Действие второе

Гостиная, она же столовая. Любовь, Антонина Павловна. Стол, буфет. Марфа убирает со стола остатки завтрака и скатерть.


МАРФА:

А в котором часу он придет-то, Любовь Ивановна?


ЛЮБОВЬ:

Вовсе не придет. Можете отложить попечение.


МАРФА:

Какое печение?{11}


ЛЮБОВЬ:

Ничего. Вышитую скатерть, пожалуйста.


МАРФА:

Напугал меня Алексей Максимович. В очках, говорит, будет.


ЛЮБОВЬ:

Очки? Что вы такое выдумываете?


МАРФА:

Да мне все одно. Я его сроду не видала.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Вот. Нечего сказать — хорошо он ее натаскал!..


ЛЮБОВЬ:

Я никогда и не сомневалась, что Алеша собьет ее с толка. Когда он пускается описывать наружность человека, то начинается квазифантазия или тенденция. (Марфе.) Из кондитерской все прислали?


МАРФА:

Что было заказано, то и прислали. Бледный, говорит, ворот поднят, а где это я узнаю бледного от румяного, раз — ворот да черные очки? (Уходит.)


ЛЮБОВЬ:

Глупая бытовая старуха.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ты, Любушка, все-таки попроси Ревшина последить за ней, а то она вообще от страху никого не впустит.


ЛЮБОВЬ:

Главное, она врет. Превосходно может разобраться, если захочет. От этих сумасшедших разговоров я и сама начинаю верить, что он вдруг явится.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Бедный Алеша! Вот кого жалко… Ее напугал, на меня накричал почему-то… Что я такого сказала за завтраком?


ЛЮБОВЬ:

Ну, это понятно, что он расстроен.


Маленькая пауза.


У него даже начинаются галлюцинации… Принять какого-то низенького блондина, спокойно покупающего газету, за… Какая чушь! Но ведь его не разубедишь. Решил, что Барбашин ходит под нашими окнами, значит, это так.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Смешно, о чем я сейчас подумала: ведь из всего этого могла бы выйти преизрядная пьеса.


ЛЮБОВЬ:

Дорогая моя мамочка! Ты чудная, сырая женщина. Я так рада, что судьба дала мне литературную мать. Другая бы выла и причитала на твоем месте, а ты творишь.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, правда. Можно было бы перенести на сцену, почти не меняя, только сгущая немножко. Первый акт: вот такое утро, как нынче было… Правда, вместо Ревшина я бы взяла другого вестника, менее трафаретного. Явился, скажем, забавный полицейский чиновник с красным носом или адвокат с еврейским акцентом. Или, наконец, какая-нибудь роковая красавица, которую Барбашин когда-то бросил. Все это можно без труда подвзбить. А дальше, значит, развивается.


ЛЮБОВЬ:

Одним словом: господа, к нам в город приехал ревизор. Я вижу, что ты всю эту историю воспринимаешь как добавочный сюрприз по случаю твоего рождения. Молодец, мамочка! А как, по-твоему, развивается дальше? Будет стрельба?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ну, это еще надобно подумать. Может быть, он сам покончит с собой у твоих ног.


ЛЮБОВЬ:

А мне очень хотелось бы знать окончание. Леонид Викторович говорил о пьесах, что если в первом действии висит на стене ружье, то в последнем оно должно дать осечку{12}.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ты только, пожалуйста, никаких глупостей не делай. Подумай, Любушка, ведь это — счастье, что ты за него не вышла. А как ты злилась на меня, когда я еще в самом начале старалась тебя урезонить!


ЛЮБОВЬ:

Мамочка, сочиняй лучше пьесу. А мои воспоминания с твоими никогда не уживаются, так что не стоит и сводить. Да, ты хотела нам почитать свою сказку.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Прочту, когда соберутся гости. Ты уж потерпи. Я ее перед завтраком пополнила и отшлифовала.


Маленькая пауза.


Не понимаю, отчего мне от Миши не было письмеца. Странно. Не болен ли он…


ЛЮБОВЬ:

Глупости. Забыл, а в последнюю минуту помчится галопом на телеграф.


Входит Ревшин, чуть ли не в визитке.


РЕВШИН:

Еще раз здравствуйте. Как настроеньице?


ЛЮБОВЬ:

О, великолепное. Что вы, на похороны собрались?


РЕВШИН:

Это почему? Черный костюм? Как же иначе: семейное торжество, пятидесятилетие дорогой писательницы. Вы, кажется, любите хризантемы, Антонина Павловна… Цветок самый писательский.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Прелесть! Спасибо, голубчик. Любушка, вон там ваза.


РЕВШИН:

А знаете, почему цветок писательский? Потому что у хризантемы всегда есть темы.


ЛЮБОВЬ:

Душа общества…


РЕВШИН:

А где Алексей Максимович?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ах, у бедняжки сеанс. Рисует сынка ювелира. Что, есть у вас какие-нибудь вести? Беглого больше не встречали?


ЛЮБОВЬ:

Так я и знала: теперь пойдет слух, что он сбежал с каторги.


РЕВШИН:

Особых вестей не имеется. А как вы расцениваете положение, Антонина Павловна?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Оптимистически. Кстати, я убеждена, что, если бы мне дали пять минут с ним поговорить, все бы сразу прояснилось.


ЛЮБОВЬ:

Нет, эта ваза не годится. Коротка.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Он зверь, а я со зверьми умею разговаривать. Моего покойного мужа однажды хотел обидеть действием пациент, — что будто, значит, его жену не спасли вовремя. Я его живо угомонила. Давай-ка эти цветочки сюда. Я сама их устрою — у меня там ваз сколько угодно. Моментально присмирел.


