– Нет, таких персон, как сиятельный князь Хорикава, не бывало еще на свете, да навряд ли когда и будут. Говорили, будто перед тем, как им родиться, матушке-княгине сонное видение было: явился им будто сам бог Дайтоку-Мёо-Оо [Один из пяти богов-хранителей буддийского культа; изображается шестиликим, шестиркуким, восседающим на белом быке с мечом, копьем, колесом и жезлом в руках. – Здесь и далее примеч. переводчика] и стал у ихнего изголовья. Так что, изволите видеть, уже по самому рожденью своему князь отличались от обыкновенных смертных. Да и все дела у них такие были, что нашему уму никак вместить невозможно. Взять к слову хотя бы имение князей Хорикава. Посмотреть только: этакой размах, этакое величие! Ширь! Раздолье! Уж не знаю, как и выразить: есть что-то смелое такое, дерзновенное, для нас— простых смертных – уму непостижимое. А вот находятся же охотники языком почесать: ставят князя за норов ихний да за дела на одну доску с императорами Ши и Ян [Легендарные императоры Китая]. Это, как говорится в пословице: взялись слепые о слоне судить, руками без толку водить. А у князя и в мыслях того не было, чтобы самим лишь во славе жить да в роскоши. Широкая натура были: о самом маленьком человечке, бывало, не забудут, позаботятся, и даже удовольствия, надо сказать, тогда лишь признавали, когда со всеми вместе им предаваться могли.
Оттого, наверное, и выходили князь здравыми и невредимыми из таких историй, как, скажем, встреча с ночной процессией чертей в Большом Дворце, что на втором проспекте. Да повстречайся князю хоть привидение самого левого министра Тоору [В лестнице государственных чинов в старой Японии после первого министра – «дадзео дайдзин» – следовали правый и левый министры – «удайдзин» и «содайдзин»], что появлялось, говорят, по ночам в знаменитом дворце Кавараин на третьем восточном проспекте, – в том самом, где парк еще устроен по точному подобию Сиогама в провинции Мичиноку, – так, я думаю, стоило бы князю только прикрикнуть, как от привидения и след простыл бы. Недаром жители Киото о ту пору все, от мала до велика, при одном имени князя в благоговейный трепет приходили, будто от второго пришествия Будды, – таким они пользовались влиянием и могуществом.
Раз как-то возвращались князь с одного пира, – устроен был по случаю цветения сливы в ихнем саду, – и вырвался у них из колесницы бык. А тут на грех старик какой-то подвернулся. Ну, бык его и потрепал маленько. Так говорят, старик тот даже руки сложил от умиления, что князеву быку на рога попасть сподобился. Такие-то дела! Много всяческих историй оставили по себе князь в назидание потомству. На одном пиру тридцать белых коней отборных гостям подарить изволили. Как закладывали мост через реку Нагара, под мостовыми стойками любимого своего мальчишку-прислужника живьем замуровать приказали [Старинный обычай человеческих жертвоприношений при закладке мостов и замков]. Китайского монаха, что завез врачебное искусство Хуа-То [Знаменитый врач в древнем Китае], у себя на лядвее нарыв гнойный взрезать заставили. Да ежели начать перечислять все ихние дела, так и конца-краю им не будет. Много было разных удивительных историй, но нет среди них страшнее истории с ширмой под названием «Событие в аду», – в княжеском роду она теперь сокровищем фамильным почитается. На что уж хладнокровны были князь, – ни при каких-то обстоятельствах, бывало, не взволнуются, – но тут и они потрясены были приметно. А что до нас касается, до ихних холопьев ближних, так нечего и говорить, – вот когда узнали мы, как это душа в пятки уходит. К примеру, взять меня: двадцать лет служил я их сиятельству, но ничего страшнее в жизни не видывал.
Однако, прежде чем начать эту историю, расскажу я вам про художника Иосихидэ, что написал эту самую ширму «Событие в аду».
