В математике есть понятие простого числа: оно делится только на само себя и на единицу.
В химии есть понятие чистого вещества: оно состоит только из самого себя и не включает никаких примесей.
Айги подобен простому числу: он не входит ни в какие поэтические группы, течения, направления и даже поколения. Он соотносим только с самим собой и поэзией в целом.
Произведения Айги дают самое наглядное пред ставление о чистом веществе поэзии. Здесь нет присутствия других поэтов и чужих слов: не только в виде прямых цитат и перекличек, но даже на уровне ритмических повторов. Большинство поэтов, хотят они этого или нет, постоянно перекликаются друг с другом, поскольку не могут обойтись без чужих, тысячекратно использованных стихотворных размеров – допустим, четырех- или [8] владимир новиков пятистопного ямба. Можно и такими ямбами написать отличные стихи, но остаться собой на сто процентов при этом нельзя: приходится выплачивать слишком большой налог предшественникам, своим невольным соавторам. Айги же слагает каждое произведение только из собственных стихов, всякий раз рождая ритм новый, еще не бывший в употреблении.
В статистическом большинстве случаев стихотворные произведения состоят из поэзии и непоэзии: к “сладким звукам и молитвам” добавляются еще абстрактные мысли и рассуждения, житейские эмоции (особенно любовные), описания стран и городов, сюжетные события – реальные или вымышленные. Без этого, наверное, не был бы возможен контакт поэтов с читателями, которые с удовольствием находят в стихах что-нибудь свое, непоэтическое и через эту ступень незаметно для себя самих восходят к поэзии. Потом они уже из стихов кое-что переносят в жизнь, эксплуатируя в обыденных целях афористические строки и “крылатые” слова. Поэзия Айги для такого утилитарного применения непригодна: в ней невозможно найти давно известное и знакомое, из нее нельзя вынуть строчку или словечко, от нее бесполезно отламывать куски, не освоив целого. Есть у Айги аналог в изобразительном искусстве – Казимир Малевич, озадачивший человечество на целое столетие своим “Черным квадратом”. Одни недоумевали, другие возмущались, третьи пытались объяснить и истолковать. Правы, однако, были те, кто, столкнувшись лицом к лицу с этой картиной, просто молчали, понимая: вот она, ни с чем не смешанная стопроцентная живопись. А стопроцентная, голая поэзия – это такая, как у Айги.
Жизнь Айги есть эмоционально-поэтический диалог с мирозданием, каждое стихотворение – свидетельство и фиксация этого двустороннего кон такта. Вновь и вновь поэт ведет нескончаемую беседу с полем, лесом, соснами, цветами – возвращаясь к тому, о чем речь шла вчера, и находя новые оттенки, делая новый шаг в глубину бытия. Этот диалог невозможно услышать только ушами, для многих он существует лишь как тишина – и нет в том беды: быть тишиной для поэзии куда естественнее и достойнее, чем быть шумом, собирающим случайную толпу, большая часть которой лишена поэтического слуха.
Вместе с тем мир Айги не огорожен эстетическим забором, он потенциально открыт для любого живого человека, чьи эмоциональные импульсы вступят в резонанс с ритмами поэта.
С чисто статистической точки зрения таких людей не очень много, зато среди них нет случайных посетителей, пришедших из любопытства или “за компанию”. У Айги есть особая Среда, которую Леон Робель опреде лил понятием “духовная семья” (famille spirituelle). Сюда входят очень разные люди, общение с которыми отразилось в творчестве поэта, те, кто вступал с ним во взаимообмен творческой энергией, кому он посвящал свои произведения. Это художники И. Яковлев, А. Зверев, И. Вулох, композиторы А. Волконский, В. Сильвестров, С. Губайдулина, поэты Р. Ахметов, С. Красовицкий, В. Шаламов, К. Богатырев, Ж. Рубо, А. Витез, Л. Робель, Ф.Ф. Ингольд и многие, многие другие. Нет границы между этими спутниками поэта и его семьей в буквальном смысле, среди собеседников Айги и его дети: так, дочери посвящена необычная книга – “Тетрадь Вероники” (1983), поэтически фиксирующая диалог отца с ребенком в первые шесть месяцев жизни. Для тех, кто вчитался в стихи Айги, вжился в его художественную систему, такой диалог, такое “соавторство” отнюдь не выглядит эксцентрической причудой.
В составе “духовной семьи” Айги есть поэты более молодых поколений, ощущающие себя, как и он, наследниками традиции русского авангарда. Важно отметить, что Айги никогда не брал на себя роль учителя и “мэтра”, в его творческом пространстве все отношения строятся на основе духовного равенства. Поэты-“айгисты” – это не подражатели, а союзники, единомышленники Айги. Один из них, Сергей Бирюков, создал своего рода стихотворный портрет Айги, выполненный в технике поэтической “зауми”, являющийся одновременно и акростихом, и телестихом (то есть ключевое слово читается здесь и в первых, и в последних буквах строк): поэзия 100 процентов [11]
Понятие “духовной семьи” в принципе можно трактовать и еще шире, включая сюда тех, с кем Айги общался на уровне метафизическом: Малевич, Хлебников, Бодлер, Ницше, Клее, Кафка, Норвид…
Подобно тому, как нет здесь границ между людьми разных наций и языков, разных поколений и творческих профессий, – так нет здесь границ между теми, кто живет сегодня, и теми, кто жив в вечности. Идея бессмертия заложена в самом фундаменте мира Айги, она является условием существования стиха. Причем к бессмертию в равной мере причастны все, а не только творцы нерукотворных памятников и мастера “царственного слова”. Пафос возвышения над обыкновенной жизнью и “простыми” людьми абсолютно чужд Геннадию Айги: если для него и существует особое поэтическое измерение реальности, то это – глубина, которая потенциально существует в каждой человеческой душе. И если сегодня Айги смотрится поэтом “элитарным” и “герметичным”, то подобное восприятие может со временем оказаться довольно случайным моментом: тут свое слово еще должно сказать будущее.
