, по-дружески позаботились обо мне; я докажу вам, что умею быть благодарной, и охотно сама поставлю приборы для вас и вашей матушки на своем столе, так же как вы это сделали сегодня для меня.

— Правда? Именно так вы и поступили бы? — спросил мельник, смотря на Марсель взглядом, в котором можно было одновременно прочесть удивление, легкое недоверие и дружескую симпатию. — В таком случае я приду… Да нет, не приду все-таки… Потому как вижу, что вы уж очень добропорядочны по своей натуре.

— Опять не понимаю, что вы имеете в виду.

— Ах, черт возьми! Коли вы не понимаете… Мне будет трудновато растолковать вам яснее.

— Да что ты, Луи, спятил, что ли? — сказала старуха, которая все это время с серьезным видом вязала, прислушиваясь к разговору. — Где только ты набрался всех этих мыслей, что ты сейчас вываливаешь перед нашей милой госпожой? Вы уж извините, сударыня, моего сынка: он парень шалый, всем без разбору говорит прямо в лицо, что ему в голову придет. Но не надо на него сердиться за это. Душа-то у него добрая, и вот я сейчас по нему вижу, что он готов за вас в огонь пойти.

— В огонь, может, и нет, а в воду — пожалуйста, это моя стихия! — со смехом отозвался мельник. — Вы же видите, матушка: наша гостья — женщина с головой, ей можно сказать все, что думаешь. Я и господину Бриколену, ее арендатору, выкладываю все, что у меня на уме, а ведь его следует здесь бояться куда больше, чем ее.

— Скажите же, мэтр Луи, что вы имели в виду: я горю желанием просветиться. Почему то, что я по своей натуре добропорядочна, мешает вам прийти ко мне?

— Потому, что нашему брату не пристало быть с вами на короткой ноге, а вам не пристало обращаться с нами как с равными. Это навлекло бы на вас неприятности. Люди вашего круга осудили бы вас, сказали бы, что вы забываете свое положение в обществе, а я знаю, что в их глазах это считается очень дурным делом. И затем, если вы будете добры к нам, вам придется быть доброй и со всеми прочими, иначе появятся завистники и мы наживем себе врагов.

У каждого в жизни должна быть своя дорога. Говорят, мир сильно изменился за последние пятьдесят лет; а я так скажу, что ничего не изменилось, кроме наших мнений. Мы не хотим больше подчиняться никому, и вот вам к примеру: я на многое смотрю по-иному, чем моя матушка, женщина честная, которую я — заметьте — притом очень люблю. Но мнения богатых и знатных такие же, какими были всегда. Ежели вы отречетесь от этих мнений, ежели в вас совсем не будет презрения к беднякам и вы станете выказывать им такое же внимание, как людям вашего круга, — тем хуже будет для вас. Мне часто доводилось видеть господина де Бланшемона, вашего покойного мужа, — некоторые еще называли его сеньором бланшемонским. Он приезжал сюда каждый год дня на два — на три. К нам он обращался только на ты — и добро бы по дружбе, так ведь нет же, из чистого презрения; с ним надо было разговаривать стоя и непременно сняв шляпу. Мне это было не слишком по вкусу. Однажды он меня встретил на дороге и велел придержать под уздцы его коня. Я сделал вид, что не слышу. Он обозвал меня болваном, но я только искоса взглянул на него. Не будь он таким хилым да тщедушным, я бы с ним поговорил как следует. Но это было бы низко с моей стороны, и я пошел дальше своей дорогой, распевая песню. Был бы этот человек жив сейчас да услыхал бы он, как вы со мной говорите, вряд ли бы это ему понравилось. Да что там! Не далее как сегодня по физиономиям наших слуг было ясно видно, что, на их взгляд, вы обращаетесь с нами и даже с ними самими слишком запанибрата. Так вот, сударыня, уж лучше вы как-нибудь прогуляйтесь к нам на мельницу, а для нас, хоть мы вас и полюбили, не дело рассиживаться за столами у вас в замке.

— За одно это слово «полюбили» я вам прощаю все остальное, но непременно постараюсь вас переубедить, — сказала Марсель, протягивая руку мельнику; выражение благородной чистоты на ее лице невольно вызывало уважение, а вся ее повадка внушала к ней самое теплое чувство. Мельник покраснел, забрав в свою огромную ручищу ее нежную ручку, и в первый раз оробел перед Марселью, как дерзкий, но добрый ребенок, чья заносчивость вдруг сникла под наплывом искреннего волнения.

— Я поеду верхом на Софи и провожу вас до Бланшемона, — сказал он после нескольких секунд неловкого молчания, — а то ваш горе-возница может снова завезти вас куда-нибудь не туда, хотя отсюда до места уже недалеко.

— Согласна, — сказала Марсель. — Вы все еще будете считать, что я гордячка?

— Я считаю… я считаю… — воскликнул Большой Луи, поспешно устремляясь к дверям, — что если бы все богатые женщины были такими, как вы…

На этом фраза была оборвана, но мельникова мать взялась докончить ее:

— Он думает, — сказала она, — что будь его любимая такой же негордой, как вы, — не знать бы ему столько горя.

— А не могу ли я быть ему полезной? — спросила Марсель, не без удовольствия подумав о том, что она богата и бескорыстно щедра.

— Разве что ежели замолвите за него словечко перед барышней — вы ведь с ней скоро познакомитесь. Да нет, ничего не выйдет, больно уж она богата.

— Мы еще поговорим об этом, — сказала Марсель, увидев своих слуг, пришедших за ее вещами, — я нарочно приеду снова, скоро приеду, — может быть, даже завтра.

Рыжий грубиян колымажник провел ночь под деревом, так как в темноте не смог обнаружить во всей Черной Долине ни одного дома. Когда рассвело, он увидел мельницу, нашел себе в ней приют, подкрепился сам и накормил лошадь. Находясь в дурном расположении духа, он готов был дерзко ответить на упреки, которых не без основания ожидал. Но Марсель не стала упрекать парня, а мукомол вместо упреков осыпал его такими насмешками, что последнее слово осталось не за ним и он с виноватым видом взгромоздился на свою оглоблю. Эдуард упросил мать позволить ему ехать верхом вместе с мельником, и тот ласково взял его на руки, тихонько сказав мельничихе:

— Вот если бы у нас был такой пострел, то-то весело было бы в доме, правда, матушка? Но только никогда тому не бывать!

И старуха поняла, что он никогда не согласится жениться ни на одной девушке, кроме той, на чью руку он, судя по всему, рассчитывать не мог.

VII. Бланшемон

Расцеловав старуху и тайком щедро наградив работника и девочку-служанку, Марсель весело забралась снова в ужасную колымагу. Первый опыт равенства вдохновил ее, и будущее ее любви представлялось ей в самом розовом свете — именно таким, каким она его замыслила. Но только она увидела Бланшемон, дух ее сильно омрачился, а когда она переступила границу своего имения, у нее больно сжалось сердце.

Следуя вверх по течению Вовры, вы поднимаетесь по довольно крутому склону и в конце концов оказываетесь на Бланшемонском холме. Здесь расположена красивая лужайка, обсаженная несколькими старыми деревьями; она господствует над окружающей местностью, и хотя открывающийся с нее вид не самый просторный в Черной Долине, но ландшафт очарователен: он густо-зелен, пустынен и кажется первозданным ввиду малочисленности жилищ, соломенные или черепичные кровли которых с трудом можно различить между деревьями.

Домишки поселка раскиданы по холму, склон которого спускается к реке, образующей в этом месте красивые извивы; здесь же притулилась бедная церквушка. Отсюда широкая ухабистая дорога ведет к замку, стоящему несколько поодаль от холма, среди пшеничных полей. Вы возвращаетесь на равнину и теряете из виду прекрасные, синеющие вдали просторы Берри и Марша. Нужно подняться на верхний этаж замка, чтобы вновь увидеть их.

Замок никогда не мог служить надежной защитой его обитателям: стены имеют внизу толщину не более пяти-шести футов, возвышающиеся над ними башни — всего лишь висячие эркеры. Сооружение это возникло уже в конце феодальных войн. Однако небольшие размеры дверных проемов, малое число окоп, множество обломков, оставшихся от стен и башенок, которые составляли наружный крепостной вал, — все это говорит о временах, когда люди не доверяли друг другу и прятались за укрытия от внезапных нападений.

Замок представлял собой довольно изящное прямоугольное здание, на каждом этаже которого, начиная со второго, размещалось по одной большой зале и по четыре меньших комнаты — внутри угловых башен; к задней стене примыкала еще одна башня, заключавшая в себе единственную замковую лестницу. Часовня стояла отдельно, так как помещения для челяди, некогда соединявшие ее с замком, разрушились; рвы были наполовину заполнены землей и щебнем, башенки крепостного вала обезглавлены, а пруд, подступавший к самому зданию с северной стороны, превратился в красивую продолговатую луговину с небольшим источником посредине.

Но вид старого замка, все еще живописный, поначалу лишь ненадолго привлек к себе внимание его наследной владелицы. Мельник помог ей выбраться из повозки и повел ее в направлении к новому замку (так он выразился) и обширным угодьям фермы, расположенным около руин какой-то древней крепости. Строения фермы обрамляли огромный двор, отгороженный с одной стороны зубчатой стеной, а с другой живой изгородью и рвом, наполненным стоячей водой. Нельзя было вообразить себе ничего более унылого и уродливого, чем это обиталище богатого арендатора. Новый замок был просто большим крестьянским домом, построенным лет пятьдесят тому назад из обломков крепости. Однако прочные свежевыбеленные стены и новая кровля из ярко-красной черепицы свидетельствовали о том, что дом недавно подновили и привели в порядок. С омоложенным снаружи новым замком резко контрастировали дряхлые с виду служебные постройки и невероятно грязный двор. Строения имели мрачный облик и явно простояли уже многие и многие годы, но были еще прочны и поддерживались в приличном состоянии. То были многочисленные амбары и хлевы, составлявшие гордость хозяина и предмет восхищения всех земледельцев края. Они стояли вплотную друг к другу, образуя сплошную стену вокруг двора. Но будучи весьма полезны для сельскохозяйственных нужд и вполне соответствуя своему назначению — хранить зерно и укрывать скотину, они суживали кругозор и подавляли воображение человека, замыкая его ограниченным участком пространства, отвратительно грязным и крайне прозаичным. Огромные навозные кучи, не помещавшиеся в специально вырытых и обложенных камнем четырехугольных ямах, поднимались над ними еще на десять — двенадцать футов и испускали зловонные струи, которые свободно стекали вниз по уклону и обогревали огородную рассаду. Эти запасы удобрений представляют собой достояние, которое земледелец ценит превыше всего; они ласкают его взор, и сердце его наполняется радостью и ликованием, когда зашедший в гости сосед глядит на них с восторгом и завистью. В маленьких крестьянских хозяйствах они не оскорбляют глаз и душу художника, ибо разбросаны понемногу там и сям, и наваленные вокруг орудия сельского труда, а также все обрамляющая зелень скрывают их или делают не столь отталкивающими. Но ничего нет омерзительнее, чем горы нечистот, громоздящихся в крупных хозяйствах на весьма обширной площади. Тучи индюков, гусей и уток заботятся о том, чтобы и на те места, которые пощажены навозными истечениями, нельзя было спокойно поставить ногу. Через весь участок, неровный и голый, проходит обычно мощеная дорожка; в описываемом нами случае она была не более удобной для передвижения, чем остальная территория. Земля была буквально усеяна обломками прежней кровли нового замка, и приходилось ступать прямо по битой черепице. Между тем прошло уже с полгода, как кровля была переложена; но восстановительные работы входили в обязанности владельца поместья, а уборка мусора и очистка двора были делом арендатора. Последний намеревался выполнить, что требовалось, когда минует летняя страда и у его работников дойдут руки до Этого дела. Тут действовали, с одной стороны, расчет, что таким образом можно будет сэкономить на нескольких днях поденной оплаты специально нанятым рабочим, с другой — глубокое равнодушие истинного беррийца, который всегда оставляет что-нибудь неоконченным, словно в нем после некоторого усилия деятельное начало иссякает и ему настоятельно требуется отдохнуть, испытать блаженное чувство освобождения от дела, хотя бы и не доведенного до конца.

Марсель мысленно сравнила это грубое и низменное «добро» с поэтичным, хотя и достаточно благоустроенным, домашним обиходом мельника. Она уже собиралась было высказать ему свои соображения на этот счет, но, оглушенная пронзительными криками перепуганных и застывших от страха на месте индюков, шипением гусынь и заливистым лаем нескольких рыжих и тощих собак, не смогла произнести ни слова. Так как был воскресный день, быки находились в хлеву, а батраки в праздничной одежде, то есть с головы до пят облаченные в голубое прусское сукно, толпились у ворот. Они с изумлением выпялились на колымагу, но ни один не пошевелился, чтобы принять гостей и оповестить арендатора об их прибытии. Большому Луи пришлось самому представлять хозяевам госпожу де Бланшемон; он не стал церемониться и, войдя без стука, произнес:

— Выходите-ка, госпожа Бриколен! Приехала госпожа де Бланшемон и желает вас видеть.

Неожиданное известие как громом поразило трех принадлежавших к семейству Бриколенов особ женского пола, которые только что вернулись от заутрени и теперь, стоя, легко закусывали; они окаменели и только поводили глазами из стороны в сторону, как бы спрашивая друг друга, что следует говорить и делать в подобных обстоятельствах. Женщины еще не успели сдвинуться с места, как вошла Марсель. Группа, которую она узрела, состояла из представительниц трех поколений; то были: матушка Бриколен, которая не умела ни читать, ни писать и была одета по-крестьянски; госпожа Бриколен, супруга арендатора, одетая несколько лучше, чем ее свекровь, и державшаяся на манер домоправительницы священника (она умела разборчиво подписывать свое имя и находить в Льежском альманахе[12] часы восхода солнца и фазы луны); наконец, мадемуазель Роза Бриколен, хорошенькая и свеженькая, как настоящая майская роза (она читала романы, вела книгу домашних расходов и умела танцевать кадриль); ее волосы не были ничем прикрыты; красивое платье из розового муслина великолепно обрисовывало ее стройную фигуру, хотя покрой его был, пожалуй, слишком облегающим и корсаж и рукава, в соответствии с последней модой, были чересчур узки.

Глянув на прелестное личико Розы, одновременно лукавое и наивное, Марсель была полностью вознаграждена за неприятное впечатление, произведенное на нее недоброй и кислой физиономией мамаши. Загорелое и морщинистое лицо бабушки — лицо настоящей крестьянки — несло на себе печать прямодушия и достоинства. Все три женщины были в замешательстве: матушка Бриколен размышляла, не эта ли самая красивая дама наведывалась порою сюда, в Бланшемон, тридцать лет тому назад; иначе говоря, ей казалось, что она видит перед собой мать Марсели, хотя ей было хорошо известно, что та давно уже умерла; госпожа Бриколен досадовала на то, что, вернувшись из церкви, слишком быстро надела кухонный передник поверх своего коричневого платья из мериносовой шерсти, а в головке мадемуазель Бриколен пробежала приятная мысль о том, что на ней платье с иголочки и превосходная обувь и что благодаря воскресному дню изысканная парижанка но застигла ее за какой-либо домашней черной работой и ей не приходится краснеть.

В гладах семейства Бриколенов госпожа де Бланшемон всегда была загадочным существом, которое никто не видал от века и, без сомнения, никогда не увидит, хотя, возможно, оно где-то и обитает в подлунном мире. Супруга ее знали; его не любили за высокомерие, не уважали за мотовство и почти не боялись, так как он всегда нуждался в деньгах и всеми правдами и неправдами вымогал вперед часть арендной платы. После его смерти Бриколены полагали, что им придется иметь дело только со стряпчими, поскольку покойный господин де Бланшемон не раз говорил, показывая подпись своей жены, которую та давала ему безотказно: «Госпожа де Бланшемон — дитя; никогда она не станет заниматься сама этим; ей и в голову не приходит думать, откуда у нее деньги, — только бы я ей доставлял их». Само собой разумеется, муж относил на счет разорительных вкусов жены свои бешеные затраты на любовниц. В бланшемонском поместье даже отдаленно не догадывались, каков истинный характер молодой вдовы, и госпоже Бриколен показалось, что ей снится сон, когда она увидела на своей ферме самой госпожу де Бланшемон во плоти. Следовало радоваться или огорчаться по этому поводу? Хорошим или дурным предзнаменованием для благополучия Бриколенов надо считать этот непонятный визит? И чего сейчас ожидать — требований или просьб?

Покуда арендаторша, размышляя над этими, внезапно возникшими перед нею трудными вопросами, разглядывала Марсель, подобно насторожившейся козе, которая при появлении собаки из чужого стада становится в оборонительную позицию, Роза Бриколен, сразу проникшаяся симпатией к приветливой и непритязательно одетой гостье, осмелилась сделать два шага ей навстречу. Бабушка была смущена менее всех. Придя в себя от охватившего ее в первый момент изумления и поняв наконец, с кем она имеет дело (для чего ее ослабевшему уму понадобилось сделать некоторое усилие), она с внезапной непосредственностью подошла к Марсели и приветствовала ее примерно в тех же выражениях, что и мельничиха из Анжибо, хотя и не выказала при этом столь же изысканной учтивости. Двух других женщин несколько успокоили написанные на лице Марсели беззлобность и благожелательность, и когда она деликатно попросила оказать ей гостеприимство на два-три дня ввиду необходимости обсудить с господином Бриколеном свои дела, они стали наперебой предлагать ей позавтракать с ними.

Марсель отказалась, сославшись на то, что час назад ее потчевали отличным завтраком на мельнице в Анжибо, и тогда, впервые за все время, взгляды трех женщин обратились к Большому Луи, который, стоя у дверей, беседовал со служанкой о муке, видимо нарочно, ради того, чтобы иметь предлог побыть здесь еще немного. Все три смотрели на него по-разному: бабушка — дружелюбно, ее невестка — с нескрываемым презрением, а Роза — как-то неопределенно: в ее взгляде как бы отражалось сразу и бабушкино и маменькино отношение к мельнику, но какое чувство преобладало — разобрать было нельзя.

Когда Марсель вкратце поведала о своих злоключениях Этой ночью, госпожа Бриколен воскликнула одновременно скорбным и насмешливым тоном:

— Как! Вам пришлось заночевать на мельнице! А мы-то ничего об этом не знали! Почему же этот дурень мельник не доставил вас прямо к нам? Ах, боже мой! Как худо, должно быть, спали вы этой ночью, ваша милость!

— Напротив, превосходно спала. Меня устроили по-королевски, и я бесконечно признательна господину Луи и его матушке.

— Ничего удивительного, — вставила свое слово матушка Бриколен. — Большая Мари — славная, работящая женщина и дом свой в большой чистоте содержит! Мы с ней в молодые годы подругами были, вместе — прошу прощения у вашей милости — овец пасли, обе мы были в те времена, по словам людей, недурны собой, хотя теперь об этом и не догадаешься, не правда ли, ваша милость? Знаний да умений было у нас — что у одной, что у другой — не больно как много: обе умели прясть, вязать да сыр варить — вот и все. А замуж мы вышли совсем по-разному: ее суженый был бедней, чем она, а мой — богаче, чем я. Но каждая, заметьте, вышла по любви! Такое редко бывает в нынешнее время; теперь женятся да замуж выходят не иначе, как ради денежной выгоды, и в счет идут экю, а не чувства. Да разве это лучше, как вы полагаете, ваша милость?

— Я совершенно согласна с вашим мнением, — отвечала Марсель.

— Ах, боже мой, матушка, что вы тут турусы на колесах разводите перед госпожой! — резко вмешалась госпожа Бриколен. — Думаете, ей интересно слушать ваши россказни о том, что было когда-то? Слушай, мельник! — обратилась она повелительным тоном к Большому Луи. — Сходи за господином Бриколеном; он, верно, в заказнике[13] или на овсяном поле за домом. Скажешь ему, чтобы шел сюда приветствовать госпожу.

— Господина Бриколена нет сейчас ни в заказнике, ни на овсяном поле, — живо отвечал Большой Луи, явно желая поддразнить арендаторшу, но притом глядя на нее ясными глазами. — По дороге сюда я видел его в доме священника: они там вдвоем прикладывались к бутылке.

— Верно, верно, — подтвердила матушка Бриколен, — там он и должен быть сейчас. Господин кюре у нас охоч выпить и закусить после воскресной заутрени и не любит делать это в одиночку. Луи, сынок, ты ведь парень услужливый, сходишь за ним, а?

— Иду, — ответил мельник, до сих пор, несмотря на распоряжение арендаторши, не трогавшийся с места, и поспешным шагом вышел из комнаты.

— Не много же вам надо, — проворчала госпожа Бриколен, хмуро посмотрев на свекровь, — коли такого, как вот Этот, считаете услужливым человеком.

— Ах, мама, не говорите так, — зазвучал нежный голосок красавицы Розы. — У Большого Луи по-настоящему доброе сердце.

— А какой тебе прок в его добром сердце? — парировала Бриколенша со все возрастающим раздражением. — И что он вам обеим дался в последнее время?

— Нет, мама, это тебе он стал почему-то неугоден в последнее время, — возразила Роза, которая, по-видимому, не очень боялась матери, зная, что всегда может рассчитывать на поддержку бабушки. — Ты с ним всегда обходишься неласково, а ведь тебе известно, что папа его уважает, и даже очень.

— Вместо того чтобы рассуждать, — сказала арендаторша, — ты бы лучше пошла да прибрала в своей комнате: она больше других подходит для госпожи, а ей, может быть, хочется отдохнуть до обеда. Ее милость извинит нас, коли у нас ей будет житься не так удобно, как она привыкла. Только в прошлом году покойный господин де Бланшемон согласился немного подправить новый замок, обветшавший уже не меньше старого, и только тогда мы смогли начать обставляться более или менее так, как следовало после возобновления контракта. Но ничто не доведено еще до конца: комнаты не оклеены обоями, и мы ждем комодов и кроватей, которые нам должны доставить из Буржа, но пока не доставили. Кое-какие вещи пришли, но мы их не успели еще распаковать. Рабочие перевернули тут все вверх дном, и с тех пор нам никак не выбраться из беспорядка.

Неполадки в домашнем быту Бриколенов, о которых без большой охоты рассказала арендаторша, имели вполне определенные причины, как и те неисправности, что Марсель заметила во внешнем облике усадьбы. Из-за своей скаредности и бездеятельности эти люди растягивали все затраты на долгие сроки и сами отдаляли на неопределенное время момент, когда они смогут наконец насладиться роскошью, к которой стремились и которую могли, но все еще не решались себе позволить. Унылая закопченная комната, где их Застигла владелица поместья, была самым уродливым и самым неопрятным помещением в новом замке. Она служила одновременно кухней, столовой и гостиной. Входная дверь в первом этаже была постоянно открыта, и куры имели свободный доступ в комнату; изгнание их было одним из постоянных занятий арендаторши, приносившим ей известное удовлетворение, поскольку борьба с непрерывными вторжениями домашней птицы поддерживала в ней гневливость и непреклонность, необходимые для осуществления ее постоянной потребности распоряжаться и наказывать.

В этом помещении принимали крестьян, с которыми приходилось часто общаться по разным делам; а так как их грязная обувь при неумении себя вести неизбежно портила бы паркет и мебель, здесь не держали ничего, кроме грубых плетеных стульев и деревянных скамеек, расставленных на голом каменном полу, который напрасно подметался по десять раз на дню.

Мухи, которые словно облюбовали это место для каких-то своих парадных сборищ, и огонь, горевший во всякий час и во всякое время года в большом камине, украшенном всех размеров крючками для посуды, делали пребывание в этой комнате в летнее время крайне неприятным; и, однако, семейство находилось постоянно именно здесь, и когда Марсель провели в соседнюю комнату, она сразу увидела, что помещением этим, обставленным как некое подобие гостиной, еще не пользовались, хотя меблировали его уже не менее, как год назад. Здесь царила грубая роскошь трактирных номеров. Паркет, совершенно новый, не был еще ни натерт, ни даже покрыт мастикой. Занавеси из пестрого ситца были подвешены к карнизам литыми медными украшениями отвратительного вкуса. Убранство камина было под стать показному богатству и безобразию этих украшений — подделок под стиль эпохи Возрождения. В комнате стоял круглый столик дорогой выделки; за ним предполагалось когда-нибудь пить кофе; но покамест все его накладки из позолоченной бронзы были обернуты бумагой и обвязаны веревочками; столик был накрыт чехлом в красных и белых квадратах, под которым шелковому узорчатому штофу предстояло ветшать, не видя света; и так как на фермах еще не умеют отличать гостиной от спальни, вдоль комнаты, справа и слева от входа, стояли две кровати красного дерева, еще без пологов, изголовьями против окна. В семействе говорилось на ушко, что это будет комната Розы, когда она выйдет замуж.

Марсели в этом доме показалось так неприютно, что она не захотела там оставаться. Она заявила, что не желает и в малой мере обеспокоить хозяев и поищет в поселке какой-нибудь крестьянский дом, где можно будет поселиться, если только в старом замке не окажется комнаты, пригодной для жилья. Это намерение вызвало явную озабоченность у госпожи Бриколен, и она приложила все старания, чтобы отговорить от него гостью.

— Правда, — сказала она, — в старом замке есть комната, которую называют хозяйской; когда господин барон, ваш супруг, оказывал нам честь, приезжая сюда, то всегда писал нам заранее, предупреждая о своем прибытии, и мы приводили все в порядок, чтобы он не чувствовал себя там совсем уж худо. Но этот несчастливый замок такой убогий, такой запущенный; крысы и ночные птицы учиняют там ужасный шум, кровля вся прохудилась, стены расшатаны, так что там, пожалуй, и не уснешь. Никак не возьму в толк, что за пристрастие было у господина барона к этой комнате. Наших приглашений он не принимал и, видать было, считал бы для себя унижением провести хоть одну ночь здесь, не под крышей своего старого замка.

— Я погляжу, что это за комната, — сказала Марсель, — и если в ней есть потолок и стены, то больше мне ничего не нужно. А покамест убедительно прошу вас ничего не менять в вашем доме ради меня. Я никоим образом не желаю быть для вас обузой.

Роза высказалась в том смысле, что ей, напротив, было бы очень приятно уступить свою комнату госпоже де Бланшемон, и слова, которые она нашла для этого, были так любезны, а личико ее так приветливо, что благодарная Марсель дружески пожала ей руку, не изменив, однако, своего решения. Отталкивающее впечатление от нового замка и безотчетная неприязнь к госпоже Бриколен заставили ее упорно отклонять гостеприимство в этом доме, тогда как на мельнице она охотно согласилась воспользоваться им. Она все еще сопротивлялась преувеличенно любезным уговорам арендаторши, когда появился господин Бриколен.

VIII. Разбогатевший крестьянин

Господин Бриколен был пятидесятилетний мужчина крепкого телосложения, с правильными чертами лица. Но он уже располнел, и его коренастая фигура раздалась, как это случается со всеми состоятельными крестьянами, которые, проводя целые дни на воздухе, разъезжая большей частью верхом и ведя жизнь деятельную, но не требующую чрезмерного напряжения, устают ровно настолько, чтобы сохранять завидное здоровье и превосходный аппетит. Благодаря свежему воздуху и постоянному движению эти люди могут известное время безнаказанно предаваться чревоугодию, и хотя их будничная одежда мало отличается от крестьянской, с первого же взгляда видно, что они не простые селяне. Тогда как крестьянин обычно худ и статен, а лицо его покрыто загаром, что по-своему красиво, сельский буржуа к сорока годам приобретает солидное брюшко, грузную походку и багровый цвет лица. И в результате его внешность, будь он прежде хоть каким раскрасавцем, огрубляется и обезображивается.

Среди этих бывших крестьян, которые в молодые годы вынужденно вели скромную жизнь, а потом сколотили себе состояние, едва ли найдется хоть один, кто впоследствии не раздобрел и чей цвет лица не претерпел указанного выше изменения. Ведь решительно всем известно, что когда крестьянин начинает вволю есть мясо и пить вино, он вскоре так обленивается, что возвращение к прежнему образу жизни неминуемо повлекло бы за собой его скорую смерть. Деньги как бы вливаются ему в кровь, они завладевают всем его существом, вследствие чего, утратив свое богатство, он неизбежно лишится жизни или ума. После того как приобретенное благосостояние производит такое преображение его физического и нравственного облика, в уме его, как правило, не остается места для каких-либо мыслей о служении человечеству, равно как и для религиозных представлений. Совершенно бесполезно негодовать по адресу подобных людей: иными они быть не могут. Они всё жиреют и жиреют, пока не доходят до апоплексии или не впадают в идиотизм. Их умение наживать и беречь деньгу, поначалу весьма развитое, к середине их жизненного пути угасает, и, сколотив с замечательной быстротой и ловкостью изрядное богатство, они в еще не старом возрасте утрачивают напористость, собранность и деловитость. Никакая общественная идея, никакое стремление содействовать прогрессу не воодушевляют их. Переваривание пищи становится для них главным делом жизни; их достояние, на приобретение которого было затрачено столько энергии, опутывается множеством долговых обязательств и подтачивается множеством промахов в управлении им, не говоря уже о том, что тщеславие вовлекает их в спекуляции, превышающие их возможности; в итоге все эти богачи оказываются почти что разоренными как раз в то время, когда им больше всего завидуют.

Господин Бриколен не дошел еще до этой точки. Он был в том возрасте, когда дееспособность и воля еще в полной силе и могут противоборствовать самодовольству и распущенности, которые, соединяясь вместе, заволакивают мозг человека густым туманом. Но достаточно было увидеть морщинки у его глаз, его большой живот, а также нервное дрожание рук, приобретенное благодаря ежедневной «утренней порции» (то есть двум бутылкам белого вина, выпиваемым натощак вместо кофе), — и легко можно было предсказать, что этот поворотливый человек, отнюдь не лежебока, осмотрительный и прижимистый в делах, очень скоро утратит здоровье, память, рассудительность и даже необходимую ему для его дел душевную черствость, превратившись в опустошенного пьяницу, нуднейшего болтуна и такого хозяина, которого просто грех не обмануть.

Лицо его было по-своему красиво, хотя и начисто лишено одухотворенности. Широкоскулое, с резко обозначенными чертами, оно отличалось необычайно энергичным и жестким выражением. У этого человека были черные глаза, чувственный рот, низкий выпуклый лоб, курчавые волосы; взгляд был быстрый и колючий, речь — рубленая, но не косноязычная. Во взгляде его не было фальши, в повадке — лицемерия. Он не плутовал с людьми: глубокое уважение к понятиям «мое» и «твое», столь существенное в современном обществе, делало его не способным на мошенничество. Впрочем, этому препятствовал также и цинизм стяжателя, не считающего нужным прикрашивать свои намерения; сказав кому-либо из себе подобных: «Мой интерес противоположен твоему», господин Бриколен считал, что оправдал в его глазах свои действия самым священным законом и совершил акт высокой честности, не скрыв того, что у него на уме.

Полубуржуа-полумужлан, он по воскресеньям носил одежду, представлявшую собой смесь крестьянского и господского платья. Тулья его шляпы была ниже, чем у господ, а поля ее; уже, чем у поселян. На нем была серая блуза с поясом и складками вокруг всей его расплывшейся талии; она придавала ему сходство со стянутой обручем бочкой. Его гетры насквозь пропитались запахами хлева, а галстук был засален до лоска. На Марсель этот низкорослый, напористый субъект произвел самое неприятное впечатление, а его речи, вращавшиеся исключительно вокруг денег, понравились ей еще меньше, чем назойливая предупредительность его половины.

Вот примерное содержание двухчасовых разглагольствований, которые исходили от господина Бриколена и обрушивались на Марсель. Бланшемонское поместье было обременено ипотечным долгом, составлявшим более чем треть его стоимости. Покойный барон, кроме того, взял в счет арендной платы немалые суммы вперед, и притом под огромные проценты, которые господин Бриколен не мог не спрашивать с него ввиду трудности добывания денег и принятой в этой местности нормы ростовщического барыша. Госпожа де Бланшемон будет вынуждена согласиться с еще более тяжелыми условиями, если желает и впредь держаться системы, которую установил в свое время барон по ее уполномочию; или же, прежде чем получить какой-либо доход, ей придется ликвидировать всю задолженность по ссудам и процентам на них, а также по процентам на проценты, что в целом составит сумму свыше ста тысяч франков. Что касается других заимодавцев, то они хотят либо полностью вернуть себе одолженные деньги, либо считать их превращенными в земельную собственность. Таким образом, нет иного выхода, как продать землю или же быстро найти капиталы; словом, земля стоит восемьсот тысяч франков, долги составляют четыреста тысяч, еще за вычетом долга самому господину Бриколену. Остается триста тысяч франков, и ими отныне исчерпывается состояние госпожи де Бланшемон, помимо тех средств, которые ее супруг, может быть, оставил, а может быть, и не оставил своему сыну и действительные размеры которых еще неизвестны.

Марсель отнюдь не ожидала подобной катастрофы, не предвидела даже вдвое меньшего ущерба. Кредиторы еще не заявляли своих претензий; будучи держателями падежных бумаг, все они, начиная с господина Бриколена, выжидали, пока вдова не узнает, как обстоят ее дела, чтобы потребовать либо немедленного и полного погашения долга, либо продолжения выплаты процентов согласно условиям займа. Когда она спросила Бриколена, почему за полтора месяца ее вдовства он не счел нужным ознакомить ее с положением дел, арендатор с беззастенчивой откровенностью разъяснил, что ему не было ни малейшего смысла торопиться, что юридическая сила имеющихся у него заемных писем бесспорна и что каждый день, просроченный помещиком, является прибыльным для арендатора, поскольку проценты продолжают нарастать, а риска нет никакого. Это наглое рассуждение сразу открыло Марсель глаза на нравственный облик господина Бриколена.

— Вы правы, — сказала она с иронической улыбкой, которую арендатор не захотел понять, — я вижу, что вина на мне, если каждый пропущенный день поглощает средства, превышающие доход, на который я могла, казалось мне, рассчитывать. Но ради сына я должна положить предел этому — скажем прямо — разгрому, и надеюсь, что вы, господин Бриколен, подадите мне добрый совет, как сейчас поступать.

Господин Бриколен, немало удивленный спокойствием, с каким владелица Бланшемона встретила известие о том, что она почти разорена, и еще более ее доверчивым обращением к нему за советом, пристально посмотрел ей в лицо и прочел на нем нечто вроде лукавого вызова, который беспримесное чистосердечие бросало его стяжательству.

— Я прекрасно вижу, — сказал он, — что вы испытываете меня, но я не хочу, чтобы ваша семья имела повод для упреков по моему адресу. Нехорошо, если человека можно обвинить в том, что он корысти ради поощряет займы под ростовщический процент. Нам с вами, сударыня, нужно серьезно поговорить, но здесь слишком тонкие стены, а то, что я вам скажу, не должно быть разглашено. Если вы согласны пойти со мной в старый замок, как бы для его осмотра, я вам доложу, во-первых, что я бы вам посоветовал делать, будь я вашим родственником, а во-вторых, чего я хочу от вас в качестве вашего арендатора; вы увидите, возможен ли какой-нибудь третий подход к делу. Думаю, что невозможен.

Если бы старый замок не был окружен зарослями крапивы, стоячими лужами, от которых несло гнилью, и кучами беспорядочно нагроможденных обломков, являвшими в совокупности лишь вид бессмысленного хаоса, он мог бы выглядеть довольно живописной руиной. Здесь сохранялись еще остатки старинного рва, заросшие высокими камышами, передняя стена здания была увита великолепным плющом, на осыпи давнего земляного укрепления пышной купой разрослись дикие вишни, и это место было даже не лишено известной поэтичности. Господин Бриколен показал Марсели комнату, где обычно жил ее муж во время своих наездов в Бланшемон. В ней содержалась лишь кое-какая рухлядь — остатки мебели эпохи Людовика Шестнадцатого с выцветшей и грязной обивкой. Тем не менее комната была пригодна для жилья, и Марсель решила переночевать Здесь.

— Это будет немного обидно для моей жены: она бы почла за честь принять вас у себя и предоставить вам помещение с лучшей меблировкой, чем эта. Но, как говорится, о вкусах не спорят, и коли старый замок вас устраивает, я переправлю сюда ваши вещи. Для служаночки поставят складную кровать в соседнем чуланчике. А покамест я хочу с вами серьезно поговорить о ваших делах — это самое спешное.

Придвинув кресло, господин Бриколен уселся и начал так:

— Прежде всего позвольте вас спросить, составляет ли поместье Бланшемон все ваше богатство, или у вас есть еще что-нибудь солидное? Если мои сведения верны, то не должно быть ничего.

— У меня нет никаких других средств, — спокойно подтвердила Марсель.

— А как вы думаете, ваш сын получает в наследство от отца крупное состояние?

— Это мне неизвестно. Если недвижимость господина де Бланшемона так же обременена долгами, как моя…

— Ах, это вам неизвестно? Значит, вы не занимаетесь своими делами! Забавно! Да ведь все благородные таковы! Но я-то хочу не хочу, а обязан знать, каково ваше положение. Этого требует мое занятие и мой интерес. Так вот, видя, что его милость, покойный господин барон, живет на широкую ногу, и не имея в мыслях, что он умрет в таком молодом возрасте, я должен был обезопасить себя от разорительных изъянов в его состоянии и принять меры к тому, чтобы в один прекрасный день размеры займов не превысили стоимости бланшемонских земель и я не остался бы без гарантии возмещения долга. Поэтому я нанял людей — мастаков по этой части, чтобы они побывали в разных местах и разведали все, что нужно; и мне примерно известно, что остается на сегодня вашему малышу.

— Соблаговолите же поставить в известность и меня, господин Бриколен.

— Дело нетрудное, а все, что я скажу, вы потом сможете проверить. Ошибка не может быть больше, чем на десять тысяч франков. Ваш муж имел около миллиона, и налицо весь миллиончик, если не считать подлежащих оплате долгов на сумму девятьсот восемьдесят или девятьсот девяносто тысяч франков.

— Значит, у моего сына нет ничего? — промолвила Марсель, взволнованная этим новым открытием.

— Вот именно. От вас он все же когда-нибудь получит триста тысяч франков. Это еще не так плохо, но для этого надо все собрать и ликвидировать вчистую. Земли же будут давать шесть-семь тысяч ливров ренты. Ежели вы собираетесь на них жить, то опять же выходит не так плохо, даже еще лучше.

— Я не «намерена губить будущее сына. Мой материнский долг — по возможности наилучшим образом выйти из затруднений, в которые я попала.

— Раз так, то слушайте. Ваши земли и деньги вашего сына приносят два процента годовых. Вы платите по займам от пятнадцати до двадцати процентов, а так как проценты сложные, то общая сумма долга вскоре возрастет непомерно. Как же вы думаете выпутаться из этого?

— Надо продать земли, не так ли?

— Это как вам будет угодно. Но я полагаю, что продажа в ваших интересах, если, впрочем, вы, имея возможность еще долго распоряжаться имуществом сына, не предпочтете воспользоваться беспорядком и извлечь из него выгоду лично для себя.

— Нет, господин Бриколен, таких намерений у меня нет.

— Но вы могли бы еще извлекать доходец из вашего состояния, а у мальчонки ведь есть дед и бабка, они же оставят ему наследство; так что, когда он достигнет совершеннолетия, он не будет совсем уж банкротом.

— Вы отлично рассудили, — холодно отвечала Марсель, — но я поступлю иначе. Я все продам, чтобы долги не превысили капитала, а что касается моей недвижимости, то я хочу ее ликвидировать, чтобы иметь возможность надлежащим образом воспитать моего сына.

— Итак, вы хотите продать Бланшемон?

— Да, господин Бриколен, и безотлагательно.

— Безотлагательно? Да уж, конечно: когда окажешься в вашем положении, то, чтобы выйти из него с честью, надо действовать, не теряя ни дня, потому как с каждым днем прореха в вашей мошне становится все шире. Но вы думаете, что это легко — продать такое большое поместье, все равно — целиком или по частям? Сделать это не проще, чем за сутки выстроить замок наподобие этого, да такой, чтобы простоял целехонький лет пятьсот — шестьсот. Да знаете ли вы, что на сегодня капиталы вкладывают только в промышленность, в железные дороги и прочие крупные предприятия, в которых либо все потеряешь, либо наживешь сто на сто. Что же до земельной собственности, то ее чертовски трудно сбыть с рук. В нашем краю охотников продавать хоть отбавляй, а покупать никто не желает: людям надоело Зарывать в землю большие капиталы ради ничтожного дохода. Земля хороша для того, кто на ней живет, кормится с нее и довольствуется малым. Так живут деревенские вроде меня. Но для вас, горожан, подобный доход — просто мелочь. Поэтому имение стоимостью в пятьдесят, самое большее — в сто тысяч франков тотчас найдет себе покупателя среди подобных мне, а такое, которое стоит восемьсот тысяч, почти что никому из нас недоступно, и вам придется наводить справки в конторе вашего нотариуса в Париже, нет ли где капиталиста, не знающего, куда девать свои деньги. А вы думаете, много таких на сегодня, когда можно играть на бирже, в рулетку, на акциях угольных копей и железных дорог и еще по-всякому, потому как нынче много возможностей вести крупную игру? Нужно, чтобы вам повезло и вы встретили какого-нибудь боязливого старичка из благородных, который опасается революции и предпочтет вложить свои деньги в дело, приносящее два процента годовых, нежели пуститься в рискованные спекуляции, что на сегодня всем кружат голову. Да еще надо, чтобы в поместье был приличный жилой дом, где старичок рантье мог бы спокойно доживать свой век. Но вы видите, что представляет собой ваш замок? Мне бы он не сгодился даже как строительный материал. Коли пустить его на слом, то полученные с него гнилые балки да ломаные кирпичи не окупят затраченный на это труд. Может статься, конечно, что вы объявите о продаже поместья, и не пройдет нескольких дней, как вы сбудете его с рук целиком; но может случиться, что вы прождете десять лет: ведь хотя ваш нотариус будет, как это делается обычно, всем говорить и печатать в объявлениях, что поместье приносит три и даже три с половиной процента годовых, люди посмотрят в мой контракт и увидят, что за вычетом налогов оно приносит не больше двух процентов.

— Но, может быть, новый контракт с вами был заключен именно потому, что господин де Бланшемон взял у вас значительные суммы вперед? — спросила Марсель улыбаясь.

— Совершенно справедливо, — с апломбом ответил Бриколен, — и заключен он сроком на двадцать лет; один год истек, осталось девятнадцать. Да вы сами это знаете, ведь вы же сами его и подписали. Но теперь я допускаю, что вы, может быть, и не читали его… Это уж ваш промах, черт побери!

— Но я никого и не обвиняю. Итак, целиком продать поместье нельзя; ну, а по частям?

— По частям вы продадите, и за хорошую цену, но денег не получите.

— Почему же?

— Потому как вам придется продавать земли такому люду, что по большей части неплатежеспособен, — крестьянам, из которых даже самые зажиточные будут выплачивать долг по мелочам, а самые бедные не заплатят вам ничего, — потому как все они на сегодня поддаются искушению владеть клочком земли, а чем будут платить, не думают; так что через десять лет вам придется в погашение долга забрать у них все имущество. Но едва ли вам будет приятно причинять людям горе.

— И я никогда не решусь на это. Но как же быть, господин Бриколен? Послушать вас, так я не могу ни продать поместье, ни сохранить его?

— Коли вы будете рассудительны, не станете дорожиться и захотите получить деньги чистоганом, вы сможете продать его одному хорошо мне известному человеку.

— Кому же?

— Мне.

— Вам, господин Бриколен?

— Да, мне, Никола-Этьену Бриколену.

— В самом деле, — произнесла Марсель, припомнив кое-какие слова, вскользь брошенные мельником, — я слыхала о такой возможности. Так каковы же будут ваши предложения?

— Я улаживаю дела с вашими кредиторами, расчленяю поместье, одним продаю, у других покупаю, оставляю себе то, что мне подходит, и выплачиваю вам остаток.

— А кредиторам вы тоже заплатите наличными деньгами? Да вы неслыханно богаты, господин Бриколен.

— Нет, они у меня подождут, но тем или другим способом я вас от них избавлю.

— Я полагала, что они требуют немедленного погашения долга, вы же сами мне так сказали.

— Вам они бы не дали отсрочки, а мне окажут кредит.

— Да, наверно. Меня здесь, очевидно, считают несостоятельной должницей?

— Очень может быть! На сегодня народ стал очень недоверчивый. Ну так вот, госпожа де Бланшемон! Вы мне должны сто тысяч франков. Я даю вам двести пятьдесят тысяч, и мы в расчете.

— То есть вы хотите заплатить мне двести пятьдесят тысяч вместо полагающихся трехсот?

— Это будет просто ваша небольшая уступка мне за то, что я плачу наличными. Вы скажете, что я выигрываю на этом проценты, которые мне придется выплатить по вашим долгам. Но и вы выигрываете, без промедления обращая свое состояние в чистоган, так как иначе от него скоро не останется и медного гроша.

— Другими словами, вы хотите воспользоваться моим трудным положением и уменьшить еще на одну шестую часть то немногое, что мне остается?

— Это мое право, и любой другой на моем месте запросил бы больше. Уверяю вас, я считаюсь с вашими интересами, насколько возможно. Итак, я все сказал, и мое первое слово будет моим последним словом. Вы поразмыслите над всем этим.

— Да, господин Бриколен, надо хорошо подумать.

— А как же без этого, черт возьми! Вам нужно прежде всего убедиться, что я вас не обманываю и сам не обманываюсь относительно вашего положения и стоимости принадлежащего вам имущества. Вы сейчас здесь, на месте, — Это весьма удачно; вы наведете справки, посмотрите на все своими глазами, сможете даже съездить в округ Леблан — посетить земли вашего мужа, и когда полностью войдете в курс дела, то есть примерно через месяц, дадите мне ответ. Только имейте при этом в виду мои соображения; тогда, рассчитывая, как вам лучше поступить, вы будете исходить из надежных предпосылок, проверки которых я не боюсь. Вы можете выбрать одно из двух: либо продать то, что у вас остается за вычетом долгов, по цене вдвое большей, чем предлагаемая мной; но вы не получите и половины или же прождете десять лет, а за это время должны будете столько выплатить по процентам, что у вас не останется ровно ничего; либо заключите сделку со мной и получите на протяжении трех месяцев двести пятьдесят тысяч франков чистым золотом, или чистым серебром, или новенькими банковыми билетами — как вам будет угодно. Ну вот и все, что я хотел сказать; теперь отдохните, а через часок возвращайтесь к нам — будете у нас обедать. Нашему брату негоже ударять перед вами в грязь лицом: все должно быть честь по чести, не хуже, чем у вас, — понимаете, госпожа баронесса? Мы с вами ведем дела, и этакая «надбавка» — сущая безделица, лишь бы вы у меня другой не потребовали.

Положение, в котором Марсель отныне оказывалась по отношению к Бриколенам, освобождало ее от всякой щепетильности и вместе с тем вынуждало принять приглашение. Она ответила, что не преминет явиться, но выразила желание время до обеда провести в замке, чтобы успеть написать письмо. После этого господин Бриколен удалился, пообещав отправить слуг госпожи Бланшемон и препроводить туда ее вещи.

IX. Неожиданный друг

В течение того короткого промежутка времени, что Марсель оставалась одна, она успела многое передумать и вскоре почувствовала, что любовь вливает в нее энергию, которой иначе, без этой могучей вдохновительницы, было бы неоткуда взяться. Ее поначалу испугал жалкий вид замка, отныне единственного принадлежащего лично ей жилища. Но, узнав, что и эти руины вскоре перестанут быть ее собственностью, она стала смотреть вокруг себя с улыбкой и совершенно равнодушным любопытством. Взгляд ее остановился на карнизе обширного камина, где красовался еще не поврежденный феодальный герб ее рода.

«Итак, — сказала она себе, — все связи между мною и прошлым рушатся. Вместе с богатством утрачивается и сопричастность к «благородным», так обстоит дело «на сегодня», говоря словами господина Бриколена. О всевышний! Сколь мудро ты поступил, сделав любовь вечной и бессмертной, как ты сам!»

Вошла Сюзетта с дорожным несессером, который ее хозяйка попросила принести в первую очередь, так как в нем были письменные принадлежности. Но, открывая несессер, Марсель случайно глянула на свою служанку, созерцавшую в это время голые стены старого замка, и увидела на ее лице такое странное выражение, что не могла удержаться от смеха. Еще более помрачнев, Сюзетта заговорила с явным недовольством в голосе:

— Значит, вы, ваша милость, решились ночевать здесь?

— Как видите, — ответила Марсель, — а для вас тут есть отдельная комнатка с большим окном, из которого открывается прекрасный вид на местность.

— Весьма признательна вашей милости, но ваша милость может быть уверена, что я в этом самом «замке» на ночь не останусь. Мне здесь страшно и днем; что же будет ночью? Говорят, здесь нечисто, и я охотно этому верю.

— Да вы с ума сошли, Сюзетта. Я защищу вас от привидений.

— Ваша милость соблаговолит поселить вместе с собой какую-нибудь служанку с фермы, а я как вот сейчас стою, так сразу и уйду пешком из этого злосчастного края…

— Вы все воспринимаете чересчур трагически, Сюзетта. Я никак не хочу принуждать вас, ночуйте где хотите; но я должна заметить вам, что если вы возьмете себе привычку отказывать мне в своих услугах, то вынудите меня расстаться с вами.

— Если ваша милость собирается долго оставаться в этом месте и жить в этой развалине…

— Мне необходимо пробыть здесь целый месяц, если не больше; какой же вы сделаете для себя вывод?

— Я попрошу вашу милость отослать меня в Париж или в какое-нибудь другое поместье вашей милости, потому что я могу поклясться, что умру здесь через три дня.

— Милая Сюзетта, — очень мягко отвечала ей Марсель, — у меня нет другого поместья, и я, наверно, никогда не возвращусь в Париж. У меня, дружок, нет больше никакого состояния, и, по-видимому, я не смогу долго держать вас у себя на службе. Раз пребывание здесь для вас нестерпимо, не стоит навязывать вам его даже на несколько дней. Я уплачу вам ваше жалованье и дам денег на дорожные расходы. Колымага, в которой мы приехали, еще не отправилась обратно. Вы получите от меня хорошую рекомендацию, а родители моего мужа помогут вам устроиться.

— Что же, ваша милость хочет, чтобы я вот так, одна-одинешенька, выбиралась отсюда? Стоило, в самом деле, ради этого увозить меня так далеко, в жуткую глушь!

— Мне было неизвестно, что я разорена, я узнала это только что, — спокойно отвечала Марсель, — не упрекайте меня, я невольно вовлекла вас в неприятности. Наконец, вы поедете не одна: Лапьер вернется в Париж вместе с вами.

— Ваша милость увольняет и Лапьера тоже? — спросила ошеломленная Сюзетта.

— Я не увольняю Лапьера, а возвращаю его моей свекрови, которая передала его мне и с охотой возьмет обратно этого старого, добросовестного слугу. Идите обедать, Сюзетта, и готовьтесь к отъезду.

Смущенная выдержкой и кротким спокойствием своей госпожи, Сюзетта расплакалась и в наплыве чувств стала умолять Марсель простить ее и оставить у себя на службе.

— Нет, милая девушка, — отвечала Марсель, — ваше жалованье мне теперь не по средствам. Я буду жалеть о вас, несмотря на вашу строптивость, и вы, может быть, тоже пожалеете обо мне, несмотря на мои недостатки. Но эта жертва неизбежна, и момент не таков, чтобы можно было проявить слабость.

— Что же будет с вашей милостью? Без состояния, без слуг, с маленьким ребенком на руках, в такой глуши! Бедняжечка Эдуард!

— Не огорчайтесь, Сюзетта: вы, конечно, найдете себе место у кого-нибудь из моих знакомых. Мы еще увидимся с вами, и Эдуарда вы увидите. Не плачьте при нем, умоляю вас!

Сюзетта покинула комнату, но Марсель не успела еще обмакнуть перо в чернила, как перед ней вырос Долговязый Мукомол, который нес на одной руке Эдуарда, а на другой — огромный тюфяк.

— Ах! — воскликнула Марсель, обнимая ребенка, которого мельник посадил ей на колени. — Вы все продолжаете оказывать мне услуги, господин Луи? Я очень рада, что вы еще не уехали. Ведь я вас почти не поблагодарила, и мне было бы жаль, если бы мы с вами расстались не попрощавшись.

— Нет, я еще не уехал, — сказал мельник, — и, по правде сказать, не очень-то тороплюсь уезжать. Но вот что, ваша милость, если вам все равно, не называйте меня больше господином. Я не господин, и мне не по душе Этакое церемонное обращение, особливо в ваших устах. Называйте меня просто Луи или Большим Луи, как и все.

— Но не находите ли вы, что это как раз и поставит нас на неравную ногу? Ведь те мысли, которыми вы делились со мною утром…

— Утром я нес всякую околесицу, так что самому стыдно. Возомнил что-то о себе… Может быть, из-за дворянской спеси вашего мужа… не знаю… Словом, если бы вы называли меня просто Луи, пожалуй, и я называл бы вас… Как вас зовут по имени?

— Марсель.

— Славное у вас имя, госпожа Марсель! Ну вот, так я вас и буду называть. Это поможет мне не вспоминать больше никогда о господине бароне.

— Ну, а если я вас не буду называть больше господином Луи, а просто Луи, то вы будете называть меня просто Марсель? — смеясь, спросила госпожа де Бланшемон.

— Нет, нет, вы женщина… и такая женщина, каких мало, разрази меня гром!.. Знаете что, скажу вам откровенно: вы пришлись мне крепко по сердцу, и особенно сейчас.

— Почему же именно сейчас? — спросила Марсель, которая уже начала писать и стала рассеянно слушать мельника.

— Да вот, несколько минут тому назад, когда вы разговаривали со служанкой, я поднимался по лестнице с вашим постреленком, а он шалил и мешал мне идти, и я, сам того не желая, услышал все, что вы говорили; уж вы меня не обессудьте.

— В этом нет ничего дурного, — сказала Марсель, — раз я известила Сюзетту о своем положении, значит я не делаю из него тайны; а кроме того, я уверена, что могла бы вам без опаски доверить любую тайну.

— Любая ваша тайна была бы схоронена в моем сердце, — молвил мельник, глубоко тронутый словами Марсели. — Но вот что главное: вы, значит, до приезда сюда не знали, что вы разорены?

— Да, не знала. Мне сообщил об этом господин Бриколен. Я полагала, что ущерб значителен, но поправим, а оказалось, что нет, вот и все.

— И это вас даже не расстроило?

Марсель одновременно с разговором писала письмо и не сразу ответила Большому Луи, но затем подняла на него глаза и увидела, что он стоит перед ней скрестив руки и глядит на нее с изумлением и каким-то простодушным восторгом.

— Вам кажется удивительным, — сказала она, — как это человек может потерять состояние и не утратить присутствия духа. И к тому же разве у меня не осталось средств на прожитье?

— Что у вас осталось, я примерно знаю. Ваши дела мне известны, быть может, лучше, чем вам самой; потому как у папаши Бриколена, стоит ему пропустить рюмочку-другую, развязывается язык, и он мне немало наболтал обо всем этом… Хотя тогда меня это и не интересовало вовсе. Но все равно, знаете ли: чтобы у человека в одночасье вылетели — фюить! — два недурных состояньица — одно в миллиончик, другое в полмиллиончика величиной, а он при этом и глазом бы не моргнул… Нет, такого я никогда не видел и все еще не возьму в толк, как это возможно.

— Вам будет еще труднее взять в толк, если я вам скажу, что мне самой все происшедшее доставляет только истинную радость.

— Но разве вы не огорчены из-за сына? — возразил мельник, понизив голос, чтобы его слова не услыхал Эдуард, игравший в соседней комнате.

— Вначале я была немного испугана, но вскоре успокоилась, — отвечала Марсель. — Давно уже я говорила себе, что Это несчастье для человека — родиться богатым, быть обреченным на праздность, на ненависть со стороны бедняков, на себялюбие и безнаказанность, гарантируемую богатством. Я часто сожалела, что сама не родилась в семье мастерового и что сын мой также не будет мастеровым. Отныне, Луи, я становлюсь простолюдинкой, и такие люди, как вы, не будут питать недоверия ко мне.

— Простолюдинкой вы не станете, — возразил мельник, — у вас еще остаются средства, которые любой человек из народа счел бы огромными, хотя по вашим запросам они, конечно, представляют собой не бог весть что. К тому же дед и бабка вашего сыночка не допустят, чтобы он воспитывался как дети бедных людей. Это все ваши фантазии, госпожа Марсель. Но где только вы, черт возьми, набрались таких идей? Вы, верно, святая, разрази меня гром! Я просто диву даюсь, слушая ваши речи: ведь все богатые люди только и думают о том, как бы им стать еще богаче. Таких, как вы, я в жизни не видывал. Неужто в Париже есть еще и другие богачи и аристократы, у которых мозги повернуты так же, как у вас?

— Пожалуй, что нет, не могу не признаться. Но не ставьте мне это в заслугу, Большой Луи. Когда-нибудь я, возможно, объясню вам, почему я такова.

— Прошу меня извинить, но я и сам догадываюсь.

— Не может быть.

— Нет, правда, и доказательство этому — то обстоятельство, что я не могу вам ничего по сему поводу сказать. Тут дело тонкое, и вы могли бы рассердиться, коли бы я стал выспрашивать вас о том, что меня не касается. Но если бы вы только знали, какой я сам незадачливый по этой части и как хорошо могу понять тех, у кого тоже подобные горести! Эх, была не была: расскажу я вам про свою беду! Ей-богу, расскажу, разрази меня гром! Вы будете первая, кроме моей матери, кто о ней узнает. Надеюсь, вы скажете мне несколько добрых слов, что помогут мне обратно в ум войти.

— А если я, в свою очередь, скажу вам, что кое о чем догадываюсь?

— Вы и должны догадываться: ведь во всех делах подобного рода одно и то же: где любовь, там и вопрос о деньгах.

— Я охотно выслушаю ваши признания, Большой Луи, по слышите — скрипят ступени лестницы: сюда идет старый Лапьер. Мы скоро увидимся, не правда ли?

— Нам надо увидеться, — сказал, понижая голос, мельник. — Я должен получить от вас ответы на многие вопросы касательно ваших дел с Бриколеном. Боюсь, как бы Этот пройдоха не обвел вас вокруг пальца, и — кто знает? — хоть я и простой крестьянин, а все-таки, может быть, окажусь вам полезным. Видите ли вы во мне своего друга?

— Конечно.

— И вы ничего не сделаете, не предупредив меня?

— Обещаю это, мой добрый друг. А вот и Лапьер.

— Мне уйти?

— Отойдите в сторонку, займитесь Эдуардом. Возможно, мне надо будет посоветоваться с вами, если вы можете задержаться еще на несколько минут.

— Сегодня день воскресный… Да какой бы ни был день…

X. Письма

Лапьер вошел в комнату. Он был бледен и весь дрожал: Сюзетта успела уже рассказать ему обо всем. Состарившийся и неспособный к работе, требующей напряжения сил, он был взят госпожою де Бланшемон в путешествие более для представительства, чем для чего иного. Но он был искренне привязан к Марсели, хотя никогда не выражал этого открыто, и, несмотря на отвращение, которое ему, как и Сюзетте, внушали Черная Долина и старый замок, отказался покинуть свою хозяйку, заявив, что будет служить ей за такое вознаграждение, какое она сочтет уместным ему положить, будь оно сколь угодно малым.

Тронутая бескорыстной преданностью старого слуги, Марсель с чувством пожала ему обе руки и все-таки настояла на своем, убедительно доказав Лапьеру, что в Париже он принесет больше пользы, нежели в Бланшемоне. Она сказала, что хочет разделаться со своей богатой обстановкой, а Лапьер способен наилучшим образом провести распродажу, получить полностью деньги и покрыть ими мелкие долги, оставшиеся за нею после ее отъезда из Парижа. Ланьер, человек безукоризненно честный и сообразительный, был польщен тем, что ему поручается роль если не официального поверенного в делах, то, во всяком случае, доверенного лица, и предоставляется возможность оказать услугу своей госпоже, с которой ему так не хотелось расставаться. Таким образом все было улажено, и слуги могли спокойно отбыть. Тут Марсель, сохранявшая удивительное хладнокровие, которое позволяло ей не упускать из виду никаких, даже и менее значительных обстоятельств, возникавших в связи с ее новым положением, подозвала Большого Луи и спросила, можно ли будет, по его мнению, продать в этих местах коляску, оставленную ею в ***.

— Так вы сжигаете за собой корабли? — заметил мельник. — Тем лучше для нас! Вы, может быть, останетесь здесь насовсем. Я по крайней мере очень хочу, чтобы вы остались. Я часто езжу в ***: у меня там бывают дела, а Заодно я навещаю одну из моих сестер, которая там поселилась. Мне известно, в общем, все, что происходит в Этих местах, да я и сам вижу, что все наши буржуа вот уже несколько лет как совершенно помешались на богатых выездах и других предметах роскоши. Знаю я тут одного, — он хочет выписать себе карету из Парижа, а ваша вроде как уже доставлена и обойдется ему дешевле: деньги-то за перевозку он сбережет; а ведь в нашем краю хоть люди и сумасбродствуют, но экономить любят. Она мне показалась красивой и прочной, эта ваша коляска. А сколько стоит такая штуковина?

— Две тысячи франков.

— Хотите, я поеду с господином Лапьером в ***? Я его сведу с покупателями, и он получит полную цену наличными, потому как у нас платят чистоганом только приезжим.

— Если бы это не значило отнять у вас слишком много времени и злоупотребить вашей любезностью, я попросила бы вас самого выполнить это дельце.

— Да я охотно поеду; но только об этом молчок. Главное, не говорите ни слова господину Бриколену, а то он, чего доброго, сам пожелает купить вашу коляску.

— Ну и что яг, почему бы ему и не купить ее?

— Ну вот еще! Только этого и не хватало, чтобы совсем вскружить голову… некоторым членам его семейства! А кроме того, Бриколен нашел бы способ выторговать ее у вас за полцены. Одним словом, я беру это дело на себя.

— В таком случае вы привезете деньги сюда, если это будет возможно, потому что мне они, пожалуй, нужнее Здесь; я должна буду их пустить на расходы.

— Значит, мы отправимся сегодня ввечеру; день воскресный, так что других дел у меня нет; и коли я не вернусь Завтра вечером или послезавтра утром с двумя тысячами франков, считайте меня хвастуном.

— Какой вы добрый, Большой Луи! — воскликнула Марсель, вспомнив грабительскую повадку богача-аренда-тора.

— Наверно, нужно доставить вам также и ваши сундуки, которые остались там, в гостинице? — спросил Большой Луи.

— Я буду очень признательна, если вы наймете телегу и отправите их мне.

— Ну уж нет! Чего это ради нанимать человека с лошадью? Я запрягу Софи в таратайку, и бьюсь об заклад, что мадемуазель Сюзетте придется больше по вкусу езда в тележке без верха, на соломенной подстилке, с таким хорошим кучером, как я, чем с этим шалым колымажником в его корзине из-под салата. Ах, да, чуть не забыл! Вам же нужна какая-нибудь служанка, а женщины, которые в услужении у господина Бриколена, слишком заняты, чтобы возиться с вашим постреленком с утра до вечера. Ах, будь у меня времечко, мы бы с ним чудесно проводили его вдвоем. Ведь я страсть как люблю ребятишек, а ваш мальчуган посмышленей меня самого будет! Я уступлю вам Фаншетту, которая помогает по хозяйству моей матушке. Мы без нее некоторое время обойдемся. Она еще совсем девочка, но будет беречь малыша как зеницу ока и делать все, что вы скажете. У нее только один недостаток: о чем бы вы с ней ни заговорили, она непременно трижды переспросит: «Простите, чем могу служить?» Но что поделаешь, ей кажется, что это очень вежливо и что ее разбранят, если она не будет вести себя таким манером, прикидываясь глухой.

— Вы мой ангел-хранитель! — воскликнула Марсель. — И я просто не знаю, как благодарить провидение за то, что, оказавшись в таком положении, которое грозило мне множеством неприятностей, я встретила на своем пути столь добросердечного человека, во всем оказывающего мне помощь.

— Полно, полно, это все мелкие дружеские услуги. Вы еще отквитаетесь за них как-нибудь по-другому. Уже и так, с тех пор как вы здесь, вы, сами о том не подозревая, успели сослужить мне большую службу…

— Как, каким образом?

— А, ладно, бог с ним, поговорим об этом позже, — ответил мельник, загадочно улыбаясь, и в этой улыбке одновременно сказались, странным образом противореча друг другу, глубокая серьезность его чувства и природная веселость.

С общего согласия было решено, что мельник и слуги отправятся в путь сегодня же, когда свечереет и «потянет холодком» — по выражению Большого Луи.

Скоро Марсели нужно было собираться на обед к Бриколенам, и для того, чтобы написать письма, оставалось мало времени. Она успела набросать два следующих письмеца.


Первое письмо

Марсель, баронесса де Бланшемон, своей свекрови, графине де Бланшемон.

«Дорогая матушка!

Я обращаюсь к вам как к самой мужественной из женщин и самому рассудительному члену нашей семьи, чтобы сообщить вам и просить вас сообщить досточтимому графу, а также другим нашим уважаемым родственникам, новость, которую вы, я уверена, примете ближе к сердцу, нежели я сама. Вы часто делились со мной своими опасениями, и мы с вами немало говорили о деле, которое меня сейчас занимает, так что вы, конечно, поймете меня с полуслова. От состояния Эдуарда не осталось ничего, совсем ничего. От моего осталось двести или триста тысяч франков. Пока еще сведения о моем имущественном положении сообщены мне только одним человеком, который был бы заинтересован в том, чтобы преувеличить размеры катастрофы, если бы это было возможно; но у него достаточно здравого смысла, чтобы не пытаться меня обмануть, поскольку завтра или послезавтра я могу сама навести необходимые справки. Я отсылаю вам нашего верного Лапьера и полагаю, что вы без особой моей о том просьбы, несомненно, возьмете его обратно к себе. Вы передали мне его, для того чтобы он навел порядок в моих домашних расходах и несколько сократил их. Он сделал все, что было в его силах; но какое значение имеет экономия в домашнем хозяйстве, когда за пределами дома средства расточаются безудержно и бесконтрольно? Некоторые соображения, о которых он сам вам доложит, заставляют меня ускорить его отъезд; вот почему я вам пишу наспех, не вдаваясь в подробности, многие из которых, впрочем, неизвестны еще мне самой и выяснятся лишь позднее. Я строго наказала Лапьеру повидать вас наедине и передать вам это письмо в собственные руки, дабы вы могли располагать временем, которое вы сочтете необходимым — будь то несколько часов или несколько дней, — чтобы подготовить графа к этому печальному известию. Постарайтесь успокоить его: говорите ему снова и снова о моем характере, который вам хорошо известен, изъясните, насколько я равнодушна к богатству и насколько неспособна питать злобу к тем, кого уже нет, и хранить недобрую память о прошлом. Как не простить тому, кто по воле жестокой судьбы не прожил достаточно долго, чтобы иметь возможность все исправить! Дорогая матушка! Пусть в вашем и в моем сердце память о нем не будет ничем омрачена, и да получит он у нас полное и искреннее прощение!

Теперь два слова об Эдуарде и обо мне самой, ибо судьба нас обоих равно подвергла этому испытанию. У меня хватит, надеюсь, средств, чтобы обеспечить его всем необходимым и дать ему образование. Он еще не в таком возрасте, когда его могли бы огорчить имущественные утраты; он о них ничего не знает, и лучше бы ему оставаться в неведении как можно дольше — до тех пор, пока он не сможет как следует все понять. Разве не благо то, что изменение в его положении произошло прежде, чем для него могло стать потребностью жить в полном достатке? Если это несчастье — быть вынужденным довольствоваться только сугубо насущным (лично я не вижу в том никакого несчастья), то он его не ощутит и, привыкнув уже с этих пор к жизни скромной, будет считать себя достаточно обеспеченным. Раз уж ему было суждено попасть в разряд людей недостаточных, то надо благодарить провидение за то, что оно низвело его на этот уровень в том возрасте, когда преподанный нам суровый урок не вызовет у него горечи, но принесет одну лишь пользу. Вы мне скажете, что в свое время он получит другое наследство. Но я не имею никакого касательства к этому состоянию, ожидающему его в будущем, и не хочу ни под каким видом воспользоваться им заранее. Я отказалась бы от всяких жертв, которые семья захотела бы принести ради того, чтобы мне можно было сохранить образ жизни, который принято называть достойным. Всякое предложение в этом роде я сочла бы для себя едва ли не оскорбительным. Так как я уже и раньше опасалась того, что теперь подтвердилось, я имела наготове план, как повести себя в таких обстоятельствах. Теперь я окончательно утвердилась в своих намерениях, и ничто на свете не заставит меня от них отступить. Я решила поселиться в провинции, в какой-нибудь глуши, где я смогу приучить моего сына с малых лет к простой, трудовой жизни и где он не будет видеть рядом с собой богатства других, соприкосновение с которым могло бы погубить то доброе, что будет в нем заложено примером и уроками матери. Льщу себя надеждой, что время от времени смогу привозить его к вам и что вы будете испытывать истинное удовольствие при виде крепкого и веселого ребенка, в какого превратится наше хрупкое, слишком уж одухотворенное дитя, за чью жизнь мы беспрестанно дрожали. Я знаю, что у вас есть на него определенные права и что я должна считаться с вашей волей и вашими советами; но я надеюсь, что вы не осудите моего плана и вполне доверите мне воспитание ребенка, для которого неотступная материнская забота и благотворное влияние сельской жизни будут полезнее, нежели поверхностные уроки щедро вознаграждаемого учителя, упражнения в верховой езде и прогулки в карете в Булонском лесу. Обо мне самой не тревожьтесь ни в малой степени: мне ничуть не жаль расстаться с моей прошлой беспечной жизнью и с моим праздным окружением. Мне чрезвычайно по душе сельское уединение, и время, которое раньше поглощала у меня пустая светская жизнь, я употреблю с пользой: буду учиться сама, чтобы учить сына. Вы и раньше питали доверие ко мне, но теперь настала пора, когда оно должно быть полным и неограниченным. Смею на это рассчитывать, зная что вам, обладательнице живого и ясного ума, достаточно будет войти в существо дела и прислушаться к своему материнскому сердцу, сердцу поистине золотому, чтобы понять и оправдать мои намерения и решения.

Все это, наверное, встретит некоторое противодействие со стороны членов нашей семьи, мыслящих иначе, нежели я; но когда они услышат от вас, что я права, то согласятся с вашим мнением. Итак, отныне наше настоящее и будущее в ваших руках, а я остаюсь навсегда вашей преданной, любящей и уважающей вас

Марсель».


За сим следовал постскриптум, относившийся в основном к Сюзетте и содержавший просьбу послать семейного поверенного в делах в Блан, на тот предмет, чтобы он подтвердил крах состояния, овеществленного в земельной собственности, и спешно занялся ликвидацией последней. Что касается ее собственных дел, то Марсель сообщала, что хочет и может уладить их сама с помощью сведущих людей, проживающих в этой местности.