ЛЮБОВЬ:

Мамочка, этого никогда не было.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ну, конечно: если у меня есть что-нибудь занимательное рассказать, то это только мой вымысел. (Уходит с цветами.)


РЕВШИН:

Что ж — судьба всех авторов!


ЛЮБОВЬ:

Наверное, ничего нет? Или все-таки позанялись любительским сыском?


РЕВШИН:

Ну что ты опять на меня ополчаешься… Ты же… вы же… знаете, что я…


ЛЮБОВЬ:

Я знаю, что вы обожаете развлекаться чужими делами. Шерлок Холмс из Барнаула.


РЕВШИН:

Да нет, право же…


ЛЮБОВЬ:

Вот поклянитесь мне, что вы его больше не видели.


Страшный звон. Вбегает Трощейкин.


ТРОЩЕЙКИН:

Зеркало разбито! Гнусный мальчишка разбил мячом зеркало!


ЛЮБОВЬ:

Где? Какое?


ТРОЩЕЙКИН:

Да в передней. Поди-поди-поди. Полюбуйся!


ЛЮБОВЬ:

Я тебя предупреждала, что после сеанса он должен сразу отправляться домой, а не шпарить в футбол. Конечно, он сходит с ума, когда пять мячей… (Быстро уходит.)


ТРОЩЕЙКИН:

Говорят, отвратительная примета. Я в приметы не верю, но почему-то они у меня в жизни всегда сбывались. Как неприятно… Ну, рассказывайте.


РЕВШИН:

Да кое-что есть. Только убедительно прошу — ни слова вашей женке. Это ее только взбудоражит, особенно ввиду того, что она к этой истории относится как к своему частному делу.


ТРОЩЕЙКИН:

Хорошо-хорошо… Вываливайте.


РЕВШИН:

Итак, как только мы с вами расстались, я отправился на его улицу и стал на дежурство.


ТРОЩЕЙКИН:

Вы его видели? Говорили с ним?


РЕВШИН:

Погодите, я по порядку.


ТРОЩЕЙКИН:

К черту порядок!


РЕВШИН:

Замечание по меньшей мере анархическое, но все-таки потерпите. Вы уже сегодня испортили отношения с Вишневским вашей склонностью к быстрым словам.


ТРОЩЕЙКИН:

Ну, это начхать. Я иначе устроюсь.


РЕВШИН:

Было, как вы знаете, около десяти. Ровно в половине одиннадцатого туда вошел Аршинский, — вы знаете, о ком я говорю?


ТРОЩЕЙКИН:

То-то я его видел на бульваре, очевидно, как раз туда шел.


РЕВШИН:

Я решил ждать, несмотря на дождик. Проходит четверть часа, полчаса, сорок минут. Ну, говорю, он, вероятно, до ночи не выйдет.


ТРОЩЕЙКИН:

Кому?


РЕВШИН:

Что — кому?


ТРОЩЕЙКИН:

Кому вы это сказали?


РЕВШИН:

Да тут из лавки очень толковый приказчик и еще одна дама из соседнего дома с нами стояли. Ну, еще кое-кто — не помню. Это совершенно не важно. Словом, говорили, что он уже утром выходил за папиросами, а сейчас, наверное, пойдет завтракать. Тут погода несколько улучшилась…


ТРОЩЕЙКИН:

Умоляю вас — без описаний природы. Вы его видели или нет?


РЕВШИН:

Видел. Без двадцати двенадцать он вышел вместе с Аршинским.


ТРОЩЕЙКИН:

Ага!


РЕВШИН:

В светло-сером костюме. Выбрит, как бог, а выражение на лице ужасное: черные глаза горят, на губах усмешка, брови нахмурены. На углу он распрощался с Аршинским и вошел в ресторан. Я так, незаметно, профланировал мимо и сквозь витрину вижу: сидит за столиком у окна и что-то записывает в книжечку. Тут ему подали закуску, он ею занялся, — ну а я почувствовал, что тоже смертный, и решил пойти домой позавтракать.


ТРОЩЕЙКИН:

Значит, он был угрюм?


РЕВШИН:

Адски угрюм.


ТРОЩЕЙКИН:

Ну, кабы я был законодателем, я бы за выражение лица тащил бы всякого в участок — сразу. Это все?


РЕВШИН:

Терпение. Не успел я отойти на пять шагов, как меня догоняет ресторанный лакей с запиской. От него. Вот она. Видите, сложено и сверху его почерком: "Господину Ревшину, в руки". Попробуйте угадать, что в ней сказано?


ТРОЩЕЙКИН:

Давайте скорей, некогда гадать.


РЕВШИН:

А все-таки.


ТРОЩЕЙКИН:

Давайте, вам говорят.


РЕВШИН:

Вы бы, впрочем, все равно не угадали. Нате.


ТРОЩЕЙКИН:

Не понимаю… Тут ничего не написано… Пустая бумажка.


РЕВШИН:

Вот это-то и жутко. Такая белизна страшнее всяких угроз. Меня прямо ослепило.


ТРОЩЕЙКИН:

А он талантлив, этот гнус. Во всяком случае, нужно сохранить. Может пригодиться как вещественное доказательство. Нет, я больше не могу жить… Который час?


РЕВШИН:

Двадцать пять минут четвертого.


ТРОЩЕЙКИН:

Через полчаса придет мерзейшая Вагабундова: представляете себе, как мне весело сегодня писать портреты? И это ожидание… Вечером мне должны позвонить… Если денег не будет, то придется вас послать за горячечной рубашкой для меня. Каково положение! Я кругом в авансе, а в доме шиш. Неужели вы ничего не можете придумать?