Есть еще, пожалуй, люди, что до сих пор помнят Иосихидэ. О ту же пору это был художник знаменитейший. Говорили о нем, нет-де человека, который превзошел бы его в кисти. Случилась же с ним история эта, когда был он уже на склоне пятого десятка. С виду Иосихидэ был маленького роста, сморщенный такой, худющий, кожа да кости, а норовом преядовитый старикашка. Как появился при дворе сиятельного князя, так ходил все больше в охотничьем костюме «каригину» гвоздичного цвету, да в маленькой шапочке, «моми-эбоси» с высоким верхом. Наружности был самой мерзкой, но что всего в нем было неприятнее и сразу всем в глаза бросалось, так это губы, красные-красные, совсем не как у старика, и чудилось в них что-то жуткое, звериное. Говорили, будто от карминной краски это, потому что он-де беспрестанно кисть в губах мусолит, да кто его там знает! Другие же, позлее на язык, уверяли, будто и ухватки то у Иосихидэ совсем, как у мартышки. И даже кличку ему такую дали: «Мартын-хидэ».
Надо вам сказать, что с этой кличкой «Мартын-хидэ» связана одна история. Была у Иосихидэ единственная дочка, девочка годов этак пятнадцати. Служила младшей горничной в покоях князя. И совсем не в отца пошла девчурка, – милая была такая, ласковая. То ли от того, что матери лишилась рано, но отзывчивая была она на редкость, развитая не по годам и умница от рождения, даром что годами малая. Оттого и с ней все обходились ласково, – и сама княгинюшка и другие горничные.
Как-то раз прислали в княжий дом в подарок из провинции Тамба ручную обезьянку. И надо ж было маленькому князю дать обезьянке прозвище «Иосихидэ». И без того то препотешная была зверюга, а тут еще эта кличка, – умора да и только. Всяк, кто ни завидит ее в усадьбе, просто от смеху удержаться не может. Да добро бы только смеялись, а то чуть-что так издеваться еще начнут. На сосну ли во дворе вскарабкается обезьянка, на циновки ли в лакейской напачкает, только и слышно: Иосихидэ, да Иосихидэ!
Ну-с, в один прекрасный день идет это дочка Иосихидэ по длинному коридору. В руке ветку ранней сливы держит с распустившимися алыми цветочками, а к ветке письмецо привязано [Изящный способ доставки писем в старину]. Вдруг видит: издалека, со стороны двери, несется к ней стрелою обезьянка эта самая «Иосихидэ», ковыляет от чего-то, ногу вывихнула что ли, – даже на столб вскарабкаться не может, как обычно. А за нею маленький князь бегут, гонятся с прутом в руке, кричат: «Держи ее, лови! Воровка! Мандарин утащила!» Дочка Иосихидэ сначала-то оторопела, а потом видит: подбежала обезьянка к ней, в подол вцепилась скулит жалобным голоском, – жалко стало ей зверюшку, не стерпела. Одну ручку с веткой вперед вытянула, загораживает, а другою длинный рукав своего лилового «учиги» откинула легонько, подхватила нежно обезьянку, над маленьким князем наклонилась и говорит ему ласковым голоском:
– Смилуйтесь, ваше сиятельство, животное, ведь, беззащитное…
А маленький князь от бега-то разгорячились, личико нахмурили, ножкой два-три раза топнули!
– Ты что это потакаешь? Мартышка-то воровка, мандарин утащила.
– Животное, ведь… – еще раз проговорила девочка, а потом усмехнулась этак грустно: – и зовут-то ее «Иосихидэ»… Так и кажется, будто папашу моего обижают. Как же мне глядеть-то…
И так это решительно проговорила, что маленький князь не выдержали, уступили:
– Ну, коли так… Коли за отца просишь, так и быть, – помилую.
Промолвили это неохотно, а сами прут на пол бросили и пошли ни с чем туда, откуда прибежали, – к двери коридорной.