Второе письмо было Анри Лемору:


«Анри! Какое счастье, какая радость: я разорена. Вам не придется больше упрекать меня за то, что я богата, и ненавидеть мои «золотые цепи». Теперь вы можете любить меня, не ставя себе этого в укор, и я не должна больше приносить вам жертвы. Сыну моему не предстоит получить богатое наследство, по крайней мере в ближайшем будущем. Теперь я вправе воспитывать его согласно вашим жизненным правилам, сделать из него мужчину, сделать Вас его наставником, полностью доверить вам его душу. Не хочу вас обманывать — нам, вероятно, придется выдержать некоторую борьбу с семьей его отца: побуждаемая слепой любовью и аристократической гордыней, она, возможно, захочет вернуть его свету и наделить богатством вопреки моей воле. Но мы одержим победу, проявив терпеливость, отчасти хитрость и непреклонную стойкость. Я буду держаться от них подальше, дабы не допустить их влияния, и мы окружим до известной степени тайной развитие этой юной души. Детство Эдуарда будет подобно детству Юпитера, проведенному в священных гротах[14]. И когда он выйдет из этого божественного уединения, чтобы впервые испытать свою силу, когда он подвергнется искушениям богатства, его душа, закаленная нами, будет способна сопротивляться соблазнам света и растлевающему действию золота. Анри, я лелею сладкие надежды; не разрушайте же их своим беспощадным сомнением и чрезмерной щепетильностью, которую я в этом случае назвала бы малодушием. Вы должны быть моей опорой и защитой — ныне, когда я расстаюсь с заботливой и доброй семьей, оставляя ее и будучи готова вступить с нею в борьбу ввиду того лишь, что она не разделяет ваших воззрений. Итак, то, что я вам написала два дня тому назад, перед отъездом из Парижа, я полностью и с легкой душой подтверждаю этим письмом. Я не призываю вас к себе сейчас, я не должна этого делать, и, помимо прочего, благоразумие требует, чтобы я еще долго не видела вас, ибо в противном случае мое добровольное изгнание могут приписать тем чувствам, что я питаю к вам. Я не называю вам места, где я собираюсь приютиться, ибо еще не знаю сама, где окажусь. Но через год, Анри, после 15 августа, вы приедете ко мне, туда, где я буду находиться в это время и куда призову вас. До того, если вы не захотите поддержать мою веру в себя, лучше не пишите мне совсем… Но хватит ли у меня сил прожить целый год, ничего не зная о вас? Нет, да и вам тоже этого не выдержать! Напишите же всего два слова: «Я жив, и я люблю!» Переправьте ваше письмо в особняк Бланшемон, моему старому, верному Лапьеру, для передачи мне. Прощайте, Анри. О, если б вы могли читать в моем сердце, вы увидели бы, что я стою больше, чем вы думаете! Эдуард здоров, вас не забывает. Отныне только он один будет говорить мне о вас.

М. Б.»


Запечатав оба письма, Марсель, которой больше нечем было тщеславиться, кроме ангельской красоты своего сына, переодела его во все свежее, вышла из замка и прошла через двор фермы в дом Бриколенов. Ее уже ожидали с обедом и, оказывая ей честь, накрыли стол в гостиной, поскольку столовой в доме не было и семейство имело обыкновение есть на кухне, где можно было не бояться замарать мебель и где блюда, которые готовила госпожа Бриколен с помощью своей свекрови и служанки, были у нее под рукой. Марсель вскоре заметила это отступление от заведенного в доме порядка. Госпожа Бриколен сама сделала все возможное, чтобы Марсель не осталась о том в неведении, ибо предупредительность по отношению к гостье сочеталась у нее с плохо скрываемым и обличавшим ее крайнюю невоспитанность раздражением, вследствие которого она то и дело просила у Марсель прощения за скверное обслуживание и без устали гоняла туда-сюда вконец одуревших служанок.

Марсель предъявила хозяевам настоятельное требование завтра же вернуться к привычному для них укладу и с улыбкой пригрозила, что будет обедать на мельнице в Анжибо, если за ней не перестанут ухаживать с такими церемониями. Госпожа Бриколен ответила Марсели несколькими неуклюжими фразами с претензией на учтивость, а затем сказала:

— Кстати, коли разговор зашел о мельнице: надо будет мне крепко выбранить господина Бриколена… А, вот и он сам! Скажи-ка, господин Бриколен, ты случаем не спятил? Как это тебя угораздило пригласить на обед мельника в тот самый день, когда мы имеем честь принимать у себя ее милость госпожу баронессу?

— Ах, дьявольщина, мне и в голову не пришло, — простодушно отвечал арендатор, — или, вернее, я, когда приглашал Большого Луи, не думал, что ее милость окажет паи такую честь. Господин барон всегда отказывался — ты же Знаешь… Ему подавали в его комнате, что, между прочим сказать, было не очень-то удобно… В конце концов, Тибода, коли ее милости не угодно есть за одним столом с этим парнем, то пойди и прямо скажи ему — мол, так и так; ты ведь за словом в карман не полезешь. Но меня от этого уволь: пусть я сделал глупость, но исправлять ее мне уж больно неохота.

— И лучше, как всегда, перевалить дело на меня, — язвительно оторвалась госпожа Бриколен, урожденная Тибо, которую по старинному местному обычаю, как старшую дочь в семье, назвали ее девичьей фамилией с прибавлением женского окончания. — Ладно, — согласилась она, — пойду дам от ворот поворот твоему разлюбезному Луи.

— Мне это было бы чрезвычайно неприятно и ничего не оставалось бы, как уйти самой, — твердо и даже несколько суховато сказала госпожа де Бланшемон, так что арендаторша сразу присмирела. — Я утром завтракала вместе с этим молодым человеком в его доме и нашла его столь обязательным, учтивым и любезным, что обедать сегодня без него для меня было бы крайне огорчительно.

— В самом деле? — высказалась вдруг красавица Роза; она с большим вниманием слушала Марсель, причем ее живой взор, выражавший удивление, говорил также о том, что слова гостьи доставляют ей несомненное удовольствие; но, встретив испытующий и грозный взгляд матери, она опустила глаза и покраснела до корней волос.

— Будет так, как пожелает ваша милость, — заявила госпожа Бриколен и, обращаясь к служанке, имевшей привилегию выслушивать доверительные замечания своей хозяйки, когда та была не в духе, тихонько добавила: — Вот что значит быть красивым мужчиной!

Шунетта (уменьшительное от Фаншоны) злорадно усмехнулась, отчего она, и так-то некрасивая, стала еще безобразнее. Она находила, что мельник действительно очень хорош собой, и злилась на него, потому что он ни разу на нее не взглянул.

— Вот и хорошо! — воскликнул господин Бриколен. — Так тому и быть: мельник отобедает вместе с нами. Ее милость правильно поступает, что не чванится. Так всегда расположишь к себе людей. Пойди же, Роза, позови Большого Луи — он там, во дворе. Скажи ему, что суп уже на столе. Да, очень уж не хотелось мне обижать парня. Знаете ли, ваша милость, у меня есть причины держаться за этого мельника. Он единственный из их братии, кто не отхватывает себе двойную меру и не подменяет зерна. Да, единственный во всей нашей округе, провалиться мне на этом месте! Все они тут вор на воре. У нас и поговорка про это сложена: «Всякий мельник — вор, бездельник». Я каждого из них испробовал, и пока еще мне не попался ни один, окромя него, который бы не плутовал со счетами и не подмешивал в доброе зерно всякой дряни. А уж как он старается ради нас! Никогда не станет молоть мою пшеницу тем жерновом, которым только что размалывал ячмень или роясь. Он знает, что это портит муку и лишает ее белизны. Он просто из кожи вон лезет, чтобы мне потрафить, потому как знает, что хлеб у меня на столе должен быть самый отменный. Это, знаете ли, моя небольшая слабость: я чувствую себя вроде как униженным, ежели кто-нибудь из заходящих в дом не скажет: «Вот это хлеб! Только вы один, папаша Бриколен, умеете выращивать такую пшеницу! Да, ничего не скажешь, пшеница что твоя кукуруза…» А мне это маслом по сердцу.

— Это правда, хлеб у вас чудесный, — подтвердила Марсель, желая своей похвалой еще выше поднять мельника во мнении хозяев и одновременно польстить тщеславию господина Бриколена.

— Ах, боже мой! Сколько возни с этим хлебом, словно не все равно, будет он чуть больше или чуть меньше ноздреват и уйдет одним буасо[15] зерна больше или меньше за неделю, — пожаловалась госпожа Бриколен. — Когда тут, поблизости, есть несколько мельников, а одна мельница просто рядом, на краю поместья, иметь дело с человеком, живущим в миле отсюда!

— А тебе-то что до того, коли он привозит мешки сам и никогда не возьмет ни зернышка сверх полагающейся доли?[16] — возразил господин Бриколен. — Кроме того, мельница у него хорошая, ладная, два новых больших колеса, превосходный водоем, и воды хоть отбавляй. И ждать никогда не приходится — вот что приятно.

— Добавим к сему, что вы каждый раз, потому как он приезжает издалека, считаете себя обязанным пригласить его пообедать или закусить. Это называется экономия! — отрезала госпожа Бриколен.

Появление мельника положило конец семейному спору. Вообще господин Бриколен, когда жена принималась его бранить, лишь пожимал плечами да начинал говорить быстрее обычного. Он прощал своей хозяйке сварливый нрав за ее распорядительность и прижимистость, которые были ему весьма полезны.

— Ну что же ты, Роза, — вскричала госпожа Бриколен, увидев дочь, возвратившуюся с мельником, — мы ведь ждем тебя, чтобы сесть за стол! Ты прекрасно могла послать за ним Шунетту, а не бегать сама!

— Мне папаша велели, — отвечала Роза.

— А не вели он вам, вы бы, уж конечно, не пошли, — тихонько сказал мельник девушке.

— Это ваше спасибо мне за то, что меня распекают по вашей милости? — ответила Роза в том же тоне.

Марсель не слышала, что они сказали друг другу, но их короткий разговор вполголоса, румянец, заливший лицо Розы, и взволнованный вид Большого Луи укрепили ее в подозрениях, которые уже раньше зашевелились в ней ввиду явной неприязни арендаторши к бедняге мукомолу: именно она, прекрасная Роза, и была предметом мечтаний мельника из Анжибо.

XI. Обед на ферме

Желая помочь своему новому другу в его сердечных делах и не видя в том худого для Роды (поскольку ее отец и бабушка как будто благоволили к Большому Луи), госпожа де Бланшемон нарочно во время обеда то и дело обращалась к нему, наводя разговор на предметы, которые давали возможность обнаружить превосходство его образованности и ума над всем семейством Бриколенов, возможно — даже над самой прелестной Розой. По части сельского хозяйства, рассматриваемого как одна из естественных наук, а не как коммерческая деятельность, по части политики, понимаемой как изыскание наилучших путей к достижению счастья и человеческой справедливости, по части религии и нравственности Большой Луи имел понятия простые, но справедливые, возвышенные и отмеченные здравым смыслом, проницательностью и душевным благородством — качествами, которые до того не имели случая проявиться на ферме. У Бриколенов разговор всегда шел о грубых и низменных вещах, и усилия ума затрачивались главным образом на то, чтобы поносить ближних. Большой Луи, не любя пошлостей и сплетен, мало участвовал в подобных разговорах и никогда не выказывал своих способностей. Бриколен раз навсегда решил, что он очень глуп, как все красивые мужчины, а Роза, всегда находившая его чрезмерно боязливым или унылым поклонником, потому что он то поддразнивал ее, то, напротив, робел, считала, что ему можно извинить недостаток ума за доброе сердце. Поэтому всех поначалу удивило, что госпожа де Бланшемон оказывает мельнику явное предпочтение в беседе перед остальными, а когда благодаря непринужденности Марсели Большому Луи удалось наконец преодолеть смущение, вызванное присутствием Розы и недружелюбием ее матери, Бриколенов еще больше удивило, как умно и хорошо он говорит. Пять или шесть раз господин Бриколен, ничуть не подозревавший о любви мельника к его дочери и доброжелательно слушавший его, был настолько поражен его высказываниями, что восклицал, хлопая ладонью по столу:

— Ишь ты, и это он знает! Где только, черт побери, ты наскреб этих знаний?

— По сусекам, известно где! — весело отвечал Луи.

Тем временем госпожа Бриколен, видя успех своего противника, впала в мрачное молчание: в ней зрело решение сегодня же вечером известить мужа о сделанном ею, или якобы сделанном, открытии относительно чувств этого мужлана к их «барышне». Что касается старой матушки Бриколен, то она не понимала в застольном разговоре ровно ничего, но находила, что мельник говорит как по-писаному, потому что он ловко низал фразы одну за другой, не запинаясь и не топчась на одном месте. Роза, судя по ее виду, словно бы и не слушала, что говорилось, но на самом деле не упускала ни словечка, и взор ее то и дело невольно задерживался на Большом Луи. Да столом сидел еще пятый член семейства, который не привлек поначалу внимания Марсели. То был старый папаша Бриколен; одетый по-крестьянски, как и его половина, он ел молча и, по всей видимости, был полностью сосредоточен на поглощении пищи. Полуглухой, полуслепой, он, казалось, совершенно выжил из ума. Старуха привела его и усадила за стол, как малого ребенка. Она заботливо ухаживала за ним, сама наполняла его тарелку и стакан, выламывала из кусков хлеба мякиш, потому что он своими беззубыми деснами, загрубевшими и утратившими чувствительность, мог жевать только твердые корки, и при этом не говорила ему ни слова, будто знала, что это будет напрасный труд. Правда, когда он садился за стол, она постаралась втолковать ему, что нужно снять шляпу в знак уважения к гостье, госпоже де Бланшемон. Он повиновался, но, по-видимому, не понял, зачем Это надо, и тотчас напялил шляпу снова себе на голову; господин Бриколен, его сын, так же позволил себе эту вольность, освященную местным обычаем. Мельник, который утром у себя дома не расставался со шляпой, сейчас, однако, незаметно засунул ее в карман, колеблясь между новым для него чувством почтения к женскому полу, внушенным ему госпожой де Бланшемон, и боязнью показаться первый раз в жизни дамским угодником.

Однако, восхищаясь тем, как здорово подвешен язык у Долговязого Мукомола, господин Бриколен, как выяснилось тут же, придерживался по всем вопросам прямо противоположных мнений. По части сельского хозяйства он утверждал, что ничего нового тут не придумаешь; что ученые никогда ничего не открыли; что всякий, кто гонится за новшествами, в конце концов идет по миру; что с тех пор, как свет стоит, люди всегда делали одно и то же и ничего лучшего делать никогда не научатся.

— Хорошо! — сказал мельник. — А те первые, которые делали то, что мы делаем сегодня, те, кто придумал запрягать быков, чтобы вспахивать землю для посева, они-то делали что-то новое, а ведь их тоже можно было удерживать от этого, говоря, что земля, которую раньше никогда не возделывали, никогда ничего не родит. Это как в политике; скажите-ка, господин Бриколен, если бы вам сто лег тому назад сказали, что вы не будете платить ни десятины, ни податей, что монастыри будут разрушены…

— Ладно, ладно! Может быть, я бы и не поверил, вполне возможно, но это произошло, потому что не могло не произойти. На сегодня все идет к лучшему: всякий может наживаться, и ничего лучшего никогда не изобретут.

— А как же бедняки, нерадивые, слабосильные, глупые, что с ними делать, как по-вашему?

— По-моему, так ничего не делать. Раз они ни к чему не пригодны — тем хуже для них!

— А если б вы, упаси господь, были одним из них, господин Бриколен (хотя вам это, слава богу, не грозит) — вы бы тоже сказали: «Тем хуже для меня!»? Нет, нет, вы сказали то, чего не думаете на самом деле, ответив мне, что тем хуже для них! Вы для этого слишком добры и богобоязненны.

— Это я-то богобоязненный? Плевать мне на все это божеское! Да и тебе тоже. Я вижу, что эта нелепица снова вылезает на свет, но я и в ус не дую. Наш кюре сам не дурак пожить в свое удовольствие, потому-то я и не становлюсь ему поперек. Будь он ханжой, я бы ему показал, где раки зимуют. Кто же на сегодня верит в эти глупости?

— А ваша супруга, ваша матушка, ваша дочь, они тоже считают, что это глупости?

— Что ж, им это нравится, забавляет их, — пускай! Женщинам, видать, без этого не обойтись.

— А нам, крестьянам, как и женщинам, тоже не обойтись без религии.

— Ну что ж, она у вас под рукой: ходите к обедне, я вам мешать не стану: лишь бы вы меня за собой не тащили.

— Однако может случиться, что вас и потащат, если наша религия вновь станет фанатической и нетерпимой, какой она бывала нередко.

— Так она ничего не стоит, отбросьте ее тогда. Я-то без нее отлично обхожусь.

— Но какая-нибудь религия нам непременно нужна. Может быть, какая-нибудь другая?

— Другая! Еще и другая! Эк куда метнул, черт возьми! Ну и сочиняй себе другую, на здоровье!

— Мне по душе была бы такая религия, которая мешала бы людям ненавидеть и бояться друг друга и друг другу вредить.

— Вот это было бы в самом деле ново. А вот мне по душе была бы такая, которая мешала бы моим испольщикам воровать у меня зерно по ночам, а моим батракам — просиживать по три часа за своей похлебкой.

— Так и было бы, исповедуй вы сами религию, которая предписывала бы вам делать их такими же счастливыми, как и вы сами.

— Большой Луи, у вас в сердце самая истинная религия, — молвила Марсель.

— Правда, правда! — с жаром воскликнула Роза.

Господин Бриколен не осмелился ничего ответить. Ему очень важно было завоевать доверие госпожи де Бланшемон и не предстать перед нею в невыгодном свете. Большой Луи, заметив порыв Розы, посмотрел на Марсель взглядом, в котором пылал огонь и выражалась живейшая благодарность.

Солнце клонилось к закату, и обед, более чем обильный, подходил к концу. Господин Бриколен, отяжелевший от большого количества пищи и непомерных возлияний, хотел было предаться своему излюбленному удовольствию — посидеть два-три часа вечерком за кофе, приправленным водкой и уснащенным разными ликерами. Но Большой Луи, на которого он рассчитывал как на партнера в этом занятии, чтобы дать ему бой по всем статьям, откланялся и пошел готовиться к отъезду. Госпожа де Бланшемон пошла рассчитаться со своими слугами и распроститься с ними. Она вручила им письмо для свекрови и, отведя мельника в сторону, передала ему другое письмо — то, что было адресовано Анри, попросив его это письмо отдать собственноручно на почту.

— Будьте покойны, — заверил ее мельник, сообразив, что тут дело деликатное, — я его не выпущу из рук, пока не суну в почтовый ящик, и никто его в глаза не увидит, даже ваши слуги.

— Спасибо, мой славный Луи.

— Это вы еще мне говорите спасибо, когда я должен был бы повторять вам это, стоючи на коленях! Вам даже и невдомек, как я вам обязан! Вот только вернусь домой, и через два часа маленькая Фаншона будет у вас. Она поопрятнее да посговорчивее, чем толстуха Шунетта.

Когда Луи с Лапьером уехали и Марсель осталась одна в окружении семейства Бриколен, она несколько упала духом. У нее вдруг стало очень грустно на душе; взяв за руку Эдуарда, она отправилась побродить и добралась до небольшой рощицы, видневшейся за обширным лугом. Было еще светло, но заходящее солнце уже скрылось за старым замком, и от его высоких башен на землю ложились гигантские тени. Еще на полупути ее нагнала Роза, которая почувствовала, что Марсель питает к ней большую симпатию; и в самом деле, только ее милое личико и могло в этот момент порадовать взгляд Марсели.

— Я хотела бы показать вам наш заказник, — сказала молодая девушка, — это мое любимое местечко, и вам оно, наверное, понравится.

— В вашем обществе мне везде будет приятно, — ответила Марсель, по-дружески взяв Розу под руку.

Бывший парк поместья Бланшемон, вырубленный во время революции, теперь был окружен глубоким рвом, где бежал ручей, и высокой живой изгородью, на которой Роза оставила лоскуток оторочки своего муслинового платья, пробираясь сквозь нее так стремительно и беспечно, как могла себе позволить только девица с очень богатым гардеробом. Замшелые пни древних дубов были скрыты молодыми побегами, и весь заказник ныне представлял собою густую молодую рощу, над которой возвышались отдельные старые вязы, уцелевшие от разгрома и подобные почтенным предкам, простирающим свои узловатые могучие руки над многочисленным незрелым потомством. Прелестные тропинки то взбегали вверх, то спускались по уступам скал и вились под пышными, хотя и не высокими кронами деревьев. Некая таинственность была разлита по лесу. Как хорошо в нем было бы бродить, опершись на руку возлюбленного! От этой мысли у Марсели сильнее забилось сердце, но она быстро отогнала ее и стала мечтательно прислушиваться к пению соловьев, коноплянок и дроздов, населявших эту безлюдную дикую рощу.

С другой стороны леска проходила единственная не захваченная молодой древесной порослью аллея, которая служила дорогой для дровосеков. Марсель и Роза приближались к ней, мальчик бежал по тропинке впереди. Вдруг он остановился и пошел обратно. Он был бледен и выглядел растерянным и помрачневшим.

— Что там такое? — воскликнула Марсель. Угадывавшая малейшие колебания в настроении сына, она поняла, что в нем борются страх и любопытство.

— Там какая-то нехорошая тетя! — отвечал Эдуард.

— Что значит нехорошая? Некрасивая? Так ведь можно быть некрасивым и добрым, — сказала Марсель. — Лапьер очень добрый, а ведь уж какой некрасивый.

— Нет, мама, Лапьер красивый, — протянул Эдуард, как и все дети, он наделял красотой тех, кого любил.

— Дай мне ручку и пойдем-ка посмотрим на эту нехорошую тетю, — сказала Марсель.

— Нет, не ходите туда, не стоит, — промолвила Роза с печальным и смущенным видом, не выказывая, однако, никакой боязни. — Я не думала, что она сейчас здесь.

— Я хочу научить Эдуарда преодолевать страх, — вполголоса сказала ей Марсель.

Роза не решилась ее удерживать, и Марсель ускорила шаг, но, выйдя на аллею, остановилась как вкопанная: навстречу ей медленно двигалось какое-то странное создание, от вида которого ее охватил ужас.

XII. Воздушные замки

Над аллеей простирался величественный шатер, образованный ветвями росших вдоль нее могучих дубов; лучи Заходящего солнца, проникая сквозь листву, создавали прихотливую игру густых теней и ярких бликов. В этом неровном освещении размеренным шагом шла женщина, или, вернее, некое непонятное существо, погруженное, казалось, в мрачные размышления. Это было одно из тех странных, потерявших себя вследствие умственного недуга и утративших человеческий облик существ, у которых нет ни возраста, ни пола.

Однако правильные черты лица этой несчастной хранили еще некоторый отпечаток внутреннего благородства, не до конца стершийся, несмотря на ужасные разрушения, произведенные горем и болезнью, а длинные черные волосы, в беспорядке свисавшие из-под белого чепца, поверх которого была надета мужская соломенная шляпа, помятая и рваная, придавали зловещий вид затененной ими худой смуглой физиономии. На иссушенном лихорадкой шафранно-желтом лице резко выделялись большие черные, пугающе неподвижные глаза, чей угрюмо-сосредоточенный взгляд нелегко было поймать, нос, хотя и крупноватый, но очень прямой и, можно даже сказать, красивой формы, и полуоткрытый рот с бескровными губами. Одежда ее была такой, какую носят женщины из буржуазной среды, но находилась в ужасно неопрятном состоянии; уродливое желтое платье прикрывало некрасивую, сутулую фигуру с высоко поднятыми плечами, чересчур широкими для этого изможденного тела; платье сидело мешковато, и подол его одним боком волочился по земле; на тощих побуревших ногах не было чулок, а грязные стоптанные башмаки худо защищали ступни от камней и колючек, к которым, впрочем, она, по-видимому, была нечувствительна. Она медленно брела по аллее, опустив голову, вперив взор в землю, теребя и сминая в руках окровавленный носовой платок.

Она шла прямо на госпожу де Бланшемон, а та, скрывая свой испуг, дабы он не передался Эдуарду, напряженно ждала, свернет ли она в сторону, когда поравняется с ней. Но призрак (слово здесь вполне уместное, ибо это создание впрямь походило на некое зловещее привидение) продолжал идти вперед, не замечая никого, и его черты, выражавшие не идиотизм, но мрачное отчаяние, уже перешедшее в бесчувственное оцепенение, не отзывались никаким движением на впечатления внешнего мира, которые, казалось, вовсе не доходили до него.

Однако, подступив к тени, которую отбрасывала фигура Марсели, женщина остановилась, словно встретив непреодолимое препятствие, круто повернулась и пошла в обратную сторону все тем же медленным, размеренным шагом.

— Это бедняжка Бриколина, моя старшая сестра, — сказала Роза, не понижая голоса, хотя несчастная могла ее слышать. — Она у нас тронутая (Роза употребила слово, которым в этих местах называют сумасшедших), и, как видите, выглядит старухой, а ей всего тридцать лет от роду; вот уже двенадцать лет, как она не сказала никому из нас ни словечка и вроде бы не слышит, что мы ей говорим. Может, она даже глухая, — мы так и не знаем, но только не немая, потому что, когда она считает, что вокруг нее никого нет, то, бывает, говорит сама с собой, хотя в словах ее нет никакого смысла. Она всегда норовит уединиться и, если ей не перечить, никому не сделает зла. Не бойтесь ее: если вы не будете смотреть на нее в упор, она на вас и не взглянет. Только когда мы порой хотим ее привести в божеский вид, она разъяряется, вырывается из рук и кричит так, словно ее режут.

— Мама, — подал голос Эдуард, пытавшийся скрыть свой испуг, — пойдем домой, я есть хочу!

— Хочешь есть? Да ведь мы только что встали из-за стола, — отозвалась Марсель, которой не меньше, чем сыну, хотелось поскорей уйти прочь от тягостного зрелища. — Что-то ты не то говоришь; пойдем-ка в другую аллею, здесь солнце еще сильно припекает, и ты капризничаешь от жары.

— Да, да, уйдем отсюда, — сказала Роза, — зрелище не из веселых. Она за нами не пойдет, это уж наверняка, и вообще, когда она забредет в какую-нибудь аллею, то скоро из нее не выйдет; видите, здесь, посредине, трава совсем вытоптана; можете себе представить, сколько времени она тут ходит из конца в конец! Бедная моя сестричка, до чего ее жалко! А ведь какая она была красивая и добрая! Я хорошо помню: она носила меня на руках и возилась со мной не меньше, чем вы возитесь с вашим маленьким красавчиком, но с тех пор как с ней стряслось несчастье, она меня не узнает и не помнит даже о моем существовании.

— Ах, дорогая Роза! В самом деле, ужасное несчастье! А отчего это случилось? От какого-нибудь потрясения или от болезни? Известна ли вам причина?

— Увы, да, очень хорошо известна. Но о ней не говорят.

— Простите, если я задала нескромный вопрос. Но это потому, что мне не безразлично все, что вас касается.

— О, сударыня, вы — совсем другое дело! Мне кажется, вы такая добрая, что с вами никогда не почувствуешь себя униженным, так что я вам скажу по секрету, что моя бедная сестра помешалась из-за несчастной любви. Она любила очень достойного и очень порядочного молодого человека, но у него не было ни гроша, и родители наши не согласились на их брак. Молодой человек завербовался в солдаты, и отправился искать смерти в Алжир[17]; там он и был убит. Бедняжка Бриколина после его отъезда была грустна и молчалива. В семье думали, что это так, временно на нее нашло от горя и понемногу пройдет, не оставив следа. Но ей очень уж жестоко сообщили о смерти ее милого. Мать полагала, что когда у нее не останется никакой надежды, она сразу настроится по-иному, и огорошила ее Этой новостью, не слишком-то выбирая слова и не подумав, что при таком состоянии, какое было у сестры, подобное потрясение могло бы оказаться смертельным. Сестра, казалось, и не услышала того, что сказала мать, ничего не произнесла в ответ. Было это во время ужина, — помню как сейчас, хотя я тогда еще была очень мала, — вилка выпала у нее из рук, она уставилась на мать и с четверть часа не сводила с нее глаз, по-прежнему не говоря ни слова, и вид у нее был такой страшный, что мать испугалась и закричала: «Да что это, она меня съесть хочет, что ли?» — «Скорее вы ее съедите», — сказала бабушка. Она у нас очень хорошая и хотела бы соединить Бриколину с ее милым. «Вы, — сказала она, — такой камень навалили на ее душу, что она, того гляди, рехнется!»

Бабушка как в воду глядела: сестра в самом деле рехнулась и с того дня не стала есть с нами за столом. Что бы ей ни предложили, она ни к чему не прикоснется и живет сама по себе, нас избегает, а питается остатками еды, которые достает сама из ларя, когда на кухне никого нет. Иногда она вдруг как бросится на живую курицу, тут же ее убьет, разорвет руками и съест прямо с кровью. Этим она только что и занималась. Уж я знаю, не зря у нее платок и руки в крови. А то еще, бывает, выкапывает овощи из земли и ест их сырыми. Словом, она стала настоящей дикаркой, и все-то ее боятся. Вот что значит запрещенная любовь! Вот какое страшное наказание послано моим родителям за то, что они не сумели понять сердце дочери. Но они никогда не говорят о том, как повели бы себя с нею, если бы можно было повернуть все назад.

Марсель подумала, что Роза намекает на себя самое, и, желая узнать, отвечает ли в какой-нибудь мере молодая девушка на любовь Большого Луи, она несколькими ласковыми словами подтолкнула ее на дальнейшие признания. Они вышли на опушку заказника со стороны, противоположной той, на которой прогуливалась безумная. Марсель почувствовала облегчение, а маленький Эдуард уже раньше успел оправиться от испуга. Он снова, весело подпрыгивая, помчался вперед, не убегая, впрочем, далеко от матери.

— Ваша матушка в самом деле кажется мне немного слишком суровой, — сказала госпожа де Бланшемон своей спутнице, — но отец, по-видимому, к вам более снисходителен.

Роза покачала головой.

— Папенька меньше шумит, чем маменька. Он веселее, ласковее, чаще делает подарки, чаще придумывает что-нибудь приятное, в общем — любит он своих детей, и отец он хороший. Но что касается богатства и того, что он называет приличиями, то тут он как кремень, даже маменьке даст сто очков вперед. Я тысячу раз слышала от него, что лучше помереть, чем быть нищим, и что скорее он меня убьет, чем согласится…

— Чтобы вы вышли замуж по своему выбору? — подхватила Марсель, заметив, что Роза затрудняется в выражении мысли.

— О, он не говорит именно так, — сказала Роза, несколько смутившись. — Я еще и не думала о замужестве и пока не знаю, разойдется ли мой выбор с его выбором. Но что правда, то правда: для меня он не помирится на малом, и уже сейчас его терзает страх — а вдруг ему не удастся найти зятя себе под стать. Поэтому я в скором времени замуж не выйду, и это очень хорошо: мне совсем не хочется расставаться с родительским домом, хотя от маменьки и приходится терпеть разные мелкие неприятности.

Марсели показалось, что Роза немного притворяется, но она не захотела выпытывать у девушки ее секреты и ограничилась замечанием, что Роза и сама-то едва ли будет согласна помириться на малом.

— О, вовсе нет! — с простодушной непосредственностью ответила Роза. — На мой взгляд, я богаче, чем надо, и мне Это совсем ни к чему. Отец все твердит, что нас у него пятеро (у меня ведь еще есть две замужние сестры и женатый брат) и доля каждого будет не очень велика, но мне это вот уж как безразлично. Я не охотница до роскошеств, а кроме того, я вижу по нашему домашнему укладу, что чем люди богаче, тем они бедней.

— Это как же?

— Да, так оно и есть, по крайней мере у нас, земледельцев. Вы, господа, любите выставлять напоказ свое богатство. Наши, деревенские, обвиняют вас даже в расточительности, и вот, видя, сколько знатных семей разоряется, люди дают себе зарок быть благоразумнее и изо всех сил стараются, можно сказать, из кожи вон лезут, чтобы обеспечить своим детям выгодные партии. Каждый хотел бы удвоить или даже утроить свое состояние: по крайней мере мне, сколько я себя помню, и мать, и отец, и сестры, и их мужья, и тетки, и кузины только об этом и твердят. И чтобы богатство все росло и росло, люди подвергают себя всяким лишениям. Порою, чтобы пустить другим пыль в глаза, раскошеливаются, а затем в домашнем хозяйстве, которое не на виду, как говорится, трясутся над каждым грошом: ужас как боятся повредить мебель, посадить пятнышко на платье, позволить себе что-нибудь лишнее. По крайней мере такой порядок заведен матушкой у нас в доме, а надо сказать, это совсем не весело — всю жизнь скаредничать и отказывать себе во всем, когда есть возможность жить в свое удовольствие. А когда видишь, как наживаются за счет благополучия других людей, экономят на жалованье и еде тех, кто работает на нас, и как бездушно обходятся с ними, — становится совсем грустно. Что до меня, то будь я сама себе хозяйка, я ни в чем бы не стала отказывать ни себе, ни другим, я бы тратила весь доход, и, может быть, капиталу от этого было бы не хуже, хотя бы потому, что меня любили бы и работали бы на меня усердно и преданно. Не это ли говорил за обедом Большой Луи? Он был прав.

— Милая Роза, он был прав в теории.

— В теории?

— То есть его благородные идеи верны применительно к обществу, которое еще не существует, хотя когда-нибудь, несомненно, будет существовать. Но, говоря о современной практической жизни, то есть о том, что может быть осуществлено сегодня, вы заблуждаетесь, если полагаете, что в наш век, когда злых людей куда больше, чем добрых, достаточно кому-то стать добрым, чтобы его поняли, полюбили и вознаградили здесь, на земле.

— Меня удивляет то, что вы говорите. Я полагала, что вы думаете так же, как и я. Значит по вашему мнению, правильно угнетать тех, кто на нас работает?

— Да, я думаю не так, как вы, Роза, но я далека от мыслей, которых, по-вашему, я в таком случае должна придерживаться. Я хотела бы, чтобы никто не заставлял других работать на себя, но чтобы каждый, работая на всех, трудился во славу божью и тем самым для себя.

— А как сделать, чтобы так было?

— Это было бы долго объяснять вам, дитя мое, и я боюсь, что у меня это плохо получится. А пока то будущее, которое я предвижу, не наступило, по-моему, быть богатым — большое несчастье, и я лично чувствую огромное облегчение от того, что перестала быть богатой.

— Вот это странно! — сказала Роза. — Ведь богатые люди могут делать добро бедным, и какое же это счастье!

— Один человек, пусть и с самыми добрыми намерениями, может сделать очень немного добра, даже если отдаст все, что имеет, а уж после этого он становится и вовсе бессилен.

— Но если бы каждый так поступал?

— Да, если бы каждый… Хорошо было бы, будь оно так; но в настоящее время невозможно внушить всем богачам необходимость такой жертвы. Вы сами, Роза, не были бы готовы отдать все без остатка. Вы охотно отдавали бы свой доход на облегчение страданий как можно большего числа несчастливых, то есть спасали бы несколько семейств от нищеты, но делали бы это только при условии сохранения своего капитала. Да вот и я сама, читающая вам сейчас проповедь, держусь за последние остатки своего состояния, дабы спасти счесть» (так у нас это называется) моего сына, то есть сохранить для него то, что позволит ему и после уплаты отцовских долгов не впасть в полную нищету. Ведь останься он безо всего, он не мог бы получить образование, должен был бы надрываться, чтобы заработать себе на хлеб, и, возможно, умер бы преждевременно, ибо такую жизнь трудно выдержать существу хрупкому, потомку многих поколений людей, которые проводили жизнь в праздности, унаследовавшему от них изнеженность натуры, несравнимой по выносливости с натурой крестьянина. Как видите, при всех наших добрых намерениях, мы не знаем, как общество могло бы разрешить эти противоречия, и единственное, что нам остается, — это предпочесть скромный достаток богатству и труд — праздности. Мы сделаем, таким образом, первый шаг к добродетели; но сколь невелика будет наша заслуга и как мало сможем мы помочь людям в их бесчисленных несчастьях, которые мы с болью душевной видим повсюду вокруг нас!

— Но как же исправить это положение? — растерянно произнесла Роза. — Неужели нет никакого средства? Надо было бы, чтобы какой-нибудь король додумался до правильного решения своей головой, — ведь короли все могут.

— Короли не могут ничего или почти ничего, — ответила Марсель, улыбнувшись наивности Розы, — надо было бы, чтобы народ дошел до правильного решения сердцем.

— Все это мне кажется мечтой, — сказала добросердечная Роза, — в первый раз в жизни я слышу о таких вещах.

Сама-то я иногда задумываюсь, но у нас никто не говорит, что свет худо устроен. Люди говорят, что прежде всего надо Заботиться о себе: ведь ежели не подумаешь о себе сам, то никто другой для тебя пальцем о палец не ударит; и еще говорят, что все люди между собою враги; от этого становится страшно, не правда ли?

— Здесь есть странное противоречие. Свет худо устроен именно потому, что все люди ненавидят и боятся друг друга!

— Но какой, по-вашему, может быть выход из всего Этого? Ведь когда мы замечаем что-нибудь плохое, мы всегда имеем представление о чем-то лучшем.

— Такое представление может стать достаточно отчетливым только тогда, когда оно возникнет у всех и все будут способствовать его прояснению. Но когда горстка людей противостоит всем, когда вас осмеивают за то, что вы мечтаете о лучшем, и вменяют вам в преступление даже разговор об этом, будущее представляется вам смутно и неопределенно. Таков удел — не скажу самых сильных умов нашего времени, об этом я ничего не знаю, ведь я только невежественная женщина, — но, во всяком случае, сердец, исполненных благороднейших порывов. Вот как ныне обстоят дела.

— Да, «на сегодня», как говорит мой папенька, — подхватила Роза, улыбаясь, и затем, погрустнев, добавила: — Что же мне делать? Как быть доброй, оставаясь богатой?

— Несите в своем сердце, моя милая Роза, как драгоценные сокровища, сочувствие к страждущим, любовь к ближнему, которой учит нас Евангелие, и страстное желание пожертвовать собой ради блага других в тот день, когда ваша личная жертва сможет принести пользу всем.

— И такой день придет?

— Несомненно.

— Вы в этом уверены?

— Так же, как в том, что бог добр и справедлив.

— Правда, бог не может допустить, чтобы зло существовало вечно. Как бы то ни было, госпожа баронесса, я совсем ослеплена тем, что вы мне рассказали, и у меня голова идет кругом; но все-таки я, кажется, теперь понимаю, почему вы так спокойно переносите утрату своего состояния, и мне уже самой начинает представляться, что я с радостью удовлетворилась бы скромным достатком.

— А если бы вам пришлось стать совсем бедной, страдать, трудиться?

— Черт возьми, если бы это ничему не послужило, то Это было бы ужасно.

— А если все-таки считать, что это чему-то служит? Если для спасения человечества нужно пройти сквозь пучину горя, принять на себя некое мученичество?

— Ну что ж, — сказала Роза, с удивлением глядя на Марсель, — тогда надо было бы терпеливо перенести эти испытания.

— Нет, надо было бы восторженно броситься им навстречу! — вскричала Марсель, и от ее голоса и взгляда Роза вся вздрогнула, словно ее ударило электричеством; она невольно ощутила подъем духа, сама того не ожидая.

Эдуард притомился и перестал резвиться. На горизонте уже показывалась луна. Марсель решила, что пора вести ребенка спать, и ускорила шаг, а Роза молча поспевала за ней; она все еще не могла прийти в себя после их беседы, но когда они приблизились к ферме и еще издалека послышался громовой голос госпожи Бриколен, Роза вернулась к действительности и, глядя на молодую даму, шедшую впереди нее, сказала про себя: «Да уж не тронутая ли она тоже?»

XIII. Роза

Несмотря на эту тревожную мысль, Розу неудержимо влекло к Марсели. Она помогла ей уложить в постель ребенка, с милой предупредительностью позаботилась о тысяче разных мелочей и, прощаясь, хотела поцеловать ей руку. Но Марсель, которая уже успела полюбить Розу, как любят удачных детей, отняла руку и расцеловала девушку в обе щеки. Роза, восхищенная и почувствовавшая себя еще легче и свободней с Марселью, медлила уходить.

— Я хотела бы задать вам один вопрос, — сказала она наконец. — Неужели у Большого Луи в самом деле достаточно ума, чтобы понимать вас?

— Конечно, Роза! — ответила Марсель. — Но что вам-то до этого? — добавила она не без некоторого лукавства.

— Видите ли, мне показалось сегодня очень удивительным, что среди нас всех у нашего мельника было больше всего разных интересных мыслей. А ведь он не получил очень хорошего образования, бедный Луи.

— Но в нем столько сердечности и ума! — сказала Марсель.

— О да, сердечности в нем хоть отбавляй. Я его хорошо знаю. Мы в раннем детстве росли вместе. Его старшая сестра была моей кормилицей, и первые годы моей жизни я провела на мельнице в Анжибо. Луи не говорил вам про это?

— Он со мной вообще не говорил о вас, но я заметила, что он очень вам предан.

— Большой Луи всегда был очень добр ко мне, — сказала Роза, покраснев. — Он всегда любил детей, а это лучшее доказательство, что он очень добрый человек. Ему было семь или восемь лет, когда меня отдали кормилице — его сестре, и бабушка говорит, что он обо мне заботился и возился со мной, как взрослый, — ну прямо как старший брат. И я будто так привязалась к нему, что не хотела с ним расставаться; а когда меня отняли от груди, маменька взяла его к нам в дом, чтобы не разлучать нас (в ту пору она еще не питала к нему такой неприязни, как теперь). Он прожил у нас около трех лет вместо предполагавшихся поначалу двух-трех месяцев и был таким расторопным да услужливым, что им просто нахвалиться не могли. Его матери тогда жилось трудновато, и бабушка — а они ведь подруги — считала, что надо облегчить ей жизнь, освободив ее от заботы хотя бы об одном ребенке. Я хорошо помню время, когда Луи, моя бедная сестра и я бегали взапуски, играли вместе на лугу, в заказнике и на чердаке замка. Но когда он подрос и мог уже помогать матери в мукомольном деле, она забрала его обратно на мельницу. Нам ужасно жалко было расставаться, и я так скучала по нем, а его мать и сестра (моя кормилица) были так ко мне привязаны, что дома порешили отвозить меня в Анжибо каждую субботу вечером и привозить домой в понедельник утром. Так продолжалось до тех пор, пока меня не отдали в пансион в городе, а когда я вышла из него, уже и речи не могло быть о дружбе между простым мельником и девушкой, которую теперь все признавали за барышню. Тем не менее мы видимся довольно часто, а особенно с того времени, как отец, несмотря на изрядное расстояние от нас до Анжибо, сделал Большого Луи своим постоянным мельником и тот стал появляться у нас по три-четыре раза в неделю. И я, со своей стороны, всегда с большим удовольствием посещала Анжибо и видалась с мельничихой — она ведь такая добрая, и я так ее люблю! Так вот, сударыня, вообразите, с некоторых пор маменьке стало казаться, что это дурно, и она запрещает мне бывать в Анжибо. Она просто возненавидела беднягу Большого Луи и всячески старается его уязвить. Например, запретила мне танцевать с ним на вечеринках, потому что он, дескать, намного ниже меня по положению, а ведь мы, деревенские барышни, как нас называют, всегда танцевали и танцуем с крестьянскими парнями, когда они приглашают нас. Да к тому же никак не скажешь, что мельник из Анжибо — крестьянин: у него есть состояние тысяч на двадцать франков; и он получил лучшее воспитание, чем многие другие. По правде вам сказать, мой кузен Оноре Бриколен пишет куда хуже, чем он, хотя на его образование истрачено больше денег, и я не возьму в толк, почему это я должна так гордиться своим семейством.

— И мне это совершенно непонятно, — молвила Марсель, ясно увидевшая теперь, что с мадемуазель Розой надо разговаривать не без некоторой хитрости, ибо от нее нельзя было ожидать, что она с такой же живой непосредственностью, как Большой Луи, откроет ей душу. — Не замечали ли вы чего-нибудь такого в поведении нашего мельника, что могло вызвать недовольство вашей матушки?

— Нет, решительно ничего. Он во сто раз порядочнее и вежливее, чем все наши деревенские буржуа: почти все они пьянчуги и порой бывают на редкость грубы. В жизни он не станет нашептывать на ухо словечки, от которых не Знаешь, куда глаза девать.

— А не взбрело ли вашей матушке в голову, что он влюблен в вас?

Роза смешалась и не сразу нашлась, что ответить. Но затем признала, что ее мать, возможно, и убедила себя в этом.

— Ну, а если догадка вашей матушки верна, то, может быть, она и права, стараясь вас восстановить против него?

— Ну, это как сказать… Если б так оно было на самом деле и если бы он мне про то говорил… Но он никогда не сказал мне ни слова, которое выражало бы что-нибудь большее, чем чистую дружбу.

— А может быть, он влюблен в вас по уши, но не смеет вам в том признаться?

— Коли так, что за беда? — не без кокетства заметила Роза.

— С вашей стороны было бы очень дурно поощрять его чувства к вам, не отвечая ему столь же серьезным чувством, — строгим тоном ответила Марсель. — Это значило бы сделать себе забаву из страданий друга, а в вашей семье, Роза, менее всего можно позволить себе легкое отношение к несчастной любви.

— О, мужчины от таких вещей не сходят с ума, — воскликнула Роза с задорно-своенравным видом. — Однако, — простодушно добавила она, опустив голову, — надо признаться, что порой он бывает очень грустен, бедняжка Луи, и говорит, как человек, который в полном отчаянии… а мне и невдомек, почему. Меня очень это огорчает.

— Не настолько все же, чтобы вы соблаговолили его понять?

— Но даже если он меня любит, как могла бы я его утешить?

— Тут надо выбирать: или тоже любить, или совсем не видеться с ним.

— А я не могу сделать ни того, ни другого. Любить его — для меня почти невозможно, а совсем не видеться — так я слишком по-дружески к нему отношусь, чтобы доставить ему такое горе. Если бы вы только знали, какими глазами он смотрит на меня, когда я делаю вид, что не обращаю на него внимания. Он ужасно бледнеет, и мне от Этого делается больно.

— Но почему же вы говорите, что для вас невозможно его полюбить?

— Черт возьми! Да можно ли любить человека, за которого нельзя выйти замуж?

— Но почему же? Да человека, которого любишь, всегда можно выйти замуж!

— О, отнюдь не всегда! Поглядите на мою бедную сестру! Ее судьба настолько страшна, что я не хочу рисковать тем же, следуя ее примеру.

— Вы ничем не рискуете, моя милая Роза, — с некоторой горечью сказала Марсель. — Тот, кто может с такой легкостью управлять своими чувствами и своей волей, не любит и не подвергается никакой опасности.

— Не говорите так, — живо отозвалась Роза. — Я не меньше других способна любить и поставить под угрозу свое благополучие. Но ужели вы посоветуете мне пойти на такие испытания?

— Боже избави! Я хотела бы только помочь вам разобраться в своих чувствах, чтобы вы своей беспечностью не сделали несчастным Луи.

— Ах, бедненький Большой Луи!.. Но правда, сударыня, что же я могу сделать? Допустим, что отец, побушевав и попытавшись застращать меня всякими угрозами, в конце концов согласится отдать меня за него; что мать, напуганная судьбой Бриколины, предпочтет подавить в себе отвращение к этому браку, нежели довести меня тоже до душевной болезни… Допустим, хотя все это маловероятно… Но если даже можно было бы добиться этого, то подумайте, сколько ссор пришлось бы пережить, сколько вынести сцен, сколько трудностей преодолеть!..

— Вы боитесь — значит, вы не любите, говорю я вам; может быть, вы и правы, но тогда вы должны отстранить от себя Большого Луи.

Этот совет, к которому Марсель то и дело возвращалась, по-видимому, был Розе отнюдь не по вкусу. Любовь мельника чрезвычайно льстила ее самолюбию, особенно теперь, когда госпожа де Бланшемон так высоко подняла его в ее глазах, а возможно также и по причине незаурядности самого этого факта. Крестьяне мало способны на любовные чувства, а в окружавшей Розу буржуазной среде, где господствовала забота о материальной выгоде, такие чувства становились все более диковинной редкостью. Роза прочла за свою жизнь несколько романов и гордилась тем, что внушает к себе такую необычайную, почти неправдоподобную любовь, о которой раньше или позже, наверно, с удивлением заговорит вся округа; наконец, на Большого Луи заглядывались все деревенские девушки, а между крестьянским сословием и новоиспеченной буржуазией, к которой принадлежали Бриколены, расстояние было еще не настолько велико, чтобы Роза не испытывала приятного головокружения от того, что одержала победу над признанными местными красавицами.

— Не думайте, что я трусиха, — чуть поразмыслив, ответила Роза, — я не молчу, когда маменька несправедливо нападает на Большого Луи, и если бы вдруг я что забрала себе в голову, то с вашей помощью — потому что, во-первых, вы очень умная, а во-вторых, отцу очень хочется сейчас выглядеть получше в ваших глазах, — я могла бы, пожалуй, преодолеть все препятствия. Прежде всего я должна вас заверить, что не решусь ума, как моя бедная сестра! Я упряма, и меня всегда очень баловали, так что сами теперь меня немного боятся, но сейчас я вам скажу, что оказалось бы для меня самым тяжелым.

— Так, так, Роза, я вас слушаю.

— Что подумали бы обо мне в округе, если бы я учинила этакий скандал в семье? Все мои подружки, возможно, завидующие мне из-за того, что я являюсь предметом такой любви, какой им не знавать в браках по расчету, бросят в меня камень. Все мои кузены и претенденты на мою руку, обозленные предпочтением, оказанным мною простому крестьянину перед ними, придающими себе весьма высокую цену, все матери семейств, испуганные примером, который я подала бы их дочерям, сами крестьяне, которые всегда завидуют тому из них, кто женится, как они говорят, «на больших деньгах», стали бы преследовать меня хулой и насмешками. «Вот сумасшедшая! — скажет один. — Это У них в крови; скоро она станет пожирать сырое мясо, как ее сестра». «Вот дура! — скажет другой. — Берет в мужья крестьянского парня, когда прекрасно могла бы выйти за ровню!» «Вот какая плохая дочь! — скажут все в один голос. — Доставила такое горе своим родителям, а ведь они ей никогда ни в чем не отказывали. Дерзкая бесстыдница, вот она кто! Пошла на такой скандал ради какого-то мужлана только потому, что в нем пять футов восемь дюймов росту! Почему уж было не выйти за его батрака? Или за дядюшку Кадоша, который побирается, ходя от дома к дому?» И так было бы без конца. А мне думается, не очень-то пристало молодой девушке подвергать себя всему Этому ради любви к мужчине.

— Моя милая Роза, — отвечала Марсель, — эти ваши возражения кажутся мне менее серьезными, чем предыдущие. Но я вижу, что бросить вызов общественному мнению для вас страшнее, чем пойти наперекор воле родителей. Нам надо хорошенько вместе взвесить все за и против, и поскольку вы рассказали мне свою историю, должна и я рассказать вам свою. Я готова вам ее поведать, хотя это и тайна — великая тайна моей жизни. Но в ней нет решительно ничего такого, что не могло бы быть предназначено для ушей молодой девушки. Через некоторое время эта тайна будет открыта всем и каждому, а покамест я поделюсь ею только с вами, ибо я уверена, что вы ее свято сохраните.

— О сударыня! — вскричала Роза, бросаясь на шею Марсели. — Как вы добры! Мне никогда еще не доверяли тайн, а я всегда очень хотела узнать какую-нибудь тайну, чтобы хорошо ее сохранять. И уж ваша ли тайна не будет для меня священной! Через нее я узнаю много такого, о чем и понятия не имею; мне кажется, любовь, как и все, что происходит с человеком в жизни, многому учит. Мне ведь никто никогда не хотел об этом говорить, потому что будто бы никакой любви на свете нет и быть не должно. Однако мне кажется… Но рассказывайте, рассказывайте, дорогая госпожа Марсель! Я хочу надеяться, что раз сейчас вы оказываете мне доверие, то скоро подарите меня и своей дружбой.

— Ну почему бы и нет? Но могу ли я рассчитывать, что и мне заплатят тою же монетой? — молвила Марсель, в свою очередь обнимая и целуя Розу.

— О боже! — воскликнула Роза, и глаза ее наполнились слезами. — Разве вы не видите, как я вас люблю! Едва вы появились у нас, я сердцем потянулась к вам, и сейчас мое сердце принадлежит вам целиком, хотя не прошло и дня, как мы с вами познакомились. Как это произошло? Я сама не понимаю… Но я никогда не встречала никого, кто бы так понравился мне. Я только читала о таких, как вы, в книгах, и мне представляется, что вы одна соединяете в себе всех прекрасных героинь тех романов, которые мне довелось прочесть.

— А кроме того, дитя мое, ваше благородное сердечко испытывает потребность любить. Я постараюсь оказаться достойной этой столь благоприятной для меня предрасположенности вашего сердца.

Маленькая Фаншона уже водворилась в соседней каморке и теперь заливисто храпела, заглушая уханье сов и крики козодоев, которые оживились к ночи и стали подавать голоса с верхушек старых башен. Марсель уселась у открытого окна, из которого видны были звезды, ярко сверкавшие на чистом безоблачном небе, и, взяв обеими руками руку Роды, рассказала ей следующее.

XIV. Марсель

Моя история, дорогая Роза, в самом деле похожа на роман, но роман такой простой и неоригинальный, что он, можно сказать, походит на все романы на свете. Я постараюсь рассказать его вам как можно короче.

Когда моему сыну было два года, здоровье его настолько пошатнулось, что я почти не надеялась спасти его. Мои тревоги, моя печаль, непрерывные заботы о ребенке, которые я не хотела доверить никому, предоставили мне естественный повод удалиться от света, где я начала показываться лишь незадолго до того времени, не испытывая от этого никакого удовольствия. Врачи посоветовали мне отправиться с ребенком в деревню. У моего мужа было, как вам известно, хорошее имение в двадцати милях от Бланшемона; но беспорядочная и разгульная жизнь, которую он вел там со своими друзьями, лошадьми, собаками и любовницами, заставляла меня воздерживаться от поездок туда даже в те промежутки времени, когда он сам жил в Париже. Отчаянный ералаш в доме, наглость лакеев, на чьи воровские повадки приходилось смотреть сквозь пальцы, поскольку им не платили регулярно их жалованья, весьма сомнительное окружение в лице ближайших соседей, людей с дурной репутацией, — все это было мне красочно описано моим старым, добрым Лапьером, проведшим там некоторое время, и я отказалась от мысли поселиться в имении мужа. Господин де Бланшемон отнюдь не горел желанием, чтобы я обосновалась здесь, где я также могла бы узнать о его беспутной жизни, и он внушил мне, что это ужасное место, что старый замок непригоден для жилья, и, надо сказать, в этом последнем пункте он не допустил большого преувеличения, как вы можете судить сами. Он поговаривал о том, чтобы купить для меня загородный дом в окрестностях Парижа; но откуда бы он взял денег для такого приобретения, если, как мне стало известно только теперь, он был уже почти разорен?

Видя, что все его обещания лишь пустые слова, а сын мой тем временем угасает, я поспешила взять внаем в Монморанси (это деревня поблизости от Парижа, расположенная в восхитительной лесистой и холмистой местности, весьма благоприятной для здоровья) половину первого попавшегося мне дома с незанятыми помещениями, который, кстати, был и единственным в этот момент, не полностью заселенным постояльцами. Такие домики пользуются большим успехом у парижан, даже у людей богатых, поселяющихся в них на некоторое время в теплые месяцы года, хотя жить там приходится в более чем скромных условиях. Мои родственники и друзья сначала посещали меня довольно часто, потом все реже и реже, как это обычно бывает, когда гостям становится ясно, что тот или та, к кому они приезжают, ценит свое уединение и когда их визиты не поощряют ни роскошью приемов, ни кокетством. К концу первого проведенного мною там сезона уже бывало, что по две недели ко мне из Парижа никто не приезжал. Я не свела знакомств ни с кем из числа местной знати. Эдуард начал поправляться, я поуспокоилась и была удовлетворена своей жизнью: гуляла по лесу с книгой в руках вместе с сыном и крестьянкой, которая вела его ослика, в сопровождении нашего ревностного стража, большого пса. Такой образ жизни был мне чрезвычайно но душе. Господин де Бланшемон был в восторге от того, что может совершенно мною не заниматься. Он нас не навещал никогда. Время от времени он присылал слугу осведомиться о здоровье сына и о моих денежных нуждах, которые, к счастью для меня, были очень скромны, иначе он не мог бы их удовлетворить.

— Вот как! — вскричала Роза. — А нам он здесь толковал, что вся рента с его земель и с ваших уходит как в прорву из-за вас, что будто вы требуете себе лошадей, карет и тому подобное, а вы-то в это время, может быть, ходили по лесу пешком, чтобы сэкономить на плате за наем осла!

— Вы угадали, милая Роза. Когда я обращалась к мужу за небольшой суммой денег, он разводил длинные и малоправдоподобные истории о бедственном положении его арендаторов, о зимних морозах, о летних градобитиях, якобы разоривших их, и я, не желая вдаваться во все эти подробности, а также, как правило, искренне веря в его мнимое сочувствие вашим бедам, одобряла его и не требовала полагающейся мне ренты.

Старый дом, в котором я жила, был в приличном состоянии, но довольно убог, и я не привлекала ничьего внимания. Дом был двухэтажный. Я занимала второй этаж. На первом жили два молодых человека, один из них был болен. При доме был маленький тенистый садик, окруженный невысокой стеной. В нем обычно играл Эдуард под наблюдением няни, а я посматривала на них, сидя у окна. Садиком сообща пользовались оба нанимателя, господин Анри Лемор и я.

Анри было двадцать два года. Его брату всего пятнадцать. Несчастный мальчик страдал чахоткой, и Анри ухаживал за ним с трогательной заботливостью. Они были сиротами. Анри полностью заменил мать бедному умирающему. Он не оставлял его одного ни на час, читал ему вслух, прогуливался с ним, поддерживая его обеими руками, укладывал в постель, переодевал, словно малого ребенка, и так как бедняжка Эрнест почти не мог спать, Анри, бледный, измученный, исхудавший от бессонных ночей, казался почти таким же больным, как и его брат.

Хозяйка нашего дома, очень добросердечная старушка, жила тут же, занимая часть первого этажа, и была очень внимательна и заботлива по отношению к несчастным молодым людям; но ее не могло хватить на все, и мне пришлось довольно много помогать ей. Я делала это очень охотно и не щадя себя; вы на моем месте, Роза, поступили бы так же; в последние дни жизни Эрнеста я просто не отходила от его постели. Он платил мне трогательной любовью и признательностью. Не сознавая и даже не чувствуя уже, насколько серьезна его болезнь, он скончался без мучений, внезапно, посреди разговора со мной. Только он успел мне сказать, что я его исцелила, как дыхание его остановилось и рука, которую я держала в своей, похолодела.

Велико было горе Анри, и он слег, тяжко заболев. Теперь надо было ухаживать за ним и сидеть у его изголовья день и ночь. Старушка хозяйка, госпожа Жоли, совсем выбилась из сил. Эдуард, к счастью, поздоровел, и я могла делить свои заботы между ним и Анри. Обязанность оказывать этому бедному молодому человеку помощь и утешать его пала на меня одну, и к концу осени я с радостью увидела, что вернула Анри к жизни.

Вам понятно, Роза, что среди всех этих скорбей и опасностей нас не могла не связать самая тесная и прочная дружба. К тому времени, когда из-за наступления зимы и настояний моей родни я вынуждена была возвратиться в Париж, у нас уже успела образоваться столь сладостная привычка подолгу беседовать друг с другом, вместе читать и прогуливаться в саду, что при расставании у обоих буквально разрывалось сердце. Однако мы не осмелились еще пообещать друг другу встретиться в Монморанси на следующий год. Мы еще робели оба и страшились назвать нашу взаимную привязанность любовью.

Анри и не думал осведомляться о моем общественном и имущественном положении, я тоже не интересовалась, каковы его средства и к какому сословию он принадлежит. Перед моим отъездом он попросил разрешения навещать меня в Париже; но когда я дала ему свой адрес, сообщив, что живу в принадлежащем моей свекрови особняке де Бланшемон, он был удивлен и как будто даже испуган. Когда же я покидала Монморанси в карете с фамильным гербом, присланной за мною моим семейством, он окончательно растерялся и, узнав, что я богата (а я считалась богатой, да и сама так думала), решил, что разлучен со мною навеки. За всю зиму я не видела его ни разу, не знала даже, где он и что с ним.

Однако на самом деле Лемор был в это время богаче меня. Его отец, умерший за год перед тем, был простолюдином, мастеровым, которому удалось сколотить себе недурное состояние благодаря заведенному им небольшому предприятию (торговому делу) и своей незаурядной оборотистости. Детям своим этот человек дал хорошее образование, а ежегодный доход Анри после смерти Эрнеста составлял восемь или десять тысяч франков. Но стяжательские идеи, душевная грубость, крайняя черствость и безграничное себялюбие отца-коммерсанта с самых ранних пор возмущали благородную и восторженную душу Анри. В ту зиму, что последовала за смертью Эрнеста, он поспешил уступить почти за бесценок унаследованное им дело человеку, которого Лемор-отец разорил, поведя с ним беспощадную конкурентную борьбу и используя в ней самые жестокие и бесчестные приемы. Анри роздал работникам отца, которых тот годами эксплуатировал, вырученные от продажи дела деньги и, не желая, из какого-то чувства брезгливости, принимать выражения благодарности с их стороны (поскольку сами эти несчастные люди, как он часто мне говорил, развратились и научились подличать, беря пример с хозяина), он сменил место жительства и поступил в учение, дабы самому стать мастеровым. Уже в предыдущем году, до того как ему пришлось из-за болезни брата поселиться в деревне, он начал изучать механику.

Я получила все эти сведения от старушки хозяйки дома в Монморанси, которую навестила раза два в конце зимы из симпатии к этой достойной женщине, но также, признаюсь, из желания узнать что-нибудь об Анри. Старушка питала к Лемору большое уважение. За бедняжкой Эрнестом она ухаживала как за родным сыном; а об Анри говорила не иначе, как молитвенно сложив ладони и со слезами на глазах. На мой вопрос, почему он не навещает меня, она ответила, что мое богатство и положение в свете препятствуют непринужденным отношениям между мною и человеком, добровольно избравшим своим уделом бедность. Тут она мне и рассказала то, что ей было известно о нем и что я сейчас поведала вам.

Вы должны понять, дорогая Роза, как поразили меня эти поступки молодого человека, который всегда держал себя так просто, так скромно и даже не подозревал о своем нравственном величии. С этих пор я не могла думать ни о чем другом: в шумном свете и в тишине своей комнаты, в театре и в церкви воспоминания о нем и его образ были неизменно со мной — в моем сердце и в моих мыслях. Я сравнивала его со всеми знакомыми мне мужчинами, и как он выигрывал при этом сравнении, насколько он всех их превосходил!

Уже в конце марта я вернулась в Монморанси без надежды встретить там снова моего интересного соседа. Я почувствовала даже настоящую горечь, когда, оставив карету и войдя в знакомый садик вместе с родственницей, взявшейся меня сопровождать помимо моей воли, чтобы помочь мне наново здесь устроиться, я узнала, что первый Этаж сдан одной пожилой даме. Но когда моя спутница отошла от меня на несколько шагов, добрейшая госпожа Жоли шепнула мне на ухо, что она нарочно сказала неправду, так как моя родственница показалась ей чересчур любопытной и болтливой, и что на самом деле Лемор здесь, но не хочет показываться, пока я не останусь одна.

Я едва не лишилась чувств от радости, но стойко вытерпела сверхлюбезные заботы моей милейшей родственницы, что стоило мне нечеловеческих усилий. Наконец она отбыла, и мы вновь увиделись с Лемором. С этого времени, то есть с конца зимы и до самой поздней осени, мы виделись ежедневно, почти не расставаясь с утра до вечера. Гости, приезжавшие редко и, как правило, ненадолго, мои выезды по делам в Париж отняли в общей сложности не более двух недель из того восхитительного времени, что нам дано было провести вдвоем.

Можете себе представить, как мы были счастливы в эту пору и в какую пылкую любовь превратилась наша дружба. Но перед богом и перед невинным дитятей, моим сыном, совесть наша была чиста: новое чувство, охватившее нас, было столь же целомудренным, как и дружба, что возникла между нами у смертного ложа несчастного Эрнеста. Возможно, что среди жителей Монморанси пошел кое-какой слушок, но безупречная репутация нашей хозяйки, ее деликатность в отношении наших чувств, о которых она, конечно, догадывалась, и готовность в любую минуту защитить нас от каких-либо подозрений, уединенная жизнь, которую мы вели, тщательно соблюдавшееся нами правило никогда не показываться вместе за пределами дома, словом — полное отсутствие поводов для обвинения в недостойном поведении — все это воспрепятствовало недоброжелателям вмешаться в наши дела: до ушей моего мужа и моих родственников не дошли никакие пересуды.

Никогда еще любовь не была столь возвышенной, столь благотворной для исполненных ею душ. Идеи Анри, весьма странные с точки зрения большинства людей, но единственно истинные, единственно христианские в моих глазах, вознесли мой дух в новую сферу. Одновременно с восторгом любви я познала энтузиазм веры и добродетели. Эти чувства слились в моем сердце и стали неотделимы одно от другого. Анри обожал моего сына, чужого ему ребенка, которого родной отец забыл, забросил и почти не знал! Естественно, что и Эдуард питал к Лемору нежную привязанность, доверие и уважение — чувства, которые ему должен был бы внушить к себе отец.

Зима снова вырвала нас из нашего земного рая, но на Этот раз она не повлекла за собой нашу разлуку. Лемор время от времени тайно посещал меня, а писали мы друг другу почти ежедневно. У него был ключ, позволявший ему проникать в сад нашего особняка, а когда мы не могли встретиться там ночью, трещина в пьедестале старой статуи служила потайным местом для наших писем.

Совсем недавно, как вы знаете, господин де Бланшемон трагическим и неожиданным образом лишился жизни в смертельном поединке с одним из своих друзей из-за легкомысленной любовницы, которая ему изменила. Месяц спустя я увиделась с Анри, и с этого времени начинаются мои горести. Я считала столь естественным навсегда соединиться с ним! В этот раз я хотела повидать его, чтобы вместе с ним определить время, когда я, соблюдя долг, предписываемый мне моим вдовством, смогу отдать свою руку и себя самое ему, уже владеющему моим сердцем и душой. Но поверите ли, Роза, его первым и мгновенным ответом был отказ, полный страха и отчаяния. Боязнь стать богатым, да, да, ужас перед богатством взяли в нем верх над любовью, и он в испуге бежал от меня!

Я была оскорблена, изумлена, я не сумела его убедить и не захотела удерживать. Но затем, поразмыслив, я нашла, что он прав, что он последователен в своем поведении, верен своим правилам. Мои уважение и любовь к нему возросли еще больше, и я решила устроить свою жизнь так, чтобы он не страдал, решила порвать со светским обществом и укрыться вдали от Парижа в какой-нибудь глуши, дабы прекратить всякие отношения с богатыми и с сильными мира сего, которых Лемор считает врагами человечества — либо злобными и свирепыми, либо невольными и слепыми.

Но мой замысел не исчерпывался этой стороной дела, и она была в нем не самой главной. Я имела в виду и нечто другое — то, что должно было уничтожить самый корень зла и полностью снять тяжесть с души моего возлюбленного, моего будущего супруга. Я хотела последовать его примеру и раздать все мое личное состояние, употребить его на то, что мы в монастыре называли добрыми делами и что Лемор называет актом возмещения присвоенного, справедливым по отношению к людям и угодным богу во всех религиях и во все времена. Я могла принести эту жертву, не поставив под угрозу благополучие моего сына к будущем, говоря языком богачей, ибо я считала, что ему предстоит получить значительное наследство, и, кроме того, представляла себе дело так, что, воздерживаясь от использования его ежегодных доходов на протяжении долгих лет до его совершеннолетия, накапливая и разумно помещая поступающую от его земель ренту, я буду тем самым работать на его благополучие. Иными словами, воспитывая его в духе воздержанности и неприхотливости и показывая этим пример ревностного милосердия, я сделаю его способным когда-нибудь пожертвовать на те же добрые дела внушительное состояние, возросшее благодаря моей бережливости и данному мною себе зароку ни под каким видом на прикасаться к этим средствам для удовлетворения собственных потребностей, несмотря на права, предоставляемые мне законом. Мне казалось, что наивную и нежную душу моего ребенка захватит мой энтузиазм и что я буду накапливать земные богатства ради его будущего спасения. Посмейтесь, если хотите, дорогая Роза, но я все-таки питаю надежду, что и в более стесненных обстоятельствах мне удастся внушить Эдуарду именно такой взгляд на вещи. Он не получает от отца никакого наследства, и то, что у меня остается, будет сохранено для него во имя той же цели. Я не считаю себя вправе совсем лишиться тех скромных средств, которые остались нам обоим. В моем представлении мне лично больше ничего не принадлежит, ибо моему сыну неоткуда больше ждать чего-либо определенного, кроме как от меня. Я могла бы дать обет бедности за себя самое, но господь, как мне кажется, не позволяет подвергнуть этому новому крещению ребенка, пока он не вошел в возраст, когда сможет по доброй воле принять его или отвергнуть. Смеем ли мы, родившись среди людей, одержимых мирскими страстями, и произведя на свет новые существа, которым предопределено их рождением жить в довольстве и пользоваться властью в обществе, насильственно, по своему собственному усмотрению, лишать наше потомство того, что общество почитает за особые преимущества и священные права? Если бы я умерла и оставила бы моего сына в нищете, еще не успев внушить ему любовь к труду, то какие страшные пороки, какие чудовищные извращения могли бы укорениться в лишенной моего попечительства юной душе, заглушив в ней еще не успевшие окрепнуть добрые задатки, — ибо мы живем в мире, в котором развращающее влияние денег сделало общим для всех людей девиз: «Спасайся, кто может!» Говорят о религии братства и единения людей, в лоне которой все обретут счастье, возлюбив друг друга, и станут богатыми, отдавая все, принадлежащее каждому в отдельности. Говорят, что величайшие христианские святые, как и величайшие мудрецы древности, были близки к решению этого вопроса. Говорят также, что религия эта вот-вот снизойдет в человеческие сердца, хотя в действительности все как будто сговорилось против нее; ибо из колоссальной, ужасающей сшибки эгоистических интересов должны возникнуть ощущение необходимости все изменить, усталость от зла, потребность в истине и любовь к добру. Я твердо верю во все это, Роза! Но, как бы говорили только что, мне неведомо время, которое господь назначил для исполнения своих предначертаний. Я ничего не понимаю в политике, но я не вижу, чтобы в ней брезжил сколько-нибудь явственно свет моего идеала; и, укрывшись в ковчеге, как птица во время потопа, я жду и молюсь, стражду и надеюсь, не обращая внимания на насмешки, которыми богатые и знатные осыпают всякого, кто не хочет мириться с их несправедливостями и извлекать для себя выгоду из несчастий своих ближних. Да, мы не ведаем, что будет завтра, и вокруг нас в человеческом обществе бушует дикая буря противоборствующих страстей. Поэтому я должна крепче сжать в объятиях моего сына и не дать ему захлебнуться в волнах, которые, быть может, вынесут нас к берегам лучше устроенного мира. Увы, дорогая Роза! В наше время, когда деньги господствуют в мире, все продается и все покупается. Искусство, наука, решительно все и всякие знания, а следовательно, все доброе и благородное, даже сама религия, недоступны тому, кто не может заплатить звонкой монетой за право пить из этих божественных источников. Так же как приходится платить за церковные таинства, только за деньги приобретается право быть человеком, право овладеть грамотой, право научиться мыслить и отличать добро от зла. Бедняк, если только он не наделен исключительным гением, обречен коснеть во тьме невежества, и жизнь его превращается в жалкое прозябание. А несчастный нищий ребенок, который вместо любого ремесла обучается лишь искусству протягивать руку и жалобным голосом просить подаяния, какими ложными представлениями, какими заблуждениями опутан его неокрепший, слабосильный умишко! Просто страшно становится, когда подумаешь, что суеверие — единственный доступный крестьянину вид религии, что богопочитание сводится у него к обрядам, смысла и происхождения которых он не понимает и не узнает до самой своей смерти, что бог для него — это идол, покровительствующий посевам и стадам того, кто поставит ему свечу или закажет его изображение. Сегодня утром, по дороге сюда, мне встретилась процессия, остановившаяся у источника, для того чтобы заклясть засуху. Я спросила, почему люди избрали для молебствия именно это место. Одна женщина, показав мне на небольшую гипсовую статую, установленную в нише и, наподобие языческих богов, украшенную цветочными гирляндами[18] ответила мне: «А видите ли, эта добрая госпожа по части дождя самая лучшая».

