В тюрьме поздняя осень и мрачней и муторней, чем на воле. Это потому что непогода, короткий день и прочие сезонные нерадости накладываются на пронзительное ощущение несвободы и зловещую неопределённость твоего близкого будущего.
В итоге давящая тоска в камере клубилась и расползалась. Она плотной, вполне осязаемой становилась, даже мерещилось, будто тоска эта всё пространство заполняла и своей массой прочь воздух выдавливала. Хотя, какой воздух в хате [1], где вместо двенадцати постояльцев больше двадцати набито, где круглые сутки курят, что-то варят, стирают и сушат, а вместо окон – единственная форточка размером с кошачью голову в глухом углу. Понятно, не воздух здесь был, а спресованный смрад, и смрадом этим дышали мы круглые сутки, бронхи и лёгкие свои царапая и мозг свой разрушая.
В один из таких тягостных ноябрьских вечеров смотрун [2] Серёга Косарь, покуривая у тормозов [3], ненавязчиво, но многозначительно призвал нас, сокамерников:
– У кого возможность есть, затягивайте [4] в кабанах [5] бумагу белую… Четвёртый формат…
В тюрьме вопросов лишних задавать не принято. Никто и не задавал. Смотрун сам пояснил:
– Хату поклеить надо… Светлее будет…
И добавил совсем не эстетичное и вовсе не толерантное:
– А то живём как у негра в ж…
Не знаю, как там в дебрях негритянских внутренностей, но на нашем, очень ограниченном пространстве, действительно, откровенно темно было. Хата располагалась в полуподвальном этаже здания СИЗО [6], уже упомянутая форточка, размером с кошачью голову, едва на уровень асфальта тюремного двора выходила и никакого света не давала. Единственная обосновавшаяся на потолке слабая лампочка просто не в силах была пробить слоистый коктейль испарений и табачного дыма.
Ещё присутствовал в камере никогда не выключаемый телевизор, но он излучал не свет, а пульсирующую ядовитую муть. Понятно, что некогда покрашенные в зелёный цвет и насквозь пропитанные никотином стены выглядели при таком раскладе грязно-бурыми и просветлению пространства вовсе не способствовали. Выходило, ничего не преувеличивал смотрун камеры, оценивая степень освещённости места нашего вынужденного обитания.
Две недели ушло на сбор нужного количества бумаги, день потратился на изготовление клейстера [7] из тюремного хлеба, который, кстати, для еды и не сильно пригодным был. Наконец, в один из вечеров, всё так же покуривавший у тех же камерных тормозов Косарь возвестил:
– Вот сегодня и займёмся…
И занялись.
Даже какое-то разумное разделение труда сложилось. Одни процеживали через куски бинта и лоскуты пожертвованной «на общее» простыни клейстер, другие аккуратно смазывали им листы бумаги, третьи, балансируя, по верхнему ярусу продавленных шконок [8], что некогда какой-то особо остроумный арестант назвал «пальмой», клеили эти листы на стены.
В один из моментов коллективного действа, оказался я рядом с Косарем. Почему-то увидел он во мне и слушателя и собеседника. Потому и сообщил с доверительной, очень человеческой интонацией:
– В тюрьме важно, чтобы все люди заняты были… Иначе тёрки, разборки, проблемы всякие…
Возможно, и спорный вывод из области социально-психологических наблюдений, только смотруну видней. Он – арестант бывалый. По первой ходке восемь лет отмотал. По какой-то тяжёлой статье. А сейчас и вовсе с двумя жмурами [9] заехал. Детали делюги не совсем традиционные. Во всех смыслах. Вроде как, вышел он из дома вечером с собакой в парк прогуляться. По пути на двух милующихся представителей меньшинств наткнулся. Ну, и… отреагировал. В полном соответствии с собственными понятиями о терпимости, естественности интимной ориентации и активной личной позиции. Возможно, и какие ассоциации по первому сроку обретённые добавились. Перестарался. Итог… два трупа. Значит, лет около двадцати, срока, ему теперь, как в тюрьме говорят, корячилось. У меня, первохода [10], такие цифры, да и события за ними стоящие, в голове пока трудно укладывались. Потому и в разговорах с ним молчал больше. Вот и в тот вечер я диалог разве что деликатным кивком поддержал. Косарю кивка мало было. Ему, похоже, живого слова хотелось. С поддержкой и одобрением, разумеется. Потому смотрун более чем конкретно поинтересовался:
– Как тебе субботничек?
А тут и слова специальные подбирать и, тем более, душой кривить не пришлось.
– Нормально… Светлее в хате стало…
В камере, действительно, от свеже оклеенных белой бумагой стен посветлело. Как в доме утром, когда ночью первый снег выпал.