С тех пор и привязались друг к дружке дочка Иосихидэ и эта обезьянка. Был у девочки бубенчик золотой – в подарок от княжны достался; она его на красивой красной ленте обезьянке на шею подвязала. И обезьянка опять же только возле девочки и трется и, хоть ты что, ни на шаг от нее не отходит. Раз как-то простудилась девочка, занемогла, в постель слегла. Так что вы думаете? – обезьянка у ней в головах приспособилась, и уж не знаю, показалось мне так или что, только вижу: сидит, мордочка грустная такая, и все ногти себе грызет.
И удивительное дело: никто не стал больше дразнить обезьянку, как бывало прежде. Напротив того, – ласкать ее стали, а под конец даже сам маленький князь, смотришь, – то персимон ей бросят, то каштан, а когда один самурай пнул было ногою обезьянку, так они очень даже осерчать изволили. Дальше – больше, дошло дело до того, что старый князь однажды призывают к себе дочку Иосихидэ, да велят, чтобы вместе с обезьянкой явилась. Говорят, доложил кто-то их сиятельству, как сынок их на самурая гневаться изволили, князь тогда же, должно быть, и узнали, отчего стала девочка ласкать обезьянку.
– Примерная дочь, награды достойная, – похвалили князь и приказали одарить ее исподней одеждой малинового цвета – «акомэ».
А обезьянка тут как тут: принесли «акомэ», а она – что вы думаете? – ладошки лодочкой сложила и себе на голову: благодарим покорно, значит. Князь при виде этого еще в большее благодушие пришли. Стали князь с тех пор оказывать дочке Иосихидэ особое благоволение. И вовсе не оттого, что приглянулась им девочка, как пошли потом болтать языки долгие, а в поощрение за ее ласку к обезьянке, да за родительское послушание, да за сердце ее доброе. Впрочем, расскажу я вам потом, откуда взялись эти толки, нет в том ничего мудреного. Теперь же доложу одно: не такого князь были происхождения, чтобы снизойти до смазливенькой девчонки – дочки живописца какого-то.
Ну, так то-с. Удостоившись княжеских похвал, вернулась дочка Иосихидэ к себе. Умница была девочка, – так сумела повести себя, что даже зависти у прочих горничных не вызвала. Напротив того, еще больше стали все ласкать и ее и обезьянку, а особенно княжна: ни на шаг от себя ее не отпускают, и как ехать на колеснице на зрелища или еще куда, уж непременно ее с собой возьмут.
Но довольно пока про дочку Иосихидэ, а обратимся снова к отцу ее.
В скором времени, как я вам уже сказал, обхождение с обезьянкой стало у всех самое приветливое. Что же касается Иосихидэ, то по-прежнему никто-то его не любит, чуть-что Мартыном-хидэ за спиной обзывают. И не одна лишь челядь дворовая, – их священство «соозу» [Одна из высоких степеней буддийского монашества] Иокогава и те терпеть не могли Иосихидэ и при одном его имени в лице даже менялись, словно при виде нечистого. Ходили, впрочем, слухи, будто причиной было то, что Иосихидэ изобразил как-то житие их священства «соозу» в смехотворном виде на картине. Да мало ли чего болтают люди, так ли это было на самом деле или нет, сказать вам затрудняюсь. Одним словом, у кого только ни спроси про Иосихидэ, никто-то о нем хорошо не отзовется. Если же кто не говорил о нем худого, так это разве двое-трое приятелей его, такие же как и он живописцы, да еще те, кто не знали, что за человек Иосихидэ, а судили о нем только по его картинам.
Да правду сказать – за что было любить его: наружности был он самой пакостной, а пуще всего за дурной норов его ненавидели. Что тут изволите поделать: что посеешь, то и пожнешь, как говорится.
Норовом же, надобно сказать вам, был он человек жадный, скупой, бесстыдник и лентяй, алчности неутолимой, а пуще того заносчивый, чванливый, до того нос задирал – я-де первый художник Японии, – что просто нет терпения. И добро бы только в живописи, еще куда ни шло, так нет: в своей гордыне дьявольской все-то он обычаи людские, все обряды высмеет. Рассказывал один ученик Иосихидэ: пригласили в некий знатный дом гадалку прорицательницу знаменитую, из Хигаки. Вызвала она духа. Вот вселился дух в нее и устами ее всяческие прорицания вещает страшные. А Иосихидэ и в ус не дует: взял кисть да тушь, что были под рукой, сидит да зарисовывает страшное лицо прорицательницы – во всей доскональности. Подумать только, мести духа и той не устрашился человек, – за ребячьи сказки все это почитал.