Выходит, что если сын мой будет обездолен, то ему не избежать идолопоклонства, в противоположность первым христианам, которые в своей святой бедности приобщились к истинной вере! Я понимаю, что бедняк вправе спросить меня: «Почему твой сын должен познать истинного бога, тогда как моему это недоступно?» Увы, мне нечего будет ему ответить, разве только — что я могу спасти его сына, лишь пожертвовав своим. Но сколь бесчеловечным будет такой ответ! О, ужасные времена, времена, когда все трещит и рушится! Каждый гонится за тем, к чему вожделеет, оставляя ближних своих на произвол судьбы. Но я снова спрашиваю вас, Роза, что можем сделать мы, слабые женщины, способные только проливать над всем этим слезы?

Наш семейный долг оказывается в противоречии с нашим человеческим долгом, и если мы можем еще сделать нечто для своей семьи, то для человечества мы все, за исключением обладателей огромного богатства, не в состоянии еще сделать ничего. Ведь в наше время, когда крупные капиталы с необычайной быстротой поглощают малые, люди скромного достатка крайне ограничены в своих возможностях и фактически бессильны.

— Вот почему, — продолжала Марсель, смахнув набежавшую слезу, — я не смогу полностью воплотить в действительность те прекрасные мечты, которым я предавалась еще два дня тому назад, покидая Париж. Но тем не менее, Роза, я постараюсь ни в коем случае не позволять себе даже малых излишеств, дабы не отнимать ничего у других. Я хочу ограничиться самым необходимым, купить себе крестьянский домик и жить, отказывая себе во всем, кроме того, что нужно для поддержания своего здоровья (ибо я обязана сохранять себя ради Эдуарда), навести порядок в нашем небольшом состоянии, для того чтобы в будущем передать его сыну, научив его прежде такому употреблению земных богатств, которое господь открыл нам как единственно полезное и благочестивое в переживаемые нами времени; а до этой поры я намерена тратить лишь малую часть моего дохода на удовлетворение своих нужд и на достойное воспитание сына, чтобы всегда иметь возможность помочь беднякам, которые постучатся в мою дверь. Это, полагаю я, все, что я могу сделать, если только вскоре не образуется истинно святая ассоциация, новая церковь, боговдохновенные приверженцы которой призовут людей-братьев объединиться и жить дружным сообществом но законам религии и нравственности, отвечающим благородным потребностям души и законам подлинного равенства. Не спрашивайте меня, каковы будут эти законы. На меня не возложена миссия формулировать их, ибо господь не наделил меня гениальностью, необходимой для того, чтобы их открыть. Моего ума хватит только на то, чтобы понять их, когда они будут обнаружены, и хорошо еще, что некий спасительный внутренний голос заставляет меня отвергать системы, носящие различные имена, но все одинаково выступающие с непомерными претензиями. Ни в одной из них я не вижу достаточного уважения к нравственной свободе, и в каждой где-нибудь да проступают атеизм и честолюбивое стремление господствовать. Вы, наверно, слышали о сенсимонистах и фурьеристах[19]. Все это еще системы без религии и без любви, несостоятельные, кое-как сколоченные философские построения, в которых из-за человеколюбивого обличья проглядывает что-то недоброе. Я не берусь произносить над ними окончательный суд, но они меня отталкивают: какое-то чувство говорит мне, что они представляют собой новую ловушку, подстерегающую легковерное человечество.

Но, моя милая Роза, уже поздно, и хотя ваши прекрасные глазки еще горят, видно, что вы утомились, слушая меня. Мне нечего сказать вам в заключение, разве только одно: обеих нас любят неимущие молодые люди, но тогда как одна из нас стремится порвать все связи с миром богатых, другая колеблется и боится их осуждения.

— Ах, сударыня! — вскричала Роза, которая благоговейно внимала речам Марсели. — Какая добрая и благородная у вас душа! Как вы умеете любить! Мне стало ясно теперь, почему я вас так полюбила! Мне кажется, что, узнав вашу историю и побуждения, заставляющие вас поступать так, а не иначе, я поумнела вдвое. Какую унылую и ничтожную жизнь мы ведем, жизнь, совсем не похожую на ту, о которой вы мечтаете! Боже мой, боже мои! Я, наверно, умру в тот самый день, когда вы уедете отсюда.

— Если бы не вы, дорогая Роза, я бы действительно, признаюсь вам, поспешила найти себе убежище но соседству с самым бедным людом; но благодаря вам я, пожалуй, полюблю вашу ферму и даже этот старый замок… Однако я слышу голос вашей матери: она зовет вас. Поцелуйте меня еще рад и простите мне те суровые слова, которые я сказала вам. Мне жаль, что они вырвались у меня, ибо вы очень чувствительны и обладаете чересчур чуткой душой.

Роза пылко расцеловала Марсель и рассталась с ней. Верная своей повадке строптивого ребенка, Роза не без удовольствия предоставила матери звать ее до хрипоты, нарочито медленно двигаясь по направлению к дому. Потом ей стало неловко, и она припустилась бегом, но что-то не позволило ей откликнуться на зов, пока она не вошла в дом: визгливый голос матери после нежной, мелодичной речи Марсели резал ей слух.

Еще утомленная путешествием, госпожа де Бланшемон тихонько улеглась на кровать рядом с Эдуардом, стараясь не разбудить ребенка; она задернула оранжевый полотняный полог в больших разводах и начала дремать, не подумав, что в старом дамке непременно должны водиться привидения, но вдруг непонятный шум заставил ее насторожиться и с некоторой тревогой приподняться на своем ложе.

День второй

XV. Встреча

В шуме, спугнувшем сон нашей героини, можно было различить какие-то странные шорохи и постукивания: казалось, что кто-то или что-то живое бессмысленно тычется в дверь. Толчки были отрывистые и беспорядочные, и трудно было предположить, что это водится человек, нащупывай в темноте дамок, но и на то, как скребется крыса, звуки да дверью тоже не были похожи. Марсель подумала, что кто-то ид обитателей фермы ночует в старом дамке; может, какой-нибудь работник, который сейчас пьян, отыскивая на ощупь свое жилье, ошибся этажом. Вспомнив, что она не вынула ключ из замка, Марсель встала, чтобы исправить эту оплошность, как только тот, кто находился за дверью, удалится. Но шум продолжался, и Марсель не осмеливалась приоткрыть дверь и выполнить свое намерение, опасаясь оказаться лицом к лицу с каким-нибудь пьяным в стельку грубияном, который может ее оскорбить.

То, что это досадное нарушение спокойствия длится так долго, начинало уже становиться изрядно неприятным, но вдруг рука, до сих пор нелепо блуждавшая по двери, принялась неистово скрести ее в одном месте, как скребется старающаяся открыть дверь когтями кошка, и Марсель, уверившись, что так оно и есть, устыдилась своих страхов и решилась отворить сама, чтобы впустить или прогнать нежеланного пришельца.

Но едва она, не без некоторой все же осторожности, оттянула к себе подвижную створку двери, как та распахнулась настежь и на пороге появилась безумная.

Визит этот был самым нежелательным из всех, какие Марсель могла вообразить, и в первое мгновение ей захотелось попросту вытолкать вон беспокойную посетительницу, хотя Роза и говорила ей, что сестра ее страдает в основном тихим помешательством и возбуждается лишь изредка. Но отвращение, которое внушали Марсели растерзанный вид и грязные лохмотья несчастной умалишенной, а еще более чувство сострадания погасили в ней этот порыв. Безумная, казалось, не замечала, что в комнате кто-то есть, и можно было предположить, что она, всегда избегавшая людей, тотчас уйдет прочь, как только Марсель обнаружит свое присутствие. Поэтому Марсель решила подождать и посмотреть, что дальше вздумается предпринять непрошеной гостье: отступив назад, она присела на край кровати и задернула полог, чтобы Эдуард, если он проснется, не увидел «нехорошей тетеньки», которой он испугался в заказнике.

Бриколина (мы уже говорили, что у нас все старшие дочери в семьях крестьян и сельских буржуа носят в качестве личного имени свою родовую фамилию, переделанную на женский лад) довольно быстро пересекла комнату и, подойдя к окну, открыла его, что ей удалось не сразу, так как в ее исхудалых руках было совсем мало сил и ей мешали неимоверной длины ногти, которые она никогда не давала остричь. Высунувшись в открытое окно, она нарочито приглушенным голосом позвала: «Поль! Поль!» Легко можно было догадаться, что это имя ее возлюбленного, ибо она ждала его постоянно и не желала верить в его гибель. Никакого отклика не раздалось в ответ на этот жалобный призыв, прозвучавший в ночном безмолвии, и безумная, усевшись на каменную приступку у окна, расположенного, как во всех старинных сооружениях такого рода, в глубокой нише, замолкла. Около десяти минут она сидела неподвижно, перебирая в руках окровавленный платок, и, казалось, смирилась с необходимостью терпеливо ждать. Затем она встала и повторила свой призыв по-прежнему приглушенным голосом, словно полагала, что ее возлюбленный прячется среди кустов во рву, и боялась привлечь внимание людей на ферме.

Примерно с час бедняжка время от времени звала Поля и каждый раз потом ждала его с удивительным терпением и покорностью. Луна ярко озаряла ее исхудалое лицо и нескладную фигуру. Возможно, безумная находила в этой напрасной надежде некоторое подобие счастья. Возможно, ее больная фантазия разыгралась настолько, что ей мерещилось, будто он здесь и она говорит с ним. Когда же стоявший перед ней образ ее погибшего возлюбленного расплывался и исчезал, она вновь вызывала его, повторяя дорогое ей имя.

С болью, разрывавшей ей сердце, Марсель глядела на несчастную женщину; она хотела докопаться до самых корней этого безумия, в падение найти какое-нибудь средство облегчить страдания больной; но сумасшедшие в таком состоянии, в каком обычно находилась Бриколина, ничего не объясняют, и невозможно угадать, поглощены ли они постоянно одной мыслью, которая их точит, не давая передышки, или же временами в них вообще приостанавливается мыслительная деятельность. Наконец умалишенная отошла от окна и принялась шагать по комнате так же медленно и степенно, как днем в аллее заказника, чем тогда поразила Марсель. Казалось, она не думает больше о своем возлюбленном, и ее хмурое лицо с насупленными бровями походило на физиономию старого алхимика, погруженного в поиски абсолюта[20]. Это размеренное хождение взад и вперед продолжалось довольно долго, так что госпожа де Бланшемон, не решавшаяся ни лечь в постель, ни отойти от ребенка, чтобы разбудить Фаншону, утомилась до чрезвычайности. Но наконец безумная все же перестала шагать по комнате и, поднявшись на этаж выше, начала звать Поля из другого окна, также перемежая свои призывы расхаживанием и бесплодным ожиданием.

Марсель подумала, что нужно бы пойти разбудить Бриколенов. Конечно же, они не подозревают, что их дочь ушла потихоньку из дома и, того и гляди, может покончить с собой или выпасть из окна. Фаншона, которую Марсель не без труда подняла с ее ложа, дабы Эдуард не оставался без присмотра, пока сама она сходит в новый замок, отговорила ее от этого намерения.

— Ни к чему это, сударыня, — сказала она. — Бриколены и с места не двинутся. Они привыкли к тому, что эта бедняжка, которая не в себе, бродит, где хочет, и днем и ночью. Ничего дурного она не делает и, видать, давно забыла, что можно самой покончить счеты с жизнью. Люди толкуют, что она никогда не спит, и, понятное дело, при луне ей совсем нет сна. Запирайте хорошенько дверь на ночь, чтобы она тут вам не докучала. Хорошо вы сделали, что ничего ей не сказали. Это бы, пожалуй, ошарашило ее, и она могла бы озлиться. Она будет там наверху торчать всю ночь до утра и ухать, ровно пугач, но раз уж теперь вы знаете, что тут да отчего, спите себе спокойно.

Фаншоне хорошо было говорить: в свои пятнадцать лет, да еще обладая от природы флегматичным темпераментом, она могла бы спать под грохот пушек, лишь бы ей было известно, «что тут да отчего». Марсели было не так легко последовать ее примеру, но в конце концов, сломленная усталостью, она уснула под доносившийся сверху размеренный и монотонный звук шагов безумной, от которых вздрагивали расшатанные балки старого замка.

Наутро Роза с огорчением, ко без всякого удивления восприняла известие о ночном происшествии.

— Ах, боже мой, — сказала она, — мы ведь ее хорошо заперли, зная, что у нее есть привычка блуждать где попало в полнолуние и что в это время она чаще всего забирается в старый замок. Именно потому маменьке так не хотелось, чтобы вы устроились здесь, у нас, но, видать, сестрица снова сумела открыть окошко и отправиться в замок. Руки у нее и не сильные и не ловкие, но терпения хоть отбавляй. У нее в голове засела одна мысль, и ей нет от нее покоя. Господин барон, который был совсем не такой добросердечный, как вы, и смеялся над вещами совсем не смешными, говаривал, что она ищет… постойте, постойте, как это? Ищет квадратуру… квадратуру… ах да, квадратуру круга[21]; и когда, бывало, увидит сестру, спрашивает: «Ну что, ваша философка еще не разрешила своей задачи?»

— Я не расположена шутить над вещами, которые ранят душу, — отвечала Марсель, — и этой ночью мне снились дурные сны. Послушайте, Роза, мы с вами теперь добрые друзья, и, надеюсь, наша дружба будет становиться все более тесной; поэтому я принимаю ваше предложение поселиться в вашей комнате, с условием, что вы сами из нее не уйдете, а останетесь жить в ней вместе со мной. Кушеточка для Эдуарда складная кровать для меня — и больше ничего не нужно.

— О, как я рада, вы себе и представить не можете! — вскричала Роза, бросаясь на шею Марсели. — Вы меня ничуть не стесните. У нас в каждой комнате стоит по две кровати — это уж такой деревенский обычай, — так что для подруги или родственницы всегда есть свободное место… Я просто в восторге, что смогу каждый вечер разговаривать с вами!

Дружба между обеими молодыми особами в самом деле чрезвычайно развилась за один минувший день. Марсель тем охотнее отдавалась этой дружбе, что только в ней она могла почерпать для себя приятность среди семейства Бриколенов. Арендатор поводил Марсель по ее владениям, разговаривая все время только о деньгах и о сделках. Он пытался скрыть свое желание скупить все, но это ему плохо удавалось, и хотя Марсель, стремясь быстрее покончить с этими противными ее натуре занятиями, была готова пойти на уступки Бриколену — как только убедится в правильности его расчетов, — она тем не менее вела себя несколько уклончиво, дабы держать его в неуверенности. Она понимала, что при сложившихся обстоятельствах может оказать большое влияние на судьбу Розы (о чем та намекнула ей), а кроме того, Большой Луи взял с нее обещание ничего не предпринимать, пока она не посоветуется с ним. Полностью доверяя своему новому другу, Марсель решила подождать его возвращения, а затем уже, на основе его компетентного совета, сделать выбор. Большой Луи знал всех в округе и был слишком рассудителен, чтобы свести ее с дурным человеком.

Мы оставили нашего честного мельника в тот момент, когда он вместе с Лапьером, Сюзеттой и колымажником отправлялся в город ***. Они прибыли туда в десять часов вечера, и ранним утром, посадив слуг госпожи де Бланшемон в парижски» дилижанс, Большой Луи пошел к тому буржуа, которому намеревался продать коляску. Но, проходя мимо ящика для писем, выставленного у почтовой конторы, он решил зайти в самую контору, чтобы передать прямо в руки почтовому чиновнику письмо Марсели. Войдя туда, он прежде всего увидел того молодого незнакомца, который двумя неделями ранее блуждал но Черной Долине, побывал в Бланшемоне и случайно забрел на мельницу в Анжибо. Молодой человек не обратил на мельника никакого внимания: стоя у входа в контору, он с взволнованным видом жадно поглощал строки только что полученного письма. Большой Луи, держа в руках письмо госпожи де Бланшемон и вспомнив, что молодую даму очень заинтересовало имя Анри, вырезанное на дереве близ берега Вовры, украдкой взглянул на адрес, значившийся на письме, которое читал молодой человек. Прочесть адрес Большому Луи было легко, поскольку незнакомец держал листок перед собой таким образом, что текст письма был скрыт от постороннего взора, но зато оборотная сторона листка как бы выставлялась всем напоказ. Обостренное любопытство, вызванное, впрочем, лучшими чувствами, позволило мельнику в мгновение ока прочитать слова «Господину Анри Лемору», написанные тем же почерком, что и адрес на письме, привезенном им самим из Бланшемона; вне всякого сомнения, Марсель была отправителем обоих писем, а незнакомец был — мельник не долго думая сделал это заключение — возлюбленным молодой вдовушки.

Большой Луи не ошибался: первое письмо Марсели Лемору, написанное ею в Париже и пересланное другом молодого человека, уполномоченным ведать его корреспонденцией, на почту города ***, до востребования, только что попало в руки к адресату. Он был бесконечно далек от мысли, что судьба тут же подарит ему второе письмо, когда Большой Луи, позволив себе пошутить, пронес это сокровище перед его носом, заслонив им послание, которое молодой человек перечитывал уже в третий раз.

Анри вздрогнул и судорожным движением вцепился в письмо, но мельник отвел его руку со словами:

— Ну, ну, зачем так торопиться, мой мальчик! Почтарь, может быть, поглядывает на нас краешком глаза, и я вовсе не намерен платить штраф — это ведь денежки немалые. Отойдем-ка подальше и потолкуем, потому как, сдается мне, вам невтерпеж будет дожидаться, пока это письмецо поедет в Париж к обратно: а его непременно отошлют по адресу туда, как бы вы тут ни домогались его и ни размахивали своим дорожным листом[22], — оно ведь не адресовано вам сюда, до востребования. Идите за мной до конца улицы.

Лемор пошел за мельником, но у того по пути возникло повое сомнение.

— Подождите, — сказал он, когда они добрались до более или менее уединенного места, — вы точно то самое лицо, чье имя значится на этом письме?

— Но вы сами в этом не сомневаетесь и, очевидно, знаете, кто я, раз обратились именно ко мне.

— Это не имеет значения. У вас, конечно, есть дорожный лист?

— Разумеется, есть; ведь чтобы получить корреспонденцию на почте, я должен был предъявить его.

— И это не имеет значения. Считайте меня хоть переодетым жандармом, но выкладывайте мне ваш дорожный лист, — сказал мельник, протягивая ему письмо. — Вы мне — я вам.

— Очень уж вы недоверчивы, — сказал Лемор, поспешно предъявляя мельнику свое удостоверение.

— Еще минуточку, — промолвил осмотрительный мельник, — я хочу иметь возможность присягнуть, что письмо было не запечатано, — на тот случай, если люди на почте видели, что я вам передаю его.

И он очень ловко сломал облатку, но не позволил себе вскрыть письмо, а передал его Анри, одновременно взяв из рук молодого человека его дорожный лист.

Пока тот с жадностью читал второе послание Марсели, мельник, довольный тем, что может наконец узнать, кто таков и что представляет собой этот молодой человек, изучал записанные в дорожном листе сведения о его личности и занятиях.

Там значилось: «Анри Лемор, двадцати четырех лет от роду, уроженец Парижа, по профессии — рабочий-механик, путешествующий с намерением посетить города Тулузу, Монпелье, Ним, Авиньон, а возможно, также Тулон и Алжир, в целях отыскания места для работы соответственно своему ремеслу».

«Черт возьми! — мысленно воскликнул мельник. — Рабочий-механик! А его любит баронесса! Ищет работу, а того и гляди, может жениться на женщине с состоянием в триста тысяч франков! Выходит, это только у нас деньги ставят выше любви и только у нас женщины такие гордячки! Расстояние между внучкой папаши Бриколена, простого пахаря, и внуком моего деда, мельника, не так велико, как между баронессой и этим парнем, у которого, видать, нет ни кола ни двора! Ах, мадемуазель Роза! Хотел бы я, чтобы госпожа Марсель научила вас умению любить!»

Затем, уже без помощи дорожного листа, а глядя на погруженного в чтение Анри, Большой Луи стал сам отмечать в уме приметы внешности молодого человека, сопровождая свои наблюдения комментариями: «Рост средний, лицо бледное… Можно даже сказать, красивое, хотя черная борода его здорово портит. У всех этих парижских рабочих такой вид, словно в бороде — вся их сила». И мельник, не без некоторого самодовольства сравнив свое атлетическое телосложение с далеко не столь могучей конституцией Анри, сказал про себя: «Ежели не требуется быть более представительным мужчиной, чем этот парень, чтобы вскружить голову умной женщине, да еще знатной и красивой, то, пожалуй, мадемуазель Роза могла бы заметить, что ее верный Большой Луи не хуже других с виду. Но, конечно, с этими парижанами нам трудно тягаться: у них тебе и изящные манеры, и этакая особая повадка, и черные глаза, и еще всякое разное, так что мы рядом с ними выглядим попросту увальнями. К тому же этот хоть и не крепко сшит, да зато, видать, ума палата. Эх, кабы мог он подбросить мне толику своего ума, да научил, в свою очередь, меня, как человеку сделать так, чтобы его полюбили!»

XVI. Дипломатия

Размышляя таким образом, мэтр Луи вдруг заметил, что молодой человек, совершенно поглощенный какими-то своими заботами, пошел прочь, начисто забыв о собеседнике.

— Эй, приятель! — крикнул, нагоняя его, Большой Луи. — Вы, что же, хотите оставить мне ваш дорожный лист?

— Ах, дорогой друг! На меня нашло затмение, извините, ради бога! — ответил Лемор. — Вы мне оказали большую услугу, передав это письмо. Я вам бесконечно благодарен… Теперь я вас узнал. Я уже видел вас раньше, и не так давно. Вы как-то оказали мне гостеприимство на своей мельнице… Чудесное место… И матушка у вас такая добрая! Вы поистине счастливый человек, потому что вы, видать, человек душевный и всегда готовый услужить людям.

— Ну уж и гостеприимство! — возразил мельник. — Есть тут о чем говорить! Но, правду сказать, не наша вина, что вы не пожелали взять у нас ничего, кроме хлеба и воды… Это ваше поведение, да еще борода ваша, ровно у капуцина, не очень-то красили вас в моих глазах. Но на иезуита вы, как-никак, похожи не более, чем я сам, и ежели вас устраивает моя физиономия, то ваша — меня тоже… А касательно того, что я, по-вашему, счастливый человек, то не советую вам завидовать другим людям, а особенно мне. Это выглядит вроде как насмешкой.

— Не знаю, что вы имеете в виду. Вам довелось пережить какое-то несчастье за то время, что прошло с нашего первого знакомства?

— Э-э, несчастье давно привязалось ко мне и бог знает, когда отвяжется. Но неохота мне об этом толковать, как и вам, верно, неохота меня слушать, потому как, я вижу, у вас от своих дел голова пухнет. Да, между прочим! Не хотите ли черкнуть словечко в ответ той особе, что послала вам это письмо? Ну, хотя бы для того, чтобы засвидетельствовать, что я хорошо выполнил ее поручение?

— Значит, вы знакомы с этой особой? — весь трепеща, спросил Лемор.

— Вот так так! Только теперь вам пришло в голову меня об этом спросить? Экой вы тугодум!

Беззлобно-насмешливая повадка Большого Луи начинала тревожить Лемора: он боялся компрометировать Марсель. И, хотя физиономия беседующего с ним крестьянина не внушала недоверия, Анри почел уместным изобразить равнодушие.

— Я сам не очень хорошо знаком с дамой, соблаговолившей написать мне, — сказал он. — Поскольку случай недавно привел меня в места, где расположены ее владения, она решила, что я смогу сообщить ей некоторые сведения…

— Рассказывайте эти сказки другим, — перебил его мельник. — Она и понятия не имеет, что вы сюда приезжали, и уж тем более — зачем вы это делали. И как раз Это-то я и прошу вас мне объяснить. А не то, пожалуй, я могу и сам догадаться.

— На этот вопрос я отвечу вам как-нибудь в другой раз, — довольно нетерпеливо произнес Лемор ироническим тоном, несколько осаживая собеседника. — Вы слишком любопытны, приятель, и я не возьму в толк, почему вам мое поведение кажется таким таинственным.

— Таково оно и есть, приятель. А как его назовешь иначе, коли вы ей не дали знать, что ездили в Черную Долину?

Мельник своей настойчивостью все более и более припирал Анри к стенке, и тот, боясь попасть в ловушку или сделать какой-нибудь опрометчивый шаг, решил положить предел этому странному допросу.

— Не знаю, о ком или о чем должен я вам рассказывать, — ответил он мельнику, пожав плечами. — Я еще раз благодарю вас и желаю вам всего хорошего. Если письмо, переданное мне вами, требует ответа или подтверждения в получении, я прибегну к помощи почты. Через час я уезжаю в Тулузу, и мне недосуг беседовать с вами дальше.

— Ах, вы уезжаете в Тулузу! — отозвался мельник, ускоряя шаг, чтобы не позволить Анри уйти от него. — А я-то думал, что вы поедете со мной в Бланшемон.

— Почему же в Бланшемон?

— Ну, коли, по вашим словам, вы должны дать владелице Бланшемона советы относительно ее дел, то с вашей стороны было бы куда любезнее поговорить с нею лично, чем отвечать письменно, наспех, в двух-трех словах. Ради того, чтоб оказать услугу этой особе, стоит дать крюк в несколько миль. А я, например, хоть и простой мельник, готов для нее отправиться на край света.

Извещенный таким образом, чуть ли не вопреки своей воле, о том, где в настоящее время решила уединиться Марсель, Лемор уже не мог тотчас, как он было намеревался, разойтись с человеком, знающим ее и явно расположенным говорить о ней. Предложение мельника поехать в Бланшемон, носившее к тому же характер настоятельного совета, воспламенило душу молодого человека, который изо всех сил старался, но не мог сопротивляться владевшей им могучей страсти.

Раздираемый противоположными желаниями и попеременно принимая взаимоисключающие решения, Анри находился в состоянии глубокого замешательства, которое отразилось на его физиономии, хотя ему казалось, что оно скрыто в его душе, и проницательный мельник не преминул это заметить.

— Если бы я был уверен, — наконец вымолвил Лемор, — что личное объяснение необходимо… Но, право же, я не думаю… Эта дама не указывает в своем письме на желательность такой встречи.

— Да, — отвечал мельник насмешливым тоном, — эта дама полагала, что вы сейчас в Париже, а ради нескольких слов обычно не вызывают человека так издалека. Но, может быть, знай она, что вы находитесь поблизости, мне было бы велено привезти вас с собой в Бланшемон.

— Нет, уважаемый, вы ошибаетесь, — отвечал Анри, испуганный проницательностью Большого Луи. — Вопросы, которые содержатся в письме моей почтенной корреспондентки, не столь важны, чтобы мне нужно было поехать с вами. Одним словом, я отвечу письменно.

Приняв это решение, Анри словно сам вонзил себе нож в сердце, ибо, несмотря на его покорность приказам Марсели, от мысли, что он мог бы увидеть ее еще раз перед разлукой на целый год, в жилах пылкого молодого человека вскипала вся его юная кровь. Но этот проклятый умствующий мельник мог со злым умыслом или по легкомыслию представить его поездку в таком освещении, что Это повредило бы репутации молодой вдовы, и Лемору ничего не оставалось, как отклонить соблазнительное предложение.

— Можете поступать, как вам угодно, — заявил Большой Луи, несколько задетый чрезмерной осторожностью Лемора, — но она непременно повыспросит меня о вас, и мне придется сказать ей, что вы весьма кисло отнеслись к мысли съездить повидать ее.

— И она, конечно, ужасно огорчится? — с принужденным смехом отозвался Анри.

— Да, именно! — подтвердил мельник. — И как бы вы ни хитрили со мной, приятель, — добавил он, — а смех у вас ненатуральный!

— Слушайте, почтеннейший, — ответил Лемор, уже теряя терпение, — ваши намеки, насколько я понимаю, начинают переходить границы допустимого. Не знаю, действительно ли вы так преданы, как утверждаете, особе, о которой идет речь, но, кажется мне, вы говорите о ней не столь уважительно, как я, едва с нею знакомый.

— Вы серчаете? Вот и хорошо! Тут вы по крайней мере искренни, и меня это злит меньше, чем ваши ухмылочки. Теперь я буду знать, что о вас думать.

— Это уж слишком, — с раздражением произнес Лемор, — и походит на личное оскорбление. Я знать не знаю, что за сумасбродные мысли вы хотите мне приписать, но заявляю вам, что эта игра мне надоела и я больше не потерплю ваших дерзостей.

— Э, да вы и впрямь серчаете? — спокойным тоном заметил Большой Луи. — Но ведь я могу и сдачи дать. Я против вас куда сильнее; но вы, конечно, состоите в каком-нибудь союзе ваших товарищей по ремеслу и научились фехтовать на палках. Да и вообще-то о вас, парижанах, говорят, что вы умеете орудовать палкой, ровно ученые профессора. Мы всяким премудростям по этой части не обучены, а что умеем, то умеем. Вы, наверно, половчее меня будете, да зато я могу стукнуть покрепче, так что одно на одно и выйдет. Если хотите, пойдем за старый городской вал, а не то в кофейню папаши Робишона — у него за домом есть дворик, где можно объясниться без свидетелей, не боясь, что хозяин позовет городскую стражу: он хорошо смекает, как жить среди людей.

«Ну, что ж, — сказал про себя Лемор, — я сам захотел стать рабочим, а законы чести столь же обязательны для тех, кто дерется на палках, как и для тех, кто сражается шпагами. Мне неизвестно жестокое искусство убивать себе подобных каким бы то ни было оружием, но если этому галльскому геркулесу хочется забавы ради меня укокошить, я не стану его урезонивать и уклоняться от схватки. К тому же это единственный способ избавиться от его вопросов, и я не вижу причин, почему бы мне быть терпеливее, чем дворяне».

Добродушный и миролюбивый мельник вовсе не искал ссоры с Анри, как тот предположил, не поняв, что он действительно заботится о госпоже де Бланшемон, а следовательно, и о нем самом; но все же к добрым чувствам мельника примешивалось недоверие, которое он хотел рассеять прямым объяснением с Анри. Не преуспев в этом, он тоже счел себя оскорбленным, и по дороге к кофейне папаши Робишона каждый из противников убеждал себя, что его вынуждает к самозащите задиристость другого.

Часы на соседней церкви пробили шесть, когда Лемор и Большой Луи дошли до кофейни папаши Робишона. Это был малюсенький домик, но ему было присвоено то громкое название, которое ныне красуется на вывесках непритязательнейших кабачков в самой что ни на есть провинциальной глуши: «Кофейня Возрождения». Ко входу вела узенькая аллея, обсаженная молодыми акациями и пышными георгинами. Дворик «для объяснений» примыкал к стене церкви готического стиля; стена была покрыта плющом и вьющимися розами; густые, сплетающиеся в шатры, заросли жимолости и ломоноса загораживали дворик от соседских взглядов и наполняли благоуханием утренний воздух. Цветы вокруг, аккуратно посыпанная песком земля делали этот уголок, где, ввиду раннего часа, еще не было людей, чрезвычайно уютным; он скорее подходил для любовных свидании, нежели для кровопролитных схваток.

Приведя сюда Лемора, Большой Луи закрыл за собой дверь, уселся за выкрашенный в зеленый цвет деревянный столик и сказал:

— Ну так как же? Для чего мы пришли сюда: дубасить друг друга или попить вместе кофейку?

— Как вам будет угодно, — отвечал Лемор. — Если хотите, будем биться, а кофе пить я не расположен.

— Понятное дело: это ниже вашего достоинства, — сказал, пожимая плечами, Большой Луи. — Когда получаешь письма от баронессы…

— Вы опять за свое? Одно из двух: или вы даете мне уйти, или пошли сейчас же биться.

— Я не могу биться с вами, — возразил мельник. — Вам достаточно, я полагаю, взглянуть на меня, чтобы убедиться, что я не трус. И все же я отказываюсь от поединка, на который вы меня вызываете. Госпожа де Бланшемон никогда не простила бы мне этого, и все мои дела пошли бы прахом.

— О, это не препятствие! Если вы боитесь, что госпожа де Бланшемон осудит вас, как скандалиста и драчуна, то ведь вы можете скрыть от нее, кто из нас двоих затеял ссору.

— Так, значит, вовсе я затеял ссору? А кто первый заговорил о драке?

— По-моему, только вы один о ней и говорили, но это не имеет значения: я принимаю вызов.

— Но что так оскорбило вашу милость? Я не сказал вам ничего дурного, а вы стали обвинять меня в дерзостях.

— Вы принялись толковать мои мысли и поступки вкривь и вкось самым неподобающим образом, а я настоятельно попросил оставить меня в покое — вот и все.

— Да, да, вы приказали мне замолчать! А ежели я не хочу молчать, тогда что?

— Тогда я поверну к вам спину, а ежели вам это не понравится, будем драться.

— Ну и парень! Упрям, как тысяча чертей! — вскричал Большой Луи и так хватил своим кулачищем по столу, что тот раскололся посередке. — Послушайте-ка, парижский господинчик! Вы видите, что рука у меня тяжелая. А вы такой заносчивый, что меня просто подмывает испытать, будет ли ваша голова тверже этой дубовой доски; потому как на свете нет худшего оскорбления, как сказать человеку: «Я не хочу вас слушать». И все-таки я не должен и не могу допустить, чтобы хоть один волос упал с вашей непутевой головы. Слушайте, пора с этим кончать. Я ведь вам хочу добра, а еще больше хочу добра известной нам обоим особе; за нее я готов пойти на край света, а она, как я уверен, питает к вам — с чего бы, не знаю — некоторый интерес. Между нами должно быть все ясно: я вам больше задавать вопросов не стану, потому как это напрасный труд, но я вам выложу, что думаю о вас хорошего и плохого; вы послушаете меня до конца, и коли вам придется не по вкусу, что я скажу, тогда будем драться, а коли то, в чем я вас подозреваю, правда, я без сожаления сверну вам челюсть на сторону. Надо постараться понять друг друга, прежде чем мериться силами: на худой конец мы будем знать, из-за чего деремся. Давайте-ка попьем кофейку, потому как со вчерашнего дня у меня во рту еще маковой росинки не было и уже здорово сосет под ложечкой. Ежели вы такой большой барин, что не можете позволить мне заплатить за угощение, то давайте договоримся так: тот из нас, кто будет менее изувечен после нашей разминки, возьмет на себя оплату по счету.

— Согласен, — ответил Анри, который, считая себя находящимся в состоянии вражды с мельником, не опасался того, что чересчур расположится к нему и размякнет.

Кофе принес сам папаша Робишон, бурно приветствовавший Большого Луи.

— Это твой дружок? — спросил он, глядя на Лемора с любопытством, которое склонны проявлять по всякому поводу не слишком обремененные делами владельцы различных заведений в захолустных городках. — Я его не знаю, но это все равно: раз ты его привел ко мне, значит, надо думать, парень он стоящий. Видите ли, молодой человек, — добавил он, обращаясь к Лемору, — вам на редкость повезло, что, приехав в наши края, вы свели такое хорошее знакомство. Большого Луи уважают решительно все, а что до меня, то я люблю его как родного сына. О-ох, знали бы вы, какой он разумник, какой он честный и какой безобидный… Безобиднее ягненка, хотя другого такого силача во всей округе не сыщешь; он — я в том присягнуть могу — никогда, отродясь, не затеял ни с кем ссоры, он не даст шлепка ребенку, и я никогда не слышал, чтобы он в моем заведении поднял голос. Правда, что греха таить, бывает, приходят сюда забияки, но он умеет всех утихомирить.

Этот панегирик, произнесенный не слишком кстати как раз в то время, когда Большой Луи привел в кофейню папаши Робишона приезжего человека именно для того, чтобы свести с ним счеты, очень насмешил обоих молодых людей.

XVII. Брод на Вовре

Тем не менее похвальная речь хозяина кофейни прозвучала так искренно, что Лемор, которому после всего предыдущего уже не много надо было, чтобы проникнуться прямой симпатией к мельнику, поразмыслил над его, казалось бы, странным поведением в имевших место обстоятельствах и начал склоняться к мысли, что у этого человека, должно быть, есть серьезные основания для расспросов. Они вместе выпили по чашке кофе, выказывая отменную взаимную учтивость, и, когда папаша Робишон освободил их от своего присутствия, мельник начал следующим образом:

— Сударь (мне приходится называть вас так, потому что я не знаю, друзья мы или враги), прежде всего я, с вашего позволения, должен вам поведать, что я люблю девушку, которая богаче, чем я, а она любит меня ровно настолько, чтобы терпеть мое присутствие. Поэтому я могу говорить о ней, ничуть не вредя ее репутации, а кроме того, вы ее вовсе и не знаете. Однако я не охотник толковать о своих чувствах; людям скучно слушать про это, особливо таким, которых укусила та же муха: ведь почти что всякий, кого скрутит это недуг, становится чертовски себялюбив и думает только о своих делах, а на других плюет. Но, известное дело, в одиночку гору не своротишь, а вот ежели по-дружески подсоблять друг другу, так, пожалуй, кой-чего и добьешься. Вот почему я хотел, чтобы вы были со мной откровенны, как та дама, которую вы отлично знаете, и поэтому же я сам с вами откровенен, хотя мне неизвестно, нужно вам это или нет.

Итак, я люблю девушку, которая получит в приданое на триста тысяч франков больше, чем все мое состояние, а это в настоящее время значит то же, как если бы я вдруг захотел жениться на китайской императрице. Мне — тьфу! — Эти триста тысяч франков! Да, я бы их послал ко всем чертям, потому как именно они нас и разделяют. Но никогда еще не было так, чтобы всякими помехами можно было урезонить любовь. И пусть я нищий, но я люблю — и все тут; Это колом засело у меня в голове, и если известная вам особа не поможет мне — а она подала мне на то надежду, — тогда я человек пропащий… тогда… бог весть что я тогда могу вытворить!

При этих словах выражение его лица, до тех пор, как обычно, веселое, так резко изменилось, что Лемор был поражен внезапно открывшейся силой и искренностью его страсти.

— Ну что ж, — с сердечным участием сказал он мельнику, — раз вас опекает столь умная и просвещенная дама… Так, по крайней мере, о ней говорят.

— Я не знаю, что говорят о ней, — ответил Большой Луи, раздраженный тем, что молодой человек упорно продолжает осторожничать, — я знаю, что я сам думаю о ней, и я вам говорю, что эта женщина — ангел небесный. Если вам Это неведомо, то тем хуже для вас.

— В таком случае, — произнес Лемор, чувствуя себя внутренне побежденным этим, столь искренним, восхвалением Марсели, — я хочу знать, к чему вы гнете, милейший.

— А вот к чему. Когда я увидел, какая она добрая, достойная женщина, какая у нее прекрасная душа, увидел, что она расположена мне помочь и поддерживает во мне надежду, хотя я уже считал было, что все погибло, я сразу привязался к ней — и навсегда. Преданность ей родилась во мне, как — в романах пишут — рождается любовь, вдруг, в одно мгновение; и теперь я хотел бы заранее отплатить этой женщине добром за то доброе дело, что она намерена для меня сделать. Я хочу, чтоб она была счастлива, как она того заслуживает, счастлива в своей любви, потому как она только и уважает на свете, что искренние чувства, и презирает богатство; хочу, чтобы ей выпало счастье быть любимой человеком, который ценил бы ее самое, а не занимался бы подсчетами, сколько у нее осталось от состояния, с таким легким сердцем ею сейчас утраченного, и который не подумал бы наводить справки, чем она владеет и чем не владеет… чтобы решить, стоит ли соединяться с ней или лучше вовремя улепетнуть… позабыть ее… и попытаться при помощи своей смазливой физиономии одержать другую победу, сулящую больший барыш… потому как, в конце концов…

Лемор не дал мельнику договорить.

— Какие у вас основания, — сказал он бледнея, — опасаться, что эта уважаемая особа может сделать предметом своей любви столь недостойного человека? Кто тот низкий субъект, который, но вашему предположению, таит в душе столь постыдные расчеты?

— Мне об этом ничего не известно, — отвечал мельник, внимательно наблюдая за взволнованным Анри и не зная еще, чему приписать его беспокойство: негодованию человека с чистой совестью или стыду разоблаченного дельца. — Все, что мне известно, — это что около двух недель тому назад на мою мельницу заявился один молодой человек, судя по лицу и по поведению — вполне порядочный, но чем-то сильно озабоченный, и что потом он вдруг стал говорить о деньгах, задавать всякие вопросы, делать записи и наконец подсчитал на листе бумаги с точностью до сантима, что у владелицы Бланшемона от ее состояния остается еще изрядный кусок.

— Вы в самом деле думаете, что этот молодой человек Заявил бы о своей любви к ней только в том случае, если бы женитьба показалась ему выгодной? Тогда это был негодяй; но чтобы так хорошо его разгадать, надо самому быть…

— Договаривайте, парижанин, не стесняйтесь! — бросил мельник, и в его взоре сверкнула молния. — Мы ведь здесь как раз для того, чтобы объясниться начистоту!

— Я говорю, — продолжил Лемор, ощетиниваясь не меньше, чем его собеседник, — что истолковывать таким образом поведение незнакомого тебе человека, о котором ровно ничего не знаешь, можно только, если сам влюблен без памяти в приданое своей любезной.

Взор мельника потух, и лицо его омрачилось.

— О, я знаю, — печально произнес он, — люди могут сказать обо мне такое, и даже не сомневаюсь, что большинство именно и сказало бы, коли бы мне удалось добиться, чтобы меня полюбили. Но полюби она меня, так отец наверняка лишил бы ее наследства. Вот тогда люди увидели бы, стал бы я подсчитывать на пальцах или нет, сколько она потеряла.

— Послушайте, мельник! — с горячностью воскликнул Лемор. — Я вас ни в чем не обвиняю и не хочу подозревать в низости. Но как же вы, честный по натуре человек, не сделали самого правдоподобного и более достойного вас предположения?

— Настоящие чувства этого молодого человека могли проясниться только из его последующего поведения. Одно дело, ежели бы он опрометью ринулся к своей милой, тогда… я ничего не говорю, но коли он пустился наутек, то тут дело совсем другое!

— Следовало предположить, — возразил Лемор, — что он считает свою любовь безумием и не хочет получить отказ.

— Вот я вас и поймал! — вскричал мельник. — Опять вы начинаете лгать! Мне доподлинно известно, что эта дама в восторге от потери своего состояния, что она мужественно приняла даже известие о полном разорении сына, — и все это только потому, что она любит некоего человека, брак с которым сочли бы, наверно, преступлением с ее стороны, не стрясись эти бедствия.

— Ее сын разорен? — переспросил Анри, весь дрожа. — Полностью разорен? Неужели это так? У вас точные сведения?

— Совершенно точные, мой милый! — ответил мельник насмешливым тоном. — У опекунши мальчика, которая могла бы в течение долгого времени до его совершеннолетия делить с любовником или с мужем проценты с крупного капитала, теперь нет ничего, кроме подлежащих оплате долгов, и потому она имеет намерение, как она мне вчера сказала, обучить сына какому-нибудь ремеслу, чтобы он мог впоследствии прокормиться.

Встав со скамьи, Анри возбужденно шагал по дворику взад и вперед. На лице его было какое-то неопределенное выражение, и Большой Луи, внимательно следя за ним, не мог понять, какое чувство владеет сейчас молодым человеком: высшего счастья или крайней досады. «Посмотрим, — сказал он про себя, — таков ли этот человек, как она и как я сам, ненавидит ли он деньги, препятствующие любви, или же он — просто-напросто делец, привороживший ее к себе невесть каким колдовством, честолюбец, мстящий выше того небольшого дохода, что ей остается».

Дав самому себе слово, что он либо доставит Марсели большую радость, либо раз и навсегда освободит ее от вероломного негодяя, разоблачив его, Большой Луи после некоторого размышления придумал хитроумный ход.

— Бы раздосадованы, как я погляжу, — сказал он нарочито мягким тоном. — Что ж, понятное дело. Не каждому охота витать в облаках, и ежели вы надеялись заполучить в руки нечто весомое, то, значит, вы сделаны из того же теста, что и все люди нашего времени, только и всего. Как видите, я оказал вам недурную услугу ссорой с вами: вы узнали благодаря мне, что от вдовьего наследства остались рожки да ножки. Бы, конечно, рассчитывали на доход с опекаемого состояния юного наследника; ведь вы прекрасно знаете, что те самые последние триста тысяч франков, якобы остающиеся все же вдове, — тоже не более как обманное видение.

— Как вы сказали? — вскричал Лемор, прервав свое возбужденное хождение по дворику. — Она лишилась последних средств к существованию?

— Да, лишилась начисто; и не притворяйтесь, будто вам это неизвестно: вы слишком хорошо все разведали и не можете не знать, что ее долг арендатору Бриколену вчетверо больше, чем предполагалось, и что владелица Бланшемона должна будет пойти служить в табачной лавке или на почте, коли захочет обучать сына в школе.

— Неужели это действительно так? — в изумлении повторял Лемор, которого сообщение мельника ударило как обухом по голове. — Какой внезапный поворот в ее судьбе! Словно бы гром небесный грянул!

— Да, гром среди ясного неба, — с горькой усмешкой подтвердил мельник.

— И что же, скажите мне, она этим ничуть не расстроена?

— О, ничуть. Скорее наоборот: она воображает, что вы теперь еще больше ее полюбите. А вы как расположены? Нет, конечно, не на дурака напали, а?

— Ах, что вы мне сообщили, мой дорогой друг! — отвечал Лемор, не услышав последней реплики Большого Луи. — А я-то хотел драться с вами! Вы оказали мне огромную услугу! Я ведь уже было совсем собрался… Вы посланы мне самим богом…

Приписав порыв Лемора чувству удовлетворения, которое тот, должно быть, испытывал сейчас, будучи вовремя предупрежден о крушении его стяжательских надежд, Большой Луи с негодованием отвернулся от него и в течение нескольких минут оставался погруженным в глубокую печаль.

«Сил нет, — говорил он себе, — смотреть, как такую доверчивую и бескорыстную женщину обводит вокруг пальца подобный хлыщ. Видать, она настолько же безрассудна, насколько он бессердечен. Мне следовало раньше сообразить, что она крайне неосмотрительна: об этом можно было догадаться хотя бы по тому, что она в первый же день знакомства со мной открыла мне все свои тайны. Она, по присущей ей доброте, способна отдать душу первому встречному. Ох, надо мне ее побранить, насторожить и предостеречь против нее самой в делах такого рода! А прежде всего нужно освободить ее от этого проходимца. Руки так и чешутся дать ему крепко по уху да поставить здоровенный фонарь под глазом, чтобы он долго не мог казать красоткам свою смазливую рожу…»

— Ну, господин парижанин, — произнес он, не оборачиваясь и стараясь придать своему голосу твердость и спокойствие, — вы послушали меня, и теперь вам известно, что я о вас думаю. Я узнал то, что хотел узнать: вы подлец. Таково мое мнение, и я тотчас же, если позволите, засвидетельствую его делом.

Но время этой речи мельник без какой-либо поспешности засучивал рукава, намереваясь обойтись одними кулаками; затем он встал и обернулся, удивленный тем, что его противник медлит с ответом. Но он удивился еще больше, увидев, что он во дворе один. Он пробежал по аллее, обсаженной георгинами, обследовал все закутки кофейни Робишона, обошел все близлежащие улицы, но Лемор как сквозь землю провалился. Никто не видел, когда он ушел. Возмущенный и чуть ли не разъяренный мельник напрасно обегал в поисках его весь город.

Проведя час в бесплодной погоне за Лемором, Большой Луи притомился и стал терять надежду на успех.

«Все равно, — сказал он себе, присев на тумбу, — ни один дилижанс, ни одна колымага не выйдут сегодня из города без того, чтобы я не пересчитал всех пассажиров и не заглянул каждому из них в лицо! Этот господинчик так просто не улизнет от меня… Но что это я! Как я мог забыть, что он вообще-то путешествует пешком, а уж человек, который не желает платить долг чести, заведомо постарается убраться прочь на цыпочках, без труб и барабанов. Да к тому же, — добавил он, понемногу успокаиваясь, — милейшая госпожа Марсель не поблагодарит меня, конечно, коли я отдубашу ее любезного. От такой сильной привязанности не отделываются в одну минуту, и бедная женщина может не поверить мне, когда я скажу, что ее парижанин вполне под стать жителям Марша[23]. Как же мне взяться за дело, чтобы она в нем разочаровалась? Это мой долг, и, однако, когда я думаю, какое горе я ей доставлю… Ах, бедняжка! Ну, можно ли обмануться до такой степени?

Рассуждая так с самим собой, мельник вдруг вспомнил, что ему надо еще продать коляску, и отправился к одному бывшему арендатору, который разбогател и переселился в город. Тот внимательно обследовал экипаж, долго торговался и наконец решился купить его, из страха, что этим предметом роскоши, предлагаемым по столь дешевой цене, завладеет господин Бриколен.

— Покупайте, господин Равалар! — говорил ему мельник с тем удивительным терпением, которое проявляют беррийцы, когда они, отлично понимая, что покупатель уже решил непременно приобрести их товар, из вежливости притворяются, будто всерьез верят, что еще неизвестно, состоится сделка или нет. — Я вам уже сто раз сказал и готов без конца повторять то же самое: вещь эта хорошая и красивая, тонкой работы и прочная. Такие вещички выпускаются только первейшими парижскими фабрикантами. Вам она достается просто задаром. Вы меня слишком хорошо знаете и не можете сомневаться, что я не связался бы с делом, где скрыта какая-нибудь ловушка. К тому же я не спрашиваю с вас ничего за посредничество, тогда как всякому другому вам пришлось бы приплатить. Видите, вам выгода со всех сторон!

Покупатель жался и мялся до самого вечера. У него сердце разрывалось от мысли, что ему придется выложить из своей мошны некоторое количество экю. Увидев, что солнце опускается, Большой Луи заявил:

— Ну, хватит, я не хочу ночевать здесь и отправляюсь восвояси. Вы, видать, не хотите заполучить этот славный экипажик, блестящий, словно зеркало, и такой дешевый. Я сейчас запрягу в него Софи и поеду обратно в Бланшемон, гордый, что твой Артабан[24]. Первый раз в жизни я покачу в коляске: это будет забавно, а еще забавнее будет видеть, как папаша и мамаша Бриколены погрузятся в нее в воскресенье и подадутся в Лашатр! Но на мой взгляд, вы с вашей хозяйкой выглядели бы в ней попредставительнее.

Наконец, уже к ночи, господин Равалар отсчитал деньги и велел слугам переправить чудо-коляску в свой сарай. Большой Луи погрузил багаж госпожи де Бланшемон на свою таратайку, запрятал в кожаный пояс вырученные две тысячи франков и, пустив Софи рысью, поехал, сидя на одном из сундучков и распевая во все горло, несмотря на ухабы и на громкий стук колес, катившихся по булыжной мостовой.

Он ехал быстро, в отличие от колымажника зная дорогу как свои пять пальцев, и луна еще не успела взойти, как он уже миновал лежащее на пути селеньице под названием Мер. Белый пар, клубящийся даже в теплые летние ночи над многочисленными ручьями Черной Долины, застилал широкими покрывалами, похожими на озера, далеко простиравшуюся темную равнину. Стихли крики занятых жатвой крестьян и песни пастушек. Вскоре единственными живыми существами, которые могли встретиться мельнику на пути, были светляки, рассеянные там и сям среди окаймлявших дорогу кустов.

Однако, пересекая одну из заболоченных пустошей, образуемых в этой местности (в целом весьма плодородной и тщательно возделанной) излучинами рек, он смутно увидал впереди себя, среди тростников, фигуру человека, который сначала бежал, а затем остановился у брода через Вовру, словно ожидая его.

Большой Луи был не робкого десятка, но в этот вечер на его попечении были немалые деньги, каковые он почитал необходимым оберегать бдительнее, чем если бы они были его собственностью, и потому он поспешно вернулся к таратайке, впереди которой до сих пор шел пешком, ради того, чтобы немного поразмяться и на некоторое время облегчить груз для Софи. Стеснявший его кожаный пояс был положен им на мешок с зерном. Взобравшись снова на свою колесницу, называемую им на местный манер «рессорным экипажем из тележной кожи» (что означало просто-напросто деревянную телегу), Большой Луи укрепился в ней на ногах, вооружился бичом, тяжелая ручка которого могла служить заодно и орудием самообороны, и, став прямо, как солдат на посту, поехал вперед, весело распевая куплеты из старинной комической оперы[25], не раз слышанные им в детские годы от Розы:

Сквозь лес наш мельник вез домой

Из города деньжата,

Как вдруг услышал шум глухой

Среди листвы богатой.

Наш мельник был смельчак и хват,

Но тут струхнул он, говорят…

Друзья, страшитесь этих мест

И выбирайте длинный,

Далекий путь, — но путь в объезд

Черной Долины.

Помнится, в песне пелось иначе:

Друзья, страшитесь этих мест,

Людской страшитесь злобы

И выбирайте путь в объезд

Лесной чащобы;

но Большой Луи, которого правильность стихотворного размера заботила не больше, чем воры и привидения, для забавы приспосабливал слова к обстоятельствам своей жизни; и эти наивные куплеты, некогда очень популярные, но теперь распевавшиеся только на мельнице в Анжибо, часто скрашивали ему скучные одинокие поездки по округе.

Приблизившись к человеку, который ожидал его, не трогаясь с места, он нашел, что позиция для нападения выбрана довольно удачно. Брод был неглубок, но загроможден большими камнями, из-за которых Софи должна была продвигаться вперед с большой осторожностью, и, кроме того, съезжая в воду, надо было крепко держать узду, так как спуск был довольно крут и лошадь могла упасть.

«Посмотрим, посмотрим», — говорил самому себе Большой Луи, не теряя спокойствия и присутствия духа.

XVIII. Анри

Путник в самом деле подошел вплотную к голове лошади, и Большой Луи, успевший под аккомпанемент своей песни прикрепить к концу бича свинцовую пулю с дыркой, проделанной нарочно для этой цели, уже занес руку с намерением заставить злоумышленника, если тот схватит лошадь под уздцы, разжать пальцы, как вдруг знакомый голос дружелюбно произнес:

— Мэтр Луи, позвольте мне переправиться на тот берег в вашей таратайке!

— Милости просим, дорогой парижанин! — воскликнул мельник. — Наконец-то мы снова встретились! Я ведь проискал вас все утро. Влезайте, влезайте, мне как раз надо сказать вам пару слов.

— А мне надо задать вам больше, чем пару вопросов, — отозвался Анри Лемор, без всякой опаски вскакивая в тележку и усаживаясь на сундучок рядом с Большим Луи, как человек, не ожидающий для себя ничего плохого.

«Вот наглый парень», — подумал мельник, почувствовав новый прилив злости и с трудом сдерживая себя, несмотря на то, что они находились сейчас посредине речки. — Знаете, приятель, — сказал он, кладя Анри на плечо свою тяжелую руку, — мне чего-то больно охота свернуть в сторону и пустить вас сделать нырок с запруды.

— Забавная мысль, — спокойно ответил Лемор, — и, возможно даже, осуществимая. Только я бы, дружище, стал бешено защищаться, потому что в настоящий момент, впервые за долгое время, жизнь мне весьма дорога.

— Одну минутку! — произнес мельник, останавливая лошадь на прибрежном песке после переезда через речушку. — Здесь будет удобнее поговорить. Прежде всего, милейший, соблаговолите сказать мне, куда вы направляетесь.

— Я и сам не очень-то знаю, — ответил Лемор смеясь. — Просто иду куда глаза глядят. Разве сейчас погода не подходящая для прогулки?

— Не такая подходящая, как вам кажется, и вы могли бы вернуться, вымокнув до нитки, коли бы я того захотел. Вы попросились на мою таратайку: это моя передвижная крепость, и с нее спуститься не всегда так же легко, как на нее взойти.

— Довольно зубоскалить, Большой Луи, — сказал Лемор, — и подстегните свою лошадь. Мне не до смеха, я слишком взволнован…

— Вы просто трусите, сознайтесь.

— Да, да, я «струхнул», как мельник в вашей песне, и вы поймете, когда я вам расскажу… если смогу рассказать… Я сейчас сам не свой…

— А все-таки, куда вы направляетесь? — переспросил мельник; он начал уже опасаться, что неверно думал о Леморе, и, вновь обретя способность ясно рассуждать, несколько поколебленную гневом, задавал самому себе вопрос, предался ли бы таким образом ему в руки человек, действительно повинный в низости.

— А сами вы куда, направляетесь? — в свою очередь, спросил Лемор. — В Анжибо? Оттуда же рукой подать до Бланшемона! Я как раз иду в ту сторону, хоть и не уверен, что осмелюсь дойти до места… Но… вы ведь слыхали, что магнит притягивает железо?

— Не знаю, из железа вы или нет, — ответил мельник, — знаю только, что и меня тянет в ту сторону крепкий магнитик. Итак, молодой человек, вы хотели бы…

— Ничего я не хочу, не смею ничего хотеть! Но она разорена, совсем разорена! Зачем же мне убегать?

— А зачем вы хотели пуститься в дальние края, в Африку или еще куда-то, к черту на кулички?

— Я думал, что она все-таки еще богата: триста тысяч франков, я вам уже говорил, сравнительно с моим положением — это богатство.

— Но она же любила вас, несмотря на это?

— Так что же, вы считаете — я должен был принять и деньги вместе с любовью? Ну вот, видите, мой друг, я больше не притворяюсь перед вами. Вам, как можно судить, поведали о вещах, в которых я ни за что бы не признался, хотя бы мне пришлось пойти на драку с вами. Но я поразмыслил… после того как покинул вас… несколько внезапно, сам толком не зная, что я делаю, потому что сердце мое было переполнено радостью и я не смог бы дальше молчать… Да, я поразмыслил над всем услышанным мною от вас и понял, что вам известно все и что глупо опасаться нескромности со стороны человека, столь преданного госпоже…

— Марсели! — закончил за него мельник, испытывая явное удовольствие оттого, что может запросто называть ту, о ком они говорили, ее крестильным именем, как он мысленно его определял, противопоставляя его родовой дворянской фамилии владелицы Бланшемона.

Лемор вздрогнул, услыхав это имя. Впервые оно зазвучало в его ушах. Так как он не имел никаких отношений с окружением госпожи де Бланшемон и никому не поверял тайну своей любви, то и не слышал никогда из чьих-либо уст звучания этого дорогого для него имени, которое он лишь читал с благоговением под строками приходивших к нему записок и осмеливался произносить только наедине с самим собой в минуты отчаяния или восторга. Он схватил мельника за локоть, колеблясь между желанием попросить своего нового друга вновь произнести это имя и боязнью профанировать его, позволив эху повторить его многократно в ночной тиши.

— Ну так! — произнес Большой Луи, тронутый чувством Лемора. — Вы поняли наконец, что не должны были, не имели причин питать недоверие ко мне? Но что до меня, то, сказать по правде, я все еще питаю некоторое недоверие к вам. Это происходит помимо моей воли, но я не могу с этим ничего поделать. Ну вот, скажите-ка, где вы провели весь сегодняшний день? Я думал, что вы прячетесь в каком-нибудь погребе.

— Наверное, я бы и забрался в погреб, окажись он где-нибудь поблизости, — с улыбкой ответил Лемор. — Мне было крайне необходимо скрыть от всех свое волнение и свою безумную радость. Знаете, друг мой, я ведь намерен был уехать в Африку и никогда больше не видеть ту, чье имя вы только что произнесли… Да, несмотря на письмо, врученное мне вами, в котором мне предлагалось вернуться через год, я чувствовал, что совесть требует от меня ужасной жертвы. И еще сегодня я был полон страха и неуверенности! Ибо если теперь мне не нужно в жестокой борьбе с самим собой преодолевать чувство стыда от того, что я, пролетарий, женюсь на богатой женщине, то еще остается сословная вражда, борьба плебея с патрициями, которые будут преследовать эту благородную женщину за выбор, почитающийся недостойным. Но, быть может, низостью было бы уклониться от этого испытания. Не ее вина, если в ней течет кровь угнетателей, и, кроме того, дворяне утратили свое былое могущество, его обрели люди иного свойства. Дворянские воззрения лишились авторитета, и возможно, что та… которая удостоила меня своим вниманием… не будет порицаема всеми. И тем не менее это ужасно — не правда ли? — заставить любимую женщину вступить в конфликт с родными, навлечь на нее осуждение со стороны тех, среди кого она прожила всю жизнь! Какими другими душевными связями заменю я ей эти связи, правда, второстепенные, но многочисленные, радующие любвеобильное сердце, которое не может без сожаления разорвать их? Ведь я одинок на всей земле; неимущий всегда одинок, а простой народ не понимает еще, как он должен был бы встречать тех, кто приходит к нему из такой дали, преодолев невероятные препятствия. Увы! Я провел часть дня где-то в зарослях, сам не знаю где, в каком-то месте, куда случайно забрел, и лишь после долгих часов напряженного и тревожного раздумья решил найти вас и попросить устроить мне свидание с нею на час… Я безуспешно искал вас, в то время как вы, возможно, тоже искали меня, ибо именно вами была подсказана воспламенившая меня мысль отправиться в Бланшемон. Но я полагаю, что с вашей стороны это было неблагоразумно, а с моей — и вовсе безумно, потому что она запретила мне даже разузнавать, куда она удалилась из Парижа, и назначила ради соблюдения приличий во время траура нашу встречу через год.

— Только и всего? — спросил Большой Луи, несколько испуганный тем, как оборачивалась его идея, утром казавшаяся весьма остроумной, — подбить возлюбленного Марсели на поездку к ней. — Ужели вы придаете столь серьезное значение этим самым «приличиям», о которых вы толкуете, и обязательно ли должен протечь со смерти дурного супруга целый год, чтобы порядочная женщина могла увидеть лицо порядочного мужчины, имеющего намерение жениться на ней? Это что же, такого обычая придерживаются у вас в Париже?

— В Париже не больше, чем в других местах. Благоговейное чувство, которое люди испытывают перед тайной смерти, конечно, повсюду определяет в душе человека срок, отводимый для воспоминаний о похоронах.

— Я знаю, что обычай блюсти траур в одежде, в речах, во всем поведении порожден добрыми чувствами, но нет ли здесь того недостатка, что он превращается в лицемерие, когда о покойнике не приходится особенно сожалеть и когда любовь недвусмысленно обращена на другого человека? Разве оттого, что вдова должна жить в строгости, человек, который хочет на ней жениться, обязан покинуть родину и не вправе даже пройти перед дверью своей любимой и бросить на нее украдкой взгляд, когда она не смотрит в его сторону?

— Вы не знаете, добрая душа, как злы те, кто величает себя «людьми большого света» — странное наименование, не правда ли, но справедливое с их точки зрения, ибо они считают одних себя людьми, а народ в счет не идет; ведь они претендуют на то, что на всем свете лишь они имеют право властвовать; так было всегда я еще будет некоторое время!

— Охотно верю, — живо подхватил мельник, — что они злее, чем мы! Но все же, — добавил он сокрушенно, — и мы не так добры, как следовало бы. Мы тоже бываем не прочь поперемывать косточки нашим ближним, понасмехаться над ними и обычно склонны осудить слабого. Да, вы правы, мы должны быть осторожны, чтобы никто не посмел дурно говорить об этой даме, глубоко чтимой нами обоими; достаточно одного дня, и, глядишь, уже ее обвинят в легкомысленном поведении. Поэтому я считаю, что вам не следует показываться в Бланшемоне.

— Вы хороший советчик, Большой Луи, и я был уверен, что вы не дадите мне совершить опрометчивый поступок. Я выкажу мужество и последую совету вашего рассудительного ума, во искупление той вздорности, что я выказал утром, распалившись при первом проявлении вашего благожелательного отношения ко мне. Я еще поболтаю с вами, пока мы не доедем до вашей мельницы, а затем вернусь в *** и завтра оттуда отправлюсь в дальнейший путь.

— Полно, полно! Вы бросаетесь из одной крайности в другую, — урезонил его мельник, который, беседуя с Лемором, придерживал Софи, не давая ей переходить с шага на рысь. — Анжибо в одной миле от Бланшемона, и вы можете переночевать у нас, не ставя под угрозу ничью репутацию. Под моей крышей сейчас нет ни одной женщины, за исключением моей старой матушки, а она-то уж не станет болтать лишнее. Вы сделали недурную прогулочку от *** до этого места, и я был бы бездушным, бессердечным человеком, коли бы не заставил вас поужинать на скорую руку да прилечь вздремнуть, как говорит наш кюре, который сам-то не любит неосновательности в этих делах. Да и кроме того, разве вам не нужно написать письмо? У нас вы найдете все, что для этого требуется. Вот разве что красивой почтовой бумаги нету. Я числюсь помощником мэра в нашей коммуне[26], и я пишу официальные акты не на веленевой бумаге; но даже если вам придется положить вашу любовную прозу на бумагу с гербовой маркой мэрии, письмо все равно прочтут, и скорее всего не один раз! Так едемте же ко мне, вот я уже вижу — дымок поднимается из-за деревьев: это готовится ужин для меня. Сейчас подгоним маленько Софи, потому как матушка, верно, проголодалась, а без меня она за стол не сядет. Я обещал ей сегодня вернуться пораньше.

Анри до смерти хотелось принять приглашение доброго мельника, по он еще поупирался для виду: влюбленные такие же притворщики, как дети. Хотя он и отказался от безумной идеи отправиться в Бланшемон, но словно какая-то чудесная сила толкала его в этом направлении, и каждый следующий шаг Софи, приближавший его к «центру притяжения», усиливал волнение в его сердце, сломленном недавней борьбой, в которой он изнемог. Поэтому он очень скоро сдался на уговоры, в глубине души благословляя настойчивость гостеприимного мельника.

— Матушка! — воскликнул, соскакивая с таратайки, Большой Луи. — Ну что, не сдержал я слова? Если часы господа бога не испортились, то сейчас звезды Креста показывают на Дороге святого Якова десять часов[27].

— Сейчас, может быть, только чуточку больше, — ответила Большая Мари. — Ты приехал всего на час позже обещанного. Бранить мне тебя не за что, тем более что ты, как я вижу, занимался делами нашей милой гостьи. Ты собираешься отвезти все это в Бланшемон еще сегодня?

— Нет, что вы, матушка! Уже чересчур поздно. Госпожа Марсель сказала мне, что лишний день для нее не имеет значения. Да и кроме того, разве можно войти в новый Замок после десяти часов вечера? Ведь они же недавно только починили зубчатую стену, что окружает двор, и забрали ворота железной решеткой. Они способны установить подъемный мост над своим рвом без воды. Черт меня побери! Господин Бриколен считает себя уже бланшемонским сеньором. Он вскоре прилепит на камин свой герб и прикажет величать его де Бриколеном… Но поглядите, матушка, я привез к нам гостя. Узнаете вы этого молодого человека?

— Э, да это тот самый господин, что был здесь с месяц тому назад! — сказала Большая Мари. — Мы еще приняли его тогда за поверенного в делах владелицы Бланшемона. Но она вроде бы и незнакома с ним?

— Нет, нет, совсем незнакома, — подтвердил Большой Луи, — и он не поверенный в делах, а чиновник по составлению поземельного кадастра[28] для нового обложения налогом. Ну-с, землемер, садитесь за стол да поешьте горяченького.

— Скажите-ка, сударь, — обратилась к гостю мельничиха, когда на стол подали первое блюдо — суп из репы. — Это вы оставили свое имя у нас на одном из деревьев возле реки?

— Да, я, — ответил Анри. — Прошу извинить меня за глупое мальчишество. Может быть, даже я погубил эту молодую вербу?

— То бишь серебристый тополь, не в обиду вам будь сказано, — вмешался мельник. — Вы настоящий парижанин и, конечно, не умеете отличить коноплю от картошки. Но Это не суть важно. А деревьям нашим ваш ножик нипочем, и матушка спрашивает вас просто так, для разговору.

— Право, я не поставила бы вам в укор какое-то одно деревце. У нас их тут еще останется, — сказала мельничиха. — Но дело в том, что недавно посетившая нас молодая госпожа прямо извелась, пытаясь узнать, кто же написал Это имя. А ее сыночек сам прочитал его, только подумайте, сударь, четырехлетний малыш, а видит в буквочках то, чего я за всю мою жизнь не научилась видеть!

— Так она была здесь? — растерянно спросил Лемор, который в этот момент несколько утратил ясность рассудка.

— А вам-то что до этого? Ведь вы с ней незнакомы, — сказал в ответ Большой Луи, энергично подталкивая Лемора коленом, чтобы тот не забывал притворяться — перед присутствовавшим тут же подручным с мельницы в особенности.

Лемор поблагодарил Большого Луи взглядом, хотя мельник остерег его далеко не деликатным образом, и, боясь уже сказать что-нибудь лишнее, не разжимал больше рта иначе, как для поглощения пищи.

Когда все разошлись «прикорнуть», как выразилась мельничиха, Лемор, которому отвели место в маленькой комнате на первом этаже, где ночевал сам мельник, как раз напротив ворот, попросил Большого Луи не запирать еще дверь и позволить ему четверть часа побродить по берегу Вовры.

— А я тоже пойду с вами, — заявил Большой Луи, весьма заинтересованный любовной историей своего нового друга, очень похожей на его собственную. — Я знаю, куда вы отправитесь помечтать, а мне не так спешно отправляться на боковую, и я вполне могу прогуляться с вами при луне: вон она уже встает, собирается полюбоваться своим отражением в воде. Пойдемте, дражайший мой парижанин, посмотрим, какой белянкой-гордячкой выглядит она в водах Вовры, и вы скажете мне, есть ли в Париже такая красивая луна и такая красивая речка! Стойте! — воскликнул он, когда они оба подошли к дереву, на котором была вырезана надпись. — Вот тут она стояла, опершись на загородку, и читала ваше имя, и глаза у нее при этом раскрылись так широко, как мне — хоть умри — и нарочно не сделать. Да, кстати, выходит — вы знали, что она приедет сюда, раз вы оставили для нее свою подпись?

— Удивительнее всего, что я этого не знал и лишь по чистой случайности, из какого-то ребячества, решил оставить таким образом память о своем пребывании в этих прекрасных местах, не предполагая, что мне когда-нибудь доведется в них вернуться. В Париже я слышал, что она разорена. Как я хотел, чтобы это была правда! Я приехал сюда, чтобы определить, какой линии мне держаться, и когда узнал, что она все еще слишком богата для меня, твердо решил распрощаться с ней навсегда.

— Вот видите! Не иначе как сам господь бог заботится о влюбленных: коли бы не он, вы бы точно никогда сюда не воротились. Именно так! Ведь я по одному лишь виду госпожи Марсели, когда она меня расспрашивала о молодом человеке, написавшем это имя, сразу догадался, что она любит кого-то и что ее любимого звать Анри. Тут меня как молнией озарило, и я догадался обо всем остальном, потому как мне ничего ведь не говорили — я сам обо всем догадался; мой грех, винюсь, но и не похвалиться не могу.

— Как? Вам ничего не открывали, а я признался во всем! Да свершится воля божья! Я распознаю за всем этим руку всевышнего и более не боюсь отдаться чувству безусловного доверия, которое вы внушаете мне.

— Я хотел бы ответить вам тем же, — отозвался, беря Анри за руку, Большой Луи, — потому как нравитесь вы мне, парень, дьявол меня заешь, коли это не так! А все-таки что-то меня еще царапает и царапает.

— Да как можете вы все еще подозревать меня в дурном, раз я вернулся с вами в Черную Долину только для того, чтобы подышать воздухом, которым дышала она, теперь, когда мне известно, что она обеднела?.

— А не могло быть так, что утром, пока я разыскивал вас по всему городу, вы бегали по адвокатам и нотариусам? И что, если вы узнали, что она еще достаточно богата?

— Что вы говорите, неужели это правда? — горестно вскричал Лемор. — Не играйте так со мной, дружище! Вы возводите на меня такие смешные обвинения, что я и не подумаю оправдываться. Но по поводу одного из них я хочу сказать вам несколько слов. Если госпожа де Бланшемон еще богата, то захоти она даже ответить на любовь пролетария, каким являюсь я, я должен буду расстаться с нею навсегда! О, если это действительно так, если мне суждено узнать… ведь я, бога ради, еще не узнал? Дайте мне помечтать о счастье до завтра, а утром я покину этот край… на год… или навсегда…

— Ну, вы, видать, маленько тронутый, приятель! — воскликнул мельник. — И более того: вы кажетесь мне сейчас настолько неестественным, что я подумываю, не напускаете ли вы на себя все это нарочно, чтобы меня провести.