Удивительно, что и простора в нашей перенаселённой хате прибавилось. Будто кто стены раздвинул и потолок приподнял, а шконари двухъярусные, что основное пространство между собой делили, в размерах урезал и в пол втопил. Показалось, даже дышать легче стало, хотя тюремный смрад на вольный воздух никто здесь не заменял, да и возможно ли такое в месте нашего принудительного обитания?
И ещё одна деталь на себя внимание настырно разворачивала.
На одной из стен прилепился в нашей хате иконостас кустарный, из бумажных иконок разных сюжетов и размеров составленный. Он нам в наследство от прежних постояльцев достался.
Казалось, что не так часто мы на него внимание обращали. Можно было даже предположить, будто иконостас – вовсе лишняя деталь нашего специфического интерьера. Тем более, что и вечно курили с ним рядом впритык, тут же и забористо матерились.
Про иконы вспоминали всё больше по потребительской необходимости: подходили желающие приложиться или перекреститься, когда на суд кому за приговором ехать или кому на этап отправляться.
Получалось, не сильно как расположены к православию обитатели нашей камеры. Но так только до поклейки стен представлялось. Своими глазами видел, с какой трепетной аккуратностью арестанты с иконостасом обошлись, как листы бережно подрезали, белоснежное поле вокруг обеспечивая. Больше того, пришло кому-то в голову собрание иконок украсить. Из фольги серебряной, что основу молочного пакета составляла, затейливый орнамент вырезали, по периметру расположили. Тем же клейстером приклеили. Совсем по-другому, нарядно и даже величественно смотрелся теперь самодельный, ранее такой неказистый, иконостас. Даже совестно стало за недавний поспешный вывод о, якобы, невысоком уровне религиозного чувства в сознании сокамерников. Впрочем, с какой стати я себя самого из всего населения хаты выделять буду? И моя Вера была на тот момент и неокрепшей и неуверенной, и до полного понимания сути Веры Православной, ох как, далеко тогда было…
Засыпая, окинул взглядом и подсвеченное новым, едва ли не торжественным, светом пространство нашей камеры и по-новому воспринимаемый теперь кустарный иконостас. Успел даже предположить, что между свежеоклеенными стенами и обновлённым иконостасом, возможно, существует таинственная, но очень прочная и важная связь. От таких мыслей, кажется, со светлой улыбкой и заснул я в ту ночь.
А проснулся от …разноголосого мата. Ругались многие: и те, кто проснулся раньше меня, и те, кто вовсе не спал в ту ночь, дожидаясь своей очереди занять шконарь, потому как не у каждого в нашей перенаселённой камере было своё постоянное спальное место. Ругались, потому что видели, как накануне с таким трудом приклеенные бумажные листы формата А4 один за одним отделялись от стен камеры и, тяжело планируя, а то и просто шмякаясь, падали вниз. Одни из них оставались на пальме, другие, выделывая причудливый манёвр, залетали на первый ярус шконарей, третьи ложились на пол, образуя причудливую мозаику. Белыми эти листы уже не были. Серый цвет, вперемешку с мрачно-бурым, с грязно-голубым и угрюмо-синим, преобладал в них.
Спросонья я не мог понять сути и причин происходящего. Казалось, кто-то невидимый, многорукий, когтистый и ловкий отдирал и отбрасывал прочь результаты нашего хлопотного и, как успело показаться, даже возвышенного труда. Непонимание длилось недолго. Звучавшие в промежутках между матерными восклицаниями комментарии прояснили ситуацию.
– Забыли, что стены сырые…
– По мокрым стенам клестер и сполз…
– Листы воды набрали и попадали…
За это совсем короткое время успел отметить, что освобождающиеся от накануне приклеенных, уже вроде как и не белых, бумажных квадратов стены выглядят ещё хуже, чем до коллективного действа, названного смотрящим нашим субботничком. Показалось, что грязней и мрачней они стали. Заодно представилось, будто накануне, вроде как раздавшаяся в объёме камера не просто вернулась в прежние свои параметры, а ещё более скукожилась, стала у́же и ниже. На миг даже померещилось, что покидающие стены бумажные листы забирают с собою и то, что очень условно считалось в камере воздухом, чем мы вынуждены были дышать, бронхи и лёгкие свои царапая и мозг свой разрушая. Будто, ещё минута, и вовсе не останется ничего, пригодного для дыхания, и навалится на нас не какое-то, а смертное удушье, от которого ни отсрочки, ни спасения.