А то богиню Киссёотен [Богиня красноречия и ума] в образе плясуньи какой-то гулящей напишет или бога Фудоо Мёо-Оо [Один из богов-хранителей в буддийском культе. Изваяние его ставят в центре других священных фигур. Изображается на фоне пламени с гневным лицом, в правой руке – меч, поражающий дьявола, в левой – вервие] изобразит бродягой, выпущенным из узилища, – вот какие штуки непотребные выкидывал. А начнешь его корить, куда тут – еще куражится: – Где, говорит, это слыхано, чтобы боги, рукою Иосихидэ изображенные, ему же и наказание с неба посылали! Ученики Иосихидэ и те руками разводили. Сам видел я, как многие из них спешили убраться от него скорее по добру да по здорову, – загробного возмездия страшились. Одним словом, заносчивости в нем этой было, – не оберешься. Думал человек, что нет людей умнее его на свете.
Что же касается до живописи, так тут и говорить нечего, какая спесь обуревала человека. Надобно сказать вам, что, действительно, в картинах Иосихидэ и манера его писать и краски, – все было не как у прочих живописцев: И которые имели зуб против него, так те за это его шарлатаном величали.
Попадешь, бывало, в их компанию, – каких только чудес не наговорят! У старинных-де мастеров – Каванари там или Ямаока, – уж если написана, положим, слива, у деревянной калитки в цвету стоящая, так от нее-де в лунные ночи даже аромат исходит. А ежели изображен придворный, играющий на флейте, так даже звуки флейты, дескать, бывают слышны, А станут о картинах Иосихидэ судить, каких только страстей не наслушаешься! Сказать к примеру: есть у Иосихидэ картина, называемая «Хождение души по пяти кругам жизни и смерти». Написана она на воротах храма Рюугайдзи. И вот говорили, будто, кто проходил под теми воротами ночью, тому бывали слышны вздохи и всхлипывания дев небесных. Были даже и такие, что собственным носом обоняли запах тлена, как бы от трупов исходящий. А то передают еще, приказали как-то князь Иосихидэ писать портреты с придворных дам. Так что бы вы думали? – не прошло трех лет, как все, кто был изображен на тех портретах, одна за другой перемерли. Какая-то болезнь неведомая с ними приключилась: стали все такие, словно у них души кто повынимал. Злые языки и говорили: это, мол, самое верное свидетельство, что у Иосихидэ картины от нечистого.
А Иосихидэ от этих слухов только пуще спесью надувается, – говорил я вам уже: любил: человек делать все наперекор другим.
Как-то раз говорят ему князь в шутку:
– Посмотрю я на тебя, Иосихидэ, просто страсть у тебя какая-то к безобразию.
А Иосихидэ скривил этакой противной усмешечкой губы свои красные и отвечает дерзко:
– Правильно изволили заметить! Только, говорит, не всякому художнику дано понимать красоту в безобразии.
И как только язык у человека повернулся сказать этакую дерзостную вещь в присутствии сиятельного князя, – будь ты хоть распропервый художник Японии! Недаром же тот самый ученик, о ком давеча упомянул я вам, дал исподтишка учителю своему прозвище за его гордыню непомерную – «Чира-эйдзю». А это, изволите знать, в древности в Китае демона одного так звали длинноносого – «Чира-эйдзю», – имя его оттуда к нам проникло.
Надобно, однако, вам сказать, что и у Иосихидэ, у этого отступника беспутного, которому и названия то подходящего не сыщешь, было все-таки одно человеческое чувство.