— Значит, вы непохожи на меня, мельник? Вы не питаете ненависти к богатству?

— Нет, клянусь богом! Ни ненависти, ни любви к богатству самому по себе я не питаю, а смотрю, зло оно мне приносит или добро. Например, экю папаши Бриколена я ненавижу, потому как они мне мешают жениться на его дочери… Ах, черт! Я проговорился, называю имена, которых лучше бы вам не знать… Но, в конце концов, раз мне известны ваши дела, то и вам могут быть известны мои… Так вот, я говорю, что эти экю я ненавижу; но упади с неба мне в руки тридцать-сорок тысяч франков, которые позволили бы мне посвататься к Розе, они пришлись бы мне здорово по вкусу.

— Я не разделяю вашего мнения. Будь у меня даже миллион, я не стал бы за него держаться.

— Вы предпочли бы бросить его в речку, вместо того чтобы купить себе титул, который сделал бы вас ей ровней? Ну и чудак же вы!

— Вероятно, я роздал бы его беднякам, подобно ранним христианам-коммунистам, чтобы от него избавиться, хотя я хорошо знаю, что не совершил бы этим истинно доброго дела. Ведь, отказываясь от имущества, эти первые поборники равенства закладывали основы определенного общественного уклада, давали обездоленным опору в жизни, устанавливая законы, которые одновременно были и религией.

Раздаваемые деньги были насущным хлебом для души — не только для тела. Раздел имущества был доктриной, которая завоевывала приверженцев. Ныне ничего подобного нет. Есть идея священного, угодного богу сообщества, но еще никто не знает его законов. Нельзя просто возродить мирок ранних христиан, чувствуется, что необходима доктрина; ее нет, а кроме того, люди не готовы воспринять ее. Деньги, розданные горсточке несчастных, породят в них только себялюбие и лень, если не постараться растолковать им, что ассоциация — это их человеческий долг. Таким образом, с одной стороны, повторяю вам, посвящение в этот новый орден не сопровождается достаточно ясным изложением его целей, а с другой стороны, посвящаемые не выказывают достаточно доверия, сочувствия и преданности идее. Вот почему, когда Марсель… (я тоже осмеливаюсь назвать ее, раз вы называли имя Розы) предложила по примеру апостолов раздать беднякам свое богатство, внушавшее мне ужас, я испугался такой жертвы, чувствуя, что не обладаю ни научным знанием, ни гениальной интуицией для того, чтобы подсказать ей способ, каким можно было бы обратить эти деньги на благо человеческого прогресса. Как, владея богатством, сделать его полезным для людей? Для Этого мало быть добросердечным человеком; надо быть человеком гениальным. Я не таков, и, думая о глубоких пороках, о чудовищном себялюбии богачей, испытываю непреодолимый страх. Я благодарю бога за то, что он сделал меня бедняком, хотя я мог быть богатым наследником, и я клянусь, что никогда не буду иметь ничего сверх своего недельного заработка.

— Так, значит, вы благодарите бога за то, что он, по доброте своей, хотел умудрить вас, и, выходит, что не поступаете дурно лишь потому, что вас уберег от этого счастливый случай? Этакая добродетель дается очень легко, и она меня не так изумляет, как вы, наверно, полагаете. Я понимаю теперь, отчего госпожа Марсель так радовалась вчера тому, что разорилась: вы заморочили ей голову своими прекраснодушными бреднями! Слова красивые, но на значат ровным счетом ничего. Ну что это, в самом деле, за рассуждение: «Если бы я был богатым, я был бы злым, а потому пляшу от радости, что не богат»? Это похоже на мою бабушку, которая говаривала: «Угря я не люблю, и премного сим довольна, потому как ежели бы я его любила, то стала бы его есть». А почему бы вам не быть одновременно богатым и щедрым? Если бы даже принесенное вами добро состояло лишь в том, что вы накормили бы окружающих вас голодных людей, уже одно это было бы немало, и лучше бы богатство было в ваших руках, чем в руках скупердяев… О, я вижу, что вы за птица! Мне все теперь ясно; я не так глуп, как вы думаете: я почитываю газеты да книжонки и знаю, что происходит в городах, а не только в нашей деревенской глуши, в которой, верней всего будет сказать, ничего нового не происходит. Вы, как я понимаю, один из тех, кто изобретает новые системы, экономист, ученый!

— Нет. В том-то, может быть, моя беда, что я слаб в счетной науке и ничего не смыслю в нынешней политической экономии. Это порочный круг, и вращаться в нем — удовольствие не по мне.

— Вы не дали себе труда изучить ту самую науку, без которой, по вашим словам, нельзя предпринять ничего нового? В таком случае вы ленивец.

— Нет, я мечтатель.

— Понимаю. Вы то, что называется — поэт.

— Я в жизни не писал стихов, а теперь я рабочий. Не принимайте меня слишком всерьез. Я ребенок, влюбленный ребенок. Вся моя заслуга в том, что я сумел выучиться ремеслу и собираюсь заняться им.

— Отлично! Зарабатывайте себе на жизнь трудом, как это делаю я сам, и я не буду приставать к вам с вопросами, как устроен да куда идет мир, потому как вы все равно ничего сделать не можете.

— Что за логика, дружище! Если бы, к примеру, тут, посредине реки, на ваших глазах опрокинулась лодка, в которой плыла бы семья с детьми, а вы, допустим, были бы привязаны к этому дереву и не могли оказать им помощь, то что же — вы бы смотрели равнодушно, как они погибают?

— Нет, сударь, я бы переломил дерево, будь оно даже в десять раз толще. Мое желание помочь им было бы таким сильным, что бог совершил бы для меня это небольшое чудо.

— Однако семья человеческая гибнет, — горестно вскричал Лемор, — а бог не совершает больше чудес!

— Понятное дело: ведь никто больше не верит в него по-настоящему! А я верю, и вот что скажу, поскольку теперь уже мы можем ничего не скрывать друг от друга: в глубине души я никогда не терял надежды жениться на Розе Бриколен. Правда, добиться того, чтобы папаша Бриколен взял в зятья человека неимущего, это будет впрямь чудо из чудес: легче голыми руками, без топора, переломить воя Это толстенное дерево. Так вот же: чудо это свершится, не Знаю как, но пятьдесят тысяч франков у меня будут. То ли я найду их в земле, сажая капусту, то ли выловлю из речки неводом, а может быть, мне придет в голову какая-нибудь идея… та или иная — все равно. Что-нибудь я придумаю, потому как достаточно, говорят, идеи, чтобы перевернуть мир.

— Вы придумаете способ ввести равенство в обществе, которое существует только благодаря неравенству? — с грустной улыбкой спросил Лемор.

— А почему бы и нет, сударь? — с веселым задором отозвался мельник. — Когда я сколочу себе состояние, то, поскольку я не хочу быть скупым и злым и уверен, что никогда таким не буду, равно как моя бабка до самой смерти не полюбила угря, которого терпеть не могла, придется мне сразу стать более серьезным ученым, чем вы, и дойти своим умом до того, чего вы не нашли в ваших книгах, то есть открыть способ, как использовать свое могущество, чтобы устанавливать справедливость, и как с помощью своего богатства делать людей счастливыми. Вас это удивляет? А ведь я, мой дорогой парижанин, было бы вам известно, смыслю в политической экономии куда меньше, чем вы, проще говоря — не смыслю ни аза! Но какое это имеет значение, если у меня есть воля и вера? Почитайте-ка Евангелие, сударь. Мне сдается, что вы, мастер красно говорить, Запамятовали, кто такие были первые апостолы; а были они люди простые, ничего не знали, как я. Господь бог вдохновил их, и они стали знать больше, чем все школьные учителя и все кюре их времени.

— О народ! Ты обладаешь провидческим даром! В самом деле, для тебя господь совершит чудеса, и на тебя снизойдет дух святой! Тебе неведомо уныние, ты не подвержен никаким сомнениям! Ты знаешь, что сердце могущественнее науки, ты чувствуешь свою силу, силу своей любви и полагаешься на вдохновение! Вот почему я сжег свои книги, вот почему я захотел вернуться в народ, от которого меня оторвали мои родители. Вот почему меня влекут к себе бедняки и чистые сердцем простолюдины: у них я хочу почерпнуть веру и истовость в следовании божеским заветам, утраченные мною в то время, когда я рос среди богачей.

— Понимаю! — сказал мельник. — Вы больной, жаждущий исцеления.

— Ах, я бы исцелился, если бы жил подле вас.

— Я бы охотно способствовал вашему исцелению, если бы вы обещали мне не заражать меня своей болезнью. Для начала скажите одну разумную вещь — обещайте, что женитесь на госпоже Марсели, каково бы ни было ее материальное положение, если она согласится выйти за вас.

— Вы снова пробуждаете во мне тревогу. Раньше вы сказали, что у нее нет больше ничего; потом заговорили как-то по-другому и вроде бы дали мне понять, что она еще богата.

— Ну что ж, пора вам узнать правду: это было испытание для вас. Триста тысяч франков еще существуют, и папаша Бриколен напрасно старается: я подам ей такой совет, что она их сохранит. С тремястами тысячами франков вы, приятель, вполне можете творить добро, раз я с пятьюдесятью тысячами, которых у меня еще нет, собираюсь спасти мир.

— Я восхищаюсь вашим веселым нравом и завидую вам, — сказал Лемор с подавленным видом. — Но вы снова убили меня. Я обожаю эту женщину, этого ангела, но я не могу стать супругом женщины богатой. В обществе существуют предрассудки относительно чести; помимо своей воли я завишу от них и не могу их отвергнуть. Я не мог бы считать своим это состояние, которое она должна и хочет, конечно, сохранить для сына. Я не мог бы и помыслить о том, чтобы употребить свое богатство на пользу людям, ибо уже одним этим нарушил бы нравственный закон. Кроме того, меня не оставляла бы в покое совесть, что я обрек на бедность бесконечно дорогую мне женщину и ребенка, чьей независимостью в будущем я не вправе пренебречь. Я страдал бы оттого, что подвергаю их лишениям, и беспрестанно дрожал бы за них, опасаясь, что они не выдержат тягот такой жизни и сломятся под их бременем. Увы! И это дитя и эта женщина — не нашей с вами породы, Большой Луи! Разжалованные из господ, они все же потребовали бы от своих бывших рабов такого же ухода и таких же удобств, к каким привыкли прежде. Они тосковали бы и чахли под нашими соломенными кровлями. Любой труд оказался бы непосильным для их слишком неясных рук, и всей нашей любви, возможно, Ее хватило бы, чтобы поддержать их до конца той борьбы, которая становится уже непосильной для нас самих…

— У вас снова начинается приступ вашей болезни, снова вас покидает вера! — прервал Лемора Большой Луи. — Вы не верите даже в любовь, не видите, что эта женщина все снесла бы ради вас и чувствовала бы себя при этом счастливой? Вы недостойны такой большой любви, право, недостойны!

— Ах, друг мой, пусть только она обеднеет, совсем обеднеет, но чтобы мне не пришлось упрекать себя в том, что я способствовал такому повороту, и вы увидите, смогу ли я быть ей надежной опорой.

— Ну хорошо! Вы трудитесь, чтобы заработать немного денег, так же как и все мы. Почему же вы так презираете принадлежащие ей деньги, которые тоже заработаны?

— Они не были заработаны трудом бедняка; это украденные деньги.

— Как так?

— Это наследство, доставшееся ей от предков, а они приобрели свое богатство феодальными грабежами. Это пот и кровь народа, которыми как бы цементировались камни их замков и удобрялись их земли.

— Ваша правда! Но на деньгах не держится такого рода ржавчина. У денег есть свойство грязниться и очищаться — в зависимости от того, что за рука к ним прикасается.

— Нет! — с горячностью вскричал Лемор. — Существуют грязные деньги, которые марают принимающую их руку.

— Это одно краснобайство! — спокойно возразил мельник. — Все равно деньги эти — деньги бедняка, поскольку они были выжаты из него путем грабежа, насилия, произвола. Ужели бедняк не должен принять их обратно только потому, что они долгое время находились в руках разбойников? Пойдем-ка спать, дружище, вы совсем свихнулись. В Бланшемон вы не поедете: я тверже чем когда-либо уверен, что делать этого не следует, потому как вам нечего сказать, кроме глупостей, нашей милой госпоже Марсели. Но, тысяча чертей, вы не уедете от меня, прежде чем не откажетесь от ваших… погодите, сейчас найду слово… от ваших утопий! В точку я попал?

— Возможно, — задумчиво произнес Лемор, которого любовь толкала на то, чтобы подчиниться авторитету своего нового друга.

День третий

XIX. Портрет

Мы не знаем, согласуется ли с правилами искусства подробное описание внешнего облика и одежды персонажей, которых автор выводит в романе[29]. Возможно, рассказчики нашего времени (и мы — в первую очередь) несколько злоупотребили в своих повествованиях модой на портреты. Тем не менее это старый обычай, и хотя мы верим, что будущие мастера изящной словесности, осудив наш мелочный педантизм, будут рисовать действующих лиц своих произведений более крупными и резкими мазками, сами мы не ощущали достаточной твердости в своей руке, чтобы отклониться от проторенного пути, и собираемся сейчас исправить оплошность, состоящую в том, что до сих пор мы не дали портрета нашей героини.

В самом деле, не терпит ли в чем-то существенном ущерба этот интерес, что вызывает у нас романтическая история, хотя бы и весьма жизненная, когда мы не знаем, насколько примечательна была внешность главной героини? Недостаточно даже, чтобы нам сказали: «Она была хороша собой»; если нас берут за живое превратности ее судьбы и необычность обстоятельств, в которых она оказалась, то мы хотим Знать, блондинка она или брюнетка, высока или мала ростом, порывиста или мечтательна, предпочитает щегольские или скромные наряды; если нам говорят, что она идет по улице, мы бросаемся к окну поглядеть на нее и, в зависимости от впечатления, производимого ее обликом, либо начинаем симпатизировать ей, либо — так и быть — прощаем ей то, что она понапрасну привлекла к себе внимание публики.

Так рассуждала, конечно, и Роза Бриколен, ибо наутро после первой ночи, проведенной ею в своей комнате с госпожой де Бланшемон, еще нежась в постели, в то время как более деятельная и не склонная к позднему вставанию молодая вдова уже заканчивала свой туалет, Роза внимательно разглядывала ее, прикидывая, затмит ли красота Этой парижанки ее собственную красоту на деревенском празднестве, которое должно было состояться на следующий день.

Марсель де Бланшемон была столь изящно и пропорционально сложена, каждое ее движение дышало таким достоинством и грацией, что она казалась выше ростом, чем была на самом деле. У нее были белокурые волосы, очень светлые, но отнюдь не тусклые и даже не пепельного цвета, который почему-то ценится очень высоко, — хотя почти всегда затмевает краски лица, — ибо является часто признаком хрупкой конституции. Ярко-золотистые, теплого тока, они составляли одно из лучших украшений облика Марсели. Ребенком Марсель была необыкновенно прелестна, в монастыре ее называли херувимом; в восемнадцать лет она представляла собою всего лишь молодую особу весьма приятной наружности, но к двадцати двум годам снова так расцвела, что, сама того не замечая, покоряла мужские сердца одно за другим. Однако черты ее не отличались идеальным совершенством, и на юном, свежем личике уже видны были признаки утомления, вызванного постоянно возбужденным, даже несколько лихорадочным состоянием духа. Вокруг ее глаз, редкостной синевы, лежали глубокие тени, говорившие о сильных переживаниях пылкой души. Непроницательному наблюдателю они могли бы показаться выражением беспокойства чувственной натуры, но человек с чистыми помыслами не мог бы не понять, что эта женщина руководима более сердцем, нежели умом, по более умом, нежели чувственными порывами. Живая игра красок на ее лице, прямой и открытый взгляд, легкий золотистый пушок на углах верхней губки косвенным образом свидетельствовали о таких свойствах характера, как сильная воля, верность, бескорыстие, мужество. При первом взгляде на нее она нравилась, еще не поражая, но затем поражала все больше и больше, не переставая просто нравиться. И всякий, кому она в первый момент даже не казалась особенно красивой, вскоре уже не мог ни оторвать от нее глаз, ни перестать думать о ней.

Причиной происшедшего с ней второго преображения была любовь. Трудолюбивая и веселая в монастыре, она никогда не была мечтательной и меланхоличной — вплоть до встречи с Лемором; и даже после того, как полюбила, осталась деятельной и решительной во всех делах, от больших до малых. По глубокое чувство, заставлявшее Марсель собирать всю свою волю и направлять ее на достижение одной цели, сделало ее черты более определенными и придало всей ее повадке какое-то особенное и таинственное очарование. Никто не знал, что она любит; но все чувствовали, что она способна любить страстно, и не было в ее окружении мужчины, который не желал бы внушить ей любовь к себе или хотя бы дружеское расположение. Из-за ее неотразимой привлекательности в течение некоторого времени светские дамы, завидуя ей, но не находя никаких изъянов в ее нравственности, обвиняли ее в кокетстве. Никогда еще упрек не был кем-либо менее заслужен.

Марсели некогда было терять время на ребяческую и неприличную забаву — вызывать в мужчинах желания. Она не думала даже, что способна вызывать их, и, внезапно удалившись от света, не могла упрекнуть себя в сознательном стремлении сделать заметным свое пребывание в нем.

Роза Бриколен, бесспорно более красивая, чем Марсель, по но чувствам еще ребенок и потому намного менее загадочная, легче постигаемая натура, слыхала раньше о баронессе де Бланшемон как об одной из первых красавиц, блиставших в парижских гостиных, и она не могла взять в толк, благодаря чему эта блондинка с утомленным лицом, так просто одетая и так естественно державшаяся, приобрела подобную репутацию. Она не знала, что в высоко-цивилизованном и, следовательно, сверхутонченном обществе внутренняя одухотворенность налагает свой благородный отпечаток на внешний облик женщины, неизменно стирая классическую величавость холодной красоты. Тем не менее Роза чувствовала, что сама уже безумно любит Марсель; она еще не вполне отдавала себе отчет в том, что привлекательность этой женщины создают и живой взгляд, выразительный голос, мягкая и благожелательная улыбка, мужественность и широта ее натуры. «Однако она не так красива, как я полагала! — думала Роза. — Почему же мне хочется быть на нее похожей?» В самом деле, Роза поймала себя на том, что укладывает волосы как Марсель, подражает ее походке, ее манере быстро и грациозно поворачивать голову и даже интонациям ее голоса. За несколько дней она настолько в этом преуспела, что утратила следы деревенской неловкости, в которой, однако, была своя прелесть. Но справедливо будет сказать, что эта приобретенная ею непринужденность поведения была в большей степени вызвана душевным подъемом, чем заимствована, и что она вскоре стала для Розы вполне естественной, отчего качества, которыми ее наделила природа, много выиграли. Характеру Розы тоже были свойственны мужество и прямодушие; Марсель была призвана скорее развить ее природные задатки, приглушенные внешними обстоятельствами, нежели толкнуть ее на подделку своих собственных качеств путем чистого подражания.

XX. Любовь и деньги

Шагая взад и вперед по комнате, Марсель услыхала за стеной странный голос, густой, как у быка, и хриплый, как у старухи. Этот голос, который, казалось, с трудом вырывался из чахоточной груди и не мог ни пробиться наружу, ни замолкнуть, повторил несколько раз:

— Да они же у меня все забрали! Все забрали, даже одежду!

Другой, более спокойный голос, по которому Марсель опознала мать господина Бриколена, отвечал:

— Да замолчите вы, хозяин[30], не о том речь.

Видя удивление Марсели, Роза поспешила объяснить ей этот диалог.

— В нашем доме, — сказала она, — всегда были беды, и даже до того, как я и моя бедняжка сестра появились на свет, судьба преследовала нашу семью. Вы видели моего дедушку, такого старенького-старенького с виду? Вот его-то вы сейчас и слышали. От него редко услышишь слово, но если он заговорит, то из-за глухоты кричит так, что весь дом трясется. Почти всегда он повторяет примерно одно и то же: «Они у меня все отняли, все украли, ограбили меня дочиста!» На этом он все время топчется, и если бы бабушка, которая имеет над ним большую власть, вчера не заставила его молчать, он вам сказал бы эти же слова вместо «здравствуйте».

— А что все это значит? — спросила Марсель.

— Разве вам не доводилось слышать об этой истории? — отозвалась Роза. — Она довольно-таки нашумела; но ведь вы никогда не приезжали в наши края, и вас не занимало, что здесь происходит. Вы, наверное, не знаете и того, что Бриколены уже больше пятидесяти лег арендуют земли Бланшемона.

— Я знала про это, и мне известно даже, что ваш дедушка, прежде нем поселиться здесь, арендовал обширные земли, принадлежавшие моему деду в Блине.

— В таком случае вы слышали об истории с «поджаривателями»?[31]

— Да, но она была не на моей памяти; когда я была ребенком, она уже считалась давней.

— Произошло это сорок с лишком лет тому назад, насколько я могу знать сама, потому что у нас в доме неохотно говорят про тот случай. Слишком больно и слишком страшно… Ваш почтенный дедушка, в ту пору, когда ходили ассигнации, доверил моему дедушке сумму в пятьдесят тысяч франков золотом, попросив его спрятать их в какой-нибудь стене старого замка, пока сам он будет скрываться в Париже, где ему удалось избегнуть ареста по доносу. Вы знаете это лучше, чем я. Так вот, мой дедушка спрятал это золото и свое собственное в старом замке поместья Бофор, где он держал аренду, в двадцати милях отсюда. Я там никогда не бывала. Ваш дедушка не торопился востребовать свои деньги, но когда захотел послать моему деду составленное по форме письмо на сей счет, то имел несчастье выбрать себе в поверенные негодяя. На следующую же ночь к моему дедушке явились «поджариватели» и пытали его до тех пор, пока он не признался, где спрятаны деньги. Они унесли все, дедушкино и ваше, вплоть до белья и свадебных драгоценностей моей бабушки. Моего отца, который был тогда ребенком, связали и бросили на кровать; он все видел и чуть не умер от страха. Бабушку заперли в погребе. Батраков избили и тоже связали. Их держали под дулом пистолета, чтобы они не кричали. Наконец, захватив все, что можно было унести, разбойники удалились без особых предосторожностей и так и остались безнаказанными — почему, никто никогда не узнал. После этого дедушка, в ту пору человек еще молодой, сразу постарел. Больше он уже никогда не приходил в себя; ум ослабел; он утратил память, забыл почти обо всем, кроме этого ужасного происшествия, и обычно не может раскрыть рта без того, чтобы не упомянуть о нем. Вы видали, как он все время дрожит: это у него с той ночи; а ноги его, высушенные огнем, остались такими худенькими и слабыми, что он уже никогда не мог работать. Ваш дедушка, который, как говорят, был достойный господин, не стал требовать у моего своих денег и даже простил бабушке, которая благодаря своей сметливости и мужеству сумела сразу же стать главою семьи, все платежи за аренду, накопившиеся за пять лет и до тех пор им не востребованные. Это поправило наши дела, и отец, войдя в возраст, когда он мог взять бланшемонскую ферму в свои руки, пользовался уже известным кредитом. Вот наша история. Прибавьте к ней историю моей бедной сестры, и вы увидите, что она не очень веселая.

Рассказ Розы произвел большое впечатление на Марсель, и скрытая сторона жизни Бриколенов показалась ей еще более зловещей, чем накануне. Над этими людьми, несмотря на их процветание, словно тяготело нечто мрачное и трагическое. Оказавшись рядом с помешанной и слабоумным, госпожа де Бланшемон почувствовала безотчетный ужас и глубокую печаль. Она удивилась, что беззаботно цветущая красота Розы могла так развиться среди катастроф и жестоких схваток, в которых деньги играли роковую роль.

В комнате старухи Бриколен, примыкавшей к спальне Розы и заставленной старинной деревенской мебелью, которая ныне изгонялась из нового замка, кукушка на часах, бережно хранимых бабушкой, прокуковала семь раз, когда вошла маленькая Фаншона и радостно объявила, что прибыл «ее хозяин».

— Она имеет в виду Большого Луи, — сказала Роза, — но чего ради она возвещает нам о его приезде как о большом событии? — И, несмотря на свой слегка пренебрежительный тон, девушка заалелась, как раскрывшийся бутон цветка, чье гордое имя она носила.

— Да это я потому, что у него куча дел и ему надо с вами поговорить, — ответила несколько обескураженная Фаншона.

— Со мной? — спросила Роза, пожав плечами, но краснея при этом все больше и больше.

— Нет, с госпожой Марселью, — ответила девочка.

Марсель направилась к двери, которую Фаншона оставила открытой настежь, но ей пришлось попятиться, чтобы пропустить батрака, несущего сундук, а затем и самого Большого Луи, нагруженного еще более тяжелым сундуком, каковой он, однако, очень ловко поставил на пол.

— Все ваши поручения выполнены! — сказал он, кладя на комод мешочек с золотыми монетами.

Затем, не дожидаясь выражений благодарности от Марсели, он обратил взгляд на кровать, с которой она только что поднялась и где спал Эдуард, красивый как ангелочек. Увлекаемый своей любовью к детям и особенно к этому неотразимо прелестному ребенку, Большой Луи подошел к кровати, желая поглядеть поближе на Эдуарда, и мальчик, открыв глаза, протянул к нему ручонки и произнес: «А, Лопастушечка!», назвав его тем именем, которое он ему самовольно присвоил.

— Посмотрите, как он стал славно выглядеть с тех пор, как попал в наши края! — сказал мельник, осторожно беря ручку мальчика и целуя ее.

Но вдруг за его спиной послышалось шуршание занавесей, и, обернувшись, Большой Луи увидел красивую руку Розы, которая, застыдившись и сердись на мельника за вторжение в ее комнату, с шумом задернула вышитые полотнища полога. Большой Луи, который не знал, что Роза осталась в своей комнате вместе с Марселью, и не ожидал ее здесь встретить, застыл на месте, смущенный и пристыженный, по все же не мог отвести глаз от белой ручки, довольно неловко придерживавшей бахромчатый край занавеси.

Тут Марсель спохватилась, что допустила неподобающую вещь, и поставила себе в укор аристократические привычки, которыми она бессознательно руководилась сейчас. Приученная сызмала не считать какого-то там носильщика за мужчину, она и не подумала о том, чтобы оградить комнату Розы от вторжения работника с фермы и мельника, притащивших ее пожитки. Смущенная и устыженная в свою очередь, она собиралась приказать Большому Луи, который словно окаменел, немедленно удалиться, как вдруг на пороге появилась, вся взъерошенная, госпожа Бриколен и просто задохнулась, увидев мельника, своего смертельного врага, стоящего в замешательстве между двумя одинаковыми ложами молодых особ.

Не произнеся ни слова, она быстро вышла, как некто, Заставший в своем доме вора и бегущий за стражей. Она и в самом деле побежала за господином Бриколеном, который сидел в кухне и в третий раз принимал «утреннюю порцию», то есть поглощал третий кувшин белого вина.

— Господин Бриколен! — сдавленным голосом позвала она мужа. — Иди сюда скорее! Слышишь?

— Что случилось? — спросил арендатор, не любивший, чтобы его беспокоили в то время, как он — пользуясь его выражением — «подкрепляется». — В доме пожар, что ли?

— Иди сюда, говорю тебе, иди и посмотри, что творится у тебя под носом! — ответила арендаторша, от гнева едва способная говорить.

— Ах, право, коли нужно кого-нибудь за что-нибудь распечь, ты отлично справишься с этим без меня! — ответил арендатор, привыкший к бушеванию своей половины. — На этот счет я спокоен.

Видя, что он не двигается с места, госпожа Бриколен подошла к нему, с усилием проглотила слюну, потому что у нее от ярости стоял ком в горле, и наконец заговорила.

— Да пошевелишься ли ты? — набросилась она на супруга, не забыв, однако, понизить голос, чтобы ее не услышали сновавшие взад и вперед батраки. — Рассиживаешься тут, а пока что твой мужлан-мельник — где бы ты думал? В комнате Розы, когда она еще в постели!

— Ну, это неприлично, очень неприлично, — отозвался Бриколен, вставая с места. — Я пойду скажу ему пару слов… Но только не надо поднимать шума, жена, слышишь? Здесь ведь девчонка…

— Иди же скорей и сам не шуми! Надеюсь, теперь-то ты мне поверишь и будешь с ним обходиться так, как заслуживает этот невежа и бесстыдник.

Бриколен пошел к выходу, но в дверях натолкнулся на Большого Луи.

— Право слово, господин Бриколен, — сказал мельник с подкупающей искренностью, — я и сам не понимаю, как я мог сделать такую глупость.

И он простодушно рассказал все по порядку.

— Ну вот видишь, он же не нарочно! — сказал Бриколен, обернувшись к жене.

— И ты готов проглотить эту выдумку! — вскричала арендаторша, давая волю своей ярости. Затем она побежала и захлопнула обе двери, вернулась обратно, села между мельником и Бриколеном, который уже предлагал виновнику происшествия «подкрепиться» вместе с ним, и снова принялась кричать: — Нет, господин Бриколен, это уж такая дурость, что хоть руками разведи! Ты что же, не видишь, что этот прощелыга ведет себя с нашей дочкой таким манером, как принято среди людей того же разбора, что он сам, и что мы ничего подобного больше терпеть не можем? Приходится мне самой все ему выложить и потребовать наконец от него…

— Оставь пока свои требования, госпожа Бриколен, — сказал арендатор, в свою очередь повышая голос, — и не мешай мне выполнять обязанности главы семьи. Тебя послушать, так я только то и разумею, что штаны держатся на крючках, а юбка — на лямках. Ни свет ни заря морочишь мне голову. Я сам знаю, что мне надо сказать парню, и нечего делать это вместо меня. Значит так, женушка: вели Шунетте налить нам в кувшинчик свежего вина, а сама отправляйся приглядеть за курами.

Госпожа Бриколен стала было возражать, но ее супруг взял в руки толстую терновую трость, которую он обычно прислонял к своему стулу, когда усаживался пить, и принялся изо всех сил барабанить ею по столу. Этот грохот совершенно заглушил голос госпожи Бриколен, и она с досадой вышла, громко хлопнув дверью.

— Что вам угодно, хозяин? — спросила Шунетта, прибежав на шум.

Бриколен величественно взял со стола и протянул ей пустой кувшин, страшно вращая глазами. Толстая Шунетта с легкостью ласточки полетела выполнять распоряжение бланшемонского повелителя.

— Бедный мой Большой Луи, — сказал пузан, когда они остались с глазу на глаз при кувшине с вином, — надо тебе Знать, что жена моя здорово ярится на тебя; она тебя просто не выносит и, кабы не я, выставила бы тебя за дверь. Но мы с тобой старые друзья, мы нужны друг другу и не станем ссориться из-за пустяков. Ты только скажи мне правду, я-то уверен, что жена ошибается. Все женщины глупы как пробки или помешанные, — что поделаешь? Так вот, можешь ты мне сказать всю правду, как на духу?

— Говорите, говорите, — ответил Большой Луи тоном, обещавшим полную откровенность; при этом ему пришлось сделать усилие, чтобы придать своему лицу спокойное и беззаботное выражение, хотя его душевное состояние было в этот момент далеко от спокойствия и беззаботности.

— Ну, так вот, я не люблю ходить вокруг да около, а иду напрямик, — сказал арендатор. — Ты влюблен в мою дочь или нет?

— Смешной вопрос! — с напускной бойкостью ответил мельник. — Что хотели бы вы от меня услыхать в ответ? Сказать «да» — это вроде как надерзить вам, а сказать «нет» — вроде как оскорбить мадемуазель Розу: она ведь заслуживает любви, как вы заслуживаете уважения.

— Тебе охота шутить? Ну что ж, это добрый знак: я вижу, что ты в Розу не влюблен.

— Постойте, постойте! — возразил Большой Луи. — Я вам этого не говорил. Напротив, я сказал, что в нее должен быть влюблен всякий, потому что она хороша, как ясный день, потому что она похожа на вас как две капли воды, наконец, потому, что кто бы на нее ни глянул — юноша или старик, богач или бедняк, — непременно испытает что-то, сам толком не зная, что это за чувство: то ли радость любви к ней, то ли огорчение от невозможности себе эту любовь позволить.

— Умен, как тысяча чертей! — воскликнул арендатор, откинувшись на стуле и так хохоча, что на его необъятном брюхе затряслась жилетка. — Разрази меня гром, коли бы я не хотел, чтоб у тебя было триста тысяч экю! Я бы выдал дочку за тебя охотней, чем за кого другого!

— Могу поверить. Но так как у меня их нет, то вы и не отдадите ее за меня, а?

— Конечно, нет, чтоб мне провалиться! Но я по крайней мере жалею, что тому не бывать: это тебе порука моей дружбы.

— Большое спасибо! Вы слишком добры!

— Дело-то вот в чем: моя женушка-ведьма вбила себе в голову, что ты с Розой шуры-муры заводишь.

— Это я-то? — воскликнул мельник, на этот раз совершенно натуральным тоном. — Да я ей никогда словечка не сказал, которое было бы не для ваших ушей.

— Верю. Ты слишком умен, чтобы не понимать, что тебе нечего и думать о моей дочери и что я не могу выдать ее за такого, как ты. Это вовсе не значит, будто я тебя презираю, совсем нет! Я не гордец и знаю, что все люди равны перед законом. Не забыл я и о том, из каких вышел сам: я же родился в крестьянской семье, и батюшка мой, когда начал сколачивать себе состояние, которое, как тебе известно, он так несчастливо потерял, был не большим барином, чем ты; он ведь был мельник! Но на сегодня, старина, как говорят люди, вся сила в деньгах, и раз у меня они есть, а у тебя нет, нам с тобой не по пути.

— Это убедительно и неопровержимо, — нарочито весело, но со скрытой горечью заключил мельник, — справедливо, разумно, истинно, здравомысленно и спасительно, как учит в своих проповедях наш кюре.

— Черт побери! Послушай, Большой Луи, ведь все поступают так. Ты же, как ты есть против простого крестьянина человек состоятельный, не женился бы на маленькой Фаншоне, служанке, ежели бы она возымела к тебе любовь?

— Нет, но ежели бы я возымел любовь к ней, тогда дело другое.

— Ты хочешь этим сказать, шутник, что моя дочь могла бы позариться на тебя?

— Да разве я что-нибудь подобное сказал? Когда же?

— Я не обвиняю тебя в том, что ты это сказал, хотя жена моя твердит, что ты больно языкаст и распустишься еще больше, ежели тебя слишком приближать к дому.

— Послушайте, господин Бриколен, — заявил Большой Луи, который начал уже терять терпение и решил достаточно резко, но без оскорблений оборвать разговор. — Вы что же, смеху или забавы ради, как говорится в народе, вот уже пять минут толкуете мне обо всех этих вещах? Или вы говорите о них всерьез? Я не просил у вас руки вашей дочери и не понимаю, зачем вы берете на себя труд отказывать мне. Я не такой человек, чтобы позволить себе хоть единое неуважительное слово о мадемуазель Розе; не понимаю поэтому также, зачем вы передаете мне ту напраслину, что госпожа Бриколен возводит на меня. Если ваша цель — отказать мне от дома, то извольте, я готов уйти. Если вам желательно перестать вести со мною дела, я возражать не стану: у меня есть другие заказчики. Скажите только прямо — и мы расстанемся как порядочные люди, потому что, признаюсь, мне сдается, будто со мной нарочно затевают свару и пытаются еще свалить с больной головы на здоровую.

Говоря это, Большой Луи поднялся с места и явно собрался уходить. Но Бриколену не хотелось, да и невыгодно было ссориться с ним.

— Что ты такое несешь, дурень ты этакий? — возразил он дружелюбным тоном, снова усаживая Большого Луи. — Ты в своем уме? Какая муха тебя укусила? Да разве я по-серьезному с тобой говорил? Разве я обращаю внимание на глупости моей жены? Известное дело — женщина что оса: одна жужжит над ухом, другая пристает то с тем, то с этим и всегда говорит наперекор, обе не дают покоя. Давай-ка прикончим наш кувшинчик и разойдемся друзьями. Слушай меня, Большой Луи. Я для тебя стоящий заказчик, и сам я очень доволен своим выбором. Мы можем оказывать друг другу небольшие услуги, и было бы просто из рук вон, коли бы мы с тобой разругались попусту. Я знаю, что ты парень умный и здравомыслящий и не станешь заводить шуры-муры с моей дочкой. Впрочем, я о ней хорошего мнения и уверен, что она дала бы тебе крепкий отпор, коли бы ты повел себя недостаточно почтительно.

— Так, так! — процедил сквозь зубы Большой Луи, постукивая рюмкой о стол, что обнаруживало его гнев. — Все эти доводы бесполезны и начали мне докучать, господин Бриколен! К чертям ваши заказы, ваши небольшие услуги, да и мою собственную выгоду, ежели я должен взамен выслушивать хотя бы только предположения, будто я способен выказать неуважение к вашей дочери и будто придется ей рано или поздно поставить меня на место. Я всего лишь крестьянин, но гордости во мне не меньше, чем в вас, господин Бриколен, уж не обессудьте; и коли вам не найти слов поучтивее в беседе со мной, то позвольте мне откланяться и пойти по своим делам.

Бриколену пришлось потратить немало усилий, чтобы успокоить Большого Луи: мельник очень сердился, но суть была не в подозрениях арендаторши, в известном смысле небезосновательных, как сознавал он сам, и не в грубиянстве Бриколена, к которому он давно привык, а в той жестокости, с какой этот человек, сам того не зная, растравил кровоточащую рану в его сердце… Наконец гнев его улегся, но не раньше, чем арендатор извинился перед ним, а у того были свои причины выказывать миролюбие и не принимать в расчет опасений своей жены — по крайней мере временно.

— Да, кстати, — сказал он мельнику, приглашая его отведать сыру, а затем почать новый кувшин своего розового вина, — ты, оказывается, в большой дружбе с нашей молодой госпожой?

— В большой дружбе! — ворчливо повторил еще не вполне остывший мельник, отодвигая от себя кувшин, несмотря на настояния хозяина. — Это слово здесь так же уместно, как и то, другое — любовь, которое вы мне запрещаете говорить вашей дочери!

— Ну, может быть, это слово неподходящее, но не я его выдумал: она сама нам несколько раз повторила вчера (и это ужас, как бесило Тибоду!), что она очень дружески расположена к тебе. Черт побери, Большой Луи, ты видный собою парень — так все считают, — а есть слух, что знатные дамы… Э, ты что, снова сердишься?

— Мне сдается, что вы хватили лишнего спозаранку, господин Бриколен, — сказал мельник, побледнев от негодования.

Никогда еще цинизм Бриколена, с которым он до сих пор как-то мирился, не внушал ему такого отвращения.

— А ты, наверно, — возразил арендатор, — спозаранку на своей мельнице наглотался муки с целую лопату, потому как ты такой кислый да сварливый, словно хмельного в рот не берешь. С тобой, значит, теперь и посмеяться нельзя? Вот еще новость! Ладно, потолкуем серьезно, коли тебе так хочется. Не приходится сомневаться, что тем ли, другим ли путем ты завоевал уважение и доверие молодой госпожи и она тебе дает поручения потихоньку от всех.

— Не знаю, что вы имеете в виду.

— Ну, как же! Ты ради нее едешь в ***, доставляешь ей ее пожитки и деньги! Шунетта своими глазами видела, как ты передавал ей мешочек с экю. Словом, ты занимаешься ее делами.

— Считайте, как вам будет угодно, а я знаю, что знаю: делаю я свои дела, а попутно доставил госпоже де Бланшемон ее деньги и сундуки из гостиницы, где она оставила их на сохранение; если это значит заниматься ее делами — пусть будет так, не имею ничего против.

— А что в мешочке-то — золото или серебро?

— Вот уж чего не знаю! Я в него не заглядывал.

— Тебе бы это ничего не стоило, а ей бы не повредило.

— Надо было мне сказать, что вас это интересует. Сам я не догадался.

— Послушай, Большой Луи, мой мальчик! Эта особа говорила с тобой о своих делах?

— Откуда вы это взяли?

— Отсюда! — ответил арендатор, ткнув указательным пальцем в свой низкий смуглый лоб. — Я нюхом за милю чую, когда начинают перешептываться да секретничать. Похоже, что дамочка не доверяет мне и советуется с тобой.

— Ох, если бы так было! — ответил Большой Луи, пристально и с некоторым вызовом глядя на Бриколена.

— Если это на самом деле так, Большой Луи, то, я думаю, ты не захочешь стать мне поперек дороги.

— Как вас понимать?

— Ты прекрасно все сам понимаешь. Я всегда тебе доверял и думаю, что ты не злоупотребишь моим доверием. Тебе известно, что мне охота приобрести землю и неохота платить слишком много.

— Мне известно, что вам неохота заплатить полную цену.

— Полную цену, полную цену! Это зависит от положения, в котором находятся люди. То, что для другого значило бы продешевить, для нее значит выгодно продать, потому как ей во что бы то ни стало надо выбраться из трясины, в которой ее оставил муженек!

— Это-то я знаю, господин Бриколен, и ваши мысли на сей предмет и ваши честолюбивые расчеты — все я знаю как свои пять пальцев. Вы хотите нагреть на пятьдесят тысяч франков лицо, вступающее с вами в сделку, как говорят законники.

— Да нет, совсем я не хочу ее нагреть! Я играл с ней открытыми картами; назвал ей, сколько стоит ее имение. Только я сказал, что не заплачу полную его стоимость, и пусть меня живьем съедят черти, если я прибавлю хоть один лиар[32]. Не хочу и не могу!

— А вы мне говорили по-другому, и не так давно! Вы сказали, что можете заплатить полную цену, если уж без этого не обойтись…

— Ты бредишь. Никогда я этого не говорил!

— А, нет, извините! Вспомните-ка, это было на ярмарке в Клюй, и еще господин Груар, мэр, был при разговоре.

— Он не сможет выступить как свидетель. Он помер!

— Но я-то, я мог бы дать показания под присягой!

— Ты этого не сделаешь!

— Это будет зависеть от …

— От чего?

— От вас.

— То есть как?

— Мое поведение будет зависеть от того, как поведут себя со мной в вашем доме, господин Бриколен. Я по горло сыт бессовестными наветами вашей половины и ее оскорбительными для меня выходками; я знаю, что ко мне тут относятся хуже, чем к любому другому, что вашей дочери запрещается разговаривать и танцевать со мной, приезжать на мельницу к ее кормилице, словом — учиняют мне всяческие притеснения. Я бы на них не жаловался, коли бы они были заслуженны. Но так как я их не заслуживаю, то нахожу их оскорбительными.

— Как, и это все, Большой Луи? А хорошенький подарочек, например банковый билет в пятьсот франков, не доставил бы тебе больше удовольствия?

— Нет, сударь, — сухо ответил мельник.

— Простак ты, мой мальчик. Пятьсот франков в кармане у порядочного человека стоят больше, чем удовольствие потоптаться в пыли. А тебе так уж важно плясать бурре с моей дочерью?

— Мне это важно, потому что тут дело идет о моей чести, господин Бриколен. Я всегда танцевал с ней перед всем честным народом. Никто в том не находит ничего дурного, и если бы сейчас меня хлестнули по физиономии отказом, люди легко поверили бы в то, о чем трубит повсюду ваша жена, то есть что я человек бесчестный и грубиян. Я не желаю, чтобы со мной обходились подобным образом. Так что вам решать, хотите вы меня и дальше сердить или нет.

— Да пляши ты с Розой, мой мальчик, пляши на здоровье! — вскричал арендатор с радостью, за которой таился хитрый расчет. — Пляши сколько тебе угодно! Если только этого тебе недостает, чтобы быть довольным…

«Ладно, посмотрим!» — подумал мельник, удовлетворенный своей местью.

— А вот идет сюда хозяйка Бланшемона! — сказал он вслух. Ваша жена, подняв скандал, помешала мне отчитаться перед этой дамой в выполнении ее поручений. Если она будет говорить со мной о своих делах, я сообщу вам ее намерения.

— Оставляю тебя с ней, — сказал Бриколен, вставая, — не забудь, что ты можешь оказать влияние на ее намерения. Ей скучно заниматься делами; она торопится с ними покончить. Внуши ей крепко, что с моей позиции меня не стронуть. А я пойду найду Тибоду и дам ей хороший урок насчет тебя.

«Ах, мошенник! Вдвойне мошенник! — сказал себе Большой Луи, глядя вслед арендатору, который, грузно переваливаясь, спешил удалиться. — Ты рассчитываешь, что я буду твоим сообщником. Как бы не так! Только за то, что ты считаешь меня способным на такое дело, я хочу заставить тебя раскошелиться на эти пятьдесят тысяч франков, да еще на двадцать тысяч впридачу».

XXI. Подручный мельника

— Милая моя сударыня, — поспешно обратился мельник к Марсели, заслышав шаги идущей за ней Розы, — мне надо сказать вам тысячу вещей, но я не могу выложить их все за десять минут. К тому же здесь (я не говорю о мадемуазель Розе) стены имеют уши, а если мы с вами выйдем прогуляться вдвоем, это вызовет подозрения по части неких дел… Но я непременно должен потолковать с вами; как Это сделать?

— Есть простой способ, — ответила госпожа де Бланшемон. — Сегодня я пойду гулять и, наверно, без труда найду дорогу в Анжибо.

— А если б еще мадемуазель Роза согласилась вам ее показать… — продолжил Большой Луи, уже в присутствии Розы, которая вошла в комнату, как раз когда Марсель произносила последнюю фразу. — Конечно, — добавил он, — ежели она не слишком гневается на меня..

— Ах, сумасброд! Из-за вас мне от маменьки еще достанется как следует! — отозвалась Роза. — Пока она ничего не сказала, но будьте уверены — за ней не пропадет.

— Не бойтесь, мадемуазель Роза. Ваша маменька, слава богу, на этот раз не скажет ни слова. Я оправдался, папенька ваш меня простил и взялся успокоить госпожу Бриколен, так что, если вы не держите зла на меня за мою глупость…

— Не будем говорить об этом, — перебила его Роза краснея. — Я не сержусь на вас, Большой Луи. Только надо было вам, уходя, оправдываться не так громко, а то вы разбудили и испугали меня.

— Так вы спали? А мне думалось — вы не спите.

— Полно, вы вовсе не спали, хитрая лисичка, — вмешалась Марсель. — Ведь вы в сердцах задернули занавеси.

— Я одним глазом спала, — ответила Роза, стараясь скрыть смущение напускной досадой.

— Во всем этом ясно одно, — сказал с нескрываемым огорчением мельник, — она сердится на меня.

— Да нет, Луи, я тебя прощаю: ты же не знал, что я была в комнате, — молвила Роза; она слишком долго называла Большого Луи, своего друга детства, на ты и теперь иногда, то ли по рассеянности, то ли намеренно, возвращалась к этому местоимению. Она хорошо знала, что одного-единственного словечка из ее уст в сопровождении этого сладостного «ты» было достаточно, чтобы все огорчения Большого Луи сменились бурной радостью.

— Однако же, — сказал мельник, вскинув на Розу засветившийся от удовольствия взор, — вы не хотите сегодня прогуляться на мельницу вместе с госпожой Марселью?

— Но как же я могу, Большой Луи? Ведь маменька запретила мне — уж не знаю почему.

— Вам папенька позволит. Я пожаловался ему на утеснения со стороны госпожи Бриколен; он их не одобряет и обещался внушить вашей матушке, что она ко мне несправедлива, — как оно и есть, хотя я тоже не знаю почему.

— Ну и прекрасно, если так! — с подкупающей непосредственностью воскликнула Роза. — Мы поедем верхом, хорошо, госпожа Марсель? Вы — на моей кобылке, а я — на папенькином жеребчике; он очень покладистый и резвый тоже.

— И я хочу ехать верхом, — заявил Эдуард.

— Это будет потруднее устроить, — ответила Марсель. — Я боюсь посадить тебя сзади, дружок.

— Я тоже, — подхватила Роза, — наши лошади довольно горячи.

— А я хочу в Анжибо! — упрямился мальчик. — Пойдем, мама, на мельницу!

— Туда далеко, у вас ножки устанут, — сказал ему мельник, — но я берусь отвезти вас, если ваша мама разрешит. Мы поедем вперед на таратайке, посмотрим, как доят коров, чтобы к приезду вашей мамы и этой тетеньки были свежие сливки.

— Можете ему доверить Эдуарда, — обратилась Роза к Марсели, — он очень любит детей! Уж мне-то об этом кое-что известно!

— О, вы были премилой девчуркой, — с умилением произнес Большой Луи. — Ах, всегда бы вам такой оставаться!

— Спасибо за комплимент, Большой Луи!

— Я не хотел сказать, что вы теперь не так милы: я имел в виду, что хорошо было бы, коли бы вы все еще были маленькой девочкой. Вы так меня любили в те времена, не расставались со мной, висли у меня на шее!

— Было бы забавно, — заметила Роза, пытаясь скрыть смущение насмешливым тоном, — если бы я до сих пор сохранила эту привычку.

— Ну так как? — снова обратился Большой Луи к Марсели. — Я беру малыша, идет?

— Поручаю вам его; не сомневаюсь, что он попадает в надежные руки, — ответила де Бланшемон, передавая мальчика Большому Луи.

— Ой, как хорошо! — радостно закричал ребенок. — Лопастушечка, ты будешь снова, как в тот раз, поднимать меня на руках, чтобы я мог по дороге срывать сливы с деревьев?

— Буду, ваше высочество, — смеясь, отвечал мельник, — но при условии, что вы не будете сбрасывать их мне на нос.

Труся в таратайке и играя с мальчиком, — отчего у него сладко щемило сердце, так как Эдуард своей детской прелестью, ласковостью и шаловливостью живо напоминал Розу той поры, когда она была ребенком, — Большой Луи уже подъезжал к мельнице, как вдруг заметил на равнине Лемора: тот шел ему навстречу, но, узнав сидевшего рядом с ним Эдуарда, сразу повернулся и поспешил обратно к дому, чтобы где-нибудь спрятаться.

— Отведи Софи на луг, — сказал Большой Луи работнику, остановив лошадь неподалеку от ворот. — А вы, матушка, позабавляйте ребеночка да не спускайте с него глаз; я быстренько сбегаю на мельницу — и назад.

Он кинулся искать Лемора; тот заперся в своей комнате и, с осторожностью отворив дверь, сказал:

— Ребенок знает меня; я не должен попадаться ему на глаза.

— А кто, черт возьми, мог предположить, что вы все еще здесь? — воскликнул мельник, с трудом приходя в себя от удивления. — Утром мы с вами распрощались, и я думал, что сейчас вы уже на пути в Африку! Кто же вы такой — странствующий рыцарь или просто неприкаянная душа?

— Я в самом деле неприкаянная душа, дружище. Посочувствуйте мне. Я прошел с милю и присел на камень у источника; помечтал, поплакал и вернулся… Я не могу уйти!

— Вот теперь вы мне нравитесь! — вскричал мельник, крепко пожимая руку Лемору. — Со мной такое бывало десятки раз! Да, десятки раз я уходил из Бланшемона и клялся себе, что больше не ступлю туда ногой, и всегда у обочины оказывался какой-нибудь источник, я усаживался поплакать, и не знаю уж, что за сила в этих источниках, но только я от них всегда возвращался туда, откуда ушел. Однако послушайте, мой любезный: вам надо остеречься; по мне, так пожалуйста — оставайтесь у нас, пока не сможете решиться уйти. Это дело надолго, как я предвижу. Тем лучше. Вы мне нравитесь. Я еще утром старался удержать вас; вы вернулись — благодарю вас за это. Но на несколько часов вы должны удалиться. Сейчас они приедут сюда.

— Они обе? — воскликнул Лемор, понимая Большого Луи с полуслова.

— Да, обе! У меня не было случая даже словечко сказать о вас госпоже де Бланшемон. Она едет сюда для того, чтобы поговорить со мной о своих денежных делах, не Зная, что мне нужно с нею поговорить и об ее сердечных делах. Я не хочу, чтобы она узнала о вашем присутствии здесь, пока не уверюсь, что она не станет меня корить за то, что я вас сюда привез… Кроме того, я не хочу, чтобы она так неожиданно встретилась с вами, особенно в присутствии Розы, которая, конечно, ничего не знает обо всем этом. Поэтому спрячьтесь. Когда я уезжал из Бланшемона, они велели подавать им лошадей. Потом они, наверно, еще позавтракали, но как обычно завтракают прекрасные дамы? Поклюют чего-то, как птички, да и все; лошади у них не какие-нибудь клячи; словом, с минуты на минуту они будут здесь.

— Я ухожу… убегаю! — сказал Лемор, побледнев и весь дрожа. — Ах, мой друг! Она едет сюда!

— Понимаю: у вас сердце обливается кровью оттого, что вы ее не увидите; это тяжко, не спорю… Ежели б можно было положиться на вас… Ежели бы вы могли поклясться, что не покажетесь ей на глаза и не пошевелитесь все то время, что они будут здесь, я бы сунул вас в такое место, откуда вы видели бы ее, а сами оставались бы незамеченным.

— О дорогой мой Большой Луи, истинный друг мой, я обещаю вам, клянусь! Спрячьте меня — хотя бы под жерновом вашей мельницы.

— Да нет, черт побери, это не самое удачное место: у «Большой Луизы» кости потверже ваших. Я прижму вас полегче: вы подыметесь на чердак, где свалено сено, и через слуховое окошко сможете видеть наших дам, когда они будут проходить мимо. Я не против того, чтобы вы увидели и Розу Бриколен: потом вы мне скажете, многих ли вы знавали в Париже герцогинь красивее, чем она. Но погодите, я пойду посмотрю, что происходит.

И Большой Луи поднялся немного по склону холма Конде, откуда были видны башни замка Бланшемон и почти вся ведущая к замку дорога. Убедившись в том, что обе амазонки еще не появились, он вернулся к своему пленнику.

— Вот вам, приятель, — сказал он ему, — зеркальце за два су и добрая бритва, острая, как подобает бритве мельника; сейчас вы соскребете свою козлиную бородку. На мельнице она помеха, только и годна, что муку копить. И затем, ежели так случится, что кое-кому ваша физиономия попадется на глаза, без бороды вас труднее будет узнать.

— Вы правы, — согласился Лемор, — повинуюсь вам беспрекословно.

— Знаете ли, — продолжал мельник, — я ведь не без умысла требую от вас, чтобы вы убрали прочь эту черную шерсть.

— А какой у вас умысел?

— Я подумал, подумал и принял вот какое решение: вы останетесь у меня до тех пор, пока не поймете, что не должны доставлять горя нашей милой госпоже Марсели, и не откажетесь от своих безумных идей насчет богатства. Даже если вы пробудете здесь всего несколько дней, не нужно, чтобы знали, кто вы такой. А борода придает вам городской вид и привлекает внимание. Вчера вечером я мимоходом сказал моей доброй матушке, что вы землемер, — первое, что мне пришло в голову; выдумка довольно нелепая, лучше было сразу назвать вашу профессию. Впрочем, моя матушка ничему не удивляется и не усмотрит ничего особенного в том, что вы от обмера земель перекинулись на механику. Итак, любезный, вы будете мельником, это вам больше подходит. Вы будете работать — или сделаете вид, что работаете, — на мельнице; у вас, конечно, есть знания но этой части, и будет считаться, что вы даете мне советы касательно установки нового жернова. Я вас случайно встретил в городе, и оказалось, что вы можете быть мне полезны. Так ваше присутствие в моем доме никого не будет удивлять; я помощник мэра, я за вас отвечаю, и никто не вздумает спрашивать у вас дорожный лист. Наш сельский стражник немного любопытен и болтлив, но если ублажить его одной-двумя пинтами вина, он будет держать язык за зубами. Таков мой план. Придется вам с ним согласиться, или я от вас отступаюсь.

— Я покоряюсь: буду вашим подручным на мельнице, спрячусь — все, что угодно, только бы не уехать, не поглядев на нее хотя бы с чердака одним глазком.

— Тише! Я слышу цокот копыт. Тук-тук! — это черная кобылка мадемуазель Розы. Цок-цок! — это серый жеребчик господина Бриколена. Ну вот, вы побриты, умыты, и поверьте, что так вам идет в сто раз больше. Бегите теперь на чердак и закройте ставню слухового окошка; смотреть будете в щелку; если туда поднимется мой работник — притворитесь спящим. Дневной сон на сене — удовольствие, которое наши жители не прочь себе доставлять, и занятие это кажется им более христианским, нежели размышлять в одиночестве, скрестив на груди руки и устремив взор вдаль… Ну, ступайте. Бог и мадемуазель Роза. Ишь ты! Едет впереди! Поглядите только, как уверенно она держится в седле и какой у нее решительный вид!

— Прекрасна, как ангел! — воскликнул Лемор, который смотрел только на Марсель.

XXII. На берегу реки

Выказывая чуткость и предупредительность, которые развиваются в душе под влиянием истинной любви, Большой Луи мимоходом распорядился, чтобы легкий завтрак, состоящий из молока и фруктов, был подан под устроенным с наружной стороны ворот навесом из вьющихся растений, прямо напротив мельницы, откуда до этого места было настолько близко, что спрятанный на чердаке Лемор мог видеть и даже слышать Марсель.

Этот завтрак на сельский манер прошел очень оживленно благодаря неистощимым забавам закадычных друзей — Эдуарда и Большого Луи — и очаровательному кокетничанию Розы со своим воздыхателем.

— Осторожнее, Роза, — сказала молодой девушке на ухо госпожа де Бланшемон. — Вы слишком восхитительны сегодня и совсем вскружили ему голову. Мне кажется, что вы либо не хотите обращать никакого внимания на мои наставления, либо заходите чересчур далеко.

Роза смутилась, ненадолго погрузилась в раздумье, но вскоре снова стала поддразнивать мельника, словно и в самом деле решилась ответить на чувство, которое сама подогревала. В глубине души она всегда питала искреннюю дружбу к Большому Луи, поэтому едва ли было возможно, чтобы она стала вышучивать его просто игры ради, не допуская возможности, что ее сестринская привязанность к нему перерастет в нечто большее. Мельник, вовсе не склонный обольщаться, испытывал тем не менее безотчетное доверие к Розе, и его честная, свободная от подозрений душа подсказывала ему, что такое доброе и чистое создание, как Роза, не может холодно мучить его.

Он был счастлив, что она весела и воодушевлена в его обществе, и ему очень не хотелось оставить ее за столом с матерью, а самому уйти. Но Марсель уже поднялась и, отойдя немного, подала ему украдкой знак следовать за ней на другой берег реки.

— Ну что же, Большой Луи, — сказала госпожа де Бланшемон, — вы как будто не так грустны, как третьего дня. Я, кажется, догадываюсь, по какой причине.

— Ах, госпожа Марсель, вы все знаете, я это ясно вижу, и мне нечего вам рассказать. Напротив, вы могли бы рассказать мне многое, чего я не знаю, потому как мне сдается, к вам кое-кто должен питать и действительно питает большое доверие.

— Я не собираюсь выбалтывать секреты Розы, — сказала Марсель улыбаясь, — женщины не должны предавать друг друга. Тем не менее, я думаю — мы с вами можем надеяться, что она все-таки полюбит вас.

— Ах, если б она меня полюбила! Это единственное, что мне нужно на свете, и я, наверно, не стал бы требовать ничего больше, потому что в тот день, когда она сказала бы мне это, я скорей всего умер бы от радости..

— Друг мой, ваша любовь — это любовь искреннего и благородного сердца, и именно поэтому вам не следует так жаждать ответного чувства, пока вы не обдумали хорошенько, каким образом можно преодолеть сопротивление ее семьи. Полагаю, что как раз об этом, а не о чем ином, вы хотели переговорить со мной, для чего я и отправилась сюда тотчас же, как только вы позвали меня. Так вот, время дорого — сейчас к нам подойдут, и мы не сможем продолжать разговор… В чем могло бы состоять мое влияние на господина Бриколена, которое, как намекнула мне Роза, я способна оказать на него?

— Роза намекнула вам на это? — восторженно вскричал мельник. — Значит она думает обо мне? Значит, любит меня? Ах, госпожа Марсель! Как же вы мне сразу не сказали? Если она меня любит и хочет стать моей женой, все остальное уже неважно!

— Спокойнее, спокойнее, друг мой! Роза пока ничего не решила для себя. Она питает к вам сестринское чувство и хотела бы отмены запрета разговаривать с вами, приезжать к вам на мельницу, поддерживать с вами дружбу, как Это было до сих пор. Поэтому она попросила меня выступить в вашу защиту перед ее родителями, постоять за вас и выказать определенную твердость в моих деловых отношениях с ними. И вот что еще я поняла, Большой Луи: Бриколен хочет приобрести мои земли по дешевке, и, возможно, если бы Роза любила вас, я могла бы устроить ее и ваше счастье, поставив условием моего согласия ваш брак. Если только вы считаете это осуществимым, то не сомневайтесь нимало: я с величайшей радостью принесу эту небольшую жертву.

— Небольшую жертву! Да вы не думаете, что говорите, госпожа Марсель! Вы все еще считаете себя богатой — пятьдесят тысяч франков вам нипочем. Вы забываете, что сейчас они составляют изрядную долю ваших средств. И вы полагаете, что я принял бы такую жертву? О! Да я бы скорее раз и навсегда отказался от мысли о Розе!

— Это значит, что вы не понимаете истинной цены денег, друг мой. Деньги — лишь средство для достижения счастья, а счастье, которое приносишь другим, — это самое надежное, самое чистое счастье, какое только можно обрести самому.

— Вы добры, как сам господь бог, бедненькая вы моя! Но вы можете обрести еще более надежное и чистое счастье, и оно будет состоять в том, что вы обеспечите благополучие вашего сына, как велит вам материнский долг. А что скажете вы в тот день, когда из-за нехватки пятидесяти тысяч франков, которые вы пожертвовали друзьям, ваш сын должен будет отказаться от любимой женщины и вы не сможете ничем ему помочь?

— Меня глубоко трогают ваши слова и ваши заботы обо мне и сыне, но, право же, нельзя точно рассчитать, как все сложится в будущем. Кроме того, я оказываюсь не в таком уж безусловном проигрыше, как вам представляется: воздерживаясь от продажи имения по предложенной цене, я потеряю время, а ведь, как вам известно, каждый день, проведенный в бездействии, приближает мое полное разорение. Покончив быстро с этим делом, я освобождаюсь от точащих меня долгов, и в будущем, наверное, подтвердится, что я сделала единственный разумный выбор, приняв поставленные мне условия без сожалений и утомительных препирательств. Теперь вам должно быть ясно, что я не так уж бескорыстно щедра и что, заботясь о ваших интересах, не упускаю из виду своих.

— Как же мало вы понимаете в делах! — с грустной и нежной улыбкой промолвил мельник. — Вы говорите истинно как святая, дорогая моя госпожа Марсель, но только, позвольте вам сказать, в словах ваших нет смысла. Не позже как через две недели вы найдете покупщиков, которые будут довольны уже тем, что могут приобрести ваши земли но их настоящей цене, без накидки.

— Но они не будут платежеспособны, как Бриколен!

— Да, да, этим он и кичится: он, видите ли, платежеспособен! Великое слово — «платежеспособность». Он думает, что один он на свете может сказать о себе: «Я платежеспособен!» То есть он, конечно, знает, что есть и другие, кто может это сказать, но хочет таким способом пустить вам пыль в глаза. Не слушайте его. Он продувная бестия. Сделайте только вид, что заключаете сделку с другим покупщиком, пусть для этого даже потребуется предпринять некоторые показные действия и объявить о будто бы подписанных купчих. Я бы на вашем месте не стал стесняться. На войне все средства хороши, и с мошенником нечего церемониться! Разрешите мне действовать за вас, и через две недели — даю голову на отрез — Бриколен выложит все триста тысяч франков чистоганом, да еще прибавит к ним кругленькую сумму, чтобы склонить вас на свою сторону.

— Никогда у меня не хватит ловкости сделать все, как вы советуете, и, на мой взгляд, куда проще сделать каждого из нас счастливым по-своему: вас, Розу, меня, Бриколена и моего сына, который когда-нибудь мне скажет, что я правильно поступила.

— Все это красивые фантазии, — сказал мельник. — Вы не знаете, что будет через пятнадцать лет думать ваш сын о деньгах и о любви. Не затевайте такого безрассудства; я на него не пойду, госпожа Марсель… Нет, нет, и не надейтесь, гордости во мне не меньше, чем в ком другом, и я упрям, как баран… как беррийский баран, а уж упрямее его нет на свете! И кроме того, это был бы напрасный труд. Бриколен пообещал бы все и не выполнил бы ничего. Положение ваших дел требует, чтобы купчая была подписана до конца месяца, а я, конечно, никак не могу рассчитывать жениться на Розе уже через месяц: для этого нужно было бы, чтобы она была без ума от меня. Пришлось бы пойти на то, чтобы она стала предметом пересудов, жертвой злословия… Я на такое никогда не решусь. В какую ярость пришла бы ее мамаша, как были бы изумлены и как стали бы ее хулить соседи и знакомые! И чего только не наговорили бы! Кто понял бы, что вы потребовали этого от Бриколена из чистого благородства и бескорыстной дружбы? Вы не знаете, как злоязычны мужчины, а уж каковы по Этой части женщины — вы и представить себе не можете! Ваша доброта ко мне… Нет, вам не догадаться, а у меня язык не повернется сказать, как мог бы ее истолковать тот же Бриколен. А то бы еще сказали, что Роза, которая есть сама непорочность, оступилась, поделилась с вами по секрету своей бедой и что вы, спасая ее честь, пожертвовали из своих денег солидный куш виновнику… Словом, это невозможно, и, я надеюсь, приведенных мною доводов больше чем достаточно, чтобы вас убедить. О, не таким путем я хочу заполучить Розу! Это должно произойти естественно — так, чтобы никто не посмел слова сказать против нее. Я знаю, что только чудом могу разбогатеть и что она может обеднеть, только если приключится какой-нибудь несчастный случай. Господь мне поможет, коли она полюбит меня… А ведь может статься, что так оно и будет, не правда ли?

— Но, мой друг, я не могу разжигать в ее сердце любовь к вам, если вы лишаете меня возможности воспользоваться жадностью ее отца. Я ничего не стала бы предпринимать, если бы не придумала этого пути; ибо преступлением с моей стороны было бы возбуждать в этом юном и прелестном создании страсть, которая принесла бы только несчастье.

— Вы верно говорите! — отозвался Большой Луи, сразу помрачнев. — И я вижу, что я безумец… Поэтому, прося вас приехать на мельницу, я вовсе не хотел говорить с вами ни о себе, ни о Розе, госпожа Марсель; в вашей безграничной доброте вы ошиблись на этот счет. Я хотел говорить с вами только о вас самой. Но вы меня опередили, заговорив обо мне. А я, как недоросль, развесил уши. Потом мне пришлось отвечать вам. Но теперь я уже не отклонюсь от своей цели, а цель моя — заставить вас по-серьезному задуматься о ваших делах. Дела господина Бриколена мне известны; известны его намерения и то, что он сгорает от желания купить ваши земли; он от них теперь ни в какую не отступится, но, чтобы получить от него триста тысяч франков, нужно запросить триста пятьдесят. Вы их получите, если будете твердо стоять на своем. Но, уж во всяком случае, нельзя допустить, чтобы он уплатил за имение меньше его настоящей цены. Не бойтесь ничего. Ему слишком охота обтяпать это дельце.

— Повторяю вам, друг мой, что не смогу выдержать эту борьбу; она длится всего два дня, а силы мои уже иссякли.

— Да вам и не нужно ее самой вести. Вы поручите свои дела честному и опытному нотариусу. У меня есть один на примете; сегодня вечером я пойду потолкую с ним, а завтра вы его увидите, и вам для этого не придется никак побеспокоиться. Завтра в Бланшемоне престольный праздник. Перед церковью соберется много народу. Нотариус придет сюда прогуляться и, по обычаю, побеседовать со своими клиентами среди крестьян. Вы, словно невзначай, войдете в некий домишко, где он будет вас ожидать. Вы подпишете доверенность, скажете ему в двух словах, что к чему, я объясню кое-какие подробности, и вам останется только отослать господина Бриколена к нему, пусть с ним воюет. Если Бриколен не захочет с ним иметь дело, нотариус вскорости найдет вам другого покупщика; нужно только, чтобы Бриколен не пронюхал, что это я порекомендовал вам другого поверенного, вместо того, который ему свой человек. Он, уж наверно, вам его предлагал, и вы, может быть, даже были настолько безрассудны, что согласились взять его?

— Нет! Я ведь обещала вам ничего не предпринимать без вашего совета.

— Вот и хорошо! Значит, завтра, когда пробьет два часа пополудни, пойдите прогуляться по берегу Вовры как бы для того, чтобы оттуда обозреть всю картину праздника. Я буду ждать вас и провожу в дом к надежному и не болтливому человеку.

— Но, друг мой, если господин Бриколен обнаружит вашу руку в этом деле, направленном против его интересов, он вас выгонит из дома, и Розы вам больше не видать.

— Надо быть уж очень проницательным, чтобы дознаться до этого! Но коли, на беду, так случится… Я сказал вам, госпожа Марсель, бог совершит чудо ради меня, и тем охотнее, что ему будет известно: Большой Луи выполнил свой долг.

— Мой верный, мой самоотверженный друг, я не могу пойти на то, чтобы вы так рисковали из-за меня!

— Да как же я-то могу не сделать этого для вас, когда вы согласны были разориться, чтобы только мне помочь! Ну полно, оставим ребячество, дорогая госпожа Марсель; право, мы с вами квиты.

— Глядите, Роза идет сюда. Выразить, как я вам благодарна, — и то уже нет времени.

— Нет, мадемуазель Роза сворачивает на большую дорогу; они вдвоем с матушкой, а ей я шепнул, чтобы она немного задержала барышню, потому как разговор у меня с вами большой, госпожа Марсель! Мне нужно сказать вам еще одну важную вещь! Но вы, поди, утомились от ходьбы, мы уже долго бродим. Так как двор сейчас пуст, а на мельнице тихо, пойдемте присядем на скамью у ворот. Роза думает, что мы на том берегу, и еще погуляет по лугу, прежде чем вернется. То, о чем я собираюсь вам рассказать, для вас будет поинтереснее, чем денежные дела, и требует еще большей секретности.

Марсель, удивленная этим предисловием, последовала за мельником и уселась вместе с ним на скамью, как раз против слухового окошка сеновала, откуда Лемор мог видеть и слышать ее.

— Скажите-ка, госпожа Марсель, — несколько неуверенно протянул мельник, не зная, как приступить к теме. — Вы помните, что поручили мне отправить письмо?

— Ну как же! — откликнулась госпожа де Бланшемон, и ее спокойное, бледноватое лицо вдруг покрылось густым румянцем. — Но неужели я ошибаюсь и вы не сказали мне сегодня утром, что мое поручение выполнено?

— Минуточку, простите… Дело в том, что я не передал его на почту.

— Вы о нем забыли?

— Ну что вы!

— Потеряли?

— Это совсем невозможное предположение. Я не опустил его в ящик для писем, но сделал лучше этого — отдал письмо в руки адресату.

— Что вы хотите сказать? Письмо было адресовано в Париж.

— Да, но я случайно встретил человека, для которого оно предназначалось, и решил, что проще отдать пакет ему в собственные руки.

— Боже мой! Ваши слова пугают меня, Луи! — воскликнула Марсель, снова побледнев. — Вы наверное, ошиблись!

— Не так-то я глуп! Я ведь, может быть, и знаком с господином Анри Лемором…

— Вы с ним знакомы! И он здесь, в этих краях? — продолжала удивляться Марсель, не скрывая волнения.

В нескольких словах Большой Луи объяснил, как он узнал во встреченном им в *** молодом человеке того путешественника, который побывал раньше у него на мельнице, и адресата порученного ему письма — господина Лемора.