Проснувшийся позднее смотрун Косарь, в случившемся сориентировался быстро, нисколько не удивился, только коротко выругался. Позднее, закурив на своём привычном месте у тормозов, озвучил собственную версию неудачного финала субботника:
– Клейстер жидковат оказался… Надо было круче заваривать…
Не дождавшись реакции на сказанное, продолжил:
– Или клей надо было вольный затягивать… Этот хлеб ни жрать, ни на клейстер не годится…
Ближе к обеду тяжёлые и липкие от клейстера листы собрали в служивший в камере мусорным ведром картонный ящик с неровно оборванными краями. Какого цвета стали эти листы, внимания никто не обратил. Никто в разговорах не возвращался и к теме вчерашнего субботничка. Разве что уже вечером самый пожилой из нас, дед Гордей, заехавший за кровавую разборку с соседом по коммуналке, в которой фигурировали и пустая бутылка, и утюг, и лыжная палка, поправив скреплённые грязной резинкой очки, сказал, ни к кому не обращаясь:
– Беды́ эти стены столько в себя впитали, что белый цвет им ни к чему… Отвергли они его… А где цвет – там и свет…
Не было ясности, был ли дед Гордей в той разборке потерпевшим или совсем наоборот, зато была у него на тот момент в хате снисходительная репутация то ли баптиста, то ли слегка сумасшедшего. Потому что часто листал он какую-то книгу без обложки, и порою сам с собой разговаривал, с головой накрывшись на шконаре в са́мом углу, у той самой форточки размером с кошачью голову.
Возможно, поэтому никто разговор и не поддержал.
Про беду, похоже, он очень кстати вспомнил. Слово «беда» в неволе свой особенный смысл имеет. «Беда» здесь – то же, что и «делюга», короче, синоним состава преступления. У каждого переступающего порог тюремной камеры просят не статью обвинения назвать, а так и спрашивают:
– Какая у тебя беда?
Тут лишь в очередной раз удивиться оставалось, насколько безупречно точен арестантский язык. Потому что «беда» каждого третьего из нынешнего населения нашей хаты представляла собой чудовищный гибрид результата невезения человеческого и произвола отечественных правоохранителей.
Вот Витя-молдаванин. Приехал в Москву на заработки, на стройку устроился. Сначала всё нормально: трудился, деньги семье на Родину посылал. Потом с выплатами – заминка, а жрать надо, начал в универсаме подворовывать. По мелочи, чтобы ноги не протянуть. Раз сошло, два получилось, на третий раз охранники магазина бдительностью блеснули. С поличным скрутили, сразу предложили:
– Давай полтинник – замнём, отпустим… Нет – мусорам сдадим…
Полтинник в этом случае – пятьдесят тысяч рублей. Не было у Вити таких денег, и взять было неоткуда. Потому и оказался он в ближайшем от универсама РОВД [11], где ещё одно очень похожее предложение услышал:
– Плати сотку и вали на свою стройку… Нет – значит суд впереди, а потом – срок…
Таких денег тем более взять было неоткуда. Вот и дожидался Витя в нашей хате суда, а значит и неминуемой зоны, а слово «беда» лучшим синонимом его истории было.
Вот Саша Каспер. Тот с наркотой залетел. Насколько действительно виноват был, не сейчас судить, но объявился в его деле адвокат, пообещавший, что «всё решить можно». За деньги, понятно. Говорил, что и со следаками и судьёй «всё схвачено» На первый «взнос» родители всю наличность собрали. На второй машину и дачу продали. На третий долгов и кредитов набрали. Только адвокат со всеми этими деньгами перед самым судом пропал. Вроде заболел, на суде вместо него его коллега был. Суд восемь лет назначил. Телефон первого адвоката так и не отвечал. Первые два дня после суда Каспер не пил, не ел, не спал, только курил и в одну точку смотрел. Понятно, что и для его случая «беда» слово самое подходящее.
Повторюсь, но таких «бедоносцев» в нашей камере добрая треть была…
Днём позднее, смотрун Косарь обратил внимание, что вырезанный из серебряной фольги, украсивший самодельный иконостас, орнамент вовсе не отклеился, а остался на своём, определённом участниками субботничка, месте. Объяснил это по-своему:
– У фольги основа другая… Потому и клейстер схватился…
И эта тема обитателям камеры интересной не показалась.
Вскоре о субботничке вовсе забыли. Не уверен, что кто-то из обитателей нашей хаты вспоминал о нём позднее. Разве что я, уже на воле, спустя столько лет, вспомнил. Даже этот рассказ написал. На тот момент мне, пожалуй, лет уже больше, чем тогда деду Гордею было.
А вот связь между белым цветом и белым светом я, кажется, усвоил. Именно после субботничка. Со слов деда Гордея. Которого, то ли баптистом, то ли сумасшедшим считали.
Жаль, не успел в своё время поинтересоваться, что за книгу без обложки он читал.