Дело в том, что Иосихидэ любил безумно свою дочку единственную, что служила младшей горничной у князя. Девочка, как говорил я вам, была на редкость ласковая, о родителе своем заботливая, но и отец болел о ней душой не меньше. Смотришь на него, бывало, и глазам своим не веришь: человек даже на храм гроша ломаного не пожертвует, а как дочке платье справить или там украшенье головное, – швырял деньги не жалея. Впрочем, вся любовь Иосихидэ к дочке только в том и заключалась, чтобы ласкать ее да холить, а чтобы о женихе хорошем для нее позаботиться, то даже и не помышлял об этом. Какое там! Заведись, пожалуй, у девицы воздыхатель какой, чего доброго еще подослал бы из-за угла убийц наемных, – всего можно было ждать от этого человека. Когда по княжьей милости назначили девчурку младшей горничной, отец был страх как недоволен и первое время все насупленный пред княжьи очи появлялся. Должно быть, этот вид его и дал тогда пищу толкам, будто князь противу воли отца приблизили к себе девицу, красотой ее-де увлеченные.
В слухах этих, конечно, и доли правды не было, но верно было то, что Иосихидэ, болея за дочку сердцем, всячески старался вернуть ее домой.
Приказали как-то князь Иосихидэ отрока Мондзю [С санскритского – «Маньчжушри». В буддийском культе – один из бодисатв, изображаемый обычно сидящим по левую руку от Сакья-Муни на лотосе или на льве, с мечом в правой руке и цветком лотоса в левой. Почитается божеством ума] на картине изобразить. Писал его Иосихидэ с одного любимейшего князева прислужника-мальчишки. Картина вышла удачная, князь остались ею много довольны и говорят милостиво Иосихидэ:
– Проси себе в награду чего хочешь. Все дам, говори, не стесняйся.
А тот почтительно отвечает:
– Ваше, говорит, сиятельство, будьте милостивы, дозвольте дочку взять обратно. Так и сказал! Как вам это понравится! Ну, служи дочка его где-нибудь в чужом доме, еще куда ни шло: любовь отцовская и все такое. Но чтобы самому светлейшему князю Хорикава, к особе которых девочка приближена, да такою просьбой докучать, чтобы домой-де отпустили, – да где же это видано?
Уж на что великодушны были князь, но только, видно, такой ответ им очень не по сердцу пришелся; посмотрели они молча на Иосихидэ и говорят:
– Не бывать тому! – сказали, как отрезали, и резко с места встали.
И так ведь раз пять повторялась эта история, – и до того и после того. Припоминаю я теперь, стали князь с тех пор смотреть на Иосихидэ все холоднее и холоднее. А девчурка, всякий раз, бывало, как спустится на черную половину, закусит зубками рукав своего «учиги», сидит, всхлипывает, слезами заливается: за отца, должно быть, очень беспокоилась. А слухи про любовь князя к дочке Иосихидэ оттого лишь пуще разгораются. Под конец стали даже говорить, будто самое происхождение ширмы «Событие в аду» тому лишь и обязано, что воспротивилась тогда девчурка воле княжеской. На самом деле ничего подобного конечно, не было.
Думается мне, из-за того не отпускали князь дочку Иосихидэ к отцу, что судьбе ее жалостной сочувствовали. Должно быть, полагали они по милости своей: чем сидеть девчонке у отца, в упрямстве закоснелого, пусть живет лучше в княжеском доме, хоть нужды ни в чем испытывать не будет. С большим благоволением князь к ней относились, это доподлинно, да девчурка-то уж больно ласковая была. А насчет того, будто любовью плотскою они к ней воспылали, так это выдумки людские. И не выдумки даже, а сказать прямо – ложь черная.
Так то-с. После этого разговора о дочери в большую немилость впал Иосихидэ у князя. И вот тогда-то и случилось, что призвали его князь к себе, и не знаю уже, по каким соображениям, приказали ему написать ширму эту самую – «Событие в аду».