РЕВШИН:

Да что ж, пожалуй… Видите ли, у меня лично свободных денег сейчас нет, но в крайнем случае я достану вам на билет, — недалеко, конечно, — и, скажем, на две недели жизни там, с условием, однако, что Любовь Ивановну вы отпустите к моей сестре в деревню. А дальше будет видно.


ТРОЩЕЙКИН:

Ну, извините: я без нее не могу. Вы это отлично знаете. Я ведь как малый ребенок. Ничего не умею, все путаю.


РЕВШИН:

Что ж, придется вам все путать. Ей будет там отлично, сестра у меня первый сорт, я сам буду наезжать. Имейте в виду, Алексей Максимович, что когда мишень разделена на две части и эти части в разных местах, то стрелять не во что.


ТРОЩЕЙКИН:

Да я ничего не говорю… Это вообще разумно… Но ведь Люба заартачится.


РЕВШИН:

Как-нибудь можно уговорить. Вы только подайте так, что, дескать, это ваша мысль, а не моя. Так будет приличней. Мы с вами сейчас говорим как джентльмен с джентльменом, и, смею думать, вы отлично понимаете положение.


ТРОЩЕЙКИН:

Ну, посмотрим. А как вы считаете, сэр, — если действительно я завтра отправлюсь, может быть, мне загримироваться? У меня как раз остались от нашего театра борода и парик. А?


РЕВШИН:

Почему же? Можно. Только смотрите, не испугайте пассажиров{13}.


ТРОЩЕЙКИН:

Да, это все как будто… Но, с другой стороны, я думаю, что если он обещал, то он мне достанет. Что?


РЕВШИН:

Алексей Максимович, я не в курсе ваших кредитных возможностей.


Входят Любовь и Вера.


ВЕРА:

(Ревшину.) Здравствуйте, конфидант.


ТРОЩЕЙКИН:

Вот, послушай, Люба, что он рассказывает. (Лезет в карман за запиской.)


РЕВШИН:

Дорогой мой, вы согласились этого рискованного анекдота дамам не сообщать.


ЛЮБОВЬ:

Нет, сообщите немедленно.


ТРОЩЕЙКИН:

Ах, отстаньте вы все от меня! (Уходит.)


ЛЮБОВЬ:

(Ревшину.) Хороши!


РЕВШИН:

Клянусь, Любовь Ивановна…


ЛЮБОВЬ:

Вот о чем я вас попрошу. Там, в передней, бог знает какой разгром. Я, например, палец порезала. Пойдите-ка — нужно перенести из спальни другое зеркало. Марфа не может.


РЕВШИН:

С удовольствием.


ЛЮБОВЬ:

И вообще вы будете следить, чтоб она не шуганула какого-нибудь невинного гостя, приняв его за вашего сегодняшнего собеседника.


РЕВШИН:

Любовь Ивановна, я с ним не беседовал — вот вам крест.


ЛЮБОВЬ:

И заодно скажите ей, чтоб она пришла мне помочь накрыть к чаю. Сейчас начнут собираться.


ВЕРА:

Любочка, позволь мне накрыть, я это обожаю.


РЕВШИН:

Увидите, буду как цербер. (Уходит.)


ЛЮБОВЬ:

Всякий раз, когда ожидаю гостей, я почему-то думаю о том, что жизнь свою я профукала. Нет, лучше маленькие… Так что ж ты говоришь? Значит, у него все та же экономка?


ВЕРА:

Да, все та же. Эти?


ЛЮБОВЬ:

Хотя бы. А откуда Лиза ее знает?


ВЕРА:

Она как-то рекомендовала Лизу Станиславским{14}, а я ее от них получила. Я как сегодня пришла от тебя, застала ее за оживленной беседой с дворником. Барбашин да Барбашин — сплошное бормотание. Словом, оказывается, что он приехал без предупреждения, вчера около семи вечера, но все было в полном порядке, так как экономка там все время жила.


ЛЮБОВЬ:

Да, я хорошо помню эту квартиру.


ВЕРА:

Нынче ночью он выходил куда-то, а потом чуть ли не с утра писал на машинке письма.


ЛЮБОВЬ:

Ах, Вера, как это все, в общем, плоско. Почему я должна интересоваться сплетнями двух старых баб.


ВЕРА:

А все-таки интересно, сознайся! И немножко страшно.


ЛЮБОВЬ:

Да — и немножко страшно…


Входят Марфа с тортом и Антонина Павловна с фруктами.


ВЕРА:

Вдруг он правда замышляет что-нибудь зловещее? Да, вот еще: будто бы очень отощал в тюрьме и первым делом заказал котлет и бутылку шампанского. Вообще Лиза тебя очень жалела… Сколько будет человек приблизительно? Я правильно сосчитала?


ЛЮБОВЬ:

Писатель… Тетя Женя, дядя Поль… Старушка Николадзе… Мешаев… Ревшин… Мы четверо… кажется, все. На всякий случай, еще один бокал поставим.


ВЕРА:

Для кого это? Или?..


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Мешаев говорил, что, может быть, будет его брат. А знаешь, Любуша…


ЛЮБОВЬ:

Что?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, ничего, я думала, что это из старых вилочек.


Входит Трощейкин.


ТРОЩЕЙКИН:

Ну вот, слава богу. Люди начинают просыпаться. Люба, сейчас звонил Куприков и умолял нас не выходить на улицу. Он сейчас у меня будет. Очевидно, есть что-то новое. Не хотел по телефону.