— Куда же он направлялся? И что делал он в ***? — спросила ошеломленная Марсель.

— Он направлялся в Африку, а в *** находился проездом, — ответил мельник, не спеша открыть карты. — Ближайшим образом дорога ему лежала на Тулузу. Он воспользовался утренней остановкой дилижанса, чтобы, пока другие пассажиры завтракают, сходить на почту.

— А где он теперь?

— Точно не скажу, где он может быть, но он уже не в ***.

— Вы говорите, он направлялся в Африку? В такую даль! Зачем?

— Именно затем, чтобы убраться как можно дальше. Так он ответил и на мой вопрос.

— Ответ этот яснее, чем вы думаете! — бросила Марсель, чье беспокойство все нарастало и невольно прорывалось наружу. — Друг мой, вы не так несчастны, как вам кажется! Есть судьбы более горькие, чем ваша.

— Ваша, например, сердечная вы моя?

— Да, мой друг, моя судьба много горше.

— Но не сами ли вы в том отчасти виноваты? Зачем вы наказали бедняге молодому человеку прожить целый год, мирясь с тем, что о вас не будет ни слуху, ни духу?

— Как! Значит он дал вам прочитать мое письмо?

— Вовсе нет! Он достаточно осторожен и скрытен, будьте спокойны! Но я так настойчиво выспрашивал его, так приставал к нему и столько угадал сам, что волей-неволей пришлось ему передо мной раскрыться. Ах, черт возьми! Я, видите ли, госпожа Марсель, больно охоч совать нос в секреты тех, кто мне по сердцу, потому как нельзя помочь людям, не зная, что у них на уме. Разве не так?

— Нет, мой друг, я очень довольна, что вы владеете моими секретами, как я владею вашими. Но, увы, при всей вашей доброй воле и сердечности вы ничего не можете сделать для меня. Однако скажите мне вот о чем: этот молодой человек не передал с вами для меня никакого ответа, ни в письменном виде, ни на словах?

— Он написал вам сегодня утром уйму глупостей, которые я отказался передать.

— Вы оказали мне дурную услугу! Выходит, что я не могу узнать его намерения?

— Он не придумал сказать мне ничего, кроме как: «Я ее люблю, но у меня хватит мужества…»

— Он сказал «но»?

— Возможно, он сказал «и»!..

— Это существенная разница! Вспомните, пожалуйста, Большой Луи!

— Он говорил то одно, то другое, он много раз повторял это.

— Вы сказали «сегодня утром» — так вы только сегодня выехали из города?

— Я хотел сказать — «вчера вечером». Было уже поздно, а у нас тут утро считается с полуночи.

— Боже мой! Что все это значит? Почему нет письма? Вы сами видели, как он мне писал?

— Еще как писал: изорвал четыре письма!

— Но что было в этих письмах? Он, значит, был в нерешительности?

— Он то уверял, что никогда больше не увидит вас, то строчил известие о том, что едет к вам сейчас же.

— Но он устоял перед этим искушением? У него, в самом деле, мужества хоть отбавляй!

— Ах, послушайте! Он был искушаем больше, чем святой Антоний, но, во-первых, я отговаривал его, а во-вторых, он боялся ослушаться вас.

— А что вы скажете о влюбленном, который неспособен ослушаться?

— Я скажу, что он любит слишком сильно и что ему за это отнюдь не будут благодарны.

— Я несправедлива, не правда ли, Большой Луи? Ах, дорогой друг, я слишком взволнована и сама не знаю, что говорю. Но почему вы убеждали его не ехать с вами? Он же хотел!

— Ну, разумеется, хотел! Он даже проехал часть дороги со мной на таратайке. Но уж не обессудьте: я очень боялся не потрафить вам.

— Вы сами любите и все же считаете, что любящие могут быть столь суровыми?

— Ох ты, господи! Ну, а что бы вы сказали, коли бы я привез его в Черную Долину? Например, вот ежели бы я сейчас объявил вам, что прячу его на мельнице? Уж наверное, вы не дали бы мне спуску, взгрели бы меня как следует.

— Луи, он здесь! Вы признались! — восторженно и убежденно произнесла Марсель, вставая.

— Нет, нет, сударыня! Это вы говорите за меня.

— Друг мой, — продолжала она, с жаром схватив его за руку, — скажите мне, где он, я на вас не буду сердиться.

— Ну, допустим, я скажу, — отвечал мельник, несколько испуганный порывистостью Марсели, но в то же время восхищенный ее искренностью. — А вы не побоитесь, что насчет вас пойдут всякие слухи?

— Когда он по своей воле оставил меня, когда дух мой был угнетен, я еще была в состоянии думать о светском обществе, предвидеть опасности, требовать от себя неукоснительного следования суровому долгу, возможно, преувеличенному мной; но теперь, когда он возвращается ко мне, находится где-то рядом, — о чем, по-вашему, должна я думать, чего бояться?

— Одного бояться все-таки нужно: того, чтобы какая-нибудь неосторожность не затруднила выполнения ваших планов, — проговорил Большой Луи и показал на окошко чердака.

Марсель посмотрела наверх, и глаза ее встретились с глазами Лемора, который, весь трепеща и устремись вперед, готов был спрыгнуть с крыши, чтобы мигом преодолеть расстояние, отделявшее его от любимой.

Но мельник кашлянул что было силы и, знаком обратив внимание влюбленных на Розу, подходившую в сопровождении мельничихи и Эдуарда, громко произнес:

— Да, сударыня, мельница, такая, как она есть, не приносит хорошего дохода; но ежели бы мне удалось хотя бы поставить большой жернов, что я давно задумал, она стала бы намного доходнее, приносила бы добрых восемьсот франков в год!

XXIII. Кадош

Влюбленные обменялись быстрым и пламенным взглядом. Оба они испытали сильное потрясение, но сразу после него пришло самое совершенное спокойствие. Они любили друг друга, они были уверены друг в друге; все было сказано, объяснено, подтверждено в этом молниеносном скрещении взглядов. Лемор отпрянул в глубь чердака, а Марсель, прекрасно владея собою именно потому, что была счастлива, без смущения и досады встретила подошедшую Розу. Она согласилась на предложение Розы пойти погулять в прелестную рощицу неподалеку, а час спустя обе они сели на своих лошадей и отправились обратно в Бланшемон. Уезжая, Марсель шепнула мельнику:

— Прячьте его от всех! Я приеду сама.

— Нет, нет, не торопитесь! — отвечал Большой Луи. — Я устрою вам свидание в безопасном месте. Но раньше дайте мне все подготовить. Сыночка я вам привезу вечером, и тогда мы еще поговорим.

После отбытия Марсели Лемор вышел из своего убежища, где от радости, волнения и одуряющего запаха сена у него начала кружиться голова.

— Послушайте, дружище, — сказал он весело мельнику, — я ваш подручный и не собираюсь сидеть у вас на хлебах и бездельничать. Задайте мне работу, и я вам покажу, что у меня руки не деревянные, хоть я и щуплый парижанин с виду.:

— Да, — отозвался Большой Луи, — когда на сердце легко, и работа в руках спорится. У вас дела идут лучше, чем у меня, старина; вот мы вечерком сядем покалякать, и тогда будет ваша очередь утешать меня. А сейчас, как вы правильно сказали, надо заняться делом. Я не могу целый день растабарывать про любовь, а вы, ежели будете сидеть сложа руки да размышлять о своем счастье, совсем ошалеете! Труд благотворен для человека и в радости и в горе — он бодрит и успокаивает; а значит, он предписан господом богом всем и каждому. Ну, пошли! Поорудуем вдвоем лопатами да заставим поплясать «Большую Луизу». Ее песенка приводит меня в себя, когда я собьюсь с панталыку.

— О боже мой! Ребенок сейчас узнает меня! — воскликнул Лемор, увидев Эдуарда, который ускользнул от Большой Мари и в этот момент взбирался на четвереньках по крутой лестнице мельницы.

— Он уже видел вас, — ответил мельник, — не прячьтесь и ничего не разыгрывайте. В этой одежке он вас и узнает и не узнает.

В самом деле Эдуард остановился, сомневаясь и недоумевая. В течение месяца, протекшего с тех пор, как Марсель внезапно покинула Монморанси, спеша к умирающему мужу, мальчик ни разу не видел Лемора, а месяц для памяти ребенка — это целый век. Правда, Эдуард был наделен исключительными способностями и развит не по летам, но Лемор без бороды, с обсыпанным мукой лицом, в крестьянской блузе был почти неузнаваем. На минуту мальчик застыл перед Лемором, но, встретив суровый и безразличный взгляд своего друга, обычно бежавшего ему навстречу с распростертыми объятиями, он опустил глаза, испытывая что-то вроде смущения и даже страха, у детей всегда сопряженного с удивлением. Затем, подойдя к мельнику с видом серьезным и задумчивым, какой бывал ему нередко присущ, он спросил:

— Кто этот дяденька?

— Это мой работник, его зовут Антуан.

— Так у тебя их два?

— Два? Десятки их у меня — работников. Вот тебе и еще одна Лопастушечка…

— А Жанни — третья?

— Так точно, ваше превосходительство!

— Он злой, твой Антуан?

— Нет, он не злой! Но он глуповат, глуховат и не умеет играть с малышами.

— Ну, тогда я пойду поиграю с Жанни, — заключил Эдуард и беспечно удалился. Человек четырех лет от роду не подозревает, что его могут обмануть, и слова тех, кого он любит, для него убедительнее, нежели то, что он видит и слышит сам.

Принесли зерно, которое надо было до вечера смолоть. Оно принадлежало господину Бриколену и содержалось в двух мешках, помеченных огромными инициалами владельца.

— Поглядите, — сказал Большой Луи со смехом, но на этот раз не без горечи: — «Б. Б.» — пока читай: «Бриколен из Бланшемона», то есть «Бриколен, проживающий в Бланшемоне». Но когда он купит поместье, то уж наверное подставит еще одно маленькое «б» между двумя большими, и это будет значить: «Бриколен, барон де Бланшемон».

— Как! — воскликнул Лемор, которого занимала другая мысль. — Это зерно — из Бланшемона?

— Оттуда, — подтвердил мельник, научившийся отгадывать, что у Лемора на уме, прежде чем он откроет рот. — Из этого зерна мы сделаем муку… А из нее сделают хлеб, который будут есть госпожа Марсель и мадемуазель Роза. Говорят, что Роза слишком богата, чтобы взять в мужья такого человека, как я: а не кто иной, как я, доставляю хлеб, который она ест.

— Так, значит, мы будем работать для них!

— Именно так, молодой человек. Точно выполняйте, что я скажу! Тут нельзя работать спустя рукава. Черт побери! Доведись мне молоть зерно для самого короля, и то бы я не вложил в это дело столько души.

Заурядная мукомольная операция приобрела в воображении молодого парижанина высокий смысл и едва ли не поэтическую окраску, и он так старательно и увлеченно стал помогать мельнику, что через два часа вник во все тайны его ремесла. Ему было нетрудно научиться управлять нехитрым прадедовским механизмом заведения. Он понимал, какие усовершенствования можно было бы сделать в этой самодельной деревенской машине за небольшие, но наличные деньги, которые для крестьянина представляют собой, так сказать, запретный плод. Вскоре он уже знал на местном наречии наименования всех частей машины и выполняемых ими действий. Жанни, видя, как он трудолюбив и как хорошо относится к нему хозяин, несколько встревожился и почувствовал что-то вроде ревности, но когда Большой Луи объяснил ему, что парижанин пробудет у них недолго и что для него нет угрозы быть вытесненным с занимаемого им места, он успокоился и, как истый берриец, был даже рад передать услужливому сотоварищу на несколько дней свою работу. Оказавшись без Дела, он вызвался свезти в Бланшемон Эдуарда, который стал скучать и капризничать без матери. Мельничихе не удавалось развлечь ребенка, и, когда за ним приехала маленькая Фаншона, Жанни не без удовольствия взялся сопровождать свою юную приятельницу до замка.

Работа была закончена. Струйки пота текли по лбу Лемора, лицо его горело. Он ощущал такую гибкость во всем теле и такой прилив душевных сил, каких не чувствовал уже давно. Постоянная меланхолия, снедавшая молодого человека, уступила место чувству физического и нравственного удовлетворения, которое по воле всевышнего неизменно приносит человеку выполненная работа, когда цель ее для него не безразлична и сама она ему по силам.

— Дружище! — вскричал он. — Труд — дело прекрасное и святое само по себе. Вы сказали это, когда мы начинали работать, и были правы! Господь предписывает и благословляет труд. Мне было так радостно трудиться, чтобы накормить свою любимую! Насколько ж еще радостнее будет трудиться для того, чтобы поддерживать жизнь многих равных тебе человеческих существ, твоих братьев! Когда каждый будет работать для всех и все для каждого, как легка будет усталость, как прекрасна будет жизнь!

— Да, мое ремесло оказалось бы в таком случае одним из самых приятных! — произнес мельник с улыбкой, обличавшей живой ум. — Пшеница — самое благородное растение, а хлеб — самая добрая пища. Мое дело считалось бы достойным некоторого уважения, и, может быть, по праздникам стали бы украшать венком из колосьев и васильков бедную «Большую Луизу», на которую сейчас никто и внимания не обращает. Но что поделаешь! «На сегодня», как говорит господин Бриколен, я всего только его поденщик, и он думает обо мне примерно так: «Подобного разбора человек смеет помышлять о моей дочери? Жалкий бедняк, который мелет чужое зерно, тогда как я сею свой хлеб и на своей земле!» Понимаете, какая, выходит, между нами разница? А на самом деле вся-то разница в том, что у меня руки чистые, а у него по локоть в навозе. Ну вот, голубчик, мы все сделали, теперь живо ужинать! Я уверен, что суп вам покажется вкуснее, чем утром, даже если он будет солонее в десять раз. А потом я, пожалуй, отправлюсь в Бланшемон, отвезу эти два мешка.

— А меня не возьмете?

— Еще чего! Конечно, нет! Вам что, хочется, чтобы вас увидели на ферме?

— Меня там никто не знает.

— Это правда. Но что станете вы там делать?

— Да ничего. Помогу вам сгружать мешки.

— Ну и что это вам даст?

— Быть может, кто-нибудь пройдет по двору…

— А если этот кто-нибудь не пройдет по двору?

— Я посмотрю на дом, в котором она живет. Может быть, услышу, как назовут ее имя…

— Мне сдается, что мы доставляем друг другу это удовольствие, и не отправляясь так далеко.

— Да туда же рукой подать!

— На все у вас готов ответ. Вы не сделаете ничего опрометчивого?

— Значит, по-вашему, я ее не люблю? Вы сделали бы что-нибудь такое на моем месте?

— Может, и сделал бы! Если б меня любили… Ну, во-первых, вы не станете на нее смотреть таким же взглядом, как смотрели из слухового окна? Знаете, я было испугался, что вы мне сено подожжете, так горели у вас глаза.

— Я совсем на нее не буду смотреть.

— И не скажете ей ни словечка?

— Да какой же у меня будет повод заговорить с ней?

— А искать ее вы не будете?

— Я даже не войду во двор, если вы не разрешите, буду издали смотреть на стены.

— Так-то будет поумнее. Я позволяю вам постоять у ворот замка да подышать воздухом, которым она дышит, но и только.

На склоне дня оба друга пустились в путь; Софи, нагруженная двумя мешками муки, чинно шагала впереди. У Большого Луи было тяжело на сердце; он говорил мало, отводил душу, нахлестывая резкими ударами бича росшие по обеим сторонам дороги кусты ежевики и дикой белой жимолости, куда более пахучей, нежели садовая.

Они миновали хутор под названием Кортиу, как вдруг Лемор, шедший у обочины дороги, увидел растянувшегося во весь рост под кустами человека, который спал, положив под голову туго набитую суму.

— Ой-ой-ой! — воскликнул мельник, ничуть, впрочем, не удивившись. — Вы чуть не наступили на моего дядюшку!

От звучного голоса Большого Луи спящий встрепенулся. Он живо принял сидячее положение, схватил обеими руками большую палицу, лежавшую у него под боком, и крепко выбранился.

— Не серчайте, дядюшка! — сказал ему мельник смеясь. — Тут перед вами добрые люди, идущие, с вашего позволения, в Бланшемон; ведь хотя вы и говорите, что все дороги принадлежат вам, вы же никому не запрещаете ходить по ним, не так ли?

— Так! — ответил человек, вставая на ноги; при этом обнаружились его огромный рост и отталкивающая внешность. — Я самый покладистый из землевладельцев, правда, малыш? Но наступать мне на голову — значит несколько злоупотреблять моей добротой. Кто этот нехристь, который идет и не видит порядочного человека, покоящегося в своей постели? Я его не знаю, а ведь я знаю всех — и здесь и окрест!

Произнося эти слова, нищий мерил презрительным взглядом Лемора, который, со своей стороны, глядел на него с нескрываемым отвращением. Перед ним стоял костлявый старик в грязных лохмотьях, с жесткой, словно колючки ежа, черной, с сильной проседью бородой. На голове у старика был рваный цилиндр, украшенный белой лентой с бантом и букетиком отчаянно вылинявших искусственных цветов; эта претензия на щегольство производила шутовское впечатление.

— Успокойтесь, дядюшка, — сказал мельник, — этот парень — добрый христианин.

— А откуда это видно? — живо спросил дядюшка Кадош, снимая с головы цилиндр и протягивая его Анри.

— Ну, ну, не понимаете вы, что ли, — сказал мельник Лемору, — дядюшка просит у вас монетку.

Лемор бросил подаяние в шляпу дядюшки; тот сразу же схватил монету и с наслаждением стал ощупывать ее своими длинными пальцами.

— Это, поди, монетка в два су! — воскликнул он с противной улыбочкой. — А может быть, и целый франк времен революции! Да нет, боже милосердный, никак луидор! Да, луидор времен Людовика Пятнадцатого! Это мой король! Я ведь еще застал его царствование! Твой золотой принесет мне счастье, и тебе тоже, племянничек! — добавил он, кладя свою большую, узловатую лапу на плечо Лемора. — Теперь и ты можешь считать себя моим родичем. И с этой поры, будь уверен, я тебя узнаю везде, хоть как ты ни вырядись!

— Ну, нам пора! Прощайте, дядюшка! — сказал Большой Луи, в свою очередь подав старику милостыню. — Так мы друзья?

— До гроба! — очень серьезно ответил нищий. — Ты всегда был хорошим родственником, лучшим во всей моей семье. Потому-то тебе, Большой Луи, я и оставлю все свое имущество. Я уже давно тебе сказал, что так будет, и ты увидишь, я сдержу слово.

— То-то будет удача! Я, черт возьми, очень на это надеюсь! — весело отозвался мельник. — А букетик тоже отойдет мне?

— Шляпу получишь, а букет и ленту я оставлю моей последней любовнице.

— Вот жалость-то! А мне так хотелось получить букетик!

— Ясное дело! — подхватил нищий, зашагав вслед за молодыми людьми, причем достаточно быстро для своего преклонного возраста. — Букет — самое ценное из того, что я оставлю после себя. Он, видишь ли, освященный. Я его получил в часовне святой Соланж.

— Как же такой набожный человек, каким вы себя выставляете, может говорить о любовницах? — спросил Анри, которому это ходячее чучело внушало только омерзение.

— Помолчи, племянничек, — ответил дядюшка Кадош, искоса поглядев на него, — глупости ты говоришь.

— Извините его, он еще ребенок, — сказал мельник, как всегда подшучивая над общим «дядюшкой», — у него еще и бороды нет, а туда же — рассуждает! Но куда вы направляетесь так поздно, дядюшка? Вы надеетесь еще сегодня добраться к себе и ночевать дома? Ведь жилье ваше далековато отсюда!

— Нет, не надеюсь. Я иду себе потихоньку в Бланшемон, хочу попасть на завтрашний праздник.

— Да, правда, это должен быть для вас подходящий день! Соберете, поди, не меньше четырех франков.

— Навряд ли. Но все-таки будет на что заказать обедню в честь святого угодника — покровителя здешнего прихода.

— А вы по-прежнему большой любитель обеден?

— Обедня да водочка, племянник, да щепоть табаку в придачу — вот благодать и для тела и для души.

— Не спорю, да только водочка не настолько согревает, чтобы в ваши годы этаким манером в канаве разлеживаться.

— А я сплю где придется, племянничек. Как устану, остановлюсь, лягу головой на камешек или на суму, когда она не совсем плоская, да и сосну.

— Сегодня, как я погляжу, сума у вас изрядно округлилась.

— Верно. Позволь-ка мне, племянничек, положить ее на спину лошади. Мне тяжеловато ее тащить на себе.

— Нет, хватит Софи груза, что на нее навьючен. Но давайте мне вашу суму, я ее донесу вам до Бланшемона.

— Это ты правильно сделаешь. Ты парень молодой и должен заботиться о своем дядюшке. На, возьми. Блуза-то у тебя того, не только что из стирки, — добавил он с брезгливой гримасой.

— Так это же мука, — ответил мельник, принимая из рук нищего суму, — мука с хлебом не подерутся. — Ну, гром и молния! Насовали же вы туда сухих корок!

— Корок? Я их не беру. Попробовал бы кто-нибудь предложить мне корку, я бы ему швырнул ее обратно в рожу. Однажды я уже задал эдак Бриколенше.

— Значит, поэтому она вас так боится?

— Именно. С тех пор она твердит, что я, того и жди, подожгу ее закрома, — сказал со зловещим видом старик. Затем он добавил тоном ярмарочного паяца: — Ах, бедненькая святая женщина! Она думает, что я злой человек! А кому я сделал что дурное?

— Да никому, насколько мне известно, — откликнулся мельник. — Если б за вами водились худые дела, то были бы вы не здесь, а в другом месте.

— Отродясь не принес я никому вреда! — продолжал дядюшка Кадош, воздев правую руку к небесам. — И власти никогда не предъявляли мне никаких обвинений. Сидел ли я в тюрьме хоть один день за всю свою жизнь? Я всегда следовал божеским заветам, и бог покровительствует мне вот уже сорок лет, все то время, что я снискиваю себе пропитание, прося у людей милостыню.

— Сколько же лет вам по-настоящему, дядюшка?

— Не знаю, мой мальчик; запись о крещении давно потерялась, как и многое другое. Но, пожалуй, мне уже за восемьдесят. Я лет на десять старше папаши Бриколена, хотя он выглядит куда более дряхлым, чем я.

— Правда, вы недурно сохранились, а он… Но ведь с ним произошло такое, что не с каждым случается.

— Да, — произнес нищий, сокрушенно вздохнув, — на него свалилось большое несчастье.

— Это ведь было еще на вашей памяти? Вы сами родом из наших краев?

— Да, я родился в Рюффеке, неподалеку от Бофора, где и приключился этот ужасный случай.

— И вы были в ту пору там?

— А как же, там и был, помилуй меня, пресвятая матерь божья! И вспомнить не могу обо всем этом без дрожи. Ну и страшные же были времена!

— Разве вам когда-нибудь бывает страшно? Вы же привыкли в любое время бродить один по дорогам.

— О, ныне, сынок, чего бояться такому бедняку, как я, у которого ничего нет, кроме лохмотьев, чтобы прикрыть наготу. Но в те времена у меня было кое-что, а из-за разбойников я все потерял.

— Как, «поджариватели» побывали и у вас?

— Нет, обошлось. У меня не было ничего особенно соблазнительного для них. Был только домик, который я сдавал внаем окрестным батракам, а когда разбойники навели страх на всю округу, не стало желающих селиться у меня; не смог я и продать домишко, и не на что было подправить его. А он разваливался прямо на глазах. Пришлось залезть в долги, а выплатить их я не смог. И тогда мой клочок земли, мой дом и славный конопляник — все пошло с молотка. Ничего не оставалось, как пойти по миру; и покинул родные места и с той поры брожу по дорогам, как сиротинушка.

— Но вы обычно не покидаете наш департамент?

— Конечно, нет. Здесь меня знают, здесь моя клиентура и вся моя семья.

— Я думал, у вас нет родни.

— А все мои племянники? Они что, не родня?

— Да, да, я забыл: я сам, например, вот этот мой приятель и все те, кто охотно подает вам грош на табачок. Но скажите-ка, дядюшка, что за люди были эти самые «поджариватели», о которых мы говорили?

— Спроси меня что-нибудь полегче, сыночек. Одному богу это известно.

— Говорят, что среди них были люди богатые и будто бы даже знатные.

— Говорят, что некоторые из них еще живы, живут себе да поживают, как сыр в масле катаются; у них хорошие земли, хорошие дома, они важные лица в округе, а бедняку не подадут и полгрошика. Ах, будь они такими людьми, как я, давно бы их всех перевешали!

— Верно, верно, папаша Кадош!

— Мне еще повезло, что меня не обвинили; ведь в то время всех подозревали, а судейские преследовали только бедняков. За решетку сажали людей, у которых совесть была как белый снег чиста, а когда настигали истинных преступников, то от властей предержащих поступали распоряжения выпустить их на волю.

— Но почему же?

— Да потому, что они были богаты, вот и весь сказ! Видел ли ты когда-нибудь, племянничек, чтобы богатому худое дело не сошло с рук?

— И это правда, дядюшка. Ну, вот мы и подошли к Бланшемону. Куда вам отнести ваш мешок с хлебом?

— Отдай его мне, племянничек. Я пойду заночую в хлеву у кюре: он святой человек, никогда не прогонит меня прочь. Он как ты, Большой Луи; ты ведь тоже никогда не воротишь от меня носа. За это ты будешь вознагражден: будешь моим наследником; я тебе не раз обещал, что будешь. Кроме букета, который я оставлю Одноглазенькой, ты получишь все — мой дом, мою одежду, суму и свинью.

— Ну и отлично! — ответил мельник. — Я вижу, дело идет к тому, что я стану сказочно богат и все девушки округи захотят выйти за меня.

— Меня восхищает ваша сердечность, Большой Луи, — сказал Лемор, когда нищий исчез за живыми изгородями крестьянских участков, сквозь которые он шел напрямик, не обходя оград и не ища тропинок. — Вы разговариваете с этим нищим так, словно он вам в самом деле родной дядя.

— А почему бы мне и не разговаривать с ним так, раз ему нравится изображать из себя общего дядю и обещать наследство всем и каждому? Ну и наследство, нечего сказать! Землянка, в которой он спит вместе со своей свиньей, точь-в-точь как святой Антоний, да отрепья, на которые смотреть тошно. Ежели мне хватит этого, чтобы Бриколен взял меня в зятья, мое дело в шляпе!

— Все обличье этого человека внушает отвращение, и, тем не менее, вы взвалили себе на плечи его суму, чтобы освободить его от тяжести. Луи, у вас истинно христианская душа!

— Нашли чему удивляться! Да неужели же я откажу в такой ничтожной услуге бедняге, которому приходится в восемьдесят лет выклянчивать кусок хлеба! В конце концов он ведь честный человек. Все участливы к нему именно потому, что знают его за человека порядочного, хотя он немного ханжа и немного греховодник.

— Вот и мне он показался и тем и другим.

— Эва! Да каких добродетелей вы ожидаете от людей такого рода? Хорошо еще, если они только страдают пороками, а не совершают преступлений. А разве при всем при том в его рассуждениях нет здравого смысла?

— Под конец я был даже удивлен. Но почему он воображает себя всеобщим дядюшкой? Это что у него, причуда такая?

— Да нет, просто он себе такую роль придумал. Многие из тех, кто занимается его ремеслом, изображают какое-нибудь чудачество, чтобы привлекать к себе внимание, тешить и забавлять людей, которые иначе не подадут милостыни ни из милосердия, ни хотя бы приличия ради. К несчастью, такой уж у нас обычай, что бедняки выполняют роль шутов у дверей богатых… Ну вот мы и у фермы Бланшемон, приятель. Стойте, не входите. Поверьте мне, не надо этого делать. Вы сумеете владеть собой, в вас я уверен, но она, коли будет застигнута так врасплох, может вскрикнуть, сказать что-нибудь лишнее… Дайте мне по крайней мере предупредить ее.

— Но в селении еще все бодрствуют, не будет ли замечено появление незнакомого человека, если я останусь здесь ожидать вас?

— Вполне возможно. И поэтому соблаговолите отправиться в заказник; в такой час там никого не встретишь. Посидите там где-нибудь тихонько на пенечке. На обратном пути я свистну так, словно зову собаку — не в обиду вам будь сказано, — и вы выйдете ко мне.

Лемор покорился, надеясь, что изобретательный мельник найдет способ привести туда Марсель. Он медленно пошел по тропинке под сенью деревьев заказника, то и дело останавливаясь, задерживая дыхание, прислушиваясь и возвращаясь назад, чтобы сделать более вероятной счастливую встречу.

Прошло немного времени, как издали послышался шелест травы, словно кто-то шел сюда неслышными шагами, а шуршание листвы окончательно убедило Лемора в том, что он не ошибся. Желая, однако, удостовериться воочию в правильности своего предположения, он углубился побольше в чащу и увидел смутные очертания человеческой фигуры — очевидно, женщины небольшого роста. Мы легко принимаем желаемое за действительное, и Лемор, в полной уверенности, что это пришла Марсель, направленная сюда мельником, перестал прятаться за деревья и пошел навстречу фантому. Но, сделав несколько шагов, он остановился, так как услышал незнакомый голос, приглушенно взывавший: «Поль! Поль! Ты здесь, Поль?»

Видя, что он обознался, и полагая, что случайно подменил собою кого-то другого, кому в этом месте назначено было свидание, Анри хотел тихонько удалиться. Но под его ногами хрустнула сухая ветка, и безумная заметила его. Подвластная своей любовной мечте, она устремилась за ним со скоростью пущенной из лука стрелы, крича жалобным голосом: «Поль! Поль! Я здесь! Поль! Это я! Не уходи! Поль! Поль! Всегда-то ты уходишь…»

XXIV. Безумная

Сначала неожиданное приключение не слишком взволновало Лемора. Он думал, что в темноте ему будет легко ускользнуть от этой женщины, в которой он не заподозрил умалишенную, плохо ее разглядев. Он был уверен, что в беге она с ним состязаться не сможет. Но вскоре он увидел, что ошибается: лишь ценою напряжения всех сил ему удавалось чуть-чуть опережать ее. Лемору пришлось пробежать через весь заказник, и вскоре он оказался в той отдаленной аллее, по которой Бриколина имела обыкновение ходить взад и вперед долгие часы, отчего трава была здесь местами совершенно вытоптана. Наш беглец, которого до сих пор несколько задерживали кочки и выступающие из земли корни деревьев, припустился по аллее что было мочи, дабы поскорее выбраться на открытое место. Но безумная, когда ее воспламеняла какая-то мысль, становилась легка, словно сухой лист, несомый бурей. Она так быстро настигала Лемора, что он, будучи ошеломлен и изумлен, но помня о том, что его не должны видеть вблизи, так как впоследствии он может быть узнан, свернул с аллеи снова в чащу, надеясь затеряться в темноте. Но безумная знала наперечет все деревья, все кусты и едва ли не все ветки в заказнике. В течение двенадцати лет она жила здесь, и не было такого уголка, куда не привыкло бы самопроизвольно проникать ее тело, хотя помраченный ум делал ее неспособной ни на какое осмысленное наблюдение. Кроме того, находясь в возбужденно-бредовом состоянии, она была нечувствительна к физической боли. Если бы лесные колючки выдрали у нее кусок мяса, ей и то было бы нипочем; и это, так сказать, каталептическое состояние давало ей неоспоримое преимущество над тем, кого она преследовала. Вдобавок она была так тщедушна, ее исхудалое тельце занимало так мало места, что она, словно ящерица, проскальзывала среди густых зарослей, сквозь которые Лемор пробирался с трудом, часто, однако, отступая в бессилии и подаваясь вбок.

Видя, что так он оказывается в еще худшем положении, чем раньше, он вернулся в аллею, по-прежнему преследуемый по пятам, и решил с разбегу перепрыгнуть через ров, не оценив, однако, его ширины из-за буйно разросшихся здесь кустов. Он оттолкнулся от земли, но рва не перескочил, а упал на колени среди колючек. Едва успел он подняться, как загадочное существо, преодолевшее это препятствие без прыжка и не обращая внимания ни на камни, ни на крапиву, оказалось рядом с ним и вцепилось в его одежду. Схваченный этим поистине устрашающим созданием, Лемор, чье живое воображение было под стать любому художнику или порту, подумал, что находится во власти дурного сна. Отбиваясь изо всех сил, словно человек, пытающийся стряхнуть с себя кошмарное видение, он наконец вырвался из рук безумной, которая испускала нечленораздельные вопли, и снова пустился бежать — теперь уже через поле.

Но безумная опять бросилась за ним, летя по жесткому, обдиравшему ноги жнивью с такою же быстротой, с какою передвигалась в лесной чаще. Добежав до конца поля, Лемор вновь увидел перед собой ров, перескочил через него и очутился на круто спускавшейся вниз дороге, осененной ветвями раскидистых деревьев. Он не сделал, однако, и десяти шагов, как услышал позади себя все тот же приглушенный голос, с отчаянием повторявший те же слова: «Поль! Поль! Почему, почему ты уходишь?»

В этом беге было что-то фантастическое, и воображение Лемора разыгрывалось все больше. Ночь была ясная и звездная, и он, в тот момент, когда ему удалось освободиться от цепкой хватки преследовательницы, смог наконец разглядеть внешний вид этого странного призрака — мертвенно-бледное лицо, тощие руки в царапинах и ранах, длинные черные волосы, свисающие космами на окровавленные лохмотья. Лемору не пришло в голову, что эта несчастная женщина — умалишенная. Он считал, что за ним гонится какая-то ревнивица, которая сейчас действие тельно безумствует, упорно принимая его за кого-то другого. Он даже подумал было, не остановиться ли и не заговорить ли с нею, дабы вывести ее из заблуждения, но как тогда объяснить, что привело его в заказник? Не покажется ли обитателям фермы более чем странным, что он, человек здесь посторонний, хоронился во тьме, как вор, и не станет ли он в глазах местных жителей с самого начала подозрительной личностью? Не должен ли он во что бы то ни стало избежать того, чтобы его появление в этих краях было отмечено скандальным или смешным приключением?

Он решил бежать дальше, и дикая гонка продолжалась еще с полчаса без передышки. Мозг Лемора все более распалялся, и молодому человеку, потрясенному непостижимым упорством и сверхъестественной быстротой гнавшегося за ним фантома, в иные мгновения казалось, что он сам сходит с ума. Происходившее напоминало сказки о вурдалаках и злых феях, блуждающих в ночи.

Наконец, сбежав единым духом вниз по склону ложбины, Лемор вышел на берег Вовры; он весь обливался потом, но готов был уже пуститься через реку вплавь, надеясь таким образом уйти от погони, как вдруг услышал позади себя ужасный, душераздирающий крик, от которого у него кровь заледенела в жилах. Он обернулся, но никого не увидел. Безумная исчезла.

Первым побуждением Анри было воспользоваться передышкой, которая могла оказаться очень краткой, и удалиться прочь от этого места, постаравшись сделать так, чтобы следы его окончательно затерялись. Но услышанный им чудовищный крик произвел на него крайне тяжелое впечатление. Исходил ли он от той самой странной женщины? Почти нечеловеческим был этот вопль, и, однако, какое непереносимое страдание, какое отчаяние выразились в нем! «Может быть, она споткнулась и сильно расшиблась при падении! — подумал Лемор. — Или же, потеряв меня из виду, когда я скрылся за ивами, решила, что я утопился? Чем вызван был ее крик: предсмертным ужасом или страхом за другого? А может быть, яростью, оттого что она не смогла преследовать меня в воде, куда я, как можно было предположить, бросился с ходу?

Ну, а если она сама упала в какой-нибудь ров или глубокую яму, которую я не заметил на бегу? Если из-за роковой случайности эта неизвестная мне несчастная женщина сейчас умирает? Нет, будь что будет, — я не могу оставить ее погибать без помощи!»

Лемор вернулся назад и посмотрел по сторонам, ища незнакомку, но не обнаружил ее. Крутая дорога, по которой он бежал, тянулась прямо от опушки заказника; там росли высокие кусты, но не было никакого рва; не было также ни лужи, ни сточной ямы, в которой она могла бы утонуть. На песчаной поверхности дороги, насколько Лемор мог разглядеть, не было заметно никаких следов падения человеческого тела. Теряясь в догадках, он продолжал свои поиски, как вдруг услышал повторившийся несколько раз свист, словно издалека подзывали собаку. Сначала Лемор даже не обратил внимания на эти звуки — настолько был он взволнован и озадачен приключившимся. Но затем он все же вспомнил, что это — условный сигнал, который должен был подать ему мельник, и, отчаявшись найти свою преследовательницу, ответил также свистом на призыв Большого Луи.

— Кой черт унес вас в такую даль? — вполголоса сказал ему мельник, когда они встретились наконец в заказнике. — Ведь я же просил вас не трогаться с места! Вот уже четверть часа я разыскиваю вас по всему лесу, не рискуя окликать вас слишком громко, и у меня уже почти лопнуло терпение… Но что у вас за вид? Чего это вы так тяжело дышите и весь какой-то растерзанный? Черт меня побери, моей блузе не поздоровилось на ваших плечах, как я погляжу! Ну говорите же, вы похожи на кролика, на которого кидался ястреб, или скорей на человека, за которым гнался леший.

— Вы попали в точку, дружище. Либо россказни Жанни о ночных духах имеют под собой действительное, хотя и непостижимое уму, основание, либо у меня была галлюцинация, но час тому назад (а может быть, столетие тому назад — у я; и не знаю теперь) мне пришлось отбиваться от сатаны.

— Ежели бы вы не употребляли за едой одну только чистую воду, — молвил мельник, — я подумал бы, что вы допились до той черты, когда начинаешь встречать Большого Зверя, белую борзую, либо Георгия — волчьего пастыря[33]. Но вы человек слишком ученый и рассудительный, чтобы верить в эти басни. Значит с вами на самом деле что-то стряслось? Не повстречались ли вы часом с бешеной собакой?

— Хуже, — отвечал Лемор, постепенно приходя в себя. — Я повстречался с бешеной бабой, дружище, с какой-то колдуньей, что ли, которая бежала быстрее меня и исчезла в тот момент, когда я собирался кинуться в воду, чтобы избавиться от нее.

— Женщина? Вот как! А что ей было нужно?

— Она приняла меня за какого-то Поля, который, видно, засел у нее занозой в сердце.

— Так я и думал! Это сумасшедшая из нового замка. А я-то хорош: забыл предупредить вас, что вы можете натолкнуться на нее! Совсем из головы выскочило! Мы, здешние, давно уже привыкли к тому, что она рыщет вечерами, словно дикая кошка, так что и внимания не обращаем. Но как вспомнишь, что за несчастье с ней стряслось, просто сердце разрывается! Но как вышло, черт возьми, что она увязалась за вами? Обычно она убегает, когда кто-нибудь приближается к ней. Надо полагать, ее недуг усилился в последнее время, хоть и так-то хватало на десятерых. Вот уж бедняга так бедняга!

— А кто она, эта несчастная?

— Все вам расскажу, но не сейчас. Пока же давайте ускорим шаг; вы, видать, здорово притомились; плететесь еле-еле.

— Я, кажется, сильно ушиб колени, когда упал на бегу.

— Однако там, в конце тропинки, кто-то ждет вас с нетерпением, — сказал мельник, еще больше понижая голос.

— О! — воскликнул Лемор. — Я чувствую себя таким легким, словно у меня выросли крылья!

И он припустился бегом.

— Потише! — воззвал мельник, удерживая его. — Бегите только по траве. Не производите шума. Она ждет вас вон под тем большим деревом. Никуда не уходите оттуда. Я буду караулить и в случае чего приму меры.

— Значит, для нее небезопасно прийти сюда? — встревоженно спросил Лемор.

— Коли бы я так думал, я не пустил бы ее на свидание с вами! В новом замке все заняты приготовлениями к завтрашнему празднику. Но может статься, например, что сумасшедшей взбредет в голову пожаловать снова и опять начать мордовать вас. Тут-то я и понадоблюсь, чтобы удалить ее.

Анри, упоенный своим счастьем, забыл обо всем остальном и поспешил упасть к ногам Марсели, которая ожидала его среди купы дубов, расположенной в наименее посещаемой части леса.

Чувства, нахлынувшие на обоих влюбленных в момент встречи, сделали поначалу невозможным какое-либо объяснение между ними. Как всегда целомудренные и сдержанные, оба они испытывали такое опьянение, какого не выразить словами человеческой речи. Они словно были изумлены тем, что им довелось свидеться так скоро, когда уже почти была утрачена надежда на встречу даже в отдаленном будущем, и все же они не торопились рассказать друг другу, что происходило за это время в их душах и что заставило их через столь краткий срок отказаться от своих планов, возникших из намерения мужественно пожертвовать собой ради другого. Они угадали, каждый, какое непереносимое страдание и какое могучее взаимное влечение толкали их друг к другу в то самое время, когда оба они клялись себе бежать от предмета своей любви.

— Безумец! Вы хотели покинуть меня навсегда! — сказала Марсель, позволяя Лемору завладеть ее рукой.

— Жестокая! Вы хотели запретить мне видеть вас целый год! — ответил Анри, покрывая пламенными поцелуями руку Марсели.

И Марсель поняла, что ее решение расстаться с Анри на год было более серьезным, нежели его замысел обречь себя на вечное изгнание.

Поэтому, когда они, наглядевшись друг на друга в молчаливом восторге, наконец снова обрели дар речи, Марсель, заговорившая первой, вернулась к своему намерению, подсказанному ей благими побуждениями.

— Лемор, — сказала она, — нам блеснул луч солнца среди туч — но и только. Надо покориться суровому долгу. Даже если бы мы не встретили здесь никаких препятствий для наших отношений, было бы нечто кощунственное в том, чтобы соединиться друг с другом так поспешно, и это наше свидание должно быть последним до тех пор, пока не кончится срок моего траура. Скажите мне, что любите меня и что я буду вашей женой, и тогда у меня достанет сил спокойно ожидать вас.

— Не говорите мне сейчас о разлуке! — пылко вскричал Лемор. — О, дайте мне насладиться этим мгновением, самым прекрасным в моей жизни! Позвольте мне забыть, что было вчера, что будет завтра… Поглядите, как чудесна эта ночь, как прекрасно небо! Какая тишь, какое благоухание! И здесь вы, Марсель, вы сами, а не ваша тень! Мы вместе! Мы нашли друг друга случайно, помимо нашей воли! То была воля неба, и мы, на наше счастье, не стали противиться ей, мы оба, — вы, Марсель, так же, как и я! Неужели это правда? Нет, это не сон, вы ведь здесь, подле меня! Со мной! Мы одни! Мы счастливы! Наша любовь так сильна! Мы не смогли, не можем и никогда не сможем покинуть друг друга!

— И, однако, дорогой друг…

— Я знаю, знаю, что вы хотите сказать. Завтра или на днях вы напишете мне, изъявите свою волю. Я покорюсь, вы это знаете заранее! Но зачем о том, что мне предстоит, говорить сегодня, сейчас? Зачем омрачать это мгновение, равного которому не было во всей моей жизни? Дайте мне верить, что оно не кончится никогда. Марсель, я вижу вас! О, как хорошо я вас вижу, несмотря на темноту. Как вы похорошели еще за прошедшие три дня… А ведь в ту незабываемую ночь вы были уже так невозможно прекрасны! О, скажите мне, что никогда не отнимете у меня вашу руку! Мне так сладостно держать ее в своей руке!

— Ах, вы правы, Анри! Будем счастливы тем, что вновь обрели друг друга, и не будем думать сейчас, что все же придется расстаться… завтра… или немного позже…

— Да, да, только не завтра! Позже, позже! — вскричал Лемор.

— Сделайте милость, не говорите так громко, — послышался вблизи голос мельника. — Я и не хочу, да слышу каждое ваше слово, господин Анри!

Марсель и Лемор, упоенные возносившей их на седьмое небо любовью, пробыли вместе еще около часа, предаваясь радужным мечтам о будущем и говоря о своем счастье, словно оно должно было не прерваться, а начаться с завтрашнего дня. Легкий ветерок навевал на них ароматы ночи, а над их головами проходили заведенной чередой яркие звезды, но ни он, ни она не замечали неумолимого движения времени, ибо оно останавливается в сердцах счастливых влюбленных.

Мельник, ходивший окрест, уже несколько раз подавал издали знаки, что нора расходиться; когда же склонение Полярной звезды показало на небесном циферблате десять часов, он подошел и прервал беседу забывшихся молодых людей.

— Друзья мои, — сказал он, — я не могу ни оставить вас здесь одних, ни ждать хотя бы еще минуту. Со двора фермы уже не слышно скотников, и почти все окна нового Замка погасли. Светится еще только окно мадемуазель Розы; она ожидает госпожу Марсель и не ложится спать. Господин Бриколен, как всегда накануне праздника, будет сейчас делать обход с собаками. Уйдем отсюда скорее.

Лемор запротестовал: он-де только что пришел, а уже уходить!

— Может быть, и так, — согласился мельник, — но мне непременно нужно еще до ночи поспеть в Лашатр.

— Как! По моим делам? — удивилась Марсель.

— Вы угадали, сударыня. Я хочу повидать вашего нотариуса, пока он не залег на боковую. Не завтра же днем мне ехать к нему: это значило бы вроде нарочно постараться уведомить Бриколена, что я замышляю против него.

— Но я не хочу, чтобы вы рисковали из-за меня, Большой Луи! — сказала Марсель.

— Хватит разговаривать об этом, — отвечал мельник. — Я буду поступать так, как мне нравится, — мне, а не кому другому… Тихо! Я слышу собачий лай. Выходите на луг, госпожа Марсель, а вас, любезный парижанин, прошу следовать за мной: мы пойдем верхней дорогой. Ну, тронулись!

Влюбленные расстались без слов: оба боялись вспоминать о том, что им следовало считать это свидание последним перед долгой разлукой. Марсель не находила в себе сил назначить день отъезда Анри, а тот, опасаясь, как бы она его не назначила, молча удалился, осыпав ее руку поцелуями.

— Итак, что же вы решили? — спросил мельник Лемора, когда они добрались до опушки парка.

— Да как вам сказать, дружище? Мы всё говорили о своем счастье…

— В будущем. А что же в настоящем?

— Есть только настоящее, будущего нет. И то и другое — одно, когда любишь.

— Экий вздор вы несете! Все же я надеюсь, что вы будете вести себя смирно и не станете бродить ночами но лесам, терзаясь смертной мукой. Ну вот, юноша, ваша дорога. Сумеете самостоятельно добраться до Анжибо?

— Без всякого сомнения. Но не хотите ли вы, чтобы я вместе с вами поехал в тот город, который вы назвали?

— Нет, это слишком далеко. Один из нас должен был бы идти пешком и задерживал бы другого, если только, по местному обычаю, обоим нам не взгромоздиться на спину Софи. Но бедная лошадушка уже порядком состарилась, да еще и не ужинала сегодня. Я сейчас пойду отвяжу ее от дерева, к которому привязал ее, для виду проехав немного по дороге на Анжибо. Мне, знаете, было здорово не по себе, что я оставил мою Софи на попечение господа бога. Я ее хорошенько укрыл среди ветвей, а все-таки какой-нибудь бродяга — их тут на завтрашнем гульбище будет пруд пруди — мог подглядеть за мной и увести ее.

— Пойдем за ней вместе!

— Нет, нет, не ходите за мной! Вы норовите снова повернуть в сторону замка — я вас насквозь вижу! Отправляйтесь-ка в Анжибо и скажите моей матушке, чтобы не ждала меня и ложилась спать: я, может статься, запозднюсь. Господин Тайян, нотариус, наверно, захочет, чтобы я у него поужинал. Он весельчак, любитель пожить в свое удовольствие и радушный хозяин. Поэтому я смогу без спеху обсудить с ним бланшемонские дела, а Софи получит свою торбу овса, и не спрашивая юридического совета.

Лемор не настаивал на своем предложении. Хотя он питал к мельнику искреннюю симпатию и признательность, но ему втайне хотелось побыть одному после всех треволнений этого вечера. Он испытывал потребность подумать о Марсели без помех и вновь пережить в воспоминании то блаженство, что он вкушал у ее ног. Он машинально побрел в Анжибо, подобно лунатику, возвращающемуся к своей постели. Нам неизвестно, шел ли он прямо по дороге, пересек ли речку по мосту, не дал ли изрядный крюк и не засиживался ли подолгу у источников. Ночь была полна сладостной истомы, и Лемору казалось, что и петухи, перекликающиеся от хижины к хижине своими победно звучащими, словно боевые фанфары, голосами, и кузнечики, таинственно стрекочущие в траве, — все, все вокруг повторяет, громко славя или только произнося благоговейным шепотом, волшебное имя — Марсель.

Но придя наконец на мельницу, он почувствовал себя совершенно обессиленным и, сообщив доброй мельничихе, что ей не надо дожидаться сына, свалился замертво на складную кроватку, которую Луи поставил для него в своей комнате. Большая Мари тоже отправилась на отдых, перед тем посоветовав Жанни спать покамест одним глазом, дабы его можно было добудиться, когда вернется хозяин и нужно будет препроводить Софи в стойло. Но любящие матери не спят, а только чуть дремлют, и когда ночью разразилась гроза и над долиной прокатился гром, старуха мгновенно очнулась от сна: ей показалось, что это сын стучится в каморку Жанни на мельнице. На рассвете она тихонько поднялась и прежде всего пошла сказать работнику, чтобы он не шумел и дал выспаться Большому Луи, который, должно быть, приехал очень поздно и потому встанет также позже обычного. Но Жанни ответил ей, что хозяин еще не возвращался. Старуху это удивило и даже испугало.

— Быть не может! — воскликнула она. — Когда он не ездит дальше Бланшемона, он всегда ночует дома!

— Очень просто, хозяюшка: это же канун праздника, в такую ночь никто не спит. Кабачки не закрываются, приходят волынщики и играют развеселую музыку. Душа радуется… И все ждут не дождутся, когда начнется самый праздник; никому и в голову не приходит завалиться на боковую, потому как людям боязно заспаться и упустить какое-нибудь развлечение. Хозяин, верно, гулял там всю ночь напролет, не до сна ему было.

Мельничиха меж тем открыла дверь конюшни, чтобы проверить, не стоит ли Софи у своей кормушки.

— У твоего хозяина нет привычки проводить ночи в непотребных местах, — ответила она Жанни, покачав головой. — Я подумала было, — добавила она, — что он вернулся и не стал тебя будить, — он ведь жалеет людей; скорее сам сделает все, что нужно, чем нарушит покой такого младенчика, как ты, который спит так, что хоть из пушек пали. Но сам-то он провел ночь не спавши! Он уже два дня тому назад здорово утомился — ездил далече; позавчера лег изрядно за полночь, а в эту ночь и совсем не ложился.

Мельничиха глубоко вздохнула и пошла доставать из шкафа свое воскресное платье.

«Вот присуха-то! — думала она. — От этой любви ему одно мучение, нет покоя ни днем ни ночью. И чем это кончится — одному богу ведомо!»

День четвертый

XXV. Софи

Мельничиха была погружена в невеселые размышления и по привычке, свойственной многим старым людям, говорила сама с собой в то время, как переходила от шкафа к гладильной доске и обратно, приводя в порядок свой старинный корсаж с длинной баской и ситцевый передник в клетку, который она заботливо берегла с молодых лет, весьма его ценя, потому что он стоил в ту пору вчетверо дороже, чем намного лучшая ткань стоит в наши дни.

— Не огорчайтесь, матушка! — сказал Большой Луи, который, стоя у порога, слушал ее, поначалу ею не замеченный. — Что уж тут! Чему быть, того не миновать! Но сын ваш, будьте уверены, все сделает, чтобы вам счастливо жилось!

— Ах, сынок, я и не видела, как ты вошел! — воскликнула мельничиха, смутясь от того, что сын застал ее, женщину пожилую, с неприбранными, спустившимися на плечи волосами, ибо крестьянки Черной Долины во времена ее молодости почитали весьма неприличным показываться на люди простоволосыми. Но это непроизвольное чувство неловкости, пережиток старинных преувеличенных представлений о благопристойности, тотчас оставило Большую Мари, когда она рассмотрела, как выглядит ее сын, — а он был бледен и одежда его была в беспорядке.

— Силы небесные! — воскликнула она, всплеснув руками. — Что у тебя за вид, сынок? Ты словно всю ночь мокнул под дождем! Так и есть, ты все еще не просох! Быстро пойди переоденься! Что же это, не нашлось дома, где спрятаться от дождя? А как ты осунулся, как побледнел! Ах, сынок, ты как будто нарочно заморить себя хочешь!

— Полно, матушка, не растравляйте себе душу зазря! — отвечал мельник, пытаясь принять свой обычный веселый вид. — Я провел ночь под гостеприимным кровом, у людей, к которым поехал по делу. Они меня накормили хорошим ужином. Дождиком меня помочило только недавно, когда я домой возвращался, потому как я шел пешком.

— Пешком? А куда ты девал Софи?

— Я ее одолжил одному человеку… Там…

— Какому человеку? Где это — там?

— Ну, словом, одолжил… Потом вам все расскажу. Ежели вам охота поехать на празднество, я возьму вороную кобылку, и вы сядете позади.

— Напрасно ты отдал Софи, сынок! Другой такой лошади нету! Ее бы надо поберечь! Лучше уж было бы отдать обеих других лошадей — я так считаю.

— Я тоже. Но что поделаешь? Так уж вышло. Ну, я пойду переоденусь, матушка, а когда вы соберетесь ехать — кликните меня.

— Нет, так не пойдет, сыпок. Я вижу, что ты глаз не сомкнул этой ночью, и хочу, чтобы ты прежде соснул. У нас еще достаточно времени до заутрени. Ах, Большой Луи, у тебя совсем усталый вид! Душу из себя выгоняешь, а что толку?

— Не тревожьтесь, матушка, я чувствую себя здоровым, а такое скоро не повторится. Надо же иногда покуролесить!

И мельник, еще больше приунывший оттого, что он огорчил мать, чье беспокойство и недовольство никогда не выражалось иначе, как в крайне сдержанной и деликатной форме, пошел к себе и в досаде бросился на кровать так резко, что разбудил Лемора.

— Вы уже встаете? — спросил Лемор, протирая глаза.

— Нет, я, с вашего разрешения, ложусь! — ответил мельник, подтыкая тюфяк яростными ударами кулака.

— Вы чем-то очень расстроены, дружище? — спросил Лемор, которого окончательно разбудили эти явные признаки того, что в Большом Луи клокочет гнев.

— Расстроен? Да, сударь, признаюсь, расстроен, — и, может быть, больше, чем стоило бы. Но хоть я и понимаю это, мне все равно не легче! Ничего не могу с собой поделать!

И из покрасневших от усталости глаз мельника покатились крупные слезы.

— Друг мой! — вскричал Лемор, соскочив с постели и быстро одеваясь. — Я вижу, с вами ночью стряслась какая-то беда! О господи! А я-то спокойно спал! Что могу я сделать для вас? Куда надо бежать?

— Ах, не бегите никуда! Бесполезно! — ответил Большой Луи, пожав плечами, словно устыдился собственной слабости. — Я бегал всю ночь как шальной, и все попусту! Прямо дух из меня вон. И добро бы еще было из-за чего! А то ведь ерунда какая! Но смейтесь не смейтесь, а к животным привязываешься, все равно как к людям, и о старой лошади горюешь, как о давнишнем друге. Вам, горожанам, этого не понять, но мы, деревенские, живем бок о бок с нашей скотинкой и сами мало чем отличаемся от нее…

— Словом, я понимаю: вы потеряли Софи.

— Да, потерял… То есть ее украли.

— Не вчера ли в заказнике?

— Именно. Вы помните, у меня было дурное предчувствие! Когда мы с вами расстались, я вернулся на то место, где спрятал ее. Она сама, бедняжка, оттуда, конечно, никогда бы не ушла; ведь она терпелива, как овечка, и за всю свою жизнь ни разу не порвала ни уздечки, ни недоуздка. Так вот, сударь, и лошади и уздечки как не бывало! Я искал, искал, с ног сбился. Тю-тю, поминай как рвали! Да притом еще не очень-то я мог расспрашивать, особенно на ферме. Люди бы стали подозревать неладное. Меня бы самого спросили, как это так вышло, что я уехал верхом и но дороге потерял лошадь? Решили бы, что я был пьян, и госпожа Бриколен не упустила бы случая доложить мадемуазель Розе, что я влип в какую-то дрянную историю. А это, разумеется, не к лицу мужчине, для которого только свету, что в окошке, то есть в ней, в Розе. Сперва я подумал, что кто-то захотел надо мной подшутить: обошел все дома в селе — почти нигде еще не спали; забрел к одному, к другому, к третьему, вроде бы невзначай, сунул нос во все конюшни, умудрился даже незаметно заглянуть в конюшню нового замка… Софи нет как нет! В это время в Бланшемоне бывает полно всякого сброду, и, понятное дело, среди пришлого люда мог найтись какой-нибудь ловкий пройдоха, который пришел пешим ходом, а уехал верхом — весьма довольный: праздник начался для него раньше, чем для других, а дальше ему уже было неинтересно. Ну ладно, нечего больше ломать себе голову! Хорошо еще, что во всей этой заварухе я не вовсе одурел: успел-таки на своих двоих слетать в Лашатр и повидать нотариуса. Правда, было уже поздновато, господин Тайян недавно отужинал и несколько осовел после плотной еды. Но он пообещал мне пораньше приехать на праздник. Уйдя от него, я еще поискал свою пропажу, шарил по кустам, словно ночной охотник, шатался в грозу, под ливнем до самого рассвета, все надеялся, что обнаружу, где прячется мой ворюга… Ничегошеньки! Я не хочу трезвонить об этом происшествии, а то выйдет шум, и, коли начнется дознание, хороши мы с вами будем с такой историей: спрятали лошадь в заказнике, оставили ее одну на целый час, а почему да зачем — объяснить никак невозможно. Я поставил ее подальше от места вашего свидания, для того чтобы она, коли бы вдруг задвигалась или заржала, не привлекла внимания к вам. Бедная Софи! Надо было мне положиться на ее понятливость. Она бы и не пошевелилась.

— Так, значит, эта неприятность приключилась из-за меня! Я еще более расстроен, чем вы, Большой Луи, и, надеюсь, вы позволите мне хоть отчасти, в меру моих возможностей, возместить нанесенный вам ущерб.

— Уши вянут вас слушать, сударь! Будто бы тут дело в грошах, которые можно выручить за старую лошадь на ярмарке! Тьфу на них! Ужели вы думаете, что я стал бы так убиваться из-за какой-то сотни франков! Да ни в жисть! Я говорю о ней самой, а не о деньгах, что она стоит по рыночной цене, потому как в моих глазах ей цены нет. Она была такая выносливая лошадка, такая умница, так хорошо знала меня! Вот право же, она сейчас думает обо мне и даже смотреть не хочет на того, под чью опеку попала! Хоть бы только он на самом деле пекся о ней! Будь я в том уверен, я б уж как-нибудь утешился. Но он же будет лупить ее кнутовищем и кормить шелухой от каштанов! Ведь это, наверное, какой-то проходимец из Марша — чего от такого ждать? Уведет он мою Софи в ихние горы, и пусть себе бедная лошадушка пасется на выгоне, утыканном камнями, — ему и горя мало! Эх, не видать ей больше того славного лужка у реки, где ей так хорошо жилось и где она еще вовсю резвилась вместе с молодыми кобылками: трава-то сочная, зеленая — как не взыграть?..

Да, вот так-то… А уж как матушка будет оплакивать ее! И притом я никогда не смогу объяснить ей, отчего произошло это несчастье. У меня еще не хватило смелости сказать ей, что Софи украли. Не говорите и вы, пока я не сочиню какую-нибудь такую историю, чтобы известие было для нее менее горьким.

В простодушных сетованиях мельника было одновременно что-то смешное и трогательное. Лемор, глубоко опечаленный тем, что явился причиной его горя, впал в величайшее уныние, и теперь уже добряк Луи принялся утешать своего сотоварища.

— Ну, полно, полно! — сказал он. — Можно ли так раскисать из-за четвероногой твари? Я не считаю вас ни в чем виноватым, у меня и в мыслях не было укорять вас. Пусть эта история не портит нам воспоминания о вашем счастье, дружище. Цена не так уж велика за этот прекрасный час, который вам выпал в этот вечер. Довелись мне когда-нибудь иметь такое свидание с Розой, я бы согласился всю жизнь ездить верхом на помеле. Не рассказывайте только ничего госпоже Марсели; с нее станется купить мне лошадь за тысячу франков, а это меня, поверьте, только огорчило бы. Я не хочу больше привязываться к животным! Достаточно в жизни хлопот с людьми. Одним словом, думайте о своей любви да пойдите приоденьтесь, — но на деревенский лад! — и отправляйтесь на праздник, потому как нужно, чтобы наш народ попривык к вашей физиономии. Этак будет лучше, чем прятаться, а то как раз поползут слухи. Вы увидите госпожу Марсель; не вздумайте завести с ней разговор! Да, впрочем, у вас и случая не будет. На танцы она не пойдет, она ведь в трауре. Но Роза-то не в трауре, черт возьми! И я рассчитываю плясать с ней до упаду, до самой ночи, поскольку теперь ее папашенька дал на то свое согласие. Посему я смекаю, что мне надо поспать часок-другой, чтобы вид у меня был не как у покойника. Не печальтесь больше. Через пять минут услышите мой заливистый храп.

Мельник сдержал слово, и когда около десяти часов утра Жанни подвел ему вороную кобылу, значительно более красивую, хотя и куда менее дорогую его сердцу, чем Софи, когда он в своей воскресной куртке тонкого сукна, чисто выбритый, посвежевший и снова весело глядящий вокруг, уверенно сжал своими длинными ногами бока коренастой и сильной лошади, мельничиха, усаживаясь позади него с помощью стула и при поддержке Лемора, ощутила гордость оттого, что ее сын-мукомол такой писаный красавец.

На ферме спали в эту ночь не больше, чем на мельнице, и мы вынуждены вернуться немного назад, дабы осведомить читателя о событиях, происходивших там за эти сутки.

Тогда, в заказнике, Лемор, охваченный тягостным и тревожным чувством, которое оставило в нем странное столкновение с безумной, и одновременно опьяненный радостью от встречи с Марселью, не заметил, что мельник тоже был взволнован, почти как и он сам. У мельника было для того достаточно оснований. Когда по приезде в Бланшемон он отправил Лемора в заказник и пошел на ферму, то, войдя во двор, увидел, что там царит чрезвычайное оживление. Вдоль ряда хлевов и навозных куч стояли две грузные колымаги и три на совесть сработанных кабриолета, уперев в землю выпростанные оглобли. Все бедные соседки, неизменно готовые услужить за небольшую толику денег, были рекрутированы, дабы споспешествовать обитателям фермы в приготовлении ужина для гостей, которые оказались более многочисленны и более голодны, нежели рассчитывали хозяева нового замка. Господина Бриколена сильнее подмывало тщеславное желание выставить напоказ свое богатство, чем тревожили связанные с этим расходы, и он был в наилучшем расположении духа. Его дочери, сыновья, двоюродные братья и сестры, племянники и зятья подходили к нему один за другим и спрашивали по секрету, когда же наконец он будет справлять новоселье в старом замке, восстановленном и заново окрашенном, с его вензелем на воротах вместо герба.

«Ведь ты же станешь хозяином и повелителем Бланшемона, — повторялся один и тот же припев, — и будешь распоряжаться доставшимся тебе наследством всех этих графов и баронов получше, чем они сами, к вящей славе новой аристократии — дворянства кошелька». Бриколен так и сиял от самодовольства, и, отвечая с хитрой улыбкой своим дорогим родственникам: «Еще не сейчас, еще не сейчас! А может быть, и никогда!», он упивался возможностью разыгрывать из себя важного барина. Он уже не думал о расходах, отдавал распоряжения слугам, матери, дочери и жене громовым голосом и раздувался от спеси так, что его брюхо чуть не касалось подбородка.

В доме стоял дым коромыслом; матушка Бриколен ощипывала свежезарезанных цыплят, громоздившихся дюжинами, а госпожа Бриколен командовала в этой кухонной суматохе, причем вначале рвала и метала, но затем, увидев, что наготовлены горы снеди, что комнаты чисто прибраны и что гости млеют от восхищения, тоже повеселела, — на свой лад, конечно. Толчея и беспорядок на ферме позволили Большому Луи без помех поговорить с Марселью, а сама она, сославшись на головную боль, смогла уклониться от присутствия на пиру и отправиться в заказник на свидание с Лемором.

И Роза, пока накрывали на стол, тоже без труда нашла несколько вполне естественных поводов, чтобы пройтись по двору и, как было издавна заведено, бросить на ходу Большому Луи дружеское словечко. Но мамаша Розы, ко терявшая все же дочь из виду, со своей стороны нашла способ без проволочки удалить мельника с фермы. Вынужденная подчиниться мужу, который строго-настрого запретил ей смотреть волком на Большого Лун, она надумала утолить свою злобу и притом устыдить Розу за ее дружбу с мельником, выставив его на посмешище перед другими своими дочерьми и прочими родственницами, которые, все как на подбор, и молодые и старые, были на редкость неприятными, нагло-заносчивыми особами. Она поспешила каждой в отдельности доверительно поведать, что этот деревенский ферт вообразил, будто нравится Розе; что Роза не виновата в том ни сном, ни духом и не обращает на него ни малейшего внимания; что господин Бриколен, не желая верить худому о мельнике, обращается с ним чересчур ласково, но что у нее есть любопытные сведения из надежного источника, не больно-то красящие этого молодца, к которому так и льнут все девицы дурного поведения в окрестных деревнях: оказывается, он — каков гусь! — не раз похвалялся, будто может понравиться любой богачке, за которой вздумает приударить, — ни одна не устоит! К этому сообщению госпожа Бриколен присовокупила имена присутствующих особ и, давясь ехидным, злорадным смехом, прикрывала рот передником и хлопала себя кулаком по ляжке. От женской части семейства доверительное сообщение, переходя из уст в уста и нашептываемое на ухо, быстро дошло до всех бриколеновских родственников мужского пола, так что вскоре на Большого Луи, которому не терпелось выбраться отсюда и пойти за Лемором, посыпались язвительные замечания, настолько нелепые, что он не мог их взять в толк. Уходя, он слышал за своей спиной плохо приглушенные смешки и бесстыдное перешептывание. Не понимая, чем он вызвал такую веселость, Большой Луи покинул ферму раздраженный, встревоженный и полный презрения к грубому зубоскальству всех этих деревенских буржуа, которых вдруг столько навалило в Бланшемон.

По совету госпожи Бриколен, гости постарались скрыть Заговор от ее супруга и условились возобновить травлю Большого Луи завтра в присутствии Розы. «Необходимо, — утверждала ее мать, — унизить перед нею этого мужлана, чтобы она не поддавалась на удочку его хваленой «душевности» и вообще научилась держаться подальше от простонародья».

После ужина пригласили бродячих музыкантов и, предвосхищая завтрашнее празднество, уже сегодня затеяли пляс во дворе фермы. Плясали долго, затем наступила передышка, и как раз в это время Большой Луи, беспокоясь и торопясь в Лашатр, решил, что вечеринка в новом замке пришла к концу, и заставил влюбленных расстаться — намного раньше, чем им хотелось бы.

Когда Марсель вернулась на ферму, веселье уже снова было в полном разгаре, и, ощущая ту же потребность в одиночестве и сосредоточении на своих мыслях, которая увлекла Лемора в блуждания по тропам Черной Долины, она пошла обратно в заказник и бродила там до полуночи. Звуки волынки и рылейки, соединенные вместе, на близком расстоянии несколько режут слух; но, слышимые издали, голоса этих сельских инструментов, наигрывающих порой прелестные напевы, наивная простота которых особенно очевидна в силу крайне неразвитой гармонии, обладают своеобразным очарованием. Они покоряют бесхитростные души и заставляют сильнее биться сердца тех, кто в счастливые дни детства засыпал под их убаюкивающее звучание. Громкое, прерывистое гудение волынки с хрипотцой и гнусавостью, скрежет рылейки с ее нервным staccato [34] как бы созданы друг для друга и оказывают взаимное облагораживающее воздействие. Марсель долго и с удовольствием слушала эту музыку; открыв, что по мере удаления простые мелодии звучат все более чарующе, она в конце концов оказалась на другом краю заказника, погруженная в мечтания о пастушеской жизни, которую мы склонны представлять себе как заполненную одной лишь любовью и свободную от всех тягот.

Но вдруг она остановилась, едва не споткнувшись о распростертую на земле безумную, лежавшую недвижимо, словно мертвое тело. После нескольких попыток растормошить ее Марсель, преодолев отвращение, которое внушала ей крайняя неопрятность этого убогого существа, обхватила Бриколину руками, подтащила ее к дереву и прислонила к стволу. Не чувствуя себя в силах волочить ее далее, она уже вознамерилась бежать на ферму За помощью, как вдруг Бриколина зашевелилась и бессильным движением изможденных рук попыталась поднять свисавшие ей на лицо длинные космы, в которых застряли травяные стебли и гравий. Марсель помогла ей убрать с лица эту тяжелую завесу, стеснявшую ее дыхание, и, впервые рискнув к ней обратиться, спросила, не больно ли ей.

— Конечно, больно! — ответила безумная таким пугающе безразличным тоном, каким могла бы сказать: «Я еще жива»; затем добавила отрывисто и резко: — Ты его видела? Он вернулся. Он не хочет говорить со мной. Сказал он тебе почему?

— Он сказал мне, что снова придет, — ответила Марсель, желая ее хоть немного успокоить.

— Нет, он не придет! — вскричала безумная, вскакивая в неистовом порыве. — Он не придет! Он боится меня! Все меня боятся: ведь я очень, очень богата, так богата, что мне нельзя жить. Но я не хочу быть богатой; завтра я обеднею. Пора покончить с этим. Завтра все обеднеют. Ты тоже обеднеешь, Роза, и тебя перестанут бояться. Я накажу злодеев, которые хотят убить меня, посадить под замок, отравить…

— Но есть люди, питающие к вам жалость и желающие вам добра, — сказала Марсель.

— Нет, таких людей нет на свете! — в страшном возбуждении вскричала безумная. — Все люди мне враги! Они меня мучили, они надели мне раскаленный обруч на голову. Они прибивали меня гвоздями к деревьям, тысячи раз сбрасывали меня с верхушки башни на каменные плиты. Они протыкали мне сердце большими стальными булавками, обдирали с меня кожу, для того чтобы я, одеваясь, испытывала отчаянные боли. Они хотели бы выдрать у меня все волосы, потому что знают, что только волосы и защищают меня немного от их ударов… Но я отомщу! Я составила жалобу! Пятьдесят четыре года писала я ее на всех языках, чтобы она дошла до всех государей мира. Я хочу, чтобы мне вернули Поля; они прячут его в погребе и мучают, как меня. Каждую ночь, когда они принимаются пытать его, до меня доносятся крики, и я узнаю его голос… Тише, тише, слышите? Он опять кричит, — добавила она жалобным тоном, прислушиваясь к веселым звукам волынки. — Его терзают, как только могут! Они хотят уничтожить его, но они будут наказаны, наказаны жестоко! Завтра я заставлю их помучиться! И они будут мучиться до тех пор, пока я сама не сжалюсь над ними…

Все это несчастная произнесла единым духом, захлебываясь, как говорят в бреду, а затем ринулась сквозь кусты по направлению к ферме. Она так неслась и совершала такие немыслимые прыжки, что Марсель была не в состоянии угнаться за ней.

XXVI. Беспокойная ночь

Никогда еще на ферме не плясали так упорно и неутомимо. Слуги тоже приняли участие в общем развлечении, и ноги их вздымали густые клубы пыли, что, впрочем, беррийскому крестьянину никогда не мешает самозабвенно плясать, — равно как и камни, палящее солнце, дождь или усталость после жатвы или косьбы. Ни один народ на свете не пляшет так истово и страстно.