Вот назвал я вам ширму – «Событие в аду», а у самого так и встают перед глазами ужасы, на ней изображенные. Есть и у других художников картины под таким названием, но ежели сравнить с ними картину Иосихидэ, то она прежде всего замыслом своим от них отличается. Представьте вы себе этакую ширму складную. В одном углу ее ма-ахонькие фигурки расположены – это десять царей [Десять царей загробного мира, правящих десятью областями, по которым суждено мытарствовать душе покойного] с приближенными, а по остальному полю вихри огненные так и крутят, так и свирепствуют, и кажется вам, будто даже гора, мечами утыканная, и дерево кинжальное [Места пыток для грешников, в буддийском аду] – и те вот-вот займутся и тлеть начнут. Куда ни кинешь взглядом, везде огонь, – так и полышет ярким полымем, дым от него валит клубами, черной тушью пущенный, искры, золотой краской набрызганные, снопами летят. И только желтые да синие фигуры служителей адовых, одетых на китайский манер, то там, то сям пятнами раскиданы по полю огненному.
Уже один этот общий вид картины способен поразить взор человеческий – до чего смелый размах кисти! Что же касается отдельных фигур грешников, которые в этом пекле адовом в мучениях корчатся, то ничего подобного вы не увидите на других картинах. Почему? – а потому, что среди множества грешников изобразил Иосихидэ людей всякого рангу: от блистательных сановников придворных и всяческих персон знатных до самых последних нищих и отверженных. Тут вам и вельможи в пышных одеяниях, и молодые нежные девушки дворцовые, в целый ворох платьев облеченные, и бонзы с ожерельями из четок на шее, и ученики-самураи на высоких гета [Деревянная обувь в виде дощечек на подставках], и девочки в длинных одеждах, и звездочеты-гадатели со священными бумажными полосками в руках, – кого-кого только здесь нет, всех и перечесть невозможно.
И все эти люди, словно листья, бурею гонимые, в вихрях пламенных и дымных мечутся, отданные на терзание слугам адовым с бычьими и лошадиными мордами. Тут, смотришь, женщина острогой за волосы подхвачена, ноги, как у паука, поджаты судорожно, – должно быть жрица-прорицательница. Там мужчина головою вниз висит на манер нетопыря, в грудь копьем пронзенный, – не иначе как правитель нерадивый. Есть, которых розгами железными стегают, есть, которые скалой придавлены лежат. Есть терзаемые клювами птиц чудовищных, есть ввергнутые в пасть дракону ядовитому. И сколько грешников в аду, столько им и казней всяческих отпущено.
Но что приметнее всего на ширме выделяется и жутким видом своим взоры привлекает, – так это колесница, запряженная быком. Летит она вниз по самой середине ширмы, закрыла наполовину верхушку кинжального дерева, торчащую как клык звериный, а на ветвях того дерева тоже тела грешников висят, гроздьями нанизанные. Адским вихрем у колесницы бамбуковую штору откинуло, а внутри – девушка прекрасная виднеется: черные волосы длинные-предлинные в пламени развеваются, пышные одежды сверкают, затмевая великолепием своим одеяния самых знатных дам, придворных. В адских муках она вся извивается, голова у ней назад запрокинута, шея белая напоказ выставлена. И нет самого малого места во всей фигуре этой девушки, в колеснице заключенной, что не говорило бы о страшных муках пекла адова. Вот в ней-то, можно сказать, в одной этой фигуре человеческой, весь ужас огромной картины-то и собран. И таким она вдохновением божественным пронизана, что глядишь на нее и чудится, будто звенит в ушах у вас истошный вопль этой девушки, так вот и отдается.
О-о-о-ко-хошеньки! Тут-то вот, в фигуре этой самой все как раз и кроется. Из-за чего ведь вся история то страшная эта возгорелась, как не из-за того, чтобы фигуре этой быть написанной. Не случись ее, этой истории, да разве мог бы кто изобразить с такою живостью все муки адовы, – будь это хоть сам Иосихидэ. Да-а, написать-то он ширму написал, да зато потом такой ценой ужасной заплатил, что одно только ему и оставалось— жизни своей решиться. Изобразил человек, можно сказать, тот ад, в который после суждено было ему же самому быть ввергнуту, – ему, Иосихидэ, первому художнику Японии…
Однако, я увлекся малость, поспешил вам описать картину этой ширмы удивительной, а порядок-то рассказа своего нарушил. Вернусь опять к тому, как приказали князь Иосихидэ изобразить картину ада.