ЛЮБОВЬ:

Очень жаль, что придет. Я совершенно не выношу твоих коллег. Видишь, Вера, бокал пригодится. Ставь-ка еще лишний.


ТРОЩЕЙКИН:

Да, кажется, люди начинают понимать, в каком мы находимся положении. Ну, я, знаешь, подкреплюсь.


ЛЮБОВЬ:

Оставь торт, не будь хамом. Подожди, пока соберутся гости, тогда будешь под шумок нажираться.


ТРОЩЕЙКИН:

Когда придут гости, то я буду у себя. Это уж извините. Хорошо, я возьму просто конфету.


ВЕРА:

Алеша, не порти. Я так чудно устроила. Слушай, я тебя сейчас шлепну по пальцам.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Вот тебе кусочек кекса.


Звонок.


ТРОЩЕЙКИН:

А, это старуха Вагабундова. Попробую сегодня дописать. У меня руки трясутся, не могу держать кисть, а все-таки допишу ее, черт бы ее взял! Церемониться особенно не буду.


ВЕРА:

Это у тебя от жадности руки трясутся.


Входит Ревшин.


РЕВШИН:

Господа, там пришла какая-то особа: судя по некоторым признакам, она не входит в сегодняшнюю программу. Какая-то Элеонора Шнап. Принимать?


ТРОЩЕЙКИН:

Что это такое, Антонина Павловна? Кого вы зазываете? В шею!


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я ее не приглашала. Шнап? Шнап? Ах, Любушка… Это ведь, кажется, твоя бывшая акушерка?


ЛЮБОВЬ:

Да. Страшная женщина. Не надо ее.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Раз она пришла меня поздравить, то нельзя гнать. Не мило.


ЛЮБОВЬ:

Как хочешь. (Ревшину.) Ну, живо. Зовите.


ВЕРА:

Мы ее последний раз видели на похоронах…


ЛЮБОВЬ:

Не помню, ничего не помню…


ТРОЩЕЙКИН:

(Собирается уйти налево.) Меня, во всяком случае, нет.


ВЕРА:

Напрасно, Алеша. Племянница ее первого мужа была за двоюродным братом Барбашина.


ТРОЩЕЙКИН:

А! Это другое дело…


Входит Элеонора Шнап: фиолетовое платье, пенсне.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Как любезно, что вы зашли. Я, собственно, просила не разглашать, но, по-видимому, скрыть невозможно.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

К сожаленью, об этом уже говорит вес, вес город.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Именно, к сожалению! Очень хорошо. Я сама понимаю, что этим нечего гордиться: только ближе к могиле. Это моя дочь Вера. Любовь, вы, конечно, знаете, моего зятя тоже, а Надежды у меня нет.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Божмой! Неужели безнадежно?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Да, ужасно безнадежная семья. (Смеется.) А до чего мне хотелось иметь маленькую Надю с зелеными глазками.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Т-ак?


ЛЮБОВЬ:

Тут происходит недоразумение. Мамочка!


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Присаживайтесь, пожалуйста. Сейчас будем чай пить.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Когда я сегодня узнала, то приам всплеснула руками. Думаю себе: нужно чичас проведать пойти.


ЛЮБОВЬ:

И посмотреть, как они это переживают?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Да она-то откуда знает? Алеша, ты разболтал?


ЛЮБОВЬ:

Мамочка, я тебе говорю, тут происходит идиотская путаница. (К Шнап.) Дело в том, что сегодня рождение моей матери.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Несчастная мать! О, я все пан-маю…


ТРОЩЕЙКИН:

Скажите, вы, может быть, этого человека…


ЛЮБОВЬ:

Перестань, пожалуйста. Что это за разговоры?


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Друг спознается во время большого несчастья, а недруг во время маленьких. Так мой профессор Эссер{15} всегда говорил. Я не могла не прийти…


ВЕРА:

Никакого несчастья нет. Что вы! Все совершенно спокойны и даже в праздничном настроении.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Да, это хорошо. Никогда не нужно поддаваться. Нужно держаться — так! (Любови.) Бедная, бедная вы моя! Бедная жертвенница. Благодарите бога, что ваш младенчик не видит всего этого.


ЛЮБОВЬ:

Скажите, Элеонора Карловна… а у вас много работы? Много рожают?


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

О, я знаю: моя репутация — репутация холодного женского врача… Но, право же, кроме щипцов я имею еще большое грустное сердце.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Во всяком случае, мы очень тронуты вашим участием.


ЛЮБОВЬ:

Мамочка! Это невыносимо…


Звонок.


ТРОЩЕЙКИН:

Так, между нами: вы, может быть, этого человека сегодня видели?


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Чичас заходила, но его не было у себя. А что, желайте передать ему что-либо?


Входит Ревшин.


РЕВШИН:

К вам, Алексей Максимович, госпожа Вагабундова.


ТРОЩЕЙКИН:

Сию минуту. Слушай, Люба, когда придет Куприков, вызови меня немедленно.


Вагабундова{16} входит как прыгающий мяч: очень пожилая, белое с кружевами платье, такой же веер, бархотка, абрикосовые волосы.


ВАГАБУНДОВА:

Здрасте, здрасте, извиняюсь за вторженье!

Алексей Максимович, ввиду положенья —


ТРОЩЕЙКИН:

Пойдем, пойдем!


ВАГАБУНДОВА:

— и данных обстоятельств —


ЛЮБОВЬ:

Сударыня, он сегодня очень в ударе, увидите!


ВАГАБУНДОВА:

Без препирательств!

Нет — нет — нет — нет.

Вы не можете рисовать мой портрет.

Господи, как это вам нравится!

Убивать такую красавицу!


ТРОЩЕЙКИН:

Портрет кончить необходимо.