Свободный стих. Каждому, кто читает Айги, приходится разбираться в том, что это такое, приходится немножко теоретизировать. Зато творчество Айги может дать веские ответы – и на вопрос о сущности свободного стиха, и на вопрос о сущности поэзии. Дело в том, что в русскую литературу свободный стих пришел сравнительно поздно: неслучайно его чаще называют французским словом “верлибр”.
После удачных опытов Фета, Кузмина, Блока, Хлебникова были все основания ожидать, что русские поэты, как и их западноевропейские коллеги, откажутся от рифм и от строгих размеров (вспомним, что рифмой тяготился еще Пушкин, считавший ее ресурсы в русском языке исчерпанными). В 1924 году Юрий Тынянов писал: “В наше время vers libre одержал большие победы. Пора сказать, что он – характерный стих нашей эпохи, и в отношении к нему как к стиху исключительному или даже стиху на грани прозы – такая же неправда историческая, как и теоретическая”[2]. Но вопреки упованиям Тынянова ведущие русские поэты последующих шести – семи десятилетий продолжали рифмовать и пользоваться классическими размерами, а свободный стих остался достаточно экзотическим, если не маргинальным явлением. Что же произошло?
Что дает поэзии свободный стих? Остановимся на конкретном примере – “Снег в саду” (1965):
чиста проста
глубоко и почти без места
и тих и незаметен
светлы и широки
сплю весь
и – сейся
мерцать замешиваться взорами
и сеется
и суть
Есть очень простой способ отличить настоящий, органичный верлибр от поддельно-претенциозного. Если стих только притворяется свободным, в нем, в принципе, можно расставить знаки препинания в соответствии с общеязыковыми нормами, ввести прописные буквы в начале синтаксических предложений. А попробуйте здесь написать “чиста” с большой буквы – сразу нарушится тонкое равновесие, интимное равенство двух слов первого стиха.
И какой знак препинания поставить между “чиста” и “проста”? Нет здесь и не может быть никаких сковывающих знаков, никаких цепей – полная свобода слова, предстающего во всей незащищенной наготе, во всем богатстве потенциальных значений. К чему относится это “чиста проста” – к природе, к женщине, к вселенной? Да ко всему на свете, слово здесь не ведает никаких ограничений. А из первой [14] владимир новиков строки, как из зерна, прорастает смысловой и стиховой ствол произведения, его духовная вертикаль.
Одна из ключевых категорий художественного мира Айги – СОН. Это и погружение в глубину бессознательного (“сплю весь”), и обращенность к духовной высоте: “и суть”, то есть единый смысл всего сущего (кстати, слово “суть”, поставленное в связь с глаголом “сеется”, как бы вспоминает о том, что оно не только существительное с абстрактным значением, но и древний глагол, форма третьего лица множественного числа от “быть”, “существовать”). Итог стихотворения – единение человека с миром, полное слияние с космосом.
Такое произведение невозможно процитировать иначе, как полностью. Деление на строфы не столько расчленяет текст на части, сколько подчеркивает единство целого. Леон Робель считает, что пробелы между строфами у Айги – это не паузы для читательского расслабления, а места, требующие особенной читательской активности, большого духовного усилия: это “последовательные ступени погружения в глубины бытия: нелегкая работа!”[3].
Стих в системе Айги – это и отдельная строка, и целое стихотворение – от первого слова до последнего. Практика поэта подтверждает теоретическое положение Тынянова о том, что верлибр отнюдь не находится на границе с прозой, а, наоборот, являет собой предельную концентрацию поэтичности. Верлибр при таком взгляде на вещи предстает естественным, первичным видом стиха, а всякие там ямбы, хореи и амфибрахии – это уже вторично-искусственные надстройки. Свободный стих – понятие широкое, всеобъемлющее, сюда могут как частные случаи входить все виды стиха метрического. Вот, к примеру, стихотворение “Поле весной” (1985):
там чудо покрывает ум
Можно счесть, что это одностишие (моностих) четырехстопного ямба, что в окружении верлибров это своего рода ритмическая “цитата” из классики. Хотя, в сущности, здесь (как и везде у Айги) слово является потенциальным стихом, и можно представить такую транскрипцию:
там
чудо
покрывает
ум
Но вот уже пример безусловно “цитатного” ритма —
“Страничка с признанием” (1978):
было: в лицо Простоте попытался взглянуть я
однажды
понял одно: что лишился я Слова как зренья
Поэт прибег к античному дистиху, чтобы “чужим”, посторонним для него ритмическим языком описать свою художественную систему, взглянуть на свой стих извне. Стратегия Айги – приближение к Простоте с большой буквы. Но эта цель для него (а может быть, и для любого другого поэта, стремящегося именно к Простоте, а не к упрощению, не к примитиву) всегда остается отдаленной, ее достижение приводит к полному молчанию, рассказать о котором можно только на чужом, на почти иностран ном языке.