Прошло таким образом месяцев пять шесть. Иосихидэ в княжеские хоромы и глаз не казывал, все картину писал для ширмы. И удивительно: такой, казалось бы, любящий отец, а вот подите ж, как примется, бывало, за картину, так даже на дочку свою и на ту смотреть не хочет. Рассказывал мне тот самый ученик, о котором давеча говорил я вам: как засядет Иосихидэ за работу, так словно дух лисицы в него вселится [По японскому поверью лисица обладает свойствами оборотня и, вселяясь в человека, может заколдовать его], право. И, в самом деле, ходили тогда слухи, будто Иосихидэ оттого и прославился в художестве, что дал обет какой-то великому богу Фукутоку [Бог счастья, которому в Японии строят храмы с каменными изваниями лисиц при входе]. Были, говорят, тому и доказательства: кой-кому удалось подглядеть, как во время работы над картинами бывал он окружен таинственными фигурами лисиц-привидений. Вот и понятно, отчего, берясь за кисть, он забывал про все на свете и ни о чем не думал, кроме как довести картину до конца. Запирался он тогда в своей каморке, дни и ночи в ней просиживал, на свет Божий и очей не казывал.
Когда же взялся он писать картину «Событие в аду», так до того в своем увлечении дошел человек, что просто уж ни на что не похоже стало. Не в том дело, что он и днем сидел у себя в каморке с закрытыми ставнями и при свете фонаря либо таинственные краски смешивал, либо фигуры учеников зарисовывал, заставляя их одеваться в разные одежды. На такие штуки бывал способен он и раньше, когда вообще садился за работу, не только когда занялся ширмой «Событие в аду».
Вот, например, писал он картину «Хождение души по пяти кругам жизни и смерти» для храма Рюугайдзи, так был с ним такой случай: на улице валялось тело мертвое, люди добрые проходят мимо, глаза в сторону отводят, чтоб не видеть, а он расселся спокойно перед трупом, сидит и зарисовывает себе все до мелочей: руки, ноги покойника, тленом тронутые, – все до единого волоска, ничего не пропуская.
Когда же бывал он в крайности своего увлечения, то не всякий даже и представить может, до чего доходил этот человек. Только обо всем подробно вам рассказывать теперь не хватит времени, а ежели доложить вам главное, то вот какие, например, истории бывали.
Сидит как-то один ученик Иосихидэ, тот самый, о ком я говорил вам давеча, и краски растирает. Вдруг входит учитель и говорит ему:
– Я маленько прилягу, говорит, – соснуть хочу. Только что-то мне, говорит, все сны худые снятся это время.
Что ж, ничего в том удивительного нет, – ученик и отвечает ему, рук от работы не отрываючи, так, из вежливости только:
– Вот как? – говорит.
А Иосихидэ скучный такой с лица, как никогда.
– Так вот, пока я сплю, не посидишь ли ты у меня в изголовье, а?
А сам вроде как конфузится. Ученик даже подивился: что это, мол, с учителем сталось, – снов боится, никогда с ним этого прежде не бывало.
Посидеть, конечно, дело немудреное.
– Ладно, – говорит.
А учитель опять же с беспокойным видом:
– Так ты сию минуту, говорит, и приходи в покои. Ежели же явится еще кто из учеников, то ты не пускай ко мне, пожалуйста.
Нерешительно так говорит. А покои-то его и была та самая комната, где писал Иосихидэ свои картины. Ставни в ней в тот день, как всегда, наглухо закрыты были, словно на ночь, – только один фонарь тускло мерцал в темноте. Кругом по стенам створки этой самой ширмы порасставлены и на них углем контуры фигур набросаны. Пришли они туда. Иосихидэ тотчас прилег, подложив руку под голову, и заснул крепким сном, как спит человек, когда до смерти умается. Только не прошло и получаса, слышит ученик, сидя у него в головах, – звуки какие-то доносятся, да такие жуткие, что и словами не выразить.