ВАГАБУНДОВА:

Художник, мне не нужно геройства!

Я уважаю ваше расстройство:

я сама вдова —

и не раз, а два.

Моя брачная жизнь была мрачная ложь

и состояла сплошь

из смертей.

Я вижу, вы ждете гостей?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Присаживайтесь, пожалуйста.


ВАГАБУНДОВА:

Жажду новостей!


ТРОЩЕЙКИН:

Послушайте, я с вами говорю серьезно. Выпейте чаю, съешьте чего хотите, — вот эту гулю с кремом, — но потом я хочу вас писать! Поймите, я, вероятно, завтра уеду. Надо кончать!


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Т-ак. Это говорит разум. Уезжайте, уезжайте и опять уезжайте! Я с мосье Барбашиным всегда была немножко знакома запанибрата, и, конечно, он сделает что-либо ужасное.


ВАГАБУНДОВА:

Может быть, метнет бомбу?

А, — хватит апломбу?

Вот метнет

и всех нас

сейчас — сейчас

разорвет.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

За себя я спокойна. В Индии есть поверье, что только великие люди умирают в день своего рождения. Закон целых чисел.


ЛЮБОВЬ:

Такого поверья нет, мамочка.


ВАГАБУНДОВА:

Поразительное совмещенье:

семейный праздник и — это возвращенье!


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Я то же самое говорю. Они были так счастливы! На чем держится людское счастье? На тоненькой-тоненькой ниточке!


ВАГАБУНДОВА:

(к Антонине Павловне.)

Какое прелестное ситечко!

Мне пожиже, пожиже…

Да, счастье, — и вот — поди же!


ВЕРА:

Господи, что же вы их уже отпеваете? Все отлично знали, что Барбашин когда-нибудь вернется, а то, что он вернулся несколько раньше, ничего, в сущности, не меняет. Уверяю вас, что он не думает о них больше.


Звонок.


ВАГАБУНДОВА:

Не говорите. Я все пережила…

Поверьте, тюрьма его разожгла!

Алексей Максимович, душенька, нет!

Забудем портрет.

Я не могу сегодня застыть.

Я волнуюсь, у меня грудь будет ходить.


Ревшин входит.


РЕВШИН:

Евгенья Васильевна с супругом, а также свободный художник Куприков.


ТРОЩЕЙКИН:

А, погодите. Он ко мне. (Уходит.)


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

(Вагабундовой.) Как я вас понимаю! У меня тоже обливается сердце. Между нами говоря, я совершенно убеждена теперь, что это был его ребеночек…


ВАГАБУНДОВА:

Никакого сомненья!

Но я рада услышать профессиональное мненье.


Входят тетя Женя и дядя Поль. Она: пышная, в шелковом платье, была бы в чепце с лентами, если бы на полвека раньше. Он: белый бобрик, белые бравые усы, которые расчесывает щеточкой, благообразен, но гага.[3]


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Неужели это все правда? Бежал с каторги? Пытался ночью вломиться к вам?


ВЕРА:

Глупости, тетя Женя. Что вы слушаете всякие враки?


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Хороши враки! Вот Поль его сегодня… Сейчас он это сам расскажет. Он мне чудесно рассказывал. Услышите. (Антонине Павловне.) Поздравляю тебя, Антонина, хотя едва ли это уместно сегодня. (Любови, указывая на Шнап.) С этой стервой я не разговариваю. Кабы знала, не пришла… Поль, все тебя слушают.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Как-то на днях…


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Да нет, нет: нынче…


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Нынче, говорю я, совершенно для меня неожиданно, я вдруг увидел, как некоторое лицо вышло из ресторана.


ВАГАБУНДОВА:

Из ресторана?

Так рано?

Наверное, пьяный?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ах, зачем ты меня так балуешь, Женечка? Прелесть! Смотри, Любушка, какие платочки.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Да. Плакать в них будете.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Делая поправку на краткость моего наблюдения и быстроту прохождения объекта, утверждаю, что я был в состоянии трезвом.


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Да не ты, а он.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Хорошо: он.


ВЕРА:

Дядя Поль, тебе это все померещилось. Явление не опасное, но нужно следить.


ЛЮБОВЬ:

Вообще это все не очень интересно… Что тебе можно? Хочешь сперва торта? Нам сейчас мама будет читать свою новую сказку.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Мне так показалось, и нет такой силы, которая могла бы меня заставить изменить показание.


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Ну-ну, Поль… продолжай… ты теперь разогрелся.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Он шел, я шел. А на днях я видел, как расшиблась велосипедистка.


ВАГАБУНДОВА:

Положение ужасно!

Надо уезжать — это ясно!

Всем!

А я еще этого съем.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Может быть, Любушка, подождать, пока все придут?


ЛЮБОВЬ:

Нет-нет, ничего, начни.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Что ж, приступим. Итак, этой сказкой или этюдом завершается цикл моих "Озаренных Озер". Поль, друг мой, садись, пожалуйста.


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Предпочитаю стоять.


Звонок.


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Не понимаю. Он это рассказывал так красочно, так хорошо, а теперь у него что-то заскочило. Может быть, потом разойдется. (Мужу.) Ты мне не нравишься последнее время.


Входит Ревшин, пропуская вперед старушку Николадзе, сухонькую, стриженую, в черном, и Известного писателя: он стар, львист, говорит слегка в нос, медленно и веско, не без выигрышных прочищений горла позади слов, одет в смокинг.{17}


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А, наконец!


ПИСАТЕЛЬ:

Ну что же… Надо вас поздравить, по-видимому.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Как я рада вас видеть у себя! Я все боялась, что вы, залетный гость, невзначай умчитесь.