Если бегло взглянуть на танец, называемый бурре, в котором группы по четыре пары размеренно и едва ли не лениво движутся взад-вперед, словно часовой маятник, то не поймешь, что за удовольствие находят люди в этом однообразном упражнении, и совсем уж не заподозришь, насколько трудно войти в ритм танца, казалось бы, несложный, и соблюдать полное соответствие ему в каждом на и в каждом повороте тела, притом еще мастерски скрывая напряжение плавностью и видимой непринужденностью движений. Но, понаблюдав некоторое время за танцующими, начинаешь удивляться их необычайной выносливости, оцениваешь мягкую грациозность и простоту танца, которая позволяет им работать ногами без устали. Когда своими глазами увидишь, как люди отплясывают десять — двенадцать часов подряд и не сваливаются при этом замертво, то либо решишь, что они укушены тарантулом[35], либо придешь к заключению, что они одержимы фанатической любовью к танцам. У молодежи внутреннее возбуждение время от времени прерывается громким возгласом, но лица при этом остаются невозмутимо серьезными. Иногда какой-нибудь парень с силой топнет ногой о землю или подпрыгнет, как молодой бычок, но уже в следующее мгновение, ловко и без всякой натуги приобретя прежнее положение, снова приноравливается к общему маятникообразному флегматичному движению. В этом танце выражается весь характер беррийского крестьянина. Что касается женщин, то они должны все время едва скользить но земле, прикасаясь к ней лишь пальцами ног; это требует невообразимой легкости движений; их грациозность в танце сочетается со строгой целомудренностью.

Роза танцевала бурре не хуже любой крестьянской девушки, — а этим уже сказано немало, — и отец с гордостью смотрел на нее. Веселье заразило всех; музыканты, которым то и дело щедро подносили горячительного, не жалели своих рук и легких. В полумгле ясной ночи танцующие женщины и девушки казались еще более невесомыми, а Роза — особенно: эта очаровательная девушка была похожа на белую чайку, парящую над тихими водами; она словно отдалась на волю несущего ее вечернего ветерка; томность, разлитая в ее движениях, придавала ей необыкновенную прелесть.

Вместе с тем Роза, которая в глубине души была настоящей крестьянкой Черной Долины и отличалась природной непосредственностью, перебирала ногами не без удовольствия, хотя пошла плясать лишь с целью поупражняться перед завтрашним днем, дабы оказаться в танцах под стать Большому Луи, ибо ясно было, что он пригласит ее не раз и не два. Но внезапно волынщик покачнулся на бочке, служившей ему подмостками, и в мелодию, которую он исполнял на своем инструменте, ворвалась странная, жалобная нота, отчего все танцоры в изумлении остановились и повернули головы к музыканту. В тот же миг к ногам Розы покатилась рылейка, выбитая из рук второго музыканта, и безумная, прыжком дикой кошки перенесясь от сельского оркестра в гущу танцующих, возопила: «Горе, горе убийцам, горе палачам!» Госпожа Бриколен подбежала к дочери, чтобы сдержать ее, но та бросилась на мать и, вцепившись ей в шею когтями, неминуемо задушила бы ее, если бы матушка Бриколен не повисла на своей несчастной внучке и не оттащила ее прочь. Бабушка была единственным человеком, которому безумная никогда не сопротивлялась: либо она, не узнавая ее, сохранила к ней безотчетную привязанность, либо узнавала ее одну среди всех и не утратила какого-то воспоминания о том, что старушка пыталась заступиться за ее любовь. Она покорно позволила бабке увести себя в дом, испуская, однако, душераздирающие вопли, которые повергли всех присутствующих в оцепенение и ужас.

Когда Марсель, старавшаяся поспеть за Бриколиной, вбежала во двор, она увидела, что празднество расстроено, все стоят перепуганные, а Роза почти без чувств. Госпожа Бриколен, конечно, страдала в глубине души, хотя бы оттого, что ее незаживающая рана вдруг обнажилась перед всеми. Но ее настойчивое стремление подавить буйство сумасшедшей и заставить ее замолчать больше походило на жестокость и непреклонность жандарма, заключающего в тюрьму бунтовщика, нежели на заботу матери, которой придает силы отчаяние. Матушка Бриколен занималась укрощением безумной с таким же рвением, но выказывала при этом больше сострадания. Больно было смотреть, как бедная старуха, наделенная от природы грубым голосом и мужскими ухватками, обнимала безумную, гладила ее и говорила ей ласковые слова, успокаивая ее, как ребенка, которого утешают попеременно сладостями и лестью.

— Ну полно тебе, деточка, — приговаривала она. — Ты же у нас такая разумница, ты же не захочешь огорчать свою бабушку! Ложись спокойненько в постельку, а не то я рассержусь и не буду тебя любить.

Безумная ничего не понимала и даже не слышала того, что ей говорилось. Судорожно ухватившись за ножку кровати, она испускала чудовищные вопли; больному воображению Бриколины, по-видимому, мерещилось, будто ее подвергают тем самым карам и пыткам, фантастическую картину которых она нарисовала Марсели.

Сама же Марсель в это время, убедившись, что Эдуард спокойно спит под присмотром Фаншоны, должна была заняться Розой, которая совершенно потерялась от страха и горя. Из сломленной души Бриколины сегодня впервые излилась наружу накопившаяся в ней за двенадцать лет ненависть. Прежде один раз в неделю — не чаще — она плакала и кричала, когда бабушка заставляла ее переменить одежду. Но то были крики ребенка, а сейчас — вопли фурии. Прежде она ни к кому не обращалась ни с единым словом, а сейчас, впервые за двенадцать лет, стала сыпать угрозами. Прежде она ни на кого не поднимала руку, а сейчас чуть не лишила жизни родную мать. Наконец, в течение двенадцати лет эта бессловесная жертва родительского стяжательства сторонилась людей, неся в себе свое невыразимое страдание, и почти все уже привыкли с черствым безразличием смотреть на плачевное зрелище, которое она собой являла. Ее больше не боялись, устали жалеть, присутствие ее терпели как неизбежное зло, и если испытывали порой угрызения совести, то не признавались в них самим себе. Но терзавший ее ужасный недуг, по-видимому, временами обострялся, и сейчас наступил момент, когда страдалица стала опасной для окружающих. Пора было заняться ею всерьез. Господин Бриколен, сидя на лавочке перед домом, выслушивал с отупелым видом неуклюжие соболезнования родичей.

— Это большая-пребольшая беда, — говорили ему, — и вы слишком долго сносите то, что она у вас все время перед глазами. Этакое терпение просто выше сил человеческих. Надо наконец решиться поместить вашу несчастную дочь в сумасшедший дом.

— Да ее не вылечат там! — отвечал Бриколен, мотая головой. — Я уж все испробовал. Никакой нет возможности: слишком тяжелая ее болезнь. Помрет она, поди.

— Это было бы счастьем для нее. Вы же видите, что она самое разнесчастное существо на всем белом свете. Но даже если ее не вылечат, вы хоть освободитесь от забот о ней и не будете видеть ее постоянно перед собой. Она не сможет вредить вам. Если и дальше смотреть сквозь пальцы, кончится тем, что она убьет кого-нибудь и сама наложит на себя руки у вас на глазах. Представляете, какой это будет ужас!

— Но что я могу поделать? Я сто раз говорил об этом жене, но жена не хочет с нею расставаться. Коли заглянуть поглубже, она, поверьте, все еще любит ее, и удивляться тут не приходится: так уж, видать, устроено, что матери всегда питают какие-то чувства к своим чадам.

— Но ей там будет лучше, чем здесь, можете быть совершенно уверены. Существуют превосходные заведения, где у больных нет недостатка ни в чем. Их содержат в чистоте, занимают работой, не предоставляют самим себе, даже, говорят, развлекают; их водят в церковь и дают слушать музыку.

— В таком случае они живут счастливее, чем у себя дома, — заключил господин Бриколен. Подумав немного, он добавил: — Но все это, должно быть, стоит больших денег…

Роза была потрясена до глубины души. Кроме бабушки, она одна не осталась бесчувственной к горю бедняжки Бриколины. Она избегала говорить о ней, но лишь потому, что, заговорив, не могла бы не обвинить родителей в духовном убийстве родной дочери; по двадцать раз на дню она ловила себя на том, что дрожит от негодования, слыша сентенции матери во славу себялюбия и скупости, которым была принесена в жертву ее сестра. Как только она вышла из полуобморочного состояния, она захотела присоединиться к бабушке и вместе с ней постараться успокоить безумную, но ее мать, боясь, как бы ужасное состояние Бриколины не произвело на Розу слишком тяжелого впечатления, и скорее почувствовав, чем рассудив, что такое чрезмерное горе может оказаться заразительным и подействовать на здоровье младшей дочери также, отослала Розу прочь с обычной своей суровостью, хотя на этот раз ею руководила вполне оправданная тревога. Оскорбленная Этим запрещением, Роза возвратилась к себе и в сильном возбуждении почти всю ночь проходила взад и вперед по комнате, не вступая, однако, в разговор с Марселью из опасения слишком резко высказаться по адресу родителей.

Таким образом, радость, испытанная Марселью поздним вечером, была омрачена для нее последующими крайне тягостными часами. Крики безумной временами прекращались, а затем возобновлялись, становясь еще страшнее, еще ужаснее. Они не затихали постепенно, а обрывались внезапно, на самой пронзительной ноге, словно их останавливала насильственно причиненная смерть.

— О боже! Ее словно убивают! — воскликнула Роза; у нее не было ни кровинки в лице, ее шатало, но усилием воли она удерживалась на ногах. — Это похоже на казнь, — добавила она.

Марсель не стала говорить ей о том, каким жестоким пыткам подвергается безумная в своем воображении постоянно и, конечно, сейчас тоже. Она скрыла от Розы разговор между нею и безумной в парке. Время от времени она заглядывала к больной и всякий раз находила ее в одном и том же положении: Бриколина лежала на полу, крепко обхватив руками ножку кровати, и, казалось, едва дышала, изнемогая от крика, по глаза у нее были открыты и смотрели пристально куда-то вдаль, а мозг, как можно было судить, лихорадочно работал. Бабушка, стоя перед ней на коленях, безуспешно пыталась подложить ей под голову подушку или просунуть в ее стиснутый рот ложку с успокоительным питьем. Госпожа Бриколен сидела в кресле напротив, бледная и неподвижная; на ее резких, Энергичных чертах лежала печать глубокого страдания, но видно было, что эта женщина перед самим богом не признается в своем преступлении. Толстая Шунетта забилась в угол и рыдала, не помня себя; она не предлагала своих услуг, и никому в голову не приходило их от нее требовать. На лицах всех трех женщин была написана горькая безнадежность. Только безумная, казалось, в те минуты, когда она переставала вопить, предавалась мрачным, мстительным мыслям. Из соседней комнаты доносился храп: господин Бриколен спал тяжелым, беспокойным сном; порой, видимо, его мучили кошмары, и тогда он просыпался, но затем засыпал опять. Из-за противоположной стены слышались кашель и кряхтенье папаши Бриколена; он был равнодушен к чужим страданиям — у него едва хватало сил переносить свои собственные.

Наконец около трех часов утра безумная совсем изнемогла от владевшего ею дикого возбуждения, и ее напряженное, как струна, тело расслабло. Удалось уложить ее в постель, причем она этого даже не заметила. Очевидно, уже много ночей она ни на мгновение не сомкнула глаз, потому что сейчас сразу погрузилась в глубокий сон. Все, включая и Розу, которой госпожа де Бланшемон поспешила сообщить утешительную новость, тоже смогли отправиться на покой.

Если бы Марсель не сочла, что в таких обстоятельствах она должна посвятить себя заботе о бедняжке Розе, она прокляла бы свое недальновидное решение поселиться в этом доме, обиталище скупости и горя, и поспешила бы найти себе другое жилье, не столь чуждое всему духовно возвышенному, не столь отталкивающее в благополучии и мрачное в несчастье. Но она отвергла мысль уйти отсюда, какие бы новые неприятности ни ждали ее здесь, пока она сможет быть полезной своей юной приятельнице. К счастью, утро было спокойным. Все проснулись очень поздно, и Роза еще спала, когда госпожа де Бланшемон, сама только успевшая открыть глаза, получила из Парижа нижеследующий ответ на письмо, написанное ею свекрови всего три дня тому назад, — такова быстрота современных средств сообщения.


Письмо графини де Бланшемон ее невестке Марсели, баронессе де Бланшемон

«Дочь моя!

Да укрепит вас господь в том мужестве, которое он вам даровал! Оно не удивляет меня, сколь оно ни велико. Не хвалите за мужество меня. В моем возрасте остается уже недолго страдать! В вашем же… к счастью, еще неясно представляют себе, как долго длится жизнь и как она трудна! Дочь моя, ваши проекты достойны всяческой похвалы, они превосходны и тем более разумны, что властно подсказываются обстоятельствами; более властно, нежели вы предполагаете. Мы тоже разорены, моя дорогая Марсель, и, вероятно, не сможем ничего оставить в наследство нашему любимому внуку! Долги моего несчастного сына оказались намного больше, чем вам было известно и чем можно было предвидеть. Мы получим отсрочку у кредиторов, но принимаем на себя ответственность за покрытие долгов, а это значит, что Эдуард лишается того приличного состояния, на которое он мог рассчитывать после нашей кончины. Воспитайте же его в простоте. Научите его создавать для себя источники средств существования собственными дарованиями. Привейте ему чувство собственного достоинства, дабы он мог стойко перенести несчастье и сохранять впредь независимость. Когда он станет взрослым мужчиной, нас уже не будет на свете. Пусть он почитает память своих деда и бабки, которые сделали выбор в пользу дворянской чести внука, а не его беззаботной жизни в будущем и оставили ему в наследство лишь доброе, незапятнанное имя. Сын банкрота заполнил бы свою жизнь предосудительными наслаждениями; сын виновного отца будет по крайней мере иметь некоторые обязательства перед памятью тех, кто оберег его от людского порицания. Завтра я напишу вам подробно. Сегодня я слишком потрясена открывшейся перед нами новой бездной и ограничиваюсь кратким сообщением о случившемся. Я знаю, что вы способны все понять и все перенести. Да благословит вас бог, дочь моя! Я восхищаюсь вами и люблю вас».

— Эдуард! — воскликнула Марсель, покрывая поцелуями личико спящего сына. — В книге судеб было записано, что тебе выпадет прекрасный и, быть может, счастливый жребий не унаследовать богатства и высокого положения твоих предков! Так в один день гибнут состояния, накопленные за века! И так вот бывшие владыки мира, увлекаемые скорее неизбежностью, нежели собственными побуждениями, берут на себя выполнение предначертаний мудрости господней, которая помимо нас старается об уравнении возможностей всех людей. Да будет тебе дано понять впоследствии, дитя мое, что этот высший закон спасителен для тебя, ибо он определяет тебе место среди овен, коих Христос держит от себя одесную, и отделяет от козлищ, кои находятся ошую от него. Господи, ниспошли мне силы и мудрость, необходимые, чтобы сделать из этого ребенка человека! Сделать из него патриция я могла бы, не прилагая никаких усилий, все совершило бы за меня богатство. Ныне же я нуждаюсь в озарении и вдохновении! Боже, боже! Ты возложил на меня эту высокую обязанность, и ты не оставишь меня!

«Анри! — писала она несколько минут спустя. — Мой сын разорен, его дед и бабка разорены. Отныне мой сын неимущ! Он мог бы быть недостойным и презренным богачом. Теперь надо сделать из него мужественного и благородного бедняка. Эту миссию провидение возложило на вас. Станете ли вы еще говорить о том, что вам надлежит покинуть меня! Не полагаете ли вы, что ребенок, прежде стоявший препятствием между нами, теперь еще сильнее скрепит наш союз и, дорогой нам обоим, освятит его? Если только вы не разлюбите меня за год, Анри, кто сможет теперь воспрепятствовать нашему счастью? Будьте мужественны, друг мой, уезжайте. Через год вы найдете меня в какой-нибудь хижине здесь, в Черной Долине, неподалеку от Анжибо».

Марсель написала эти несколько строчек в восторженном состоянии. Лишь когда ее перо начертало: «Если только не разлюбите меня за год…», чуть заметная улыбка придала ее чертам какое-то особенное, не поддающееся описанию выражение. Она присоединила к своей записке письмо свекрови, для того чтобы Лемору были ясны все обстоятельства, и, запечатав вместе оба послания, положила пакет в карман своего платья, уверенная в том, что скоро увидит мельника, а может быть, и самого Лемора, одетого в крестьянский костюм, который, кстати сказать, очень ему шел.

Безумная спала весь день. Она была в жару, но так как в течение двенадцати лет лихорадка не оставляла ее ни на один день, окружающие сочли этот беспробудный сон, прежде никогда за нею не наблюдавшийся, признаком благоприятного перелома. Лекарь, вызванный из города, видел ее не в первый раз и сейчас не нашел ухудшения сравнительно с ее обычным состоянием. Роза, поуспокоившись, снова поддалась невинным искушениям молодости и принялась неторопливо и очень старательно наряжаться. Она хотела быть одетой просто, чтобы не перепугать Большого Луи, выставив напоказ свое богатство; вместе с тем она хотела быть изящной, чтобы нравиться ему. Поэтому она проявила чрезвычайную изобретательность в подборе различных частей своего наряда, и ей удалось одновременно иметь непритязательный вид скромной дочери полей и сиять красотою небесного ангела.

Избегая отдавать себе в том отчет, она, среди всех треволнений, испытывала некоторый трепет при мысли, что такой веселый день может быть для нее потерян. В восемнадцать лет не откажешься без сожалений от возможности целый день кружить голову влюбленному в тебя мужчине, и бессознательный страх, что все сегодня расстроится, примешался к искреннему и глубокому огорчению Розы из-за сестры. Когда Роза появилась на праздничной обедне, Луи давно уже ждал ее прихода. Он выбрал себе такое место, чтобы ни на мгновение не терять ее из виду. Роза как бы случайно оказалась возле Большой Мари, и он умилился, увидев, что она подложила мельничихе на скамью свою красивую шаль, несмотря на возражения доброй старушки.

После службы Роза ловко подхватила под руку бабушку, которая обычно не отходила от мельничихи, своей давнишней приятельницы, когда ей выпадало удовольствие повидаться с нею. Удовольствие это повторялось год от года все реже, так как с возрастом расстояние между Бланшемоном и Анжибо становилось для обеих почтенных особ все труднее преодолимым. Матушка Бриколен была большая любительница покалякать о том о сем. Невестка же, по ее выражению, постоянно «затыкала ей рот», и потому теперь она говорила без умолку, изливая целый поток слов на мельничиху, а та, более спокойная нравом, но искренне привязанная к своей подруге юности, терпеливо слушала ее, отвечая, когда в том была нужда.

Роза надеялась таким образом ускользнуть на весь день из-под надзора матери и уклониться от общения с прочими родственниками, поскольку бабушке было гораздо больше по душе беседовать с простыми крестьянами, которым она считала себя ровней, нежели с выскочками, составлявшими ее семейство.

На небольшой площади перед церковью, откуда открывался вид на прелестный ландшафт, под старыми деревьями, вокруг бродячих музыкантов, помещавшихся попарно на подмостках, поставленных почти что рядом, собралась стайка молоденьких девушек. Музыканты изо всех сил заработали руками и легкими; предавшись самому рьяному соперничеству, они играли, каждый на свой лад и соответственно заплаченной цене, нимало не смущаясь какофонией, которую производил ансамбль из громкоголосых инструментов, старавшихся заглушить мелодии и ритмы друг друга. Среди этого музыкального хаоса каждая четверка танцующих пар твердо держалась своего места, не путая музыку, за которую она заплатила, с той, что гремела рядом, и не сбиваясь с такта — искусство, требующее обостренного слуха и основательного навыка. И другие, не менее разнородные звуки заполняли площадь; кто-то пел, кто-то с горячностью говорил о своих делах; одни чокались и выпивали за дружбу, другие грозились швырнуть в собутыльника кружкой; а за всем происходящим надзирали два местных жандарма, которые с благодушным видом прогуливались среди шумной толпы, и одного их присутствия было достаточно, чтобы удержать от какого-либо нарушения порядка миролюбивых жителей края, редко переходящих от перебранки к рукоприкладству.

К тесному кружку зрителей, обступивших со всех сторон тех, кто первым пошел плясать бурре, прибавилось еще народу, когда в танец вступила прелестная Роза вместе с Долговязым Мукомолом. Они были самой красивой парой на празднестве, и их уверенный и легкий шаг как бы Электризовал все остальные пары. Мельничиха не могла удержаться от того, чтобы не обратить на это внимание матушки Бриколен, и даже добавила, что это сущее несчастье, когда двое молодых люден, таких славных, таких красивых, не предназначены друг для друга.

Коли взять к примеру меня (то есть что касается меня), — решительно ответила старая арендаторша, — то будь моя воля, я бы не стала думать да гадать, потому как имею убеждение, что с твоим парнем моя внучка была бы много счастливее, чем с кем другим. Я знаю, что Большой Луи любит ее; да это просто видно, хотя у него хватает ума ничего про свою любовь не говорить. Но что тут поделаешь, милая моя! У нас дома только и думают, что о деньгах. Я в свое время сделала глупость — передала все, что у меня было, сыну, и с той поры мне говорить с ними — ровно слова на ветер бросать. Не оплошай я так, сегодня была бы я вправе выдать Розу замуж по своему выбору и дать за ней приданое. Но у меня остались в запасе только любовь да жалость, а это У нас товар но ходкий.

Несмотря на ловкость Розы, которая ухитрялась, переходя от группы к группе, избегать встречи с матерью и оказываться то рядом со своим другом, то напротив него, госпоже Бриколен с ее компанией удалось все же перехватить девушку и замкнуть ее в свой круг. Кузены Розы вынудили ее плясать с ними без передышки, а Большой Лун предусмотрительно удалился, чувствуя, что при малейшем столкновении кровь ударит ему в голову и он может выйти из себя. Его очень старались поддеть обидными шуточками, но ясный и смелый взгляд его больших серых глаз, его презрительное спокойствие и могучее телосложение заставили осечься чересчур задиристых Бриколенов, Однако когда мельник отошел от них, они отвели-таки душу, и Роза с большим удивлением услышала суждения своих сестер, невесток и многочисленных кузин о Большом Луи. Они в один голос заявляли, что у этого долговязого парня глупый вид, что танцует он неуклюже, что он очень много мнит о себе и что ни одна из них не стала бы танцевать с ним, хоть золотом ее осыпь. Роза обладала изрядным самолюбием. Слишком упорно старались развить в ней это дурное свойство характера, чтобы она не становилась порой его жертвой. Ведь все было сделано для того, чтобы внушить ей низменные чувства и испортить ее добрую и искреннюю натуру. И если в этом мало преуспели, то лишь потому, что не все души поддаются порче и не над всеми зло способно приобрести власть. Тем не менее Розе было больно слышать, как настойчиво и беспощадно поносят человека, который ее любит. Она надулась, не решалась больше и думать о том, чтобы потанцевать с ним еще, и, объявив, что у нее болит голова, отправилась домой, на ферму, перед тем еще напрасно поискав Марсель, чье влияние, как она чувствовала, вернуло бы ей уверенность и спокойствие.

XXVII. Хижина

Марсель ждала мельника в нижнем конце церковной площади, точно в указанном им месте. Он появился ровно в два часа и вошел в калитку расположенного рядом тенистого садика, сделав ей знак следовать за собой. Это был заурядный деревенский садик, не ухоженный и потому особенно прелестный, густо заросший зеленью. Марсель пересекла его и, пройдя сквозь живую изгородь, вступила во двор при хижине — одной из самых бедных хижин в Черной Долине. Двор замыкался с одной стороны домишком, с противоположной — садиком, а с двух других сторон — покрытыми соломой хворостяными навесами для кур, двух овец и козы, составлявших все богатство хозяина, настоящего сельского пролетария, зарабатывавшего своим трудом лишь хлеб насущный и не владевшего ничем — даже жалкой лачугой, в которой жил, и садом, который выращивал. Внутри хижина имела такой же убогий вид, как и снаружи, но Марсель отметила про себя чрезвычайную опрятность помещения и восхитилась мужеством хозяйки, явно стремившейся хоть таким способом бороться с ужасом нищеты. На неровном, в кочках, земляном полу не было ни соринки; скудная обстановка до того сверкала чистотой, что, казалось, она покрыта лаком. Вымытая глиняная утварь была аккуратно развешана по стене и расставлена по полкам. У большинства крестьян Черной Долины самая крайняя, самая беспросветная нищета не кричит о себе и имеет благообразный вид благодаря этой постоянной, настойчивой заботе о чистоте и порядке. Деревенская голь трогательна в своей сердечности. С бедняками можно жить душа в душу. Они не только не внушают отвращения, но вызывают сочувствие и известное уважение. Как мало нужно было бы им уделять от излишков, которые есть у богачей, чтобы устранить из их жизни горечь, скрываемую за видимым благородным спокойствием!

Эта последняя мысль возникла у Марсели и отозвалась болью в ее сердце, когда она увидела шедшую ей навстречу хозяйку дома, которая держала на руках ребенка и была окружена еще тремя детьми, цеплявшимися за ее передник. Пьолетта — так звали хозяйку (иначе — Полина) — была еще молода и красива, хотя уже несколько поблекла, истощенная тяготами материнства и вынужденным отказом от самых необходимых для жизни продуктов. Каково жить трудящейся женщине, кормящей матери, если ей никогда не достается ни мяса, ни вина, ни даже овощей! Дети, однако, отличались превосходным здоровьем, и лицо матери, хотя и бледное, с бескровными губами, озарялось мягкой, приветливой улыбкой.

— Добро пожаловать, сударыня, прошу садиться, — сказала Пьолетта, пододвигая к Марсели плетеный соломенный стул, покрытый чисто выстиранной холщовой салфеткой. — Господин, которого вы ожидаете, уже был тут до вас и решил покамест походить посмотреть на гулянье, но он скоро вернется. Вот беда: хотелось бы вас угостить как полагается, да нечем… Полакомитесь, прошу, хотя бы этими сливами — они прямо с дерева, и орешками, может, не побрезгаете. А ты, Большой Луи, не отведаешь слив из моего сада? Рода бы винцом тебя попотчевать, да ведь ты Знаешь — лозы у нас нет, и кабы не ты, не было бы порой и хлеба.

— Вам очень трудно живется? — спросила Марсель, незаметно опуская золотую монету в карман девочки, которая с удивлением дотронулась до ее черного шелкового платья. — И Большой Луи помогает вам? Он ведь сам не богат…

— Он-то? — промолвила Пьолетта. — Да он самый добрый человек на свете! Кабы не он, мы бы померли от голода и холода за последние три зимы; но он дает нам муку, дрова, одалживает лошадей, когда, бывает, кто-нибудь у нас занедужит и надо съездить на поклон к святому угоднику, он…

— Полно тебе, Пьолетта, представлять меня этаким ангелом-хранителем, — сказал мельник, перебивая ее. — Вот уж, в самом деле, заслуга, что я не оставляю в беде такого дельного работника, как твой хозяин.

— Дельного работника! — воскликнула Пьолетта, качая головой. — Бедный мой муженек! Господин Бриколен на всех углах твердит, что он человек никудышный, потому как слабосильный он…

— Но он делает все, что может! А мне по душе люди старательные — потому я всегда их и нанимаю.

— Зато господин Бриколен и говорит, что тебе вовек не разбогатеть да что у тебя, верно, ум за разум зашел, коли ты нанимаешь таких хилых себе в работники.

— Что ж, выходит, никто их не должен нанимать? Пускай с голоду подыхают? Ничего себе рассужденьице!

— Но вы же знаете, — сокрушенно сказала Марсель, — какую мораль проповедует господин Бриколен: «Тем хуже для них!»

— Барышня Роза — очень добрая, — снова вступила в разговор Пьолетта. — Коли бы ей можно было, она помогала бы такой голытьбе, как мы; но она, бедная девушка, ничего не может: разве что принести потихоньку от домашних белого хлебца на тюрю моему меньшенькому. Да я бы и этого не хотела! Потому как, ежели бы ее маменька увидела, что было бы! Ох, и крутая же она женщина! Но так уж свет устроен: кто злой, а кто добрый. А вот и господин Тайян идет. Вам не пришлось долго ждать.

— Ты помнишь, Пьолетта, о чем я тебя предупреждал? — спросил мельник, прикладывая палец к губам.

— Ах, Большой Луи! — отозвалась крестьянка. — Да я скорее язык проглочу, чем пророню хоть словечко!

— Тут, видишь ли, дело такое, что…

— А мне и не надо растолковывать, что да зачем, Большой Луи; раз ты велишь помалкивать, значит так надо, и все тут. Пойдемте, дети, — сказала она троим малышам, игравшим у порога, — поглядим чуток на гулянье.

— Госпожа сунула девчонке в карман луидор, — тихонько сказал ей Большой Луи. — Это не плата тебе за молчание; она понимает, что ты его не продашь за деньги. Просто она видит, что ты в нужде. Припрячь монету, а то девчонка ее, чего доброго, посеет, и не благодари; госпожа не любит, чтобы перед ней рассыпались; затем-то она и постаралась сделать это незаметно.

Господин Тайян был человек порядочный и для беррийца даже очень деятельный, довольно способный по части ведения дел, но только чересчур большой любитель всласть пожить. Он был привержен к мягким креслам, тонким закускам, обильным обедам, горячему кофейку и гладким дорогам — чтобы не тряско было катить в двуколочке. Ничего подобного не принесло ему посещение бланшемонского празднества. Тем не менее, хоть и чертыхаясь по поводу сельских развлечений, он по доброй воле оставался здесь целый день, одним оказывая услуги, с другими делая свои собственные дела. В пятнадцатиминутном разговоре он легко доказал Марсели возможность и даже большую вероятность продажи ее земли за хорошую цену. Но что касается скорой продажи и выплаты всей стоимости наличными, тут он разошелся во мнениях с Большим Луи.

— В нашем краю ничто скоро не делается, — сказал он. — Но все же было бы глупо не попытаться отвоевать пятьдесят тысяч франков сверх суммы, предложенной Бриколеном. Я сделаю все, что в моих силах. Если за месяц у меня ничего не выйдет, тогда я, быть может, принимая во внимание ваше затруднительное положение, посоветую вам уступить. Думаю, можно поставить сто против одного за то, что Бриколен, который горит желанием стать владельцем бланшемонского поместья, в течение этого срока поладит с вами, если только вы сумеете разыграть крайнюю несговорчивость, — качество неприятное, и вам, сударыня, мало присущее, но, увы, необходимое. Теперь подпишите доверенность — вот она, и я исчезаю: не хочу, чтобы люди заподозрили, будто я пускаюсь в интриги и конкурирую с моим коллегой, господином Вареном, которого ваш арендатор хотел бы навязать вам в поверенные.

Большой Луи проводил нотариуса до калитки, и они разошлись в разные стороны. Уходя из хижины, мельник условился с Марселью, что она выйдет последней, некоторое время спустя, а покамест будет держать дверь закрытой; может случиться, что кому-нибудь не в меру любопытному придет охота понаблюдать за ними, так пускай думает, что в доме никого нет.

Входная дверь хижины состояла из одной створки, разделенной поперек на две части; верхняя откидывалась, чтобы давать доступ воздуху и свету, выполняя, таким образом, роль окна. У нас в старинных крестьянских домах окон в подлинном смысле слова, с вставленными в них стеклами, не было. Дом, в котором жила Пьолетта, был построен пятьдесят лет тому назад для людей зажиточных, а ныне даже в самых скромных, населенных голью, но недавно построенных домишках имеются окна с шпингалетами и двери с замками. У Пьолетты дверь (она же окно) запиралась снаружи и изнутри задвижкой — деревянной дощечкой, которая вставляется, или «закладывается», в дыру, проделанную в стене; отсюда и выражение: «заложить дверь» вместо «запереть дверь».

Когда Марсель заперлась при помощи этого приспособления, она оказалась в полной темноте и тут спросила себя, какой может быть умственная жизнь людей, настолько бедных, что им не на что купить свечу, и вынужденных зимой с наступлением вечера сразу ложиться спать или днем сидеть во мраке, чтобы спастись от холода. «Я говорила себе, я полагала, что я разорена, — думала она, — потому что мне пришлось покинуть мой роскошный будуар, обтянутый стеганым шелком; но на сколько ступеней общественной лестницы надо еще спуститься, чтобы дойти до такого существования, до жизни этих бедняков, мало чем отличающейся от жизни животных! Либо терпи холод и ненастье, либо погружайся в тупое оцепенение барана, стоящего в загоне, — третьего не дано! Чем занимается эта несчастная семья в долгие зимние вечера? Разговаривают ли они друг с другом? А о чем им разговаривать? Опять-таки о своих бедах? Ах, Лемор прав, я еще слишком богата и покуда не смею сказать перед богом, что мне не в чем себя упрекнуть».

Тем временем глаза Марсели попривыкли к темноте. Дверь плохо примыкала к раме, и сквозь щель проникал кое-какой свет; поэтому мрак не был полным, и с каждой минутой Марсель все яснее различала окружающие предметы. Внезапно она вздрогнула, заметив, что она в хижине не одна, а затем ее снова пронизала дрожь, но уже не от страха: рядом с ней стоял Лемор. Пробравшись сюда потихоньку от всех, он прятался за кроватью, высокой, как похоронные дроги, и прикрытой саржевым пологом. Он до того осмелел, что решил добиться свидания с Марселью наедине, уговаривая себя, что оно будет последним, а затем он уедет.

— Раз уж вы здесь, — произнесла Марсель, скрывая милым кокетством свою радость и волнение, вызванные этой приятной неожиданностью, — я хочу высказать вам то, о чем сейчас думала. Если бы нам пришлось жить в этой хижине, любовь ваша устояла бы перед дневными тяготами и вечерним бездействием? Могли бы вы жить без книг или не имея возможности их читать из-за отсутствия в лампе даже капли масла, и ничего не делать в промежутках между часами, когда ваши руки заняты работой? Через сколько лет скуки и всякого рода лишений вы перестанете находить, что это жилище живописно в своей ветхости и убожестве, а жизнь бедняка поэтична в своей простоте?

— У меня появились как раз те же мысли, Марсель, и я собирался задать вам тот же самый вопрос. Продолжали бы вы меня любить, если бы я вовлек вас своими утопиями в подобную нищету?

— Думаю, что да, Анри.

— Почему же вы сомневаетесь во мне? Ах, вы неискренно говорите мне это «да».

— Я говорю неискренно?! — воскликнула Марсель, отдавая обе руки Лемору. — Друг мой, я хочу быть достойной вас и потому остерегаюсь чрезмерной восторженности, свойственной героиням романов; ей может поддаться даже светская женщина; она все подтвердит, все пообещает, но не выполнит ничего и скажет себе назавтра: «Я сочинила недурной роман». Что же касается меня, то не проходит и суток, чтобы я не учиняла своей совести самый суровый допрос, и я, мыслится мне, вполне искренна, когда говорю вам, что не могу вообразить себе таких тяжких обстоятельств, — пусть это даже будут ужасы застенка, — в которых страдания заставили бы меня разлюбить вас!

— О Марсель! Дорогая, несравненная моя Марсель! Но почему же вы сомневаетесь во мне?

— Потому что интеллект мужчины отличен от нашего. Любовь и уединение — недостаточная пища для него. Ему нужны деятельность, труд, надежда быть полезным не только своей семье, но всему человечеству.

— Так именно поэтому разве не долг наш — добровольно обречь себя на бессилие нищеты?

— Значит мы живем в такое время, когда один долг человека противостоит другому его долгу? Ведь интеллект обретает силу, лишь озаренный светом знания; знание же достигается лишь благодаря той силе, которой обладают деньги; а между тем все, чем пользуешься, что приобретаешь, чем владеешь в этом мире, идет в ущерб другим, кто не может приобрести ничего, кто не владеет ничем из благ духовных и материальных.

— Вы обращаете против меня мои собственные утопии, Марсель! Увы! Что я могу вам ответить? Разве только — что мы в самом деле живем во времена вопиющих, неразрешимых противоречий, когда благородные сердца, жаждущие добра, вынуждены мириться со злом. Нет недостатка в доводах, которыми баловни судьбы могут убеждать себя в том, что они должны заботиться о своем собственном существовании, возвышать, поэтизировать его, дабы сделать себя деятельным, мощным орудием служения себе подобным; что жертвовать собой, себя принижать, отрекаться от себя самих подобно пустынникам ранней поры христианства — это значит подавлять в себе благотворную силу, гасить светоч, ниспосланный богом людям, чтобы наставить на путь истинный и спасти их. Но сколько гордыни в таком рассуждении, как бы убедительно ни звучало оно в устах иных просвещенных и искренних людей! Это рассуждение аристократов. «Сохраним наши богатства, чтобы оказывать помощь беднякам», — говорят также и все ханжи вашей касты. «Именно мы, — говорят князья церкви, — призваны богом просвещать людей». «Мы, только мы, — говорят демократы буржуазного толка, — должны открыть народу пути к свободе!» Посмотрите, однако, что за помощь оказали несчастным сильные мира сего, что за образование, что за свободу дали они им! Нет! Частная благотворительность не может ничего изменить, церковь не хочет, а современный либерализм не умеет. Я падаю духом, и мужество покидает меня, когда я думаю; где же выход из лабиринта, в котором мы блуждаем, мы, кто ищет истины и кому общество отвечает лживыми посулами и угрозами. Марсель, Марсель, будем любить друг друга, и пусть дух божий не оставит нас!

— О, будем любить друг друга! — вскричала Марсель, бросаясь в объятия своего возлюбленного. — И не покидай меня, не оставляй меня одну в моем неведении, Анри, ибо ты вывел меня за узкие пределы католической религии, в лоне которой я спокойно спасалась, довольствуясь тем, что мой исповедник отпускает мне грехи, и не думая о том, дастся ли мне отпущение самим Христом. Да, я мирилась с мыслью, что не могу быть последовательной христианкой, с тех пор как один священнослужитель сказал мне: «С небом можно поладить», но ты, ты открыл мне новые горизонты, и отныне я не буду знать ни минуты покоя, если ты оставишь меня без водительства в этот сумеречный час, когда мрак только начал рассеиваться от забрезжившей вдали истины.

— Но ведь я сам ничего не знаю, — с горечью ответил Лемор. — Я сын своего века. Мне неведомо будущее, я не могу ни понять, ни истолковать прошлое. Яркие вспышки света озарили меня, и, как все молодое и честное сегодня, я ринулся навстречу этим мощным молниям, которые освобождают нас от заблуждений, но не открывают нам истины. Я ненавижу зло, но не знаю, что здесь добро. Я стражду, о, как я стражду, Марсель… И лишь в тебе нахожу я воплощение того идеала, который, по моему убеждению, должен был бы господствовать во всем мире. О Марсель, моя любовь к тебе вобрала в себя всю ту любовь, что люди изгоняют из своей среды; всю ту преданность ближним, которую общество парализует и ни во что не ценит; всю ту душевную мягкость, которую я хотел бы, но не могу передать людям; все вложенное в меня богом милосердие к тебе и к ним, которое способна понять и ощутить лишь ты одна, тогда как все прочие высокомерны и бесчувственны. Будем же любить друг друга и сохранять душевную чистоту, не смешиваясь с теми, кто ныне торжествует, но и не опускаясь до состояния тех, кто безмолвно покорствует. Будем верны друг другу, как два мореплавателя, пускающиеся за океан на поиски новых земель, но не уверенные, что они когда-либо достигнут их. Будем любить друг друга не для того, чтобы черпать счастье в «эгоизме вдвоем», как обычно называют любовь, но чтобы вместе страдать, вместе молиться, вместе искать, как нам, бедным птицам, потерявшимся в бурю, заклясть стихию, которая разметала всю нашу стаю, и чтобы собрать под своими крылами таких же, как мы сами, скитальцев, сломленных ужасом и отчаянием!

Лемор плакал, как дитя, прижимая Марсель к своему сердцу. Воодушевленная его пламенной речью, Марсель в порыве восторженного преклонения перед ним рухнула на колени, словно дочь перед отцом, и взмолилась:

— Спаси меня, не дай мне погибнуть! Ты был здесь и слышал, как я советовалась с посредником о своих денежных делах. Я позволила убедить себя в том, что должна бороться за остаток своего состояния, дабы сын мой не вырос невеждой и не коснел всю жизнь в духовном убожестве. Если ты меня осудишь за это, если ты докажешь мне, что, живя в бедности, он будет более достойным, более возвышенным душою человеком, я, быть может, решусь на отчаянный шаг и обреку его на физические страдания, дабы укрепить его дух.

— О Марсель! — воскликнул Лемор, усадив ее снова и, в свою очередь, став на колени перед ней. — В тебе есть сила и решимость святых великомучениц былых времен. Но где та купель, в которой мы окрестим заново твое дитя? Церковь бедняков еще не воздвигнута, они живут разобщенные, без всякого наставления: одни смиряются по привычке, другие поклоняются золотому тельцу по глупости, третьи свирепствуют из мстительности, а иные насквозь изъедены пороками, развратились и утратили человеческий облик. Мы не можем просить первого встречного нищего возложить руки на твоего сына и благословить его. Он, возможно, слишком многое перенес, чтобы в нем не угасла способность любить, он может оказаться разбойником! Оградим же твоего сына от зла, насколько это будет в наших силах, привьем ему любовь к добру и стремление к истине. Его поколение, быть может, откроет ее. И можно допустить даже, что когда-нибудь оно наставит нас самих. Сохрани свое богатство; как могу я тебя укорить за это, когда я вижу, что сердце твое отнюдь не привернуло к нему, что ты смотришь на него, как на временно порученное тебе достояние, за которое бог спросит с тебя отчет. Сохрани ту небольшую толику денег, что еще осталась у тебя. Наш славный мельник говорил на днях: «В одних руках все очищается, в других все грязнится и портится». Так будем же любить друг друга и уповать, что настанет день, когда господь просветит нас. А теперь, Марсель, я ухожу; я вижу, что должен сделать над собой усилие, — ты хочешь этого, и я сделаю его. Завтра я покину прекрасный, мирный край, где я прожил два дня и был, несмотря ни на что, так счастлив. Через год я вернусь, и, будешь ли ты тогда во дворце или в хижине, для меня — я постиг это теперь — не может быть иного выбора, как простереться у твоего порога и повесить на дверь свой страннический посох, чтобы никогда больше не брать его в руки.

Лемор удалился, и несколько минут спустя Марсель тоже покинула хижину. Но хотя она постаралась уйти как можно незаметнее, при выходе из сада она столкнулась лицом к лицу с каким-то юнцом, чья физиономия ей решительно не понравилась; он стоял за кустом, словно поджидая, когда она пройдет мимо. Паренек вперился в нее наглым взглядом, затем, словно обрадованный, что застиг ее здесь и опознал, побежал через дорогу к мельнице, стоявшей на самом берегу Вовры. Противная физиономия соглядатая показалась Марсели знакомой. Не без некоторого усилия она сообразила, что перед ней сейчас промелькнул не кто иной, как тот самый колымажник, который несколькими днями раньше завез ее в Черной Долине невесть куда и бросил в болоте. Эта рыжая голова, эти колючие зеленые глаза вызвали у нее смутное беспокойство, хотя она не могла взять в толк, зачем колымажнику понадобилось выслеживать ее.

XXVIII. Празднество

Мельник возвратился на танцы, надеясь снова встретиться с Розой, уже свободной от «родственничков», как он их мысленно презрительно называл. По Роза дулась на родню, на танцы и немного на себя самое. Ей было стыдно, что она не нашла в себе смелости резко оборвать зубоскальство своей семейки.

Утром этого дня отец отвел ее в сторону и сказал:

— Роза, мать запретила тебе танцевать с Большим Луи из Анжибо, а я тебе запрещаю наносить ему такую обиду. Он человек порядочный и никогда не допустит ничего такого, что наложило бы тень на твою девичью честь; да и кроме того, кому придет в голову, что ты могла бы сблизиться с таким, как он? Это было бы уж чересчур непристойно: на сегодня и предположить невозможно, чтобы какой-то крестьянин посмел заводить шуры-муры с девицей твоего состояния. Так, значит, ты потанцуй с ним: не след унижать людей, выше которых мы стоим; рано или поздно они могут понадобиться, а потому надо их подмасливать, особливо когда это ничего не стоит.

— А коли маменька меня заругает? — отозвалась Роза, очень довольная разрешением танцевать с мельником, но одновременно задетая мотивом, которым оно диктовалось.

— Мать тебе ничего не скажет. Я ее отчитал как следует, — заверил дочку господин Бриколен.

И в самом деле, госпожа Бриколен не сказала ничего. Она не осмелилась ослушаться своего господина и повелителя, который позволял ей грубо обходиться со всеми, лишь бы она не перечила ему. Но так как он не счел нужным объяснять ей свои виды и она не знала, что для него очень важно иметь Большого Луи своим союзником в дело приобретения бланшемонского поместья, она постаралась обойти его приказ и донять мельника презрительными насмешками, что уязвляло последнего больше, чем открытая война.

Раздосадованный тем, что он не видит Розу, и надеясь на покровительство ее отца, который незадолго перед тем ушел с празднества домой, Большой Луи отправился на ферму, обдумывая по дороге, какой предлог будет самым подходящим, чтобы поговорить с арендатором и хоть мельком бросить взгляд на предмет своих воздыханий.

Но, к своему удивлению, войдя во двор, он увидел господина Бриколена в обществе бланшемонского мельника, того самого, чья мельница была расположена в нижнем конце церковной площади, как раз напротив дома Пьолетты; между ними шел какой-то серьезный разговор. За несколько дней до того господин Бриколен разругался в дым с этим мельником, который некоторое время выполнял его заказы и, по мнению арендатора, бессовестно обворовывал его. Был ли означенный мельник невинен или виновен — в том мы разбираться не станем, но бесспорно то, что он, очень сожалея о потере заказов с фермы, смертельно возненавидел Большого Луи и поклялся мстить. Он только искал удобного случая, чтобы навредить ему, и вот такой случай представился. Владельцем его мельницы был тот самый господин Равалар, которому мельник из Анжибо продал коляску Марсели. Счастливый и гордый приобретенным экипажем, господин Равалар захотел испытать его и выставить напоказ перед своими вассалами, а заодно уж и поглядеть хозяйским оком на недвижимое имущество, принадлежавшее ему в Бланшемоне. Но у него не было слуги, умеющего править упряжкой из двух лошадей, и ему пришлось обратиться к искусству рыжего колымажника, который занимался ремеслом наемного возницы и похвалялся тем, что отлично знает все дороги в Черной Долине.

Господин Равалар добрался до Бланшемона не без труда, но по крайней мере без приключений, утром праздничного дня. Лошадей он отправил в стойло на мельнице, но свою «карету» велел оставить снаружи, чтобы все, кто был на церковной площади, могли созерцать ее и узнали, кому она принадлежит.

Уже один вид этой великолепной коляски привел в весьма дурное расположение духа господина Бриколена, ненавидевшего господина Равалара, его соперника по земельным владениям в округе. Он нарочно спускался на дорогу, тянувшуюся вдоль Вовры, чтобы внимательно осмотреть коляску и навести на нее критику. Мельник Грошон, соперник Большого Луи, пришел к господину Бриколену потолковать с таким видом, словно между ними никогда не было вражды, и ловко сумел раздразнить арендатора, намекнув, что господин Равалар, его хозяин, может скорее, чем любой другой, позволить себе разъезжать в собственном экипаже.

В ответ Бриколен пошел на все корки разносить коляску, заявил, что это старый, переделанный экипаж префекта, кое-как сколоченная телега, которой не выехать из Черной Долины такой же нарядненькой, какой она сюда въехала. Грошон принялся защищать выбор своего хозяина и качество купленной им вещи; затем он сообщил, что коляска перешла к господину Равалару от госпожи Бланшемон и что Большой Луи был посредником при этой сделке. Бриколен, удивленный и обиженный, расспросил Грошона обо всех подробностях и выяснил, что мельник из Анжибо окончательно убедил господина Равалара приобрести данный предмет роскоши, сказав ему, что это приведет в ярость господина Бриколена. К сожалению, то была чистая правда. Господин Равалар всю дорогу разговаривал с колымажником. Тот, хорошо зная способы выколачивания чаевых и видя, что толстосум в восторге от своего нового экипажа, только о нем и говорил. Уж и красивее его нет, и легче на ходу, и послушнее в целом свете. Наверное, он стоил не меньше четырех тысяч франков, а в этом краю цена ему вдвое больше. Господин Равалар, польщенный простодушным восхищением своего возницы, поведал ему обо всех подробностях дела, а тот, закусывая утром на мельнице в Бланшемоне, все разболтал Грошону. Заметив, что Грошон ненавидит Большого Луи и завидует ему, он стал подливать масла в огонь как из удовольствия почесать язык и вызвать интерес слушателя, так и из мстительности, ибо с недавних пор сам затаил зло на Большого Луи, который жестоко высмеял его в связи с происшествием на болоте.

Через несколько минут после того, как Бриколен, чье лицо приобрело хмурое и презрительное выражение, расстался с Грошовом, последний увидел Большого Луи и Марсель, как раз когда они входили к Пьолетте. Это свидание попахивало тайной и возбудило у Грошона сильное любопытство; он стал ломать себе голову над тем, как бы найти тут новый повод навредить своему врагу. Поставив колымажника в засаду, он час спустя узнал, что Большой Луи, еще какой-то незнакомец, по-видимому, его новый работник, молодая хозяйка бланшемонского поместья и нотариус господин Тайян сидели взаперти у Пьолетты и имели, судя по всему, какое-то важное собеседование; что все они выходили поодиночке, с предосторожностями, стараясь остаться незамеченными, но это им не удалось; наконец, что там плели какой-то заговор — дело явно денежное, так как в нем принимает участие нотариус. Грошон был в курсе того, что этот почтенный нотариус ненавистен Бриколену и внушает ему страх. Наполовину догадываясь, где зарыта собака, Грошон поспешил отправиться к Бриколену и любезно поставил его в известность об этих событиях, поздравив арендатора с тем, как его любимчик, мельник из Анжибо, оберегает его интересы. Он как раз делал этот донос, когда Большой Луи вошел во двор фермы.

В любых других обстоятельствах наш мельник подошел бы прямо к своему обвинителю и заставил бы его объясниться в своем присутствии. Но, видя, что Бриколен вдруг повернул к нему спину, а Грошон смотрит на него недобрым и насмешливым взглядом, словно бы свысока, он забеспокоился и стал раздумывать, какой-такой важный вопрос могут столь оживленно обсуждать между собой эти двое, которые вчера еще «не приподняли бы друг перед другом шляпы за церковью», то есть не поздоровались бы, встретившись нос к носу на самой узкой улочке селения. Большой Луи не знал, о чем шла между ними речь, не был вполне уверен даже в том, что именно он был предметом их возбужденного разговора a parte;[36] но он чувствовал некий укор совести. Ведь он хотел перехитрить Бриколена и, вместо того чтобы дать арендатору хорошую отповедь, когда тот предложил ему денег за содействие своим интересам в ущерб Марсели, он притворился, будто готов пойти ему навстречу ради одного-двух бурре с Розой; он оставил ему надежду и, чтобы отомстить за оскорбительное предложение, обманул его.

«Поделом мне, — думал он, — пронюхали о моем замысле — так мне и надо. Вот что значит хитрить! Матушка всегда мне говорила, что в нашем краю все хитрят, но это приносит только несчастье, а я так и не сумел удержаться от того же. Выкажи я себя перед этим проклятущим арендатором человеком порядочным, каков я и есть на самом деле, он бы ненавидел меня, но уважал и, быть может, боялся больше, чем будет бояться сейчас, коли обнаружит, что я врал ему как сивый мерин. Большой Луи, дружище, ты сделал глупость. Все дурные поступки глупы; эх, что бы тебе вовремя пораскинуть мозгами!»

Взволнованный, испуганный и недовольный собой, он пошел обратно на площадь, чтобы найти там мать и предложить ей отвезти ее домой, в Анжибо. Но вечерню уже отслужили, и мельничиха уехала с несколькими соседями, наказав Жанни передать сыну, чтобы тот еще повеселился, но возвращался домой не слишком поздно.

Большой Луи не смог воспользоваться этим разрешением. Охваченный тревогой, теряясь в догадках, он слонялся по площади до захода солнца, потеряв всякий интерес к окружающему и только ожидая, когда яте наконец появится Роза или хотя бы придет ее отец и сообщит, намерена ли она еще вернуться на танцы.

Вечером праздничного дня жители села входят в самый вкус веселья. В это время жандармы, уставшие от ничегонеделания, седлают лошадей и отбывают, горожане и другие приезжие из окрестных мест рассаживаются по разного рода повозкам и укатывают прочь, желая избежать езды по скверным дорогам в темноте. Мелкие торговцы складывают свой товар, и кюре отправляется домой, чтобы весело поужинать с каким-нибудь своим коллегой, приехавшим посмотреть на танцы, возможно, вздыхая, что сам не может принять участие в сем греховном развлечении. Местные жители остаются одни владеть территорией, отведенной для празднества, вкупе с тем из музыкантов, который выручил мало денег за прошедший день и решил продолжить его, чтобы добрать недобранное. Здесь все знают друг друга и, воодушевись, как могут вознаграждают себя за то, что их оттесняли, пялились на них и, по-видимому, высмеивали «чужаки» (к последним же в Черной Долине относят всякого, кто живет больше чем за одну милю от данного места). Все «свои» пускаются в пляс — даже старухи, которым в другое время не позволили бы так срамиться средь бела дня, даже толстуха-служанка из кабачка, — она целый день с утра носилась, обслуживая посетителей, а теперь задирает свой замызганный передник и трясется в танце со старомодными ужимками; даже горбун-портняжка, который вогнал бы в краску всякую молодую девушку, если бы вздумал обнять ее за талию в дневной час, а теперь говорит, растягивая в ухмылке рот до ушей, что «ночью все кошки серы».

Розе надоело дуться, и ее разобрало желание пойти еще поразвлечься, пока родня не вернулась. Но прежде чем снова отправиться на площадь, она решила заглянуть к сестре, спавшей весь день под присмотром толстой Шунетты. Тихонько войдя в комнату, она увидела, что безумная проснулась и сидит на кровати с задумчивым видом, почти совсем спокойная. В первый раз за долгое время Роза рискнула коснуться ее руки и спросить, как она себя чувствует, и безумная, тоже впервые за все двенадцать лет, не отдернула руку и не отвернулась сердито в сторону алькова, как можно было ожидать.

— Дорогая моя сестричка, милая Бриколина, — повторяла, осмелев, обрадованная Роза. — Тебе лучше сегодня?

— Мне совсем хорошо, — резко ответила безумная. — Проснувшись, я нашла то, что искала целых пятьдесят четыре года.

— А что ты искала, голубушка?

— Я искала любовь! — отвечала Бриколина странным тоном, таинственно прикладывая палец к губам. — Я искала ее повсюду: в старом замке, в саду, у источника, на дороге в ложбине и особенно в заказнике. Но любви нигде нет, Роза, и ты тоже напрасно ее ищешь. Они спрятали ее в большом подземелье, что скрыто под этим домом, и только если дом рухнет, ее можно будет найти под развалинами. Это мне открылось во сне, потому что и во сне я думаю и ищу. Будь спокойна, Роза, и оставь меня одну! Сегодня ночью, никак не позже, я найду любовь и поделюсь ею с тобой. Вот когда мы станем богаты! «На сегодня», как говорит жандарм, которого поставили нас стеречь, мы так бедны, что никто не хочет взять нас замуж. Но завтра, Роза, не позже чем завтра, мы обе обвенчаемся: я с Полем — он теперь алжирский король; а ты с тем парнем, что носит мешки с зерном и все на тебя засматривается. Я его сделаю моим первым министром и повелю ему поджаривать на медленном огне злого жандарма, что без конца твердит одно и то же и давно уже мучает нас с тобой. Но смотри — никому ни слова! Это великая тайна, от нее зависит исход войны в Африке.

Причудливая речь безумной испугала Розу, и она не посмела продолжать разговор, опасаясь, как бы сестра не возбудилась еще больше. Но она не захотела уйти до прихода лекаря, который как раз в это время должен был проведать больную, и, склонив голову, скрестив руки на коленях, сидела в задумчивости у постели сестры; в сердце у нее была глубокая печаль. Сестры являли собой разительный контраст: одна — чудовищно изможденная страданием, внушающая брезгливость своей запущенной внешностью; другая — нарядная, сияющая юной прелестью и красотой; и тем не менее в их чертах было некоторое сходство; обе к тому же питали в сердце своем, хотя и в различной степени, «недозволенную любовь», как говорят в этом краю, и у обеих был сумрачный и печальный вид. Менее подавленной из двух выглядела безумная: в ее расстроенном мозгу роились надежды и фантастические замыслы.

Лекарь прибыл точно в назначенный час. Он осмотрел безумную с полным равнодушием: видно было, что он ни на что уже не надеется, не может ничего предпринять, поскольку болезнь давно уже стала неизлечимой.

— Пульс такой же, как и был, — заявил он, — изменений я не нахожу.

— Простите, доктор, — сказала Роза, отведя его в сторонку. — Изменения все же есть, со вчерашнего вечера она не такая, как раньше. Она кричит, спит и разговаривает совсем по-другому, чем обычно. Уверяю вас, в ней произошел какой-то перелом. Только что она пыталась собрать свои мысли и выразить их, хотя они все, увы, бредовые. Хуже это или лучше, чем ее постоянная подавленность? Что вы думаете об этом, доктор?

— Ничего не думаю, — отвечал врач. — При такого рода болезнях можно ожидать всего и ничего нельзя предвидеть. Ваши родители поступили опрометчиво, отказавшись пойти на некоторые затраты и поместить ее в одно из особых заведений, где ученые люди специально занимаются исключительными случаями. Что до меня, то я никогда не брал на себя смелости говорить, что вылечу ее, и, думаю, даже более искусные врачи, чем я, не могли бы сегодня поручиться, что сделают это. Слишком поздно. Все, чего я желаю, — это чтобы ее маниакальная замкнутость и нелюдимость не перешли в буйство. Старайтесь ей не противоречить и не вызывайте ее на разговоры, чтобы мысли ее не сосредоточивались на одном предмете.

— Увы! — отозвалась Роза. — Я не смею с вами спорить, и все же подумайте — как непереносимо всегда жить одной, испытывать ужас перед всеми людьми! И вот когда наконец она стала искать какого-то сочувствия, сострадания, можно ли на эту жажду душевного тепла отвечать ледяным молчанием? Знаете, что она говорила мне сейчас? Она говорила, что с тех пор, как «это произошло», то есть — как она рехнулась (она утверждает, что тому уже пятьдесят четыре года), она непрерывно занималась поисками любви. Да только не больно много ее она нашла, бедняжка, уж я-то знаю!

— И речь ее была достаточно осмысленной?

— К несчастью, нет! Она высказывала различные жуткие идеи и пересыпала все чудовищными угрозами.

— Ну вот, вы сами видите, что такие бредовые словоизлияния не только не целительны, но, напротив, опасны. Поверьте мне, лучше оставьте ее одну, и если она захочет, как ей привычно, уйти из дома, не давайте никому ее удерживать. Только таким образом можно избежать повторения вчерашнего приступа.

Роза послушалась лекаря, но с тяжелым сердцем; в это время, однако, Марсель, которая шла к себе с намерением сесть писать письмо, увидела свою юную приятельницу грустной и озадаченной и убедила ее пойти развлечься, обещав, что при первом же крике, при первом же признаке нового возбуждения сестры сообщит ей о происходящем через Фаншону. Кроме того, госпожа Бриколен вернулась уже домой — у нее было много дел по хозяйству, а бабушка — та тоже уговаривала Розу еще разок до конца гулянья станцевать бурре.

— Подумай, — сказала она Розе, — ведь у меня теперь каждый праздник на счету; что ни год, я говорю себе; «Поди, до следующего не доживу». Мне, право, надобно еще поглядеть сегодня, как ты танцуешь и веселишься, а не то у меня будет горько на душе и мне все будет казаться, что теперь меня настигнет несчастье.

Не успела Роза сделать и нескольких шагов по площади, как рядом с ней появился Большой Луи.

— Мадемуазель Роза, — произнес он, — ваш папенька не говорил вам ничего худого про меня?

— Нет, не говорил. Напротив того, он утром почти что прямо приказал мне танцевать с тобой.

— А потом ничего не было?

— Да я его только мельком видела, он и не разговаривал со мной. Похоже, он очень занят какими-то делами.

— Что же ты, Луи, — обратилась к нему бабушка Розы, — почему не приглашаешь танцевать мою внучку? Не видишь разве, что ей охота поплясать?

— Правда, мадемуазель Роза? — спросил мельник, беря молодую девушку за руку. — Вы все-таки решили еще потанцевать со мной сегодня?

— Отчего же не потанцевать! — отвечала Роза с задорной небрежностью.

— Если вам желательно танцевать с кем-нибудь другим, а не со мной, — промолвил Большой Луи, прижимая руку Розы к своему сердцу, которое сейчас билось в его груди с особенной силой, — только скажите, я сам его к вам приведу.

— А не значит ли это, что вы хотели бы подменить себя кем-нибудь другим? — отозвалась лукавая девица, останавливаясь.

— Вы так думаете? — вскричал мельник, млея от восхищения. — Ну что ж, постараюсь вам доказать, что ноги у меня еще не отнялись!

И он стремительно увлек ее в самую гущу танцующих; мгновение спустя, забыв о своих тревогах и огорчениях, они уже легко порхали по траве, держась за руки несколько крепче, быть может, чем того требует бурре.

Но этот упоительный танец еще не успел закончиться, как в круг танцующих ворвался Бриколен, ожидавший удобного момента, чтобы нанести мельнику оскорбление на глазах у всех жителей села и тем сильнее унизить его. Повелительным жестом остановив волынщика, чтобы не пришлось его перекрикивать, и схватив за руку Розу, он возопил:

— Дочь моя! Вы порядочная и достойная девушка, не танцуйте никогда больше с людьми, которых не знаете!

— Мадемуазель Роза танцует со мной, господин Бриколен, — сказал Большой Луи в сильном волнении.

— Вот это-то я ей и запрещаю, а вам, сударь, решительно запрещаю приглашать ее на танцы, заговаривать с ней, а также переступать порог моего дома, и еще запрещаю…

Громовый голос Бриколена вдруг осекся; арендатор захлебнулся в потоке собственного красноречия и стал уже заикаться от ярости. Тут Большой Луи прервал его.

— Господин Бриколен, — сказал он, — вы, как отец, вправе распоряжаться своей дочерью, вы вправе также отказать мне от дома, но вы не вправе публично оскорблять меня, не объяснившись прежде со мною без посторонних.

— Я вправе делать, что хочу, — ответил рассвирепевший арендатор, — и тем более — сказать негодяю, что я о нем думаю.

— Кому вы это говорите, господин Бриколен? — спросил Большой Луи, и в глазах его засверкали молнии; с самого начала этой сцены он говорил себе: «Ну вот, допрыгался! Получаю в конце концов по заслугам», но спокойно сносить оскорбления он не мог.

— Кому надо, тому и говорю! — ответил господин Бриколен с величественным видом, но в глубине души вдруг оробев.

— Если вы обращаетесь вон к тому дереву — меня это не касается! — отпарировал Луи, стараясь сдержать себя.

— Поглядите-ка, какой бешеный! — воскликнул Бриколен, отступив на шаг и сомкнувшись с кучкой зевак, которые столпились за его спиной. — Грубит мне! А за что? За то, что я ему запрещаю разговаривать с моей дочерью. Разве я не имею на это права?

— Да, да, вы имеете на это полное право, — подтвердил мельник, стремясь поскорее уйти, — но вы все-таки должны будете изъяснить мне свои резоны, и я приду и попрошу вас сделать это, когда вы поостынете, да и я тоже.

— Ты что, угрожаешь мне, голодранец? — вскричал перепуганный Бриколен и, обращаясь ко всем собравшимся как к свидетелям, повторил с пафосом: — Он мне угрожает! — Он прокричал эти слова так, словно призывал своих издольщиков и батраков защитить его от опасного человека.

— Да что вы, господин Бриколен, кто вам угрожает? — произнес Большой Луи, пожимая плечами. — Вы меня и не слушаете вовсе.

— И не хочу тебя слушать, нечего мне слушать неблагодарного, подлого притворщика, который только прикидывался другом. Да, — добавил он, видя, что этот упрек скорее огорчает мельника, нежели вызывает у него гнев, — ты притворщик, а не друг, настоящий Иуда!

— Иуда? Но ведь я же не иудей, господин Бриколен!

— Ничего про то не знаю! — отрезал арендатор, снова наглея: ему показалось, что противник слабеет.

— Полегче на поворотах, сударь, — произнес Большой Луи таким тоном, что Бриколен сразу прикусил язык. — Воздержитесь от бранных слов. Я уважаю ваши лета, уважаю вашу матушку и вашу дочь также, — может быть, больше, чем вы сами; но я не отвечаю за себя, коли вы слишком дадите волю языку. Я мог бы доказать как дважды два, что ежели я в чем и виноват, то вы виноваты гораздо больше. Давайте лучше не будем продолжать, господин Бриколен, а то мы можем зайти дальше, чем хотели бы сами. Я приду к вам поговорить, и вы меня выслушаете.

— И не вздумай приходить! Коли придешь, я велю тебя выгнать с позором! — вскричал Бриколен, когда убедился, что мельник, удалявшийся широким шагом, уже не может слышать его. — Ты прощелыга, обманщик, интриган!

Роза, бледнея, оледенев от страха, до сих пор стояла неподвижно возле отца, держа его под руку, по вдруг выказала такую решимость, на какую за минуту до того сама не считала бы себя способной.

— Папенька, — сказала она, с силой утягивая его из толпы, — вы гневаетесь и не думаете, что говорите. Объясняться надо дома, а не на людях. Ваше поведение сейчас очень обидно для меня, и вы совсем не заботитесь о том, чтобы меня уважали.

— Тебя? А ты-то тут при чем? — удивленно воскликнул Бриколен, сразу осев от смелого поступка дочери. — Во всей этой истории ты не виновата ни сном, ни духом, и никто не посмеет сказать о тебе дурное слово. Я сам позволил тебе танцевать с этим голодранцем, не видя в том ничего худого или несообразного, как не должен видеть и никто другой, Я же не знал, что он мерзавец, предатель, что он…

— Все, что вам угодно, папаша, но только теперь хватит, — прервала отца Роза, настойчиво тряся его за руку, как взбунтовавшийся ребенок. И ей удалось-таки увести его на ферму.

XXIX. Сестры

Госпожа Бриколен не ожидала, что ее семейство вернется с гулянья так рано. Супруг велел ей отправляться домой, не сказав, что собирается учинить скандал: он не хотел, чтобы она своими криками испортила ему величественную роль, в которой он задумал выступить перед публикой. Поэтому, когда она увидела сразу и его самого, и повисшую на его руке дочь, и плетущуюся за ними свекровь, всех — с каким-то всполошенным видом, она в смятении попятилась назад. В самом деле — Бриколен был весь багровый от гнева, он задыхался и бубнил себе под нос что-то бранное; Роза тоже была очень возбуждена и расстроена, в глазах у нее стояли слезы — она не могла их сдержать, а бабушка, совершенно растерянная, в отчаянии сжимала руки.

— Что с вами со всеми? — вскричала госпожа Бриколен, поднимая свечу, чтобы яснее разглядеть их лица. — Что такое стряслось?

— Да вот сынок мой наломал дров, говорит — сам не Знает что, — ответила старуха, бессильно опускаясь на стул.

— Ну, это у нее всегда такая погудка, — отозвался арендатор; узрев свою половину, он испытал новый прилив гнева, хотя и послабее, чем раньше. — Хватит болтать! Ужин готов? Пойдем, Роза, ты, наверно, голодна?

— Нет, отец, — сухо ответила Роза.

— Это из-за меня у тебя аппетит пропал?

— Да, отец, вы угадали.

— Ах, вот как! Знаешь что, Роза, — продолжал Бриколен, обычно весьма снисходительный к дочери, но сейчас озадаченный неким подобием мятежа с ее стороны, — не нравится мне, как ты разговариваешь. Сердитая ты больно, и я, глядишь, могу бог весть что подумать, а ты, надеюсь, Этого не хотела бы?

— Говорите, говорите, отец. Выскажите вслух, что вы думаете; а вдруг вы ошибаетесь — должна же я тогда оправдаться перед вами.

— Так вот что я тебе скажу, дочь моя: не подобает тебе быть заодно с этим мужланом мельником: он негодяй, и я уж обломаю палку об его спину, коли он будет околачиваться тут, возле моего дома!

— Отец, — с жаром ответила Роза, — осмелюсь сказать вам, хотя бы вы решили и об мою спину обломать палку, что все это жестоко и несправедливо; я унижена тем, что послужила орудием вашей мести перед всем народом, словно я в ответе за нанесенные вам или будто бы нанесенные обиды; короче говоря, от всего этого мне тяжко и больно, а бабушка — вы же видите — просто убита.

— Да, да, это меня огорчает и сердит, — откровенно и резко заявила матушка Бриколен, верная своей обычной манере высказываться, за которой скрывались, однако, большая сердечность и доброта (в чем на нее походила Роза, девушка с острым язычком и нежной душой). — У меня сердце кровью обливается, — продолжала старуха, — когда я слышу, как поносят на чем свет стоит порядочного парня, что для меня все равно как сын родной — ведь уже шестьдесят лет с лишком я в дружбе с его матерью и со всей их семьей… В этой семье все на редкость честные люди, и Большой Луи не из таких, чтобы принести кому-нибудь бесчестье!

— Ах, значит, этот красавчик причиной тому, что матушка ваша ворчит, а ваша дочь плачет! — сказала госпожа Бриколен мужу. — Поглядите-ка, вся в слезах! Ну и ну! В хорошенькое дело вы нас втравили, господин Бриколен, своей дружбой с этим обалдуем! Вот вам и отплатили! Да это же стыд и срам — видеть, как ваша мать и ваша дочь берут его сторону против вас и льют о нем слезы, словно… словно… боже правый, лучше я больше ничего не скажу, потому как сама краснею!

— Говорите все, маменька, говорите! — вскричала Роза, совершенно выведенная из себя. — Раз уж вы оба взялись сегодня унижать меня, то не стесняйтесь! Я готова отвечать, если меня спросят по-серьезному и без задней мысли о моих чувствах к Большому Луи.

— Так каковы же ваши чувства к нему, барышня? — снова загромыхал арендатор в крайнем гневе. — Скажите побыстрей, сделайте милость, вам ведь и самой невтерпеж.

— Это сестринские и дружеские чувства, — ответила Роза, — и никто не заставит меня отречься от них.

— Сестринские! Поздравляю: сестричка мельника! — произнес Бриколен издевательским тоном, передразнивая Розу. — И еще дружеские! Подружка крестьянина! Нечего сказать, красивые речи, весьма подобающие такой девице, как вы! Разрази меня гром, если на сегодня, не все молодые девицы посходили с ума! Роза, вы говорите, как обитатели заведения для умалишенных.

В этот момент из комнаты, где находилась безумная, донеслись пронзительные крики. Госпожа Бриколен задрожала, а Роза побледнела как полотно.

— Слушайте, слушайте, отец! — воскликнула она, с силой хватая Бриколена за руку. — Слушайте хорошенько! И если потом у вас хватит духу смеяться над безумием молодых девушек — смейтесь! Потешайтесь над сердечными влечениями сумасшедших, если вы прочно забыли, что девушка «нашего состояния» может полюбить неимущего человека, да так сильно, что способна впасть в расстройство, при котором жизнь хуже смерти!

— Вы слышите, она признается, она прямо заявляет, что любит этого мужлана! — вскричала в отчаянии и ярости госпожа Бриколен. — И она еще грозит нам, что свихнется, как ее сестра!

— Роза, Роза, умолкни! — воскликнул испуганный Бриколен. — А ты, Тибода, — добавил он повелительно, — оставь нас и иди проведать Бриколину.

Госпожа Бриколен ушла. Роза стояла как вкопанная, ее лицо выражало смятение; она была сама потрясена тем, что сказала отцу.

— Ты нездорова, дочка, — молвил Бриколен, он был заметно взволнован. — Тебе надо прийти в себя.

— Вы правы, отец, я нездорова, — отозвалась Роза, разражаясь слезами и падая родителю на грудь.