ПИСАТЕЛЬ:

Кажется, я ни с кем не знаком…


НИКОЛАДЗЕ:

Поздравляю. Конфетки. Пустячок.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Спасибо, голубушка. Что это вы, право, тратитесь на меня!


ПИСАТЕЛЬ:

(Вере.) С вами я, кажется, встречался, милая.


ВЕРА:

Мы встречались на рауте у Н. Н{18}., дорогой Петр Николаевич.


ПИСАТЕЛЬ:

На рауте у Н. Н. … А! Хорошо сказано. Я вижу, вы насмешница.


ЛЮБОВЬ:

Что вам можно предложить?


ПИСАТЕЛЬ:

Что вы можете мне предложить… Нда. Это у вас что: кутья? А, кекс. Схож. Я думал, у вас справляются поминки.


ЛЮБОВЬ:

Мне нечего поминать, Петр Николаевич.


ПИСАТЕЛЬ:

А! Нечего… Ну, не знаю, милая. Настроение что-то больно фиолетовое. Не хватает преосвященного.


ЛЮБОВЬ:

Чего же вам предложить? Этого?


ПИСАТЕЛЬ:

Нет. Я — антидульцинист{19}: противник сладкого. А вот вина у вас нету?


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Сейчас будет моэт,[4] Петр Николаевич. Любушка, надо попросить Ревшина откупорить.


ПИСАТЕЛЬ:

А откуда у вас моэт? (Любови.) Все богатеете?


ЛЮБОВЬ:

Если хотите непременно знать, то это виноторговец заплатил мужу натурой за поясной портрет.


ПИСАТЕЛЬ:

Прекрасно быть портретистом. Богатеешь, рогатеешь. Знаете, ведь по-русски «рогат» — значит «богат»{20}, а не что-нибудь будуарное. Ну а коньяку у вас не найдется?


ЛЮБОВЬ:

Сейчас вам подадут.


ВАГАБУНДОВА:

Петр Николаевич, извините вдову…

Вижу вас наконец наяву.

Страшно польщена.

И не я одна.

Все так любят ваши произведенья.


ПИСАТЕЛЬ:

Благодарю.


ВАГАБУНДОВА:

А скажите ваше сужденье…

Насчет положенья?


ПИСАТЕЛЬ:

Насчет какого положенья, сударыня?


ВАГАБУНДОВА:

Как, вы не слыхали?

Вернулся тот, которого не ждали.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

(Взяла у Марфы из рук.) Вот, пожалуйста.


ПИСАТЕЛЬ:

Да, мне об этом докладывали. (Любови.) А что, милая, поджилочки у вас трепещут? Дайте посмотреть… Я в молодости влюбился в одну барышню исключительно из-за ее поджилочек.


ЛЮБОВЬ:

Я ничего не боюсь, Петр Николаевич.


ПИСАТЕЛЬ:

Какая вы отважная. Нда. У этого убийцы губа не дура.


НИКОЛАДЗЕ:

Что такое? Я ничего не понимаю… Какая дура? Какой убийца? Что случилось?


ПИСАТЕЛЬ:

За ваше здоровье, милая. А коньяк-то у вас того, неважнец.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

(К Николадзе.) О, раз вы ничего не знаете, так я вам расскажу.


ВАГАБУНДОВА:

Нет, я.

Очередь моя.


ЭЛЕОНОРА ШНАП:

Нет, моя. Оставьте, не мешайтесь{21}.


ЛЮБОВЬ:

Мамочка, пожалуйста.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Когда вы пришли, Петр Николаевич, я собиралась прочитать присутствующим одну маленькую вещь, но теперь я при вас что-то не смею.


ПИСАТЕЛЬ:

Притворство. Вам будет только приятно. Полагаю, что в молодости вы лепетали между поцелуями, как все лживые женщины.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я давно-давно это забыла, Петр Николаевич.


ПИСАТЕЛЬ:

Ну, читайте. Послушаем.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Итак, это называется "Воскресающий Лебедь"{22}.


ПИСАТЕЛЬ:

Воскресающий лебедь… умирающий Лазарь{23}… Смерть вторая и заключительная… А, неплохо…


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, Петр Николаевич, не Лазарь: лебедь.


ПИСАТЕЛЬ:

Виноват. Это я сам с собой. Мелькнуло. Автоматизм воображения{24}.


Трощейкин появляется в дверях и оттуда


ТРОЩЕЙКИН:

Люба, на минутку.


ЛЮБОВЬ:

Иди сюда, Алеша.


ТРОЩЕЙКИН:

Люба!


ЛЮБОВЬ:

Иди сюда. Господину Куприкову тоже будет интересно.


ТРОЩЕЙКИН:

Как знаешь.


Входит с Куприковым и репортером. Куприков — трафаретно-живописный живописец, в плечистом пиджаке и темнейшей рубашке при светлейшем галстуке. Репортер — молодой человек с пробором и вечным пером.


Вот это Игорь Олегович Куприков{25}. Знакомьтесь. А это господин от газеты, от «Солнца»: интервьюировать.


КУПРИКОВ:

(Любови) Честь имею… Я сообщил вашему супругу все, что мне известно.


ВАГАБУНДОВА:

Ах, это интересно!

Расскажите, что вам известно!


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Вот теперь… Поль! Блесни! Ты так чудно рассказывал. Поль! Ну же… Господин Куприков, Алеша, — вот мой муж тоже…


ДЯДЯ ПОЛЬ:

Извольте. Это случилось так. Слева, из-за угла, катилась карета "скорой помощи", справа же мчалась велосипедистка — довольно толстая дама, в красном, насколько я мог заметить, берете.


ПИСАТЕЛЬ:

Стоп. Вы лишаетесь слова. Следующий.


ВЕРА:

Пойдем, дядя Поль, пойдем, мой хороший. Я дам тебе мармеладку.


ТЕТЯ ЖЕНЯ:

Не понимаю, в чем дело… Что-то в нем испортилось.


КУПРИКОВ:

(Писателю) Разрешите?


ПИСАТЕЛЬ:

Слово предоставляется художнику Куприкову.


ЛЮБОВЬ:

(Мужу) Я не знаю, почему нужно из всего этого делать какой-то кошмарный балаган. Почему ты привел этого репортера с блокнотом? Сейчас мама собирается читать. Пожалуйста, не будем больше говорить о Барбашине.


ТРОЩЕЙКИН:

Что я могу… Оставь меня в покое. Я медленно умираю. (Гостям.) Который час? У кого-нибудь есть часы?


Все смотрят на часы.


ПИСАТЕЛЬ:

Ровно пять. Мы вас слушаем, господин Куприков.


КУПРИКОВ:

Я только что докладывал Алексею Максимовичу следующий факт. Передам теперь вкратце. Проходя сегодня в полтретьего через городской сад, а именно по аллее, которая кончается урной, я увидел Леонида Барбашина сидящим на зеленой скамье.


ПИСАТЕЛЬ:

Да ну?


КУПРИКОВ:

Он сидел неподвижно и о чем-то размышлял. Тень листвы красивыми пятнами лежала вокруг его желтых ботинок.


ПИСАТЕЛЬ:

Хорошо… браво…


КУПРИКОВ:

Меня он не видел, и я за ним наблюдал некоторое время из-за толстого древесного ствола, на котором кто-то вырезал — уже, впрочем, потемневшие — инициалы. Он смотрел в землю и думал тяжелую думу. Потом изменил осанку и начал смотреть в сторону, на освещенный солнцем лужок. Через минут двадцать он встал и удалился. На пустую скамью упал первый желтый лист.


ПИСАТЕЛЬ:

Сообщение важное и прекрасно изложенное. Кто-нибудь желает по этому поводу высказаться?


КУПРИКОВ:

Из этого я заключил, что он замышляет недоброе дело, а потому обращаюсь снова к вам, Любовь Ивановна, и к тебе, дорогой Алеша, при свидетелях, с убедительной просьбой принять максимальные предосторожности.


ТРОЩЕЙКИН:

Да! Но какие, какие?


ПИСАТЕЛЬ:

"Зад, — как сказал бы Шекспир, — зад из зык вещан". (Репортеру.) А что вы имеете сказать, солнце мое?


РЕПОРТЕР:

Хотелось задать несколько вопросов мадам Трощейкиной. Можно?


ЛЮБОВЬ:

Выпейте лучше стакан чаю. Или рюмку коньяку?


РЕПОРТЕР:

Покорнейше благодарю. Я хотел вас спросить, так, в общих чертах, что вы перечувствовали, когда узнали?


ПИСАТЕЛЬ:

Бесполезно, дорогой, бесполезно. Она вам ничегошеньки не ответит. Молчит и жжет. Признаться, я до дрожи люблю таких женщин. Что же касается этого коньяка… словом, не советую.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Если позволите, я начну…


ПИСАТЕЛЬ:

(Репортеру.) У вас, между прочим, опять печатают всякую дешевку обо мне. Никакой повести из цыганской жизни я не задумал и задумать не мог бы. Стыдно.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Петр Николаевич, позволяете?


ПИСАТЕЛЬ:

Просим. Внимание, господа.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

"Первые лучи солнца…". Да, я забыла сказать, Петр Николаевич. Это из цикла моих "Озаренных Озер". Вы, может быть, читали… "Первые лучи солнца, играя и как будто резвясь, пробно пробежали хроматической гаммой по глади озера, перешли на клавиши камышей{26} и замерли посреди темно-зеленой осоки. На этой осоке, поджав одно крыло, а другое…".


Входят Ревшин и Мешаев — румяный блондин с букетом таких же роз.


РЕВШИН:

Вот, Любовь Ивановна, это, кажется, последний. Устал… Дайте…


ЛЮБОВЬ:

Шш!.. Садитесь, Осип Михеевич, мама читает сказку.


МЕШАЕВ:

Можно прервать чтение буквально на одну секунду? Дело в том, что я принес сенсационное известие.


НЕСКОЛЬКО ГОЛОСОВ:

Что случилось? Говорите! Это интересно!


МЕШАЕВ:

Любовь Ивановна! Алексей Максимович! Вчера вечером. Вернулся. Из тюрьмы. Барбашин!


Общий смех.


ПИСАТЕЛЬ:

Все? Дорогой мой, об этом знают уже в родильных приютах. Нда — обарбашились…


МЕШАЕВ:

В таком случае ограничусь тем, что поздравляю вас с днем рождения, уважаемая Антонина Павловна. (Вынимает шпаргалку.) "Желаю вам еще долго-долго развлекать нас вашим прекрасным женским дарованием. Дни проходят, но книги, книги, Антонина Павловна, остаются на полках, и великое дело, которому вы бескорыстно служите, воистину велико и обильно, — и каждая строка ваша звенит и звенит в наших умах и сердцах вечным рефреном. Как хороши, как свежи были розы!{27}" (Подает ей розы.)


Аплодисменты.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Спасибо на добром слове, милый Осип Михеевич. Но что же вы один, вы ведь обещали привести деревенского брата?