Господин Бриколен изрядно струхнул, однако его натура не позволяла ему смягчиться. Он поцеловал Розу, но не так, как отец может поцеловать горячо любимую дочь, а как ласкают малого ребенка, когда хотят его успокоить.

Он гордился красотой и умом дочери, ко еще больше его тешила мысль, что достоинства ее будут в замужестве увенчаны богатством. Он предпочел бы, чтобы она была уродливой и глупой, по внушала всем зависть своими деньгами, нежели чтобы, совершенная во всех отношениях, она была бедной и внушала к себе жалость.

— Детка, — сказал он ей, — сегодня ты не можешь толково рассуждать. Иди-ка бай-бай и выкинь из головы этого мельника да всякие глупости насчет твоей дружбы с ним. Его сестра вскармливала тебя — это правда; по ей, черт возьми, хорошо платили. Он был тебе приятелем в твои детские годы — и это правда; но как он был наш слуга, то, забавляя тебя, лишь выполнял свою обязанность. На сегодня мне оказалось желательно прогнать его, потому как он сыграл со мной дурную шутку, и твоя обязанность — считать, что я прав.

— О папенька, — взмолилась Роза, все еще не отрываясь от груди отца, — вы отмените свой приказ. Вы позволите ему оправдаться, ибо он не виноват — это невозможно, и вы не будете настаивать на том, чтобы я унизила моего друга детства, сына доброй мельничихи, которая так меня любит!

— Все это начинает мне уже изрядно докучать, Роза, — ответил Бриколен, отстраняясь от прильнувшей к нему дочери. — Слишком глупо затевать семейную свару из-за того, что я прогнал какого-то голодранца. Хватит, дай ты мне, ради бога, покой. Послушай, как вопит твоя сестра, и не морочь себе голову из-за постороннего человека, когда у нас в доме несчастье.

— О, если вы полагаете, что я не слышу голоса сестры, — произнесла Роза с особой, пугающей значительностью, — и что крики ее ничего не говорят моей душе, то вы глубоко заблуждаетесь, отец! Я хорошо их слышу и достаточно много думаю о них.

Роза вышла, шатаясь, и направилась в комнату сестры, по, проходя по коридору, вдруг рухнула на пол. На шум прибежали госпожа Бриколен и ее свекровь, обе крайне перепуганные. Роза была без чувств и казалась мертвой.

Девушку поспешно перенесли в комнату, где в ожидании Розы Марсель писала, не подозревая о событиях, взбудораживших ее бедную подружку. Она окружила Розу самыми нежными заботами и одна из всех выказала достаточное присутствие духа, чтобы послать человека в село поискать лекаря и, если паче чаяния тот еще не уехал, немедленно привести его на ферму. Врач пришел и установил, что девушка поражена сильнейшей нервной судорогой: все тело было страшно напряжено, руки и ноги одеревенели, зубы были сжаты, на губах выступила синева. Сознание вернулось к ней, когда применили некоторые средства, предписанные врачом, но пульс то едва прощупывался, отчего окружающие пугались, то начинал биться толчками невероятной силы. Большие черные глаза Розы лихорадочно блестели, и она возбужденно говорила — сама не зная толком, к кому обращается. С удивлением заметив, что Роза то и дело повторяет имя Большого Луи, Марсель приняла меры к тому, чтобы удалить из комнаты всполошенных родственников и остаться с нею наедине; лекарь же ушел навестить Бриколину, которая снова, как накануне, начала проявлять признаки буйства.

— Моя дорогая Роза, — обнимая подругу, сказала Марсель, — у вас горе, оттого вы и захворали. Успокойтесь; завтра вы мне расскажете, что произошло, и я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Кто знает, может быть, я найду какое-нибудь средство.

— Ах, вы ангел! — воскликнула Роза, бросаясь Марсели на шею. — Но вы ничего не сможете сделать для меня. Все погибло, все разбито, Луи отказали от дома, прогнали; отец утром его защищал, а вечером стал говорить о нем с ненавистью и проклинать его. Право, я очень, очень несчастна!

— Значит, вы его все-таки любите? — с живым интересом спросила Марсель.

— Люблю ли я его?! — вскричала Роза. — Как же я могу его не любить! Вы разве когда-нибудь в том сомневались?

— Еще вчера, Роза, вы не признавали этого.

— Возможно, я бы никогда и не признала, если бы его не стали преследовать и не довели меня до крайности, как сегодня. Вообразите, — быстро, как бы спеша выговориться, стала рассказывать она, прижимая ладони к горящему лбу, — они пытались унизить его передо мной, очернить в моих глазах, потому что он беден и осмелился полюбить меня! Сегодня утром, когда его осыпали насмешками, я вела себя недостойно: во мне кипело негодование, но я не осмелилась дать ему выход. Я позволила измываться над ним и не попыталась его защитить, мне чуть ли не было стыдно за него. А затем я вернулась домой, вдруг почувствовав сильную головную боль, и спросила себя, хватит ли у меня когда-нибудь силы перешагнуть ради него через все эти оскорбления. Я уже вообразила, что не хочу больше его любить, и тут мне показалось, что я умираю, что этот дом, который для меня всегда был светлым и красивым, потому что я выросла в нем и была здесь счастлива, вдруг преобразился, стал мрачным, грязным, унылым, уродливым, то есть таким, каким видите его, конечно, вы. Мне показалось, что я в тюрьме, и сегодня вечером, когда моя несчастная безумная сестра сказала мне, что отец наш жандарм и что он стережет нас затем, чтобы доставлять нам страдания, на мгновение я словно тоже обезумела, и мне представилось, будто я вижу своими глазами то же, что видит сестра. Ох, как мне было тогда худо, и когда я пришла в себя, то ясно почувствовала, что если бы не мой славный Луи, то не было бы мне радости в жизни и она стала бы для меня непереносимой. Только потому, что я люблю его, мне удавалось до сегодняшнего дня быть веселой и мириться со всеми тяготами: с ужасным характером матери, с бесчувственностью отца, с гнетущим бременем нашего богатства, которое плодит вокруг нас только несчастных и завистников, с мучительным зрелищем ужасных недугов, которыми издавна страдают мои сестра и дед. Но все это показалось мне чудовищным, когда я мысленно увидела себя одинокой, не смеющей больше любить, вынужденной терпеть такую жизнь без утешения, приносимого близостью преданного друга, прекрасного, благородного, замечательного человека, чье чувство ко мне вознаграждало меня за все. О нет, так быть не может! Я люблю его, я не желаю больше делать попыток исцелиться от любви к нему! Но я умру, госпожа Марсель… Понимаете — ведь они прогнали его прочь и, сколько бы я ни страдала, будут безжалостны. Мне нельзя будет видеться с ним; если я когда-нибудь поговорю с ним без их разрешения, они изругают меня, будут издеваться надо мной, так что в конце концов я потеряю голову… О моя бедная голова! Я-то думала, что она у меня здоровая, крепкая, а сейчас она болит так, словно разламывается на куски… Нет, я не превращусь в то же, чем стала моя сестра, не бойтесь за меня, дорогая госпожа Марсель. Я предпочту лишить себя жизни, если замечу, что заразилась ее болезнью. Но ведь эта болезнь не заразная, не правда ли?.. Однако когда я слышу ее крики, у меня сердце разрывается и меня бросает то в жар, то в холод. Ведь она моя родная сестра, бедняжечка! В наших жилах течет одна и та же кровь, и на ее недуг отзывается не только моя душа, но все мое существо. О боже! Госпожа Марсель, вы слышите? Боже мой, что за ужас! Они закрыли все двери, но я все равно слышу, что там делается! О, как она страдает, любит, зовет! Сестра, сестра, милая моя, дорогая сестричка! Я помню тебя такой красивой, умной, доброй, веселой, а теперь ты завываешь, как волчица!..

Роза зарыдала, слезы, долго сдерживаемые невероятным усилием воли, полились потоком из ее глаз, но вскоре этот надрывный плач сменился нечленораздельными выкриками, сразу же перешедшими в пронзительные вопли. Черты ее исказились, блуждающие глаза как бы ушли вглубь и погасли, она так судорожно вцепилась в руку Марсели, что той стало больно, и наконец, упав на подушку, зарылась в нее лицом, но продолжала неистово кричать, побуждаемая неким властным, непреодолимым инстинктом подражать крикам своей несчастной сестры.

Пораженное этим зловещим эхом, семейство оставило старшую сестру и бросилось к младшей. Прибежал и лекарь; зная, что было раньше, он не оказался настолько наивен, чтобы приписать такой сильный нервный припадок одному лишь впечатлению, произведенному на Розу безумствами ее несчастной сестры. Ему удалось успокоить ее; когда же он вышел вместе с четой Бриколенов, то поговорил с ними достаточно сурово.

— Вы долгое время поступали неблагоразумно, — сказал он им, — растя младшую дочь в непосредственном соприкосновении с ее больной сестрой, глядеть на которую горько и печально. Было бы весьма полезно ее от этого избавить. Старшую вы должны определить в заведение для умалишенных, а младшую выдать замуж, дабы рассеять меланхолию, которая иначе может развиться и полностью завладеть ею.

— Как же, как же, господин Лавернь! И мы так думаем! — воскликнула госпожа Бриколен. — Мы только того и хотим, чтобы она вышла замуж. Уже раз десять ей представлялся случай, да и сейчас у нас есть на примете жених для Розы — ее кузен Оноре; это превосходная партия: когда-нибудь он будет иметь сто тысяч экю. Ежели б она согласилась выйти за него, и он и мы были бы счастливы, но она не хочет и слышать о нем, да и вообще отвергает всех, кого бы мы ей ни предлагали.

— Может быть, она поступает так потому, что вы ни разу не предложили ей в мужья человека, который был бы ей по сердцу, — ответил врач. — Мне про то ничего не известно, и я не вмешиваюсь в ваши семейные дела; но вы знаете причину болезни вашей старшей дочери, и я настоятельно советую вам вести себя с младшей по-другому.

— Ох да, младшенькая наша, она… — забормотал Бриколен. — Вот была бы беда! Такая красивая девушка — не правда ли, доктор?

— Та тоже была красивая: вы уже и не помните об этом.

— Но в конце концов, господин лекарь, — сказала госпожа Бриколен, более раздраженная, нежели обеспокоенная словами врача, — не считаете же вы, что Роза тоже не в здравом уме? Моя старшая заболела из-за несчастного случая, от горя, причиненного ей смертью молодого человека, которого она любила…

— И за которого вы не позволили ей выйти замуж!

— Вы ничего об этом не знаете, господин лекарь; мы, может быть, и позволили бы, когда бы знали, что дело так худо обернется. Но Роза, господин лекарь, девушка выдержанная, разумная, а недуг этот, слава богу, не наследственный у нас в роду. Насколько мне известно, ни в семье Бриколенов, ни в семье Тибо никогда не было сумасшедших! У меня самой голова холодная и устойчивая супротив всего; остальные мои дочери похожи на меня, и я не пойму, с чего бы это Роза была слабее головой, чем другие.

— Думайте, что хотите, — возразил лекарь, — но я вас предупреждаю, что вы ведете опасную игру, если противостоите склонностям вашей младшей дочери. Ее нервная конституция почти такая же уязвимая, как у ее сестры, хотя пока еще в хорошем состоянии. Кроме того, безумие, если даже оно не в роду, может быть заразительным…

— Мы точно отправим старшую в больницу; мы решимся на такой шаг, сколько бы нам это ни стоило, — заверила лекаря госпожа Бриколен.

— И не надо идти поперек желаниям Розы, слышишь, жена? — сказал арендатор, наполняя, уже в который раз, до краев свой бокал, чтобы утопить горести в вине. — В Лашатре представляют на сцене актеры, надо ее свозить туда посмотреть комедию. Купим ей новое платье, два, коли потребуется. У нас, черт побери, хватит средств, чтобы не отказывать ей ни в чем!..

Господина Бриколена прервала госпожа де Бланшемон, попросившая его переговорить с нею наедине.

XXX. Соглашение

— Господин Бриколен, — начала Марсель, проследовав за арендатором в его «кабинет» — темную, неприбранную комнату, где были навалены различные бумаги вперемешку с сельскохозяйственными орудиями и образцами семян, — вы расположены спокойно и терпеливо выслушать меня?

Арендатор изрядно хлебнул еще тогда, когда собирался идти на церковную площадь оскорблять Большого Луи, — чтобы придать себе самоуверенности. По возвращении он еще подбавил, чтобы успокоиться и восстановить силы. Наконец, в третий раз он пропустил несколько стаканчиков, дабы развеять обступившую его со всех сторон печаль и прогнать назойливые черные мысли. Фаянсовый с голубыми цветочками кувшинчик, неизменно стоявший на кухонном столе, обычно служил ему средством для возвращения себе достойной осанки или взбодрения своей персоны, когда он начинал соловеть от опьянения. Оставшись с глазу на глаз с госпожой де Бланшемон и не имея под рукой своего любимого белого вина, он почувствовал себя неуютно, машинальным движением потянулся за бокалом, но не нашел его на письменном столе, засуетился, подставляя госпоже де Бланшемон стул, и опрокинул при этом два других. Тут Марсель Заметила, что он хватил лишку. В самом деле, ноги плохо слушались его, физиономия раскраснелась, язык ворочался туго, мысли вязались с трудом. Несмотря на отвращение, которое вызвали у Марсели эти новые черты господина Бриколена, отнюдь не украшавшие его облик, и так-то мало привлекательный, она решила немедленно объясниться с ним начистоту, вспомнив поговорку «In vino veritas»[37].

Убедившись, что он едва ли даже слышал ее слова, она перешла в наступление.

— Господин Бриколен, — сказала она, — я позволю себе повторить то, с чем я только что обращалась к вам: расположены ли вы выслушать благожелательно и спокойно имеющийся у меня к вам вопрос довольно щекотливого свойства.

— О чем это вы, сударыня? — спросил арендатор не весьма любезным тоном, хотя и как-то вяло. Он очень сердился на Марсель, но слишком отяжелел, чтобы высказаться достаточно энергично.

— О том, господин Бриколен, — откликнулась госпожа де Бланшемон, — что вы прогнали от себя прочь мельника из Анжибо, а я хотела бы знать причину вашего недовольства им.

Бриколена ошеломило то, что Марсель поставила вопрос так резко. Весь ее внешний облик говорил об отважной прямоте духа, которая стесняла Бриколена с самого начала знакомства, а особенно теперь, когда он не мог вполне управлять собой. Как бы покоренный волей, превосходящей его собственную, он сделал противоположное тому, что сделал бы в трезвом виде: сказал правду.

— Вы ее знаете, причину моего недовольства, — ответил он, — мне нет надобности называть вам ее.

— Значит причина — я?

— Вы? Отнюдь. Вас я не обвиняю ни в чем. Вы заботитесь о своих интересах, как я забочусь о моих… Но я нахожу, что это подлость — притворяться моим другом и в то же время давать вам советы в ущерб мне. Прислушивайтесь к ним, пользуйтесь ими, платите за них — вы не сделаете ошибки. Но я — другое дело, и моего врага, который стакнулся с вами, чтобы вредить мне, я выставляю за дверь. Вот так-то! И ежели кто находит, что я поступаю дурно, — меня это не трогает. Я в своем доме хозяин, потому как, видите ли, сударыня, говорю вам — каждый стоит за себя! Ваши интересы — это ваши интересы, а мои — мои… А подлец — он подлец и есть. На сегодня каждый думает о себе. Я у себя хозяин и в своей семье распоряжаюсь я; у вас свои интересы, а у меня — свои; что касается советов супротив меня, то вы, говорю вам, ошибки не сделаете…

И господин Бриколен еще минут десять талдычил одно и то же, не замечая, что повторяет по сто раз буквально те же слова.

Марсель, которой редко доводилось видеть пьяных вблизи и никогда не случалось с ними говорить, с удивлением слушала Бриколена, спрашивая себя, не поглупел ли он вдруг, и со страхом думала о том, что судьба Розы и ее возлюбленного зависит от этого человека, черствого и упрямого в трезвом состоянии, становящегося глухим и глупым, когда вино несколько смягчает его грубость. Она дала ему некоторое время пережевывать его пошлости, но затем, видя, что это может продолжаться до тех пор, пока его не сморит сон, попыталась привести пьяницу в чувство, внезапно затронув самую чувствительную струну его души.

— Послушайте, господин Бриколен, — сказала она, прерывая его, — вы решительно хотите приобрести Бланшемон? А если я соглашусь на предложенную вами цену, вы будете еще негодовать?

Бриколен с усилием поднял отяжелевшие веки и уставил пристальный взгляд на госпожу де Бланшемон, а та, в свою очередь, прямо и спокойно смотрела на него. Постепенно взор арендатора прояснился, осоловелое, раздутое лицо как бы подобралось и приобрело замкнутое выражение. Он встал и несколько раз обошел комнату — казалось, он хочет испытать свои ноги и собраться с мыслями. Он был в неуверенности, наяву ли он слышал слона Марсели. Когда он снова уселся напротив нее, то уже вполне владел собою и был почти бледен.

— Простите, госпожа баронесса, — промолвил он, — что вы изволили сказать?

— Я сказала, — повела речь Марсель, — что могу уступить вам свою землю за двести пятьдесят тысяч франков, если…

— Если что? — вырвалось у Бриколена, смотревшего на нее взглядом рыси.

— Если вы обещаете мне не делать несчастной вашу дочь.

— Мою дочь? А какое касательство имеет ко всему этому моя дочь?

— Ваша дочь любит мельника из Анжибо; она серьезно больна, она может потерять рассудок, как ее сестра. Вы слышите, вы понимаете, господни Бриколен?

— Я все слышу, но не очень-то понимаю. Я и сам вижу, что моя дочь вроде бы разомлела от этого парня. Но этакое как нашло, так и пройдет не сегодня-завтра. Но почему вы-то заинтересованы в делах моей дочери?

— А что вам до того? Если вам непонятно, что можно питать дружеское расположение и сочувствие к прелестной девушке, которая страдает, то вам по крайней мере понятна выгода быть владельцем Бланшемона?

— Это какая-то игра, госпожа баронесса. Вы смеетесь надо мной. Сегодня вы вели разговор с самым большим моим врагом, нотариусом Тайяном, и он, конечно, посоветовал вам запросить с меня как можно больше.

— Он не выказывал никакой враждебности к вам, а просто дал мне необходимые разъяснения относительно моих возможностей. Так вот, теперь я знаю, что могла бы в скором времени найти покупателя и потому, как вы выражаетесь, «запросить с вас» гораздо больше, чем вам хотелось бы уплатить.

— И это мельник из Анжибо доставил вам такого хорошего советчика тайком от меня?

— Что вам о том известно? Вы ведь можете и ошибаться. Кроме того, всякие толки на этот счет излишни: раз я соглашаюсь на ваше предложение, какое значение имеет для вас все прочее?

— Все прочее… А прочее — это то, что я долями отдать свою дочь за мельника!

— Ваш отец тоже был мельником, до того как стал арендовать землю у моих родителей.

— Но он скопил денежки, и на сегодня я имею возможность обзавестись зятем, который поможет мне купить вашу землю.

— Купить ее за триста тысяч франков, а может быть, и дороже?

— Так это катерогическое условие? Вы хотите чтобы мельник женился на моей дочери? Какой вам в том интерес?

— Я уже сказала вам: дружеское расположение, удовлетворение от того, что можешь сделать людей счастливыми, — всякие такие соображения, которые вам кажутся чудными; но у каждого свой нрав.

— Я хорошо знаю, что покойный господин барон, ваш супруг, мог выбросить десять тысяч франков на дрянную лошадь, сорок тысяч на дрянную девчонку, когда ему, бывало, придет такая прихоть. Это все причуды аристократов; но в конце концов такие поступки можно понять, господин барон делал их ради себя, доставлял себе разные удовольствия. Совсем иное — идти на жертвы единственно ради того, чтобы доставлять удовольствие другим людям, да еще совсем чужим, с которыми ты едва знаком…

— Так вы советуете мне не делать этого?

— Я советую, — живо ответил Бриколен, испугавшись своей неловкости, — делать то, что вам по душе! О вкусах и об убеждениях не спорят; но все же…

— Но все же вы не доверяете мне, это ясно. Вы не верите, что я без задней мысли делаю вам свои предложения?

— Да какая у меня гарантия, сударыня, черт возьми! Может, это у вас всего лишь королевская прихоть, и не успеешь глазом моргнуть, ее уже как ветром сдуло.

— Потому-то вам и следует торопиться поймать меня на слове.

— Ну хорошо, госпожа баронесса, какую нее гарантию вы мне дадите?

— Я дам письменное обязательство.

— За вашей подписью?

— Конечно.

— А я должен буду обещать вам, что выдам дочь за Этого мельника, которому вы покровительствуете?

— Сначала вы должны будете поручиться мне в том своим честным словом.

— Честным словом? А потом?

— А потом вы немедленно отправитесь к Розе и в присутствии вашей матушки, вашей жены и моем ей тоже дадите честное слово, что поступите именно так, а не иначе.

— Дать честное слово? Значит, она здорово втюрилась?

— Так как же, вы согласны?

— Если этого достаточно, чтобы она была довольна, моя дочурка…

— Нет, нужно еще кое-что…

— Что нее?

— Нужно сдержать свое слово.

Арендатор изменился в лице.

— Сдержать слово… сдержать слово… — дважды повторил он, — значит, у вас есть недоверие к моему слову?

— Не большее, чем у вас к моему; но так как вы требуете от меня бумагу, я тоже потребую бумагу от вас.

— А что будет значиться в той бумаге?

— Что вы обещаете не препятствовать браку Розы с мельником. Я сама составлю ее, под ней подпишется Роза и вы также.

— А если Роза после потребует у меня приданое?

— Она откажется от него в письменной форме.

«Получается недурная экономия, — подумал арендатор. — Из-за этого чертова приданого — а его пришлось бы выделить ей в скором времени — мне, может быть, не удалось бы приобрести Бланшемон. Сберечь приданое да получить Бланшемон за двести пятьдесят тысяч — это получается сто тысяч франков чистой выгоды. Словом, торговаться не приходится. К тому же, коли Роза на этом деле спятит, какого уж тут найдешь для нее жениха! Да и еще надо будет ежегодно выкладывать лекарю кругленькую сумму… И вообще это было бы очень жалко, мне было бы весьма неприятно видеть, как она на глазах дурнеет и опускается вслед за своей сестрой. Да и стыдно было бы перед людьми, что у нас две дочери помешанные. Конечно, такое замужество тоже курам на смех, но бланшемонского поместья, пожалуй, хватит, чтобы прикрыть наши изъяны. И пускай нас осуждают с одного боку, зато с другого будут завидовать. Ну ладно, буду добрым отцом. Дело-то недурное…»

— Госпожа баронесса, — сказал он, — давайте-ка прикинем, как должна быть написана эта бумага. Сделка у нас все нее странная, и мне никогда не доводилось видеть образца.

— Мне тоже, — ответила госпожа де Бланшемон, — и я даже не знаю, предусмотрен ли такой образец нынешними законодательными установлениями. Но какая разница? При наличии здравого смысла и доброй воли, уверяю вас, можно составить документ более основательный, чем те, что составляются стряпчими.

— Такое бывает на каждом шагу. Возьмите, например, завещание. Порой даже и гербовая бумага не дает ему силы. Но мое завещание вот здесь, оно всегда при мне. Его надо всегда иметь под рукой.

— Данте мне листок чистой бумаги, господин Бриколен, я набросаю черновик. Вы сделайте то же самое, потом мы сравним написанное вами и мной, обсудим, если будет нужда, и перепишем на гербовую бумагу.

— Пишите, пишите все сами, сударыня, — ответил Бриколен, едва знавший грамоте. — Вы будете поумнее меня — вам и книги в руки. Сочиняйте, а потом мы посмотрим.

Пока Марсель писала, господин Бриколен поискал задвинутый куда-то кувшин с водой, потихоньку поставил его на шкафчик в углу, наклонился и отхлебнул изрядный глоток.

«Сейчас надо иметь ясную голову, — подумал он, — кажется, из меня хмель уже вышел. От холодной воды становишься хладнокровнее, а это в делах очень полезно: иначе не будешь достаточно осторожным и осмотрительным».

Марсель, руководимая сердцем и к тому же наделенная способностью умно и трезво осуществлять свои благородные начинания, составила бумагу, которую любой законник мог бы счесть образцовой, хотя она была написана обычным языком, без единого слова из специального жаргона «для посвященных» и без всякого крючкотворства. Когда Марсель прочла документ вслух Бриколену, тот был поражен его точностью: сам бы он не мог сочинить ничего подобного, но хорошо понимал значение документа и вытекающие из него последствия.

«Ох, уж мне эти бабы, черт бы их побрал! — подумал он. — Правду говорят, что уж если какая из них смыслит в делах, то она хитреца из хитрецов вокруг пальца обведет. В самом деле, когда я, например, советуюсь со своей половиной, она всегда найдет, за что можно уцепиться мне для моей выгоды, либо тому, с кем я веду дело, мне в убыток. Эх, была бы она здесь сейчас! Но, пожалуй, она стала бы возражать против того-сего, и получилась бы затяжка. Ладно, посмотрим еще раз, перед тем как подписывать. Но кто бы поверил, однако, что эта начитавшаяся романов дамочка, республиканка, сумасбродка, способна делать безумные вещи с такой рассудительностью? Я не могу в себя прийти от изумления. Вылакаем еще стакан воды. Фу, пакость какая! Сколько доброго вина надо будет выдуть после завершения сделки, чтобы навести порядок в желудке!»

XXXI. Скрытый умысел

— Мне кажется, тут все изложено как надо, — сказал господин Бриколен, прослушав второй, а затем и третий раз в чтении Марсели содержание документа, за текстом которого, поскольку Марсель держала бумагу между ним и собой, он следил также глазами, причем они у него раскрывались все шире и светлели с каждой строчкой. — Вот только, по-моему, в одном месте требуется внести изменение: там, где называется цена. Право же, она превышена на двадцать тысяч, госпожа Марсель. Я не подумал сначала, какой убыток принесет мне брак моей дочери с мельником. Люди станут говорить, что я разорился, иначе уж наверное бы пристроил ее получше. Мой кредит будет подорван. И затем, этому парню, разумеется, не на что купить свадебные подарки: вот и еще расход тысяч на восемь — десять, всё на мои плечи… Роза не может обойтись без красивых платьев и прочего добра… Я уверен, что для нее это важно.

— А я уверена, что для нее это неважно, — возразила Марсель. — Прислушайтесь, господин Бриколен, она плачет! Вы слышите?

— Нет, не слышу, сударыня; полагаю, что вы ошибаетесь.

— Нет, я не ошибаюсь! — ответила Марсель, открывая дверь. — Она мучится там, рыдает, а сестра ее кричит! Как, вы еще колеблетесь, сударь? Вам представляется возможность обогатиться и одновременно возвратить дочери здоровье, разум, может быть — спасти ей жизнь, а вы в такой момент думаете о том, как бы еще выгадать на сделке! Поистине, — добавила она с негодованием, — вы не человек, у вас нет сердца! Смотрите, как бы я не передумала и не оставила вас без моей помощи среди бедствий, которые постигли вашу семью как возмездие за вашу скаредность!

Во всей этой бурной тираде арендатор уловил только угрозу того, что сделка может не состояться.

— Ладно, сударыня, уступите мне десять тысяч франков, — сказал он — и по рукам!

— Довольно! — бросила Марсель. — Я иду к Розе. Поразмыслите еще. Мое последнее слово сказано, и я в моих условиях не изменю ничего. У меня есть сын, и я не забываю, что, думая о других, я не вправе слишком жертвовать его интересами.

— Погодите, присядьте, госпожа Марсель, — пусть бедняжка Роза поспит, она ведь очень нездорова!

— Пойдите тогда сами к ней, — с жаром произнесла Марсель, — и вы убедитесь, что она не спит. Может быть, увидев, как она страдает, вы вспомните, что вы отец!

— А я и так помню, — ответил Бриколен, испугавшись, что Марсель может переменить свои намерения, если дать ей время на размышление, — давайте покончим скорей с этим документом, чтобы мы могли сообщить добрую весть Розе и исцелить ее.

— Я надеюсь, сударь, что вы ей попросту дадите свое родительское согласие, и она никогда не узнает, что я купила его у вас.

— Вы не хотите, чтобы она знала, что у нас такой уговор? Это меня устраивает. Тогда и бумагу ей не нужно подписывать.

— Нет уж, как хотите, а она ее подпишет, — пусть даже и не вполне понимая ее смысл. Это будет что-то вроде приданого, которое я преподнесу ее жениху.

— Разницы тут нет. Но мне-то все равно. Роза достаточно рассудительна и поймет, что не мог я ее так глупо выдать замуж, не позаботившись, чтобы она извлекла из этого какую-то выгоду в будущем. Но что касается оплаты, госпожа Марсель, вы требуете, чтобы она была произведена наличными?

— Вы говорили мне, что это вас не затруднит.

— Ничуть не затруднит! Я недавно продал большую мызу, за которой не мог сам иметь наблюдение — она слишком далеко отсюда, — и неделю тому назад мне выплатили полную сумму. В наших краях это большая редкость, но мой покупатель — весьма знатная персона, а у таких людей полные сундуки денег. Господин этот — пэр Франции, герцог де ***; он хочет разбить парк на моей земле, а также округлить свои владения. Моя мыза была для него лакомым куском, и я продал ее задорого, как и следовало.

— Короче говоря, вы при деньгах?

— Так точно: вся вырученная сумма у меня вот здесь в бумажнике — новенькими кредитными билетами. Сейчас я вам их покажу, чтобы вы не сомневались.

И, заперев дверь на ключ, он извлек из своего пояса огромный кожаный бумажник, засаленный до лоска. Бумажник был набит кредитными билетами Французского банка. Удивленный тем, что Марсель считает их с равнодушным видом, он сказал:

— Вы знаете, просто страх берет, когда держишь при себе сразу так много денег! Слава богу, теперь нет поджаривателей, и можно рискнуть подержать их у себя денек-другой, не обратив в какое-нибудь приобретение. Я их целый день ношу с собой, а ночью кладу под подушку и сплю на них. Мне прямо невтерпеж от них избавиться! Коли бы мы не сладились с вами сейчас, я бы купил несгораемый ящик и держал бы их там, пока не вложил бы во что-нибудь стоящее. А доверять денежки нотариусам или банкирам — дураков нет! Поэтому я и хотел бы ударить с вами по рукам сегодня же, чтобы не оставлять у себя такое богатство.

— Я надеюсь, что мы сейчас же и закончим, — ответила Марсель.

— Как, ни с кем не посоветовавшись? А моя жена? А мой нотариус?

— Ваша жена здесь; что касается вашего нотариуса, то если вы его призовете, я должна буду призвать своего.

— Эти чертовы нотариусы все испортят, поверьте мне, сударыня. Я в таких делах кумекаю не хуже их, да и вы тоже. И документ мы составили отлично. А ежели его заносить в реестр, то нам придется здорово раскошелиться.

— Хорошо, обойдемся без этой формальности. Я вам передаю переходящую к вам недвижимость, как говорится, из рук в руки.

— Однако ведь такая серьезная сделка! Прямо в дрожь бросает! Но в конце концов с моей стороны тут только обещание, так что, пожалуй, подпишем.

— Это обещание равносильно официальному обязательству. Я готова подписать. Пойдите за вашей женой.

«Да, надо ее привести! — сказал себе Бриколен, — только бы это не заняло слишком много времени, а то Тибода может затеять со мной спор на целый час, а за это время ветер переменится». — Вы идете к Розе, госпожа Марсель? Не говорите ей пока ничего.

— На этот счет можете быть спокойны. Но вы позволите мне подать ей некоторую надежду на ваше согласие?

— Ну, сейчас-то уже можно, — ответил Бриколен, не без проницательности рассчитывая на то, что, увидев снова плачущую Розу, Марсель, несомненно, укрепится в своих благородных намерениях.

Оказалось, что госпожа Бриколен настроена совершенно иначе, чем предполагал ее муж. Характер у нее был черствый и сварливый, в мелочах она была скупее своего мужа, но в сути была, пожалуй, менее жадна; злая на язык и по своей обычной повадке казавшаяся совершенно бесчувственной, она способна была порой, скорее чем ее супруг, поддаться какому-то доброму движению души. Кроме того, она была женщина, и хотя материнское чувство скрывалось у нее за внешней жестокостью, оно все же жило в ее груди.

Когда супруг ее вошел в кухню, тускло освещенную тоненькой свечкой, она поднялась навстречу ему, заперла дверь на задвижку и заговорила.

— Господин Бриколен, — сказала она, — я в большом горе. Роза больна тяжелее, чем ты думаешь. Она без конца кричит и плачет, как потерянная. Она любит своего мельника. Это нам наказание божье за грехи наши. Но тут уж ничего не поделаешь: она к нему прикипела сердцем. И сейчас она точь-в-точь как ее сестра, когда у той начало в голове мутиться. А с другой стороны, болезнь старшей все ухудшается и вот-вот станет уже совсем непереносимой. Лекарь увидел по ней, что она может выломать дверь, и потребовал, чтобы ее пустили, как обычно, блуждать по заказнику и в старом замке. Он говорит, что она привыкла быть одна и беспрерывно ходить, так что ежели ее держать взаперти да сидеть около нее и сторожить, она станет буйной. Я этого до смерти боюсь; а вдруг она наложит на себя руки? Сегодня вечером она такая сердитая! Всегда-то она молчит, а тут наговорила нам бог знает какие страсти — у меня даже в груди защемило. Это же ужас — жить так, как она живет! И подумать только, что всему причиной запрещенная любовь! А ведь мы одинаково воспитывали всех наших дочерей! Другие-то вышли замуж по нашей воле, и мы можем ими гордиться! Они богаты и достаточны умны, чтобы считать себя счастливыми, хотя их мужья не ах какие добренькие. Но старшая и младшая дьявольски упрямы, и ежели мы, на беду, один раз не поняли, что такое дело может погубить пашу дочь, то второй раз должны остеречься и не идти наперекор желаниям другой дочери. По мне, лучше бы ей на свет не родиться, чем выходить за этого мельника! Но она уперлась, и придется нам пойти ей навстречу, потому как она тоже может рехнуться, а я бы лучше предпочла видеть ее мертвой, чем помешанной. Посему, господин Бриколен, я даю свое согласие, и ты должен его дать. Я сейчас сказала Розе, что ежели она хочет только за него и ни за кого другого, я препятствовать не стану. Тут она вроде бы поуспокоилась, хотя бог ее знает, дошло ли до нее, что я сказала, и ежели дошло, то поверила ли она моим словам. Надо, чтобы и ты сходил к ней и повторил то же самое.

— Все складывается как нельзя лучше! — в восторге вскричал Бриколен. — Вот прочти-ка эту бумагу, жена, и сказки мне, не упущено ли в ней чего-нибудь.

— Да это подарок с неба! — вымолвила арендаторша, ознакомившись с документом. Еще ряд восклицаний последовал с ее стороны, но затем она, собрав всю свою волю, вернула себе ледяное спокойствие и со вниманием стряпчего перечитала бумагу заново. — Условия целиком в твою пользу, — сказала она. — Надо сейчас же соглашаться, и к нотариусу обращаться незачем. Подписывай — и дело с концом. Для нас тут сплошной выигрыш, счастье наше тут! И нам это на руку, и Розу вполне устраивает. Я уже было решила отдать ее мельнику просто так, ан глядишь, нам еще привалило! Подписывай, подписывай, старик, и сразу выкладывай денежки! Тогда выйдет, что купчая получила силу, и нельзя уже будет пойти на попятный!

— Так сразу и заплатить! Что-то уж больно скоро! На основании клочка бумаги, даже не заверенного нотариально?

— Плати, говорю тебе, а завтра утром огласишь помолвку.

— А если все-таки попробовать уговорить Розу? Может быть, завтра она почувствует себя лучше и согласится выйти за другого, ежели ее поубеждать хорошенько и ежели ты сумеешь найти к ней подход. Тогда можно будет сказать, что пойти на такую сделку было безумием с моей стороны, глупостью, которая не может обязать мою дочь…

— Эва! Да тогда и продажа имения будет недействительна.

— Это как сказать! Во всяком случае, можно будет затевать тяжбу.

— Ты ее проиграешь!

— Тоже как сказать! Как бы то ни было, мы ничего не теряем. Продажа Бланшемона будет запрещена на время судебного процесса. А процесс может затянуться надолго. Ты же знаешь, что госпожа де Бланшемон не может ждать. Она будет вынуждена пойти на мировую.

— Лучше не впутываться в такие дела, коли не хочешь заслужить дурную славу, господин Бриколен. Потеряешь, чего доброго, и честь свою и кредит. Всегда выгоднее поступать по-честному.

— Ладно, посмотрим, Тибода! Пока что иди к своей дочери и скажи ей, что все решено. Может, когда она увидит, что мы не идем ей наперекор, она не станет так держаться за своего Большого Луи; потому как мне сдается, что она просто в пику мне артачится: нашла коса на камень, вот и заколодило на этом месте. Но скажи-ка на милость, до чего ловко этот мельник обстряпал свое дельце! Сумел втереться в доверие к нашей барыньке и добиться ее покровительства бог знает каким путем… Парень, видать, не дурак!

— Я его давно ненавижу и теперь буду ненавидеть всю жизнь! — отозвалась арендаторша. — Но это неважно. Лишь бы Роза не свихнулась, как ее сестра, а я только не стану нежностей разводить с ее муженьком, но буду молчать, как рыба.

— Муженьком, муженьком! Пока-то он ей не муж!

— Теперь уже все, Бриколен, дело сделано. Иди подписывать.

— А ты? Ты, наверно, тоже должна подписать?

— Я готова.

Госпожа Бриколен с уверенным видом вошла в комнату дочери, где находилась, ожидая ее появления, Марсель, и вслед за мужем на краешке комода подписала бумагу. Когда церемония закончилась, Бриколен, глядя со свирепым торжеством, тихонько сказал своей жене:

— Тибода, продажа имения действительна, а условие продажи не имеет никакой силы. Ты считаешь, что знаешь все на свете, а этого ты не знала.

Розу по-прежнему лихорадило, и у нее отчаянно болела голова; но с тех пор как безумную отпустили на волю и не стало слышно ее криков, нервы младшей сестры несколько поуспокоились. Когда Марсель подписала документ и передала перо своей юной приятельнице, та не сразу даже поняла, о чем идет речь но, поняв, разразилась слезами и с жаром поочередно обняла мать, отца и Марсель, которой сказала на ухо:

— Вы ангел! Я принимаю от вас эту жертву лишь на время; когда-нибудь я буду достаточно состоятельна, чтобы возместить ущерб, который наношу сегодня вашему сыну.

Бабушка Розы, единственная из всей семьи, поняла благородство поведения Марсели. Она бросилась к ее ногам и, не произнеся ни слова, приложилась губами к ее коленям.

— Час еще не поздний, — тихонько сказала Марсель старухе, — только десять часов! Вполне возможно, что Большой Луи еще на площади, да и до Анжибо отсюда рукой подать. Что, если послать кого-нибудь за ним? Я не решаюсь открыто это предложить, но можно было бы представить дело так, будто он появился здесь случайно, а когда он придет, то надо будет сообщить ему о его счастье.

— Ну, за это-то я берусь! — вскричала старуха. — Пусть бы мне даже пришлось дойти пешком до самой мельницы! Для такого дела припущусь со всех ног, словно мне снова пятнадцать лет.

Она и в самом деле сама пошла в село, но мельника не нашла. Тогда она захотела послать к нему кого-нибудь из работников с фермы, но все они были пьяны и храпели в своих постелях или в кабачке, так что их нельзя было растолкать. Маленькая Фаншона была отчаянная трусиха и не отважилась бы идти по дорогам ночью, к тому же было бы просто бесчеловечно в праздничный вечер подвергать девочку опасности встречи с дурными людьми. Матушка Бриколен искала на почти обезлюдевшей церковной площади какого-нибудь человека, достаточно зрелого и благоразумного, чтобы ему можно было дать такое поручение, как вдруг из-под портика церкви вышел отчитавший последнюю молитву дядюшка Кадош.

XXXII. Колымажник

— Поздненько вы прогуливаетесь, госпожа Бриколен, — обратился нищий к старой арендаторше. — Вы вроде бы ищете кого-то? Внучка ваша уже давно ушла. Ее папаша Задал ей сегодня жару.

— Ладно, ладно, Кадош, — отмахнулась старуха. — Ах, жаль, нет у меня при себе денег. Но, надо думать, тебя у нас дома не обделили сегодня?

— Я ничего у вас не прошу: мой рабочий день кончен, и я уже пропустил три стаканчика, но от этого только крепче на ногах держусь. Вот как, матушка Бриколен! Ни ваш муженек, ни сыночек ваш толстобрюхий не смогли бы потягаться со мной по части выпивки, хоть мне и сто лет в обед. А сейчас я отправляюсь ночевать в Анжибо. Желаю вам доброго здоровья.

— В Анжибо? Кадош, старина, ты в самом деле отправляешься в Анжибо?

— А что вас удивляет? Мой дом отсюда в двух милях с гаком, близ Же-ле-Буа. Зачем мне утомляться? Лучше я проведу ночь у моего племянника-мельника: меня там всегда хорошо принимают, не кладут спать на солому, как в других домах — в вашем, например, а ведь вы люди богатые, несмотря на поджаривателей. У моего племянничка на мельнице всегда готова постель для меня, и там не боятся, что я учиню поджог… как боятся ваши домашние: ног им нынче не подогревают, так они подогревают себя сами.

От этого намека на ужасную беду, постигшую некогда старика Бриколена, дрожь прошла по телу старухи, но она сделала над собой усилие, чтобы отогнать мрачные воспоминания и думать только о внучке.

— Так ты отправляешься к Большому Луи? — переспросила она нищего.

— К кому ж еще! Он лучший из моих племянников, племянник что надо, будущий мой наследничек!

— Вот что, Кадош: ты можешь оказать знатную услугу Большому Луи, раз ты ему такой большой приятель и к тому же, несмотря на три стаканчика, не пьян. Есть неотложное дело, и он должен тотчас явиться сюда и поговорить со мной. Передай ему это от меня. Я буду ждать его у наших главных ворот. Пусть садится на свою кобылу и едет как можно скорее.

— На свою кобылу? Нет у него больше этой кобылы. Ее украли.

— Да все равно, на чем он поедет, лишь бы скорее был здесь. Дело уж очень для него важное.

— А что за дело-то?

— Ну вот, так прямо все тебе и скажи! Хватит с тебя, что ты получишь за это новенькую монету в двадцать су. Приходи за ней завтра утром.

— А в котором часу лучше?

— Когда захочешь, тогда и придешь.

— Приду в семь часов. Будьте дома, потому как я ждать не люблю.

— Ну иди же!

— Иду. За три четверти часа — самое большее — буду там. Ноги-то у меня покрепче, чем у вашего муженька, матушка Бриколен, хоть я и старше его на десять годков.

И нищий пошел действительно твердым шагом. Он уже был неподалеку от Анжибо, когда его на узкой дороге нагнала коляска господина Равалара. Сидевший на облучке рыжий негодяй колымажник гнал лошадей во весь опор и, не дав себе труда крикнуть старику: «Берегись!», ехал прямо на него.

Беррийский крестьянин почитает для себя унизительным уступать дорогу коляскам и каретам, сколько бы ему ни кричали и как бы ни было трудно его объехать. А дядюшка Кадош был заносчивее, чем любой другой из местных жителей. Привыкший с потешной серьезностью изображать, будто он с высоты своего величия снисходит к тем, у кого принимает милостыню, он нарочно замедлил шаг и продолжал идти посередине дороги, хотя уже слышал за спиной горячее дыхание лошадей.

— Да посторонись же ты, черт проклятый! — крикнул наконец колымажник и огрел нищего кнутом.

Нищий обернулся и, схватив лошадей под уздцы, заставил их так сильно податься назад, что коляска едва не опрокинулась в придорожную канаву. Тут между стариком и разъяренным колымажником завязалась отчаянная борьба: колымажник, сыпля проклятиями, хлестал напропалую бичом, а Кадош, уклоняясь от ударов, прятал голову под шеями лошадей и, с силой дергая узду, то заставлял упряжку отступать, то сам отступал перед нею. Господин Равалар сначала напустил на себя вид важного барина, как подобает человеку, который впервые в жизни катит в собственной коляске. Он тоже крепко обругал наглеца, смеющего задерживать его, но все же доброе сердце беррийца взяло в нем верх над спесью выскочки, и, увидев, что старик сумасбродно подвергает себя нешуточной опасности, он высунулся из коляски и крикнул колымажнику:

— Осторожнее, парень, осторожнее! Не покалечь этого беднягу!

Но было уже поздно: лошади, ошалевшие оттого, что сзади их нахлестывали бичом, а спереди заставляли пятиться, неистово рванулись вперед и опрокинули Кадоша. Руководимые своим удивительным инстинктом, благородные животные перескочили через старика, не коснувшись его копытами, но два колеса проехались по его груди.

Дорога была безлюдна и тонула во мраке. Ночная тьма настолько сгустилась, что господин Равалар не мог разглядеть человека в бурых, как земля, лохмотьях, распростертого позади его коляски, которая удалялась с невероятной быстротой, ибо теперь уже колымажнику было не сдержать лошадей. Сперва наш почтенный буржуа себя не помнил от страха, что коляска опрокинется; когда же лошади поуспокоились, нищий остался далеко позади.

— Надеюсь, ты на него не наехал? — спросил господин Равалар возницу, еще дрожавшего от испуга и злости.

— Не-е, не наехал… — промямлил колымажник, не слишком-то уверенный в своих словах. — Он упал на обочину… Сам и виноват, старый хрыч! Но лошади его не тронули, и вообще никак его не зашибло — ведь он и не крикнул. Отделается испугом, а вперед будет ему наука.

— А не вернуться ли нам поглядеть, что с ним? — предложил Равалар.

— Да что вы, сударь, разве можно? Эти людишки таковы, что из-за пустяковой царапины вас в суд потянут! Он хоть и будет целехонек, а прикинется, будто ему голову проломили, чтобы выжать из вас побольше денежек. Я один раз вот этакого задел, так у него хватило терпения пролежать сорок дней в постели, чтобы потребовать от господина, которого я вез, возмещения за сорок потерянных рабочих дней. А болен он был не больше, чем я.

— Хитры, ничего не скажешь! — заметил Равалар. — Однако лучше бы мне никогда не иметь коляски, чем раздавить человека, кто бы он ни был. Другой раз, паренек, с ходу останавливай лошадей, а не ввязывайся в такую катавасию. Опасное дело!

Колымажник, не желавший думать о том, чем закончилось происшествие на дороге, снова стал подстегивать лошадей, чтобы поскорее убраться из этих мест. У него все же скребло на душе, и он бранился сквозь зубы до конца пути.

Мельник, Лемор, Большая Мари и нотариус Тайян как раз в это время выходили с мельницы. Лемор решил утром пуститься в дорогу и проводил здесь последний вечер. Он не очень внимательно слушал, что говорилось вокруг него, и, охваченный тихой грустью, созерцал отражение в реке прекрасного ночного неба с мерцающими на нем звездами. Мельник, грустный и сумрачный, старался быть любезным с нотариусом, который приехал к жившему по соседству испольщику составить ему завещание и на обратном пути, проезжая мимо мельницы, сделал остановку, чтобы выкурить сигару и зажечь фонари на своей двуколке. Большая Мари толковала нотариусу про то, что ему лучше было бы ехать другой дорогой, так как эта на большом расстоянии сильно каменистая, а мельник уверял, что надо только часть пути проехать шагом или пройти пешком, держа лошадь под уздцы, а дальше дорога становится гораздо лучше. Нотариус, когда дело касалось его удобств, был, как говорится, весьма переборчив, то есть тратил уйму времени на сущие пустяки, заботясь о том, чтобы решительно от всего, вплоть до мелочей, ему была одна приятность. Сейчас он потерял не меньше четверти часа — время, которое мог использовать для отдыха, — на выслушивание объяснений, каким образом он может избежать той же четверти часа несколько утомительной, тряской езды.

Он находил, что идти пешком, ведя лошадь за собой, еще утомительнее, нежели ехать в двуколке по ухабам, но что и лучший из этих двух способов плох, ибо вреден для пищеварения.

— Знаете что! — сказал ему мельник, который был сосредоточен на своих грустных мыслях, но не настолько, чтобы в нужный момент не дали себя знать его природная доброта и всегдашняя готовность услужить человеку, — идите пешочком, не спеша; я сяду в ваш экипаж и поведу его вверх по откосу, а когда мы минуем виноградники, дорога пойдет сплошь песчаная.

Добродушно выполняя взятые на себя обязанности кучера, Большой Луи вскоре должен был резко повернуть двуколку чуть не в придорожную канаву, чтобы пропустить, мчавшуюся во весь опор коляску господина Равалара. Мысли этого господина были еще заняты встречей с нищим, и он не ответил на дружелюбное приветствие мельника.

— Теперь он владелец экипажа — потому и узнавать меня перестал, — сказал Большой Луи Лемору, который шеи рядом. — Эх, деньги, деньги! Вы ворочаете миром, как вода вертит мельничное колесо. Этот проклятый колымажник разнесет коляску в пух и прах, коли будет так скакать по камням; он, конечно, подогрет винцом и деньжатами; не знаю уж, от чего люди больше пьянеют: от вина или от денег. Ах, Роза, Роза! Они и тебя отравят ядом тщеславия, и скоро, может быть, ты тоже меня забудешь. Однако сегодня вечером мне показалось, что она любит меня: глаза ее были полны слез, когда ее разлучили со мной. Больше мне с пен разговаривать не придется… и, может быть, она еще пожалеет обо мне. Ах, как бы я мог быть счастлив, кабы не был так несчастлив!

Размышления Луи на этом прервались, так как лошадь вдруг дико шарахнулась в сторону. Мельник вытянул шею и увидел посреди дороги что-то темное. Лошадь упиралась и не шла, а дорога в этом месте была скрыта под листвой деревьев и погружена в такой мрак, что Большому Луи пришлось сойти с двуколки, чтобы посмотреть, куча ли камней или какой-то пьяница преграждает ему путь.

— Ах, черт! Дядюшка?! — воскликнул он, узнав нищего по его большому росту и лежавшей подле него суме. — Вчера вечером вы растянулись вдоль обочины — это еще куда ни шло, а сегодня уж решили залечь поперек дороги! Видать, вам по вкусу пришлось это местечко; но не больно-то удобное ложе вы себе нашли. Проснитесь, дядюшка, и отправляйтесь спать на мельницу: там вам будет получше, чем здесь, где лошади ходят.

— Да он мертв! — воскликнул Анри, обхватив нищего и приподняв его.

— Не пугайтесь, не пугайтесь, приятель! Он уже не раз так умирал — дело известное. Обычно выпивка ему нипочем, но в праздник, бывает, человек хлебнет больше, чем может выдюжить. Не случайно как раз по поводу вина говорится, что и самый верный друг может предать. Ладно, перенесем его вон к тому дереву, а на обратном пути подхватим и препроводим на мельницу.

Лемор взял нищего за запястье.

— Пульс, слава богу, есть, хоть и очень слабый, а не то я готов был бы поклясться, что старик мертв. Подумать только! Этому несчастному мало того, что он стар, нищ и одинок; он еще предается постыдной страсти, которая валит его на землю, под ноги людям. А ведь он тоже человек!

— Ну, ну, ну! Очень уж вы суровы, прямо как записной трезвенник! Кто это сказал, что бедняк ищет в вине забвения от своих горестей? Я где-то слышал такое изречение; оно правильное.

Лемор и мельник собирались уже временно оставить Кадоша лежать под деревом, как вдруг тот застонал.

— Что, дядюшка? — спросил мельник с улыбкой. — Вам не полегчало?

— Помираю я, — слабым голосом ответил нищий. — Сжальтесь, прикончите меня… Болит… Сил нет терпеть…

— Пройдет, пройдет, дядюшка! Обольетесь холодной водицей, а затем — на боковую, и как рукой снимет…

— Меня раздавили, переехали… — прохрипел Кадош.

— А что, может быть, так и есть! — воскликнул Лемор.

— Всегда говорится что-нибудь в этом роде, — отозвался мельник, достаточно часто слыхавший тяжелый пьяный бред, чтобы чересчур обеспокоиться. — Слушайте, папаша Кадош, с вами в самом деле приключилось несчастье?

— Да, да… коляска, коляска… грудь, живот, руки…

— Отцепите от двуколки фонарь и принесите мне, — сказал мельник Лемору. — Эти фонари освещают дорогу лишь на несколько шагов, а вокруг кажется еще темнее. Вот поднесем ему фонарь к носу и тогда точно увидим, пьян он или зашиблен.

— Не пьян я, не пьян, — снова выдавил из себя нищий, — меня убили, раздавили, как шелудивого пса. Конец мой пришел. Да будут господь бог, пресвятая богородица и все добрые христиане милосердны к рабу божьему Кадошу и да отомстят они за мою смерть!

Лемор приблизил к нищему фонарь. Лицо нищего было мертвенно-бледным, одежда его представляла собой такие отрепья, что нельзя было сказать, появились ли на ней новые дыры и пятна, которые в другом случае могли бы свидетельствовать о злополучном происшествии, но обнажив исхудалую, с выступающими ребрами, грудь старика, Лемор и мельник обнаружили на ней багровые полосы: то были следы железных ободьев колес, проехавшихся по телу несчастного. Однако крови не было заметно, ребра, по-видимому, сломаны не были. Дыхание было еще относительно свободным. Старик даже смог рассказать, что с ним случилось, и ему достало сил, чтобы осыпать проклятиями разъезжающего в коляске богача вкупе с его мерзким слугой, превзошедшим хозяина в наглости и жестокости, и призвать на их головы самые ужасные кары, какие только может пожелать своим недругам человек, охваченный яростью и отчаянием.

— Слава богу, — сказал мельник, — вы живы, дядюшка Кадош. И, надо надеяться, не помрете сейчас. Это вот оно что: правое колесо проехалось по канаве, вон — след от него. Это вас и спасло; карета накренилась, и на вас пришлась самая малая часть ее веса. Просто чудо, что она не завалилась на бок.

— Я-то сделал все, что мог, чтобы свалить ее, — произнес нищий.

— Вот, значит, ваша сметка вам и помогла: вас не раздавили насмерть. Но мы еще заставив поплясать виновных. Ну, в первую очередь, отвечать, конечно, должен не Равалар — он, бедняга, поди, больше потрясен, чем вы сами, — а этот зловредный парень, будь он неладен.

— А кто возместит мне мои рабочие дни, — я же их сколько потеряю! — плаксиво протянул нищий.

— Да вы, черт возьми, заработали больше прогуливаясь, чем мы работая. Но вам окажут помощь, папаша Кадош. Мы устроим сбор в вашу пользу. А сам я отсыплю вам столько муки, сколько весите вы сами. Не расстраивайтесь; когда у человека хворь, нельзя поддаваться страху, а то вконец себя изведешь.

Говоря так, добряк мельник с помощью Лемора перенес нищего в двуколку, и они повезли его шагом, тщательно избегая разбросанных на дороге булыжников. Господин Тайян, который поднимался по склону тихонечко, чтобы не Задохнуться, весьма удивился, увидев их едущими обратно, но когда узнал, в чем дело, вполне одобрил то, что его коляской воспользовались для перевозки больного, хотя и подосадовал про себя, что из-за этого должен будет задержаться, да еще второй раз преодолевать крутой подъем, когда он уже почти совсем добрался до верха. Покряхтев, он все же снова спустился вниз — посмотреть, не может ли он чем-либо быть полезен своим друзьям — хозяевам мельницы, и помочь бедняге Кадошу.

Старика заботливо уложили на кровать самого мельника, но тут он вдруг потерял сознание. Его привели в чувство, дав понюхать уксуса.

— Лучше бы мне водочки нюхнуть, — произнес он, приходя в себя, — здоровее она для человека.

Ему принесли водочки.

— Лучше мне хлебнуть ее, чем нюхать, — разохотился нищий, — это больше подкрепляет.

Лемор воспротивился: после такого несчастного случая горячительное могло вызвать отчаянный приступ лихорадки. Кадош, однако, продолжал просить. Мельник попытался отговорить его, но тут вмешался господин Тайян. Нотариус годами так тщательно следил за собственным здоровьем, что в конце концов подпал под влияние некоторых медицинских предрассудков. Он заявил, что в подобных обстоятельствах вода может оказаться смертельной для человека, который, возможно, целых пятьдесят лет не брал ни капли ее в рот; что спиртное, как привычное ему питье, произведет на него лишь благотворное действие; что серьезных повреждений у него нет, а он только очень испуган, и небольшое возбуждение от «рюмашечки» восстановит его силы.

Мельничиха и Жанни, верившие, как все крестьяне, в безусловную целительность вина и водки при любых болезнях, поддержали нотариуса, также высказавшись за удовлетворение просьбы пострадавшего. Мнение большинства возобладало, но пока ходили за стаканом, Кадош, в самом деле испытывавший жажду, всегда томящую тяжелобольных, поспешно приложился к бутылке и одним духом выдул больше половины ее содержимого.

— Хватит, хватит! — крикнул мельник, останавливая его.

— Как, племянничек! — возразил нищий с достоинством отца семейства, требующего, чтобы ему не мешали осуществлять его законные права. — Ты отмеряешь мне мою долю в своем доме? Жмешься, когда надо оказать помощь больному дядюшке?

Несправедливый упрек Кадоша сломил благоразумное сопротивление Большого Луи. Он оставил бутылку подле старика, сказав ему:

— Придержите ее впрок, а покамест — будет.

— Ты хороший родственник, стоящий племянник! — молвил Кадош, который, глотнув водки, словно воскрес из мертвых. — Ежели мне крышка, то лучше мне помереть в твоем доме, потому как ты похоронишь меня чин по чину! Красивые похороны всегда мне были по душе. Слушайте меня, племянник, работники, нотариус! Беру вас всех в свидетели: я приказываю моему племяннику и наследнику, Большому Луи из Анжибо, предать мое тело погребению с не меньшим почетом, чем будут хоронить — вскорости, конечно, — старика Бриколена… поелику он ненадолго меня переживет: он моложе, чем я, но… когда-то он дал себе здорово подпалить ноги… Ах, ах! Скажите на милость, вы все, не глупо ли дать себе поджаривать пятки из-за чужих денег? Правда, у него и свои были в том чугунке!

— Что такое он мелет? — вымолвил нотариус, который сидел тут же за столом и не без удовольствия следил за движениями мельничихи, приготовлявшей чай для больного, нацеливаясь тоже проглотить чашечку горячего напитка, чтобы обезопасить себя от вечерних паров над рекой. — Что это за чепуха про поджаривание пяток да про какой-то чугунок?

— Он заговаривается, должно быть, — ответил мельник. — Да и помимо того, что сейчас он пьян и болен, у него обычная старческая болтливость, и события тех времен, когда он был молод, занимают его больше, чем происходящее ныне. Это всегда так у стариков. Как чувствуете себя, дядюшка?

— Теперь получше: глоточек помог, хотя водка у тебя, племянник, слабая, ни к черту не годится! Или, может, меня надули — разбавили ее водой экономии ради? Послушай, ты не должен ничего жалеть для меня, пока я болен, а то, смотри, лишу наследства!

— Ага, вот еще об этом важном деле разговору не было сегодня, так теперь о нем потолкуем, — сказал, пожав плечами, мельник. — Попробовать бы вам уснуть, папаша Кадош!

— Мне сейчас уснуть? Нет, я не желаю спать, — ответил нищий, приподымаясь с подушки и обводя всех горящими глазами. — Я чувствую, что моя песенка спета, но не хочу помереть на боку, как вол. Ох, что-то давит на грудь, на сердце, словно камень на меня навалили… Душит, мешает… Мельничиха, сделай мне компресс. Никто обо мне тут не заботится, словно я не богатый дядюшка, от которого можно ждать наследства.

— Не сломаны ли у него ребра? — предположил Лемор. — Может быть, поэтому ему так давит на сердце?

— Я в этом не смыслю ни аза, да и никто из нас не смыслит, — отвечал мельник. — Но можно, конечно, послать за лекарем: он наверняка еще в Бланшемоне.

— А кто ему заплатит? — спросил нищий, который, хоть и похвалялся перед всеми своим воображаемым богатством, был скуп и дрожал над каждым грошом.

— Я заплачу, дядюшка, — успокоил его Большой Луи, — ежели только он не захочет просто по человечеству сделать, что будет нужно. Про меня никто не скажет, что я позволю бедняку околеть в моем доме без помощи, которую оказали бы богатому. Жанни, садись на Софи и быстро поезжай за господином Левернем!

— На Софи? — с усмешкой повторил Кадош. — Ты говоришь это по привычке, племянник! Ты забыл, что Софи украли.

— Софи украли? — спросила мельничиха, которая выходила и теперь снова вошла в комнату.

— Он бредит, матушка, — ответил мельник. — Не обращайте внимания на его слова. Скажите-ка, папаша Кадош, — понизив голос, обратился он к нищему, — вы, значит, про это знаете? Не можете ли вы к тому же сообщить мне какие-нибудь сведения о похитителе?

— Кому это ведомо? — сокрушенно отозвался Кадош. — Кто умеет находить воров? Во всяком случае, не жандармы, они слишком глупы для этого! Кто когда-нибудь мог сказать, что за люди жгли ноги папаше Бриколену и похитили у него чугунок?

— Ах, вы опять про то же! — воскликнул мельник. — Послушайте, дядюшка, вы все время твердите о поджаривании ног. С некоторых пор всякий раз, как я вас встречаю, вы заговариваете об этом, а сегодня в вашей истории появился еще чугунок какой-то. Его вы раньше при мне не поминали!

— Не заставляй его разговаривать! — сказала сыну мельничиха. — Из-за тебя у него усилится лихорадка.

Нищего и в самом деле лихорадило. Как только он замечал, что присутствующие не смотрят на него, он украдкой делал глоток из бутылки и затем ловко прятал ее под подушку у стены. С каждой минутой он явно приободрялся, и нельзя было без удивления смотреть на то, как хорошо переносит этот глубокий старик повреждения, которых не выдержал бы никто другой.

— Чугунок! — повторил он, пристально глядя на Большого Луи; выражение глаз у него было странное и вызывало безотчетную тревогу. — Чугунок! Он всего важнее в этой истории, и я сейчас вам ее расскажу.

— Расскажите, расскажите, папаша Кадош, мне будет интересно послушать, — заметил нотариус, внимательно следивший за нищим.

XXXIII. Завещание

— Был один чугунок, — продолжал Кадош, — старый, неказистый чугунок, ничем не примечательный… Но никогда нельзя судить но внешности: чугунок этот с наглухо запаянной крышкой, тяжелый… ох, до чего же он был тяжелый!.. содержал пятьдесят тысяч франков старого господина де Бланшемона, чья внучка сейчас на ферме у Бриколенов. Кроме того, старый папаша Бриколен, который тогда был молодым человеком, — тому уж сорок лет, ровно сорок — заложил в чугунок свои собственные пятьдесят тысяч, заработанные на одном выгодном дельце с шерстью. Эх то-то было времечко! Одни только поставки для армии чего стоили! И деньги, отданные на хранение арендатору господином де Бланшемоном, и деньги самого арендатора — все это были славненькие луидоры двадцатичетырехфранкового достоинства, с изображением его величества короля Людовика Шестнадцатого, — монеты из тех, что мы называем «жабий глаз», потому как у них на оборотной стороне вычеканен круглый гербовый щит. Всегда-то я любил эти монеты! Говорят, что при размене их кое-что теряешь, а я скажу, что выигрываешь: двадцать три франка одиннадцать су — это всегда будет ценнее, чем дрянной наполеондор достоинством в двадцать франков. Монеты помещика и арендатора были перемешаны. Только арендатор, который любил свои луидоры ради них самих (так-то и надо любить денежки, дети мои!), переметил их крестом, чтобы отличить от хозяйских, когда придет время их возвращать. Он сделал это по примеру самого хозяина: тот переметил свои золотые одной чертой — как тогда болтали, забавы ради и еще для того, чтоб их ему не подменили. Так что, бишь, я говорю? Да! На них была метка… и сейчас еще есть… потому как ни один из этих кругляшей не пропал; даже наоборот, к ним еще и другие прибавились!

— Что за сказки он плетет? — сказал мельник, посмотрев на нотариуса.

— Тихо! — остановил его нотариус. — Пусть говорит! Мне кажется, я начинаю кое-что понимать. Ну и что же было дальше? — спросил он нищего.

— А дальше было то, что арендатор запрятал чугунок в дыру, выдолбленную в стене (дело было в замке Бофор), и велел заложить дыру кирпичом. Когда к нему явились поджариватели… Не надо думать, что все они были из простонародья! В их числе было немало бедняков, но были и богачи! Я их хорошо знаю, черт бы их побрал! Некоторые до сих пор живы, и им низко кланяются при встрече. Были среди нас…

— Среди вас? — вскричал мельник.

— Молчите! — снова одернул его нотариус, сильно сжав ему руку у локтя.

— Я хочу сказать, что среди них были стряпчий, мэр, кюре, мельник… может быть, и нотариус… Это я не про вас, господин Тайян: вы тогда, верно, только на свет родились; и не про тебя, племянничек: ты был бы слишком прост для такого дела.

— Итак, поджариватели забрали деньги? — подсказал нищему нотариус.

— Не забрали они их, вот что самое забавное! Они подпекали ножки несчастному простофиле Бриколену… Это было ужасно… Чудовищное было зрелище…

— Так это происходило у вас на глазах? — спросил мельник, не в силах сдержаться.

— Нет, нет, я этого не видел, — открестился нищий, — но один мой дружок, который был там, рассказал мне обо всем.

— Ну, слава богу, — вымолвил мельник, у него отлегло от души.

— Пейте свой чай, папаша Кадош, — сказала мельничиха, — и не болтайте столько, а то вам хуже станет.

— Иди ты, мельничиха, ко всем чертям со своим кипятком, — ответил нищий, отталкивая чашку, — терпеть не могу это пойло. Дайте мне дорассказать мою историю; долго она лежала камнем у меня на душе, и сейчас я хочу, пока не помер, выложить ее всю до конца, а меня то и дело перебивают!

— Это правда, — сказал нотариус, — сегодня утром вы пытались рассказать ее людям на церковной площади, но все поворачивали к вам спину, говоря: «Ну вот, папаша Кадош снова завел свою историю про поджаривателей, пошли отсюда!» Но меня-то она заинтриговала, и я охотно дослушаю. Продолжайте же.

— Так вот, значит, этот человек, про которого я говорил, попал туда не совсем по своей воле: был он бедный крестьянин, и его заставили — тогда только он и пошел. А потом его разобрал страх, и он хотел было улизнуть, но ему пригрозили, что застрелят его тут же на месте, ежели он не сядет на лошадь, которую подвели к нему; она, как и другие их лошади, была подкована наоборот, чтобы сбить с толку возможных преследователей, когда шайка будет возвращаться после дела… И когда этот человек оказался там, то с волками жить — по-волчьи выть: пришлось ему делать то же, что и другие делали. Он принялся всюду шнырять да рыскать, ища деньги. Ему это было менее противно, чем помогать поджаривать беднягу Бриколена: он был не такой уж плохой человек — приятель, про которого я вам рассказываю. Да, не нравилась ему эта затея, жутко было видеть… и отвратительно… Несчастный вопит, орет, как зарезанный… женщины в обмороке, а проклятые ноги болтаются в огне, подскакивают… так и вижу их сейчас перед глазами. Ночи не было с тех пор, чтобы они мне не снились! Бриколен в то время был сильным мужчиной: он так отбивался, что погнул ногами железный брус, который подогревался огнем… Но я, я не принимал в этом участия, клянусь богом, не принимал! Когда меня заставили прижимать ему салфетку ко рту, меня прошиб холодный пот…

— Вас? — переспросил потрясенный мельник.

— Человека, который мне про это рассказывал… И человек тот наконец улучил момент, убрался оттуда и пошел искать, перерывать весь дом снизу доверху, выстукал все стены киркой — нет ли где полости, крушил направо и налево что ни попадалось под руку, — словом, вел себя, как и другие. И случилось так, что он попал, извините за выражение, в свинарник, и попал туда один. С этих пор я и полюбил свиней и каждый год выращиваю по хрюшке… Выстукивает он стенки, прислушивается… Слышит — вроде бы пустота. Осматривается кругом… Гляжу — я совсем один! Тут он начинает бить стену, залезает в дыру руками и находит — угадываете, что? — Чугунок он находит. Мы хорошо знали, что это копилка папаши Бриколена. Слесарь, запаявший ее наглухо, в свое время проболтался, и я тотчас узнал, что это и есть тот самый горшок с медом. Ну и тяжелый же он был! Но у приятеля моего вдруг обнаружилась бычья силища! Он тут же дал деру и был таков — с чугунком вместе! А йотом сразу же — шмыг из этих мест, ни с кем не попрощавшись, — только его и видели! Ведь он в крупную игру ввязался: шутка ли — сто тысяч! Поджариватели как пить дать укокошили бы его, коли бы настигли.: Он шел день и ночь без остановки, не пил, не ел, пока не оказался в большом лесу. Там он зарыл чугунок и проспал уж не знаю сколько часов подряд. Ох и устал же я тогда от этого груза. Когда я почувствовал голод, то не знал, что делать. У меня в кармане не было ни су, и я знал, что на все мои сто тысяч франков нет ни одной немеченной монеты! Я их все пересмотрел, перед тем как зарыть, — не мог удержаться, — и увидел, что по этим проклятым меткам полиция, которой, уж конечно, сообщили о происшедшем, тотчас их опознает. Попытаться выскрести метки было бы еще хуже. И затем, коли бы такой голодранец, как тот, о ком я вам рассказываю, вздумал разменять луидор, чтобы купить кусок хлеба у булочника, это сразу показалось бы подозрительным. Ему оставалось только одно — начать попрошайничать. И он стал нищим. Полиция в то время орудовала не так проворно, как нынче: тому доказательством, что ни один из поджаривателей не покинул округи и не был наказан. Ремесло нищего недурное, когда умеешь взяться за дело… Мне на нем удалось кое-что скопить, притом, что я ни в чем себе не отказывал. Мой приятель не сделал такой глупости, чтобы позвать слесаря сызнова запаять чугунок. Чугунок и лежит, зарытый прямо посередине той жалкой, крытой соломой хибарки, что служит этому человеку жильем; он ее сам построил в лесной чаще. Сорок лет никто его не трогал, потому как никто не завидует его судьбе, и он находил удовлетворение в том, что был богаче и независимее тех, кто его презирал.

— А что ему был за прок от его золота? — спросил Анри.

— Он любуется им каждый раз, когда возвращается в свою хибарку, и складывает туда денежки, собранные за неделю. Оставляет он себе лишь то, что ему потребно на табак и водку. Время от времени он заказывает обедню, чтобы отблагодарить бога за услугу, которую тот ему оказал. И так вот сорок лет благодаря своей осмотрительности и расчетливости прячет он концы в воду. Он не настолько безумен, чтобы вынуть хоть одну монету из своего хранилища, хотя сейчас это уж не вызвало бы подозрений. История та забыта, и дело похерено. Но люди могли бы подумать, что он богат, и не стали бы подавать ему милостыню. Такова, дети мои, история чугунка. Как вы ее находите?

— Великолепно! — воскликнул нотариус. — И весьма поучительно!

Наступило глубокое молчание. Присутствующие смотрели друг на друга, не зная, что сказать. Они испытывали смешанное чувство удивления, испуга и презрения, но притом их почему-то разбирал смех. Кадош, утомленный своим словоизлиянием, в изнеможении откинулся на подушку; его обескровленное лицо приобрело зеленоватый оттенок; длинная, жесткая, еще достаточно черная борода усугубляла мрачное впечатление от его землисто-серой физиономии и делала облик его совсем уже устрашающим. Глубоко сидящие глаза, которые пламенно сверкали, пока язык его был развязан пьяным возбуждением и лихорадкой, казалось, еще глубже ушли в глазницы и остекленели, как у мертвеца. Лицо, заостренное худобой, резко выступающий, тонкий с горбинкой нос, узкие губы, все его черты, в молодости, возможно, даже приятные, не свидетельствовали о природной жестокости; в них выражалась странная смесь скупости, хитрости, недоверчивости, чувственности и, казалось бы, несовместимого с этими качествами добродушия.