МЕШАЕВ:

А я думал, что он уже здесь, у вас. Очевидно, опоздал на поезд и приедет с вечерним. Жаль: я специально хотел вас всех позабавить нашим разительным сходством. Однако читайте, читайте!


ПИСАТЕЛЬ:

Просим. Вы, господа, разместитесь поудобнее. Это, вероятно, надолго. Тесней, тесней.


Все отодвигаются немного вглубь.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

"На этой осоке, поджав одно крыло, а другое широко расправив, лежал мертвый лебедь. Глаза его были полураскрыты, на длинных ресницах еще сверкали слезы. А между тем восток разгорался{28}, и аккорды солнца все ярче гремели по широкому озеру. Листья от каждого прикосновения длинных лучей, от каждого легковейного дуновения…".


Она читает с ясным лицом, но как бы удалилась в своем кресле, так что голос ее перестает быть слышен, хотя губы движутся и рука переворачивает страницы. Вокруг нее слушатели, тоже порвавшие всякую связь с авансценой, сидят в застывших полусонных позах{29}: Ревшин застыл с бутылкой шампанского между колен. Писатель прикрыл глаза рукой. Собственно, следовало бы, чтобы спустилась прозрачная ткань или средний занавес, на котором вся их группировка была бы нарисована с точным повторением поз.

Трощейкин и Любовь быстро выходят вперед на авансцену.


ЛЮБОВЬ:

Алеша, я не могу больше.


ТРОЩЕЙКИН:

И я не могу.


ЛЮБОВЬ:

Наш самый страшный день…


ТРОЩЕЙКИН:

Наш последний день…


ЛЮБОВЬ:

…обратился в фантастический фарс. От этих крашеных призраков нельзя ждать ни спасения, ни сочувствия.


ТРОЩЕЙКИН:

Нам нужно бежать…


ЛЮБОВЬ:

Да, да, да!


ТРОЩЕЙКИН:

…бежать, — а мы почему-то медлим под пальмами сонной Вампуки{30}. Я чувствую, что надвигается…


ЛЮБОВЬ:

Опасность? Но какая? О, если б ты мог понять!


ТРОЩЕЙКИН:

Опасность, столь же реальная, как наши руки, плечи, щеки. Люба, мы совершенно одни.


ЛЮБОВЬ:

Да, одни. Но это два одиночества, и оба совсем круглы. Пойми меня!


ТРОЩЕЙКИН:

Одни на этой узкой освещенной сцене. Сзади — театральная ветошь всей нашей жизни, замерзшие маски второстепенной комедии, а спереди — темная глубина и глаза, глаза, глаза, глядящие на нас, ждущие нашей гибели{31}.


ЛЮБОВЬ:

Ответь быстро: ты знаешь, что я тебе неверна?


ТРОЩЕЙКИН:

Знаю. Но ты меня никогда не покинешь.


ЛЮБОВЬ:

Ах, мне так жаль иногда, так жаль. Ведь не всегда так было.


ТРОЩЕЙКИН:

Держись, Люба!


ЛЮБОВЬ:

Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай.


ТРОЩЕЙКИН:

Плохо вижу… Все опять начинает мутнеть. Перестаю тебя чувствовать. Ты снова сливаешься с жизнью. Мы опять опускаемся, Люба, все кончено!


ЛЮБОВЬ:

Онегин, я тогда моложе, я лучше… Да, я тоже ослабела. Не помню… А хорошо было на этой мгновенной высоте.


ТРОЩЕЙКИН:

Бредни. Выдумки. Если сегодня мне не достанут денег, я ночи не переживу.


ЛЮБОВЬ:

Смотри, как странно: Марфа крадется к нам из двери. Смотри, какое у нее страшное лицо. Нет, ты посмотри! Она ползет с каким-то страшным известием. Она едва может двигаться…


ТРОЩЕЙКИН:

(Марфе.) Он? Говорите же: он пришел?


ЛЮБОВЬ:

(Хлопает в ладоши и смеется.) Она кивает! Алешенька, она кивает!


Входит Щель: сутулый, в темных очках.


ЩЕЛЬ:

Простите… Меня зовут Иван Иванович Щель. Ваша полоумная прислужница не хотела меня впускать. Вы меня не знаете, но вы, может быть, знаете, что у меня есть оружейная лавка против Собора.


ТРОЩЕЙКИН:

Я вас слушаю.


ЩЕЛЬ:

Я почел своей обязанностью явиться к вам. Мне надо сделать вам некое предупреждение.


ТРОЩЕЙКИН:

Приблизьтесь, приблизьтесь. Цып-цып-цып.


ЩЕЛЬ:

Но вы не одни… Это собрание…


ТРОЩЕЙКИН:

Не обращайте внимания… Это так — мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина — но безвредная.


ЩЕЛЬ:

Не обманывайте меня. Вон тому господину я продал в прошлом году охотничье ружье.


ЛЮБОВЬ:

Это вам кажется. Поверьте нам! Мы знаем лучше. Мой муж написал это в очень натуральных красках. Мы одни. Можете говорить спокойно.


ЩЕЛЬ:

В таком случае позвольте вам сообщить… Только что узнав, кто вернулся, я с тревогой припомнил, что нынче в полдень у меня купили пистолет системы "браунинг".


Средний занавес поднимается, голос чтицы громко заканчивает: "…и тогда лебедь воскрес". Ревшин откупоривает шампанское. Впрочем, шум оживления сразу пресекается.


ТРОЩЕЙКИН:

Барбашин купил?


ЩЕЛЬ:

Нет, покупатель был господин Аршинский. Но я вижу, вы понимаете, кому предназначалось оружье.


Занавес


Загрузка...