— Ну и ну! — нарушил наконец молчание мельник. — Что это мы слышали сейчас: пересказ сна, который ему привиделся, или подлинную исповедь? Кого надо звать: лекаря или кюре?

— Господь сжалился над ним! — произнес Лемор, внимательнее других наблюдавший за тем, как изменялось лицо нищего, и заметивший, что дыхание его стало более стесненным. — Или я сильно ошибаюсь, или же ему осталось жить несколько минут.

— Мне осталось жить несколько минут? — повторил его слова нищий, приподнимаясь с подушки. — Кто это сказал? Лекарь? Я не верю лекарям. К черту их всех!

Он отвернулся к стене, опустошил до дна бутылку, затем принял прежнее положение, но вдруг, почувствовав нестерпимую боль, громко застонал.

— Мне придавили сердце, — через силу произнес он. — Может статься, я и не выкарабкаюсь из беды. Что же будет, ежели мне больше не вернуться домой? Кто позаботится о моей бедной хрюшке? Она привыкла сжирать хлеб, что мне подают, — я ей приношу хлебца каждую неделю. Правда, у меня там есть молоденькая соседка — она выводит мою хрюшку пастись. Плутовка этакая! Она делает мне глазки: надеется получить от меня наследство! Дудки! Вот мой наследник!

И он торжественным жестом указал на Большого Луи.

— Он всегда был ко мне добрее других. Он один обходился со мной, как я заслуживаю: укладывал меня на свою постель, давал мне табачок, водочку, мясцо — это не то что их хлебные корки, к которым я никогда не прикасался. Я всегда держался одного хорошего правила: не забывать добра! И я всегда любил Большого Луи и господа бога, затем что они делали мне добро. Так вот, я желаю составить завещание в его пользу, как я ему не раз обещал. Как ты думаешь, мельничиха, не настолько я болен, что не успею сделать это?

— Да нет, нет, божий человек! — воскликнула мельничиха; ангельски чистая душа, она приняла рассказ нищего за некую фантазию. — Не составляйте завещания: говорят, это приносит несчастье и приближает смерть.

— Напротив, — возразил господин Тайян, — от этого только лучше становится: наступает облегчение. Человек чуть ли не с того света возвращается.

— В таком случае, нотариус, — сказал нищий, — я хочу испробовать это средство. Я ценю то, что у меня есть, и хочу, чтобы имущество мое перешло в хорошие руки, а не в руки молоденьких вертихвосток, что увиваются вокруг меня, да без толку, потому как не получат ничего, кроме букетика и ленты с моей шляпы, чтобы им украшаться по воскресеньям. Нотариус, берите перо, слушайте и пишите, как положено по форме, и ничего не пропуская: «Я отказываю и завещаю моему другу, Большому Луи из Анжибо, все, чем я владею: мой дом, расположенный в Же-ле-Буа, мой картофельный огородик, мою свинью и мою лошадь!..»

— У вас есть лошадь? — спросил мельник. — С каких же пор?

— Со вчерашнего вечера. Нашел я ее; шел, шел и нашел.

— А не моя ли это лошадь часом?

— Твоя и есть, твоя старая Софи, что не стоит и подков, которыми она подкована.

— Извините, дядюшка! — воскликнул мельник, обрадованный и обиженный одновременно. — Я дорожу моей Софи, она стоит больше, чем иные люди! Черт возьми, вы не постеснялись украсть у меня Софи! А я-то вам так доверял, что мог бы отдать вам ключ от мельницы! Ах вы старый лицемер!

— Молчи, племянник, ты глупо рассуждаешь, — с важностью произнес Кадош, — красиво ли это, чтобы дядя не имел права воспользоваться лошадью своего племянника? Все твое — мое, поскольку, согласно моей воле и моему завещанию, все мое будет твоим.

— Ладно, пусть будет по-вашему! — отозвался мельник. — Завещайте мне Софи, завещайте, завещайте, дядюшка, я не против. Слава богу еще, что вы не успели ее продать!.. Вот старый проходимец! — пробормотал он сквозь зубы.

— Что ты сказал? — спросил нищий.

— Ничего, дядюшка, — ответил мельник, заметив, что у старика в груди начался прерывистый хрип, — я говорю, что вы правильно сделали, раз уж вам взбрело в голову просить милостыню верхом!

— Вы кончили, нотариус? — произнес Кадош слабеющим голосом. — Больно медленно вы пишете! Я уж засыпать начал. Быстрей шевелитесь, законник, не тяните!

— Готово! — сказал нотариус. — Сумеете подписаться?

— Получше, чем вы! — ответил Кадош. — Но я плохо вижу. Дайте мне мои очки и понюшку табаку.

— Вот, возьмите! — сказала мельничиха.

— Эх, хорошо! — крякнул нищий, в полную меру насладившись понюшкой. — Вроде я и пободрей стал. Еще, видать, жив курилка… хотя все у меня болит, болит чертовски! — Он бросил взгляд на завещание и забеспокоился:

— А вы не забыли чугунок и его содержимое?

— Конечно, нет! — ответил господин Тайян.

— И правильно сделали! — сказал Кадош подчеркнуто ироническим тоном. — Хотя все, что я вам тут наговорил, — басня. Я ее сочинил, чтобы посмеяться над вами.

— Я не сомневался в этом! — радостно воскликнул мельник. — Будь у вас эти деньги, вы бы вернули их по принадлежности. Вы же всегда были порядочным человеком, дядюшка!.. Правда, вы украли мою кобылу, но это одна из ваших шуточек; вы бы привели ее обратно! Бросьте, не подписывайте эту чепуху! Мне ваш скарб без надобности, а какому-нибудь бедняку он может пригодиться. Да, впрочем, у вас, может быть, есть какой-нибудь родственник; я не хочу, чтобы он лишился хоть одного су из той малости, что вы скопили.

— Нет у меня родственников! Я их всех похоронил, слава богу! А что до бедняков, то я их презираю! Дай мне перо, или я тебя прокляну!

— Ладно, ладно, позабавьтесь, дядюшка! — сказал мельник, передавая ему перо.

Нищий поставил свою подпись; потом, с ужасом оттолкнув от себя бумагу, закричал:

— Заберите, заберите от меня это! Она на меня накличет смерть!

— Порвать ее? — спросил Большой Луи, готовый привести свои слова в исполнение.

— Нет, нет, не рви! — запротестовал нищий, в последний раз собрав свою волю. — Положи ее себе в карман, мой мальчик, и, может быть, ты на этом не потеряешь. Да, а лекарь-то где же? Он мне нужен, чтобы прикончил меня поскорее, ежели мне суждено еще долго так мучиться!

— Придет, придет! — успокоила его мельничиха. — И кюре придет с ним. Я позвала обоих.

— Кюре? — переспросил Кадош. — А его-то зачем?

— Чтобы сказать вам слово утешения, папаша Кадош. Вы ведь всегда помнили о боге, и душа ваша заслуживает заботы о себе, как и всякая другая. Я уверена, что господин кюре не откажется приехать к нам, чтобы дать вам причаститься святых даров.

— Значит, пропащее мое дело? — произнес умирающий с глубоким вздохом. — Коли так — довольно глупостей! Пусть этот кюре идет ко всем чертям, хотя он по сути добрый малый и не дурак выпить. Но попам я не верю. Я почитаю господа бога, а священников не уважаю. Господь дал мне деньги, а священник заставил бы меня их вернуть. Дайте мне умереть спокойно! Племянник, ты обещаешь мне раскроить дубиной башку проклятущему колымажнику?

— Ну, не то чтобы раскроить башку, но отдубасить как следует обещаю.

— Хватит болтать! — резко сказал нищий, подняв бескровную руку. — Я бы хотел умереть за разговором, да сил нет. А все же не так уж я болен, как вы думаете. Сейчас я посплю, и, может быть, ты еще не скоро получишь от меня наследство, племянничек!

Нищий снова упал навзничь, и вскоре дыхание в его груди стало клокочущим и свистящим. Он сильно покраснел, затем кровь опять отлила от его лица. Несколько минут он постонал, испуганно открыл глаза, словно смерть предстала перед ним в зримом обличье, и вдруг, слегка улыбнувшись, как если бы к нему вернулась надежда на жизнь, испустил дух.

Смерть человека, даже очень плохого, ощущается благочестивыми душами как таинственное и многозначительное событие, внушает им богобоязненный трепет и потребность в сосредоточенном молчании. Все, кто был на мельнице, словно застыли, погруженные в печаль, когда нищий старик Кадош скончался. Несмотря на его пороки и шутовство, несмотря далее на его странную исповедь, в правдивость которой действительно поверил один нотариус, мельничиха и ее сын питали дружеское расположение к старику просто потому, что привыкли делать ему добро; ибо если верно суждение, что нас ненавидят за нам же причиненное зло, то следует признать справедливым и обратное заключение.

Мельничиха опустилась на колени у кровати и стала произносить слова молитвы. Лемор и мельник в мыслях также вознесли моление тому, в чьей руце высшая справедливость, чтобы он в неизреченном милосердии своем не покинул бессмертную душу, некогда ниспосланную им с небес и прошедшую свой путь земной в неприглядном обличье этого несчастного, жалкого человека.

Только нотариус спокойно отвернулся и проглотил чашку чаю, равнодушно произнеся: «Ite, missa est, Dominus vobiscum!»[38]

— Слушай, Большой Луи, — сказал он затем, вызвав мельника из комнаты, — надо сейчас же отправляться в Же-ле-Буа, до того, как туда дойдет известие о его кончине. А то какой-нибудь бродяга вроде него самого перевернет всю хижину вверх дном и вытащит из гнезда яичко.

— Какое еще яичко? — удивился мельник. — Что там есть? Свинья да какие-нибудь лохмотья?

— Нет, чугунок!

— Сказки это, господин Тайян!

— И все-таки надо посмотреть. А кроме того, там твоя лошадь.

— Ах, да, моя старая, верная Софи! Вы правы, я и забыл совсем! Она такая добрая, и дружим мы с ней так давно, что грех не съездить за пей хоть в какую даль! Мы же с ней почти однолетки, она да я. Еду! Ну, а что, если он и про нее наврал, посмеялся надо мной? Старикан был большой шутник…

— Поезжай, поезжай, говорю тебе, не ленись! Я верю в этот — как его там? — чугунок, или железный горшок, и вера моя «тверда, как железо», говоря по-нашему, по-местному.

— Но скажите на милость, господин Тайян, неужто этот клочок бумаги, который вы измарали себе на забаву, в самом деле имеет какую-то ценность?

— Завещание написано по всей форме — за годность его я ручаюсь. Оно может тебя сделать обладателем ста тысяч франков.

— Меня? Но вы забываете, что если рассказанное им правда, то половина денег принадлежит госпоже де Бланшемон, а другая — Бриколенам?

— Это еще один довод за то, что надо спешить. Ты согласился принять дар Кадоша именно с тем, чтобы вернуть его законным владельцам. Отправляйся же за ним. Когда ты окажешь столь большую услугу Бриколену, он будет последним негодяем, если не отдаст за тебя дочку!

— Отдаст за меня дочку? Да разве я помышляю о его дочке? Разве его дочка может думать обо мне? — воскликнул мельник, заливаясь краской.

— Ладно, ладно, скромность — всегда добродетель, но я видел, как вы танцевали вместе, и смекнул, почему папаша вас так грубо оторвал друг от друга.

— Выбросьте это из головы, господин Тайян, зряшный разговор… Я отправляюсь. Но если в самом деле там зарыт клад, что мне с ним делать? Не надо ли доложить судебным властям?

— Чего ради? Судебные формальности изобретены для тех, кто неправосуден в сердце своем. Надо ли бесчестить память этого старого шута, который умудрился, прокоптив небо восемьдесят лет, всю жизнь слыть человеком порядочным. Тебе нет также нужды доказывать людям, что ты не вор: это и так никому не придет в голову. Ты просто вернешь деньги владельцам — и дело с концом.

— Но если у старика есть родственники?

— Их у него нет; а если бы и были, — ты, что же, хочешь, чтобы они унаследовали то, что им не принадлежит?

— Это верно; я совсем одурел от происшедшего… Я верхом поеду.

— Не больно удобно тебе будет ехать на лошади с этим самым чугунком, который «так тяжел, так тяжел!» Дороги-то там достаточно проезжие?

— Вполне. Отсюда надо ехать на Трансо, потом — на Лис-Сен-Жорж, а оттуда — на Же-ле-Буа. Это все одна проселочная дорога, недавно починенная.

— Тогда бери мою двуколку, Большой Луи, и не мешкай.

— А как же вы?

— А я покамест сосну здесь, у вас.

— Вы славный человек, дьявол меня заешь! А что, как постель будет для вас жестковата — вы же маленько привередливы по этой части?

— Пустяки! Одна ночь не имеет значения. Да и, кроме того, не может же твоя матушка оставаться наедине с покойником: это уж больно невесело. Ведь ты должен взять с собой работника. Когда имеешь при себе большие деньги, второй человек не лишний. В сумках двуколки ты найдешь Заряженные пистолеты. Я без них не езжу, потому что мне нередко доводится перевозить ценности. Ну, с богом! Скажи матушке — пусть приготовит мне еще чаю. Мы с ней посидим, побеседуем подольше, а то мне из-за покойника в доме как-то не по себе.

Пять минут спустя Лемор и мельник ехали, окутанные ночным мраком, по дороге в Же-ле-Буа. Дадим им время, чтобы добраться туда, и вернемся на ферму посмотреть, что происходит там, пока они в пути.

XXXIV. Бедствие

Матушка Бриколен была очень обеспокоена тем, что мельник все не приезжает в Бланшемон. Ей и в голову не приходило, что ее посланец не сможет уже никогда явиться За обещанной ему мздой, а читатель легко поймет, что в свой смертный час нищий забыл о взятом им на себя поручении. В конце концов, утомленная ожиданием и расстроенная, матушка Бриколен пошла к своему супругу, удостоверившись перед тем, что безумная еще блуждает по заказнику, как всегда, погруженная в свои мечтания, и не тревожит больше тишину долины наводящими ужас воплями. Время приближалось к полуночи. Еще звучали нестройные голоса расходившихся по домам запоздалых посетителей кабачка, но собаки на ферме не снисходили до лая, видимо, признав по этим голосам «своих».

Господин Бриколен по настоянию своей жены, требовавшей, чтобы неофициальное соглашение с Марселью сейчас же вступило в силу, передал, не без душевных терзаний и не без страха, «другой стороне в сделке» бумажник с двумястами пятьюдесятью тысячами франков. Марсель без особого волнения приняла этот почтенный бумажник из рук арендатора. Он был такой засаленный, что она взяла его кончиками пальцев. Наскучив заниматься делом, внушавшим ей отвращение из-за жадности ее контрагента, она небрежно сунула бумажник в один из ящиков секретера Розы. Она приняла плату так быстро из тех же соображений, по которым приобретатель поторопился ее вручить: ей тоже нужно было связать своего партнера, чтобы обеспечить будущее девушки и отрезать чете Бриколенов путь к отступлению.

Она наказала Фаншоне, когда бы ни явился Большой Луи, проводить его в кухню и позвать ее. Затем она бросилась одетая на кровать, чтобы хоть отдохнуть, если не подремать, потому что Роза, по-прежнему возбужденная, не уставала восторженно благодарить ее и говорить о своем счастье. Однако, так как мельник не приезжал, а треволнения этого дня изнурили всех, к двум часам ночи обитатели фермы спали глубоким сном. Правда, из этого числа надо исключить одного члена семьи Бриколенов, а именно — безумную, чей мозг, продолжавший распаляться, находился сейчас в крайне беспокойном, поистине горячечном состоянии.

Супруги Бриколен, до того как улечься спать, долго беседовали на кухне. Арендатору больше нечего было бояться, и он, за предшествующий час застудив свои внутренности холодной водой, теперь снова прилепился к кувшинчику в голубой цветочек, то и дело наливая в него доверху из стоявшего рядом огромного жбана, который он наклонял нетвердой рукой, пенящееся лиловатое вино. Это был его первачок, самое хмельное из вин нового урожая, напиток, неприятный на вкус, но любезный Бриколену больше, чем все вина на свете. Арендаторша, видя, что ни радость от приобретения Бланшемона, ни вдохновляющая перспектива дальнейшего обогащения не в состоянии больше оживить потухший взор и вернуть на место отвалившуюся челюсть ее муженька, многократно предлагала ему отправиться на боковую, но он всякий раз отвечал: «Сейчас, сейчас иду» и продолжал сидеть за столом. Наконец, убедившись, что и Роза и Марсель спят, госпожа Бриколен, не в силах более бороться со сном, тоже пошла лечь и заснула, напрасно зовя мужа, который не мог пошевельнуться и даже не слышал ее. Упившийся до положения риз и начисто утративший способность соображать, как это бывает с иными людьми, которые, сделав усилие, чтобы протрезветь, затем вознаграждают себя с лихвой, арендатор сидел, клюя носом, но держась за ручку кувшина, и заливистыми всхрапами баюкал свою жену, спавшую тяжелым сном в соседней комнате с открытой в кухню дверью.

Не прошло и часа, как Бриколен почувствовал удушье и непреодолимую слабость в членах. У него едва достало сил подняться. Ему казалось, что легким его не хватает воздуха; в глазах у него щипало, он не мог ничего разглядеть, и в голове его промелькнула мысль, что его поразил апоплексический удар. Страх смерти придал ему сил, и он ощупью добрался до двери, выходившей во двор; свеча в жестяной плошке уже успела догореть и погаснуть.

Ему удалось открыть дверь и спуститься по ступенькам грубого крыльца, игравшего роль портика в новом замке; остановившись, он обвел двор бессмысленным взглядом, не понимая, что он видит перед собой. Двор был залит странным сиянием, и арендатор машинально прикрыл рукой глаза, так как резкий переход от полной темноты к ослепительному свету снова вызвал у него головокружение. Наконец воздух несколько рассеял винные пары в его голове, удушье прошло, но зато его стал колотить озноб; сначала на него просто подействовала утренняя прохлада, но затем он задрожал уже от страха. Два огромных языка огня, пробивавшиеся сквозь густой дым, полыхали над крышей амбара.

Бриколену показалось, что он видит дурной сон; он протер глаза, встряхнулся всем телом, но пламя по-прежнему поднималось к небу, разрастаясь с чудовищной быстротой. Он хотел крикнуть: «Пожар!», но у него перехватило горло, и он не мог произнести ни звука, Попытавшись вернуться к дому, от которого он отошел на несколько шагов, сам не зная, куда идет, он увидел справа от себя пламя, вырывающееся из хлевов, слева — огненные венцы над башнями старого замка, а прямо перед собой… свой собственный дом, озаренный фантастическим светом, и черные клубы дыма, валящие, словно из горна плавильной печи, из той двери, через которую он только что вышел. Все строения, примыкавшие к Бланшемонскому замку и самый замок были охвачены огромным, превосходно рассчитанным пожаром. Поджог был учинен более чем в дюжине мест, и — что было самым зловещим в первом действии этой странной драмы — вокруг царила мертвая тишина. Бриколен, лишенный сил, утративший способность действовать, стоял и смотрел в полном одиночестве на катастрофу, о которой еще никто не подозревал. Все обитатели нового замка и прочие люди на ферме крепко спали под влиянием усталости или алкоголя и угорели во сне. Горящие строения начинали трещать, и черепица с дробным стуком стала падать на мощеный двор. Ни крика, ни стона не раздалось в ответ на эти грозные предвещания. Казалось, огонь пожирает обезлюдевшие строения, в которых нет никого живого, а есть только трупы. Бриколен ломал руки, но оставался безмолвным и недвижимым, словно его душил кошмар и он лишь силился проснуться. Наконец тишину прорезал пронзительный женский крик, один-единственный крик, и Бриколен, как бы освободившись от околдовавших его чар, ответил на этот призыв человеческого голоса диким воплем. Марсель первая в доме заметила опасность и, схватив на руки ребенка, бросилась наружу. Не обратив внимания на Бриколена и на бушующий вокруг пожар, она положила мальчика на кучу сена посреди двора и, твердым голосом сказав ему! «Оставайся здесь! Не бойся!», ринулась обратно в дом, несмотря на то, что он был весь заполнен удушливым дымом. Подбежав к кровати Розы, она окликнула ее, но та не двигалась, словно у нее отнялись ноги и руки, и была не способна подняться с места.

Тогда, выказав силу, неожиданную в такой изящной и хрупкой женщине, Марсель в порыве внезапной отваги обхватила руками свою юную приятельницу, которая была больше ростом и тяжелее ее самой, героически вытащила ее из горящего дома и положила рядом с Эдуардом.

Увидев дочь, Бриколен, сначала не думавший ни о чем, кроме как о своих закромах и о скоте, и метавшийся около амбаров, вдруг вспомнил, что у него есть семья; вторично отрезвев, на этот раз окончательно, он побежал на помощь матери и жене.

К счастью, огонь шел больше поверху, а первый этаж, в котором жили Бриколены, еще не загорелся, за исключением флигелька, где находилась комната Розы; он был низкий, одноэтажный, и возле него были навалены кучи хвороста, поэтому огонь быстро охватил его.

Госпожа Бриколен, внезапно разбуженная, тотчас выказала свою обычную дееспособность и присутствие духа. С помощью мужа и Марсели она вынесла наружу старика Бриколена, который, считая, что снова попал в руки поджаривателей, вопил, что было мочи: «У меня больше ничего нет! Не убивайте меня! Не жгите! Я вам все отдам!»

Маленькая Фаншона умело, как взрослая, помогла матушке Бриколен, которая вскоре пришла в себя и сама принялась помогать другим. Удалось разбудить испольщиков и их батраков, так что спаслись от гибели все… Но пока длилась суматоха, ушло много времени, и, когда пришла помощь из села, когда сумели наладить цепь передающих воду, было уже поздно. Вода как будто лишь усиливала пожар, так как под ее действием от строений отламывались большие куски дерева и горящие головешки разлетались во все стороны.

Запасы пшеницы и ячменя, от которых ломились хранилища, сгорали буквально на глазах. Столетним балкам обветшалых строений достаточно было искры, чтобы воспламениться. Коровы и быки упирались, их нельзя было вывести из хлевов, и почти все они задохлись или сгорели. Сохранилась только основная часть нового замка; черепичная крыша провалилась, обнажив недавно поставленные балки, которые обуглились, но не рухнули; их голый остов уродливо чернел над оштукатуренными стенами здания, не успевшими покрыться копотью.

Доставили пожарные насосы, в деревне всегда опаздывающие и вообще бесполезные; эти орудия помощи при пожаре чаще всего бывают неисправны и плохо работают: трубы их, подолгу бездействующие и пребывающие в небрежении без всякого ухода, лопаются при первой же попытке употребить их по назначению. Тем не менее пожарникам и жителям села удалось ограничить распространение пожара определенным участком и спасти жилище Бриколенов со всей их обстановкой. Но участок, отданный огню, был огромен и выгорел дотла. Огнем были уничтожены флигель, где жили Роза и Марсель, все служебные строения, весь скот, весь сельскохозяйственный инвентарь. Старый замок не обороняли от огня, крыша его сгорела, но стены были крепки и пожар не повредил их. Только одна башня от жара треснула сверху донизу. Густой плющ, обвивавший другие башни, уберег их от окончательного разрушения.

Уже начинало светать, когда мельник и Лемор вышли из жалкой хибары нищего. Лемор нес в руках чугунок, а Большой Луи вел за узду свою милую Софи, которая приветствовала появление хозяина радостным ржанием.

— Я читал «Дон Кихота», — сказал Большой Луи, — и чувствую себя сейчас точь-в-точь, как Санчо, когда он нашел своего осла. Меня так и тянет по его примеру расцеловать мою старушку Софи и обратиться к ней с трогательной речью.

— Чем поддаваться такой слабости, — сказал Лемор, — лучше-ка вы, Большой Луи, полюбопытствуйте, что содержится в чугунке — золото или камни.

— Я уже приподымал крышку, — ответил мельник. — Там что-то блестит, но мне надо смотать удочки до утра, пока жители этого пустынного места, коли они вообще существуют, не обнаружат, что я здесь шебаршил, и не примут меня за вора. Я очень взволнован и рад, что мне удается сделать доброе дело для людей. Но я проявляю особую осторожность именно потому, что наследство принадлежит не мне. Ну, поехали, поехали, сударь. Вы положили мою кирку в коляску? Погодите, я напоследок еще загляну в хижину. Дыра хорошо заделана; ее теперь совсем не видно. Ну, в путь! Отдохнем где-нибудь в рощице, если лошади совсем устанут.

Лошадь нотариуса, одолев рысью и галопом три мили изнурительного пути по крутым и отнюдь не гладким дорогам Черной Долины, в самом деле утомилась настолько, что, едучи обратно, наши путешественники должны были где-то неподалеку от Лис-Сен-Жорж остановиться и дать ей передохнуть. Для Софи, которую привязали к двуколке, такой бешеный аллюр был непривычен, и она была вся в мыле.

Сердце мельника не выдержало. Он сказал Лемору:

— Нельзя так жестоко обращаться с животными, и потом я не хочу, чтобы наш славный нотариус в награду за свою честность и проницательность в этом Деле остался без лошади. Что касается Софи, то как ни важен наш чугунный горшок, ей не должна достаться участь глиняного горшка из басни[39]. Вон хорошая лужайка, она скрыта среди деревьев, и на ней не видать ни людей, ни животных. Пойдем-ка туда. На двуколке, в ящике для клади наверняка должен быть мешок с овсом, потому как господин Тайян — человек предусмотрительный и не поедет в дорогу, снаряженный на фу-фу. Передохнем здесь четверть часика, маленько наберемся сил и снова поскачем. Жаль, что когда я выпустил на все четыре стороны дядюшкину свинью (пусть ее унаследует кто хочет!), я забыл утащить с собой ее хлебные корки: у меня сейчас так живот подводит, что я не прочь был бы пожевать овса вместе с Софи, кабы не боялся ее обидеть. Кажется, я не очень хорошо начинаю свою роль наследника богатого дяди. У меня в руках целое сокровище, а я помираю с голоду.

Так по своей привычке балагуря, Большой Луи разнуздал лошадей и подал обеим их обед — лошади нотариуса в том же мешке, который был вынут из ящика для клади, а Софи — в своем мельничьем колпаке, который он ей потешным образом прицепил на морду.

— Просто удивительно, как у меня сейчас легко на сердце, — сказал он, забравшись в кусты и открывая чугунок. — Знаете ли, господин Лемор — ведь тут мое счастье, — ежели золотые не только на поверхности и горшок не наполнен одной лишь медью. Мне прямо страшно: горшок такой тяжеленный, что в нем вроде бы и вправду сплошь золото. Ух ты!!! Помогите-ка мне сосчитать, сколько их тут есть, луидоров!

Счет был произведен быстро. Золотые монеты старой чеканки лежали в чугунке сложенные в столбики по тысяче франков каждый и завернутые в грязные обрывки бумаги. Развернув их, Лемор и мельник увидели на монетах метки, о которых говорил нищий. На каждом луидоре папаши Бриколена был нацарапан крест, на монетах господина де Бланшемона — черта. На дне горшка было приблизительно на три тысячи франков серебра монетами различного достоинства и даже горсть меди — последний вклад нищего в кубышку.

— Этот остаток, — сказал мельник, бросая серебро и медь на дно чугунка, — к есть состояние моего «дядюшки», наследство, достающееся вашему покорному слуге. Это те грошики, которые старый греховодник без зазрения совести выклянчивал у вдов, и они вернутся к вдовам и сиротам, можете мне поверить. И кто знает, не краденые ли они еще? Принимая в расчет, что мой «дядюшка» — упокой, господи, его душу — стибрил мою Софи, у меня нет большого доверия к тому, что эти деньги все чистые. А что, я с душой окажу помощь беднякам! Ведь мне не часто удается доставить себе такое удовольствие. То-то я себя потешу — истинно на королевский манер. Знаете ли вы, что в нашем краю трех тысяч франков достаточно, чтобы спасти от нищеты и прилично обеспечить три семьи?

— Но вы имеете в виду только эти деньги, Большой Луи, а подумайте, сколько еще людей может благодаря вам осчастливить госпожа де Бланшемон; ведь ей самой такая огромная сумма, конечно, тоже не нужна.

— О, я знаю, что она, как и я, способна живо с ними расправиться подобным образом. Но, кроме того, в этом деле есть нечто весьма лестное для моего самолюбия, а именно то, что Бриколен из моих рук получит подарочек, который заставит его плясать от радости. Из этих денег он не сделает христианского употребления, но подарочек сильно поправит мои дела, которые вчера вечером изрядно подпортились.

— То есть, дорогой Луи, теперь вы сможете просить руки Розы?

— Ох, не воображайте слишком многого! Коли бы эти пятьдесят тысяч были мои, можно было бы с грехом пополам сладить дело. Но Бриколен знает счет деньгам лучше вашего! Он скажет: «Вот мне прибавилось пять тысяч пистолей; Большой Луи, принеся их мне, только выполнил свой долг. Что мое, то не его. Следовательно, у меня в кармане теперь больше на пятьдесят тысяч франков, а он как был, так и останется на бобах со своей мельницей».

— И он не будет ни поражен, ни тронут такой честностью, на какую сам, конечно, не способен?

— Поражен — пожалуй; но тронут — ничуть! Но он скажет себе: «Этот парень может быть мне полезен». Порядочные люди необходимы для тех, кто сам порядочностью не отличается. И он простит мне мои грехи, возобновит у меня свои заказы, за которые я очень держусь, потому как благодаря им я могу видеть Розу и разговаривать с ней каждый день. Вы видите, что, хотя я себя и не тешу надеждами, у меня есть причины быть довольным. Вчера вечером, когда я танцевал с Розой, по тому, как она себя вела, можно было поверить, что она любит меня, и я был так горд, так счастлив! Ну что ж, я по крайней мере обрету мое вчерашнее счастье, а о будущем задумываться не стану. И это уже много! Милейший дядюшка Кадош, ты и не подозревал, как твой чугунок утешит меня в моих скорбях! Ты думал, что обогатишь меня, а ты меня осчастливил!

— Но, дорогой Луи, поскольку вы вручите Марсели сумму, равную той, которой она хотела пожертвовать ради вас, вы можете теперь согласиться с ее предложением сделать уступку Бриколену?

— Чтобы я согласился на такое дело? Никогда! Не будем даже говорить об этом предложении. Оно для меня обидно. С меня снимут запрет показываться на ферме — больше ничего мне не нужно. Поглядите, как красиво выглядит это богатство, как оно сияет. Сколько в нем скрыто возможностей облегчить страдания, унять душевные муки. А все-таки недурная вещь деньги, господин Лемор, согласитесь! Вот здесь, у меня на ладони, жизнь пяти-шести бедных ребятишек!..

— Дружище, я вижу в них только то, что в них есть на самом деле — слезы, стенания, мучения старика Бриколена, скряжничество нищего, всю его постыдную, бессмысленную жизнь, целиком потраченную на трусливое, с постоянной оглядкой, любование краденым.

— Гм! Вы правы! — отозвался мельник, с внезапно возникшим чувством отвращения кинув золото, которое он держал в горсти, обратно в чугунок. — Сколько здесь собралось преступлений, низостей, тревог, лжи, страхов и несчастий! Вы правы, деньги — это мерзость. Вот уже и мы сами разглядываем и считаем, хоронясь от людей, золотые монеты, мы сами уже стали похожи на разбойников: вооружены пистолетами, боимся, что на нас нападут другие бандиты или схватят за шиворот жандармы. Прочь, скройся с глаз, проклятое! — вскричал он, закрывая чугунок крышкой. — И поехали, дружище! Какая радость, что оно не наше!

День пятый

XXXV. Разрыв

На подъезде к берегу Вовры наши путешественники заметили поднимавшуюся над Бланшемоном густую тучу дыма, которая начинала светлеть в лучах восходящего солнца.

— Поглядите-ка, — сказал мельник, — какой туман сегодня утром над Воврой, особенно в той стороне, куда мы с вами оба любим смотреть. Он мне мешает, я не вижу башенок моего милого старого замка, а они постоянно, где бы я ни находился, разъезжая по округе, служат мне вроде как маяками, и туда всегда направлены мои мысли.

Десять минут спустя дым, оседавший под давлением влажных утренних паров, пополз по земле, и Большой Луи, резко остановив лошадь нотариуса, сказал своему товарищу:

— Удивительное дело, господин Лемор: может, на меня сегодня с утра куриная слепота напала, но хоть я и смотрю во все глаза, я не вижу красной крыши нового замка под башнями старого! Однако я уверен, что отсюда ее видно. Я сто раз стоял на этом месте и различаю даже деревья, растущие вокруг. Эге, да что это? Поглядите! Старый замок совсем изменился с виду. Башенки вроде стали ниже. А куда, к черту, подевалась крыша? Разрази меня гром! Я вижу только коньки! Постойте, постойте, что там краснеет со стороны фермы? Это огонь! Ей-богу, огонь! А что там такое черное? Господин Лемор, я ведь вам говорил, когда мы приехали в Же-ле-Буа, что небо очень красное и что, наверно, где-то пожар. Вы еще утверждали, что это вереск горит. Но я-то знал, что лесных пожаров в этой стороне нет. Поглядите, поглядите, мне не померещилось: замок, ферма — все сгорело!.. Но что с Розой? Боже мой! Неужели и она… А госпожа Марсель, маленький Эдуард, бабушка!.. Боже мой! Боже мой!

И мельник, изо всех сил нахлестывая лошадь, пустился галопом в направлении Бланшемона, на этот раз не заботясь о том, сможет ли поспевать за двуколкой старая Софи.

По мере приближения к Бланшемону признаки бедствия становились все более несомненными. Вскоре мельник и Лемор узнали о происшедшем из уст прохожих, и хотя их уверяли, что никто не погиб, они, бледные и подавленные, продолжали подгонять лошадь, которая, казалось им, бежала еще слишком медленно.

Когда они добрались до нижнего конца церковной площади, бедная лошадь была совершенно загнана; она тяжело дышала, на губах у нее была пена, и она едва могла взбираться в горку шагом. Они остановили ее перед домом Пьолетты и выскочили из двуколки, намереваясь пуститься бегом — так было скорее. В этот момент перед ними появилась вышедшая из хижины Марсель. Она была бледна, но спокойна, одежда ее нимало не обгорела. Занятая всю ночь уходом за людьми, она не тратила бесполезно сил на борьбу с огнем. Увидев ее, Лемор от радости чуть не лишился чувств; он только взял ее за руку — слова не шли у него с языка.

— Мой сын здесь, а Роза — в доме кюре, — сказала Марсель. — С ней ничего худого не приключилось, и она сейчас в приличном состоянии; она счастлива, хотя родители ее в отчаянии. Но в конце концов все сводится к денежному ущербу. А это мало значит по сравнению со счастьем, которое ее ожидает…

— Что такое? — воскликнул мельник. — Я не возьму в толк…

— Идите к ней, друг мой, препятствий вам не встретится, и узнайте от нее самой об одном важном обстоятельстве, про которое я не хочу рассказывать вам первая.

Большой Луи, крайне озадаченный, бросился со всех ног к дому кюре. Лемор же вошел вместе с Марселью в хижину, хозяева которой тем временем занимались лошадьми, и устремился к лежавшему на кровати Эдуарду. Последний из рода Бланшемонов мирно покоился на жалкой подстилке беднейшего из его крестьян. У него не было теперь даже крова над головой, и он мог рассчитывать только на сердобольность неимущих.

— Так ему не грозила опасность? — взволнованно спросил Лемор, покрывая поцелуями горячие и чуть влажные ручки ребенка.

— Эдуард показал себя молодцом, — не без гордости ответила мать. — Ему ничего не сделалось; он проснулся среди ночи от удушливого дыма и не испугался. Остаток ночи он провел вместе со мной, помогая приводить в сознание и успокаивать людей; несмотря на то, что он еще очень мал и не может оценить размеров несчастья, он был заботлив, ласков, находил трогательные слова для меня и всех тех, кто вокруг нас впал в малодушие, дрожал и кричал от страха. А я-то боялась, что от испуга и волнения он захворает! В этом маленьком, хрупком тельце скрывается героическая душа. Анри! Эдуард — ребенок, отмеченный при рождении благодатью божьей: господь назначил ему быть благородным бедняком!

От поцелуев Лемора мальчик проснулся и, на этот раз узнав своего друга скорее по выражениям его любви к нему, нежели по внешним его чертам, произнес:

— Здравствуй, Анри! А почему ты не хотел говорить со мной, когда ты был Антуаном?

Марсель, проявляя истинно стоическую выдержку, начала объяснять своему возлюбленному, какой повой катастрофой обернулся пожар для остатка ее состояния, но тут в хижину вошел Бриколен; лицо его выражало смятение, одежда была порвана во многих местах, руки обожжены.

Когда прошел приступ страха, который охватил арендатора при виде пожара, он с отчаянной энергией и смелостью пытался спасти скотину и зерно. Много раз он сам чуть не пал жертвой своей бешеной деятельности; только когда вокруг него все превратилось в золу, он отказался от напрасных надежд. Тогда его слабый ум не выдержал: им овладели растерянность, отчаяние и бессильная ярость. Ополоумев, он побежал к Марсели; вид у него был ошалелый, мысли в голове путались, язык не слушался.

— Вот, наконец я вас нашел, сударыня, — выпалил он задыхаясь, — я вас ищу по всему селу, а вы бог знает куда забрались! Послушайте, госпожа Марсель! Я вам должен сказать очень важную вещь. Можете сколько угодно притворяться спокойной, а все это несчастье падает на вашу голову. И весь нанесенный ущерб пойдет за ваш счет.

— Мне это известно, господин Бриколен, — сдержанно ответила Марсель. Видеть этого жадного человека в такой момент ей было крайне неприятно.

— Вам это известно? — повторил Бриколен. Голос его наливался гневом. — Мне тоже известно! Вам придется заново отстроить усадьбу и восстановить арендуемое мною поголовье скота.

— А на какие средства, позвольте узнать, господин Бриколен?

— На ваши деньги! Разве у вас нет денег? Разве я мало вам дал?

— У меня их больше нет, господин Бриколен. Бумажник сгорел.

— Вы дали сгореть моему бумажнику?! Бумажнику, который я вам вручил? — завопил Бриколен, совершенно обеспамятев и колотя себя кулаками по лбу. — Как могли вы оказаться такой безумной, такой глупой, что не позаботились спасти бумажник? Ведь у вас же хватило времени спасти своего сына!

— Я спасла также и Розу, господин Бриколен. Я ее вытащила на руках из дома. А тем временем бумажник сгорел; я не жалею о нем.

— Это неправда! Он у вас!

— Клянусь богом, что он сгорел. Секретер, в котором он находился, и вся прочая обстановка в комнате сгорели, пока спасали людей. Вы это знаете, я вам уже говорила раньше, потому что вы меня спрашивали об этом. Но вы либо не слышали моего ответа, либо забыли.

— Нет, я помню, — ответил пораженный арендатор, — но я думал, что вы меня обманываете.

— А зачем бы я стала вас обманывать? Разве эти деньги были не мои?

— Это были ваши деньги? Значит, вы не отрицаете, что я вчера вечером купил у вас поместье, что я заплатил за него и что оно теперь принадлежит мне?

— Как могла вам прийти в голову мысль, что я способна Это отрицать?

— Ах, простите, простите, сударыня! У меня голова кругом идет, — ответил арендатор, успокоившись и осев.

— Оно и видно, — бросила Марсель презрительным тоном, на который Бриколен не обратил внимания.

— Все равно! Вы должны на свой счет восстановить все строения и поголовье скота, — немного помолчав, снова заявил он; мысли в его голове опять начали путаться.

— Одно из двух, господин Бриколен, — сказала Марсель, пожимая плечами, — либо вы не купили поместье, и тогда я обязана возместить убытки, либо я вам его продала, и тогда мне до всего остального нет дела. Выбирайте.

— Это верно, — подтвердил Бриколен, снова впадая в отупелое состояние. Но он быстро оправился и продолжал: — Ну как же! Я у вас купил поместье по всем правилам, заплатил за него, вы не можете этого отрицать. У меня сохранились подписанная вами купчая и ваша расписка в получении денег. Я не дал им сгореть! Они у жены в кармане.

— В таком случае вы можете быть спокойны, и я также, потому что у меня в кармане дубликат купчей.

— Но вы должны отвечать за ущерб! — вскричал Бриколен с тупой злобой. — Я у вас не покупал одну только землю без строений и без скота! Здесь убытку самое меньшее на пятьдесят тысяч франков!

— Не знаю. Но бедствие приключилось после продажи.

— Это вы устроили пожар!

— Весьма правдоподобно! — с холодным презрением ответила Марсель. — И вдобавок бросила в огонь забавы ради всю сумму, полученную мной за поместье.

— Простите, простите, я не совсем здоров, — пробормотал арендатор. — Потерять столько денег в одну ночь! Но все равно, госпожа Марсель, вы должны дать мне возмещение за мое несчастье. У меня вечно несчастья из-за вашей семьи. Моего отца из-за денег, доверенных ему вашим дедом, пытали «поджариватели», и он на этом потерял еще своих собственных пятьдесят тысяч франков.

— Последствия этого несчастья непоправимы, потому что отец ваш потерял физическое и душевное здоровье. Но моя семья неповинна в преступлении, совершенном разбойниками. А что касается потерянных тогда ваших денег, то они были в большой степени возвращены моим дедом.

— Это правда, он был достойный господин! Вот и вы должны поступить, как он, — возместить мне убытки!

— Вы придаете деньгам столь большое значение, а я столь малое, господин Бриколен, что я удовлетворила бы вашу претензию, если бы могла. Но вы забываете, что я потеряла все, вплоть до скромной суммы в две тысячи франков, которую я получила от продажи коляски, вплоть до моих платьев и белья. Мой сын не может даже сказать, что все, чем он обладает сейчас, — это прикрывающая его одежда, потому что я вынесла его из вашего дома почти голым; если бы эта женщина, которую вы видите перед собой, не выказала истинного великодушия, не взяла его к себе и не уделила ему необходимого из одежонки своих детишек, я была бы вынуждена обратиться к вам с просьбой пожертвовать для него блузу и пару деревянных башмаков. Оставьте меня в покое, прошу вас. У меня хватает сил перенести мое несчастье, но ваша алчность возмущает меня и докучает мне.

— Довольно, сударь! — сказал Лемор, не в силах более сдерживаться. — Уходите! Оставьте госпожу де Бланшемон в покое.

Бриколен не расслышал этих слов. Он плюхнулся на стул, сокрушенный полным обнищанием Марсели, потому что оно лишало его всякой надежды еще что-нибудь из нее выжать.

— Вот как оно выходит! — закричал он в отчаянии, ударяя кулаками по столу. — Я думал вчера вечером, что заключаю выгодную сделку, я купил Бланшемон за двести пятьдесят тысяч франков, а сегодня к утру я в убытке на пятьдесят тысяч — ведь сгоревшие строения и скот стоят никак не меньше! Получается, — прорыдал он, — что поместье все равно обошлось мне в триста тысяч франков, как вы и хотели!

— Полагаю, что моей вины тут нет и, во всяком случае, нет никакой пользы для меня, — холодно ответила Марсель. Ее негодование спало, когда она увидела, в каком гневе Лемор. Она пыталась сдержать молодого человека, заставить его умерить свой пыл.

— Выходит, все ваше несчастье лишь в этом одном, господин Бриколен? — простодушно сказала Пьолетта, изумленная тем, что ей довелось услышать. — Право, на вашем месте я бы так уж не горевала. Госпожа потеряла все, а вы как были богатым вчера, таким и остались сегодня, и вы же требуете с нее еще что-то. Смешно, да и только. Коли Бланшемон достался вам, считая и ваш убыток, за триста тысяч, вы еще не прогадали. Я знаю людей, которые дали бы больше.

— Что ты там мелешь? — огрызнулся Бриколен. — Закрой рот, ты, дура и сплетница!

— Спасибо на добром слове, сударь, — отозвалась Пьолетта и, гордо отвернувшись от Бриколена, обратилась к Марсели: — Ничего, сударыня, раз вы все потеряли, можете оставаться у нас сколько захотите и делить с нами черный хлеб, что мы едим. Я попрекать вас не стану и никогда не скажу вам: «Довольно, уходите»).

— Вы слышите, сударь? Стыдитесь! — воскликнул Лемор.

— А вы кто такой, молодчик? — в ярости напустился на него Бриколен. — Я не имею чести быть знакомым с вами. Вас здесь никто не знает, а на мельника вы так же похожи, как я на епископа. Но вас выведут на чистую воду, милейший! Я покажу на вас жандармам, и вы должны будете предъявить свои бумаги, а ежели их у вас не окажется, тогда посмотрим! Пожар у меня учинили умышленно, это ясно как божий день, все подтвердят, что так оно и было; королевский прокурор уже прибыл и начал следствие. Вы явно в стачке с тем человеком, который имеет на меня зуб, — этого достаточно!

— Ну это уже слишком! — произнес возмущенный до глубины души Лемор. — Вы последний негодяй, и если вы не уберетесь прочь сейчас же, я вышвырну вас отсюда.

— Остановитесь! — повелительно сказала Марсель, схватив Лемора за руку. — Пожалейте его, он не в своем уме! Снизойдите к его несчастью, несмотря на то, что он ведет себя гадко. Берите пример с меня, Анри: я не хочу уронить свое достоинство, утратив терпение с этим человеком.

Бриколен не слушал. Он сжимал голову руками и стенал, как мать, потерявшая ребенка.

— А я-то сам хорош! — причитал он. — Не хотел никогда страховаться, потому как это было слишком дорого! Ох, быки мои, бедные мои быки, такие красивые, откормленные! А овцы, овцы, где они? Отара тянула на все две тысячи франков, и я хотел продать ее на ярмарке в Сен-Кристофе…

Марсель не могла удержаться от улыбки, и ее рассудительное отношение к происходящему несколько усмирило негодование Лемора.

— Все равно! — выкликнул арендатор, вдруг вскочив с места. — Ваш мельник не получит моей дочери!

— В таком случае вы не получите моей земли: купчая на этот счет не оставляет сомнений, условие там выражено ясно и недвусмысленно.

— Я в суд подам.

— Подавайте.

— Но вы-то судиться не сможете! Для этого нужны деньги, а у вас их нет. И затем вы должны будете вернуть мне сумму, уплаченную за поместье, а как вы это сделаете? Кроме того, поставленное вами условие не имеет законной силы; а что касается мельника, так для начала я позабочусь, чтобы его арестовали и упрятали в кутузку — ведь ясно, что не кто другой, как он, учинил поджог из мести за то, что я вчера его прогнал. Все жители нашего села как один засвидетельствуют, что он угрожал мне… а вот этот молодчик… Ну, погодите, вы все! Жандармы, жандармы, сюда, ко мне!

И в состоянии совсем уже горячечного бреда он бросился вон из хижины.

XXXVI. Часовня

Беспокоясь о мельнике и Леморе, которые из-за слепой мстительности Бриколена могли оказаться вовлеченными в историю, во всяком случае, неприятную, если и не грозящую серьезными последствиями, Марсель порекомендовала своему возлюбленному спрятаться, а Пьолетта выходила уже из дома — предупредить Большого Луи, чтобы он сделал то же самое. В этот момент, однако, все трое увидели, что люди, стоявшие разрозненными кучками на церковной площади и занятые обсуждением случившегося ночью бедствия, вдруг все вместе побежали к ферме.

— Они уже, верно, успели сделать свое, — вскричала Пьолетта и заплакала, — схватили, поди, беднягу Большого Луи!

Лемор, повинуясь долгу дружбы, забыл о всякой осторожности и, выскочив из хижины, устремился на церковную площадь. Испуганная Марсель бросилась за ним, оставив Эдуарда на попечение старшей дочери Пьолетты.

Войдя во двор фермы, Марсель и Лемор были потрясены открывшимся им зрелищем: повсюду валялись обугленные черные обломки сгоревших строений; земля была залита водой, и огромная лужа казалась чернильным озером; тут и там сновали работники, изнуренные, обожженные, вымокшие, но еще не закончившие своих трудов. Огонь вспыхнул снова в маленькой, отдельно стоящей часовне, которая была расположена между фермой и старым замком.

Новое происшествие казалось совершенно непонятным, потому что это строение до сих пор не было затронуто пламенем, и если бы на него попал во время пожара раскаленный уголек, огонь не мог бы тлеть так долго в сухом горохе, который туда был засыпан. И, однако, изнутри часовенки вырывалось пламя, словно чья-то неумолимая рука осмелела до того, что дерзко, на глазах у всех, средь бела дня подожгла последнее уцелевшее строение, чтобы уничтожить все до конца.

— Оставьте, пусть горит! — кричал Бриколен с пеной у рта. — Ловкий поджигатель! Он где-то здесь, он не мог далеко уйти! Ищите в заказнике! Оцепите заказник[40]!

Господин Бриколен не знал, что, пока он науськивал таким образом людей на мельника, Большой Луи, забыв обо всем на свете и не имея понятия о том, что делается вокруг, находился в доме священника и стоял на коленях перед креслом, в которое усадили Розу, выслушивая из ее уст признание в любви и рассказ об обязательствах, взятых на себя ее отцом. А когда снова началась общая суматоха, кюре и даже его служанка выбежали из дома и присоединились к работникам, силившимся погасить новый пожар; возле Розы оставалась только ее бабушка, и молодые люди, упоенные своим счастьем, отрешились от всего и не замечали бурных событий, происходящих неподалеку.

Вокруг часовни тесным кругом собрались люди и к ней уже были придвинуты пожарные насосы, как вдруг Бриколен, подбежавший к сводчатой двери, в ужасе попятился и упал прямо на руки работника с фермы, который едва удержал его. Часовня, когда-то примыкавшая к старому замку, еще сохраняла довольно красивые фрагменты готической скульптуры, представляющие ценность в глазах знатоков старинного искусства. Но ветхое строение не могло долго противостоять силе огня; пламя вырывалось из окон, и розетки тонкой работы начали с треском отваливаться. Вдруг полуоткрытая дверь распахнулась настежь и на пороге появилась безумная. В одной руке у нее был фонарь, в другой — зажженный соломенный факел. Она неспешно уходила, доведя до конца задуманное ею разрушительное деяние. Безумная ступала с серьезным видом, глядя в землю, не замечая никого вокруг себя. Она наслаждалась своей тщательно обдуманной и хладнокровно осуществленной местью.

Один чересчур рьяный жандарм шагнул к ней и остановил ее, схватив за руку. Тут безумная заметила, что ее окружает толпа; она рывком поднесла горящий факел к лицу жандарма, и тот, ошеломленный этим неожиданным сопротивлением, отшатнулся и выпустил ее. Тогда Бриколина, вновь обретя свою стремительную подвижность, с выражением ненависти и ярости на лице бросилась обратно в часовню, словно хотела спрятаться в ней; с уст ее срывалось злобное бормотание. Несколько человек рванулись вслед за ней, но проникнуть внутрь часовни не решился никто. Она проскользнула сквозь пламя с быстротой саламандры и по винтовой лестнице взбежала на самый верх. Затем она показалась в слуховом окошке, и внизу увидели, как она тычет в разные места факелом, чтобы сильнее разжечь огонь, на ее взгляд, наверно, еще слишком слабый. Вскоре пламя окружило ее со всех сторон. Пустили в ход насосы, и вода полилась на крышу, но толку от этого не было, так как старую кровлю не так давно сменили на цинковую; вода стекала с нее, почти не попадая внутрь. Пламя в часовне разрасталось все больше, и несчастная Бриколина, сгорая заживо, должна была испытывать чудовищные муки. Но она, казалось, не ощущала их. Она запела песенку, на мотив танца, который она любила в юности и часто танцевала со своим возлюбленным; мотив этот всплыл в ее памяти перед смертью. Она не издала ни одного стона; глухая к воплям и мольбам матери, которая ломала руки и вырывалась от людей, удерживавших ее силой, чтобы ринуться вслед за дочерью, Бриколина долго пела, затем последний раз появилась в окне и, узнав отца, крикнула: «Ну что, господин Бриколен, недурной денек выпал вам «на сегодня»!

Это были ее последние слова. Когда с пожаром наконец справились, на полу часовни нашли только ее обгорелый скелет.

В результате ужасной гибели старшей дочери ум Бриколена совсем помрачился, а мужество его жены было сломлено. Они больше не помышляли о том, чтобы кого-нибудь арестовать, и за весь день не вспомнили о Розе и стариках. Они заперлись в одной из комнат дома кюре, не хотели никого видеть и вышли только тогда, когда несколько притупилась острота их переживаний.

XXXVII. Заключение

У Марсели хватило присутствия духа подумать о том, чтобы Розу, которая была еще не совсем здорова и измучена волнениями, осторожно подготовили к известию о трагической гибели сестры. По ее совету мельник без проволочек усадил Розу в двуколку нотариуса вместе с бабушкой и дедом (добрая старушка не захотела оставить своего больного мужа одного) и повез их всех на мельницу. Марсель, опираясь на руку Лемора, который нес Эдуарда, пошла за двуколкой пешком.

Несколько суток у Розы ежевечерне возобновлялась лихорадка. Друзья находились при ней неотлучно. От ее глаз удалось скрыть похороны папаши Кадоша, который был предан земле с совершением всех обрядов, каких он требовал, и ее не оповещали о смерти сестры до тех пор, пока она не оправилась настолько, что могла выдержать горестное известие. Но и тогда ей не сообщили об ужасных обстоятельствах, при которых безумная погибла; о них Роза еще долго оставалась в неведении.

Марсель спросила господина Гайяна, в какой мере действительно соглашение, подписанное ею и Бриколеном.

Мнение нотариуса не было благоприятным. Поскольку брак относится к компетенции гражданского уложения, он не может быть выставлен в качестве условия коммерческой сделки. В случае внесения в купчую незаконных условий сама сделка считается состоявшейся, а означенные условия во внимание не принимаются. Так гласит закон. Бриколену эти законоположения были известны, когда он подписывал купчую.

По прошествии трех дней на мельницу прибыл сам арендатор, бледный, подавленный, похудевший на половину своего прежнего веса, утративший даже охоту к выпивке, которой раньше всегда себя подбадривал. Казалось, он более не способен яриться; однако неясно было, с какими намерениями он заявился в Анжибо, и Марсель, видя, что Роза еще слаба, испугалась, не собирается ли он снова повести себя грубо и в оскорбительной форме востребовать дочь. Забеспокоились все и, выйдя из дома, стали перед Бриколеном стеной, чтобы не дать ему войти, если он не проявит миролюбивых намерений.

Бриколен начал с того, что холодно предложил своей матери привезти Розу к нему как можно скорее. Он собирается вскоре начать восстановительные работы, а пока что снял в их селении дом.

— Но хотя у нас сейчас неважное жилье, это не причина, чтобы я был разлучен с дочерью и чтобы мать оставалась без ее помощи. Коли бы она отказалась, она была бы дурной дочерью.

Говоря это, Бриколен бросал на мельника свирепые взгляды. Видно было, что он хочет увезти дочь с мельницы без скандала, но впоследствии посчитаться с Большим Луи и, может быть, даже обвинить его в похищении девушки.

— Верно, верно, — сказала матушка Бриколен, взяв на себя труд отвечать своему сыночку. — Роза давно уже просит, чтобы ее отправили к родителям, но она еще нездорова, и мы не пускаем ее. Я думаю, сегодня она уже сможет поехать с тобой, и я тоже готова вернуться вместе со стариком, если тебе есть куда нас поместить. Дай только госпоже Марсели подготовить нашу девочку к твоему появлению. Ведь и сама радость увидеть тебя будет для нее сильной встряской. А я покамест хочу потолковать с тобой наедине, сын, пойдем ко мне в комнату.

Старуха провела Бриколена в комнату, которую занимала вместе с мельничихой. Марсели и Розе была отведена комната мельника, а сам Большой Луи и Лемор с удовольствием спали на сене.

— Слушай, — сказала матушка Бриколен сыну. — На постройку новых служб тебе придется извести немало денег. Где ты их возьмешь?

— А вам-то что до того, мамаша? Вы же мне их дать не можете, — резко ответил Бриколен. — Сейчас я в самом деле не при деньгах, но я займу. Не в том, так в другом месте мне дадут нужную сумму взаймы, это для меня не вопрос.

— Дадут, но под большие проценты — дело обычное. А затем всегда, как подходит срок возвращать денежки, глядишь, уже влез в новые расходы — от них некуда деваться. Долг тебя жмет, давит, и ума не приложишь, как выбраться из петли.

— Ну так что же, по-вашему, я должен делать? Зерно нового урожая не засыплешь в башмак, а скотину под голиком не укроешь.

— Сколько ж тебе это будет стоить на круг?

— Бог его знает.

— А примерно?

— Сорок пять — пятьдесят тысяч франков самое малое: пятнадцать — восемнадцать тысяч — службы, столько же — скот, и еще около того я потерял на погибшем урожае и на убыли моего годового дохода.

— Так, так, это и будет на круг тысяч пятьдесят. По моему счету столько же выходит. Ну, а скажи-ка, сын, ежели я дам тебе эти деньги, что сделаешь ты для меня?

— Вы дадите? — воскликнул Бриколен, и в глазах его снова зажегся недобрый огонек. — Значит, у вас есть сбережения, которые вы скрывали от меня, или это пустая болтовня?

— Это не пустая болтовня. У меня есть пятьдесят тысяч франков золотом, и я тебе их дам, коли ты позволишь мне выдать Розу замуж по моему вкусу.

— Ах, вот оно что! Опять все тот же мельник! На этом медведе все женщины помешались, далее восьмидесятилетние старухи!

— Ладно, ладно, потешайся сколько хочешь, но давай сговариваться.

— А где они, деньги-то эти?

— Я дала их на сохранение Большому Луи, — ответила старуха, зная, что сын ее, увидев деньги, будет в таком упоении, что способен вырвать их у нее из рук.

— А почему Большому Луи, а не мне или моей жене? Вы что же, хотите подарить их ему, ежели я не выполню вашу волю?

— Чужие деньги в его руках всегда будут в сохранности, — отвечала старуха, — потому как мои были у него, когда я о том ничего не знала, и он вернул мне их полностью, хоть я уверена была, что они утрачены навсегда. Разумеется, деньги эти, в сущности, принадлежат твоему отцу, но так как он, по вашему требованию, признан неправоспособным, а мы с ним, согласно старому закону, закрепили каждый свое достояние за тем из нас, кто переживет другого, то этими деньгами распоряжаюсь я!

— Да неужто вам возвращено похищенное когда-то? Быть не может! Вы смеетесь надо мной, а я слушаю вас развесив уши.

— Послушай еще, — сказала матушка Бриколен, — услышишь довольно странную историю, но она тебе все объяснит.

И она рассказала сыну историю Кадоша и его наследства.

— Так что же, значит, мельник вернул тебе деньги, хотя мог о них и словом не обмолвиться? — в изумлении вскричал арендатор. — До чего ж это честно и красиво с его стороны! Надо будет вознаградить его!

— Вознаградить его можно только одним способом: отдать ему руку Розы, потому как сама она уже отдала ему свое сердце.

— Но никакого приданого он не получит!

— Само собой разумеется, о приданом нет и речи.

— Покажите же мне эти деньги!

Матушка Бриколен повела сына к мельнику, и тот показал ему чугунок и его содержимое.

— Таким образом, — заметил Бриколен, ослепленный и словно возрожденный к жизни видом уймы золотых монет, — госпожа де Бланшемон не оказывается в полной нищете?

— Это надо благодарить бога.

— И тебя, Большой Луи!

— И покойного папашу Кадоша, которому пришла в голову такая причуда.

— А сам-то ты что наследуешь от него?

— Три тысячи франков. Из них треть пойдет Пьолетте, а остальное на поддержку еще двух семей, с которыми я дружен. Мы будем работать сообща и соединим наши доходы.

— Но это же глупо!

— Да нет, полезно и справедливо.

— Но почему бы тебе не приберечь эту тысячу экю на свадебные подарки твоей… будущей жене?

— Это попахивало бы присвоением чужих денег. Хотя они и не ворованные, а собраны из подаяний, неужто вы, при вашей гордости, желали бы, чтобы Роза носила платья, приобретенные за крестьянские медяки, пожертвованные из милосердия нищему?

— Не было бы никакой нужды говорить, откуда у тебя взялись деньги на подарки… Ну, да ладно… А когда же свадьба, Большой Луи?

— Хоть завтра, если не возражаете.

— Завтра же объявим о помолвке, а деньги ты мне передай сегодня: мне они нужны.

— Нет, нет! — вскричала матушка Бриколен. — Ты получишь их в день свадьбы. Ты — мне, я — тебе; так-то, сынок.

Вид золота воодушевил арендатора. Он сел за стол, выпил по маленькой с будущим зятем, взгромоздился на свою коренастую лошадку, осушил на прощание еще рюмочку и поехал задавать работу каменщикам.

«Все-таки по-моему вышло, — говорил он себе улыбаясь. — Бланшемон достался мне за те же двести пятьдесят тысяч и далее за двести тысяч, потому как я не даю приданого за последней дочерью!»

— И мы, Анри, тоже будем строиться, — сказала Марсель своему возлюбленному, когда Бриколен уехал. — Мы богаты; нам есть на что соорудить славный сельский домик и хорошо воспитать в нем нашего ребенка. Ведь ты будешь его наставником, а мельник научит его своему ремеслу. Разве нельзя быть одновременно трудолюбивым работником и образованным человеком?

— И я собираюсь начать с обучения себя самого, — ответил Лемор. — Покамест я полный невежда, но я буду учиться ночами. Я подручный мельника; это ремесло мне по душе, и днем я буду заниматься им. Какую пользу здоровью нашего Эдуарда принесет та жизнь, которую мы будем вести!

— Ну, госпожа Марсель, — сказал Большой Луи, беря за руку Лемора, — помните, вы мне говорили в первый день, когда прибыли сюда (тому сегодня как раз неделя!)… что были бы счастливы иметь маленький опрятный домик с соломенной кровлей, увитый виноградными лозами, вроде моего; жить простой, достаточно независимой жизнью, какой живу я; вырастить сына таким, чтобы он был, как я, человеком работящим и не слишком глупым… И все это будет у вас здесь, на берегу нашей Вовры, которая имела честь вам понравиться, рядом с нами… А мы, не сомневайтесь, будем вам добрыми соседями!

— И все у нас будет общее, — отозвалась Марсель. — Иначе я себе и не мыслю!

— Ну нет, это невозможно. Ваша доля сейчас была бы куда больше моей.

— Вы плохо считаете, мельник, — вмешался Лемор. — «Твое» и «мое» между друзьями такая же нелепость, как дважды два — пять.

— Вот я и богат, вот я и ума палата! — весело вскричал мельник. — Ведь я владею теперь сердцем Розы и каждый день буду беседовать с вами! Помните, господин Лемор, я вам говорил, что для меня совершится чудо и все устроится! А ведь я тогда никак не рассчитывал на дядюшку Кадоша!

— С чего это ты надумал плясать со мной, Лопастушечка? — спросил Эдуард.

— А с того, дитя мое, — ответил мельник, поднимая ребенка на руки, — что я, забросив свои сети, выловил в прозрачной воде ангелочка, который принес мне счастье, а в мутной воде — старого черта «дядюшку», которого, быть может, мне еще удастся вызволить из чистилища.

«Мельник из Анжибо»

Роман «Мельник из Анжибо» был написан Жорж Санд в 1844 году. Некоторые исследователи утверждают, что первоначальное название романа было «Пролетарий». В. Каренин в известной работе о Жорж Санд считает, что она хотела назвать роман «На сегодня» (или «По теперешним временам»; французское просторечие «Au jour d’aujourd’hui» не имеет точного эквивалента в русском языке), воспроизведя любимое выражение одного из героев романа, деревенского богача Бриколена.

Согласно договору от 30 апреля 1844 года, роман должен был появиться в газете «Конститюсьонель», как и предыдущее произведение Жорж Санд «Жанна». Но издатель газеты Луи Верон, испуганный слишком смелыми социальными тенденциями романа, отказался его печатать. Тогда писательница предлагает свое произведение редактору газеты «Реформ» Луи Блану, социалисту и республиканцу, взгляды которого были во многом близки Жорж Санд. «Я знаю только одного буржуа, который действительно предан народу всем сердцем, — пишет она в одном из писем. — Это Луи Блан, молодой человек, обладающий прекрасным талантом и очень одаренный». В этой газете «Мельник из Анжибо» и печатается отдельными фельетонами с 21 января по 19 марта.

Белинский называл Жорж Санд одним из создателей социального романа во Франции. «Мельник из Анжибо» — произведение, где судьбы героев, разработка характеров, движение сюжета, — все подчинено раскрытию четко обозначенной общественной проблемы. Недаром первоначальное название романа подчеркивало его злободневность.

В это время Жорж Санд увлекается философией П. Леру и сотрудничает в его «Ревю эндепендант», активно участвует в создании газеты «Эклерер де л’Эндр», призванной сыграть оппозиционную роль по отношению к правительственному печатному органу в Берри, где, как известно, находилось имение Жорж Санд — Ноан. Она пишет целый ряд статей, посвященных политическим и социальным вопросам: положению народа, соотношению действия и теории в перестройке общественной жизни, организации общества на принципах справедливости, равенства и добра.

По существу те же идеи нашли отражение в романе «Мельник из Анжибо». Молодая аристократка Марсель де Бланшемон хочет отказаться от состояния, унаследованного ею и ее сыном; известие о том, что она разорена, даже радует ее; деньги, которые после многих испытаний все же ей достаются, она делит со своими друзьями-крестьянами, чтобы организовать что-то вроде общины, каждый член которой будет трудиться на благо всех остальных и где все будут счастливы.

И хотя для Жорж Санд это был только один, и даже не самый важный, способ борьбы за прекрасное будущее, она была убеждена, что честный человек должен воплощать в жизнь все, что может способствовать прогрессу.

Поступок Марсели — это протест против эгоистических устремлений общества, управляемого «новой аристократией — дворянством кошелька». «Не будем завидовать тем, кому удается быть счастливым среди несчастий!.. Чем радоваться с ними, я предпочла бы страдать еще больше, чем страдала», — восклицает Жорж Санд в одном из писем.

Разногласия между различными социальными доктринами казались Жорж Санд борьбой сект, которые тратят время на споры, но не в состоянии сделать что-либо в реальной действительности. Истина должна быть открыта не сухим рассуждением, по сердцем, если оно не развращено обществом, основанным на угнетении. Таков путь Марсели, и в этом она противопоставлена своему возлюбленному Лемору.

Лемор ищет теорию, которая сразу открыла бы истину. Пока же эта теория не найдена, его ум, запутавшийся в противоречиях, заставляет его отказываться от жизни и любви и парализует всякую деятельность.

Жорж Санд не могла полностью принять ни одно из существовавших тогда учений утопического социализма, хотя выдвинутая Шарлем Фурье идея создания фаланг в какой-то мере отразилась в «Мельнике из Анжибо». Но она была убеждена, что настоящее счастье заключается в том, чтобы трудиться на пользу другим.

Особое значение получают вопросы воспитания. Ребенок не должен быть развращен богатством и праздностью. Лемор говорит Марсели: «Оградим же твоего сына от зла, насколько это будет в наших силах, привьем ему любовь к добру и стремление к истине! Его поколение, быть может, откроет ее».

Надежда Жорж Санд на будущее опиралась на ее глубокую веру в народ, в его силу, разум и органически присущее ему чувство справедливости. Он сам поднимется, когда придет время, сломает все старое и отжившее и найдет истину. Даже самый сильный и благородный ум может увидеть ее только смутно, потому что он одинок. Истина станет очевидной лишь тогда, когда к ней будут стремиться все. «Сейчас не то время, когда великие люди облагораживают умы своих современников. Теперь массы просвещают великие умы», — утверждает Жорж Санд.

Развивая идеи, высказанные многими историками еще в эпоху Реставрации, Жорж Санд полагает, что только парод способен ощутить «потребности эпохи», и поэтому никому, кроме него самого, не дано знать, пришло ли время великой революции. Он ее «желает, торопит, возвещает и совершит», но не потому, что понимает законы общественного развития, а благодаря чувству, инстинкту.

Политическая ситуация в стране только укрепляла это убеждение. Либеральная партия, оппозиционная по отношению к режиму Июльской монархии, не хотела, да и не могла бы предпринять решительные меры для переустройства общества. Жорж Санд хорошо это понимала.

Воплощением истинного народного духа в романе выступает мельник Большой Луи. Он наделен душевным благородством, ясным умом, здравым смыслом, верностью в любви и дружбе. Его достоинства — не только его личные качества. Они присущи ему как представителю лучшей части французского народа. Таковы же его мать-мельничиха и бедная крестьянка Пьолетта.

Противопоставление Большого Луи и Лемора еще более очевидно, чем Лемора и Марсели. Именно под влиянием Луи Лемор возвращается к Марсели и проникается идеями тем более справедливыми, что они «естественны».

Жорж Санд признавала, что образ Большого Луи несколько идеализирован. Обращаясь к рабочему поэту Шарлю Понси, она пишет: «Изображайте всегда парод, его душу и его ум, не таким, каким он, по большей части, является сейчас, а таким, каким он должен быть, каким он будет, благодаря… тем, кто раздувает священный огонь, который дремлет в нем вот уже шесть тысяч лет».

В изображении мельника Луи Жорж Санд использовала свой Эстетический принцип «воплощать идеальный мир в мире реальном». Для Жорж Санд идеал — понятие, не оторванное от реальности, не выдуманное, но порожденное самой жизнью. Когда художник рисует свой идеал, современникам кажется, что это слишком прекрасно, чтобы быть правдой. Но когда идеал осуществляется, оказывается, что жизнь далеко превзошла догадки художника. Поэтому художник не может слепо копировать действительность, она должна быть озарена «светом истины». Этот свет и позволил Жорж Санд увидеть в простых людях черты и качества человека будущего и нарисовать мельника Луи, «представителя живых сил и благородных инстинктов простого народа во Франции»[41].

Этим же эстетическим принципом руководствовалась Жорж Санд и в изображении Марсели де Бланшемон и Анри Лемора. Белинский упрекал автора в том, что эти герои не соответствуют требованиям художественного романа, потому что они — «мечтатели, переслащенные до приторности». Жорж Санд хотела показать, как могут поступить те представители господствующего класса, которые осознали несправедливость всего общественного строя. Действительно, немногие из среды, к которой принадлежала Жорж Санд, с такой решительностью следовали своим убеждениям. И все-таки эти идеализированные герои, по словам Чернышевского, производили «сильное и благородное впечатление, противодействуя господствующей мелочности, холодности и пошлому бездушию»[42].

Самый жизненный персонаж «Мельника из Анжибо» — богатый арендатор Бриколен с его страстью к наживе, человек, нашедший себя в атмосфере Июльской монархии. Он утверждает: «На сегодня все идет к лучшему: всякий может наживаться, и ничего лучшего никогда не изобретут». Бриколен совершенно реален и вместе с тем типичен для той эпохи. В письме к издателю Жорж Санд писала: «Взгляните, не покажется ли он вам слишком тривиальным. Мне-то представляется, что он неплох: он оригинален именно потому, что зауряден».

Белинский отмечал реальность этого образа, а Герцен приводил его имя как нарицательное для того, чтобы обозначить алчность, скупость, страсть к обогащению.

«Мельник из Анжибо» — произведение, в котором автор скорее обрисовал насущные проблемы современности, чем решил их. Но, по глубокому убеждению Жорж Санд, писатель не может оставаться в стороне от того, что волнует общество. Именно поэтому роман вызвал одобрение русских революционных демократов.

В 1845 году «Мельник из Анжибо» выходит сразу в двух русских издательствах, а в 1846 году появляется рецензия Белинского («Отечественные записки», 1846, т. 44, № 1–2). В наше время роман вошел во второй том Избранных сочинений Жорж Санд (1950) и в 1958 году был издан отдельной книгой. В настоящем издании роман дается в новом переводе.

Загрузка...